Над городом мотались тучи. Или облака. Не поймешь. Тучи ведь обычно темные, а облака светлые. А тут все вперемежку. Чистое голубое ранним утром небо к полудню превращалось в подобие пухлой плотной белой ваты. Потом сквозь нее просачивались какие-то темные, серые, черные клочья. И накоиец, начинался дождь, но не обычный весенний дождь — быстрый, чистый, стремительный и короткий, а самый настоящий осенний — нудный, прочный, бесконечный.

Прохожие поднимали воротники плащей и курток, раскрывали зонты, хмуря брови, впивались взглядами в лужи, словно опытные лоцманы, намечая маршрут в этом разлившемся по улицам и площадям океане.

И все же весна есть весна. Пришло тепло, лужайки покрылись зеленью, зазеленели и деревья.

А главное, конечно, весна властно сказывалась на настроении.

У молодежи особенно. У студентов.

Хотелось взлететь на крыльях. И не сидеть в библиотеках. Хотелось любить и быть любимым. И не заниматься опытами в вонючей химической лаборатории. Хотелось быть сильным, знаменитым, властным — словом, самоутвердиться. А не мыть посуду в студенческой столовой, чтобы заработать кое-что для этого самоутверждения.

Кроме того, весна оказывает, как и каждая смена сезона, самое разное и часто неожиданное воздействие на человеческий организм, точнее, на психику.

Так, по крайней мере, утверждают врачи. Хотя и не единогласно. Одних весной тянет ко сну, другие, наоборот, готовы ночь напролет в состоянии великого возбуждения метаться по пустынным улицам и паркам, уподобляясь мартовским котам. Те вяло реагируют на любое лихо, эти сами готовы всех резать и жечь…

Словом, хлопот с этой весной не оберешься.

И все, кому положено, об этом знают. И если не дураки, соответственно готовятся.

Например, комиссар полиции VI округа, где расположен университет.

Уж кто-кто, а он-то знает, что такое весна, да еще для студентов. Ого-го, чего ему это стоит каждый год — двух-трех лет жизни! Вообще полицейским, имеющим дело со студентами, надо считать год службы за два и платить премию за вредность. А уж весной…

Удивительная эта молодежь. Ей все время что-то надо.

Вот в его, комиссара, юные годы студенты вели себя иначе. Ходили на лекции, в библиотеки, на стадионы. По воскресеньям — на вечеринки, на танцы.

Ну дрались, конечно. Из-за девчонок, под пьяную руку. Но чтоб выходить толпами на демонстрации или убивать, все время против чего-нибудь протестовать! Такого и в голову никому не приходило.

Комиссар с тоской смотрит в окно на чахлое, еще голое дерево во дворе комиссариата, на бетонную унылую, утыканную поверху бутылочным стеклом стену и вздыхает. Потом переводит взгляд на сводку: «17 марта убит бакалейщик на улице… похищен мальчик восьми лет, сын киноактера… убит в драке букмекер с улицы… Перестрелка на вокзале, жертв нет… Похищена девочка пяти лет, дочь генерального директора заводов… взорвана бомба у помещения либеральной партии… взорвана бомба возле стены прокуратуры… убиты известный рецидивист по кличке Малыш и его телохранитель…»

И все? Все. Маловато. Обычно бывает больше.

Комиссар переходит к конфиденциальной части.

«Бежал из тюрьмы террорист… В город прибыл из-за океана известный шулер по кличке… В университете готовится массовая демонстрация в связи с увольнением профессора Брокара…» Ага, вот это уже касается его.

Комиссар внимательно вчитывается в сводку.

Не глядя, нащупывает кнопку, нажимает, входит дежурный.

— Инспектор Лойд на месте?

— Так точно.

— Так позовите его, чего вы стоите!

К этой раздражающей всех привычке комиссара никто из его подчиненных никак не может привыкнуть. Вместо того чтобы просто гаркнуть в селектор: «Лойд, ко мне!» — комиссар обязательно зовет дежурного, и тот должен вызывать нужного сотрудника лично или по телефону. На это уходит лишнее время, иногда нужного человека нет на месте, и дежурный по нескольку раз заходит в кабинет, чтобы сообщить об этом… Словом, ерунда какая-то.

Входит инспектор Лойд (вообще-то он старший инспектор, но так его величают подчиненные, комиссару добавлять «старший» лень). Худой, подтянутый, с глубоко запавшими глазами, с огромными залысинами.

Он молча останавливается на пороге.

Комиссар протягивает ему сводку и укоризненно (словно виноват в этом Лойд) произносит:

— Опять ваши студенты собираются валять дурака. Займитесь. (Университет входит в орбиту деятельности старшего инспектора Лойда.)

Тот молча берет сводку, кивает и, повернувшись на каблуках, исчезает за дверью.

«Служака, — неодобрительно думает комиссар. — Служака и молчун».

Инспектор Лойд отправляется готовить «контр-опе-рацию». Она хорошо разработана, не впервой студенты мутят воду, не впервой их приходится призывать к порядку. Так что в комиссариате есть вариант Y на этот случай, как есть варианты С, В, X и т. д. на всевозможные случаи беспорядков, похищений, ограблений, террористических актов…

Лойд запрашивает сведения на профессора Брокара. Благодарение богу, в Центральном управлении есть электронный мозг, в котором хранятся сведения не только на всех преступников, но и на смутьянов (а заодно и потенциальных смутьянов).

Лойд ненавидит этих людей. Он понимает воров и грабителей, не любит их, но понимает — они убивают, грабят, воруют, занимаются контрабандой, киднапингом, словом, плохими делами, но ради ясной и понятной ему цели. Каждый хочет заработать деньги, иметь виллу, машины, драгоценности. Даже насильников он понимает — кому неохота попользоваться красивой девчонкой. Свинство делать это насильно, но понять-то можно.

А эти болтуны, скандалисты, агитаторы — им что нужно, позвольте спросить? Они-то чего добиваются? Когда крадешь миллион и оказываешься за решеткой — все ясно: рисковал — не повезло. Так ведь было ради чего рисковать… А эти? Их тоже сажают, проламывают им головы дубинками, увечат пластиковыми пулями, и что же? Продолжают свое!

Лойд органически ненавидит все, чего не понимает.

— Вот хоть этот профессор Брокар, — он смотрит выписку из досье, — не старый еще человек, был социалистом, теперь коммунист. Дважды арестовывался за участие в запрещенных митингах. Автор пропагандистской брошюрки «За мир». Женат, двое детей. Не курит. Наркотиков не употребляет. Вино — умеренно. В сексуальных извращениях не замечен. Круг знакомств — «левые» студенты и профессора. Уволен по указанию министерства образования, как не соответствующий должности профессора истории.

Кто протестует против его увольнения? Так. Коммунисты, социалисты, пацифисты, анархисты (а эти-то с чего?), иностранные студенты — африканцы, южноамериканцы, индийцы. На какое время назначена демонстрация? На двенадцать дня. Где? Университетская площадь. Все ясно. Оттуда пойдут к муниципальному управлению, будут драть глотки.

Лойд начинает отдавать распоряжения в соответствии с вариантом Y. Давно изученный и не раз примененный вариант.

И вот на следующий день в двенадцать часов на университетской площади начинают разворачиваться события.

Это большая площадь, вопреки своему названию расположенная довольно далеко от университетского городка. Дело в том, что больше двух веков тому назад, когда возник университет, он помещался на этой площади и два-три десятка лет там и оставался — до того, как переехал в свои нынешние помещения. Теперь же в узких по фасаду четырех-пятиэтажных домах под черепичными крышами просто жили люди, не очень богатые — особым комфортом дома не отличались, — но и не бедняки. Квартплата в этом районе все же была высокой.

Дома большим квадратом окаймляли мощенную старинным булыжником площадь с фонтаном посредине. Фонтан имел вид глобуса, вокруг которого размещались животные, символизировавшие разные континенты, — медведь, тигр, кенгуру, слон и волк. Фонтан давно не работал, а бедные животные были до такой степени изрезаны разными лозунгами, фамилиями и другими надписями, что, право же, хотелось поскорей занести их в Красную книгу.

На площадь выходили четыре улицы, и в сотне метров на одной из них возвышалось приземистое здание муниципального управления образования.

Студенты частенько проводили здесь свои митинги и демонстрации, которые частенько оканчивались отнюдь не мирно.

Уже к десяти часам утра улица, что вела к зданию управления, была перегорожена барьерами. Их поставили в два ряда, а между ними стояли полицейские в белых касках, с дубинками в одной руке и плексигласовыми щитами в другой. Они стояли молча, почти не двигаясь, с беспокойством поглядывая на площадь, где уже начали собираться студенты.

Еще бы! Это когда-то достаточно было свистнуть, шикнуть, и всех этих мальчишек и девчонок сдувало будто ветром. А сейчас поди попробуй. Нет, теперь разгон демонстрации — это настоящая война. Поэтому полицейские внимательно и настороженно наблюдают за площадью.

Другие отряды расположились на соседних улицах. Подогнаны могучие бронированные спецмашины, на которых установлены брандспойты, пеноразбрызгиватели. У тротуара застыла вереница тюремных фургонов (наверное, будут арестованные), штабных. Полицейские вооружены дубинками, ружьями, которые стреляют пластиковыми пулями, гранатами со слезоточивым газом, пистолетами.

Но в сторонке стоят и автоматчики.

Сам Лойд занял позицию на крыше одного из автомобилей, в руках у него микрофон с помощью специальных машин, оснащенных мощными репродукторами, он может перекричать любой шум.

Обитатели окружающих площадь домов тоже принимают свои меры — одни, проклиная «эту современную молодежь», а другие, крестясь, закрывают ставни (благо, в их старинных домах ставни делались на совесть), запирают подъезды. Владельцы ресторанчиков и лавчонок опускают на витрины металлические жалюзи. Прохожие торопливо покидают площадь.

А она заполняется народом.

Молодые парни и девчонки стекаются по трем непе-регороженным улицам к фонтану. Здесь уже возвышается самодельная трибуна, над ней нависает скульптура медведя, установлены громкоговорители. (На следующий день все правые газеты, конечно же, напишут про «лапы русского медведя».)

Студенты несут широкие полотнища, транспаранты с огромными надписями: «Долой запрет на профессию», «Вернуть Брокара в университет», «Сами выберем себе профессоров», «Деньги на образование, а не на оружие», «Одна ракета равна ста столовым» и другие.

У некоторых студентов красные повязки на рукаве, они незаметно, но споро занимают стратегические позиции, — это студенческая служба порядка.

Лойд облегченно вздыхает. Он уже знает — если присутствует эта служба — большей частью «левые», коммунисты, социалисты, значит, эксцессов быть не должно. Да и самодельного оружия не видно. Но анархисты? В конфиденциальной сводке ясно сказано — анархисты, а те порядка не любят. Но где они? Его многоопытный взгляд выхватывает из толпы нескольких подозрительных бородачей. Лойд знает, что с помощью мощных телеобъективов полицейские на крышах фотографируют скрытыми камерами демонстрантов. Эти фото пополнят секретные досье на вожаков.

Двенадцать часов.

К микрофону на трибуне подходит невысокий коренастый парень с черными усами. Лойд его знает — как же, это Эстебан, «красный», один из самых активных и авторитетных студенческих лидеров. На всю площадь разносится его резкий голос.

— Друзья! Мы собрались сегодня, чтобы выразить наше возмущение! Наш протест, наш гнев. До каких пор правительство будет диктовать нам, чему мы должны учиться, а главное, кто нас должен учить. Стоит любому преподавателю начать говорить правду о нашей сегодняшней жизни, правдиво излагать историю нашего государства, и его тут же увольняют. Мы не маленькие, нас уже не обманешь. Мы прекрасно знаем и довоенную, и военную, да и нынешнюю историю нашей родины, знаем, кто виноват в ее бедах. И обмануть нас не удастся. Почему профессор Брокар должен быть уволен только за то, что не желает выполнять наказы наших реакционных правителей? Почему ему затыкают рот? Мы не можем этого допустить! Я призываю принять резолюцию, в которой мы требуем оставить профессора Бро-кара в университете. Мы все подпишем ее и передадим в ректорат.

«Слава богу, кажется, на этот раз все обойдется», — подумал старший инспектор Лойд, вытирая платком вспотевшую шею. Но радость его оказалась преждевременной.

На трибуну вышел очередной оратор — мускулистый парень в джинсовой жилетке, надетой на голое тело. На шее у него висел на толстой цепочке деревянный двурогий шлем величиной с кулак. Нечесаные патлы закрывали плечи. Все лицо заросло густой бородой, бакенбардами, усами, и из этих черных зарослей торчал мясистый нос и чувственные красные губы. Глаза закрывали темные очки.

— Я согласен, — заорал волосатый парень, — не дадим в обиду Брокара. Но всю эту гнусную банду диктаторов и палачей, каким является наше правительство, резолюциями не проймешь. Подотрутся они нашими резолюциями. Я предлагаю подкрепить наши требования эффективными акциями. Предлагаю разгромить наконец это гнездо лизоблюдов — управление образования. Может быть, тогда они поймут нашу силу. Они нас давят! И на насилие надо отвечать насилием!

«Началось», — с тоской подумал Лойд. Он хорошо знал психологию толпы — еще одно-два таких выступления, и студенты перейдут к действиям. Настроение толпы надо немедленно переломить. Он уже взялся за микрофон, но в это время над площадью вновь разнесся голос Эстебана.

— Друзья! Я настаиваю на своем предложении. Если мы начнем разгром управления, это ничего не даст. Посмотрите кругом — здесь собралось полиции больше, чем студентов. Это хорошо, значит, нас боятся. Но что нам даст драка? Новые жертвы, новые аресты, обвинение в хулиганстве. А резолюцию мы опубликуем в газете. Представим официально. Мы не должны компрометировать профессора Брокара…

Раздались выкрики. Подавляющее большинство поддерживало Эстебана, но были и такие, кто жаждал крови. Парни с красными повязками на рукавах бдительно следили за студентами.

В какой-то момент Эстебану удалось перекричать толпу:

— Мы приготовили резолюцию! Пусть каждый подойдет и распишется под ней. Потом мы организованно пойдем к университету и вручим резолюцию и подписи ректору.

В толпе началось движение. Студенты становились в очереди, один за другим подходили к лежавшим на складных стульях листам и ставили свои подписи.

Казалось, все пройдет спокойно. Сейчас огромная толпа организованно и неторопливо двинется в направлении университета, дойдет до дверей ректората и вручит свою дурацкую бумажку какому-нибудь третьеразрядному университетскому клерку, который, даже не доложив начальству, выкинет ее в корзину. А Лойд наконец сможет вернуться к более серьезным делам. В общем-то правы газеты, признавался он сам себе, когда пишут, что не хватает полицейских для борьбы с преступниками, потому что они заняты разгоном таких вот демонстраций. Действительно, сотни подчиненных Лойда стояли здесь без толку, а сколько за это время совершается настоящих преступлений! Да, но если не давить этих крикунов, возражал сам себе старший инспектор, то к стенке поставят таких, как он (как это делали партизаны после войны), и украдут не сотню-две монет, а миллионы, вообще все богатства у тех, кому он, Лойд, служит верой и правдой, потому что от них зависит его личное благополучие. Так что уж извините, господа красные, черные, левые, правые… — словом, возмутители спокойствия и ниспровергатели порядка, лучше уж я с вами буду разделываться, чем с тихими приличными убийцами и насильниками, которые, конечно, покушаются то на одного, то на другого из сильных мира сего, но не на весь порядок целиком. Нюанс! Ладно, хорошо, что хоть на этот раз обошлось. Лойд неторопливо спустился со своего командного пункта и сел в штабную машину.

Вот тогда-то и началось…

С грохотом в ветровое стекло ударил камень, и оно покрылось тонкой паутиной трещин. Еще несколько булыжников попало в щиты полицейских. Раздались крики, свистки, слова команд.

Притаившиеся на крышах полицейские фотоснайперы немедленно зафиксировали на пленку зачинщиков. Потом, при просмотре, и это отнюдь не удивит старшего инспектора Лойда, окажется, что беспорядки начали те самые бородачи в кожаных куртках, которых он приметил с самого начала. На некоторых снимках даже четко видно, что им пытались помешать парни с красными повязками.

Но было уже поздно: заработал инстинкт разрушения.

Камни летели в закрытые ставни домов, в жалюзи ресторанов, кое-где вспыхнул разлившийся бензин. Полицейские, выставив вперед щиты, ринулись на площадь, ударяя дубинками направо и налево.

Заглушая крики, женский визг, трели полицейских свистков, взревели моторы машин-водометов. Это было столпотворение, особенно неуместное на этой старинной квадратной площади, окруженной средневековыми домами со слепыми сейчас окнами, под ярко-голубым солнечным небом. Тучи и облака, метавшиеся все это время над городом, словно нарочно выбрали этот момент, чтобы окончательно исчезнуть за горизонтом.

Побоище длилось недолго и закончилось как обычно — десятка два студентов отправили с ушибами в больницу, десятка три за решетку. Было ранено и несколько полицейских. К обеду в домах на площади вновь открыли окна, хозяева ресторанчиков подняли жалюзи, вынесли на тротуары столики, накрытые веселыми цветными скатертями.

Убрали мусор, береты, сумки, зонтики, порванные и затоптанные листки с подписями…

Мир и покой вновь снизошли на старинную квадратную площадь.

Ар и Гудрун в перерыве между лекциями сидели у открытого окна студенческой столовой за деревянным без скатерти столом и обедали.

Перед ними стояли подносы, которые они, пройдя длинную стойку самообслуживания, заполнили тарелками с едой.

Ар в который раз, скрывая удивление, наблюдал, как ест его подруга. Уж на что он здоровенный парень, спортсмен, но и половины не съедал того, что поглощала Гудрун. Эта худая, мускулистая молодая женщина со впалыми щеками была ненасытна. Однажды Ар неосторожно сказал ей об этом.

— Еще бы, — огрызнулась Гудрун, — мне ведь в отличие от тебя приходится питать не только тело, но и мозг…

Они ели быстро, молча, словно два хищника, у которых в любую минуту могут отнять добычу.

Наконец, когда тарелки опустели, Ар принялся лениво жевать яблоко, а Гудрун закурила.

До начала следующей лекции оставалось полчаса, и они продолжали начатый перед обедом разговор.

— Идиоты, — беззлобно, как нечто само собой разумеющееся, заметила Гудрун, — устроили это цирковое представление. А зачем?

Ар устал с ней вечно спорить. Грызя яблоко, он пробормотал, чтоб что-то ответить:

Надо же было… Брокара… защитить.

— Чего его защищать, — фыркнула Гудрун. — Выгнали и правильно сделали. Он историю преподает так, что лучше бы вообще не брался за это дело.

— Ну уж…

— Вот тебе и ну уж! Ты слушал его лекции? Так вот. Мы не в те времена живем, чтоб заниматься терапией. Какой вид медицины сейчас наиболее надежный, наиболее эффективный? Ну? Хирургия. И это относится не только к медицине, ко всему обществу в целом. Если уж люди такие идиоты, что допустили, чтоб ими правила кучка капиталистов, эдакая паразитическая опухоль на теле человечества, так лучше всего отрезать ее. И все тут!

— Просто как-то у тебя получается, — вяло сказал Ар. Ему лень было спорить.

Через открытое окно вливался запах свежести, зеленой травы, недавнего дождя — запах весны. Слышались крики на стадионе, веселый смех, дальний звон церковных колоколов.

— А что здесь сложного? — пожала плечами Гудрун. — Мы сами свою жизнь осложняем. Возьми хоть купальные костюмы…

— При чем тут купальные костюмы? — удивился Ар.

— Как аналогия. Когда-то люди залезали в воду обнаженными. Потом начали облачаться в купальники — в начале века даже у мужчин были полосатые, до колен, с рукавами. Погом все уменьшались — плавки, бикини, а теперь на всем побережье женщины вообще с голой грудью ходят, только трусики, да и то с носовой платок. И кому это мешает? Или браки. Церковники разрешали раз в жизни жениться, а сегодня разрешили групповые браки во многих странах. И так все.

— Примеры какие-то у тебя неудачные, — возразил Ар. — Я тебе миллион случаев приведу обратного порядка. Скажем, раньше воевали v как хотели, а теперь есть конвенции, регулирующие войны, ну, например, нельзя применять газы…

— Хорош пример, — усмехнулась Гудрун, обнажая ровные, белые, очень крупные зубы, — конвенции-то есть, только кто их соблюдает. Хоть та, о которой ты вспомнил, о запрете применения отравляющих веществ, американцы-то ее не подписали. И соглашение о запрещении испытаний атомного оружия не все страны подписали. Так что в случае войны они ничем не связаны.

— Ну и какой вывод, — Ара начинал раздражать этот отвлеченный спор, — значит, по-твоему, всем все дозволено: хочу — швыряю тебе на голову водородную бомбу, не хочу — не швыряю. А если изменить масштабы: не нравится мне твоя физиономия — бью и т. д.

— Ты все искажаешь, — махнула рукой Гудрун, — в обществе, где будет править разум, такого не произойдет.

— Где это общество?

— Вот о том и речь. Надо его построить.

Они посмотрели на часы, одновременно поднялись и направились к выходу. Приближалось время очередной лекции.

На дворе по-прежнему голубело небо. Дождь прошел. Лишь сверкающие капли держались на травинках, на ветках, на карнизах.

Они прошли мимо старых, увитых плющом университетских факультетов, мимо блестевшего стеклом и сталью многоэтажного вычислительного центра и вошли в здание, в большой аудитории которого уже собрались на лекцию по международному праву студенты юридического факультета. Когда Ар с Гудрун поднялись в зал, он был уже наполовину заполнен. Слышались громкие разговоры, смех, хлопанье откидных столов.

Все оживленно обсуждали недавние происшествия, столь же сенсационные, сколь и забавные, по мнению большинства.

В те весенние дни в жизни университета происходило много событий. Весна действовала на молодежь — так по крайней мере объясняли все это люди, сами когда-то бывшие молодыми. Но эти же люди не могли объяснить иные совершенно неожиданные поступки молодежи современной.

Однажды в университетском клубе давала концерт гастролирующая рок-группа. Ничего особенного в этом не было, такие гастролеры приезжали часто. Во всяком случае, Ар и Гудрун ушли с концерта разочарованные. Все те же дикие вопли, оглушающая какофония, мятущиеся лучи прожекторов и миганье цветных лампочек, от которых рябит в глазах, все то же кривлянье волосатых, вычурно одетых молодцов.

Конечно, зрители орали, целыми рядами, взявшись под руки, раскачивались на своих местах, конечно, кто-то из девиц упал в обморок, а кто-то из парней заехал соседу в ухо, полагая, что тот слушает исполнителей без достаточного восхищения.

— Надоело все это, — махнул рукой Ар, когда они шли вечерним парком к стоянке машин, где Гудрун оставила свой «фиат».

— Тоже мне борцы за раскрепощение духа! — усмехнулась Гудрун. — Они, видите ли, протестуют! Вылезают на эстраду, орут, как павианы, и этим протестуют против диктатуры общества. Против классики, против общепризнанных вкусов…

— …против здравого смысла, — подхватил Ар. — Издеваются над инструментами. А мы рты раскрыли,

— Сидим как бараны, — согласилась Гудрун.

Так шли они, обсуждая и осуждая прослушанный «концерт», обычный концерт обычной рок-группы.

И вдруг в одном из городских концертных залов был объявлен фестиваль «Рок-81». Тоже, казалось бы, ничего особенного. Сенсационным был лозунг, под которым проходил фестиваль: «Нет — нейтронной смерти!» Весь сбор от концертов предназначался в фонд помощи «Общенациональному маршу за право на труд».

Сославшись на то, что все эти «гром-группы», как их называла Гудрун, ей надоели, что она не желает глохнуть, Гудрун отказалась ходить на фестивальные концерты.

Зато, как и следовало ожидать, пошел Эстебан.

— Ты же не любишь рок, — поддразнивал друга Ар, — ты же считаешь, что это не музыка. Это вас, кстати говоря, объединяет с Гудрун.

— Спасибо за комплимент, — отмахнулся Эстебан. — Я иду не музыку слушать, а слова.

— Что значит слова? — удивился Ар. — Во-первых, когда играют рок-группы, ты их все равно не расслышишь. А во-вторых, какое они имеют значение в песне?

— А по-твоему, в песне только барабан имеет значение? — съязвил Эстебан.

Большой концертный зал был переполнен.

После двух песен, действительно неразличимых в грохоте инструментов, неожиданно последовала иная. Юная певица в белых лайковых сапогах выше колен, золотых трусиках и в шляпе с перьями, напоминавшей крону пальмы среднего размера, пропела тихим голосом песенку, начинавшуюся так:

Мы все умрем от бомбы от нейтронной, И соловьи, и люди, и цветы, Останутся лишь храмы да колонны, Лишь кладбища, да зданья, да мосты…

Она пела совсем тихо, и аккомпанировал ей лишь тревожный приглушенный звук барабана, в который врывался порой тоскливый аккорд гавайской гитары. Нехитрая песенка заканчивалась еще более мрачно, чем начиналась:

— Мы все умрем от бомбы от нейтронной, Сады и люди, мушки и киты, Останутся распятья и мадонны Да бесполезные, без адреса, мечты.

Когда юная певица кончила петь и, неловко поправив большие дымчатые очки, поклонилась залу, некоторое время стояла тишина. Потом раздались аплодисменты. Какие-то растерянные, неуверенные. Сидевшая в зале молодежь не привыкла ни к такой манере исполнения, ни к таким текстам.

— Здорово, — задумчиво прошептал Ар, повернувшись к Эстебану.

— Ерунда! — неожиданно громко воскликнул Эстебан. — С такими настроениями далеко не уедешь. Какой же это протест! С нейтронной бомбой надо сражаться, а не бежать заранее на кладбище. Нет, Ар, хорошо, конечно, когда люди против войны. Но, повторяю, с войной надо воевать. А поднимать лапки кверху и покорно подставлять шею — это удел как раз тех мушек, о которых она пела. Человек не соловей, не кит и не цветок. У него есть голова, чтобы думать, и руки, чтобы бороться. А с такими настроениями…

Он докончил свою мысль. На сцену вновь вывалилась шумная рок-группа, и вскоре в зале уже стоял такой грохот, что впору было затыкать уши.

Но вот на сцену вышла очередная, не предвещавшая вроде бы никаких сюрпризов группа — пятеро крепких бородачей с волосами до плеч, в черных сомбреро и черных пелеринах. Сначала раздался нарастающий барабанный грохот, закончившийся громким отчаянным криком и звоном тарелок, что олицетворяло, видимо, атомный взрыв. Потом наступила мертвая тишина, в зале почти погас свет.

Откуда-то из глубины сцены возник сначала слабый, но все сильней разгорающийся розовый свет, по мере того как нарастала песня, разгорался и свет. Пока не осветил он зал ярким алым заревом, постепенно окрасившимся золотом. И песня теперь звучала уже громко, требовательно, угрожающе. Песня требовала для молодежи работы, а не военной службы, она требовала мира, а не войны, она предупреждала, что наступит час, когда не только нейтронная бомба полетит ко всем чертям, но и ее создатели и хозяева, что час этот недалек. Припев был такой:

— Нейтронной бомбе — смерть! Нейтронной бомбе — смерть! Л людям — мир и счастье!

Музыка была очень ритмичной, и под конец весь зал в унисон хлопал в ладоши.

Когда бородачи кончили петь и, воинственно глядя в зал, распахнули свои черные пелерины, все увидели, что они в белых трико с изображением черной бомбы, перечеркнутой яростным красным крестом.

Зал взорвался аплодисментами, криками, свистом.

— Вот, Ар, — в восторге кричал Эстебан, — вот что нужно! Это тебе не птички да цветочки. Этим парням на ногу не наступишь! Вот так надо бороться! Молодцы, ай, молодцы!

Потом с песнями протеста выступили и другие рок-группы. Их было не так уж много — меньшинство. Но запомнили-то именно их.

Когда Ар рассказал Гудрун о фестивале, она пренебрежительно махнула рукой, сморщила свой длинный нос:

— Это все несерьезно. Эти песни. Эти колыбельные, которые только убаюкивают нашу волю к борьбе. Мой слух, Ар, ласкают не гавайские гитары и подобные песенки, а выстрелы и взрывы. И если сотней взрывов сегодня можно предотвратить один взрыв нейтронной бомбы завтра, поверь, ради этого стоит жить.

Ар пребывал в некоторой растерянности. Черт ее знает, может, Гудрун права? А может, прав Эстебан? Почему в памяти отложились эти бородатые певцы, а не ежедневные газетные сообщения о взрывах, похищениях, убийствах — он перестал обращать на них внимание.

Еще одно событие в те дни заставило задуматься Ара.

Университет располагал летним спортивным лагерем километрах в сорока от города, на берегу озера, в густом лесу.

Ар любил это место и всегда старался попасть в лагерь, что ему, отличному спортсмену, было не так уж трудно.

Когда он оказывался на берегу синего озера, в неподвижных, словно тяжелых водах которого отражались с поразительной четкостью белые облака, и пролетавшие птицы, и застывший по берегам старый лес, у него становилось легко на душе. Эти синие воды, эта зелень, это громкое беззаботное птичье пение успокаивали его, вселяли непонятную уверенность в завтрашнем дне (уверенность, которую он ощущал далеко не всегда).

Спортсмены жили по двое в крохотных деревянных бунгало. В спортивном лагере был небольшой стадион и зал — обыкновенный огромный сарай с земляным полом. Было много площадок, баскетбольных и волейбольных, легкоатлетические секторы, гимнастические снаряды и помосты под навесом для тяжелой атлетики. В лесу петляли кроссовые маршруты, на озере была сооружена гребная база и примитивная вышка для прыжков.

По вечерам спортсмены собирались в клубе-столовой, играли на установленных там автоматах и механических бильярдах, пели под гитару, болтали, спорили, словом, «расслаблялись».

Днем тренировались до седьмого пота.

В гости к студентам — неофициально соревноваться, совместно потренироваться, просто встретиться — приезжали студенты из других университетов страны и даже из-за рубежа.

Вот так и получилось, что однажды в лагерь прибыла на несколько дней обменяться спортивным опытом группа студентов из Праги, в которую входили и студенты из Румынии, Польши, даже двое из России.

Тренировались все вместе, азартно разговаривая на том импровизированном универсальном «языке», который ведом людям, объединенным общей профессией или увлечением. А вечером собрались у костра. Было тепло почти по-летнему. Красно-оранжево-синие языки плясали над рубиново-черными головешками, белый дым уходил к темному небу, еще скупому на звезды, и таял, оставляя белесый отсвет. Из леса, застывшего черной стеной вокруг поляны, доносились птичьи ночные бор-мотанья, перемежавшиеся внезапными громкими свистами и щелканьем…

Озеро дремало, отражая огни костра, тусклые звезды, свет редких фонариков у входов в бунгало. Одуряюще пахло вечерней водой, тиной, хвоей, дымком… И царил над этим озером, над древним лесом, над поляной, освещенной веселым костром, извечный величавый покой отходившей ко сну земли.

Молодежь сидела группами на поленьях, на одеялах, просто на траве. Где-то пели под банджо, гитару, флейту, где-то, наверное, рассказывали очень смешные истории — оттуда доносились взрывы смеха. А где-то ожесточенно спорили. Как раз в той группе, к которой присоединился Ар.

Спор носил ярко выраженный политический характер. Одни утверждали, что мир между Востоком и Западом возможен лишь при наличии равного и притом значительного вооружения у обеих сторон. Равного, но как можно меньше — утверждала другая часть спорящих. К чешскому и русскому студентам присоединился и Эстебан. Против них выступали трое парней и одна девица с социологического факультета. Еще человек пять, в том числе Ар, были в роли третейских судей.

…Странно вы рассуждаете, — продолжал развивать свою мысль чешский студент, — неужели не ясно, что чем больше на планете оружия, тем больше вероятность войны?

Почему? — пожал плечами один из социологов. — Ведь если друг против друга стоят два человека, направив друг в друга пистолеты, то ни тот, ни другой не решится стрелять. Хоть один пистолет будет у каждого в руке, хоть два, да еще нож в зубах. Ведь так?

— Да не совсем, — русский, как и чех, свободно владел языком, и переводчик ему не требовался, — когда в руке один пистолет, шансов на случайный выстрел вдвое меньше, чем когда два. Пока только у Соединенных Штатов и Советского Союза было ядерное оружие — это одно. Теперь, когда оно имеется у Китая, Франции, других стран, дело обстоит иначе. Пока у каждой стороны имелось пять, десять, сто бомб — это одно, а когда их тысячи — положение опять-таки меняется.

Я читала в статье одного американского специалиста, — вступила в разговор девушка, — что к концу следующего десятилетия ядерным оружием будут обладать уже тридцать четыре страны и несколько организаций.

— Вот именно, — подтвердил русский.

— Что вот именно! — запальчиво воскликнул социолог. — Хоть все страны, лишь бы оба блока имели одинаковое число бомб…

— Да нет, вы же читаете прессу. Сколько уже было в одной Америке всяких случайностей — то бомбу с самолета потеряли, то гаечный ключ в пусковую шахту уронили, то утечка горючего, то компьютеры приняли стаю гусей за советские ракеты… Чем больше ракет, тем больше вероятность ошибок, неисправностей, поломок. Да и во главе страны не всюду стоят люди ответственные…

— Например?

— Да хоть Израиль, ЮАР, Тайвань… Еще какие-нибудь подонки, — включился в спор Эстебан, не отличавшийся в пылу полемики приверженностью к парламентским выражениям.

— Так что ж, по-вашему, — заговорил высокий парень в очках, лучший прыгун университета, — пусть у Варшавского блока будет больше ракет, а Соединенные Штаты, значит, должны считать это нормальным и не размещать своих ракет в Европе?

— Ну, во-первых, — возразил чех, — во-первых, у Варшавского блока нет преимущества в ядерном оружии. А во-вторых, вы-то чего стараетесь? Ну ладно, американцы, значит, будут бросать атомные бомбы на Советский Союз, а Советский Союз на Америку, так вы считаете. А вам-то чего лезть? Ведь свои ракеты американцы разместят здесь и с вашей земли начнут их запускать. Вы что ж думаете, сюда будут в ответ тюльпаны кидать? Европа маленькая по сравнению с Америкой и Советским Союзом, все на пятачке. Американские стартовые площадки размещены и на вашей территории. Американцы начнут войну, а от вас ничего не останется. Этого вы хотите? Ведь ничего, — чех сделал широкий жест рукой, — ни всей этой красоты, ни вас самих больше не будет.

Некоторое время все молчали. Студенты-социологи знали то, чего не знали эти чехи и русские: в пятнадцати километрах от лагеря, в лесной глуши, находилась американская военная база, и порой над лагерем с глухим гулом пролетал тяжелый транспортный самолет или с пушечным грохотом пробивал звуковой барьер истребитель. И не потому молчали они, что боялись нарушить военную тайну, какая уж тут тайна, когда вся их страна, да и соседние страны были, как телятина чесноком, нашпигованы американскими военными базами, аэродромами, складами! Нет, они испытывали странное чувство неловкости, ущемленного самолюбия от этого наглого чужого присутствия, от этого грубого военного сапога, топтавшего их землю, и право на это присутствие они еще должны были оправдывать, отстаивать в споре.

Вы, наверное, читали книгу английского генерала, бывшего командующего северным — флангом НАТО «Третья мировая война»? — спросила студентка, обращаясь к русскому.

— Нет, — ответил он.

— Зато я читал, — сказал чех. — Наивная книга, такое впечатление, что ее писал не генерал, а школьник.

— Почему наивная? — спросил очкастый чемпион по прыжкам. — Вам, конечно, не нравится, что там войну выигрывает НАТО?

— Да не в этом дело, — ответил чех. — Во-первых, никогда войска Варшавского Договора войну не начнут, как пытается показать автор книги. Во-вторых, если уж возникнет необходимость в ответ на атаку двинуть танки, то черта с два ваше НАТО их остановит, как опять-таки самоуверенно утверждает этот генерал. Соцстраны войны не начнут. А потом в книге показан эдакий деликатный обмен атомными ударами — мы, значит, бросаем бомбу на Бирмингем, вы, значит, на Минск. И при этом звоним друг другу по телефону: так, мол, и так, получите бомбочку и распишитесь. Это в виде предупреждения, больше кидать не будем, извините за беспокойство. Чепуха все это. Уж если начнут сыпаться бомбы, черта с два их остановишь. Только дураки могут поверить, что возможна ограниченная атомная война. Дудки!

— Ничего, — сказал студент-социолог. — Ничего. НАТО необходимо обладать той же мощью, что и Варшавский блок, тогда вы два раза подумаете, прежде чем начинать войну.

Не стоит стараться, — улыбнулся русский, — мы и так ее не начнем. Да и мощь, как вы выражаетесь, одинаковая,

— Это только ваш отставной натовец в своей книге через каждые две страницы жалуется, вот, мол, не подумали вовремя вооружаться и смотрите, что вышло, — снова вступил в разговор чех. — Одно скажу: этот генерал такой же плохой полководец, какой он публицист и политик.

Спор продолжался еще довольно долго.

Ару это надоело, и он пошел погулять вдоль берега.

Заливались лягушки, покрикивали ночные птицы, где-то высоко в ночном небе прогудел самолет — с той самой американской базы, наверное.

Зашелестели кусты, донесся шепот, приглушенный смех.

Костер на полянке затухал. Обугленные поленья, готовые рассыпаться черной золой, еще сохраняли свою форму и судорожно вспыхивали все тусклей и тусклей.

Пахло дымом. Заметно похолодало. Ветер стал резче.

Ар вернулся в свое бунгало. Умылся, залез под одеяло. Его сосед, дзюдоист-тяжеловес, громко храпел, словно разыгрывал гаммы.

Ар долго лежал с открытыми глазами, устремив взгляд в невидимый во тьме потолок, прислушиваясь к тишине…

На следующий день провели совместные тренировки с гостями. Ар все приглядывался к русскому — тоже высокий, широкоплечий сероглазый блондин. Они даже были чем-то похожи. И костюмы тренировочные одинаковые — голубые с тремя полосками фирмы «Адидас». И кроссовки одинаковые — белые.

Даже улыбались они одинаково. Или Ару это только показалось…

Гости уехали вечером. Их провожали радушно. Жали руки, хлопали по плечам. На память обменялись значками, вымпелами. И адресами.

Словно и не было ожесточенных споров.

А еще через два дня Ар вернулся в город. Ему предстояли тогда соревнования, в которых первое место казалось обеспеченным. Это были счастливые дни.

Как все счастливые дни, увы, быстро пролетевшие…

Постепенно Гудрун приобретала на своего друга все большее влияние. Частично это объяснялось тем, что на все вопросы она всегда имела простой ответ. И хотя ответ этот часто не устраивал Ара, найти убедительные контраргументы он не мог.

Вот, например, вернувшись из недельной поездки на соревнования, он с удивлением обнаружил в их квартирке в шкафу чью-то мужскую одежду. На его вопрос Гудрун спокойно ответила:

— Тебя ж неделю не было. Что, я должна была одна оставаться? Да не беспокойся ты, я ему завтра отдам его вещи…

Или однажды Гудрун отсутствовала всю ночь. Охваченный ревностью, Ар учинил ей утром допрос.

— Ходила по делам, — недовольно отвечала Гудрун. — Нужно было преподать одному болвану науку жизни. Чтоб знал: порядочные люди своих товарищей не предают. Вот мы и занимались этим.

Кто «мы», каким «делом», кто кого и как предал — она объяснять не стала. Лишь позже Ар узнал, что в ту ночь был зверски избит студент, порвавший со своей группой и собиравшийся выступить с какими-то разоблачениями.

Единственное, чего Гудрун никак не могла добиться, — это затащить Ара на собрание своего кружка, вообще познакомить его со своими товарищами.

— Слушай, — говорил он ей, — нам с тобой и так неплохо. Характер у меня не буйный. Сама видишь. Иначе меня б здесь давно не было. Все-таки, чтобы сносить твои причуды, надо к тебе хорошо относиться. Но еще лезть в твои дурацкие политические заварухи, общаться с твоими волосатиками — извини, обойдусь. Когда-нибудь вы плохо кончите, помяни мое слово. А мне мой покой дороже.

Вот так он ей тогда говорил, этот слепец Ар. А Гудрун только иронически усмехалась в ответ.

И хотя Ар действительно старался не вникать в «потустороннюю», как он выражался, жизнь своей подруги, но все же он был мужчиной и не мог совсем уж не интересоваться, скажем, откуда Гудрун берет деньги на жизнь. Тем более (он старался закрывать на это глаза) деньги-то эти шли не только на ее жизнь, но и на их общую.

Сначала Ар думал, что деньги ей дает отец — вполне процветающий пастор. Гудрун его не разуверяла. И лишь случайно выяснилась истина.

Однажды утром, когда Гудрун куда-то умчалась спозаранку, что с ней, к слову сказать, бывало не часто, а Ар еще валялся в постели, раздался звонок в дверь.

«Что за манера врываться к людям, когда восьми еще нет!» — подумал Ар и пошел открывать.

На пороге стояла пожилая женщина с увядшим лицом и печальными глазами. Она удивленно оглядела Ара и, сверившись с бумажкой, неуверенно спросила:

— Гудрун здесь живет?

— Ну здесь, — не очень приветливо ответил Ар.

— Вы… вы… ее муж?

— Ну допустим. — Женщина начала раздражать Ара. Было в ней что-то униженное, несчастное, забитое, чего он в женщинах не любил.

Последовало неловкое молчание. Ар не пригласил женщину пройти в комнату, и они так и стояли — она на лестничной площадке, он в проеме двери, загораживая проход.

— Я просто хотела узнать, как Гудрун, — пояснила наконец женщина тихим голосом, — здорова ли, вообще как…

— А вы кто? — грубо спросил Ар.

— Я Клементина, — торопливо ответила женщина, заискивающе улыбаясь. — Клементина, экономка господина пастора. Вам Гудрун не говорила обо мне?

— Нет… — сказал Ар, он пребывал в недоумении. — Вас прислал отец Гудрун? Может, пройдете?

Но женщина не двинулась с места. В глазах ее мелькнуло тоскливое выражение.

— Спасибо. Нет, конечно, господин пастор не изменил своего решения. А уж столько его уговаривала. — Она помолчала. — Я сама пришла, должна же я знать, как девочка, она последние годы совсем не пишет.

Ар сразу понял, что к чему. Из этих немногих слов, сказанных экономкой, все становилось ясно. Но он все же спросил:

— Значит, отец не имеет с Гудрун ничего общего? Он что, выгнал ее? За что?

Женщина испуганно смотрела на него. Она уже сообразила, что наговорила лишнего, и жалела об этом. Ее пугал этот неприветливый парень, который (она догадалась), конечно же, не муж, а неизвестно кто, но, не умея перестроиться, она отвечала по инерции на его вопросы.

— С тех пор как господин пастор отказал Гудрун от дома, уже столько лет прошло. А он все не забывает, не может ей простить. А девочка гордячка — ни разу не напишет, не позвонит. Раньше мне писала. А теперь вот молчит… Она разве не говорила вам? — машинально спросила женщина, хотя все и так было ясно, и торопливо добавила: — Но когда-нибудь все наладится, я уверена, господин пастор простит…

Она всхлипнула и замолчала. Потом повернулась и, не оглядываясь, стала тяжело спускаться по лестнице.

Недели две Ар ничего не говорил Гудрун об этом визите. Наконец не выдержал. Подчеркнуто небрежно сказал как-то за завтраком:

— Да, совсем забыл. К тебе тут экономка твоего отца приходила, интересовалась, как живешь.

Он ожидал, что Гудрун растеряется, смутится, начнет оправдываться. Ничуть не бывало.

— Ну рассказал? — спросила она равнодушно.

— Я-то рассказал, — взорвался он, — а ты вот почему мне не рассказала?

— Что именно? — удивилась она.

— Что вы с отцом давно порвали. Ты что-то натворила, и он тебя выгнал и до сих пор простить не может!..

Некоторое время Гудрун продолжала помешивать сахар в чашке, потом холодно сказала:

— А почему я должна тебе рассказывать о своих семейных делах? Кто ты мне — муж, брат, исповедник?

— Так, значит, ты не от отца получаешь деньги? — глупо спросил Ар.

— Разве я когда-нибудь это утверждала?

— Так откуда? — Вопрос звучал еще глупее. Гудрун презрительно улыбнулась и внимательно оглядела Ара.

— Удивительно, — заметила она со вздохом, — как при такой красивой и мужественной внешности можно быть таким идиотом…

Это переполнило чашу. Злость на себя, бессильное возмущение снисходительностью Гудрун, ее превосходством, ее презрительным отношением, протест против своего унизительного положения — все эти чувства внезапно нахлынули на Ара, и, не сдержавшись, он закатил своей подруге пощечину, от которой она чуть не упала со стула.

Ар похолодел. Как он мог! Что теперь будет!

Между тем Гудрун спокойно встала, намочила полотенце, приложила к пылающей щеке и, посмотрев на Ара каким-то странным взглядом, в котором смешались удивление, удовлетворение, смущение, проворчала:

— Наконец-то. Оказывается, ты иногда можешь быть мужчиной.

Ар остолбенело смотрел на нее, а Гудрун, вернувшись к своему кофе, как ни в чем не бывало заговорила:

— Вот что, Ар, у меня есть к тебе одно деловое предложение.