Луч света летит со скоростью сто восемьдесят шесть тысяч миль в секунду, но, когда попадает в хрусталик глаза, скорость его движения замедляется примерно на две третьих. Не будь этого, мы обладали бы только частичной способностью к зрению, различая лишь свет и тьму. Именно это торможение позволяет нашему мозгу обрабатывать полученную информацию и транслировать то, что открывает свет. Но мозг наш идет еще дальше: благодаря логике он сглаживает искривления и заполняет случайные пробелы, которые появляются в поле нашего зрения. Вот почему, например, предмет, который движется слишком быстро, видится нам расплывчатым пятном. На самом-то деле этот предмет никакое не пятно; эти расплывчатые очертания — всего лишь способ, с помощью которого наш мозг создает порядок там, где в противном случае возникла бы неразбериха.

Главное тут, думаю, в следующем: то, что, как нам кажется, мы видим, не есть в точности то, чем оно является в объективной действительности, существующей вне наших голов. Или, если выразиться проще, вещи не всегда есть то, чем они представляются.

После ночного происшествия я бродила в каком-то пришибленном состоянии. («Я могла умереть, — без конца талдычила я. — Меня могли изнасиловать и зверски убить! Я могла умереть!») Все представлялось ненормальным. Музыка казалась какофонией; солнечный свет раздражал чрезмерной яркостью, царапал, словно наждаком. А от жути, которая таилась в тишине и темноте, у меня перехватывало горло. Привычные вещи действовали на нервы, притворяясь обыкновенными, в то время как, само собой, ничто нельзя считать тем, чем оно кажется. Мой дом не был надежной гаванью, как это пристало дому, и под поверхностью скрывались неведомые ужасы.

К своему обычному бодрому состоянию Гомер вернулся намного раньше меня. Уже к утру — когда появился красный глаз солнца, красный, как мои глаза (я больше не ложилась, ожидая дачи показаний), — его отношение к происшествию было вроде: «Странный инцидент, верно? Давай поиграем в “Апорт!”». Словно поразительное внезапное превращение его в свирепого заступника было всего лишь обманом зрения. Неожиданно для себя я принялась звонить всем знакомым и рассказывать им, что совершил Гомер. Причем звонила я не столько затем, чтобы прихвастнуть (хотя хвастовства, ясное дело, в данном случае, конечно же, не избежать), сколько потому, что чувствовала необходимость закрепить в памяти то, что удержать в ней было трудно, учитывая довольное спокойствие Гомера всего лишь через каких-то пять часов.

Большинство из тех, кто держит дома животных, рано или поздно приходят к мысли, что мы знаем о них все; что почти наверняка сможем предсказать, что наши любимцы станут делать и как будут реагировать в той или иной ситуации. Мой отец превосходно выгуливал некоторых из наших собак без поводка, объясняя это тем, что «Типпи обязательно остановится, если я скажу ей “Фу!”» или что «Пенни всегда выполняет команду “Рядом!”».

Но мой отец, который понимал животных лучше всех, говорил, что домашний любимец — это прежде всего животное, а когда имеешь дело с животными, то тут — как и с людьми — всегда есть место такому, что предсказать нельзя.

Прежде мне казалось, что я знаю Гомера, точно так же, как отец знал наших собак. Если Гомер крутился возле пустой жестяной банки из-под тунца — обнюхивая ее, переворачивая вверх дном, роясь внутри банки с разочарованным видом, — я бы пояснила наблюдателю: «Он не понимает, как оно может так сильно пахнуть тунцом и не быть тунцом». Каждую ночь Гомер спал со мной, засыпая тогда же, когда и я, и спал ровно столько же, сколько и я — но это еще не все. Когда я ела, Гомер бежал к своей миске. Когда я была в особенно хорошем настроении, Гомер уморительно носился по квартире, а его кувырки и прыжки были физическим проявлением того, что чувствовала я. Когда же мне было грустно, то Гомер сворачивался плотным клубочком у меня на коленях, и вывести его из уныния не могли ни любимая игрушка, ни новая банка с тунцом. А когда я переходила из комнаты в комнату, Гомер мог шествовать передо мной, мог бежать вприпрыжку сзади или сновать между ногами. Но ритм наших шагов настолько идеально согласовывался, что ни один из нас ни разу не сбился с шагу, не споткнулся, не зацепил другого. Я могла зайти в темный коридор, когда у моих ног метался Гомер, но и тогда, когда я не могла его видеть, я ни разу не споткнулась об него.

Однако Гомер был так же очевидно способен на поступки — смелые, необычные, героические поступки, — чего никто из нас не смог предвидеть, когда я впервые взяла его, беспомощного слепого котенка, и чего я не могла предвидеть даже сейчас, после того как он прожил у меня три года. Я им гордилась. И как же я могла не гордиться им? Я всегда настаивала на том, что Гомер такой же обычный кот, как и любой другой. Но это было совсем другое. Чтобы считать его героем, а не слепым или даже обычным, требовалось некоторое переосмысление.

Моя замужняя подруга в канун моей свадьбы годы спустя говорила мне: «Никогда не забывай — каждую ночь ты все еще ложишься спать с чужим человеком». Хотя к тому моменту мне это было уже известно. Это было вторым важным уроком о взрослых отношениях, который преподал мне Гомер.

Того человека, который влез в мою квартиру, так и не поймали, хотя полиция возбудила уголовное дело и я ходила в Департамент полиции Майами-бич, чтобы посмотреть там большущий альбом фотографий оперативного отдела. На паре снимков я видела лица, которые смахивали на физиономию моего ночного грабителя, но я побоялась указать на кого-либо из них. Всякий раз, когда я вспоминаю ту ночь, единственное, что я мысленно вижу — это Гомер. И потому не было никакой вероятности, что в суде под присягой я смогу о ком-то, на кого я бы указала в альбоме фотографий преступников или во время следственного опознания, заявить, что именно этот человек и был в моей квартире той ночью.

Все же прошли недели, прежде чем я смогла спокойно спать. Но если страх и оскорбленные чувства меня не покидали, то у Гомера они, очевидно, улетучились за ночь. В те длинные, бессонные ночи, когда при каждом малейшем звуке мои глаза открывались, Гомер спал рядом со мной безмятежно, словно младенец.

Прежде я представляла себя одной из тех, кто откроет перед Гомером мир. Я стану его глазами, я буду той, кто поможет ему справиться со страхами во тьме. Но Гомеру было намного комфортнее в темноте, в мире отдельных звуков, чем мне. Признаю, что после того ночного вторжения никто не чувствовал себя в большей безопасности, чем я, зная, что Гомер спит рядом со мной.

И когда я лежала, борясь с бессонницей, мне пришло в голову, что то, что я всегда считала бесстрашием Гомера, при всей его слепоте было, возможно, чем-то противоположным. Гомер ведь прежде знал, что в темноте существуют вещи, которых надо опасаться; он бы не реагировал так агрессивно, если бы не думал, что есть причина для страха. Но что поделаешь с этим страхом? Надо жить дальше, разве не так? В то время как другой кот, возможно, в дальнейшем жил бы, прячась и шипя, вечно предвидя реальные и нереальные опасности, Гомер и в ус не дул, занимаясь своими делами, уверенный на каком-то инстинктивном уровне, что если уж угроза возникнет, то он с ней справится.

Родителям об этом ночном вторжении я не рассказывала. Чем они могут помочь мне после того, что произошло, рассуждала я, только разволнуются — и если мне трудно уснуть, то кто знает, сколько времени понадобится моей маме, прежде чем она сможет спать спокойно?

Наши друзья носили Гомера на руках. «Не может быть!» — говорили они. Они тоже смотрели на Гомера, словно никогда прежде его не видели. Он был наш сорвиголова, наш супергерой, хотя, вероятно, сам Гомер никогда не связывал свою храбрость, проявленную той ночью, с полученными нескончаемыми банками рыбных консервов, фунтами пряной индейки и бочонками недорогой черной икры (которую он жевал весьма задумчиво: его притягивал рыбий запах, но смущала незнакомая консистенция). Скарлетт и Вашти, которым тоже доставалась доля от этих щедрот, также, по-видимому, принимали сие изобилие без удивления, согласные довольствоваться благами, которые Господь сподобился им ниспослать.

Думаю, что больше всего меня сводило с ума то, что я все время спрашивала себя: почему? Почему меня, почему мою квартиру? Но тяжелее всего мне было смириться с тем, что за всем этим обычно нет никаких «потому что». Вернее, вероятно, есть, поскольку все происходящее имеет причину, но ты так никогда этой причины и не узнаешь. А незнание не позволяет избежать повторения. Но незнание и освобождает. Мир может быть опасным и в нем может иногда встречаться зло, но поделать тут ничего нельзя, разве только жить дальше. И было бы глупо в дальнейшем не радоваться жизни.

Гомер по-своему понимал это с самого начала.

В конечном счете, когда потрясение, страх и гнев улеглись, когда Гомер снова был обычным котом, который боготворит резиновые ленты и совершает молодецкие набеги на книжные шкафы и посудные полки, у меня появилось два убеждения. Во-первых, я поняла, что мне удалось, как я когда-то решила, «поднять» Гомера. Гомер в самом деле был храбр и независим и не изуродован неверием в собственные силы. Я настаивала, что Гомер сможет позаботиться о себе, как любой другой кот. И вот, пожалуйста, — он это может. А еще он доказал, что при определенных обстоятельствах сможет также позаботиться и обо мне.

А еще в моей душе появилась благодарность, настолько большая и сильная, что в какой бы комнате мы с Гомером ни были, она словно присутствовала там, как третье живое существо. В темные предутренние часы, эдак в четыре-пять, когда даже такой курортный городок, как Саут-бич, затихал на ночь, мысли о том, как могла закончиться та, другая ночь, накрывали меня, словно морская волна. В глазах моих появлялись слезы, и я ближе пододвигала Гомера к себе, бормоча: «Спасибо Господу за тебя. Спасибо Господу за тебя, котеночек!»

Возможно, Гомер меня удивил, но нельзя было отрицать эти новые, более глубокие отношения между нами. Когда-то, давным-давно, я спасла Гомеру жизнь. И теперь, годы спустя, он спас мою.