Дон стоял не шевелясь. Он ощущал холод в затылке, дрожь в ногах. Он знал этого парня. Его звали Робен. Сын миллионера. Он изредка бывал в доме у господина Лонга, занимая неопределенную, промежуточную позицию: был гостем и Тер и ее отца. Ему было лет двадцать пять, так что и там и здесь он вроде бы не подходил по возрасту, но в то же время умел сделаться своим в любой компании.

Никаких признаков ухаживания с его стороны или чего-нибудь в этом роде по отношению к Тер Дон не замечал. Но с интуицией влюбленного ощущал опасность. Прошло много времени, пока он сообразил: это господин Лонг хотел бы видеть Робена в числе поклонников своей дочери.

Однако никаких насильственных мер по «внедрению» своего кандидата господин Лонг не предпринимал. То ли он слишком хорошо знал характер дочери, ни за что бы не позволившей навязать себе кого бы то ни было, то ли ждал более подходящего момента. То ли вообще все это Дону померещилось, и никакой опасности не существовало. Так или иначе, но Робен изредка появлялся в доме Лонгов, проводил половину вечера у отца, половину — у дочери. Бывая в компании Тер, он держал себя непринужденно, был весел, остроумен, в меру галантен с хозяйкой, приветлив с Доном.

Он у всех вызывал симпатию, и, честно говоря, Дон не имел ни малейших оснований быть недовольным. Интуиция — больше ничего. Но интуиция часто обманчива. Правда, раза два Тер рассказывала, как они с отцом бывали в гостях в доме Робена, но существовало немало домов, в которых Тер бывала без Дона.

А теперь неожиданно он увидел их вместе. Как обычно делала это с Доном, Тер сегодня выехала из ворот в «бьюике» с этим Робеном. Куда они поехали, зачем? Что будут делать? Не остановятся ли в той тихой каштановой аллейке, где останавливались с Доном, чтоб поцеловаться, помолчать, поговорить, взявшись за руки…

Это недалеко, километра два от особняка. «Нет, не может этого быть», — твердил себе Дон, в то время как широким ровным шагом спортсмена уже мчался к заветной аллейке.

Вот и она. Поредевшие по осени каштаны, вокруг мрак, нет огней, ближайший шар уличного фонаря далек, и бледный свет его еле виден сквозь листву.

Здесь они ставят машину, под сенью густых ветвей. По никого нет. Ни машины, ни Тер. Никого. Кругом тот же мрак. И безлюдье.

Дон тяжело переводит дыхание. Какой дурак! Боже мой, какой дурак! Ревнивец! Мало ли куда они могли поехать? Может быть, у него сломалась машина, и она отвозит его домой? Или едут к нему в гости, где их ждет господин Лонг? ^Или еще что-нибудь: может, он повез ее покупать щенка по объявлению? (Тер давно мечтала о какой-то редкой породе.) Ровным, неторопливым шагом Дон идет обратно. Надо зайти и спросить, когда Тер вернется.

Сегодня суббота. Может быть, она поехала в театр? Неужели с ним? В конце концов — завтра все выяснится, потому что в десять утра, как каждое воскресенье, Тер с Доном — на закрытых кортах университета. Это традиция. Дон решает позвонить по телефону. Быть может, именно потому, что он всегда звонит, у него и не бывает сюрпризов? Тер всегда знает, когда его ждать, когда они встретятся. Что она делает в те дни, когда они не встречаются? Раньше Дон почему-то не задумывался над этим. Сидит дома? У подруги? В библиотеке? Едет куда-нибудь с отцом? А если каждый раз с Робеном? Мол? Дон — друг, однокашник, нельзя же серьезно предполагать, что он на что-то рассчитывает. (Дон горько усмехается про себя.) Вот Робен и не обращает внимания на их дружбу. Сам же Робен — узаконенный жених. Таким его считает и отец Тер и отец самого Робена. А Тер? Что Тер? До поры до времени она просто не хочет огорчать Дона.

Дон задыхается, нигде в этом проклятом районе богачей нет автоматов! Зачем они им? У них в машинах телефоны. Чтоб им всем пусто было!

Почему он не родился богачом? Неужели его отец не мог быть президентом какого-либо банка или владельцем нефтяных промыслов? Всю жизнь проработал кассиром! Сколько миллионов прошло через его руки. Но ничего в этих руках не осело. Почему? Потому что он честнее других или потому что глупее?

Вспомнив большие, с выступающими венами, рабочие руки отца, руки землекопа — не кассира, Дон испытывает жалость. Работяга отец! Настоящий человек! Его охватывают угрызения совести. На черта ему богатый отец! Они все жулики, воры, знаем мы, как создается богатство… Хотя… хотя вот отец Тер — честный же человек. Разбогател своим трудом.

Дон вздыхает. Видно, у людей разные способности. У отца Тер одни, у его отца — другие.

Наконец он выходит на шумную улицу, где есть будки телефонов-автоматов. Достает монетку, опускает, набирает номер.

Подходит горничная. Он не знает какая, их так много в доме. Да и она, наверное, не знает его (когда он звонит, почти всегда подходит Тер).

— Терезу, пожалуйста. — Голос его звучит хрипло, сердце молотком стучит в груди.

— Госпожи нет, — отвечает горничная.

— Она поздно вернется?

— Госпожа вернется в понедельник, она уехала за город.

— А… — стараясь, чтоб его слова звучала небрежно, говорит Дон. — Я позвоню ей туда.

— Госпожа уехала не в имение; она в гостях. Тут Дон не выдерживает.

— У кого? — почти выкрикивает он.

Но и горничная поняла, что наговорила лишнего.

— Не знаю, — звучит ответ. — Что прикажете передать?

Дон бросает трубку. Он вспотел. Вытирает липкие ладони о холодно-влажные стекла телефонной кабины.

Ах, вот как! Значит, она уехала к этому Робену в одну из его роскошных загородных резиденций. И будет там с ним…

Дон бледнеет. Он лихорадочно роется в карманах. Вынимает новую монетку, снова набирает номер. Опять подходит та же горничная. Изменив голос, он спрашивает, стараясь говорить грубовато и властно:

-. — Лонга попросите. Говорит Рамсей. (Почему Рамсей? Не все ли равно, какую назвать фамилию.)

— Одну минуту, господин Рамсей, — журчит горничная, — я сейчас доложу…

Но Дон тяжело вешает трубку на рычаг. Значит, к этому Робену Тер уехала одна. Он так и думал! Так и знал. Теперь все ясно! Уж теперь никаких сомнений быть не может…

А как же завтрашний день? Партия в теннис? И обычная прогулка по городу? И все другие партии в теннис, прогулки, уютные вечера в ее доме и тихие часы в его? И вечеринки, и танцы, и игры «Рысей», когда он так блестяще забрасывает мячи, видя ее на трибунах, а она так восторженно хлопает и кричит, глядя на его игру? А их поцелуи в темной аллее? А мечты? А все-все, что было, что могло бы быть…

Дон, шатаясь, выходит из будки. К горлу подкатывает комок. Как могла она так обманывать его? И зачем? Разве нельзя было просто сказать? Он бы не стал навязываться! Но обманывать — к чему? И как умело она притворялась! Как убедительно говорила! Как изображала любовь! А он… он, болван, всему верил, радовался, строил планы…

Не разбирая дороги, Дон идет домой. Пешком через полгорода. Добравшись, целует мать в щеку, ссылается на желание спать, на головную боль (в жизни у него не болела голова, и если что и могло обеспокоить его родителей, так именно это), проходит к себе, не сняв плаща, бросается на кровать… Лежит, ни о чем не думая, устремив к потолку пустой взгляд.

Как же дальше? Как жить без Тер?

Миллионы решений, одно нелепее другого, возникают в голове. Убить Робена и Тер. И себя. Одну Тер. Одного себя.'Избить Робена. Уехать за границу. Записаться в армию. Ограбить крупнейший банк и стать миллионером. Олимпийским чемпионом. Гениальным изобретателем. Знаменитостью. Гордостью страны. Космонавтом. А Робен разорится. Прогорит. Обанкротится. И Тер будет горько жалеть обо всем. Она еще прибежит к нему. Она еще будет лить слезы. Раскаиваться. Но поздно…

У Дона сдавливает грудь. На глаза наворачиваются слезы. И ни с кем не поделишься. Уж с отцом и матерью в последнюю очередь, их нельзя огорчать. С друзьями? С кем? Кто поймет? Разве что с Ривом? Да, с Ривом. Он любит свою Эруэль, уж он-то поймет! Он тоже несчастен… Он поймет. Дон садится на постели. Рив! Но где найти его? Дома он, конечно, не бывает, а эту крысиную нору, где они были последний раз, он не запомнил. Где же найти Рива?

И вдруг Дон замирает. Потом быстро наклоняется. Становится на четвереньки, начинает лихорадочно шарить рукой под кроватью. Ага, вот они! Он бережно достает смятую бумажку с двумя сигаретами, чуть потолще обычных.

Долго разглядывает их, словно на ладони у него лежат тарантулы.

Потом решительным движением направляется к двери, запирает ее, зажигает спичку, закуривает. Рука его слегка дрожит, он весь в напряжении, словно сигарета сейчас взорвется у него во рту.

Но ничего не происходит. К потолку тонкой змейкой тянется голубоватый дымок. Дон осторожно затягивается. Получается. Затягивается смелей. Ничего. Он не кашляет, не хрипит. Затягивается опять. И опять.

В горле першит. В голове странный туман, во всем теле слабость. Постепенно контуры предметов стираются. Свет настольной лампы расплывается. Глухой колокольный звон начинает раздаваться в ушах.

И вдруг словно прорывается завеса! Все становится ярким и красочным. Каждая деталь причудливого пейзажа отчетлива, имеет свой неповторимый яркий свет. Не так уж все плохо.

Дону очень весело. Господи, да какое значение, право же, имеет вообще Тер! Ее поклонники, женихи, мужья, дети, внуки, правнуки! Какое? Когда все самые прекрасные женщины мира у ног Дона. Он, правда, их не видит, просто какие-то яркие пятна, но знает, что он самый красивый, самый неотразимый…

Дон беззвучно смеется. Если б все они, и Тер первая, знали, как ему на все наплевать, как все безразлично… Как мог он огорчаться из-за какой-то Тер? Из-за какой-то любви! Вообще из-за чего-то…

Лампа на столе начинает гореть поперек. Забавно. Огонь вытягивается в стороны, потом вверх. И в нем глаза. Откуда? Ах, это не огонь, это лицо Тер! Боже, какое оно страшное, какое уродливое, как в комнате кривых зеркал. Смешно. Дон хрипло смеется. Нет, не смешно — страшно! Он закрывает глаза руками, но видение не исчезает. Он сползает с постели на пол.

Голова начинает гудеть, все сильней и сильней, внутри кто-то раскачивает тяжелый чугунный язык, потому что это не голова, а колокол. Ох, как больно! Потом он начинает лететь вниз, в мрак, в бездну. Все быстрей полет, все стремительней кружение…

…Он проснулся утром от громкого стука в дверь. Голова кружилась, тошнота была нестерпимой. Так было с ним лишь однажды, когда над ним подшутили: незаметно подливали виски в пиво на одной из вечеринок.

— Сынок, это отец! Сынок, тебя к телефону! Дон с трудом поднимается и обнаруживает, что он в костюме, в плаще. Торопливо и неловко (все валится из дрожащих рук) снимает ботинки, плащ, штаны, набрасывает халат, идет к двери.

— Ты чего заперся? — Отец удивленно смотрит на сына. — Ты не заболел ли? На тебе лица нет!

— Кто звонит, отец?

— Иди, Рив тебя спрашивает. Дон подходит к аппарату.

— Слушай, Дон! — Голос Рива звучит глухо, смысл его слов еле пробивается через чугунный обруч, сжимающий голову Дона. — Надо повидаться. Можно мне зайти?

— Когда?

— После обеда. Будешь?

— Буду, — бормочет Дон и вешает трубку. Последующий час — один из самых сложных в его жизни. Он возвращается к себе, без конца плескается под душем, включая то ледяную воду, то кипяток, трет зубы с такой яростью, словно хочет продырявить щеку, надевает свежее белье, костюм. Распахивает окно, чтобы холодный, сырой воздух выгнал из комнаты все вчерашние запахи. Наконец идет в столовую и садится за стол.

— Что с тобой, сынок, родной, ты заболел? — Мать щупает ему лоб, она в панике (еще бы, Дон не знает, что такое болеть, с тех пор как родился).

— У меня голова болит, — он морщится, — вчера выпили пива, несвежего. Отравился, наверное.

Мать несет таблетки. К ее ужасу, Дон сразу глотает три штуки. Ему становится немного легче.

— Какие жулики, — причитает мать, — продают несвежее пиво… Надо пожаловаться…

Отца обмануть труднее. Он молча внимательно смотрит на Дона. Тот отводит глаза.

Отец, так же не говоря ни слова, уходит в сад, этим он демонстрирует свое неодобрение. Но Дону не до того. Он идет к себе в комнату, ссылаясь на желание поспать.

— Посплю, мать, и все пройдет.

— Поспи, сынок, поспи. И обещай, что не будешь больше пить это пиво.

— Не буду, мать, обещаю.

Дон с облегчением ложится, долго ворочается, наконец засыпает…

Просыпается лишь к обеду. Чувствует себя лучше — разбитым, конечно, расслабленным, но тошнота прошла, головная боль утихла.

Могучий организм спортсмена берет свое. Он даже ощущает голод. Из кухни, как всегда, доносятся соблазнительные ароматы.

Дон снова лезет под душ. И совсем уже бодро идет в столовую.

Обед проходит в молчании. Только мать порой вздыхает, украдкой поглядывая на сына.

Дону тяжело. Его дом — его тыл, что бы ни случилось в университете, в команде, как бы ни ссорились они с Тер (а незначительные ссоры бывали часто), здесь, дома, он отогревался, набирался новых сил. Уж здесь всегда было надежно, его любили, нем беспокоились. Поэтому всякая натянутость дома была Дону невыносима. Он понимал, что виноват, знал, что родители ни о чем не будут спрашивать, но и он ни о чем не мог рассказать. Обо всем, но не о том, что произошло вчера! Только не об этом.

И натянутость оставалась. Словно какая-то невидимая тяжесть давила на плечи сидевших в комнате. Прозвенел звонок. Это был Рив.

Он робко поздоровался с родителями Дона, прошел в его комнату.

— Спасибо, мать, — пробормотал Дон и отправился к ожидавшему его приятелю.

Некоторое время они сидели молча. Потом Рив заговорил. Он путано бормотал что-то об Эруэль, о новых планах ее спасения, необходимости еще одного маленького усилия, и тогда все будет в порядке, о том, что уж теперь Дон никак не должен его бросать…

Но Дон не слушал. Он стоял у окна и смотрел на мокрый сад, на струйки дождя, бегущие, извиваясь, но стеклу, на свинцовое, тяжелое, мрачное, как его настроение, небо, на поднявших воротники прохожих, что торопливо бежали по своим делам, пытаясь обойти бесчисленные лужи и неизменно ступавшие в них.

Он смотрел на серые дома, ставшие еще серее в косых струях дождя, на качающиеся под ветром голые ветви деревьев, на далекие бурые городские дымы, ползущие на горизонте… на весь этот безрадостный, грустный пейзаж, и ему хотелось рыдать.

Плохо на улице, плохо дома, плохо с Тер, плохо на душе. Плохо, плохо кругом…

А за спиной похожее на нудный осенний дождь глухое, невнятное бормотание Рива.

О господи! Лишь бы все это оказалось сном! Хоть на минуту уйти от всего этого. Как вчера, когда возникли все эти яркие краски, когда стало так легко и радостно. Правда, чего это стоило! Что пришлось испытать потом! Но хоть несколько мгновений, да его…

Дон повернулся. Некоторое время он смотрел на Рива, у которого от этого взгляда слова застряли в горле, он замолчал.

Сделав нетерпеливый жест рукой, словно решительно отметая всю ту чепуху, которую плел Рив, Дон начал говорить.

Он рассказал Риву о том, что случилось накануне. Теперь все для него безразлично, на все наплевать. И если есть у Рива наркотик — любой, чтоб оказаться вдали от всей этой грязи, всех этих обманщиц, предательниц, пусть немедленно скажет, достанет. Сейчас же, сию минуту! И черт с ней, с командой, с университетом, с домом…

Теперь уже Дон, не сознавая того, молол чепуху, а Рив с упоением слушал его.

Они вышли из дома. Дон попросил Рива позвонить к Тер.

На этот раз горничная начала задавать вопросы. Но Рив прямо назвал себя, соврал, что они договорились с Тер ехать к Робену, но Рив вчера не смог, поедет сегодня и просто хотел убедиться, что Тер уже там.

Горничная подтвердила, что госпожа уехала еще вчера, и пробудет у господина Робена до понедельника, так что он может спокойно ехать.

Дон был подавлен окончательно. Жалкие остатки надежды на возможное недоразумение разлетелись в прах.

Они шагали по дождливым улицам. Дон, засунув руки в карманы, подняв воротник пальто, с непокрытой головой. Рив, закутав шею толстым шарфом, слегка прихрамывая, семенил за ним.

Они прошли километры и километры под холодным осенним дождем. Дону даже не пришла в голову мысль сесть в автобус, а Рив не решился предложить.

Пришли на вокзал.

Дон зашел в будку автомата, долго листал толстый телефонный справочник и что-то записывал на бумажке.

Потом молча направился к кассам. Рив так же молча ковылял за ним.

Часа через полтора они вышли на захудалой пустынной станции и, сев в автобус, покатили по шоссе.

Они сошли с автобуса в маленьком городишке, на площади, на которую выходила аптека с большой рекламой фирмы «Здоровье» на витрине.

Потом, справившись в кафе на углу, долго шли по шоссе, свернули на лесную дорогу, где пахло мокрой корой и мокрой землей, прелыми листьями, увядшей, примирившейся со смертью зеленью.

Наконец остановились.

Лес кончился, и справа в долине, куда вела частная дорога, о чем свидетельствовала надпись на столбе, открылось глазам имение, принадлежавшее отцу Робена.

На асфальтированном дворе стояло всего три машины, в том числе кремовый «бьюик» с поднятым на этот раз верхом.

Дон долго молча смотрел на открывшуюся перед ним картину. Потом толкнул Рива локтем и, словно кто-то мог их подслушать, шепнул:

— Эх! Три машины! Это не уик-энд, не вечеринка, не съезд гостей. Понял? Они одни там. Он и Тер, и больше никого, ни-ко-го! Понял? Вот пойду и прихлопну их! — Дон горько рассмеялся. — Выпущу им кишки, или придушу, или…

— Да ты что?! Ты что?! — Рив испугался. — Перестань говорить глупости. Пойдем. Пойдем отсюда. Не связывайся. Сейчас зайдем в одно место, и, клянусь тебе, все забудешь…

Рив повез Дона в дом, где в подвале, в клубах сизого дыма, сидели на деревянных стульях за деревянными столами юноши и девушки и курили.

Рив быстро распечатал пачку, достал сигареты. Вставив одну из них в зубы Дону, а другую себе, щелкнул зажигалкой.

Дон не сопротивлялся. Его охватило глубокое равнодушие. Ему было все все равно. Были безразличны этот подвал с фосфоресцирующими красками, эти юноши и девушки, погруженные в сновидения, суетящийся Рив и сигарета, которую Дон сжимает в зубах.

Какое все это имеет значение? Тер он потерял. А остальное… остальное пустяки…

Он затянулся. Знакомое головокружение, знакомая горечь, тяжесть в голове.

И знакомое теперь чувство отрешенности!

Как же светятся краски на стенах! Как светятся головы всех этих девушек и ребят, горят, пылают, огненными языками мечутся по подвалу, исчезают и вновь возникают…

Опять, как тогда, перед Доном разверзается пропасть, на дне ее мрак, клубятся на страшной, на чудовищной глубине черные облака… И он летит туда, парит, подхваченный ледяным ветром, кружась все быстрей и быстрей…

Наконец проваливается в забытье.