Для Александра наступили горестные дни. Словно по цепи, горе его распространялось на все, с чем он соприкасался. Иван Васильевич слег. Тренироваться приходилось самостоятельно. Это всегда трудней, а когда душа не лежит ни к чему, то трудней вдвойне. Все время что-то не получалось, не ладилось, не удавалось. Даже любимые, тщательно разученные, комбинации. В редакции тоже наступила полоса невезения. Лузгин попросил Александра отредактировать одну большую и важную статью. В ней было много цифр и цитат, ее писал ответственный товарищ. Александр работал над ней, а думал совсем о другом. В результате в цифрах были пропущены ошибки, цитаты перепутаны, а ответственный товарищ, ознакомившись с отредактированным вариантом статьи, позвонил Лузгину и сказал, что, по его мнению, статья сильно ухудшилась.

В довершение всех бед пришло письмо с фабрики, в котором комсомольцы сообщали: Лукавый ходит по всему району и похваляется, что скоро он всем покажет, так как приезжал корреспондент, возмущался к нему, Лукавому, отношением и обещал всех прохватить в журнале — и тогда Трюфину уж как следует попадет. Комсомольцы вставали на защиту Трюфина, удивлялись: неужели корреспондент не мог разобраться, кто такой этот лодырь и болтун Лукавый, и грозили, что, если нужно, они напишут в ЦК комсомола, в Центральный совет спортивных обществ, в «Комсомолку»...

Пришлось ехать разбираться. Собрание коллектива, которое так образно представлял себе в свое время Александр, состоялось, но выглядел он на нем совсем не так, как думал.

А тут еще произошло событие, совсем доконавшее Александра. Его вызвали в городскую секцию, сообщили, что представитель Управления охраны общественного порядка будет вручать Орлову именные часы — награду за задержание опасного преступника — и надо произнести приветствие от самбистов. Они с Орловым вместе учатся, наверняка лучшие друзья, поэтому речь поручено произнести Александру. Кроме того, он журналист — значит, может красиво говорить.

Как ни пытался Александр отказаться, ничего не получилось.

И вот накануне торжественного дня, выходя со стадиона «Динамо», куда он заезжал по делам секции, Александр увидел Люсю с Виктором.

Они только что миновали калитку, из которой он выходил, и удалялись по направлению к метро. Александр, замерев, смотрел им вслед. Может быть, он ошибся? Нет, это были они. Уж Люсю-то он узнал бы за километр.

Она шла так, как когда-то ходила с ним, взяв Виктора под руку и опершись на нее всем телом. Шла своей красивой, плавной походкой.

Она что-то оживленно рассказывала, а потом, откинув голову, весело смеялась. Смеялась!

Была вторая половина января. Больше двух недель прошло с той злополучной ночи. Александр несколько раз пытался звонить Люсе в первые дни. Он думал, что она будет скрываться, не подходить к телефону. Он менял голос, накладывал на микрофон платок.

Но Люся сразу же брала трубку и спокойным, равнодушным голосом говорила:

— Я ведь просила тебя не звонить, Алик. Нет. Нам просто не о чем говорить. И объяснять мне нечего. Не надо. Я все отлично понимаю. Пока мне не хочется тебя видеть. Не хочется. Когда захочется, я позову тебя.

Она не сердилась, не бросала трубку, терпеливо выслушивала его торопливые, путаные объяснения и спокойно повторяла одно и то же. Повторяла, как бездушный автомат.

Против этого он был бессилен. Он перестал звонить. И вдруг вот встретил их...

Теперь он понимал ее равнодушие. Она не ненавидела его — он просто не интересовал ее, как раньше. Когда она была с ним, ее не интересовал никто, кроме него. Тогда для нее существовал только он. А сейчас для нее существует только Виктор. Она так же ждет его звонка, радуется этому звонку, выбегает веселая из подъезда (может быть, туда же, к почте).

Вот они гуляют вместе, бывают, наверное, в кино, театрах. Может быть, на пятнадцатом этаже «Москвы», может быть, Виктор смотрит ее тренировки. И Елена Ивановна не удивляется этому. Ведь Люся ей все говорит — сказала, наверное, и про это. И Елена Ивановна тоже, конечно, возмутилась и поддержала Люсю. Действительно, зачем иметь дело с трусом и ничтожеством, когда рядом храбрец и герой, которому за его героизм Александр будет завтра петь дифирамбы...

Александр теперь почти не разговаривал с Виктором при встречах. Виктор был с ним так же приветлив и вежлив — быть может, чуть холодней. Но ведь он ничего не знал. Никто, ни один человек не знал о том, что произошло в ту ночь. Только Люся. Люся да сам Александр.

Конечно, многие заметили их разрыв. Но, в конце концов, размолвки у Люси с Александром бывали не так уж редки. Никто уж давно не обращал на это внимания: известно, милые бранятся — только тешатся.

Теперь Александр просто не находил себе места. Он все время — в редакции, на тренировках, дома, в университете — представлял себе Люсю и Виктора. А на улице он то и дело вздрагивал: ему казалось, что это они вон только что скрылись за углом, или вошли в подъезд, или промелькнули в толпе.

Только на двадцатый день их разрыва — Александр точно вел счет дням — он решился все рассказать Ивану Васильевичу.

Если б он в состоянии был что-нибудь видеть, кроме своего горя, он, быть может, и не сделал этого — настолько плох был его тренер. Но в любовном горе человек особенно эгоистичен, он считает, что нет никого на свете несчастнее его, и ждет от всех внимания и сочувствия.

Александр закончил свою исповедь и с надеждой посмотрел на тренера.

Иван Васильевич, морщась от боли, приподнялся на подушке.

Некоторое время он молчал.

— Да, брат, положение у тебя незавидное, — сказал он наконец. — Неважное положение. Насколько я мог узнать твою Люсю, она не из тех, кто прощает то, что она считает трусостью, — Иван Васильевич, морщась, поднял палец и повторил: — Считает. Так что вся загвоздка в том, чтобы доказать ей, что ты не трус. Но как?

— Вот то-то и оно — как?.. — уныло сказал Александр.

Он совсем расстроился. Он надеялся, что Иван Васильевич сразу приободрит его, даст совет, а может, даже сам позвонит Люсе — ведь позвонил же он тогда Лузгину. Но, судя по всему, тренер не считал его дела удачными.

— Конечно, разные есть способы. Я вот тебе расскажу такой случай. Когда я был в тылу у немцев, к нам в отряд попал один паренек. Оказался в окружении, прибился к нам. Злой такой, воинственный, но молодой еще, неопытный. Однажды с группой пошел он на задание. Подложили они мину, отвели проводку, подключили ПМ-2. Паренек этот ждет. Дело нехитрое: наехал поезд на мину — знай дергай рукоятку машинки. А остальные партизаны ушли, у них другие дела были. Вот уж где-то вдали поезд шумит. И вдруг патруль, идет прямо на него. И слышно, перекликается — значит, где-то поблизости другие идут. Ну как быть: стрелять — все равно убьют, ждать поезда — не успеет, патруль рядом. Словом, парень все бросил и сбежал. Между прочим, как потом оказалось, это был единственный правильный выход. Партизаны же другие, что ушли, услышали, что поезд прошел, взрыва нет, забеспокоились, вернулись. Смотрят, машинка на месте (немцы ее не заметили), а паренька нет. Суть да дело, другой поезд идет, — ну они его и взорвали.

А паренек тем временем прибежал в отряд весь белый и докладывает, что и как. И на беду не на начальника отряда напоролся, а на зама его. Был у нас такой неплохой мужик, но почему-то считал педагогичным на всех кричать и всех ругать. Мы-то привыкли, а пареньку впервой. «Дезертир, предатель, трус, сорвал операцию, все погубил, бежал с поста, обнажил линию фронта!» — даже так этот зам кричит. Обычно он уже через полчаса забывал, что говорил, и очень удивлялся, если кто-нибудь обижался на него. Но, повторяю, паренек всего этого не знал. Стоит, губы трясутся. Потом повернулся и бежать. И исчез. Искали мы, искали. Как в воду канул. Тот зам прямо волосы на себе рвал (он, между прочим, после этого случая действительно совсем другим стал). И вдруг получаем сообщение: на таком-то участке взорван эшелон. А мы там ничего не планировали. Через неделю — опять. Что за напасть, думаем! Может, другой отряд действует? Запросили Большую землю. «Нет, — отвечают, — кроме вашего, других отрядов в районе нет». А через несколько дней — опять взрыв.

Тут является наш паренек, заросший, худющий, оборванный, хромает, но сияет, как медная сковорода. «Я не трус!» — говорит. Что ты думаешь! Он, оказывается, тогда, после того как его зам отчитал, поклялся доказать всем, что он не трус. В отряде, подумал, ему больше доверия не будет. Решил действовать сам. Почти месяц жил один — где-то в кустах, в землянках, — голодал. Утащил у немцев тол каким-то непостижимым образом: они в речке рыбу глушили, а он подкрался и унес. И стал сам взрывать поезда. Три взорвал. Тол кончился, жрать нечего. А потом он цель себе такую поставил — три взрыва. Подумал: теперь все поверят, что он не трус. И вот явился в отряд. Ну, дали ему, конечно, как следует за анархизм и партизанщину. (Смешно, да? В партизанском отряде взгрели за «партизанщину»!) А потом все пошло на лад. Толковый был паренек, его через два месяца после того немцы засекли, окружили — два часа отстреливался, раненый, а последней гранатой сам себя подорвал.

Иван Васильевич замолчал. Он лежал желтый, с бледными губами, тяжело дыша.

— Это, конечно, не значит, Александр, что тебе теперь надо пуститься в самостоятельную охоту за бандитами, обязательно троих поймать и чуть тепленькими доставить их Люсе. Нет, конечно. Но один совет я могу тебе дать, брат: пора понять, для чего ты занимаешься спортом. Мы с тобой не раз об этом говорили, да, по-моему, ты и с Люсей на эту тему спорил. Пора, пора тебе понять. Не люди существуют для спорта, а спорт для людей. И не для одного, а для всех. Спортивная жизнь чемпиона, она, конечно, измеряется его спортивными победами, а вот человеческая его жизнь — у нее мера другая. Мы ведь прежде всего люди, а не чемпионы, и не просто, между прочим, люди, а советские. Так что подумай, брат. А насчет Люси, — добавил Иван Васильевич после паузы, — не беспокойся, она сразу почувствует, что к чему...

— Да как она...

— А вот так, — не дал тренер договорить Александру. — Уж поверь мне: сама почувствует, сама поймет и узнает. Если будет что понимать и узнавать...

Потом они еще долго беседовали о предстоящем первенстве, о тренировках, разбирали вероятных противников, строили тактические планы.

Незаметно для себя самого Александр немного успокоился. Отвлекся. Он твердо решил выиграть на первенстве столицы первое место, а главное, победить Орлова. И не просто победить, а с блеском, броском, болевым приемом («Нет уж, — подумал он с усмешкой, — лучше без болевого приема, а то не удержусь, сломаю ему руку или ногу»).

Люсе Александр больше не звонил. Он встретил ее лишь однажды на большом спортивном вечере, где и она и он должны были участвовать в показательном выступлении. Вечер состоялся в одном из крупнейших московских институтов, где спорт любили, где был свой спортивный клуб. Народу собралось много. Пока известный тренер рассказывал о ходе розыгрыша хоккейного чемпионата, спортсменов, девчат и ребят, развели по раздевалкам.

Первыми выступали гимнастки. Когда раздались звуки музыки, Александр прошел за сцену и стал смотреть в маленькую дырочку, специально проделанную для этого в заднике. Выступала Люся. Как она была прекрасна! В своем васильковом купальнике, русоволосая, сероглазая, она напоминала огромную легкую бабочку, порхавшую по сцене. Он знал: в такие минуты Люся обо всем забывала, она вся жила своим выступлением, своими движениями. Как он узнавал ее сейчас — порывистую, быструю, сильную и вдруг мягкую, нежную, задумчивую. Вот она взлетает над сценой, и нога ее почти касается затылка, или, распластавшись шпагатом, она пролетает в метре от земли и вот уже, словно балерина, на носках, трепеща кистями рук, движется к зрителям. До чего же она прекрасна — «его» Люся!

Отчаяние с новой силой охватывает Александра. Так не может продолжаться, он не может без нее, все должно вернуться, стать прежним...

— Вы что-то совсем перестали к нам ходить, Луговой.

Александр вздрагивает от неожиданности. Он не заметил, как Елена Ивановна неслышными шагами подошла к занавесу и прильнула к другому глазку.

— Да вот, дел много, практика, тренировки, у нас первенство Москвы скоро, — бормочет Александр.

— Да, конечно, — продолжая смотреть в глазок, говорит Елена Ивановна, — а жаль, у Люси сейчас новая, очень интересная, программа. Она очень много работает над ней, очень много. Просто удивляюсь на нее, — добавляет, помолчав и по-прежнему глядя на сцену, Елена Ивановна, — у нее, наверное, ни на что времени не остается, буквально ни на что...

Что она хочет этим сказать? — лихорадочно думает Александр. Что? Ведь не случайно же она все это говорит. И потом теперь ясно: Люся ей ничего не сказала. Иначе она бы не стала так с ним разговаривать. Но все же что она хотела сказать?..

Гром аплодисментов доносится из зала. Люся закончила выступление. Она сдержанно кланяется и убегает за кулисы. Аплодисменты еще звучат, когда на сцену выходит следующая гимнастка. Елена Ивановна приникает к глазку. Александр, стараясь не шуметь, идет в раздевалку. Он проводит там минут двадцать, договариваясь с ребятами о выступлении. У них разработан интересный номер, который пользуется неизменным успехом. Они демонстрируют прикладность самбо. Александр в своем обычном костюме и в шляпе выходит на сцену и делает вид, что прогуливается. Вдруг из-за угла на него нападает хулиган (это Борис, для вящей убедительности он облачен в черную кожаную куртку, как «черноблузники» в Нью-Йорке). Молниеносные движения — и «хулиган» лежит на полу (который предварительно устлан гимнастическими матами). В зале — восторженный шепот и аплодисменты. Потом нападают двое, потом — с ножами (они из резины, их купил в магазине игрушек в Японии приятель Бориса, ездивший туда с командой борцов в качестве массажиста). Потом нападают трое. Словом, эта маленькая сцена вызывает большой восторг. После нее обычно без конца подходят ребята и спрашивают, где можно записаться в секцию самбо.

В момент демонстрации приемов Александр очень напряжен. Надо быть внимательным, чтоб не нанести нечаянно травмы партнеру и вместе с тем чтоб все выглядело по-настоящему, а не как-нибудь.

Но, когда выступление закончено и, раскланявшись, они удаляются со сцены, Александр на мгновение встречается с Люсей глазами. Она уже в пальто, уже собирается уходить, но вот осталась все же посмотреть — ведь, чтоб дождаться выступления самбистов, она должна была задержаться минут на тридцать. И задержалась. Зачем? Александр пытается прочесть ответ в Люсиных глазах. Это длится секунду. Потом она поворачивается и уходит. Одна. Другие гимнастки давно ушли. Александр медленно бредет в раздевалку. Что же было в ее взгляде? Упрек? Сожаление? Ожидание? Может быть, она хотела спросить, почему он так легко расправляется здесь, на глазах у всего зала, с тремя вооруженными хулиганами, а там убегает от одного? Потому что у того настоящий нож, а у этих резиновые? Или она удивляется, почему он больше не звонит, не пытается встретиться? Или просто жалеет о том, что прошло, чего не удержать, не вернуть? Что выражал ее взгляд — грустный взгляд больших серых глаз?

Александр медленно надевает пальто и, не попрощавшись с ребятами, идет домой.