Глава XXIV
РЕПИН — КУПРИН
После приезда Куприна в Париж переписка между ним и Репиным прекратилась почти на четыре года. Вероятно, были тому причиной переезд в Париж, всевозможные трудности на новом месте, неустроенность. Но Александр Иванович продолжал посылать Репину свои книги и статьи в газетах. С 1924 года переписка возобновилась.
Привожу ее здесь почти полностью.
А. И. Куприн — И. Е. Репину
«6 августа 1924 г. Париж
Дорогой, прекрасный, милый, светлый Илья Ефимович,
П. А. Нилус вычитал мне из Вашего письма тот кусочек, где обо мне. К великой моей радости, я узнал из этих слов, что Вы не окончательно забыли Вашего преданного друга и любящего почитателя — скромного скрибу Куприна. Крепко обнимаю Вас за это, протягивая длани от пыльного, горячего, ныне опустевшего, но все еще грохочущего Парижа до тихой и нежной зелени „пенатских“ берез. Во Франции тоже есть, как диковинка, пять — шесть экземпляров берез, но — увы! — они не пахнут, даже если растереть их зазубренный листик в пальцах и поднести к носу.
Эмигрантская жизнь вконец изжевала меня, а отдаленность от Родины приплюснула мой дух к земле. Вы же живете бок о бок с Ней, Ненаглядной, и Ваш привет повеял на меня родным теплом. Нет, не вод мне в Европах!»
Куприн в этом письме напоминает о своей давней просьбе. «Что касается „картинки“, то я давно уже примирился с положением: „обещанного три года ждут“. Правда, у меня давно уже и место для нее уготовано в моей рабочей комнате… Да и зачем „картинка“? Так бы что-нибудь: одна карандашная линия и под ней магические две буквы И. и Р.». Репин послал Куприну в подарок свой рисунок «Леший». Посланный через А. Ф. Зеелера, знакомого коллекционера, рисунок застрял в дороге. Не зная об этом, Куприн пишет: (Париж. 1924 г.) «Я Вам долго не писал, считаю, что я очень мнителен. Мне показалось, что Вам стало неприятно, когда я принялся клянчить у Вас какой-нибудь этюдик. Столько людей, — подумал я, — к Вам с этим приставало!.. Ну, слава богу, все хорошо!
Если надумаете прислать мне Ваш этюд, то лучше всего это сделать через Юрия Александровича Григорьева, редактора „Н<овой> русской жизни…“ У него всегда может быть оказия в Париж, я ему об этом сейчас напишу.
Я теперь надолго-надолго осужден странствовать, подобно Вечному Жиду, по чужим странам и городам, с паспортом в кармане и с чемоданчиком в руках. А в чемоданчике у меня будет кожаная двустворчатая рамка. С одной стороны Ваш этюд, с другой — портрет Толстого с его надписью. Приеду куда-нибудь, разверну, поставлю на стол и скажу: „Здравствуйте, отцы! Такую Россию бык не сжует и собаки не сожрут, только лишь послюнявят“.»
И. Е. Репин — А. И. Куприну
24 августа 1924 г. «Пенаты»
«Милый, дорогой, сердечно любимый, сверкающий, как светило, Александр Иванович!!! Как мне повезло: письмо от Вас! Не верю глазам… И как Вы пишете!
Ваши горячие лучи все сжигают, всякий лепет 80-летнего старца сгорит в могучих лучах Вашего таланта… А я ведь, давненько уже, послал на имя Зеелера (rue de Prony, 33) один эскиз „Лешего“ и надписал на нем Ваше имя. Но, может быть, Вы его, Зеелера, не знаете? А он, страстный любитель живописи… выразил такую страсть иметь что-нибудь мое, что я, запаковывая рисунок ему, наткнулся на эскиз „Лешего“ — и вдруг произошел незадержанный рефлекс (как говорили в старину) — а не послать ли его, с передачей Александру Ивановичу? Так и сделал. А вот уже около месяца прошло — никакого ответа. Не пропала ли моя посылка?.. Зеелер очень аккуратный и корректный джентльмен. А может быть, он в отъезде. Он деятельный член Земгора (и наша Куоккаловская школа видела здесь его в своих стенах).
За Петра Алекс. Нилуса радуюсь. В Париже нам редко кому счастливится. Как бы я желал прочитать нашумевшие его книги. Вот, попросил бы его прислать мне его книги, наложенным платежом — очень прошу. Издавна я много читал об этих книгах и ни одной мысли, даже в цитатах, не помню… Память у меня, как у всех старцев, плоха. Еще прошу и Вас и его: вложить при оказии свои фотографические карточки. Ведь я Вас очень давно не видал — какой-то Вы теперь? Помню только гатчинскую.
Так „не вод“ Вам в Европе? Какое слово! В первый раз слышу.
Приметы верно оправдались: с самого Сампсония шесть недель стояла дивная погода, и я, в первое лето, после многих холодных, накупался и нагрелся на горячем песке, чудо, чудо!.. Зато березы менее пахли этим горячим летом.
Так — Вы встречаете Дени Роша? Кланяетесь ему. Дружески жму руку ему и всего, всего лучшего желаю.
А за сим, награжденный Божиим милосердием свыше всякой меры, я уже мечтаю о чем-нибудь на закуску. И это: прочитать что-нибудь Ваше, еще не читанное. Подобострастно и униженно прошу Вас, пришлите что-нибудь Ваше (непременно наложенным платежом!). О, как бы я теперь прочитал Вас!!! Милый друг, не сердитесь за назойливость, надоедливость — осчастливьте уже много, много осчастливленного старца, который, выпивая каждый день из своего фонтана по утрам и вечерам, угрожает доброй Финляндии прожить на ее земле сто лет — и осталось всего 20 лет, пустяки — время идет быстро: мне кажется, что я все еще 40 лет<ний> молодой человек.
Обнимаю Вас — Илья Репин.
24/VIII — 24 г.»
А. И. Куприн — И. Е. Репину
(1924 г. Париж)
«Дорогой Илья Ефимович.
На известие о Вашей болезни я не обратил даже внимания, хотя и внимательно прочитал его. Для меня главным указателем были и всегда будут Ваши же слова и письме ко мне.
„Вот, назло Финляндии, возьму и проживу до ста лет“. Так оно и будет… только с большим „гаком“, как говорилось у нас в благословенной, сытой, сдобной, теплой Малороссии. И длина этого „гака“ целиком зависит от Вашей воли.
Как говорится в Библии?
„и когда насыщенный днями захотел Моисей“ и т. д… Вы же, обожаемый мною Отец, Брат и дражайший Друг, чьим ласковым вниманием я радостно пользуюсь, как браконьер, или, пожалуй, как контрабандист, Вы же жизнью, с ее невинными прелестями, никогда в меру не насытитесь, уж очень она хороша для людей с великим сердцем и с простою душой.
Ваш всем моим существом
А. Куприн».
А. И. Куприн — И. Е. Репину
(1924 г. Париж)
«Вот, дорогой, любимый и чтимый Илья Ефимович, коротенькая заметочка. Не очень сердитесь за работу № 2. А вчера я послал Вам три образчика того, что я теперь пишу и как.
Пожалуйста, напишите мне, получили ли Вы, так в году 21-м, две мои книжки, изданные в Париже: „Гамбринус“ и „Суламифь“? Помню, что посылал, но одну ли, две ли — отшибло. И послал ли третью, изданную в Гельсингфорсе, „Звезда Соломона“ — имеете ли Вы (Hélas! оборот французский)? Чего нет — дошлю мгновенно.
С А. Ф. Зеелером говорил по телефону. Он все получил. От „Лешего“ в восторге. Говорит: „раззавидовался и хотел присвоить, да, к сожалению, подписано — Куприну. Правда, можно было бы надпись отстричь, но рука как-то не поднялась на такое гнусное дело“. Обещал как-нибудь на днях завезти эскиз ко мне на дом. Жду.
Вот теперь и скажу, в каком соседстве будете Вы неразлучно со мною, где бы я ни был:
1) Портрет Главного Старика с собственноручной надписью А-ру И-чу Куприну — Лев Толстой, 1906 г.
2) Пушкин (Кипренского).
3) Голова Спасителя, написанная моей дочерью.
Что мне еще больше нужно?
Крепко люблю Вас
Ваш Куприн».
И. Е. Репин — А. И. Куприну
9 сентября 1924 г.
«Милый, дорогой, обожаемый Александр Иванович.
Сплошной восторг, и нельзя удержать подступающих слез от живой, реальной исторической картины — кадета А. И. Куприна и Александра III, остановившихся в мимолетном взгляде на две с половиной минуты! Вот сила истинного гениального таланта: краткая страница, слетевшая с крылатого пера, разрастается в огромный этюд, в натуральную величину и незабвенно поселяется в памяти навсегда, в виде исторической картины „Войны и мира“. О, горячо обнимаю Вас за этот сюрприз. Да и за „Однорукого коменданта“!…Боюсь надоесть… Но что за затмение: — у меня нет „Русской газеты“ из Парижа; прилагаю стоимость: разумеется, при моей малодоступности к чтению, я только и буду ждать, не появится ли там нечто от Куприна? Благодарю, благодарю!.. Ах, вспомнил неприятное! Только ради создателя, не сравнивайте меня с великим Львом — этим сравнением я так сконфужен и угнетен даже, до невозможности смотреть людям прямо в глаза. Видит бог, я не виноват, но — если бы этого не писалось!..
Простите за беспорядочное письмо. Это время я недостойно избалован судьбою — что называется — в зобу дыханье сперло — и не могу вовремя и с тактом ответить на все ласки и преувеличения моих посильных достижений.
Ваш Ил. Репин».
* * *
С глубоким стыдом и поздним раскаянием я прочитала, уже вернувшись на родину, письма Куприна и Репина по поводу «Лешего», с которым моему отцу пришлось расстаться из-за легкомысленного поступка пятнадцатилетней девчонки, здоровье которой ему было дороже всего.
Все началось с моей новой шляпки с белой птичкой, которую мне очень хотелось показать своим подружкам в загородной поездке; на ней я сильно простудилась и в течение месяца была между жизнью и смертью. Описать состояние отца и матери, конечно, невозможно. Но мне, маленькой дурочке, нравилось это внимание, беспокойство. Даже смерть мне казалась романтичной. Когда мне стало лучше, врачи сказали, что только знаменитый город Лезен в горах Щвейцарии может окончательно поставить меня на ноги. Но денег на это не было. Устроили литературный вечер, очень многие артисты, писатели откликнулись и участвовали в этом вечере. Наконец деньги были собраны, виза выхлопотана, но в последнюю минуту швейцарское посольство потребовало денежный депозит. Когда отправляли больных, правительство Швейцарии не хотело брать на себя, в случае несчастного исхода болезни, расходы на похороны. Опять моим родителям пришлось срочно занимать деньги.
Мама поехала меня провожать до Лезена, так как я была еще очень слабой. Она пишет папе:
«Милый Саша.
Наш зверек после дороги скопытился — брюшину растрясло, но через два дня ожил и очень доволен своей судьбой».
Город Лезен расположен на высоте тысячи двухсот метров над уровнем моря. Он весь состоит из клиник, построенных по склону горы так, чтобы солнце все время не уходило с террас. Город разделен на две части — верхняя принадлежит только больным туберкулезом легких, нижняя — лежачим больным костным туберкулезом. Верх и низ не общаются.
Все кровати имеют колеса, и утром больных вывозят на террасы в любую погоду, летом и зимой, так как все лечение состоит в горном воздухе и солнце.
В этом городке принципиально никто никогда не умирает, то есть если и случается печальный исход, то ночью в полной тайне вывозят покойника в соседний городок или дальше, по желанию родных. Больные не должны знать об этом, чтобы это не подействовало на их психику.
Посредине городка проходит маленькая железная дорога. Два раза в день — утром и вечером — пыхтит поезд. И когда уезжает выздоровевший больной, то по какому-то беспроволочному таинственному телеграфу узнаю́т об этом в остальных клиниках. И маленький поезд сопровождается хором пожеланий и приветствий.
Вначале мое пребывание рассчитывали на один-два месяца, но в этом городе все идет медленно, время зависит только от здоровья, и я в общем пробыла там шесть месяцев и начала очень скучать. Папа мне писал смешные письма.
«Стыдно, дорогая моя девочка, смеяться над старостью. Во-первых, сама такой будешь. Во-вторых, стареть — одна из самых скверных, тяжелых болезней, да вдобавок они ничем не излечима, кроме смерти. Ведь не станешь же ты хлопать горбатого человека по горбу и приговаривать: „Черт горбатый, горбатый черт!“ Он ведь и без того знает, что он безнадежно горбатый, и от этого сознания мучается каждую секунду: даже во сне.
Ну-с, „в репу-с“, как говорят англичане.
Был у нас вечер. Пришли пара милых Гольдштейнов. Один Богуславский (Дэлла не могла: к ней приехали две кузины из Шотландии, из Корки, две старые длинные девы, и говорят уже четвертые сутки подряд). Один Писаревский (Н. О. приехала домой день спустя). Трое Эльяшевичей. Сели играть в poker. Папа Ель принципиально не играет в азартные игры. Ирочка у меня в комнате читала историю Marquise de Pompadour. Кончилось тем, что я выиграл 4 фр. Проиграл дальше все Богуславскому и плакал тонким голосом. Но самое лучшее было вот что. Когда в промежуток между сдачами дали чай и фрукты, папа Ель рассказал замечательный медицинский случай. Немецкий ученый Петенкофер, желая доказать, что холерная зараза недействительна при соблюдении гигиенических условий, выпил стакан рвоты холерного больного; принял меры и остался жив. Я немного удивился тому, что рассказ этот был преподнесен внезапно, без всякой связи с предыдущей болтовней. Обрадовался за железное здоровье Петенкофера. Но вдруг поглядел на Гольдштейна и обмер от ужаса. Бедный М. Л. был бел, как бумага, и я явственно выдел, как груша, виноград, фиги и пти-фуры от Коклена вместе с чаем и лимонадом стремились вырваться наружу из его желудка и как героическими усилиями воли он водворял их в прежнее помещение. Еще страшнее было то, что я не один видел, а все и что всеми начали овладевать эти невольные подражательные спазмы. Вовремя рассказанный Писаревским анекдот спас положение.
Дробович наконец привел к нам Ее. Премиленькая, маленькая штучка. Очень брюнетка. Немножко египетское личико, с желтоватым (слегка) тоном, с шириной в скулах, с капризным ротиком и очень низким лбом. Она бы тебе понравилась как модель. А он… Если он ее любит — он пропал. Если не любит — отойдет ни с чем и в смешном виде.
Ах, еще! Гольдштейн обратил внимание на твой автопортрет и сказал любезно Писаревскому: „Вот видите, как пишут портреты, если имеют талант“. Писаревский ответил: „Мия, мия, мия…“ — что-то в этом роде.
Продолжение завтра. Мать сегодня купила марок.
Пока целую тебя, мое изумрудное сокровище.
А. Куприн».
В другом письме отец описывает мне маленькую сценку, связанную со следующим событием. В конце 1922 года мы наняли меблированную квартиру у некой мадам. Через два года ее контракт с хозяином дома кончился и был переписан на имя Куприных. «Шелавша» ни за что не хотела вывозить свою мебель и прекратить выгодную для нее комбинацию.
Париж. 1924 г.
«Дорогой мой серый, американский козел! Ну и был же у нас водевиль! Мать назначила m-me Chêlat окончательное и решительное свидание. Заранее выписала Дробовича. Наконец это дело состоялось.
Я писал у себя, в аквариуме, очередную клевету и немного увлекся. Доносился до меня из столовой довольно громкий разговор, но я не обращал на него внимания. И вдруг слышу — буря! Бегу на помощь в столовую. Застаю картину: m-me Chêlat — не красная, а свекольного цвета — качается на стуле, машет руками и кричит. Над ней склонился Дробович и бубнит что-то треснутым басом. Мать порхает вокруг и без передышки щебечет на французско-негритянском языке. На втором плане m-me Charle (наша привратница. — К. К.) в синем переднике прислонилась к стене, сложив ладошки у подбородка, и изредка томно стонет. В глубине сцены Madelaine (дочка привратницы лет одиннадцати. — К. К.) высунулась во входную дверь: она в восторге от скандала, порозовела и похорошела, глаза у нее блестят, она топчется на месте от нетерпенья — non-non-non… у нее выходит но-но-но-но — орет Шелавша. Эти „Non“ она выпаливает сразу по простой гамме вверх и вниз. Вот так:
Добр: — Madame! Ecoutez!
M-me Chêlat — No-no-no-no-no-no!
M-me Koup: — Mya nейе нон, ву регарде контракт.
M-me Chêlat — No-no-no-no-no-no-no-no-no-no!
M-me Charle — O, madame Chêlat!
M-me Chêlat — No-no-no-no-no-no!
Дроб (треснутым басом): — Alors, Madame, nous serous…
M-me Chêlat — No-no-no-no-no-no-no-no!
Я сбежал. Спустя час встретил Дроба, бледного, губы белые и дрожат. Оказывается, m-me Шела заявила, что эта квартира ее и она не уйдет. Пришлось сообщить полиции. Та сказала: „Предупредите m-me, если продолжится припадок, позвоните нам“. Ее предупредили. Она еще немного поковеркалась, пробовала было погрозить, что все полиции Европы и Америки не тронут ее с места, но все-таки поджала хвост и ушла…
Сегодня утром, протягивая лапу матери и мне, говорила с милой улыбкой: „Hier j’ai taché“.
Словом, шелявская полоса жизни кончена. Но с барахлом мама еще не может расстаться. Что делать с твоими книгами? В сущности, они такое же барахло.
Твой А. К.»
Курс лечения в Швейцарии был окончен, но опять доктора, не считаясь с материальным положением, посоветовали перевезти меня на юг Франции на два-три месяца. Для этого опять понадобились большие средства, и, как последнюю меру, устроили лотерею среди русской эмиграции. В эту лотерею вошли последние семейные реликвии… И вот тут отцу пришлось расстаться с полученным недавно самым любимым и дорогим его сокровищем — рисунком Репина «Леший».
С глубокой болью и чувством виновности пишет отец «покаянное» письмо к Репину, связанное с этим событием:
1925 г.
«Ну, дорогой брат и друг, прекрасный художник, любимый
Илья Ефимович,
Снимаю шапку, бросаю оземь и каюсь в тяжком преступлении.
Получил я „Лешего“. Отдал его оправить и застеклить. Вместе с переплетчиком выбирали тон паспарту. Остановились на серо-зеленом. Вышло просто прелесть как хорошо.
Но еще с мая захворала моя дочка перитонитом. Пришлось ее отправить в Leysin (Suisse) в санаторий д-ра Rollier. Там она и до сих пор. Горный воздух и горное солнце пошли ей на пользу. Но, мы не соразмерили валютной разницы (100 шв. фр. — 372 фр. фр.) и, с позволения сказать, сели на кол. Теперь мне и жене пришла в голову мысль: устроить лотерею, куда я загнал все, что у меня было ценного. Туда я загнал и „Лешего“.
Суди меня, судья строгий, но справедливый. Я находился в крайности. Если Вам, милый Илья Ефимович, мой дерзостный поступок покажется злоупотреблением даром или превышением моей собственнической власти над любовным дарением, то мне еще не поздно будет изъять „Лешего“.
Очень прошу Вас поэтому, черкните мне хоть словечко, хоть на открытке.
Сердечно обнимаю Вас.
Ваш преданный и Вас любящий — неизменно
А. Куприн.
P. S. Вы ведь сами понимаете, как мне скучно без Вашего рисунка!»
Репин ответил великодушно и дружески:
«4 марта 1925 г.
Милый, дорогой Александр Иванович.
Боюсь верить Вам. Неужели Вы пишете чистую правду? А ну его, сомнение: вчера, получивши Ваше письмо, я был счастлив, как никогда… Неужели мой бедный рисунок мог быть так полезен Вам и в — такую минуту? Вот радость… Горячо расцеловал бы Вас я за это, что Вы пустили „Лешего“ в оборот и он не провалился, и за эту радость мне я доставлю себе большое удовольствие, в компенсацию Вам шлю рисунок с натуры: в Капулiвцi — Чертомильск, недалеко от места последней „Запорожской Сечи“; я был несказанно счастлив, встретив давно желанный образчик — запорожца. Абрам лысый. Сколько радости в его глазах и сколько аристократизма в выражении его лица!.. Ах, некому остановить меня… Вот расхвастался на радости сатирик… О, как я боюсь своего телячьего восторга! Простите.
„Це ще як запорозцi були: там вже, хто зна якi вони були…“ — рассказывала мне старуха, там же, в Покровском 1881 года. „Айй, плакали сердяне, ще зосталися в тим Чорто мильцi, як товарищi до Турка помандрували… Та, оцей Абрам (вiн вже дуже старий), так вiн ще бачив запорозцiв“.
Подобную же радость судьба послала мне в 1870 г., в Ширяевом буераке, где я встретил истого бурлака Канина — в Царевщине, близ Самарской луки…
Вас искренно любящий Ил. Репин».
Отец, хотя и немного успокоенный, продолжает «оправдываться»:
27 марта 1925 г.
(Париж)
«Дорогой
Илья Ефимович,
Конечно, я поступил слишком ретиво, пустив „Лешего“ в лотерею. Обстоятельства сжали в таких жестких шенкелях, что было не дохнуть. Подумал я в сердце своем: истинный, старый друг, широко знающий жизнь, — укорит ли он меня за своевольное и корыстное расположение даром его дружеским, если зарез? Прикинул на себе и сказал: нет, не укорит.
„Леший“ был самым мощным магнитом. Лотерея сошла хорошо. Были не только удовлетворены мясник, зеленщик и молочник с булочником, но жена смогла поехать в Leysin (Швейцария), выкупить оттуда нашу Аксинью, отвезти ее в St. Antoine (200 m над Ниццей) в санаторию „La Colline“ на два месяца окончательной полировки здоровья.
Нет, я довел свою дерзость до предела!
Так как Вы без гнева приняли мое извещение о „Лешем“, то, вместо того, чтобы ночью в темном углу придушить нового владельца, я ниже Вашей мне подписи, на серо-зеленом паспарту (очень подошло к рисунку) написал: „С милостивого разрешения И. Е. Репина“. Ну, вот моя повинная голова — рубите!
Конечно, Вы не отрубите, ибо Вы не мясоед и не быкоубийца. Вы только скажете: „Стоит дарить бродячим писателям прекрасные вещи“.
Обнимаю Вас сердечно и люблю навсегда. Будьте здоровы и радостны. Ваш твердо
А. Куприн».
Приведу еще несколько писем Репина и Куприна тех лет, свидетельствующие об их дружеских и теплых отношениях.
И. Е. Репин — А. И. Куприну
«8 октября 1925 г.
Дорогой, милый Александр Иванович.
Счастие мое, что я получаю из Парижа „Русское время“, дважды счастье и „Русского времени“, что там пишет Куприн! И как у Вас это выходит: в таких коротких листках такая сила-мощь, такая правда, убедительность! Перечитываю по нескольку раз и начитаться не могу. Только меня Вы напрасно так хвалите и ждете чего-то. Увы — я только — старый пьяница в искусстве: все меньшая и меньшая порция (рюмочка) опьяняет меня; и я способен теперь, свернувшись в клубок, мечтать и грезить… А Парижа я даже бояться стал… Разумеется, я давно уже не был там и не видал ничего уже бесчисленное количество лет… А как вспомню, как, бывало, с Поленовым мы два раза в неделю обходили картинные магазины… Прекрасно освещенные, только что написанные картины, еще издали обдавали нас очарованием, что мы к их свету уже бегом, без удержу скакали через улицы и надолго замирали от восторгов… И эти восторги обуревали нас долго! Долго! Да, гений Парижа всегда кипит, живет и увлекает… Мне думается, что и сейчас там все то же, вечная инициатива, восторг без устали и новости, новости — все еще не виданное, невообразимое. Так и на больших выставках в других государствах: бывало, проходишь, проходишь много отделов, даже до усталости: вдруг еще издали что-то сверкнуло, обдало чем-то неизъяснимым, очаровательным… О, да это — французы! Это их тон, это он делает такую музыку… И бредишь, бредишь этим тоном их очарования… Неужели этого больше нет? Не верится: и я мечтаю, что когда-нибудь я опять попаду в Париж и опять упьюсь до самозабвения… Неужели это все пропало?!!
Со вчерашнего дня у нас выпал снег и еще не растаял.
Если попадется Вам Леви, не сердитесь на него, он мне так много и так добросовестно служил и служит. И, правду сказать, у него огромный талант продавать: мои шансы он поднял высоко. А я намерен через него послать Вам давно отложенный этюдик, но Вы простите — это так ничтожно…
Вас всегда любивший и любящий Илья Репин.
О, Вы, Дионизос — бог — сила в Вас неземная!
Простите, не примите за лесть — это любовь…»
А. И. Куприн — И. Е. Репину
(Париж. 1925 г.)
«Дорогой и горячо любимый Илья Ефимович,
Конечно, скромность есть лучшее украшение добродетели (см. § 17-й, 2-го раздела XI тома книги „Житейская мудрость“). И Вам присуща она всегда. Но как Вы могли усумниться в том, что главнейшим образом „Леший“ потянул публику брать билеты — этого я не понимаю. Не было ни одного моего клиента и ни одной клиентки, которые бы заранее не облизывались от мысли приобрести за 25 фр. Кого? Самого Репина. И я, по крайней мере, ста человекам благосклонно предсказывал выигрыш. Болячка до сих пор осталась в моем сердце. Утешением (слабым) мне служит то, что „Леший“ попал в хорошие руки: в милую, теплую просвещенную семью, где без хвастовства или снобизма ценят и чтут искусство и где глубоко любят Вас, мой чудесный скромник, Вас, Художник величиною с Казбек!
Другое утешение — та дружеская снисходительность и доброта, с которой Вы приняли мой самочинный поступок. Третье — Ваш Monsieur le Zaporoges (помните у Гоголя в „Тарасе Бульбе“ француз кричит: „Bravo, messieurs les Zaporoges“. Когда те лезут на приступ). Какое лицо! У нас про таких мужиков говорят в Зарайском уезде так: „Ен про-ост. Его простота, как мордовский лапоть, о восьми концов“. И какая степная сила! И какое соединение доброты, жестокости, свободы, затаенного лукавого юмора и зоркости! Не посоветуете ли, батюшка Илья Ефимович, какого цвета паспарту пригнать?
И вот еще последнее, четвертое утешение. Собрал я — и все-таки, настаиваю, — благодаря Вам — около 10 000 фр. (десять тысяч). На эти деньги жена поехала в Швейцарию (Leysin, в горах), выкупила оттуда дочку нашу Аксинью (17 лет), отвезла ее в Ниццу, поселила ее там в санаторий „La Colline“ д-ра Перского, где, вот уже третий месяц, мы держим эту непокорную девчонку в недорогих, но полезных, приятных и комфортабельных условиях.
Ну уж „Лысый“ из моих рук никуда не уйдет!!! А пока крепко Вас обнимаю и братски целую.
Весь Ваш А. Куприн.
P.S. Будет времечко — напишите два словечка! Обрадуете».
К сожалению, я уже не помню, когда «Лысый» тоже «ушел из рук». Но это было уже после смерти Репина, когда Куприн стал болеть.
В благодарность отец послал Репину свою и мою фотографии. Илья Ефимович был всегда немного преувеличенно восторжен. Его оценки моей наружности отец мне не показал, чтобы я не возгордилась.
И. Е. Репин — А. И. Куприну
«8 февраля, 1926 г. „Пенаты“.
Милый, дорогой, прелестный Александр Иванович, сижу перед Вашим и — Вашей красавицы дочери — портретами и не могу оторваться, до чего это обворожительно!.. Ах, французы! Ведь это диво! Это конечно сделано прекрасным художником. Я думаю: хорошая, с большим французским вкусом, фотография увеличена, и по этому увеличению прошелся художественной ретушью опытный недюжинный художник — ну и получилось то, что я получил от Вас. Вы — как живой и — с самой симпатичной стороны: русский, высокой интеллигенции и могучего характера человек. Да я едва ли и могу описать все, что мне грезится об этом поэте, — творчество которого так могуче завоевывает — простите, умолкаю, ибо все это слабо и ординарно перед явлением чего-то нового и в высшей степени красивого своеобразной красотой мужчины, что-то богатырское. Теперь о портрете дочери: весь итальянский ренессанс, начиная с Андреа дель Сарто до Сикстинской Мадонны, все незабвенные идеалы красивой нации — все соединились в этом — невообразимой красоты — образе!.. Ах, я до вечера не уписал бы все свои ощущения восторга перед этой ангельской красотой… И вот уже сила изображения — какие слова могут выразить то, что дано изобразительному искусству! Все это те редкости, которым нет цены… А мы тут подавлены морозами, да еще с ветром… Только и спокойствия — перед жаркой печкой…
Простите, Ваш дальне крайний обожатель Ил. Репин.
Спасибо, спасибо, спасибо еще и еще раз за дивные фотографии».
И. Е. Репин — А. И. Куприну
«4 июня 1926 г.
О милый, дорогой, несравненный Александр Иванович!
Еще живо представляю себе сценку перед Вашими портретами; у нас еще звучит прелестный итальянский язык красивого молодого итальянца — Стафети. Он, с места в карьер, приковался к Вашему портрету, со многими расспросами о Вас, после перешел к портрету Вашей дочери — удивился, что это не природная итальянка, и много, много говорил мне тут о Вас и пр. Он очень хорошо говорит по-русски; заинтересовал нашей литературой и, конечно, Вами… Был на могиле Леонида Андреева, в его разрушенном, уже проданном доме. Привезли его, итальянца, милые шведы, наши добрые соседи (г. Шредер, был он, еще не так давно, Куоккаловским комендантом, летом живут в Териоках)…
Ох, я бессовестно посягаю на Ваше время. И ведь все время в душе пишу Вам о себе. Но не жалейте, что я не осел на сем предмете. Старость, старость никому не интересна; да еще заглушенная собственной болтливостью…»
И. Е. Репин — А. И. Куприну
(Конец 1926 г. — нач. 1927 г.)
«Милый, дорогой Александр Иванович.
С тех пор, как Ваш и Вашей дочери портреты висят в нашей столовой, я с особым удовольствием провожу время против них; подолгу рассматриваю их… А сколько разговоров… Да, всего лучше так, в общем иконостасе, помещают дорогие нам лица! О, сколь мы угнетены здесь Зимою! Снега, морозы!.. Сегодня уже все наши окрестные говорят, что лета не будет в продолжение трех лет — будет непрерывная зима!!
Я не перестаю жалеть о старом стиле…
Ну, какая же это пасха! И здесь так развертывается деспотизм лютеранского рационализма!.. Наших бедных попов, как и монахов (которых уже делается жаль), ссылают за то, что служили по старому стилю.
Простите за это глупое письмо: жалобы, жалобы на природу и людей… Неверно!.. Несправедливо!..
Ваш Ил. Репин».
Отец тоже недоволен французской зимой; он «утешает» Репина:
«Проклинаю я парижскую зиму. Нет хуже зим на свете, чем здесь. Утром дождь, в полдень снег, к вечеру теплый весенний день, к ночи мороз и ураган. Никак не приспособишься. Все парижане и эмигранты ходят с носами, разбухшими от насморка, чихают, кашляют, слезятся. И Ваш покорный слуга с сентября по сии дни кашляет весь день и всю ночь, точно овца. Со злостью и завистью думаю, что далеко, где-то на юге
На берегу морском
Под сению акаций
Сидит поэт Гораций
И ж… трет песком…
Да как вспомнишь еще, что вовсе не поэт Гораций теперь наслаждается прелестью и теплотою благословенного Юга, а нувориш, спекулянт, живодер, кровосос, банковская пиявка, то мысленно точишь воображаемый кинжал на воображаемого буржуя. И как хочется настоящего снега, русского снега, плотного, розоватого, голубоватого, который по ночам фосфоресцирует, пахнет мощно озоном; снег, который так сладко есть, черпая прямо из чистейшего сугроба. А в лесу! Синие тени от деревьев и следы, следы: русаки, беляки, лисички-сестрички, белки, мыши, птицы…
Ах, драгоценный Илья Ефимович! Как бы горячо я хотел сейчас повидаться с Вами. Вы такой же русский, как русский снег, такой же вкусный, такой же чистый, такой же волшебный и такой же простой и такой же божий».
И. Е. Репин — А. И. Куприну
«9 февраля 1927 г.
Милый, дорогой Александр Иванович! Да, у нас кругом лежит тот снег, который Вам нравится. Но теперь у нас и сын мой, который приносил зайцев из той — с голубыми тенями — лесной собственности зверьков… Теперь запрещено, — вероятно, уже до Петрова дня — стрелять этих милых существ. Это разумно.
Мне стыдно, что Елена Павловна (Тарханова-Антокольская. — К. К.) с моим дружеским поклоном Вам повела такую строгость — непременно лично (…). Но я все, все ей прощаю. Ибо я имею от Вас драгоценный автограф с воспоминанием о вилле Горация на Байском берегу… Ах, сколько раз мы с Юрой проходили мимо этой виллы, когда целую зиму прожили в Неаполе. Недалеко там и Люкрино. (Не знаю, выздоровели ли там устрицы?! Какие устрицы! Как мы объедались!.. Но потом их объявили ядовитыми и запретили…) Да, на Байском берегу мы делали большие прогулки… (Не прочь был бы и я пройтись по этим просторам милого Юга, милейшей страны.) И — представьте! — тоже заскучали о снеге и махорке, к которой Юра приучил и меня! И как он, т. е. Юра, а не махорка, там поправился и понравился итальянцам. С ним все заговаривали, и он больше меня знал язык. И в Неаполе он впервые стал рисовать и рисовал козочек, которые приводились даже в четвертый этаж и там доились — прямо в стаканы. Мы жили совсем близко в Kastel-oro и ходили туда обедать. Какие там были обеды! И какие рыбы! Рыбы и по цветам и по форме были такое загляденье! Жаль было их есть!..
А — под строгим секретом Вам — я покаюсь, что я опять стал мечтать о Запорожце. Но из этого уже ничего не выйдет… А мне один приятель, из Петроднепровска, прислал дивную книжечку. Яценка-Зеленского. Такой chef-d’oeuvre в литературном даже отношении. Этот монах Киево-Печерской Лавры два раза ездил по командировке во времена Екатерины II на Запорожье и к казакам за подаянием. Эти простые сердца щедро вытряхали кошели… Но счастье не в этом, а в том, что даровитый монах так описывает, не мудрствуя лукаво, что я перечитал ее три раза и еще буду читать столько же раз и с возрастающим удовольствием.
Вообразите: простота и при этом — даровитость самой последней манеры, которую мы теперь нередко получаем из России: вроде — Романовых, Леон Леоновых и т. д. Но и об этом молчание! Простите старого болтуна.
Ваш Илья Репин».
А. И. Куприн — И. Е. Репину
«8 августа 1927 г.
(Париж)
Сколько, сколько раз я вспоминал это идиотское административное запрещение, которое трижды не дало мне возможности приехать к Вам в Куоккала из Гельсингфорса! Теперь у меня еще сильнее желание повидать Вас хоть на минуточку. Хоть только потереться щекою о Ваш рукав! Как Вашу чудесную живопись, так и Вас всего люблю я с наивной дикарской чувственностью. Так же люблю Пушкина, Толстого и Бетховена…»
И. Е. Репин — А. И. Куприну
«„Пенаты“, 1927 г.
Александр Иванович!
Милый голубчик, совсем Вы меня избалуете. Ведь ужас, куда возвели!.. А я-то как повестями и рассказами упивался, наслаждался!!! У меня большое преимущество перед всеми богатырями и всеми святыми — куда им, они мне завидуют теперь… Да этаких не было, то есть повестей и рассказов. Ах, прелесть, прелесть… Что это я так скверно писать стал?! Ужас как гадко!.. Это оттого, что в комнате холодно. Ведь адская стоит зима, даже к фонтану до сих пор не иду. Потом не согреешься — особенно после холодной водицы…
Простите, простите, дорогой мой; даже стыдно так писать и еще посылать, да ведь куда? Кому?..
Сегодня Вера приедет из Гельсингфорса. Вот порасскажет… Про нас-то мы уже помолчим… Прошли наши красны денечки…
Да, недаром я еще с юности не любил стариков (только не подумайте, что великих стариков — тех я обожал)… а так, шевелящихся старичков, еще вроде меня, еще не прочь поправиться, в своей безнадежной походке — совестно им уже на людях фигурировать. А ведь как это незаметно: понемногу да понемногу и ведь чуть, чуть — вот, вот да мимо; ах, это мимо плохо… Ах, вот некому запретить — все пишу и пишу… неужели все это Вам читать?! Простите, простите… А я Вас так люблю и обожаю…
Ваш Ил. Репин.»
Последнее письмо Репина:
«17 июня 1930 г.
„Пенаты“.
Милый, дорогой мой поэт — Александр Иванович, я так осчастливлен Вашей поэмой… (Я не знаю, какое произведение послал ему Александр Иванович. — К. К.) Дорогая Ваша любезность застает меня больным и не способным к этому роду искусства, который Вы соблаговолили востребовать.
Увы, я позорно спрятался за могучего сына, и он великодушно заменяет меня… что делать? Я едва дышу и едва ноги таскаю.
Простите, простите!
С обожанием к Вам,
Илья Репин».
Илья Ефимович Репин умер 29 сентября 1930 года, через три с небольшим месяца после этого письма, на восемьдесят шестом году жизни.
В первую годовщину его смерти А. И. Куприн написал очерк, посвященный художнику. Очерк появился в «Иллюстрированной России» 26 сентября 1931 года в Париже. «Имя и творчество Репина, — писал отец, — переживут столетия, и сам Репин останется великим непревосходимым учителем до той поры, до которой живут полотно и краски».