Разные годы

Курганов Оскар Иеремеевич

ОТ ВОЕННОГО КОРРЕСПОНДЕНТА «ПРАВДЫ»

 

 

ЛИНИЯ РУДАКОВА

Уже десятый рассвет встречал в своем узком окопе Леонид Рудаков. Шли дожди, тяжелые тучи заслоняли небо, или солнце согревало землю, а жизнь Рудакова не изменялась. Он сидел у своего маленького ящика с черной трубкой на витом шнуре и выкрикивал то гневные, то поучительные, то одобрительные слова. Рудаков умолкал и напрягал все свое внимание, когда к нему в окоп спускался командир полка майор Юлдашев. Он бросал на ходу приказания, советы, донесения. Рудаков передавал их с поспешностью и сноровкой, которые были необходимы в эти дни боевых действий у Днепра.

Майор иногда прислушивался издали к басовитому голосу телефониста, словно проверяя его, но вскоре уходил. Командиру части приходилось не раз убеждаться в аккуратности и безупречности Леонида Рудакова. Майор оглядывал этого высокого парня с русыми, даже чуть-чуть рыжеватыми волосами, с приплюснутым носом, грузной, неповоротливой походкой. «Как обманчива бывает внешность», — думал командир. За развалкой таилась изумительная исполнительность, а вялый взгляд, какое-то равнодушное и монотонное отношение ко всем событиям скрывали то быстрое восприятие событий и мгновенную реакцию на них, которыми так дорожил майор Юлдашев.

Еще на пути к передовой линии вызывал удивление высокий молодой телефонист. Он был немногословен, даже молчалив, временами задумчив. Комиссар заставал его иногда в сосредоточенной позе в лесу. О чем думает этот человек? Может быть, его что-то угнетает? Что он делал до войны? Леонид Рудаков сразу оживлялся, когда речь шла о его труде. Он был учителем, обычным сельским учителем в белорусской деревне Аскино. Рудаков любит свою профессию, с увлечением рассказывает о детях, непоседливых и способных ребятишках, с которыми он был дружен, знал их самые затаенные мысли и желания, помогал им во всех делах, все равно, касались ли они математики, рыбной ловли, географии или лесных жучков. Он сам захотел быть учителем, но был им только один год. Леонид Рудаков пошел защищать свою землю, попросил послать его на передовые позиции, — его место там, — ведь он комсомолец, молодой, сильный человек.

Рудаков удивился, когда узнал, что будет телефонистом. Только-то всего? Он хотел бы стать пулеметчиком. «Потом посмотрим», — сказал командир. Утром они шли уже в зоне артиллерийского обстрела. Снаряды с непривычным для Рудакова воем летели над головой, рвались где-то в стороне, в лесу. Это был тяжелый день, потому что Рудаков преодолевал в себе гнетущее чувство страха перед смертью. Еще плотнее хочется прижаться к земле, зарыть голову в траву и не думать, ни о чем не думать. Рудакову казалось, что каждый снаряд предназначен именно для него, с тревогой он следил за командиром. Майор был очень спокоен, он попросил кипяток для бритья, а тем временем что-то писал. Рудаков полез в окоп, прижал телефонную трубку к уху, хотя никто еще его не звал.

Ночью начался бой. Он длился десять дней, потому что враги встретили упорное сопротивление. Атаки врагов сменялись контратаками наших войск. Это было в районе Смоленска. Леонид Рудаков сидел в окопе и держал связь с командным пунктом части. Он уже не втягивал голову, не приникал к земле, когда рвались снаряды. Майор прав, смелость — мать воина, она его оберегает от смерти. Десять дней, не стихая, не успокаиваясь, гремела наша артиллерия. В своем окопе Рудаков видел все поле боя — донесения были лаконичными, но выразительными. Он знал, что политрук Сазонов крепко держит правый фланг, что разведчик Берченко уничтожил вражескую «кукушку», что, наконец, у старшего лейтенанта Метелева враги несут большие потери, отступают, бросают автомобили, орудия, минометы. Да, он представлял себе людей, которые дрались вблизи от него. Но ему, Леониду Рудакову, приказано сидеть в окопе, сидеть — и слушать, и передавать, и ни на минуту не отлучаться. Его еще запрашивал начальник связи:

— Как ваша линия?

— Все в порядке, — отзывался Рудаков.

Прибежал майор. Он был возбужден. Намечается серьезная операция — обход фашистов с правого фланга. Эта лощина станет их могилой. Рудаков должен был держать связь с командным пунктом и майором. Телефонист будет своеобразным передаточным пунктом. Командир сказал на ходу:

— Держитесь, следите за линией… Передай, что мы пошли в обход… Понятно?

Рудаков все понимал, он оставался один в окопе и все время связывал майора с командным пунктом части. Весь день телефонист передавал донесения, приказания, даже первые сводки о трофеях. Потом врагов окружили — операция удалась. Рудаков уже кричал на весь лес, когда начальник связи звал:

— Линия Рудакова… Есть ли еще что-нибудь?

Неожиданные выстрелы на опушке леса заставили Рудакова поднять голову. Он увидел фашистов. Они ползли к окопу. Очевидно, их теснили и в поисках выхода им пришлось продвигаться по лесу. Задержать их уже не удастся. Теперь и враги заметили Рудакова. Они начали его окружать, решив, должно быть, захватить линию связи. У телефониста были две гранаты. Он бросил их, одну за другой. Переступая через убитых и раненых, фашисты продолжали двигаться к окопу. Рудакова ранили в плечо. В это время раздался гудок в аппарате. Он взял трубку. Начальник связи ждал донесений. Рудаков сказал:

— Я ранен, но буду держаться…

Еще одна пуля попала в руку. Рудаков перевязал ее. Пришлось действовать левой рукой. Потом он позвонил, что его окружают. Здесь больше нет никого, два связиста ушли с командиром, потянули провод. Вот они его вызывают.

Рудаков прислушался. Майор приказывал выдвинуть пулеметы и уничтожать отходящих фашистов. Рудаков все отчетливо сознавал, хоть кровь уже просачивалась сквозь повязки, ему пришлось снять гимнастерку. Он решил обороняться, у него была винтовка и патроны. Меткие выстрелы сражали окруживших его врагов. Их оставалось не больше десятка. Начальник связи спрашивал:

— Удалось ли задержать кровь? К вам вышли на помощь…

Рудаков ответил, стараясь быть спокойным:

— Кровь задержал, не беспокойтесь… Присылайте скорей телефониста… Если я не доживу — моя линия нужна командиру…

Он поднялся, чтобы прицелиться, и был ранен в третий раз. Рудаков уже не в силах был перевязывать. Он сказал в телефонную трубку, что слабеет, линия в порядке, осталось три патрона, где телефонист. Все это он говорил залпом, словно боясь, что не сможет, не успеет сообщить. Рудаков еще пытался отстреливаться. Но фашисты уже приближались, они ползли, а у Рудакова не было уже ни одного патрона. Он сказал начальнику связи очень тихо: «Прощайте, друзья!» В руках израненного, истекающего кровью телефониста появился кинжальный штык от винтовки — это широкий и острый нож. Он берег его на случай внезапного пленения. Рудаков нащупал сердце, воткнул ручку ножа в землю и прижался всем своим телом к острию.

Его нашли в таком же положении, рука, прижатая к сердцу, очевидно, направляла нож-кинжал. Фашисты не решились тронуть этого героического воина, даже когда он был мертв. Услышав выстрелы в лесу, они бежали. Леонида Рудакова подняли и унесли. На его место сел новый телефонист. Линия Рудакова продолжала связывать передовые позиции с командным пунктом.

Никто не мог заснуть в эту ночь. Леонид Рудаков был близок всем, его все знали. Это он как-то сказал, что у каждого человека должно быть дорогое имя, которое произносят, пусть даже про себя, в предсмертную минуту. У Рудакова много друзей. Имя его становится олицетворением стойкости и большой любви к родной земле. «Линия Рудакова» стала символом самой высокой жертвенности, на какую только способен человек. Тонкая, чуть заметная проволока в сознании людей, знающих о бессмертной доблести Рудакова, приобрела какую-то бронированную силу, фундаментальность, несокрушимость. «Линия Рудакова» — это звучит в части, которой командует майор Юлдашев, как непобедимость, как призыв к смертельной борьбе с врагом. В «линии Рудакова» как бы сконцентрировалась та великая моральная сила советского народа, которая не может быть сломлена — ни огнем, ни танками, ни пушками, ни бомбами. Она сильнее бетона и стали, потому что проходит сквозь сердца и кровь наших людей, дерущихся с фашизмом.

Западный фронт. 1941, июль

 

ПАШКОВ

Вот человек, который выдержал жестокий и страшный поединок с врагом и пронес через огонь, пытки, угрозы, муки честь сына советского народа, великое звание воина Красной Армии. Это молодой красноармеец Иван Пашков. О себе он говорит с удивительной лаконичностью: «Мы народ — донецкий!» В пехотном полку о нем отзываются с восхищением. На фронте, где так много героических поступков и люди идут в бой с решимостью — победить или умереть, — подвиг Ивана Пашкова вызвал и щедрые похвалы, и гордость, и волнение. Донецкий горняк стал в центре внимания солдат. Раненный, но спокойный и молчаливый, Иван Пашков уже покинул передовую линию, но по окопам, дорогам, батальонам мчалась о ном слава.

Смелые и упорные бон вели отряды под командой генерала Болдина, когда они были во вражеском окружении. Они взрывали мосты и дороги, сжигали бензин, уничтожали вражеские штабы и окопы, били по тылам фашистской армии. Иван Пашков тоже был в окружении и прослыл замечательным разведчиком. Отряды жили в лесах между Могилевом и Смоленском, но живые «щупальца», подобные Пашкову, помогали им следить за селами, где располагались обозы врага, за передвижками войск, за трактами. Иногда на обочинах дорог создавались засады, но впереди шли разведчики, а вместе с ними — Иван Пашков, молодой донецкий горняк.

Во время одной из таких разведок Иван Пашков был на опушке леса неожиданно схвачен и окружен полусотней врагов. Он не успел даже выстрелить. Это огорчало его больше всего.

Но винтовка была в чужих руках, а сам он, разведчик Иван Пашков, шел, подталкиваемый прикладами, связанный ремнями.

У дороги фашисты нашли ящики с пулеметными дисками, нагрузили их на Пашкова и заставили его нести до штаба. Сильный человек все же сгибался под тяжестью ящиков.

Он видел силуэты окружавших его фигур, слышал голоса, удивлялся, что против одного советского разведчика фашисты высылают такой отряд. На пригорке Иван Пашков упал, его подняли, не снимая ящиков; он понес их дальше, пот, соленый и теплый, стекал по лицу. Пашков нес и думал о своем отряде, о разведчиках — что они подумают о нем. Ящики свалились, фашисты снова взвалили их Ивану Пашкову на спину и погнали его вперед.

В маленькой избушке разместился штаб. Пашков привычным глазом подсчитал во дворе автомобили, определил, сколько нужно было бы солдат для того, чтобы всех находившихся в селе врагов окружить. Но руки его были связаны, а сам он — безоружен. Пашков предчувствовал близость смерти и хотел умереть с достоинством, не унижаться, до последней минуты быть солдатом Красной Армии.

С него сняли шинель, пояс, каску. Пот начинал высыхать. Потом его вызвали на допрос.

Офицер говорил с ним на русском языке. Спрашивал его имя, фамилию. Пашков молчал. Он не хотел отвечать, с каждой минутой в его сердце росло презрение к этим людям. Нет, он им ничего не скажет, он готов принять смерть. Офицеры усмехнулись: почему он так торопится умереть? Ивану Пашкову предлагали жизнь, обещали не казнить, пусть он только скажет, где точно находится отряд, какова его численность, есть ли артиллерия, кто командир и комиссар. В это мгновение Иван Пашков снова почувствовал себя разведчиком и решил хоть в последнюю минуту отвести удар от друзей, вместе с которыми он жил в лесу, бился с врагами и побеждал. Он сказал:

— В отряде человек тридцать, они не стоят на одном месте, их трудно поймать, это старые следопыты, хорошо знающие лес. — Пашков мысленно представил себе огромный лес, где жили не десятки, а сотни людей, хорошо вооруженных, готовых к любым схваткам с фашистами. Тонкий и высокий офицер вспомнил о командире, Пашков назвал вымышленную фамилию. «Все ты врешь!» — крикнул офицер. Пашкова начали бить с каким-то упорством и сладострастием, словно в том, что три вооруженных человека бьют по лицу и голове уже измученного красноармейца, есть какое-то особое наслаждение. Пашков не выдавал своей боли, ему хотелось поскорее умереть. Да, в эту минуту мысль о смерти казалась самой счастливой и сладкой. «Поскорее бы уж кончили», — думал он. Но вошел еще один офицер с широким лицом бульдога и потребовал точных сведений. Пашков не мог говорить, не мог произнести ни одного слова. Разве может он выдать своих людей, открыть к ним дорогу, помогать этим убийцам, сжигающим села и города, расстреливающим женщин и детей, топчущим родную землю.

Офицер ждал ответа, Пашков молчал. Тогда его начали пытать. Но и жестокая пытка не вырвала у Ивана Пашкова ни единого слова. Только изредка мужественный красноармеец стонал, боли становились невыносимыми.

Потом его подняли, поставили у стены, Пашков с глубоким безразличием посмотрел на офицера, словно перед ним был столб. Мысли Ивана Пашкова перенеслись в родной Донбасс, в Кадиевку, к родным местам и людям. Ему хотелось, чтобы все, все, даже самые старые донецкие люди, собрались здесь, у этой избы, где велся допрос, и увидели бы Ивана Пашкова, его истерзанное тело. В предсмертный час ему хотелось сказать им, чтобы они отомстили за него и что сам он погиб так, как подобает воину Отечественной войны.

— Теперь тебя повезут расстреливать, — сказал офицер, и Пашков очнулся.

Он не выразил ни удивления, ни страха, в этом не было ничего неожиданного. Три солдата повели его к кустам.

Уже был вечер, луна плыла над миром, листва шумела в лесу, где-то вскрикнула птица и неприятно скрипели немецкие сапоги. Пашков смотрел на весь этот огромный и вечный мир, слушал ночные шорохи, которые его так волновали в детстве. И ему захотелось жить, кажется, никогда еще не была в нем так сильна воля к жизни, как в эту минуту. Пашков шел и думал, что и смерть можно победить. Надо только не терять спокойствия, не волноваться, не знать страха. И у него уже созрел план победы.

Его привели к редкому кустарнику, дали лопату, приказали рыть могилу. Пашков отмерил лопатой землю, начал рыть. Медленно, неторопливо, словно желая хоть этим оттянуть минуту смерти. Его подгоняли, били прикладами. Пашков приготовил себе не очень глубокую могилу. «Если только ранят, то смогу подняться», — подумал Пашков.

Офицер, тот самый, с широким бульдожьим лицом, предложил ему снять сапоги, гимнастерку, брюки. И как только Пашков все это отложил на насыпь, офицер выстрелил из пистолета. Пуля попала в правое плечо и прошла насквозь. Пашков повернулся, от боли застонал, тогда раздался еще один выстрел. Пуля пробила левое плечо. Он упал на колени, свалился в яму. Пашков слышал еще третий выстрел, но ожога не почувствовал. «Очевидно, не попали», — подумал он. Над могилой наклонились немцы. Пашков старался не дышать, боль от двух пуль была невыносимой. Потом его засыпали землей и ушли. Так он пролежал до тех пор, пока не начал задыхаться. Он собрал остатки сил и поднялся. Земля легко подалась, и он выполз из могилы. До рассвета нужно было как-нибудь добраться до леса. Пашков полежал на влажной траве, краем рубахи перевязал раны и пополз, цепляясь за борозды на полях, за камни на дороге, за полынь-траву на полянах. Ему хотелось пить, и порой казалось, что силы покидают его. Но воля к жизни преодолевала все. И он полз, не чувствуя боли и жажды, не думая о них.

Днем его нашли у лагеря отряда генерала Болдина. Ивана Пашкова узнали, его понесли на руках, бесстрашного разведчика, победившего смерть.

День спустя отряд, пользуясь сведениями Пашкова, уничтожил штаб и офицеров, не успевших уйти из села. А вскоре и все отряды под командованием Болдина с боем выходили из окружения. И вместе со всеми шел забинтованный, но с винтовкой в руках Иван Пашков.

Западный фронт, 1941, июль

 

ЛЕСНОЙ ПОЛК

Ожесточенный бой помог сегодня вывести из окружения отряды полкового комиссара Шляпина и подполковника Белявского.

Еще две недели назад враги мощной танковой колонной рассекли одну из пехотных дивизий 19-й армии, которой командует генерал Конев. В окружении оказались красноармейцы и их командиры — с пулеметами, винтовками, гранатами. Здесь же был и комиссар дивизии Николай Шляпин. Что оставалось делать? Вести людей на верную гибель в ловушку, которую им заготовили враги? Шляпин отверг эту мысль. Он ясно ориентировался в обстановке, повел всех в лес. Фашисты боятся лесов, обычно располагаются только на опушках, предварительно обстреливая их из пулеметов и минометов. В глубь же лесов фашисты не решаются идти. Они знают, что там их тоже поджидает смерть от партизан или красноармейцев, действующих во вражеском тылу. Шляпин знал, что и в окружении можно вести бои, такие же упорные и ожесточенные, как и на передовой линии, там, у быстрой и глубокой реки Вопь, в районе которой вражеские танки отрезали их.

Конечно, мысль о том, что они находятся в окружении, в тылу у врагов, казалась чудовищной, но с нею нужно было мириться, жить, бороться, ломать все преграды, быть стойкими. В лесу Николай Шляпин крикнул: «Все ко мне!» Вокруг него собрались бойцы, сдержанные, молчаливые, готовые идти сразу же в бой. Но Шляпин повел их глубже в лес. Там остановились.

— Мы будем вести бои в тылу, — сказал он.

Шляпин объявил о новых условиях их жизни и борьбы. Надо будет добывать все — питание, боеприпасы, оружие, держать связь с селами, с колхозниками. В плен не сдаваться, помнить о последнем патроне, который всегда и всюду надо оставлять для себя. Красноармейцы были разделены на четыре отряда. Это уже была крупная часть, командиром которой был назначен Сергей Белявский — мужественный и решительный подполковник, комиссаром — Николай Шляпин.

Белявский сразу же выслал разведку. Она вернулась и доложила, что немцы расположились у опушки леса, в кустах они спрятали хлеб, только что собранный в деревне. «Вот и первый ужин», — воскликнул Шляпин. Бойцы пошли к кустам, гуськом, там притаились, а в сумерки вынесли весь хлеб. Вскоре они услышали пулеметную дробь. Это гитлеровцы обстреливали лес, невидимого врага. Ночью отдохнули, а с утра «лесные полки», как их прозвали фашисты, начали действовать.

В первый же день наши красноармейцы задержали на оживленной дороге бронеавтомобиль, взяли документы. Противник бросил к дороге батальон пехоты. Он проник в лес. Белявский приказал заманить его поглубже. Вперед был послан маленький отряд. Началась перестрелка. Отряд уходил в лес, а за ним шел батальон немецкой пехоты. Там он встретился с более крупными отрядами. Бой окончился бегством оставшихся в живых вражеских солдат. У наших красноармейцев уже появились трофейные винтовки, патроны, пулеметы.

Тем временем в лесу налаживалась нормальная жизнь. Был создан штаб, отбитая у врага радиостанция связывала этих людей с родной землей, фельдшер Иван Платонов организовал медицинский пункт, лечил раненых, издавалась даже газета, которая называлась «За родину!». Правда, она печаталась на пишущей машинке, но пользовалась большой популярностью.

Днем и ночью бродили наши красноармейцы по дорогам и селам, узнавали о всех передвижениях войск, о настроениях солдат противника.

Не было хлеба. Фашисты все вывозили в тыл, оставляя у крестьян лишь мякину. Шляпин приказал — остатки хлеба давать только раненым, а их было уже семьдесят человек. Иван Платонов был неутомим, он лечил их внимательно, заботливо, сохраняя госпитальный режим, несмотря на суровость и сложность обстановки.

Днем и ночью, вслед за разведкой, уходили отряды красноармейцев на дороги и в села, разбивали обозы, взрывали боеприпасы, громили штабы, уничтожали пулеметным огнем пехотные колонны. За две недели непрерывных упорных и ожесточенных боев в отрядах Белявского и Шляпина уже появились мотоциклы, бронемашины, грузовики, орудия, минометы, все боеприпасы к ним. Укрепленный район в лесу. Новый фронт в тылу. Гитлеровцы возвестили о том, что они окружили и уничтожили советскую пехотную дивизию. Но дивизия эта, разделенная на две части, продолжала жить, не прекращала борьбы с врагом, громила его. Одна часть во главе с командиром дивизии Никитой Лебеденко вела бои на фронте, на передовой линии, вместе со всей 19-й армией, другая часть, которой командовали два мужественных и стойких человека — Белявский и Шляпин, дралась в тылу.

Фашисты забрасывали лес листовками. «Вы окружены, сдавайтесь!» Отряды отвечали на них неожиданными налетами на коммуникации, на расположившиеся для отдыха части, на колонны грузовиков, на эшелоны, резали телеграфные провода и днями не давали их восстанавливать — фашистские связисты шли осматривать провода под охраной танка или броневика.

В штабе Белявского и Шляпина узнали, что идут в тыл какие-то грузовики, крытые брезентом. Мгновенно была организована ночная операция — что везут грузовики? Первая взорванная гранатой машина задержала колонну. Оказалось, что оккупанты вывозили из наших городов мануфактуру, белье, трикотаж, шелк — словом, все товары. Пленные признались: это делается всюду, во всех странах, все вывозится в Германию. На сей раз все награбленное очутилось у штабной палатки в лесу, в руках наших войск.

«Лесной полк» стал грозой вражеского тыла, достаточно одного залпа в лесу, чтобы в фашистской колонне началась паника. Маленькие отряды дрались с батальонами и побеждали. «Вот что можно достигнуть стойкостью и спокойствием», — говорил Николай Шляпин.

Разведчики возвращались с трофеями. Сержант Валентин Чеснович уничтожил штабную машину, пришел, нагруженный документами.

Теперь надо действовать вместе со штабом генерала Конева. Капитан Тагиров и старший политрук Осипов пробрались через фронт под огнем, к Коневу. Он решил вывести всех своих солдат из окружения.

Бой был назначен на следующий день на шесть часов утра. Но надо было предупредить об этом Белявского и Шляпина. Капитану Тагирову дали взвод красноармейцев и приказали любой ценой пробраться к лесу, через вражеские линии. Тагиров усмехнулся и ответил:

— Попробуем без боя!

Ночью он провел бойцов через вражеские патрули, нашел в лесу свой штаб. Началась подготовка к утренней атаке.

На рассвете появились наши бомбардировщики. Они бомбили вражеские окопы. Потом в течение часа длилась артиллерийская подготовка. В семь часов тридцать минут утра наши танки прорвали линию обороны. За танками пошла пехота. Этот удар заставил отступить фашистскую танковую бригаду. Конев усилил нажим, и отступление гитлеровцев превратилось в бегство. И в этот-то критический час «лесной полк» Шляпина и Белявского начал наступать из вражеского тыла.

К вечеру они вернулись в свою дивизию. Со своим вооружением и трофеями.

Привозят ужин — кашу, соленые огурцы, большие ломти хлеба, масло. И жизнь входит в свою обычную фронтовую колею.

В одном блиндаже подтрунивают над молодым парнем из-под Костромы — он во время атаки упал и слишком плотно прижимался к земле. В соседнем блиндаже вызывает насмешки тощий повар, который накладывает котелки с жирной кашей и жалуется, что сам не успевает ни пообедать, ни поужинать. Какой-то сибиряк вдруг вспоминает Барабинские степи, уверяет всех, что умеет готовить пельмени, — холодные, замороженные, утренние и вечерние, жирные и обжигающие, летние и зимние. Вспоминают пулеметчиков, погибших во время боя. Кто-то расстилает шинель и собирается спать. Слышен говор наверху — это уходят разведчики.

На холме вспыхивают световые ракеты, и пунктирные линии трассирующих пуль прорезают вечернюю мглу. Прибывает пополнение — новые красноармейцы вместо тех, кто пал в утреннем бою. Люди знакомятся, рассказывают о тыле, о налетах на Москву, о ценах на рынке — все интересуются, сколько стоит хлеб, масло. Да, жизнь идет своим обычным ритмом. И люди, вернувшиеся из окружения, а теперь сидящие на передовой, в окопах и блиндажах, где еще два часа назад шел тяжелый смертный бой, входят в круг обычных житейских интересов. Будто они только что вернулись с колхозного поля или с завода, где славно потрудились, и теперь надо отдохнуть после трудового дня.

Западный фронт, 1941, июль

 

ГВАРДИЯ НА ПЕРЕПРАВЕ

Во время битвы под Москвой четыре дивизии были преобразованы в гвардейские. Родилась советская гвардия, наследовавшая великие и прекрасные традиции прославленной Красной гвардии 1917 года, традиции русских гвардейских полков. В одной из четырех дивизий — в 153-й — я был в те тяжелые дни и недели, когда она обороняла переправы на Днепре и все подступы к ним, — от этих переправ зависел успех или неуспех гигантского сражения на дальних подступах к Москве. Вот короткие записи о людях 153-й дивизии, впоследствии ставшей третьей гвардейской.

1

В темную и дождливую ночь мы двигались по лесным тропам в поисках командного пункта дивизии. Наш проводник, молодой красноармеец Сергей Зеленков, обладал, очевидно, каким-то чудовищным зрением, потому что он без особого труда находил «маяки», как называют на фронте регулировщиков движения, узнавал их, подшучивал над ними, обнаруживал столетний дуб или «развилку дорог» там, где, нам казалось, простирается сырая и непроглядная тьма. Мы спустились по ступенькам под землю, где нас ослепил яркий свет. Это был просторный блиндаж с аккуратным деревянным настилом, ходами сообщения, крепким и надежным накатом. Большая керосиновая лампа горела на столе, на котором лежали карты, донесения, книги, опрятная стопка блокнотов. Сбоку на скамейке сидел командир 153-й стрелковой дивизии полковник Николай Гаген.

Только что закончился бой и наступила удивительная тишина.

Командный пункт находился у самой передовой линии, но Гаген требовал, чтобы блиндажи сооружались крепкие, удобные, чистые, которые бы хоть в какой-то мере облегчали суровую и трудную фронтовую жизнь. Война загнала людей под землю, в окопы, в блиндажи. И все же воин не должен опускаться, всюду, даже здесь под огнем, должен сохранять свой культурный облик, подтянутость, собранность, чистоплотность. Командиру же в нынешней войне надо проявлять не только храбрость и волю, но и ум; нашим войскам приходится драться с сильным и хитрым врагом. В таком блиндаже есть все условия для размышления над картой. Все это полковник Николай Гаген говорил с присущим ему спокойствием и неторопливостью, как бы взвешивая и осмысливая каждую фразу. Командир дивизии уже две ночи не спал, во время боя простудился, сильно кашлял, — он пролежал в каком-то болоте, наблюдая за врагом, и теперь к тому же напомнил о себе застарелый ревматизм. И кажется странным, что Николай Гаген встречает комиссара дивизии Михаила Хлызова укоризненной фразой:

— Ты чего под таким дождем ходишь? Пора бы отдохнуть.

Полковой комиссар Михаил Хлызов снимает каску, плащ-палатку, с которой стекают дождевые ручейки, шинель. Он ходил по ротам, сидел в окопах, у бойцов. «Все поужинали, помылись, почистились и снова рвутся в бой. Какой народ. Ведь три дня никто не отдыхал», — говорит Хлызов.

— Да и тебе, полковник, пора бы уснуть, — замечает комиссар.

Их связывает давнишняя дружба, теперь она испытана и закалена в бою. Они уже знают, что требовательность, настороженность, мужественное спокойствие нужны им на войне так же, как винтовка пехотинцу или снаряд артиллеристу. Николай Гаген — человек с большим жизненным и боевым опытом.

Командир и комиссар дивизии с восхищением отзываются о своих бойцах: «Это все — уральцы». Хлызов тоже вырос на Урале. В годы гражданской войны он пошел добровольцем на фронт, потом учился в военной академии. Гаген же во время мировой войны окончил школу прапорщиков, командовал взводом, ротой, батальоном, так же, как и Хлызов, много учился. Был начальником военного училища, затем служил на Урале. Он хорошо знал своих бойцов, верил им.

Низкорослый и коренастый повар Павел Поздняков принес ужин и чай, доложив, что у входа в блиндаж ждет политрук Василий Самсонов. Командир дивизии встрепенулся:

— Как он сюда попал?

Самсонов был в старой шинели и рваных сапогах. Он как-то неловко сутулился. Полковник спросил:

— Что случилось? Зачем пришел? Почему в рваных сапогах?

— Не могу я там быть, — ответил Самсонов, — тоска… Да и поправился я…

— За два дня?

— Разрешите быть в полку?

— Ну, ладно, садись чай пить… У врача был?

— Они сказали, что позвонят вам…

— Кто — они?

— Доктор и сестра… Не пускали… Говорят, опозорил я их госпиталь… Но у них хорошо, а все-таки тянет что-то в полк…

В этом «что-то» было, может быть, неосознанное, но очень сильное чувство, которое так взволновало Николая Гагена. Он налил чай Самсонову, и вскоре мы узнали его историю.

Дивизия готовилась к серьезной операции. Надо было занять господствующую высоту. Предстоял наступательный бой. Но командир дивизии привык идти вперед не вслепую, не очертя голову, а лишь после тщательной разведки. Полковник хотел «прощупать» слабые места вражеских войск, занимавших высоту. Нужен был опытный и смелый разведчик, который смог бы пробраться в расположение противника, нанести на карту огневые точки, проследить за продвижением войск. Выбор пал на политрука Василия Самсонова. Он слыл в полку человеком храбрым, находчивым, спокойным. Ночью Самсонов и двенадцать солдат поползли к вражеским окопам. Ночь была темная, дождливая, по обочинам и тропам текли ручьи, тринадцать разведчиков, завернувшись в плащ-палатки, двигались ощупью по грязным и мутным потокам. Никто, казалось, не замечал, что приходится ползти по грязи. Самсонов шепотом передавал приказания, его бойцы выполняли их с точностью и аккуратностью.

Они должны были пролежать у вражеских окопов двое суток. Им дали с собой сухари, консервы, колбасу. Вскоре Самсонов наткнулся на проволочные заграждения. Он пополз в сторону, нашел более свободный проход, повел туда своих красноармейцев. На рассвете их обнаружили. Начали обстреливать из пулеметов и автоматов. Разведчики окопались, спрятались, притихли. Смолкли и фашистские пулеметы. Так Самсонов и его солдаты пролежали до вечера. Правда, один раз ему приходилось подползти к четырем красноармейцам, которые были ранены. Самсонов перевязал их. К тому же он сам нуждался в помощи. У него оказались три раны — в левую ногу, в руку и грудь. «Пуля прошла в бок, — сказал Самсонов. — Потерплю…» Зарывшись в землю, пользуясь пасмурным днем, они перевязали свои раны, выбрали удобную лощину для наблюдения и притихли. Самсонову предложили отползти к нашим окопам: три раны — это все же серьезное дело. Самсонов отвернулся и ответил: «Ничего — потерплю».

Двое суток они лежали и наносили на карту свои наблюдения. Малейшая неосторожность грозила им гибелью. Фашисты считают их уничтоженными, а они живут, действуют. Это очень радостное ощущение, которое придавало Самсонову бодрость, силы, помогало терпеть боль — раны напоминали о себе, особенно ночью, когда разведчики лежали на холодной и сырой земле.

Они вернулись на третьи сутки. Потом командир дивизии долго сидел с Самсоновым у карты. Был назначен час наступления.

— Теперь в госпиталь… До полного выздоровления, — сказал Гаген.

Но уже через два дня в дивизии снова появился Самсонов. Он не мог, не хотел оставаться в постели, чувствовать себя беспомощным, когда дивизия ведет бой за высоту. Пользуясь наблюдениями Самсонова, наша артиллерия подавила огневые точки противника. Пехотинцы под командованием Гавриила Соколова прорвали линию обороны и штыковой атакой выбили врагов с высоты. Командир дивизии в эту решающую минуту был среди атакующих. «Теперь нужно закрепиться», — сказал он Соколову. Люди уже рыли окопы, блиндажи, создавали пулеметные гнезда. Младший лейтенант Иван Опалько тянул связь от командного пункта, переносил сюда аппараты. Тем временем Соколов выставил крепкое охранение, потому что близилась ночь. А для новой разведки, для дальнейшего наблюдения за врагом, были высланы старшина Сергеев с солдатами, вооруженными автоматами.

Но командир дивизии не успокаивался. Он знал уже, что фашисты подтягивают танки и артиллерию к роще у села Радчино. Очевидно, они хотят ударить во фланг дивизии. Гаген вскоре был там, у рощи, готовил людей к бою. Командир полка майор Юлдашев тоже знал, по данным разведки, о передвижении вражеских танков и артиллерии. Наша артиллерия начала обстрел подступов к роще.

К вечеру бой закончился, фашисты подошли к роще, но занять ее не смогли, танковая колонна и две артиллерийские батареи врага были разбиты. Вражеская пехота попыталась окружить рощу, но Гаген приказал выставить пулеметчиков, которые преградили путь врагам. Не страх перед окружением, не отступление, а активное противодействие нужно было в это мгновение. Пулеметчики не только задержали врагов, но и уничтожили их наступавшие цепи. Но в бою погибли и они, эти храбрые пулеметчики, которые не хотели докладывать о своих ранениях и расстреливали врагов из пулеметов до последних минут своей жизни.

Наступила тишина, командир дивизии ушел в блиндаж. Он видел этих людей, видел, как они дрались во время дождя, как по грязи они переползали от окопа к окопу, не задумываясь, отдавали свою жизнь. Кровью и потом, муками и упорством наполнен каждый день войны. Гаген с гордостью вспоминал о своих бойцах — и погибших, и оставшихся в живых, — они выдержали это величайшее напряжение нервов, испытание сил и воли. Даже идя на смерть, они несли поражение врагу.

Ночью дивизия отдыхала, но уже к рассвету снова открыла огонь наша артиллерия.

2

В окопах у переправы через Днепр еще с вечера готовились к атаке, к внезапному удару по укреплениям противника в селе Радчино. В полку был разработан план наступательной операции. Село Радчино, расположенное на берегу Днепра, в штабе называли важным тактическим пунктом, маленьким плацдармом для обороны переправы. Фашисты установили в селе минометы и пулеметы и держали под обстрелом узкий изгиб реки. Нашим войскам предстояло пройти под вражеским огнем переправу, выбить противника из укрепленных блиндажей, занять село Радчино… Операция требовала выдержки, храбрости и стойкости от наших людей. Не так-то просто переправляться через реку, когда разрываются мины и свистят пули. Возникает желание лечь, не двигаться, прижаться к земле, окопаться. Но на сей раз нельзя было ни ложиться, ни зарываться в борозды или окопы. Надо идти! Бой начался на рассвете и уже стих к полудню. Артиллерийские снаряды взрывали укрепления, минометы, огневые точки. Меткость попадания изумляла пехотинцев: «Это все Киржнер», — говорили они, хоть и не знали, какая батарея ведет огонь. Удар, нанесенный нашими батареями, заставил противника отойти от берега к селу.

Командир полка подполковник Соколов повел своих красноармейцев к переправе в штыковую атаку. Фашисты уже не могли задержать атакующих. Пулеметы врага открыли беспорядочный огонь. К ним присоединилась артиллерия. Но наши пехотные цепи двигались с упорством и решимостью, не обращая внимания на пули и осколки снарядов. На правом берегу реки уже опустели окопы, бойцы ворвались в село Радчино, кололи врагов, которые еще пытались отстреливаться, уничтожали гранатами фашистские пулеметные гнезда. К вечеру красноармейцы укрепились в селе Радчино. Соколов вызвал лейтенанта Солодова, сказал ему:

— Теперь держите Радчино… Здесь лежит ключ к переправе через Днепр. А переправа — это ключ к победе…

Две недели фашисты пытались вернуться в село Радчино. Дни и ночи у села рвались вражеские снаряды и мины, не стихал пулеметный огонь. Но пехотинцы с беспримерным мужеством отражали все атаки. Солодов признавал: мы дружим с артиллерией. И мы снова услышали о младшем лейтенанте Семене Киржнере. Это был лучший наблюдатель в артиллерийском дивизионе, которым командовал капитан Михаил Лушников. Капитан посмеивался: природа одарила Киржнера феноменальной оптикой. Младший лейтенант видел хорошо и далеко, умел находить огневые позиции врага, с его помощью наша артиллерия мгновенно уничтожала ее меткими выстрелами. Артиллеристы любили Киржнера. С какой-то убежденностью и верой относились к каждому наблюдению, которое передавал Киржнер. Естественно, когда для обороны подступов к радчинской переправе потребовалась и артиллерия, возник сразу же образ младшего лейтенанта Киржнера. Это был самый важный и опасный пункт, а Киржнер прослыл бесстрашным и умным наблюдателем.

Он доставил врагам немало хлопот и огорчений. Орудия и минометы не успевали пристреливаться, как их уже поражали снаряды наших артиллеристов, а Солодов уже предпринимал ночные атаки, забрасывал вражеские окопы гранатами, уничтожал мотоциклы, бронеавтомобили. Разведчик Гаврилов ходил по заданию Соколова к противнику, подсматривал наиболее слабые места. Ночью наносился удар. Враги открывали по селу, по окопам артиллерийский огонь. Но тогда появлялся на наблюдательном пункте всегда деловитый, сосредоточенный и молчаливый младший лейтенант Семен Киржнер. Он подсчитывал, корректировал и передавал команду тихо, спокойно, монотонно. Оживали орудия, их снаряды заставляли умолкать фашистов. И многих — навсегда!

Киржнер создал свой наблюдательный пункт в хорошо замаскированном месте. Его трудно было найти, а для любопытных глаз он поставил чучело на колокольне полуразрушенной церкви.

Ночью гитлеровцы сильными ракетами освещали окопы, обстреливали поляну, боясь внезапных атак лейтенанта Солодова. Днем они искали Киржнера. Но он был неуловим, хоть глаз его всегда точно определял место, где прятались орудия врагов. Очевидно, колокольня привлекла их внимание. В течение часа продолжался артиллерийский обстрел уже разбитой фашистскими самолетами церкви. Снаряды взорвали купола и колокольню. Но меткость огня советских батарей от этого не менялась. После короткой пристрелки наши орудия разрушали вражеские позиции, хоть вели они непоседливый, даже кочевой образ жизни. На следующий день обстрел церкви возобновился, словно в этих мертвых осыпающихся каменных стенах таился тот магический глаз, который вел точно наблюдение за немецкой артиллерией.

До вечера враги уже сровняли с землей скелет сельской церкви, сожгли и домики, стоявшие на пригорке. Но Киржнер спокойно сидел высоко над селом, в стволе старого дуба, и наносил на карту огневые гнезда врага. На рассвете младший лейтенант доложит о своих наблюдениях капитану Михаилу Лушникову, и тогда можно будет сильным артиллерийским ударом уничтожить все батареи фашистов, которые еще сохранились здесь, в районе села Радчино. Но перед вечером у наблюдательного пункта разорвалась мина. Киржнер продолжал следить за новыми позициями минометов. Вскоре обстрел усилился. Очевидно, немцы решили снести, сжечь и эти редкие и старые дубы. Киржнер смотрел на них с сожалением. Он уже сроднился с ними, знал каждую ветку, любил слушать шелест листвы, когда стихала канонада и приходилось ждать сумерек, чтобы покинуть наблюдательный пункт. Мины разрывались уже совсем близко, Киржнер решил хоть на время переменить место наблюдения. Он спустился вниз, пополз, двигался медленно, оглядывался вокруг, искал холм или высокую сосну. Его старый наблюдательный пункт уже был охвачен огнем, там рвались снаряды.

Врагам пришлось искать Киржнера почти две недели. И теперь их огонь приближался к его наблюдательному посту. Что ж, все-таки к утру можно будет напомнить о себе — все вражеские огневые позиции были нанесены на карту Киржнера.

Семен Киржнер издали увидел крепкое дерево, он побежал туда. Но в это время где-то совсем близко разорвалась мина. И осколок ее попал в артиллериста. Он начал кружиться, словно потерял точку опоры. К нему подбежал связист Андрей Величко. Подхватил его на руки: Киржнер, как всегда, смотрел на мир спокойными и ясными глазами. Он прошептал: «Я ранен…» Величко показалось, что младший лейтенант произнес эту фразу каким-то виноватым голосом.

Величко ответил:

— Ничего, ничего… Ложитесь ко мне на руки…

Киржнер опустился на землю, сказал: «Машину, машину…»

Величко уже смотрел — нет ли поблизости санитаров, но потом решил нести его на руках. Киржнер взглянул на молодого связиста и тихо сказал: «Я умираю, карты у меня».

Но уже бежали артиллеристы, они понесли Киржнера к орудиям. По очереди подходили к своему легендарному наблюдателю, прикладывали ухо к его сердцу: Киржнер был мертв. Артиллеристы молчали, им не хотелось верить, что этот отважный, не знавший страха человек не сможет указать им точный ориентир для поражения врага. Киржнер был очень дорог им всем, его любили и за знания, и за артиллерийский талант, и за смелость, и душевность.

Его положили на шинели. Теперь нужно было сообщить командиру — капитану Михаилу Лушникову. Никто не решался идти. Это слишком горькая весть. Как воспримет ее командир?

Лушников пришел и сразу остановился. Так простоял в каком-то оцепенении, пока его не позвали артиллеристы. «Надо хоронить», — сказал он. Лушников разгладил измятую карту, найденную у Киржнера, подсчитал огневые точки противника.

— Мы похороним его как настоящего артиллериста и отважного советского воина… С салютом… как подобает.

Потом он собрал командиров орудий и батарей, каждому дал все расчеты, начатые еще Киржнером. Он лежал тут же, за блиндажом, но все еще продолжал действовать, уничтожать вражеские гнезда, его наблюдения переводились уже на язык огня. Даже мертвый Киржнер нес поражение врагу.

На рассвете артиллеристы хоронили младшего лейтенанта Семена Киржнера. Встав у открытой могилы, Лушников сказал, что за все придется фашистам расплачиваться… Но за кровь Киржнера они должны заплатить сейчас же, сию минуту, сторицей…

— В память нашего друга, — сказал командир, — все орудия дают троекратный орудийный салют. Но это должен быть боевой салют, ни один снаряд не будет выпущен впустую. Вот сам Киржнер дает нам команду… Этим салютом мы должны уничтожить все минометы и артиллерийские точки, нанесенные на карте. Понятно?

Его голос дрогнул, и все ответили: «Ясно!» Потом молча зарыли могилу. Лушников сказал: «Пора!» Люди встали у орудий. Теперь артиллеристы напрягали все свое умение, все свои знания и опыт, чтобы снаряды попали в цель. Это были пристрелянные ориентиры и цели. Киржнер аккуратно прокорректировал их. Раздался троекратный оглушительный залп со всех орудий по вражеским батареям, минометам, окопам. И новый наблюдатель уже доносил о взорванных блиндажах, об уничтоженных орудиях, о фашистах, взлетевших в воздух.

Но капитан Лушников не успокаивался. Он кричал: «Огонь, огонь!» Салют превратился в канонаду. Гитлеровцы бежали, а «салют» Киржнера не стихал. Вражеские окопы, орудия, машины, люди уже смешались с землей, а артиллеристы посылали снаряд за снарядом, нащупывая новые цели, перенесли огонь к пригоркам, дорогам, били по резервам.

3

«Это важный тактический пункт», — говорит Гаген. Враги его заняли после упорных боев и укрепили. Высокая гора, окруженная холмиками, удобными лощинами, перелесками. Возвышаясь над равнинами, которые кажутся бескрайними, она приобретает большое значение. С вершины горы можно наблюдать за дорогами, полями, селами, вражескими коммуникациями, а главное — за переправами на Днепре. Перед человеком, притаившимся где-нибудь в окопе на этой господствующей высоте, открывается широкий мир, отодвигается горизонт, возникают «узлы сопротивления» с замаскированными блиндажами, минометами и пулеметами. Артиллерия, поднятая наверх, может держать под обстрелом, под постоянным огнем и тракты, и проселки, и леса. Дивизии Гагена был дан поэтому приказ атаковать «высоту вблизи реки Днепр», сбросить оттуда фашистов, укрепиться и оборонять ее, не отдавать, держать любыми силами.

В дивизии начали готовиться к атаке. Операция требовала стремительности, напора, решительных и смелых действий. Гаген разработал план овладения высотой, продумав все детали, предусмотрев даже уловки, на которые может пойти враг. Ночью в блиндаже собрались командиры. Громко кашляя, кутаясь в шинель, Гаген излагал этот план. Уже наступил рассвет, дважды адъютант менял свечи на широком дощатом столе, а люди еще сидели над картой. Прощаясь, полковник еще раз напомнил, что успех операции зависит от тесного взаимодействия артиллерии и пехоты. Эта фраза относилась главным образом к командиру пехотного полка Гавриилу Соколову и командиру артиллерии Дмитрию Воробьеву. Их называли «неразлучниками», хоть встречались они редко. Но в боях, в упорных и ожесточенных сражениях, возникла эта трогательная дружба. Соколов может долго, с восхищением и теплотой отмечать заслуги артиллеристов, а Воробьев всегда вспоминает о храбрости пехотинцев и их командира Соколова. Только изредка Соколову приходится звонить к Воробьеву:

— Прибавить огня!

Тогда у артиллеристов начинаются поистине «жаркие часы». Снаряды очищают путь пехоте, выбивают врагов из окопов, уничтожают пулеметные гнезда и земляные оборонительные точки. Воробьев следит за движением пехоты, всегда приходит ей на помощь. И теперь, готовясь к атаке высоты, они собрались вдвоем, Соколов и Воробьев, условливаясь о всех деталях наступления. Они остановились у входа в блиндаж, но их увидел Гаген.

— Идите отдыхать, не стойте под дождем, — сказал он.

Они ушли по узкой тропе ощупью, потому что еще не начинался рассвет. Дождь стекал по плащ-палаткам, но двигались они быстро, не запутываясь, — очевидно, они хорошо знали эту лесную тропу. Вблизи взорвалась мина, и командиры поползли.

В течение дня дивизия готовилась к бою. В блиндажи и окопы приползал комиссар Михаил Хлызов. Он напоминал бойцам, какое значение имеет для нас высота, господствующая над фронтовой линией. «Вот она — сопка», — говорил он, применяя дальневосточное выражение. Комиссар знал своих солдат, он видел их в бою, в самые опасные минуты, под ураганным огнем, в атаке они не дрогнут. Комиссар пошел к артиллеристам. Встретил лейтенанта Потапова.

— Ужинали? — спросил Хлызов.

Потапов кивнул головой в темноте. Комиссар не заметил, переспросил. Лейтенант сказал:

— Все сыты, ждем вот… Скоро?

По полянам и лугам ползли уже наши пехотинцы, которых в дивизии зовут «соколовцами». Сам Соколов тоже продвинулся со своим командным пунктом к скату высоты. Младший лейтенант Иван Опалько уже тянул провод, устанавливая связь. В темноте наши красноармейцы подползли к подножию горы. Окопались, притихли. Фашисты обстреливали из минометов лес, дальнюю проселочную дорогу.

Ночь была сырая и ветреная. Шинели промокли, в траве потекли ручейки, люди устали. Хотелось спать. Но уже близился рассвет. И как всегда в самую трудную минуту, появился в окопах Соколов. Его плащ-палатка промокла, но двигался он быстро, проворно, словно торопясь. Вскоре командиры сообщили, что наша пехота будет наступать на высоту за огневым валом.

Точно в условленную минуту раздался артиллерийский залп. Он казался особенно оглушительным после затишья, которое восстановилось на передовой линии. Началась канонада. Воробьев начинал артиллерийскую подготовку. Снаряды ложились в цель — на верхушке горы. Орудия грохотали, не умолкая в течение получаса. Они заглушали слова команды, и командирам приходилось кричать.

Фашисты попытались ответить огнем своей артиллерии, но лейтенант Потапов прямой наводкой уничтожил два орудия, осколки поразили, очевидно, и людей, потому что вражеская артиллерия смолкла. Наблюдатели доносили, что враги покидают высоту, сползают на холмы, наши снаряды разрушают блиндажи, оборонительные точки.

Уже наступил день, дождь стихал. Солнечные лучи блеснули на касках бойцов. Воробьев приказал создать огневой вал. Капитан Лушников стоял у орудий. Начиналось наступление. Пехота поднялась во весь рост. Впереди рвались снаряды, они сжигали, уничтожали, взрывали все на своем пути. В этом состояло искусство артиллеристов, чтобы вести обстрел с абсолютной точностью, создать такой шквал огня, который может очистить дорогу наступающим солдатам. Михаил Лушников продемонстрировал свое великолепное мастерство. Наши пехотинцы поднимались к вершине горы без единого выстрела — впереди них стояла сплошная, страшная по своей силе стена огня.

Как только Соколов подвел своих пехотинцев к вершине, Лушников перенес эту свою артиллерийскую стену или вал на триста метров вперед. Это уже было на обратных скатах высоты. Там окопались враги, пытаясь задержаться. Но неожиданный и мощный артиллерийский шквал выбил их оттуда. Высоту обороняла одна из пехотных дивизий СС. Она отступала с большими потерями. Фашистов настигал огневой вал нашей артиллерии, который капитан Лушников отодвигал все дальше и дальше.

Вражеские минометы начинали обстреливать позиции наших батарей. Тогда лейтенант Потапов поднялся на дерево, на высокую верхушку. Он потянул за собой провод и аппарат. Там мгновенно создал наблюдательный пункт. С верхушки сосны он видел вражеские минометы. Он быстро подсчитал их, передал командирам орудий. Прошли мгновения, Потапов скомандовал батарее: «Огонь!» Минометы начинали умолкать. Потапова заметили. У его наблюдательного пункта рвались снаряды, горели ближайшие сосны, но лейтенант не слезал, командиры слушали его спокойный голос: «Огонь по минометам».

Тем временем полк Соколова уже поднялся на высоту, занял окопы. Бой закончился в полдень. Соколов пошел по склонам. Земля, поросшая травой, цветами, исковеркана, покрыта оврагами, воронками, окопами. «Живого места нет, — подумал Соколов, — это все Лушников». У воронок лежали трупы фашистских солдат. Вот она, дивизия СС. Куда девалась ее спесь? Соколову захотелось подсчитать хоть издали — сколько мертвецов дивизия оставила на высоте. Но в это время его начали обстреливать из пулеметов. Он лег и присмотрелся. «Очевидно, здесь где-то оставлены наблюдатели. Надо взять их живьем». Соколов пополз к разведчикам. Приказал старшине Сергееву ночью выследить наблюдателей и привести на командный пункт.

Теперь господствующая высота завоевана солдатами 153-й дивизии. Соколов, еще в возбуждении от только что законченного боя, пошел к артиллеристам. Он встретил младшего лейтенанта Николая Крупина, который разбил прямой наводкой моторизированную колонну противника. Она пыталась приостановить атаку, но наша артиллерия, тот самый вал огня, который сметал укрепления, минометы, людей, взорвал и танки, и мотоциклы, и бронеавтомобили. Николай Крупин ранен в ногу, руку и лицо. Но он хочет идти на высоту. «Посмотреть на свою работу», — говорит он.

Соколов идет по изрытой и взорванной земле с уверенностью хозяина.

Вечером он послал своих разведчиков на поиски наблюдателей, спрятавшихся где-то в окопах. Но этой же ночью нашей разведке пришлось встретиться не с наблюдателями, а с батальонами противника, которые двигались к высоте. В течение трех ночей фашисты пытались вернуть себе господствующую высоту у днепровских переправ. Это были тяжелые ночные бои.

4

На командном пункте дивизии тем временем ждали возвращения разведки. Гаген выглядывал из блиндажа, прислушивался, ходил к телефонистам. Была темная и ветреная ночь. Изредка был слышен артиллерийский выстрел или где-то в стороне разрывался снаряд. Это фашисты «нащупывали» наши огневые позиции. По-видимому, они готовили новую атаку на высоту.

В блиндаж пришел Соколов, командир пехотного полка. Он вытянулся, доложил о разведке, но Гаген попросил его сесть, налил ему чаю.

— Ты что полез один вперед? — спросил Гаген. Он закашлялся, отставил чай, спрятал лицо в платок.

— Пора подумать о кашле, — сказал Соколов.

— Вот пришел и куришь здесь, — засмеялся Гаген.

Соколов хотел бросить папиросу, но Гаген его остановил: «Кури, кури, я пошутил!» Он взглянул на часы, скоро должен вернуться старшина Сергеев со своими разведчиками. Гаген и Соколов вышли из блиндажа.

На передовой линии никто не спал. Наши войска заставили фашистов драться и ночью, хотя в ночных боях они теряют еще больше солдат, чем днем. Только что вернулся разведчик Филиппов, он весь вечер ползал у вражеских блиндажей, видел, что там готовятся к атаке. Стало быть, враги хотят все же вернуть себе высоту. «Что ж, посмотрим», — заметил Соколов.

Тем временем старшина Сергеев бродил по гребню высоты, искал вражеских наблюдателей. За ним ползли его разведчики, вооруженные автоматами и ручными пулеметами. Их было шестнадцать человек. С привычным проворством они залезали в пустующие окопы, блиндажи, ощупывали даже воронки. Неожиданно они услышали чей-то говор. Он становился все громче и яснее. Очевидно, кто-то двигался. Разведчики притаились. Вскоре они увидели, что к скатам высоты движется колонна пехоты. Перед подъемом враги развернулись, сомкнутым строем, во весь рост пошли к гребню. Впрочем, продвигались они очень медленно, словно опасаясь какой-то ловушки. Офицеры шли позади и кричали: «Вперед, быстрее, вперед!» Но солдаты продолжали идти с той же неторопливостью и настороженностью, с какими воры на цыпочках идут по чужому дому.

Старшина Сергеев понял, что гитлеровцы пытаются внезапной ночной атакой вернуть себе господствующую высоту у радчинской переправы. Мгновенно возникло решение — ударить врагов с фланга. Сергеев присмотрелся — в атаку шла пехота дивизии СС, которая была выбита с высоты. Старшина был уверен, что у линии нашей обороны с таким же напряжением, каким наполнен и он, сидят в окопах пулеметчики, минометчики, красноармейцы. Они ждут его, Сергеева.

За пехотой уже двигались телефонисты, они тянули провод, на лошадях к высоте враги поднимали минометы и легкие орудия. Вот они уже поравнялись с нашими шестнадцатью разведчиками. Сергеев крикнул: «Огонь!» Пулеметы и автоматы начали обстреливать гитлеровцев. В сомкнутом строю возникло замешательство, кто-то остановился, упал, впереди закричали раненые. Сергеев и его шестнадцать разведчиков с методическим спокойствием вели свой меткий огонь по атакующим. В ту же минуту открыли огонь и наши станковые пулеметы, минометы, очнулась вся высота. Фашисты не ожидали такого отпора. Весь расчет был на внезапность, неожиданность, панику, которую так легко создать темной ночью, когда даже звезды и те спрятались за облаками. Но Соколова трудно было застать врасплох.

Высокая, худая, стремительная фигура Соколова уже появилась на высоте. Двойной огонь — в лоб и с фланга — внес панику в колонну. Фашисты начали отступать. Вокруг них уже сжималось кольцо, уничтожающий огонь косил целые роты. Враги поползли назад, пытаясь спастись. Но Соколов повел своих красноармейцев в контратаку. Они завершили ночной бой. На склоне горы все стихло. Только одиночные выстрелы и стоны раненых напоминали о провалившейся фашистской атаке. На рассвете вернулся в полк старшина Сергеев. Он доложил, что у них все в порядке, все живы. «Хорошо действовал», — только сказал ему Соколов и опустил голову, чтобы вздремнуть.

Днем гитлеровцы начали наступать на редкий лесок у деревни Радчино.

Сосредоточили здесь всю артиллерию. Даже зенитные орудия били прямой наводкой. Но там их встретил полк майора Юлдашева. Вновь наши артиллеристы напомнили о страшной силе меткого орудийного огня. Старший лейтенант Самович из своих батарей уничтожил четыре грузовика с пехотой, тракторами, орудиями. С железным упорством под вражеским огнем обороняли наши люди этот лесок.

Гаген сказал Соколову: «Приготовьтесь к отражению ночных атак. Враги могут изменить тактику».

Это предсказание сбылось. Во вторую ночную атаку фашистская пехота уже пошла не сомкнутым строем, а ползком. Вражеская артиллерия начала усиленный обстрел гребня высоты. Соколов позвонил Гагену:

— Тоже хотят идти за огневым валом… Может быть, Лушников вмешается… Как он там живет?

Лушников, артиллерийский капитан, уже разгадал замысел врагов. Он с теплотой вспомнил о своих разведчиках. Позиции врага были еще с вечера пристреляны, вряд ли они выдержат шквал огня, который сейчас поднимут наши артиллеристы. Действительно, вражеские снаряды все реже и реже падали на высоте. И тогда Соколов поднял своих солдат и повел их в контратаку.

В этом ожесточенном ночном бою враги оставили на склоне высоты до двухсот солдат и офицеров. Когда к утру привели пленного унтер-офицера дивизии СС, он озирался, пристально вглядываясь в каждого красноармейца. Это были все обыкновенные, но не знающие страха люди. Фашист долго молчал, потом он произнес: «Когда вы ночью поднялись и пошли под огнем нашей артиллерии — мы думали, что сама смерть идет против нас…»

Но Соколову и его красноармейцам суждено было отразить и третью ночную атаку на высоту. На сей раз атакующие были поддержаны танками. Фашисты попытались посеять панику стремительным обходным движением бронированных машин. Тогда навстречу им выполз старший лейтенант Аниканов. Это был сильный, высокий, увлекающийся человек. Он собрал солдат и спросил их: «Кто со мной пойдет драться с танками?» Он вытащил гранаты и пополз, не оглядываясь назад, будучи уверенным, что к нему присоединятся те самые люди, которые три дня назад еще боялись поднять голову из окопа. Вскоре донесли, что три головных танка взорвались, шесть остальных — повернули назад. Но пришла и печальная весть: погиб старший лейтенант Аниканов. В него попала мина. В блиндаже наступило молчание. Гаген отвернулся, слезы текли по его усталому лицу. Он только сказал:

— Конечно, мина… Пуля бы не взяла его… Какой храбрец!

У высоты наши пулеметы и минометы уничтожали фашистских солдат, которые начинали метаться, потеряв танковую поддержку. Дивизия СС бросила к высоте все свои резервы, но и третья атака была отражена. Гаген пошел туда, где еще не стихал бой. Враги отступали. Командир дивизии приказал капитану Лушникову открыть по отступающим артиллерийский огонь. «Пусть эта высота будет могилой для дивизии СС».

В этот ад пришел или, вернее, приполз повар Поздняков. С своей обычной усмешкой он принес кашу и мясо на передовые позиции, а Гагену протянул флягу с чаем. Но Гаген отвернулся, покачал головой: «Потом». Начинался новый день, напряженный и трудный день. Повар не отходил. «Что бы там ни случилось, — сказал он, — но без еды жить нельзя даже под огнем мин».

И все вытащили свои ложки.

Западный фронт, 1941, сентябрь

 

В ПОДМОСКОВНОМ НЕБЕ

В окопах и блиндажах красноармейцы научились по гулу моторов отличать наши самолеты от фашистских. Идет ли стройная девятка советских пикирующих бомбардировщиков, сотрясается ли земля от бомб, падающих на головы врагов, патрулируют ли в воздухе истребители — у всех возникает одно и то же чувство: это наши.

Их становится все больше и больше, и наши самолеты вызывают страх и в окопах врага, и на его коммуникациях, и в городах, где расположились штабы. Вот линию фронта пересекли штурмовики подполковника Леонида Рейно. Мы знаем, перед вечером они совершат посадку на аэродроме и, пошатываясь от усталости, подойдут к подполковнику и тихо доложат: столько-то танков, столько-то автомобилей, столько-то пехоты уничтожено. У штурмовиков есть простой язык цифр, люди полка, которым командует подполковник Леонид Рейно, всегда точно знают, чем завершились их налеты. Им приходится летать на небольшой высоте, когда с отчетливой ясностью виден и танк, и автомобиль, и человек, идущий по дороге. Опасность? Риск? Смерть? Люди, летающие на штурмовиках, должны пренебрегать этими понятиями, хотя они и любят жизнь и дорожат ею. Такова необходимость, таковы суровые условия войны: побеждает смелый человек, презирающий смерть. Именно из таких людей создана наша штурмовая авиация. Леонид Рейно может с удивительным увлечением рассказывать об особенностях штурмовиков. Он говорит: это универсальные люди.

Представьте себе артиллериста, сидящего в блиндаже. Он один бессилен в бою, нужен наводчик, наблюдатель, заряжающий, правильный. Нужен большой внутренний контакт между этими людьми, тогда орудийный расчет будет с точностью разить врага. Представьте себе пулеметчика на передовой позиции, — и ему нужен второй человек, или, как в армии говорят, второй номер. Представьте себе далее водителя автомобиля или танка, — ему трудно быть в одно и то же время и артиллеристом, и пулеметчиком, и механиком. Но вот создан самолет «ИЛ-2», который люди назвали штурмовиком. В нем вмещается только один человек, он поднимается в воздух, и там ему приходится быть одновременно и авиатором и артиллеристом, и пулеметчиком, и бомбометателем. На самолете есть и пушка, и пулемет, и бомбы. Всем этим грозным вооружением надо владеть в совершенстве. Там, в воздухе, надо действовать с математической точностью, с решительностью и смелостью, приучая себя к мгновенной реакции на любые события, происходящие вокруг, — и на земле, и в воздухе.

Леонид Рейно — летчик с большим опытом и тактическим кругозором, не раз он сам демонстрировал своим летчикам это великолепное искусство штурмовых действий. Перед колоннами врага, над его тылами, под огнем зенитных батарей штурмовик расстреливает фашистов из пулеметов, взрывает и поджигает машины с пушками, бомбит танки. И все это делает один человек — Леонид Рейно, подполковник. Так же штурмуют и его летчики, которых он называет «универсальными людьми», потому что они в воздухе превращаются и в артиллеристов, и в пулеметчиков, и в бомбометателей. Теперь полк этот получил звание 6-го гвардейского, звание, которое он заслужил в суровых и бесстрашных боях.

Гвардейскими стали и четыре истребительных авиационных полка. Майор Алексей Юдаков может рассказать о подвиге капитана Тормозова, который спас свой самолет, когда в воздухе загорелся подвесной бак. Пожар возник от осколка снаряда над вражеской территорией, но Тормозов со свойственным ему хладнокровием и самообладанием сбросил бак, ликвидировал пожар, вернулся на аэродром, доложил о выполнении задания и только потом — о своем поступке, о пожаре в воздухе. Майор может познакомить вас с лейтенантом Дудиным, который в воздушных боях израсходовал все патроны, но, встретив вражеский бомбардировщик, все же вступил с ним в бой. Он применил таран, маневр, доступный только летчикам большого мастерства. Бомбардировщик полетел книзу и разбился, а Дудин невредимый совершил посадку на своем аэродроме.

В полку, которым командует майор Даниил Шпак, тоже расскажут, как капитан Прокопенко один вступил в бой с тремя вражескими истребителями. Он встретился с ними, когда возвращался на аэродром. Наши истребители не убегают и не отступают перед врагом. Прокопенко во время боя был ранен, в кабине загорелись ракеты, — он выбросил их за борт и продолжал обстреливать и гнаться за вражескими самолетами. Один из них воспламенился, упал. Два фашистских истребителя повернули и ушли от боя.

Здесь, в гвардейском авиационном полку, которым командует Даниил Шпак, будет навеки сохранена память о доблестном комиссаре, старшем политруке Николае Виноградове, который вступил в бой с вражеским бомбардировщиком, когда патронов у него уже не было. Виноградов возвращался с боевого задания, он все же хотел преградить путь бомбардировщику, который держал курс на очень важный пункт нашей обороны. Виноградов протаранил фашистский самолет, но в это мгновение вражеский стрелок успел нанести ему тяжелые ранения. Виноградов уже не смог управлять самолетом и погиб.

Летчики-истребители с первых дней войны являются истинной грозой для фашистской авиации. Великолепное вооружение своих быстроходных самолетов наши летчики дополняют беспредельной отвагой и той моральной силой, которая в воздухе порою решает исход боя.

Такими бесстрашными воинами проявили себя летчики 7-го истребительного авиационного полка, ныне преобразованного в 14-й гвардейский полк.

14-м полком командует подполковник Георгий Галицин. Это человек храбрый, блестящий мастер своего дела. Его полк сбил и уничтожил сто одиннадцать самолетов противника.

…Большой воздушный бой на подступах к городу. В воздухе находились истребители под командой Георгия Галицина. У города произошла авиационная схватка с крупным отрядом фашистских самолетов. В этом бою испытывались не только летчики, но и наши новые самолеты, которые оказались маневренными, быстроходными и податливыми. Пример выдержки и летного искусства показал в сражении командир полка Георгий Галицин. Он сбил вражеский самолет и взял в плен командира вражеских истребителей.

В полку господствует девиз: в воздухе, в бою — не отступать. Люди дерутся до последнего дыхания. Короток воздушный бой, он порой исчисляется минутами или, может быть, даже секундами. Но эти мгновения кажутся вечностью для тех, кто идет навстречу стаям пикирующих бомбардировщиков, несущих смерть нашим городам и селам, нашим мирным людям.

— Никогда, — говорит подполковник Георгий Галицин, — нигде и никогда мы не забываем, что если истребитель не пропустит вражеский самолет к городу, то спасет немало жизней… Мы видим перед собой улицы Москвы, семьи в квартирах, многолюдный говор на проспектах… Ну как же не драться?

Это внутреннее сознание, всегда следующее за летчиком, и придало сил младшему лейтенанту Шарову, который упорно дрался со звеном самолетов противника, израсходовав весь запас патронов и снарядов. Но один самолет все еще рвался к городу, и Шаров протаранил его лобовым ударом, погибнув в огне, пожертвовав своей жизнью во имя спасения тысяч людей.

Разве жители этого города когда-нибудь забудут великий подвиг Шарова?

Таков и лейтенант Зорин, человек, чудом спасшийся от гибели, выдержавший борьбу с целой стаей вражеских самолетов. Зорин дрался с яростью и с большим искусством. Он умело маневрировал в воздухе и вовремя нападал. Он ускользал от огня, но ни на минуту не выпускал из поля зрения вражеские машины. Они наседали, окружали его. Вот у Зорина уже перебито три пальца на правой руке. Он не покидает боя, продолжает выполнять свой долг. Осколочные ранения в бедро, в грудь, в плечо все же не помешали ему последним усилием воли направить огонь своих пулеметов на врага. Фашистский самолет рухнул, и тогда Зорин вырвался из кольца, пошел к своему аэродрому.

Но силы уже покидали летчика, он истекал кровью. В эти минуты Зорин жил только напряжением нервов, огромной выучкой, тренировкой. Надо было во что бы то ни стало повести самолет на аэродром, держаться в воздухе, управлять самолетом хоть одной рукой. Тело казалось беспомощным и грузным, кровь сочилась на серебристую спинку сиденья. Зорин посадил самолет, не повредив его. Но когда к кабине подошли друзья, летчик лежал без сознания. Его понесли с гордостью людей, знающих цену такому подвигу.

Да, все люди, которым приходилось бывать в воздушных боях, знают это сильное человеческое чувство, дающее волю к борьбе даже в самые смертельные минуты.

Как-то раз летчики возвращались домой с удачного рейса. И вдруг, когда отряд находился еще над расположением немецких войск, самолет командира эскадрильи старшего лейтенанта Свитенко начал снижаться. Летчик получил тяжелое ранение в бою, мотор отказывался служить. Свитенко взмахнул крыльями: «Прощайте…»

Он выбирал поляну для посадки. Над этой поляной начали кружиться и наши самолеты, хоть их и обстреливали из зенитной артиллерии. Они видели, как Свитенко сел, как по дороге побежали к нему фашистские солдаты. Тогда отделился от друзей младший лейтенант Слонов. Он совершил посадку на ту же поляну, вытащил из самолета своего командира, привязал к себе и с молниеносной быстротой вновь поднялся в воздух. Все это он делал под минометным и пулеметным огнем, который фашисты направили на поляну, где совершили посадку два советских истребителя.

Так младший лейтенант Слонов доставил Свитенко на аэродром, и Георгий Галицин, поздравляя летчика, сказал: «Вот это настоящий советский истребитель!»

Летчики знали — это высокая похвала. Не так-то легко быть настоящим истребителем!

Под Москвой, 1941, октябрь

 

ИЗ ДНЕВНИКА 1941 ГОДА

16 ноября

Сегодня утром началось второе наступление противника на Москву. Все на фронте знали, вот-вот оно начнется, это наступление. Фашисты подтянули сюда свежие силы, новые колонны танков, артиллерию, пехоту.

Наиболее яростные атаки враг предпринимает в районе Волоколамска. Снова 16-я армия генерала Рокоссовского подвергается жестокому и невиданному испытанию. Еще ночью я приехал к нашим танкистам, которыми командует Константин Малыгин, молодой подполковник. Фашисты атакуют с шести часов утра. Узкая поляна огласилась ревом моторов, минометы врага усилили свои действия — мины рвались то здесь, у окопов, где лежали наблюдатели, то у кустарника, где замаскировались наши танки. Малыгин знал, что цель атаки — прорыв к магистрали. Враг пытается любыми усилиями продвинуться к Волоколамскому шоссе, ровному, асфальтированному, ведущему к Москве. Стало быть, надо отбить наступление, заставить вражеские танки и пехоту повернуть. В то же время нужно было сохранить наши танки, во всяким случае обойтись малыми потерями — ведь предстоят еще тяжелые и упорные бои за Москву.

Малыгин приказал майору Гавриилу Саратяни выйти с двенадцатью танками, вступить в бой с мощной колонной врага, задержать ее, подбить, поджечь, взорвать машины противника. Майор принадлежал к числу людей молчаливых и спокойных. Он понимал, что битва предстоит жестокая, потому что двенадцати советским танкам придется драться с шестью десятками фашистских бронированных машин. К тому же враги установили четыре батареи противотанковых орудий, которые должны были с флангов прикрывать продвижение танковой колонны.

Танки фашистов уже подходила к нашим передовым линиям, задерживаясь на мгновение, чтобы произвести орудийные выстрелы или осыпать градом пуль кустарник. Гавриил Саратяни выжидал. В сущности это была своеобразная «битва нервов», — побеждает тот, у кого больше храбрости, выдержки и воли к победе. Майор знал своих людей, они смогут компенсировать малое количество танков тем мастерством, искусством танкового боя, которым славятся наши танкисты, качеством самих машин. И вот, когда фашистские машины уже приблизились на короткую дистанцию, Гавриил Саратяни вывел свои танки к бросил их в бой.

В первые минуты вырвался вперед Герой Советского Союза Александр Васильев со своими танкистами и нанес удар по головным машинам врага. Гавриил Саратяни промчался за Васильевым, поддержал его. Меткие орудийные выстрелы с коротких дистанций привели в некоторое замешательство вражеские войска. То здесь, то там воспламенялись или взрывались танки. Васильев действовал неожиданными и смелыми ударами, он появлялся в самой гуще танков, расстреливал в упор фашистские машины. Фашисты ввели в бой противотанковую артиллерию. Тогда был послан танк младшего лейтенанта Исупова с заданием: уничтожить вражеские противотанковые пушки. Исупов подвел свою машину вплотную к вражеским батареям и с дистанции в пятьдесят метров расстрелял фашистские противотанковые пушки. Но и сам Исупов был ранен.

Враги решили, что советский танк подбит. Четыре фашистских танка бросились к Исупову, начали его окружать, Исупов сжал руку водителя:

— Пусть подумают, что в танке все погибли.

Фашисты смело шли вперед. Когда они приблизились, башня советского танка неожиданно развернулась, и артиллерийские снаряды посыпались на машины врагов. Мгновенно загорелись два гитлеровских танка. Экипажи их выскочили, а Исупов, пользуясь наступившим замешательством, вывел свой танк с поля боя.

Фашисты прошли к окраине села, закрепились за избами, попытались даже перейти к обороне. Но в это время в село ворвался на своем танке батальонный комиссар Александр Гришин. Он начал давить пехоту, поджег два танка, смял пушку, отбив занятый дом. Саратяни был тут же у села. Он все время держал в своих руках нити этой напряженной и стремительной битвы. Вот Васильев подбил еще один танк и остановился. Очевидно, командир был ранен. Саратяни повел свой танк к Васильеву, но тот уже пришел в себя, перевязал рану, Васильева окружили три вражеских танка, он вырвался, обошел их.

На поляне все время стоял страшный грохот, который может быть только во время танковых сражений: лязг железа, рев моторов, артиллерийские выстрелы, пулеметные очереди, взрывы, крики раненых, — все это смешалось, перепуталось, и было только удивительно, как майор Саратяни направляет действия каждого танка. Но он видел все из своей машины, этот замечательный командир и смелый танкист. Вот танк Гришина воспламенился. «Всем покинуть машину», — скомандовал Саратяни. Но Гришин и не думал покидать горящий танк. Он повернул пулемет и начал уничтожать наступающих солдат противника. Командир видел, как точные очереди сражали целые шеренги фашистов. Но в это мгновение раздался взрыв — в танке погиб Гришин. На одну секунду Саратяни потерял самообладание. Он открыл люк и крикнул: «Вывести комиссара!» И в это мгновение он сам был тяжело ранен. Майора вынесли с поля сражения. Он умер на руках у санитара, продолжая повторять только единственную фразу: «Какой у нас был храбрец комиссар, жаль комиссара…»

К концу третьего часа сражения оказалось, что враги потеряли у села восемнадцать танков, четыре противотанковых батареи и много пехоты. У нас были подбиты шесть танков. Но самой большой потерей была гибель Саратяни и Гришина.

22 ноября

Итак, минул еще один день — седьмой — нового, так называемого ноябрьского наступления фашистов на Москву. То был день ветреный, но не морозный, стояли высокие облака, была хорошая видимость. И уже с первыми лучами солнца поднялись в воздух наши истребители.

Фашисты избрали для своего наступления на Москву, пожалуй, наиболее благоприятный период русской зимы. Высохшая, затвердевшая, промерзшая земля покрыта тонким слоем снега. Еще нет ни метелей, ни глубоких снегов. Все это облегчает действия танковых и моторизованных гитлеровских войск.

Враг знает, что декабрь может принести и свирепые морозы, и непроходимые сугробы, и метели. Поэтому фашисты, не щадя ни солдат своих, ни технику, бросают в бой полки за полками — танки, минометы, артиллерию, автоматчиков, стремясь прорваться в глубину обороны наших войск и в то же время перерезать наши дороги, коммуникации, создав угрозу окружения Москвы.

Фашисты сосредоточили наиболее крупные силы в районах подмосковных городов — Клин, Истра, Солнечногорск, Сталиногорск. Здесь же и происходят самые ожесточенные сражения, требующие огромного напряжения сил и воли наших людей, — у врага перевес в танках. Например, только на двух участках — севернее Солнечногорска — враги собрали четыре танковые дивизии: 2-ю, 6-ю, 7-ю и 10-ю, четыре пехотные: 28-ю, 252-ю, 106-ю и 35-ю дивизию СС. Всего же они сосредоточили сейчас под Москвой 49 дивизий.

За последние дни немцам удалось ценой больших и тяжелых потерь продвинуться поближе к столице. Теперь на некоторых участках враг находится примерно в сорока километрах от Москвы. В то же время враг сосредоточил усилия на своих флангах, выдвигая их вперед — к востоку на Клинском направлении и загибая к северу на Сталиногорском направлении.

За седьмой день наступления враги проявили свою активность главным образом на Клинском и Волоколамском направлениях. Но войска генерала Рокоссовского сдерживали наступление и отражали атаки танков и пехоты. На Волоколамском направлении враг пытался наступать вдоль шоссе, бросив туда мотопехоту и сорок танков. Но наши войска отбросили их за реку. Выбиты были также фашистские автоматчики, засевшие в селах.

На Сталиногорском направлении наши гвардейцы перешли в контрнаступление для того, чтобы преградить фашистам путь на север. Конная гвардия генерала Белова уже овладела пятью селами. Крупные бои вели также войска генерала Захаркина там, где враг, начав наступление, занял три деревни. Упорными контратаками наши солдаты выбили врага из двух сел и отбросили на западный берег Оки. На Можайском направлении враги пытались навести переправу через противотанковый ров, но были отброшены.

Наши войска ведут мужественную борьбу с врагом, проявляют стойкость, беспримерную в истории войн. И авиаторы, и пехотинцы, и танкисты, и артиллеристы сражаются день и ночь, наносят удары фашистским войскам, наступление которых уже вступает в фазу «натянутой струны», которая каждую минуту может лопнуть. Только за два дня гвардейцы-танкисты полковника Катукова уничтожили больше тридцати танков. На фронте гремит слава лейтенанта Лавриненко, который за два дня подбил тринадцать танков врага.

Надо отдать должное и артиллеристам. Они создали подлинный огневой барьер на подступах к Москве, и если врагам удастся прорваться через наш артиллерийский заслон, то только с тяжелыми потерями. Но враг не считается с тем, что сражения под Москвой превращаются для него в гигантскую мясорубку. Гитлер бросает в пасть войны новые полки и дивизии. Враг еще силен, его военная машина действует с предельным напряжением, но она все еще движется.

Положение под Москвой продолжает оставаться напряженным и острым. Фашистские войска боятся и русской зимы, и морозов, но самый большой страх им внушает стойкость наших воинов. И эта стойкость с каждым днем возрастает.

25 ноября

Из штаба 16-й армии я ночью переехал в дивизию, а оттуда в батальон Николая Владимирцева.

На командном пункте батальона люди жмутся к камельку, кутаются в полушубки, сменившиеся часовые согревают руки, — стволы винтовок обжигают, как раскаленная сталь. «Ну и морозец», — говорит часовой.

Бревенчатая избушка с покосившейся крышей сотрясается от далеких взрывов и от орудийных выстрелов. Но люди уже привыкли к ним, — хочется спать, идет восьмой день боя у Волоколамского шоссе. Усталость одолевает даже крепкого и выносливого капитана Николая Владимирцева. Он дремлет в замысловатой позе, поджав ноги под наспех сколоченную скамью, положив голову на подоконник у полевого телефона. Артиллерийская канонада то отдаляется, то вновь приближается, и по этому признаку Владимирцев обычно определяет — какая батарея ведет огонь. Даже теперь, в полудреме, капитан вздрагивает, когда в действие вступает полковая артиллерия. Владимирцев поднимает голову. «Это что — Комаров?» — спрашивает он политрука Михаила Шерстнева. «Да, — отзывается тот, — должно быть, лезут». Владимирцев снимает телефонную трубку, звонит пулеметчикам, где-то совсем близко, может быть, тут же за околицей, у села, слышен воющий полет вражеской мины и ее взрыв.

Уже четвертый день идет бой на новой линии обороны у Волоколамского шоссе. Враги начали здесь наступать пехотным полком и пятьюдесятью танками. Но атака была отбита, батальон, которым командует Николай Владимирцев, получил приказание: контратакой выбить врага из хутора, расположенного в двух километрах от села. Там более удобные позиции, нужно ими овладеть. Хутор виден был в первые минуты боя, — шесть домиков на пригорке, поднятый к небу колодезный журавль, обнаженные деревья в пустынных палисадниках. Теперь это выжженная, исковерканная снарядами и бомбами земля. Хутор? Кажется, никогда там, где засели фашисты, не было ни домов, ни их жителей.

Наблюдатель доложил, что враг попытался продвинуть к селу танковую разведку, но она была отбита артиллерийским огнем, — танки повернули за пригорок. Николай Владимирцев снова задремал. В избушке был слышен только плавно льющийся говорок, напоминающий журчание ручья, спадающего по камням. Молодой повар рассказывал политруку историю своей жизни. Шерстнев внимательно слушал, кивая головой, а изредка и сам вспоминал о своей жизни. Политрук вырос вот в таком хуторе, из-за которого идет этот тяжелый бой. Но тот хутор — на Урале, теперь не до него, хоть там и живут самые родные люди.

Вошел вестовой, покрасневший, продрогший. Его вороненый автомат побелел от морозного инея. Вестовой принес печальную весть, которую он сообщил шепотом политруку: в окопе пулеметчиков только что умер лейтенант Мирон Яхно. Политрук покосился на скамью, где дремал капитан, потянул к себе поближе вестового, допытываясь о деталях гибели Яхно. В это время снова загремела артиллерия, капитан вскочил, вышел из избы. Он вернулся через минуту и сказал: «Уже скоро светать будет, — с чем пришел, Силкин?» — спросил он у вестового. Но за него ответил политрук:

— Фашисты никак не могут опомниться после вечерней атаки… Они пробовали прорваться лощиной, но там их встретили пулеметчики… Вот молодцы. Скосили до роты врагов. Вот какие дела, капитан, — закончил политрук с какой-то неестественной ноткой в голосе, которую не мог не уловить Николай Владимирцев, хорошо знавший политрука.

Он вынул папиросы из полевой сумки, завернул в газету и подал вестовому:

— Отдашь лейтенанту Яхно, — он забыл папиросы.

Вестовой в нерешительности протянул руку, взял пакетик, повертел его, взглянул на политрука. Тот встал и тихо произнес:

— Умер Яхно, погиб наш лейтенант.

Владимирцев сразу съежился, вглядываясь в вестового широко раскрытыми глазами. В маленькой избушке молчали, потому что весь батальон знал: Яхно — давнишний и большой друг Владимирцева. Они росли в одном селе. Накануне вечером разведка донесла, что враги пытаются обойти село. Капитан выдвинул туда пулеметчиков и вместе с ними послал самого отважного и близкого человека — лейтенанта Мирона Яхно.

— Как это случилось? — спросил капитан.

Двенадцать танков и две роты пехоты атаковали правый фланг части. Там, кроме наших пулеметчиков-пехотинцев, были и танкисты, — пять средних советских танков, спрятанных в засаде. Они вступили в бой с двенадцатью вражескими танками, подорвали и подожгли пять машин. Тем временем наши пулеметчики открыли ураганный огонь по вражеской пехоте. Крики и стоны фашистов начали заглушать даже рев моторов и орудийные выстрелы. Яхно был среди пулеметчиков, и когда был убит один из них, сам лег к пулемету. Атака была отражена, но в ту минуту, когда оставшиеся вражеские танки поворачивали назад, уже покидали поле боя, Яхно увидел пылающий советский танк. Он двигался вдоль лощины, расстреливая из пулемета и давя гусеницами убегавших врагов. Наш танк продолжал драться, даже когда он был объят пламенем. Гибель экипажа казалась неминуемой, и Яхно, по-видимому, решил его спасти.

Он пополз к горящему танку, улучил мгновение затишья, вскочил на броню, постучал автоматом по крышке люка, крикнул: «Оставить машину!» Чья-то рука открыла люк. Потом Яхно помогал вытаскивать из танка уже начинавших терять сознание людей. На морозе они очнулись, отползли в сторону, жадно глотая снег. И никто не заметил, что, спасая танкистов, начал гореть и сам Яхно. Он почувствовал это слишком поздно, быстро сбросил с себя пылающие полушубок, валенки, гимнастерку. Все это бросил на снег. Но ожоги были слишком велики. В этот момент Яхно был ранен осколком разорвавшейся вблизи мины. Пулеметчики, подбежавшие к лейтенанту, отнесли его в окоп. Там санитар перевязал рану. Яхно очнулся, начал расспрашивать о судьбе танкистов. Потом привстал и произнес: «Ничего не вижу… Пожег глаза…» Скоро лейтенант снова потерял сознание, его уложили на носилки, чтобы доставить в госпиталь, но лейтенант был уже мертв.

Капитан выслушал рассказ вестового и больше ни о чем не спрашивал. Прошли минуты тягостного молчания. Потом Владимирцев встал, подошел к карте и больше себе, чем окружающим, сказал:

— Вот какой был человек.

1 декабря

Как и в предыдущие дни, противник проявлял наибольшую активность на Клинском и Истринском направлениях. Здесь он предпринял две атаки. В районе Истры фашисты пытались обойти наши войска с северо-востока и северо-запада. Три дивизии бросили они в бой — 7-ю танковую, 106-ю и 23-ю пехотные. Однако обход не удался, атака была отбита. Но нынче утром враги возобновили свою попытку обойти наши позиции пехотой и танками. 16-я армия генерала Рокоссовского весь день вела тяжелый бой с немецкими войсками.

Такие же кровопролитные бои вели и наши гвардейцы, которые сдерживали наступление врага, стремящегося прорваться в глубину нашей обороны. Фашистам удалось занять одно село, но дальнейшее продвижение фашистов приостановлено. Здесь, на этом участке Волоколамского направления, наши гвардейцы действовали вместе с танкистами, накосили тяжелые удары немецкой моторизованной пехоте.

В бою в районе Солнечногорска приняли участие наши танки. Немцы сосредоточили свою пехоту и создали до сотни противотанковых огневых гнезд. Кроме этого, в землю было зарыто много танков, оставшихся без горючего.

Враги встретили советские войска ураганным огнем. От разрыва снарядов временами становилось светло, хоть уже был вечер.

На Можайском и Малоярославецком направлениях велись только артиллерийские и минометные перестрелки, поиски разведчиков.

С той же интенсивностью, как и в предыдущие дни, продолжаются бои на Сталиногорском направлении. Там конная гвардия Белова наступает при поддержке танков, освобождая села от прорвавшихся туда немцев. Местами враги бегут, бросая даже оружие и боеприпасы. В течение дня наши конногвардейцы и танкисты продолжали преследовать фашистов.

Таким образом, пятнадцатый день ноябрьского наступления на Москву не внес существенных изменений на фронте, но положение продолжает оставаться серьезным и напряженным. Враги сконцентрировали на Клинском и Волоколамском направлениях много сил, пытаясь действовать то излюбленными «клещами», то обходами, то неожиданными прорывами. Кое-где врагам удается продвинуться. В связи с этим остается особенно острой обстановка на Волоколамском направлении.

Если проследить за всеми операциями, боями, атаками врагов на Клинском и Волоколамском направлениях, то эти пятнадцать наступательных дней представятся в виде гигантского побоища для врага. Он несет большие потери, силы его ослабевают, дивизии изматываются, а усталость гитлеровских солдат возрастает.

2 декабря

День этот — морозный, ясный и безоблачный — отмечен событиями, которые вновь создали напряженное положение там, где еще накануне наблюдалось затишье. Враги перешли в наступление по всему фронту, бросив в бой против наших войск пехоту и танки, автоматчиков и артиллерию. Они подтянули свои резервы, свои вторые эшелоны, сконцентрировав пехотные, танковые дивизии на основных направлениях, ведущих к Москве, — от Сталиногорска до Клина. Вновь на дорогах, на асфальтированных шоссе и в селах, расположенных у обочины, развернулись ожесточенные и кровопролитные сражения, требующие от наших людей огромной стойкости, беспримерной выдержки и большой отваги.

В первый же день своего ноябрьского наступления на Москву враги предприняли атаки по всем направлениям. Натиск этот продолжался три дня, потом начал постепенно ослабевать, потому что возрастал наш отпор. Тогда враги сосредоточили свои усилия, сконцентрировали много сил на своих флангах, — на Клинском и Сталиногорском направлениях, создавая угрозу окружения Москвы. Однако и там они встретили серьезный барьер, который трудно было преодолеть. Постепенно и на флангах вражеская активность приобретала все более ослабленный и далеко не энергичный характер. За последние дни фашистские войска пытались неожиданным и концентрированным ударом силой до девяти пехотных и танковых дивизий прорвать нашу оборону в районе Истры. Но и здесь враг был остановлен, он бросал в бой все новые и новые полки, но существенных успехов ему достичь не удалось. Новые тысячи трупов солдат, новые колонны отбитых или подожженных танков не приносили побед фашистским генералам. Не помогали и самые неожиданные маневры, маскарадные операции, достойные пера Бомарше, с переодеванием фашистов в красноармейскую форму или перекрашиванием своих танков. В районе Истры они даже пытались сломить сопротивление наших бойцов, подняв красные флаги над своими машинами, замазав разбойничью свастику и заменив ее звездой. Словом, шестнадцать дней наступления, оставивших на подмосковных землях немало вражеских могил, измотавших войска противника, не приблизили его к их главной цели, к Москве, хоть им и удалось продвинуться кое-где еще на пятнадцать километров. Но нынче ведь победы определяются не столько километрами, сколько соотношениями сил, — с каждой минутой, с каждым часом оттяжки, топтания на месте врага наш отпор возрастает, наша мощь, наша техническая вооруженность приобретает все более фундаментальный характер.

Теперь фашисты вновь начали наступление по всему фронту. Можайское шоссе, в районе Кубинки, Наро-Фоминск вновь стали ареной ожесточенных битв. Прошел день в кровопролитных сражениях, в боях, атаках, контратаках. Ознакомимся же с событиями этого напряженного дня, во время которого наши воины дрались с подлинной самоотверженностью и отвагой.

На Можайском и Малоярославецком направлениях враг бросил крупные танковые колонны, за которыми шли пехотные части. Он пытался взять в «клещи» наши войска.

Кое-где, особенно на переправах, танки противника наткнулись на наши мины и взорвались. Одна переправа была минирована нашими саперами под вражеским огнем, с большим риском для жизни. Мы мало упоминаем о людях, которые дни и ночи с кропотливым усердием, огромным мужеством трудятся на дорогах, на полях, в лесах, на берегах рек. Уже теперь наши войска, дерущиеся на передовой линии, не раз замечают: молодцы наши саперы, они настоящие незаметные герои!

Только на маленьком участке, прилегающем к Москве-реке, враги шли в наступление двумя пехотными дивизиями и мощной танковой колонной. В течение всего дня наши войска сдерживали этот новый напор. Но к вечеру врагам удалось занять села, расположенные у Можайского шоссе, у Кубинки. Следует отметить, что враги бросают в бой много автоматчиков, которые просачиваются в леса, а кое-где и в села. Одна наша часть днем вела упорный бой с вражескими автоматчиками. В районе Наро-Фоминска наши войска вели ожесточенный бой с танками немцев.

По-прежнему с ожесточением и упорством велись бои на Волоколамском и Клинском участках Западного фронта. Днем фашистам ценой больших усилий удалось занять село и продвинуться к Москве еще на три километра. Но к ночи это село было отбито нашими войсками. Гвардейцы, танкисты, кавалеристы удерживают рубежи, отражая атаки врагов.

В течение дня велись также крупные бои на Малоярославецком направлении, где враги наступают пехотой и танками.

Таким образом, за минувший день своего наступления оккупанты проникли в ряд сел. Вообще борьба за каждый дом, за каждую теплую избушку ведется теперь врагами с особым упорством: их подгоняет мороз, двадцатиградусный, звенящий мороз начинающейся суровой русской зимы. Очевидно, враги попытаются развить свое наступление по Можайскому шоссе. Для этого они и подтянули сюда свои резервы и бросили их в бой. И положение здесь становится серьезным и напряженным.

Наши войска в районе Дмитрова успешной атакой заняли ряд сел и нанесли удар сосредоточенным здесь немецким войскам. Продолжают наступление конногвардейцы генерал-майора Белова. Враги пытаются оказать сопротивление, но под натиском наших конных и танковых сил отступают на юг. Конная гвардия уже заняла десяток сел, уничтожает вражескую пехоту, танки, автомашины. Интересно отметить, что гитлеровцы начали наступление на Сталиногорском направлении при поддержке ста пятидесяти танков. Теперь отходят назад лишь шестьдесят.

Новый натиск врагов по всему Западному фронту создает, конечно, еще более напряженную, еще более острую обстановку под Москвой. Враги делают еще одну отчаянную попытку прорваться к Москве.

4 декабря

Прошел восемнадцатый день наступления фашистов на Москву. Наиболее крупные сражения происходили в этот день на Клинском, Волоколамском, Можайском и Тульском направлениях. Наши войска не раз переходили в контратаки, преграждая путь рвущемуся к Москве врагу.

Враги сосредоточили в районе Волоколамского и Ленинградского шоссе девять дивизий — 106-ю и 35-го пехотные, 2-ю, 5-ю, 10-ю и 11-ю танковые, дивизию СС и две мотодивизии. Наши части смелыми контратаками потеснили фашистов и выбили их из важных позиций. Правда, наши контратаки встречали яростное сопротивление врагов, но этим они только увеличивали свои потери. Успешно развивались в этот день наши операции и на Клинском направлении, где советскими войсками заняты села в районе Дмитрова. Здесь гитлеровцы пытались задержать наши части контратаками, но это им не удалось. Таким образом, на северных участках фронта наши позиции за день улучшились. Но напряженность и острота положения на Волоколамском и Ленинградском шоссе по-прежнему не ослабевают и не снижаются. Нужны еще большие усилия, немало упорных, кровопролитных сражений, чтобы угроза Москве, нависшая отсюда, с этих магистралей, была снята или хотя бы ослаблена.

Не стихают бои и на Можайском направлении. К селу Юрьевское прорвались было несколько танков и автоматчики врага. Наши части уничтожили два танка, остальные откатились. Теперь уничтожается вражеская пехота, следовавшая за танками.

Следует отметить, что здесь, на Можайском направлении, как, впрочем, в предыдущие дни и на всем фронте, с особым ожесточением происходили сражения у сел. Тяготение врагов к населенным пунктам подстегивается и начинающимися морозами, — у них уже теперь нет ни времени, ни возможности рыть теплые землянки или блиндажи. Но наши люди не дают фашистам покоя. Фашистов выгоняют в поле, в лес, выбивают из сел. Так, в районе Можайского шоссе четыре деревни в течение дня трижды переходили из рук в руки и в конце концов остались за нами. Однако враги стремятся ценой любых жертв продвинуться к ближним подступам к Москве.

На Тульском направлении идут ожесточенные бои с мотопехотой и танками Гудериана. Серьезная угроза нависла над шоссе Москва — Тула, куда вышли танки из продвигающейся 3-й фашистской танковой дивизии. Под Тулой создается, таким образом, серьезное напряженное положение. Нужны героические усилия наших воинов, чтобы не только остановить врага, но и отбросить его, не дать ему окружить Тулу, город, который в дни Отечественной воины проявил беспримерную храбрость и стойкость в борьбе с фашистами. Конная гвардия Белова, однако, преградила путь немцам и вынудила их перейти к обороне. А главное — очистила шоссе Москва — Тула.

5 декабря

Бои на подмосковных землях идут с возрастающим ожесточением.

Нынешний день характерен рядом наступательных операций наших войск. На Клинском направлении шел бой в районе Яхромы. Здесь советские войска ворвались в городок, выбивают врага с крыш домов, из укреплений, которые он уже успел создать. На соседних участках наши части заняли несколько деревень и сел, потеснили их, заставили отойти. В этих боях красноармейцы и командиры проявляют доблесть, решимость и самоотверженность. В одной из частей на Клинском направлении гремит, например, слава о саперах, которые наводили переправу через реку Яхрома под ураганным огнем врага. Они не покинули берег реки и во время бомбардировки с воздуха.

Наступление наших войск на северном участке Клинского направления продолжает развиваться. Враги оказывают упорное сопротивление, пытаются вырвать инициативу, бросают в бой танки, минометы, пулеметы, артиллерию. Однако все контратаки нами отбиваются.

Танковый бой, который происходил здесь сегодня, показал полное превосходство наших машин и людей. Враг бросил против советских войск девятнадцать танков, — навстречу им вышли семь наших машин. Сражение было короткое, но ожесточенное. Девять вражеских танков были уничтожены, остальные покинули поле боя. Наши танкисты потеряли только две машины.

Враги подтягивают новые силы. На этом участке уже появились еще одна танковая дивизия, мотодивизия и две пехотных дивизии.

Крупные бои происходили на Волоколамском и Ленинградском шоссе. Кровопролитное сражение идет в Крюково. Там наши воины дерутся у каждого дома, уничтожая фашистов, выжигая их из укреплений. Фашисты сооружают обычно эти укрепления под одноэтажными домами, откуда и обстреливают наших бойцов. Но врагов выбивают и оттуда. Наши гвардейцы в течение дня заняли ряд деревень на Волоколамском шоссе.

Фашисты предприняли у Кубинки на Можайском шоссе несколько атак пехоты и танков. Но войска генерала Говорова отразили эти атаки.

Сильный контрудар нанесли советские войска врагу в районе Наро-Фоминска. Враги, собрав здесь крупные силы пехоты, танков и артиллерии, прорвались в глубину нашей обороны. Замысел их был вовремя разгадан — они хотели выйти на наши коммуникации на Можайском шоссе и ударить с тыла по оборонительным линиям, которые занимают войска генерала Говорова. Врагам удалось занять важные пункты на пути своего наступления. Но для ликвидации прорыва были брошены наши танки и пехота. В этой операции приняли участие и наши лыжники, вооруженные автоматами. Сильным и умно разработанным контрударом наши войска отбросили врагов, заставили их не только отступить, но и побежать, бросая оружие, боеприпасы, снаряжение. Враги не успевали даже убирать своих раненых. Немцы оставили на поле боя несколько тысяч трупов солдат и офицеров, нами захвачено 53 подбитых танка, 65 орудий, 50 пулеметов, 35 минометов, много винтовок, автомобилей, повозок, мотоциклов, велосипедов, боеприпасов. Словом, в этом ожесточенном бою нашли себе смерть и вражеские полки, и их вооружение. Так печально для фашистов закончилось предпринятое ими наступление на Москву с плацдарма у Наро-Фоминска.

Конная гвардия генерала Белова с настойчивостью и упорством продолжает бои на Сталиногорском направлении. В этих битвах тесно взаимодействуют кавалерия, пехота, танки и артиллерия. Под напором наших войск фашисты вынуждены были оставить оборонительные рубежи и отходить на юг — к городу Белеву.

В течение дня инициатива боев на основных направлениях фронта не раз переходила к нашим войскам, а фашисты вынуждены были оставить оборонительные рубежи. Это свидетельствует о том, что наши люди окрепли, закалились в сражениях, познали тактику врага, умеют ее разгадывать и на удар отвечать сокрушительными контрударами.

 

КОНТРНАСТУПЛЕНИЕ

Перед сумерками я приехал к берегу канала Москва — Волга. Узкая и пламенеющая полоса заката сливалась с огнями пожаров, застилавших горизонт. День был напряженный и тревожный, — враги ворвались в Яхрому, они подтянули сюда, к каналу, новые дивизии — танки, орудия, минометы, моторизованную пехоту. Они угрожали северным подступам к Москве.

Днем и ночью не стихали сражения, полные мужественной стойкости наших людей. Канал Москва — Волга, созданный в годы созидательных усилий советского народа, теперь стал ареной ожесточенных битв за Москву.

Три дня и три ночи войска 1-й ударной армии под командованием генерала Кузнецова сдерживали напор танков и пехоты. Враг предпринимал самые отчаянные попытки прорвать нашу оборону. На заснеженном берегу канала к утру возникали вражеские колонны, а к исходу дня они возвращались к Яхроме поредевшие и полуразбитые. Им приходилось ползти, потому что наша артиллерия отрезала путь для отступления.

Ночью наши пехотинцы 1-й ударной армии переправились через канал и ударили по полкам, сконцентрированным у Яхромы. Это был неожиданный фланговый удар, который вызвал смятение среди вражеских войск. Фашисты бросили в бой все свои резервы. С исключительным ожесточением они обороняли каждый занятый ими дом. Предприняли контратаку, пытались любыми усилиями преградить путь войскам генерала Кузнецова. Здесь враг собрал мощный кулак, — почти все танки поползли против дивизии генерала Миронова. Создалось угрожающее положение. В эту минуту генерал Кузнецов, державший в своих руках все нити контрнаступления, приказал соседней дивизии генерала Федотова ударить во фланг врагу. Много мужества и мастерства проявили здесь лыжники, которые еще с ночи переправились через канал и зашли в тыл пехоте противника. В полдень 6 декабря генерал Миронов донес Кузнецову: враг отступает.

Теперь и леса, и проселки, и даже тропинки заполнены отступающими фашистскими войсками. Под угрозой окружения они вынуждены были покинуть город Яхрому, бросив там танки, орудия, автомобили, минометы, пулеметы, — то, что они привезли с собой к Москве, чтобы штурмовать и захватить ее. Сейчас фашистские солдаты и офицеры, которые совсем недавно кичились своей непобедимостью, отступают на запад. Контрнаступление войск генерала Кузнецова, начатое в районе канала Москва — Волга, с успехом продолжается.

Вслед за 1-й ударной армией двинулись вперед — на юге от Москвы в районе Михайлова — 10-я армия, в районе Калинина — 30-я армия, а на Волоколамском, Ленинградском и Можайском шоссе — армии генералов Рокоссовского и Говорова.

К контрнаступлению готовились долго и терпеливо, исподволь, как говорили в войсках — стиснув зубы, приберегая резервы, не бросая в бой новые дивизии, стараясь держать врага «малыми силами и малой кровью».

Это был поистине великий подвиг нашего народа, сумевшего в тяжелейших условиях сформировать и вооружить новые дивизии, корпуса и армии, скрытно, тайно, двигаясь только по ночам, выдвинуть их к линии фронта и внезапно — шестого декабря — нанести неожиданный удар по немецким позициям.

Фашистские войска уже как будто неумолимо двигались к Москве, они отвоевывали километр за километром, подтянули дальнобойные орудия для обстрела Красной площади, расписали весь ритуал своего торжественного вступления в Москву. Мало того — к Москве был доставлен мрамор для сооружения памятного монумента в «честь победы фашистских войск под Москвой». Потом мне показали и проект этого монумента — он напоминал шапку Мономаха, только вместо креста на ней возвышалась фашистская свастика.

Словом, все было готово для празднования победы, но совершенно неожиданно выскользнула из рук, рухнула сама победа.

Еще будет написано много книг, исследований, воспоминаний, научных и исторических трудов, объясняющих причины провала фашистского наступления под Москвой. Я не берусь анализировать все многообразные события этих дней, всю гигантскую битву, а только рассказываю о том клочке земли, на котором я нахожусь. И главное, что меня поражает в этот день — спокойные, не азартные, уверенные лица наших солдат. Будто и не было трех горестных месяцев отступления — от границ, от Бреста, от Минска до подмосковных дачных мест. Будто и не было этих двух месяцев обороны Москвы, полных жертв, крови и небывалого напряжения.

Это относится и к солдатам, и к генералам. Ведь и в штабе генерала армии Г. К. Жукова, который располагался в березовой роще в Перхушкове, в тридцати двух километрах от Москвы, и в штабах других армий, и в Ставке — всюду надо точно уловить тот неповторимый кризисный момент, когда враг, подобно пуле, которая уже не может лететь и должна упасть, не причиняя никому вреда, — когда враг тоже вынужден остановиться, так как у него уже нет ни энергии, ни сил, ни технических средств для наступления.

И без промедления, без паузы, уловив этот момент, перейти в контрнаступление и бить, бить до тех пор, пока враг начнет бежать, бросая все на своем пути.

Так это и произошло под Москвой.

В этот день я провел сорок пять минут в батарее, которая вместе с тысячами других орудий участвовала в артиллерийской подготовке наступления.

В седьмом часу утра или точнее — в ноль шесть часов пятнадцать минут — раздался пушечный выстрел, возвестивший о начале артиллерийского наступления, о начале наступательных операций наших войск. Эта минута была долгожданной, потому что люди дни и ночи готовились к ней, жили только ею и думали о ней, как о самом важном и значительном в их жизни на фронте.

За пушечным выстрелом последовал другой, отдаленный, словно это был не выстрел, а только эхо, отзвук первого, потом вступили в действие дальнобойные орудия, стоявшие позади наших пехотных и танковых войск, подошедших уже к исходным позициям. Вместе с зарей восходящего дня над землей, над лесами, над узенькой речкой взметнулись тысячи снарядов, заговорил грозный, не знающий пощады и милости, страшный и уничтожающий язык артиллерии.

Для человека, наблюдающего действие одной батареи, порой кажется удивительным, с какой точностью совпадают залпы орудий, находящихся поблизости или вот у этого бугорка, с залпами орудий или пушек, которые отстоят отсюда на десять километров и даже дальше, за тем лесом, который едва чернеет на горизонте. Будто есть где-то единый и невидимый дирижер, чей взмах палочки направляет знание и энергию командира вот этой батареи или волю и страсть ближайшего орудийного расчета — наводчика Михаила Карасевского, заряжающего Василия Кириллова, установщика трубки Александра Беликова и ящичного Ивана Величко. Теперь жизнь этих молодых людей целиком подчинена единой мысли: попасть во врагов. Впрочем, об этом уже позаботился командир батареи Павел Лаптев. Он сам ходил в боевую разведку, сам подсчитывал и намечал на карте огневые гнезда врага, создал своеобразную схему расположения блиндажей с точным указанием их назначения, вероятной крепости, вычертил вражеские линии связи. Все измерил, рассчитал, продумал.

Линия обороны на этом участке тянулась вдоль опушки леса, выходила к заснеженному оврагу, пересекала его, затем спускалась к низине и снова впадала в лес, потом перерезала холмик, где были построены укрепленные гнезда. Лаптев знал об этом, но больше всего он изучил тот клочок земли, который лежал перед ним, клочок оврага, на краю которого видны были проволочные заграждения. За ними, за этими заграждениями, были вражеские блиндажи, их орудия, минометы, пулеметы, хорошо сооруженные укрепления, крепкие бревенчатые накаты. Теперь все это предстояло ему, артиллеристу Павлу Лаптеву, его орудиям, — подавить, уничтожить, смешать с землей.

Ночью поползли к проволочным заграждениям наши пехотинцы. Они легли здесь и ждали притаившись, ждали этой минуты, когда раздастся пушечный выстрел и наша артиллерия начнет наступать, смешивая с землей все то, что лежало впереди. А там был он, как бойцы называют фашиста. Он там уже успел окопаться, укрепиться, чинил расправу над советскими людьми. И не знал, не догадывался, какой страшный удар готовят наши войска — в тылу фронта, в необычайной тайне.

Тысячи людей готовились к этому контрудару. Не только артиллеристы и пехотинцы, но и летчики, и танкисты, и саперы, и повара, и подвозчики снарядов, и те лыжные отряды, которые проникли в тыл врага и ждали — в лесах, в укрытиях — условного сигнала.

И вот наступление началось. В действие вступила артиллерия. Каждое орудие, каждая батарея знали свою цель, свою задачу, готовились к ним. Четыре раза проверялись эти цели для всех батарей. Во-первых, были нанесены на карту огневые точки — орудия, пулеметы, минометы — фашистов. Это казалось недостаточным, и воздушная разведка дополняла аэрофотосъемкой недостававшие наблюдения. Труд летчиков оказался очень ценным, их пленку расшифровывали, уточняли, изучали. Потом еще раз решили проверить себя и послали в тыл самых опытных разведчиков. Сотни таких, как Сергей Рагозин, который три дня и три ночи лежал в узкой яме, наспех вырытой им ночью, в яме под носом у немецких укреплений.

Представьте себе — лежит человек семьдесят два часа, питается только ночью, а днем сосет сухари, лежит один лицом к лицу с врагами и наблюдает. Он наблюдает и записывает, наблюдает и отмечает. Вся его жизнь, все страсти и мечты, желания, мысли, знания — все, что он приобрел за двадцать три года, ему пришлось подчинить только одному: наблюдению. Рагозин вернулся усталый, но счастливый, никем не замеченный, но все увидевший, спокойный, но многое переживший и передумавший. И во всех батареях, так же как и у Павла Лаптева, уходили в тыл к врагу такие бесстрашные разведчики, как Сергей Рагозин. И на картах появлялись новые черные треугольнички, квадратики, кружки. Казалось, командир батареи достиг самого главного для артиллерийского наступления — точных знаний врага. Но Лаптев все же сидел от зари до зари у стереотрубы на своем наблюдательном пункте, потом сам пошел в разведку и только после всего этого донес, что орудия готовы к наступлению.

И по автомобильным дорогам с наступлением темноты — ночами, все время только ночами — двигались колонны грузовиков мимо застывших силуэтов регулировщиков, мимо деревень, шли колонны, нагруженные снарядами, авиационными бомбами, минами, патронами, бензином, хлебом, консервами и маслом, — всем, что необходимо для наступательных операций большой армии.

Артиллерийская подготовка была проведена с величайшей тщательностью, точностью и организованностью. Вот почему сорок пять минут артиллерийского наступления дали такой исключительный результат. На всех орудиях знали, так же как и у Павла Лаптева, что до двадцатой минуты все бьют по огневым гнездам врага. Двадцать минут наша артиллерия смешивала с землей, взрывала, уничтожала орудия, минометы и пулеметы врага вместе с теми, кто сидел около них, или спал, или только что проснулся, или пил чай, или готовился ко сну. На двадцать первой минуте наша артиллерия перенесла свой огонь на штабы. Они все были разведаны с помощью партизан Подмосковья, нанесены на карту и прокорректированы. И при свете поднимающегося солнца можно было наблюдать, как опрометью бежали по заснеженной дороге, бежали на запад из деревенек и блиндажей полуодетые офицеры из штабов. На тридцатой минуте наша артиллерия начала громить узлы телеграфной и телефонной связи, радиостанций, линии проводов, — и они были разведаны и нанесены на карту. И, наконец, массированный удар по коммуникациям, по дорогам, по тылам. Это уже вступили в свои права наши дальнобойные орудия. И только на сорок пятой минуте умолк последний орудийный залп с батарей старшего лейтенанта Павла Лаптева и наступили секунды страшной тишины, какая, очевидно, бывает после долгого землетрясения и все разрушающих извержений вулкана.

Но тишину эту нарушили наши пехотинцы, танкисты, минометчики. Они двинулись в атаку в районе Яхромы, Крюкова, Кубинки, Клина, Солнечногорска, Тулы — словом, на том огромном полукольце, которое так и не удалось врагам замкнуть, загнуть, закрыть под Москвой.

Западный фронт, 8 декабря 1941

 

НОВЫЙ ИЕРУСАЛИМ

В тот день, когда оккупанты отступили из Истры, они сожгли город и взорвали старинный русский монастырь, являющийся величайшим памятником архитектуры, известный под названием Нового Иерусалима. Всю ночь горел город, пламя застилало горизонт, огромное зарево, то ослабевая, то вновь разрастаясь, отражалось багровой полосой в ночном небе. Они двигались от дома к дому, эти тупые фашистские звери, обливали крыши керосином, не давая людям спасти даже вещи. На рассвете мы приехали в Истру, — но города уже не было, не осталось ни одного дома, мы увидели ровную поляну, заснеженную, кое-где изуродованную бомбами. Оккупанты истребили город, сровняли его с землей. Они запрещали тушить пожары, — всех приближавшихся к горящим домам фашисты расстреливали.

На широкой площади, где был садик, собирались люди из леса, из ближних деревень. Им не хотелось покидать родной город, от которого, в сущности, не осталось и следа. Женщины плакали, наши красноармейцы останавливались у площади, утешали разоренных и обездоленных людей.

Взрыв уничтожил купола и стены монастыря, рассыпались тончайшие изразцы, и в воздух полетели осколки фресок, мировой культуре был нанесен жестокий удар.

Ново-Иерусалимский монастырь принадлежит к числу крупнейших сооружений XVII века. Он построен на горе, — подъезжая к Истре, еще издали можно было видеть его купола. Монастырь с точностью воспроизводит знаменитый храм в Иерусалиме. Над сооружением Ново-Иерусалимского монастыря трудились целые поколения русских людей. Два знаменитых архитектора, чьи имена связаны с самыми монументальными дворцами и ансамблями России — Растрелли и Казаков, — принимали участие в восстановлении его после пожара в 1726 году. Ново-Иерусалимский монастырь занимал особое место в мировой архитектуре и долгое время был местом тщательного исследования, паломничества искусствоведов.

Возле монастыря есть могила Петра Заборского, «золотых, серебряных, медных и ценинных дел, и всяких рукодельных хитростей изрядного ремесленного изыскателя». С именем Заборского наши искусствоведы связывают внутреннюю отделку монастыря — чудесные изразцовые украшения. Как известно, изразцовое искусство в конце XVII века достигло в России расцвета. Изразцы, которыми были украшены порталы и иконостасы, совершенно исключительны по богатству форм, сложности палитры и блеску глубоких тонов. В монастыре были даже грандиозные изразцовые колонны, которые считались шедевром и вершиной этого древнейшего вида искусства.

Но не только монастырь представлял интерес для русской культуры. Здесь был так называемый скит патриарха Никона, по замыслу которого монастырь сооружен, скит, относящийся к архитектурным памятникам середины XVII века. Большую ценность представляли также грандиозные стены с башнями, сооруженные в 1694 году.

Мы были здесь два месяца назад, когда бои велись еще под Волоколамском. Нам показали монастырь, все величественные сооружения, сохраненные народом. В тяжелый и напряженный 1920 год, когда Советская власть только налаживала нормальную жизнь в России, сразу же после окончания гражданской войны началась реставрация Ново-Иерусалимского монастыря. Все здания, представляющие архитектурную и историческую ценность, охранялись. В последнее время здесь был создан музей.

В дни боев под Истрой наши летчики и артиллеристы получили приказ — оберегать Ново-Иерусалимский монастырь. Во время одного из ночных боев в Истру пробрались вражеские автоматчики, залезли в монастырь и оттуда обстреливали улицы. Но и на этот раз наши генералы, зная неповторимое архитектурное величие Ново-Иерусалимского монастыря, не разрешали уничтожать огнем засевших на колокольне врагов.

Заняв город Истру, фашисты превратили Ново-Иерусалимский монастырь в постой для своих солдат, а в здании скита поместили лошадей. Тут же, в монастыре, они создали склад боеприпасов — снарядов и мин. Это было наиболее безопасное место: они знали, что советские люди не тронут монастырь, не будут его бомбить, не подвергнут обстрелу артиллерии. Так они поступили и с могилой Льва Толстого, где установили свои батареи, зная, что там фашисты будут в полной безопасности.

Фашисты, засевшие в Ново-Иерусалимском монастыре, понимали, какие величайшие исторические и архитектурные ценности они попирают. И тем не менее они загадили, осквернили часовни, искрошили штыками и прикладами художественные изразцы, сотворенные кропотливым трудом таких мастеров, как Петр Заборский, еще в XVII веке. Он глумились над памятниками, которыми дорожит русская национальная культура.

Отступая под натиском советских войск, покидая город, фашистские варвары не успевали даже захватить автомобили и орудия. Но они все же не забыли взорвать монастырь, дворец, скит, все многообразие исторических и архитектурных богатств, которыми в течение трех веков славится этот холм на берегу реки Истры.

Пятнадцать веков назад вандалы и гунны предприняли страшные опустошительные походы, во время которых погибли крупнейшие памятники мировой цивилизации. С тех пор Аттила и его орды были синонимами дикости и презрения к духовной культуре человечества.

Отныне в мировой истории возникло новое понятие — гитлеризм, который соединяет в себе и людоедство, и разрушение культуры, и утрату всех основ человечности: любви, дружбы, веры. Теперь, пожалуй, сравнение Аттилы с Гитлером было бы даже оскорбительным для Аттилы — этого жестокого вождя гуннов.

Гитлер растоптал и разрушил домик-музей великого композитора Чайковского, чьими творениями гордится не только наш народ, но и вся мировая музыкальная культура. Но в те дни, когда враги бежали из Клина и тысячами гибли в снежных сугробах от советских пуль, от огня наших батарей, от морозов, бессмертная симфония Чайковского звучала в Москве, как торжествующая прелюдия к великой трагедии бесславной гибели армии, посягнувшей на священную советскую землю.

Истра, 1941

 

ДОРОГИ НАСТУПЛЕНИЯ

В маленькой полутемной избушке, где разместился штаб генерала Катукова, не смолкал многоголосый говор. Кто-то передавал приказания по полевому телефону, у окна сапер докладывал комиссару бригады о найденных минах, за столом начальник штаба уточнял обстановку, наносил на карту путь, пройденный танкистами и пехотинцами за последний час; в углу человек по фамилии Ястреб готовил обед, и в избушке уже распространился запах щей. У стены на соломе спал кто-то, завернувшись в шинель, не обращая внимания на шум людей и рев моторов за окном.

Мы вошли в эту избушку уже перед вечером. С трудом пробившись к столу, мы узнали, что штаб генерала Катукова через полчаса покидает село Деньково. Начальник штаба поглядывал на часы, намечал все детали движения колонн. Он подозвал к себе дежурного, тихо сказал: «Пора — будите!» Дежурный притронулся к руке человека, который спал на соломе, — он быстро поднялся, надел шинель, и мы узнали генерала Михаила Катукова, командира первой гвардейской танковой бригады.

Генерал выслушал донесения о бое, который идет уже второй час в селе Горюны. Катуков поторапливал свой штаб: «Темпы, друзья, темпы, ни минуты промедления!» В сумеречный час мы вышли из села Деньково. Бригада Катукова двигалась на запад. На всем своем пути танкисты и пехотинцы вступали в ожесточенные бои с арьергардами врага. Фашисты отступали, их путь был усеян брошенными автомобилями, орудиями, танками, пулеметами. Катуков подсчитывал трофеи, он знал, что, если враг бросает свое вооружение, он охвачен паникой, деморализован. Что ж, это хороший признак, но в нынешней войне нужен трезвый ум. Не терять голову не только в дни поражений, но и теперь, во время наступательного похода.

Враг отступает, но он еще силен, он пытается сохранить своих солдат, свою живую силу. Катуков напоминает танкистам: дело не только в занятии сел и городов, по и в уничтожении врага. Командир танкистов майор Черябкин хотел овладеть селом «ударом в лоб», Катуков отверг этот план: надо охватить с флангов, отрезать путь к отступлению, окружить врага.

Ночью бригада подошла к селу — перекрестку, откуда уходили дороги на запад и юго-запад. Нужно было, не теряя ни минуты, захватить село, овладеть дорогами и держать их под огнем. Катуков выбросил разведку — бронемашины, автомобили с лыжниками и автоматчиками. Вскоре вслед за разведкой поползли наши танки с десантом пехоты. Все это — небольшие части, главные силы генерал еще не вводил в бой. В ту минуту, когда разведка донесла о поспешном приготовлении фашистов к отходу, а танки заняли дорогу за селом, оказавшись в тылу врага, в ту самую минуту Катуков бросил бригаду в бой.

На рассвете бригада совершила обходный маневр в районе сел Гряды и Покровское. На шоссе генерал оставил до роты пехоты и пять танков. Основные же силы он бросил на проселки и вышел с фланга на Гряды, окружил село. Враги выскочили из домов, не успев даже одеться. Многие из них бежали от смерти в лес, к озеру, которое еще накануне превратили в гигантскую могилу: в прорубь они бросали своих солдат, чтобы скрыть трагические потери.

Мы видели на шоссе, соединяющем Клин с Волоколамском, разбросанные по снегу трупы врагов. Нынче утром здесь был бой. Фашистская-пехота, прикрывшись арьергардом, двигалась по шоссе. Командир вражеского полка приказал не задерживаться из-за раненых и обмороженных, бросать их в пути: надо спасать полк. Автомобили застревали в снегу, их поджигали, но не тянули за собой. Это был пехотный полк, основательно потрепанный в боях под Клином. Вот тогда был задуман смелый маневр — бросить крупный отряд лыжников с автоматами в обход, зайти в тыл врагу, отрезать ему путь для отступления, окружить его.

Лыжники вошли в лес и двигались по просекам или густым зарослям осторожно, не обнаруживая себя. Они догнали врага, обошли его и к вечеру очутились в тылу; лыжники отрезали им путь. В условленный час они открыли ураганный огонь по продвигавшейся вражеской пехоте. Фашисты заметались по дороге. Они бежали по глубокому снегу, падали, ползли, цепляясь друг за друга. Огонь наших автоматчиков не стихал. Враги пытались обороняться, но уже было поздно — лыжники разгромили полк.

Так на всех дорогах лежат мертвецы, солдаты Гитлера, нашедшие себе могилу на советской земле. Лежат скелеты полусожженных автомобилей, пушки, мотоциклы, минометы. Только на днях все это действовало, двигалось, было наполнено жаждой истребления.

Теперь с потрясающей силой перед нашими бойцами воскресают страшные картины, беспримерные ужасы, которыми фашисты сопровождали свой путь на восток. Жестокость не спасла их, обреченных на смерть, на гибель. Треск пылающих городов, стоны детей, женщин и стариков, расстреливаемых из пулеметов на дорогах, крики о помощи тысяч и тысяч обездоленных и растерзанных людей, этот созданный Гитлером мир слез, отчаяния, голода и безысходных мук как бы соединился здесь, под Москвой, в единый поток.

Враг понимает, что идет жесточайшая, неслыханная в истории человечества борьба. Он пытается задержать наших воинов, чтобы успеть уйти. Пусть погибает все: автомобили, танки, мотоциклы, орудия, — враги только сами пытаются спастись. Они минируют дороги, мосты, поляны, дома. В селе Деньково саперы генерала Катукова нашли семьдесят мин, разбросанных под снегом на шоссе. Враг коварен и изворотлив. По шоссе надо двигаться с величайшей осторожностью, потому что здесь мины подстерегают путников на каждом шагу. И днем, и ночью саперы ищут мины, обезвреживают дороги, спасают людей от смерти, расчищают путь войскам, наступающим на запад.

Западный фронт, 1942, январь

 

ТРИ КИЛОМЕТРА НА ЗАПАД

На следующий день, к вечеру, я приехал в батальон Косухина.

До опорного пункта осталось три километра. Это Косухин знал хорошо; он измерил путь к деревне Силки, где укрепились враги, изучил лесок, лощину за ним, два холмика, поле с уже чернеющим, а местами и талым снегом. Вот еще речушка — приток Угры — ее придется перейти за лесом, — там отлогий берег. Может быть, тогда дорога к деревне удлинится, по по прямой здесь — рукой подать! Шесть сантиметров на карте — три километра на местности. Косухин представлял теперь тот клочок земли, который ему надо было преодолеть, чтобы приблизиться к деревне.

Теперь, склонившись над картой и освещая ее уже желтеющим накалом фонаря, он видел не тонкие, едва заметные линии, зеленые и серые пятна, а все, что таилось за ними, — тракт, минированный и непроходимый, лес, на опушке которого лежали сваленные снарядами ели, узкие просеки, бугры у реки, желтеющую тропу и лощину, — по ней можно идти даже под огнем врага. Нелегко дались Косухину эти знания — весь вечер он ползал с саперами, пытаясь при голубоватом свете луны разглядеть подступы к деревне. Он вернулся мокрый, весь в грязи, вздрагивая от напряжения и усталости. Батальон уже отдыхал.

Впрочем, можно ли было назвать это отдыхом? Люди спали в траншеях, вырытых в снегу, у потрескивающих костров, прикрытых плащ-палатками. Нет ни времени, ни возможности сооружать теплые землянки или блиндажи, а деревни уничтожены огнем, снарядами, отступающим врагом. Два дня и две ночи, не задерживаясь, с боями, — то пробираясь лесом, то проползая по заснеженным полям, то шагая по колено в талой воде, — наступал, двигался на запад батальон Косухина. Кони выбивались из сил, — они проваливались в снег, и их приходилось поднимать. Автомобили и орудия застревали в грязи уже начинающейся распутицы, моторы закипали и глохли, — тогда и им помогали люди. Они упирались руками и плечами в кузов, цеплялись за спицы колес орудийных лафетов, подталкивали или тянули их за собой, взявшись за веревку, но все же не расставаясь ни с вещевым мешком, ни с винтовкой, ни с патронами. Даже гусеницы танков скользили на проселках, и им расчищали дорогу люди. Только они, эти простые советские люди, казалось, не ощущали усталости. Они выдерживали — и в грязи, и в воде, и в снегу, и в почерневшей жиже лесных дорог. Людям на войне, да еще во время наступления, не полагалось уставать, и они оказывались сильнее, выносливее — и коней, и автомашин, и танков. Люди падали лишь сраженные пулей или осколком, истекая кровью. Да и в эту ночь капитан Косухин остановился только потому, что предстоял упорный бой и нужно было осмотреться, прощупать вражеские позиции, обдумать все до мельчайших деталей и дать соснуть людям хоть до рассвета.

Еще днем Косухин послал трех саперов разминировать кустарник и лес, по которым должен был пройти батальон. Тимофей Ковальчук, Николай Марченко и Василий Дрозд ушли, спрятав банки с мясными консервами.

— Вернемся — будет закуска, — улыбнулся Дрозд и взглянул на Косухина, как бы определяя, понял ли капитан его намек.

— Ладно, там видно будет, — ответил Косухин.

Они ушли с деловитой неторопливостью знающих свое дело людей. Вернее, не ушли, а поползли. Враги держали под минометным, пулеметным обстрелом дорогу и поляны — надо было пробиться сквозь завесу огня. Может быть, в те дни, когда они только становились воинами, тоскливый и смертный свист приближающихся мин задержал бы их. Теперь же саперы знали, где прятаться от осколков, когда зарыться в снег, как обмануть смерть. Они вернулись к вечеру, но Дрозд лежал на спине Ковальчука, ничком, свесив руки, а ног у него не было.

— Как его? — тихо спросил Косухин.

— Не уберегся, товарищ капитан, — ответил Марченко каким-то виноватым тоном, — на мину наткнулся… Теперь к лесу можно идти…

Повар принес ему котелок с кашей, но Марченко неохотно потянулся за ней. Он прилег на снег, наблюдая за врачом, который склонился над смертельно раненным Дроздом. Косухин открыл свою флягу и предложил Марченко:

— Хочешь?

Марченко покачал головой, ответил:

— Теперь бы, товарищ капитан, куда-нибудь на пол… И ночи на три…

Но изба, пол, три ночи — это казалось несбыточной мечтой. А все-таки людям надо отдохнуть, и Косухин уложил всех в снежных траншеях, у занавешенных палатками камельков и костров. После ужина бойцы присели на корточки и заснули, прижавшись друг к другу и вытянув ноги к теплу, чтобы посушить ботинки. Лечь нельзя было, потому что оттаявший снег образовал в траншее лужи. Люди спали крепким и усталым солдатским сном, забыв и о нестихающем минометном обстреле, и о промокших шинелях, и о холоде, и о тех трех километрах, которые им утром надо было преодолеть, чтобы выбить врага из деревни Силки.

Не мог о них забыть только капитан Косухин. Он сидел на патронном ящике в снежном окопе, сняв сапоги и спрятав окоченевшие ноги под шинель.

Уже восьмой десяток километров шел он со своим батальоном по подмосковной земле. В те дни, когда враги с поспешностью отступали под ударами наших войск, Косухин должен был, не отрываясь, преследовать их. Теперь они усиливали сопротивление, переходили в контратаки, подтянув танки, пехоту и артиллерию. Вновь гул ожесточенных сражений не стихал под Москвой. И каждый километр советской земли приходилось отбивать. Вот враг укрепился в Силках. Еще утром полковник напомнил Косухину:

— Не забывайте, что Силки — опорный пункт… Но деревню надо взять…

Может быть, в деревне этой уже не осталось ни одного дома, но драться за нее нужно, — там, в лесу, или в пещерах, вырытых в горе, таятся люди, полуголодные и исстрадавшиеся, — они ждут его, Косухина. Он с начала наступления ощущал невидимую связь с теми, кто живет за линией огня и укреплений, — и на него обращен взгляд их надежды.

Косухин отложил карту и потянулся за котелком с уже остывшей кашей. Он усмехнулся:

— Вернусь я домой — меня спросят: где ты, Вася, воевал? А я скажу — под Силками… Да, деревню надо взять…

Косухин понимал, что Силки — это не Смоленск, не Харьков и даже не Дорогобуж, путь к которому идет и через Силки, но деревня эта представлялась ему в ту ночь самым важным центром в мире, а три километра, отделявшие его от опорного пункта, — внезапно возникшей жизненной целью. Больше ни о чем он не мог думать. Не успев задремать, он уже просыпался, надевал сапоги и поднимался по крутой тропе из снежного окопа в лес. Косухин был еще человеком молодым, но уже испытавшим всю горечь войны. На Днепре, а потом и на Угре, он начинал драться с врагом в 1941 году. Тогда он еще был лейтенантом, только вступающим на суровый жизненный путь воина. Вот, может быть, в этом лесу его бомбили и он лежал в смертной тоске. Он уже хотел встать, но кто-то прошептал: «Вот, вот, на нас!» — и Косухин вновь припал к земле. Он прижимался к влажной траве, и мир в то мгновение был мал и охвачен пламенем. Но потом он вскочил, устыдившись своей слабости, — вдали уже стоял, прислонившись к ели, молодой старшина — Костя Воронов. Он целился в самолет, хоть был уже ранен. Кровь стекала по лицу Воронова, и он не замечал ее. Но когда стих гул бомбардировщиков, он начал сползать на землю, цепляясь ремнями за сучья. Косухин нес Воронова весь день и всю ночь, — они отступали с боями, и именно тогда зарождалась их воинская зрелость. «Мы еще вернемся сюда, верно, Костя?» — спрашивал Косухин, а Воронов только отвечал: «Да, конечно!» Должно быть, они шли правильным путем все эти восемнадцать месяцев войны, если они были вновь вместе и встретились в дни возвращения на Запад. Воронов уже стал лейтенантом и вел за собой вторую роту, или, как ее называли, — косухинскую, в ней еще были живы его традиции, и Воронов гордился, что может повторять бойцам излюбленную истину Косухина: «Спать, есть, ходить и отдыхать вас научила мать родная, а я вас должен научить не спать, не есть сутками, не отдыхать неделями, и ползать, стрелять и бить врага…» Это была простая солдатская мудрость, подсказанная жизнью и опытом. Теперь и Косухин, и Воронов, и те люди, которых они вели в наступление, были уже более выносливыми, крепкими и умелыми воинами. Косухин не стал бы прятаться от бомбардировщиков, не поддался бы гнетущему чувству страха… Он уже понял, что в наступательном бою нужны не только его храбрость, но и ум, и тактические знания… Он обдумал весь ход предстоящей операции и с внутренним спокойствием ждал рассвета.

Тем временем к опушке леса подтягивалась наша артиллерия и танки. Они должны будут подавить укрепления на холмах у деревни Силки. В глубоком снегу прокладывали себе дорогу ездовые. Им приходилось и самим впрягаться и тащить за собой застревавшие лафеты или санки-лодочки со снарядами. Всю ночь не стихал кропотливый, напряженный, неутомимый труд войны.

В четыре часа утра проснулись пехотинцы. Они вздрагивали от холода и талой воды, проникавшей за ворот шинелей и полушубков. Они снимали ботинки, согревали портянки у тлеющего огня и вновь завертывали их, потом мяли и скручивали шинели, влажные с ночи, а теперь затвердевшие от предутреннего холодка. С иронической усмешкой относились они ко всем тяготам войны — это было их жизнью, бытом, — и они свыклись с ним. Все-таки им удалось отдохнуть и поспать. Теперь и ноги сами пойдут, и в плечах не такая усталость… Да, хорошо вздремнули, хоть сидя, в снегу, на ветках, сквозь которые просачивалась вода, но все же — это сон, а не поход. Может быть, как о несбыточной и далекой мечте они думают теперь о сухой избе, или кровати, или даже теплом блиндаже. Впрочем, вот появился повар с термосами, и люди вытаскивают застывшими и непослушными пальцами котелки и ложки. Теперь можно согреться и подкрепиться. Где-то в лесу, взвизгивая, рвутся мины и снаряды. Никто не обращает на это внимания, люди удивились бы даже, если бы вдруг наступила тишина, — на фронте ее труднее и нервознее переносят, чем самый яростный гул орудий.

На рассвете батальон Косухина начал наступать на деревню Силки, на опорный пункт врага, с боем отвоевывая те три километра, которые отделяли их от деревни.

Опушка леса, накануне разминированная Ковальчуком, Марченко и Дроздом, была исходной позицией для наступления. Воронова с его бойцами Косухин послал к лощине: они должны были проползти к реке, пройти по льду или вброд и ударить во фланг немцам. Лейтенант Токарев с автоматчиками тоже ушел в обход, по узкой проселочной дороге. Сам же Косухин готовился к штурму с фронта. Фашисты сосредоточат силы на флангах против Воронова и Токарева, и тогда Косухин с артиллерией и пулеметами подавит врага огнем и стремительностью атаки.

Воронов и Токарев двигались лощиной и дорогой, а Косухин лежал в мокром снегу. Вот они, эти шесть сантиметров на карте, три километра на местности. Их надо бы измерять шагами, как это сделал разведчик Сергей Щукин. Он утверждал: до лесочка — тысяча шагов, не больше, до берега — еще восемьсот… Но это по прямой, а здесь, на дороге или лощине, люди вспоминают не о шагах — ведь ногами можно только подталкивать свое непослушное и отяжелевшее тело, путь теперь измеряется ладонями, пальцами. Щукин в этом признается потому, что он видит, как Марченко ощупывает провод, взрыватель, вытаскивает мину за миной… И за ним ползут люди в белых халатах, цепляясь за затвердевшую с утра колею, за снежные сугробы, за примерзшую дощечку, кем-то брошенную на дороге. На широкой и привольной земле люди могут двигаться только по узкому следу, проложенному саперами. Они измеряют свой путь, как древние люди — локтями. Вот кто-то соскользнул в кювет и взорвался на мине, но нельзя задерживаться, надо продвигаться… Вот у дороги, там, вдали, уже падают вражеские мины и снаряды. Они поднимают ввысь снег, смешанный с землей, осколки посвистывают, как кузнечики в полуденном лесу. Но все-таки нельзя останавливаться… Люди задыхаются, глотают снег, на мгновение припадая к сугробу. Маленький вещевой мешок кажется в этот час самой тяжелой ношей в мире, винтовка, к которой пехотинцы настолько привыкли, что она порой кажется естественным продолжением рук, теперь давит плечо… На дороге брошен котелок, какой-то измятый картуз, кнутовище, противогаз. Токарев передает по цепи: «Ничего не трогать, ничего не трогать!» Может быть, за ними таится смерть.

Вот они какие длинные и трудные тысяча шагов Щукина, до кустов и редкого леска еще далеко, а время идет, и пальцы сводит в суставах. Наша артиллерия уже открыла сильный огонь по вражеским укреплениям. Теперь надо торопиться. Токарев поднимает своих бойцов, они бегут по полю, проваливаясь в снег, с трудом вытаскивая ноги, бегут туда, к лесу. Враги, отстреливаясь, отходят к реке. Токарев идет за ними по пятам. Падает раненый, к нему ползет санитар, бойцы обходят их. На левом фланге слышен пулеметный огонь — это, должно быть, Воронов уже приблизился к реке. Токарев обходит лес вдоль опушки. Бойцы едва поспевают за длинноногим и проворным лейтенантом. Вражеские автоматчики бегут к реке, но попадают под наш пулеметный огонь. Токарев перепрыгивает через них и пробирается к камышам. Здесь надо будет перейти на тот берег.

Косухин, следивший за движением Токарева и Воронова, начал наступление по полю, по прямой — к деревне. Саперы и разведчики уже продолжили путь. Но не так-то легко протащить орудия по снегу. Кони прыгают из стороны в сторону, рвутся в постромках, но не могут вытащить застрявшие колеса. Люди, сопровождающие артиллерию, помогают им, подталкивают, упираются в спицы, скользят, падают, вновь поднимаются. Косухин подбадривает их:

— Надо только добраться до леса — там легче будет… Уже совсем близко… Вперед!

Но у леса кони взрываются на мине. Падают смертельно раненные правильный и заряжающий. Теперь в каждой секунде — судьба боя. Нельзя медлить. Пехотинцы режут ремни и подтаскивают орудия к холмику у леса. Враги направляют огонь на фланги — против Токарева и Воронова. Надо этим воспользоваться. Отсюда можно бить по вражеским укреплениям прямой наводкой. Косухин представлял в это мгновение всю сложность и напряженность пути, который приходится преодолевать бойцам Токарева и Воронова. Но иного выхода нет — в крови и муках рождается победа. Полчаса, не больше, им придется двигаться под огнем. Косухин знал своих людей — они не дрогнут.

Уже солнце близилось к зениту, а Косухин прошел лишь два километра. Но самое трудное еще впереди — с бугра он увидел луг, огороды за рекой и торчащие, обгорелые трубы деревни. Еще один километр, и он — там, в опорном пункте. Но никогда он еще не представлял себе с такой остротой, что в километре — тысяча метров, и кто знает, может быть, еще придется метры считать на сантиметры.

Косухин видит вдали людей, которых он воспитывал, учил, готовил к наступательным боям. Они не обманули его надежд. С непреодолимой стремительностью шли они под огнем к реке. Кое-где им приходилось ползти. Вот они встали на лед. Двое — это были Щукин и Марченко — побежали к тому берегу и провалились. Тонкий, уже оттаявший ледок не выдержал, неужели не удастся подтянуть и переправить орудия? Но Щукин и Марченко уже ломают лед. Должно быть, они попали в мелководье. За ними устремляются и пулеметчики, и минометчики. Они несут на головах диски, ленты и ящики с минами и идут по грудь в холодной, ледяной воде. Вражеская артиллерия помогает им взламывать лед, осколки вырывают людей из двигающейся цепи. Зеленоватый ледок багровеет от крови, но через мгновение вода уже смывает следы ранений или смертей, а течение уносит павших в борьбе за оставшийся километр пути, за деревню Силки, за безмятежную и покойную жизнь мира.

Косухин выждал, пока наши орудия приготовятся к бою, и тоже начал двигаться к реке. Он уже знал — можно идти вброд. У берега люди останавливаются — на какую-то долю секунды их охватывает нерешительность. Не так-то просто прыгать в холодную, леденящую реку, а потом бежать по лугу и огородам в мокрых сапогах, ватниках и шинелях. Но Косухин сам взламывает лед, — он впивается острием в колени, сжимает со всех сторон. Он пытается расчистить себе путь руками, но река оказывается сильнее его. Вода проникает в сапоги, холод пронизывает все тело, Косухин поднимает полы полушубка, придерживает их одной рукой. Бойцы обгоняют его, прокладывают ему дорогу. Но ноги едва передвигаются, они задевают какие-то камни на дне, он идет ощупью, как слепец. «Только бы не упасть, только бы не упасть», — думает Косухин. Вот и берег, скользкий, крутой. Косухин карабкается вверх, цепляясь за камыши.

Теперь надо пройти луг, огороды — и все! «Хорошо бы снять сапоги, можно пропасть…» Уже ползут люди по заснеженному лугу. Косухину не приходится их подбадривать. Он поддается охватившему всех нетерпению — поскорее туда, к деревне. Два сантиметра на карте, один километр на местности!

Косухин высылает саперов — обследовать луг. Тем временем мокрые, продрогшие, поеживающиеся от холода люди готовятся к решительной атаке. Враги направляют и сюда свой огонь. Но он уже менее точный и не сосредоточенный. Очевидно, враг еще не может определить — откуда наносится главный удар. Он предпринимает контратаку. Автоматчики при поддержке танков идут на Косухина. Наша артиллерия обрушивает на них снаряд за снарядом. Три танка воспламеняются, но шесть ползут по лугу, к берегу. Косухин выдвигает бронебойщиков. Они вступают в поединок с танками. Наши пулеметчики отражают контратаку вражеских автоматчиков. С трех сторон начинается наступление на деревню. Фашисты вынуждены одновременно обороняться и от Воронова, и от Косухина, и от Токарева.

Но уже пройден луг. Воронов прорвался с фланга к окраинам деревни, если только на выжженном месте с обгорелыми трубами, напоминающими памятники, может быть окраина. Косухину еще нужно было пройти огороды. Всего двести метров, но они показались самыми тяжелыми в этот день. Враг держал под пулеметным и минометным огнем узкий, разминированный проход. Теперь, казалось, надо проползти под снегом, слившись с землей. Каждый преодоленный шаг мог быть приравнен к подвигу. Но люди на войне так шагают день и ночь. Наша артиллерия уничтожает вражеские огневые гнезда. Враги отступают. И им уже перерезает путь рота Воронова. Косухин поднимается и ведет своих людей в село. Последние двадцать метров они бегут. Огонь стихает, но в снегу еще притаились мины. Кто-то оступился вдали и взорвался. Теперь Косухин двигается с величайшей осторожностью.

Косухин встретил Воронова и Токарева и обнял их. Они задыхались от усталости и возбуждения. Вот они — Силки. Теперь три километра уже позади, и путь, пройденный этими людьми, их трудный и мучительный день, переправа вброд через леденящую реку, кровь и героическая смерть павших в бою, огонь и холод, напряжение и усталость, величие духа и благородство подвига — все, все вложилось в сухом, сдержанном и коротком донесении капитана Косухина: «Заняли населенный пункт Силки». Потом он подумал и добавил: «Продвинулись на три километра на запад».

1942, январь

 

МАТЬ

Эту трагическую историю рассказали мне в Уваровке. Отступление фашистов из Подмосковья открывает все новые и новые страницы их кровавой летописи. Здесь, в Уваровке, за Можайском, в холодные ноябрьские дни 1941 года оккупанты замучили и умертвили женщину-партизанку Александру Мартыновну Дрейман и ее новорожденного сына. Она ушла в лес, в отряд, в дождливую ветреную ночь, когда на уваровской площади перед школой уже стояли вражеские танки, а вражеские автомобили двигались к Бородину и Можайску, — то было тревожное время наступления фашистов на Москву.

Теперь никто не может припомнить, звали ли Александру Мартыновну в партизанский отряд. За оврагом, у палатки, все увидели эту уже не молодую женщину в ватной тужурке, в больших сапогах и темной косынке. Как человек, привыкший с детских лет к непрестанному труду, она сразу спросила у командира отряда Семена Хлебутина, что делать. Он усмехнулся и ответил: «Будь хозяйкой нашей…»

Александра Мартыновна засучила рукава тужурки, принесла из спадающего по камням ручья котел воды и с той минуты вошла в привычный жизненный ритм: сушила в землянке над камельком сапоги партизанам, возвратившимся с разведки, помогала повару варить обед, чистила оружие, убирала в палатке. И днем, и ночью трудилась Александра Мартыновна, и все в отряде стали для нее родными, близкими, она их в шутку называла «дети мои», хотя в лесу жили и пожилые люди. И ее они называли самым теплым словом — мать.

Отряд уже действовал вторую неделю. Выпал снег, земля, затвердевшая и кочковатая, сровнялась, смолк птичий говор в лесу, но не стихали ни выстрелы, ни пулеметная дробь, отдаленная и сухая, как треск палки по частоколу. В отряд приносили автоматы, каски, шинели, патроны — партизаны нападали на обозы, уничтожали фашистских карателей, бродивших по селам. Комиссар отряда Павел Фомин готовил людей к крупным операциям.

Враг подтягивал танковые дивизии для нового наступления на Москву. Фомин решил взорвать мост на магистрали и задержать движение вражеских колонн. Нужен был опытный разведчик, знавший все тропы и дорожки в лесу: не по просекам, а по густым зарослям следовало вынести мины к мосту. Тогда в поход попросилась Александра Мартыновна. Она ведь знает Уваровские леса, как свой дом, как село Поречье, где она выросла. В лесах этих не раз ходили они целыми днями, собирая грибы, ягоды, лозу для корзин. Здесь, вблизи Уварова, вместе со своей матерью Александра Мартыновна батрачила у помещика, потом, после революции, училась в сельской школе. В последнее время была председателем Ерышовского сельского Совета. Как же ей не знать все тропинки и тайные дорожки в Уваровских лесах?

Ночью на магистрали был взорван мост, когда на нем находились танки и автомобили с пехотой. К утру вернулись в лес партизаны, усталые, шумливые, проголодавшиеся. Только Александра Мартыновна забилась в уголок в землянке, пролежала весь день под тулупом, вздрагивая от холода, бледная и задумчивая. Дважды к ней подходил комиссар отряда Павел Фомин. Но она куталась в тулуп и притворялась спящей. На рассвете она встала, согрела воду, убрала в палатке, надела ватную тужурку и простилась с партизанами.

— Не могу оставаться, — сказала она Фомину, — нет сил моих. А обузой быть не хочу. Горько мне, но ухожу…

Никто не знал истинных причин ее ухода. Лишь к вечеру повар поведал всем, что Александра Мартыновна ждет ребенка. Она все время ходила в тулупе, боялась, что, заметив, о ней станут заботиться. В разведке она три раза садилась отдыхать, а партизаны ее ждали. А разве время теперь с детьми в отряде возиться?

Повар умолк, и грохот взрывов напомнил о страшной битве, которая идет на полях, на дорогах, в лесах. Очередной разведке был дан наказ — найти в городе Уварове Александру Мартыновну, окружить ее заботой, поберечь от врагов. Но найти ее уже не удалось, а неделю спустя в отряде узнали, что Александру Мартыновну, связанную, привезли в немецкую комендатуру, в большую каменную новую школу.

С той минуты отряд ничего не мог о ней узнать, она исчезла. Лишь на десятый день плотник Ефрем Цыганков, отец партизана, видел, как на рассвете два немецких солдата тащили по снегу чей-то окровавленный труп, и, когда бросали его под лед озера, Цыганков узнал Александру Мартыновну Дрейман.

Как попала она к немцам, через какие пытки прошла, что стало с ее новорожденным сыном? Никто об этом не знал в Уварове. И лишь теперь из рассказов местных жителей — Анны Минаевой, Анны Гусляковой, Евдокии Каленовой, Ефрема Цыганкова, видевших, как вели и пытали Александру Мартыновну, из бесед с теми, кто сидел вместе с ней в сарае в типографском дворе и избежали казни, и, наконец, из допроса переводчика немецкого коменданта города Уварова Ильинского, который пойман нашими войсками, — лишь теперь мы можем восстановить мученический предсмертный путь матери-партизанки.

Она пришла в город ночью, поселилась в домике, где был врач. Он посоветовал лежать, не выходить на улицу. Александра Мартыновна подсчитала запас консервов и колбасы, который ей дали в отряде. Три дня она лежала, а на четвертый день в домик постучали. Александра Мартыновна выглянула в окно: у крыльца полукругом стояли фашистские солдаты. Она накинула теплый платок и открыла двери. Ворвался маленький толстый фашист, ударил ее, она закачалась, но два солдата подхватили, связали руки и повели к сарайчику на типографском дворе.

Там оказалось много знакомых. Они стояли, плотно прижавшись друг к другу: сидеть не разрешали, да и едва ли было это возможно в такой тесноте. Александра Мартыновна продвинулась к стенке, руки, завязанные за спиной, отекли, но она молчала. Ночью ее вызвали на допрос. Солдат привел ее к немецкому коменданту города Уварова капитану Хаазе. На допросе присутствовал переводчик Ильинский. Хаазе сказал: «Сядьте!» Александра Мартыновна продвинулась к столу и спокойным голосом произнесла:

— Дайте мне родить… Мне осталось еще три дня… Потом убивайте!

Хаазе посмотрел на нее, рассмеялся, приказал солдатам раздеть ее. Она попыталась сопротивляться, но кто-то тяжелым кованым сапогом ударил ее, она упала. Александру Мартыновну подняли, но сесть не разрешили. Хаазе сказал:

— Во имя вашего ребенка скажите нам, где находится партизанский отряд? Мы знаем, что вы оттуда.

Она помолчала мгновение и ответила:

— Я ничего не знаю и ничего не скажу. Вам удалось меня словить, стало быть, мне суждено погибать. А про отряд я ничего не скажу, сколько ни пытайте.

Хаазе еще спросил: коммунистка ли она? Александра Мартыновна покачала головой: нет.

Потом комендант предложил ей пройти по улицам города и указать дома, где живут ее знакомые. Она пойдет босая и нагая, только в платке, но чем больше она укажет домов, тем чаще она будет греться.

Два солдата вели ее по ночному городу, морозный ветер обжигал ее тело, она куталась в платок, но шла молчаливая, завязав узелком распустившиеся светлые волосы. Ноги ее, босые и отекшие, ступали по утоптанному снегу. Под утро она вернулась к коменданту, солдат доложил, что женщина не нашла ни одного знакомого дома. Ее вернули в сарай, и все расступились: ее вид заставил всех содрогнуться. Она посинела, при свете восходящего дня даже в этом полутемном сарае можно было различить ее постаревшее и осунувшееся лицо. Она попыталась лечь на пальто, кем-то отданное ей, но солдат, сопровождаемый тем же переводчиком, всех вывел из сарая, оставив только Александру Мартыновну. Ей же лежать не разрешил: стоять, только стоять!

Три дня пробыла она в сарае одна, полуголая, без воды и пищи. Никто не знает ни ее мыслей, ни мук, ни страданий. Только один раз к ней тайком пришла колхозница Евдокия Каленова с куском хлеба и супом. Она постучала в стенку сарая и услышала глухой стон. Каленова заплакала, ее поймали, отобрали хлеб и суп, избили.

Александру Мартыновну после этого вновь привели к коменданту. Она уже не могла двигаться от истощения и болей. Хаазе опять спросил:

— Где партизанский отряд? Это вы взорвали мост?

Александра Мартыновна посмотрела на коменданта долгим взглядом, словно соображая, о чем у нее допытываются. Потом сказала:

— Да, я — во всем я виновная…

Больше она ничего не произнесла, впала в беспамятство. Анна Гуслякова, которая проходила мимо комендатуры, услышала чьи-то крики. Приблизившись к окну, она увидела, как двое солдат били шомполами лежавшую Александру Мартыновну. В ту же ночь начались родовые схватки, ее отвели в сарай, бросили на холодные доски. Всю ночь в домах, прилегающих к типографскому двору, слышали крики и стоны женщины. Но под страхом смертной казни запрещалось подходить ко двору. И никто не мог помочь ей. Она родила сына, обмыла его снегом, пробившимся в щели сарая, и потеряла сознание.

Она очнулась в комендатуре. Ее одели в какой-то грязный халат, Хаазе сказал ей:

— Ваш сын будет жить только в том случае, если вы скажете, где отряд.

Александра Мартыновна поднялась, посмотрела на всех широко раскрытыми глазами и прошептала:

— Дите пощадите… Он ни в чем не повинен…

Ее ударили штыком, она умолкла, застонала и вдруг закричала:

— Не залить вам кровью земли нашей! Погубите сына, у меня полный лес сыновей, весь отряд!

Ее вновь ударили, ноги ее подкосились. Хаазе начал бить ее сапогом. Но муки ее еще не окончились.

Александре Мартыновне предложили пойти в лес и указать хоть дорогу, ведущую к партизанам. Она поднялась, попросила сапоги и пальто. Она не могла двигаться, и ее усадили в сани. Ефрем Цыганков видел, как Александра Мартыновна повела врагов на восток, а отряд размещался в лесу, к западу от города. К ночи она вернулась, вернее, ее провезли по улицам города, избитую и окровавленную. В комендатуре ей показали мертвого сына. Она заплакала, впервые за все дни своих страданий.

Ее вывели на крыльцо школы, где помещалась комендатура. Там стояли люди — их разгоняли. Александра Мартыновна вытерла слезы, будто они могли ее уличить в слабости, и произнесла скороговоркой, торопясь:

— Не склоняйте головы перед зверьем, придет час нашей победы. Прощайте, родные мои…

Ее толкнули прикладом, она соскользнула в снег, но опять поднялась, босая, измученная, истерзанная палачами. И ее голос вновь возник в вечерней тьме:

— Матери, родные, слышите ли вы меня?! Я смерть принимаю, сына своего не пощадила, но правды своей не выдала. Слышите ли меня, матери?!

Но фашисты всех разогнали, а Александру Мартыновну затащили во двор, кололи штыками, били, снова кололи.

И никогда не смоется в памяти народа образ матери, чья любовь к земле своей оказалась сильнее даже ее материнских чувств.

Вечная и бессмертная слава ей!

Уваровка, Московской области, 1942

 

ЛЕНИНГРАДСКИЙ ПАТРУЛЬ

 

МОРСКИЕ ИСТРЕБИТЕЛИ

Вот уже трехсотый день встречают эти люди над Балтикой, над Ленинградом, над фронтовой линией. Вот уже трехсотый день дерутся они с бомбардировщиками и истребителями врага, оберегают корабли, город, который стал особенно родным и близким в эти суровые напряженные дни. На Ленинградском фронте узнают их — морских истребителей четвертого гвардейского авиационного полка, которым командует подполковник Борис Михайлов. Их узнают по смелости и дерзости, которые они проявляют во время штурмовых налетов, по бесстрашию и волевой выдержке, которые свойственны им в воздушных боях с вражескими летчиками.

На острове Ханко, когда враг пытался сломить волю и стойкость советских людей массированными огневыми ударами с моря, с суши и с воздуха, неутомимую и самоотверженную вахту несли истребители полка. Они вступали в бой, зная, что каждому советскому истребителю придется драться с пятью бомбардировщиками. Это было обычное соотношение, но именно в этих боях морские истребители Балтийского флота научились исключительному мастерству и умению, которые в конечном счете решают успех авиационного сражения.

Попробуйте спросить о морских истребителях у пехотинцев, ведущих ожесточенные бои с фашистами, и вам скажут: это виртуозы! Попробуйте вспомнить о них в Ленинграде или у моряков, и вы услышите: слава им! Моряки в нынешней войне показали, что они не только хранят, но и возвеличивают боевые традиции русского флота, традиции столетий, традиции, закрепленные подвигами героев и запечатленные в летописях русской истории их кровью. Морские летчики впитали в себя черты, свойственные советским авиаторам, — смелость, беспредельную преданность, умение идти на риск, огромное мастерство, доведенное до искусства, когда самые трудные и напряженные дела совершаются с легкостью и быстротой поразительной. Но за этой легкостью таится труд, упорный и настойчивый. Морские летчики соединили в себе традиции, которыми по праву гордится Балтийский флот, с традициями наших авиационных воинов. Вот почему и на кораблях Балтики и на улицах Ленинграда и на фронте о морских истребителях вспоминают с таким восхищением. Это слава, рожденная в боях, она не меркнет ни в дни побед, ни во время поражений.

Дни и ночи по льду к Ленинграду везли хлеб и сахар, масло и крупу, везли все, в чем нуждался этот город, отныне ставший легендарным. Дни и ночи потоки грузовиков продвигались от часового к часовому, а в небе не смолкал привычный моторный гул морских истребителей, оберегавших ледяную дорогу, Дорогу жизни, как ее прозвали, от немецких бомбардировок. Это казалось невозможным — проложить дорогу там, куда немцы бросали крупные авиационные силы. Но в землянке, в заснеженном лесу, у крохотного столика посменно дежурили два авиационных генерала — Русаков и Петрухин, а в небе с рассвета до заката, а в лунные ночи и после заката сторожили дорогу морские истребители.

Часовой на аэродроме докладывает: самолеты в воздухе. Командир полка Борис Михайлов повел своих истребителей к вражеским позициям, где, по донесениям разведки, скопилась пехота. Штурмовать ее, рассеять, прижать к земле, держать ее так до вечера, когда она будет атакована нашими пехотинцами. Истребители появляются над аэродромом, садятся, заправляются горючим, вновь поднимаются. Летчики на ходу закусывают, не отходят от самолетов ни на мгновение.

Такой напряженный труд, к тому же связанный с большим риском и ежеминутными ожесточенными схватками с врагом, кажется невероятным. Но истребители привыкли к нему, считают даже самый героический день будничным и нормальным.

Еще в первые дни войны морским истребителям пришлось драться с врагом, который, пользуясь внезапностью нападения на нашу землю, господствовал в воздухе. То были суровые дни войны, когда звену истребителей надо было отражать нападение целой стаи бомбардировщиков. Тогда выработалась у морских истребителей та наступательная тактика, которая приносит теперь такие победы. Здесь господствует девиз: инициативу держать в своих руках, вовремя обнаружить, атаковать, ударить. Всюду быть первым, не ждать атаки, а самому навязать бой. Даже втрое превосходящему врагу. Борис Михайлов напоминает своим летчикам: враг всегда должен знать, что он имеет дело с гвардейцами. За последние дни немцы ощутили с особой силой смысл этих слов.

Три крупных сражения произошли на Ленинградском фронте. Вспомним о них подробнее.

Враги бросили на наши позиции, против наступающей пехоты, до двадцати бомбардировщиков. Над ними, оберегая их, кружились истребители. Враг применил звездный налет — со всех сторон подбирались к советским воинам бомбардировщики. Звездный налет усложнял борьбу с врагом. В воздухе находилось шесть морских истребителей — Васильев, Шишацкий, Лагуткин, Творогов, Дмитриев и Байдраков. Ведущим был командир эскадрильи, еще совсем юный, но опытный летчик. Всегда спокойный, сосредоточенный — Васильев. Он получил приказ — не допустить бомбардировки. Ни одна бомба не должна упасть у наших окопов. Вражеские бомбардировщики подходили к передовой линии девятью отрядами. Васильев выделил двух истребителей для атаки шести «мессершмиттов», а четверку повел против «юнкерсов». Он поднялся над ними, пытаясь зайти им в хвост. Но бомбардировщики повернули, решив, очевидно, в свою очередь сзади ударить по нашим истребителям. Образовался карусельный круг, при котором Васильев со своими четырьмя истребителями в течение получаса сковывал бомбардировщиков, мешая им подойти к цели. Все время он держал инициативу в своих руках. Он установил, что в воздухе должна быть величайшая дисциплина. Ни один его летчик не должен совершать ни одного лишнего движения, жеста, поворота. Все подчинены единой тактике. Без условного знака — ни одного выстрела. Истребители ждали этого условного знака. Васильев понимал, что бой предстоит неравный и жестокий. Стало быть, победить нужно мастерством, тактической сметкой, мгновенной реакцией, которая является непременной спутницей истребителя в бою.

Такой момент наступил — бомбардировщики выравнивались, собрались, легли на курс. Васильев им не мешал, но в то же время понимал, что исход всего боя решают секунды. Вот через полминуты бомбардировщики подойдут к цели. Теперь каждая секунда опоздания грозит гибелью. Теперь удобный момент для нападения, потому что вражеские летчики сосредоточили все свое внимание на определенной цели. Условный знак дан, и четверка истребителей атакует целую свору бомбардировщиков. Воспламеняется один, другой, третий… Васильев подбадривает друзей на своем особом, только им понятном языке: спасибо за точность! Ведущий вражеский бомбардировщик рухнул на лес вместе с грузом бомб. Наступает замешательство. Бомбардировщики разворачиваются, уходят. Они сбрасывают бомбы далеко от наших войск. Васильев возвращается со своими истребителями на аэродром. Они подбили три самолета врага и предотвратили бомбардировку пехоты, которая в эти часы атаковала вражеские блиндажи.

Во время второго боя нашу восьмерку истребителей вел Геннадий Цоколаев. Они летели на разведку, уже пересекли линию фронта и встретились с пятнадцатью бомбардировщиками «Ю-87». Их прикрывали четыре истребителя. Длинная кильватерная колонна двигалась на большой высоте к дороге. Это был, очевидно, один из тех крупных налетов, которыми враги пытаются нарушить наши коммуникации, сломить стойкость и боевой дух наших войск под Ленинградом. Цоколаев решил вступить в бой. Он выделил четырех истребителей — Творогова, Дмитриева, Литвиненко и Байдракова, которые должны были взять с боем вражеских истребителей. А сам же вместе с Кузнецовым, Байсултановым и Владимиром Дмитриевым вступил в бой с пятнадцатью бомбардировщиками. Надо сказать, что четверка эта отличается в полку не только блестящим владением летным искусством, но и исключительной точностью стрельбы. На истребителе есть пушки и пулеметы различной конструкции и огневой силы. Нужна величайшая концентрация воли для того, чтобы уметь с абсолютной точностью и своевременностью бить по врагу из пулеметов и пушек, в то же время не забывая о маневрировании, о пилотаже, о всех тех элементах боя, которые делают истребителя порой неуязвимым.

И вот Цоколаев решил блеснуть точностью стрельбы и с первого же захода, в первую же атаку сбил три бомбардировщика. Дмитриев и Байсултанов сделали второй заход и подбили еще один самолет. И, наконец, с близкой дистанции Байсултанов подобрался к крайнему бомбардировщику и точным снарядом разорвал его на куски. Бомбардировщик, распадаясь в воздухе, рухнул. Цоколаев собрал свою четверку, а оставшиеся десять немецких бомбардировщиков развернулись, и до цели их не допустили. Тем временем вторая четверка наших истребителей — Творогов, Дмитриев, Литвиненко и Байдраков — вступила в бой с немецкими истребителями. Здесь были равные силы — четыре на четыре. Но у немцев было превосходство в скорости. Творогов поднялся над ними и атаковал их всей четверкой, бросив на них всю массу огня. Два истребителя «мессершмитт-109» воспламенились и упали. Весь этот бой с девятнадцатью вражескими самолетами продолжался, примерно восемь минут. Наши летчики вернулись на аэродром без потерь, сбив семь вражеских самолетов.

Третий бой. Вновь поднялся в воздух Геннадий Цоколаев во главе восьмерки истребителей. Они встретились с пятнадцатью бомбардировщиками и восемью истребителями. На сей раз истребители шли впереди, желая, очевидно, связать боем наших летчиков, охранявших Дорогу жизни, увести их отсюда и тем самым очистить путь подходившим бомбардировщикам. Цоколаев разгадал замысел немцев. Он выделил четверку для боя с истребителями, а сам повел вторую четверку в атаку на бомбардировщиков. План созрел мгновенно. В воздухе в такой обстановке, когда подступает враг, некогда раздумывать. Нужен опыт, нужно иметь нервы, сердце подчинить единой мысли, собрать все, что приобретено многолетним трудом. Все это сконцентрировать в той минутной схватке, которую к тому же и навязать врагу. Цоколаев встретил пятнадцать бомбардировщиков лобовой атакой, и те фашистские летчики, которые не свернули и приняли атаку, — погибли. Четыре бомбардировщика были сбиты. Оставшиеся самолеты ушли назад, но вскоре появилась вторая волна бомбардировщиков — еще пятнадцать самолетов. Это был критический момент и, как говорит Цоколаев, самый сложный в его летной жизни. Восемь наших истребителей отразили крупный налет и израсходовали почти весь запас патронов и снарядов. Чем же встретить новую волну бомбардировщиков? Как отбить второй налет? Уйти, подставить под бомбардировку дорогу на Ладоге, или город, или даже одни дом, или просто наши окопы — представлялось ему чудовищным преступлением. Цоколаев собрал своих летчиков. Вот они выстроились в одну линию, все они с напряжением следили за каждым жестом Цоколаева. Какое решение он примет? Все летчики гвардейского истребительного полка — и Байсултанов, и Дмитриев, и Кузнецов, вся восьмерка приготовилась к любому приказу. Но они не ожидали то, что им сказал условным знаком Цоколаев. Он предложил пойти на коллективный таран. Восемь истребителей протаранят восемь бомбардировщиков, остальные уйдут. Цоколаев повернул голову, все его летчики ответили согласием.

Вот они вышли навстречу плотной шеренгой, каждый из них намечал цель и, приблизившись к бомбардировщикам, без единого выстрела бросились в атаку. Вражеские самолеты не выдержали, начали разворачиваться. Без единого выстрела наши истребители гнали их до линии фронта. Так в журнале боевых действий появилась запись, весьма редкая в авиационных полках: «психическая атака, завершившаяся отражением крупного налета».

 

НАД ДОРОГОЙ ЖИЗНИ

В девятом часу вечера вернулся на аэродром летчик-истребитель Алим Байсултанов. Вместе с ним прилетел и командир гвардейского полка морской авиации Балтийского флота Борис Михайлов. Очередной ленинградский патруль. Или точнее — воздушный патруль на подступах к Ленинграду. Их обступили, как всегда, техники, — люди, больше всех поглядывающие в небо, с нетерпением и тревогой ожидающие возвращения летчиков. Байсултанов бросил на ходу, как только стих мотор: «Еще один «хейншель»… Молодой летчик сразу стал центром дня — кажется, совсем недавно, полчаса назад, он вылетел к линии фронта и вот он вернулся с победой. Уже темнеет, летчики спускаются в землянку. Предстоит короткий отдых, но никто не может заснуть.

Конечно, появление морских истребителей в землянке может показаться удивительным. При слове «морской истребитель» у нас возникают обычные ассоциации — соленый морской ветер, волны, бьющиеся о скалы, штормовые валы и человек, господствующий в этой вечной грозной стихии. В самом же деле жизнь этих людей протекает в более прозаической и земной обстановке. Они весь день летают над линией фронта, а живут под землей, в обычных пехотных землянках с маленькими печурками, нарами. Командир полка спрашивает у Байсултанова:

— Как вам удалось с первого же выстрела?

— Я подошел поближе, — отвечает Байсултанов, — думал — будет убегать… Вижу — и не собирается. Что ж, я прицелился, выстрелил… Сперва думал, промахнулся, но через секунду вижу — горит… Вот и все.

Тем временем летчики снимают комбинезоны, унты, садятся к печке, вытянув ноги. Здесь еще холодные ночи, и командир полка следит за тем, чтобы в землянках не было сырости. Теперь в этой вечерней тишине мы видим почти всех прославленных летчиков-гвардейцев, людей, которыми гордится Балтика. Геннадий Цоколаев аккуратно складывает шелковый шарф, с которым не расстается в воздухе. Он спрашивает у Дмитриева:

— Нет писем?

— Нет, — отвечает летчик.

У всех этих молодых летчиков есть свои заботы, у них бывают и тоскливые минуты.

Геннадий Цоколаев вспоминает о матери, она живет в Москве. Михаил Васильев, такой же молодой, но задумчивый парень, рассказывает о только что полученном письме. Васильев поеживается от холода, он простудился и последние дни немного хворает. Он родился и вырос под Старицей, Калининской области. Мать пишет ему, что дом их сожжен, они остались без крова и теперь жизнь надо начинать сызнова, вновь все создавать трудом и упорством, как это было в последние два десятилетия.

В землянке висит короткий плакат, смысл которого ясен только летчикам полка. Состоит этот плакат из двух цифр — 2 и 50. За последние две недели летчики сбили и уничтожили пятьдесят фашистских самолетов, а потеряли — один самолет и двух истребителей, молодых, бесстрашных, душевных летчиков — Шишацкого и Лазукина.

Алексей Лазукин вылетел на штурмовку, он считался мастером штурмовых налетов. Он летал над головами пехоты, расстреливал врагов из пулеметов и пушек. Он летал в тыл врага в любую погоду, усвоив главный закон штурмовиков: внезапность. Надо появиться неожиданно, оказаться там, где его меньше всего ждут, действовать стремительно, смело, не теряться ни при каких условиях, хранить хладнокровие даже в минуты смертельной опасности. Во время штурмовки Алексей Лазукин был ранен в левый бок, в обе руки, в ногу. Но он не хотел сдаваться. Истекающий кровью, он набрал высоту и повел самолет на свой аэродром. Еще наблюдая за поведением истребителя в воздухе, командир полка приказал приготовить санитарную машину. Он понял, что опытный летчик не может с такой неуверенностью идти на посадку. Когда самолет остановился, все увидели обветренное, обрызганное кровью молодое лицо Алексея Лазукина. Он шептал, еле выговаривая, то, что ему хотелось рассказать в эти последние минуты. Еще там, над вражескими колоннами, он понял, что жизнь его кончается, и решил спасти самолет. Он собрал все силы, хоть осталось их у него уже мало. Он подбадривал себя: не сдавайся. Одна рука отказалась повиноваться. Лазукин продолжал вести самолет только правой рукой. Временами он задыхался. Он подумал — осколок, должно быть, задел легкое. Больше всего он боялся потерять сознание. И вот он на аэродроме, привел и посадил машину одной рукой, все в порядке, но он не может подняться.

Его вынесли с аэродрома, легендарного героя Балтийского флота. Он почему-то все время шептал: «Ничего, ничего…» Его не удалось спасти. Он умер на руках у друзей, которые его несли. И когда потом, после похорон, на могиле остались Васильев, Байсултанов и Цоколаев, никто не мешал им. Они вернулись в землянку к ночи, просидели до рассвета молчаливые, задумчивые, с нетерпением ожидающие минуты, когда можно будет вылететь, и там, в воздухе, в боях с врагом дать волю своему гневу и своим чувствам.

В тот же день в бою над линией фронта под Ленинградом морские истребители уничтожили семь фашистских бомбардировщиков.

Петр Шишацкий был любимцем истребителей и штурмовиков. Сын луганского рабочего, скромный, сдержанный, отличавшийся безукоризненной исполнительностью, он сразу же завоевал всеобщие симпатии у летчиков. Он считался великолепным мастером воздушных схваток. Он вступал в бой с пятеркой фашистских самолетов и выходил победителем. Но вот он вылетел на штурмовку. Враги подтягивали пехоту к участку Ленинградского фронта, где шел бой. Петр Шишацкий совершил удачный налет, уничтожил немало автомашин и повозок, поджег цистерны с горючим, расстрелял немало фашистских солдат, прижал к земле оставшихся в живых.

Он возвращался на свой аэродром и по пути вновь налетел на колонну вражеских автомашин. Он штурмовал под ураганным огнем зенитной артиллерии. Один снаряд попал в самолет Петра Шишацкого, и бесстрашный штурмовик погиб вместе с самолетом.

После гибели Петра Шишацкого и Алексея Лазукина в землянке у летчиков появился этот лист бумаги с двумя цифрами — двойкой и семеркой. Два дня спустя семерка была зачеркнута и командир вывел — 15. Так постепенно против двойки возникала все новая и новая цифра. Вот и в этот вечер в землянку вошел гордый своей победой Алим Байсултанов, которого в части все считали снайпером, и вместо пятидесяти написал — 51.

Поздно вечером собираются летчики в своих землянках, и те из них, кому предстоит короткий отдых, одевают морские кители. Долго не смолкает оживленный говор, в такие часы у всех этих людей есть одна главная тема — Ленинград. Они подбирают самые душевные слова для того, чтобы выразить восхищение жителями города, которые пронесли через страшную полосу испытаний свой гордый дух, свою великую славу, свою победоносную веру в близкую победу.

— Когда-нибудь, — говорит Геннадий Цоколаев, — к каждому человеку, который жил в эти дни в Ленинграде, будут относиться с благоговением, и даже самые большие герои будут перед ними снимать шапки…

Это сказал Цоколаев — человек изумительной отваги, тот самый Цоколаев, который является подлинной грозой фашистских летчиков, и в его словах звучит такая глубокая любовь к Ленинграду и его людям, что становится понятным источник его самоотверженной борьбы с врагом, которую он и весь полк ведет вот уже триста дней.

Ленинградский фронт, 1942, март

 

ЦИТАДЕЛЬ

 

Операция «Цитадель» — так немецкий генеральный штаб назвал долго подготавливавшееся наступление фашистских войск в районе Курской дуги летом 1943 года. Этому названию суждено было стать символическим. Враг столкнулся с такой крепостью, с такой цитаделью, перед которой оказался бессильным весь арсенал вражеских вооруженных сил…

Мне довелось быть в качестве военного корреспондента «Правды» на направлении главного удара этой грандиозной битвы, которая продолжалась с пятого июля по пятое августа 1943 года и завершилась победой, стремительным наступлением наших войск.

 

КЛЮЧИ ОТ НЕБА

1

Еще задолго до начала битвы на Орловско-Курском направлении, когда наши армии укреплялись на занятых рубежах — линии блиндажей, окопов, ходов сообщения, огневых точек протянулись вдоль всей Курской дуги — в это время враги совершили массированный налет на Курск. В ту ночь я был у саперов и не мог наблюдать, как наши истребители отражали этот налет пятисот фашистских бомбардировщиков. Но на следующий день я приехал к летчикам.

День был тихий, но летчики-истребители сидели в кабинах самолетов: в любое мгновение они готовы были подняться в воздух. Тихой была и наступившая ночь — командир полка Степан Чуров разрешил летчикам по очереди отдыхать в блиндаже.

Но уже в третьем часу ночи дежурный будил летчиков. Они вставали неохотно — в сущности короткий и беспокойный сон не принес отдыха.

Надо вставать и идти к самолетам. Летчики поднимаются, садятся на койки и вновь засыпают. Дежурному приходится нарушать и этот «сидячий сон». «Чуров уж там» — это замечание производит на летчиков магическое действие. Они вскакивают, натягивают сапоги, умываются холодной водой, наспех выпивают приготовленное для них горячее молоко или кофе с булкой и бегут к самолетам. Да, Чуров уже там, на аэродроме. Низкорослый подполковник в накинутом на плечи кожаном реглане, командир гвардейского полка истребителей, прогуливается по узкой тропе, протоптанной в кустарнике. Его светлые волосы, выжженные солнцем, выбиваются из-под пилотки. Летчиков он провожает пристальным взглядом человека, знающего все о своих людях — и их слабости, и наклонности, и способности. Он верит в их отвагу, в их превосходство над врагом, но ни о ком Чуров не скажет, что он храбр, или смел, или еще неопределеннее — «отчаянная голова». Подполковник только заметит, что летчик такой-то, когда надо будет, выполнит свой долг и сделает свое дело, то самое дело, которое требует и отваги, и беспредельной храбрости, и опыта, и высокого мастерства, а может быть, иногда «чуть-чуть и отчаянной головы».

Он знает, что на каждого из них, а в особенности на всех вместе можно положиться в любом бою, они не подведут даже в самом трудном деле.

— Так было во время налета на Курск, — замечает Степан Чуров и легким прыжком поднимается на бугорок, чтобы встретить своего друга Харитонова.

— Вы идете? — спрашивает Чуров.

— Да, идем, — отвечает летчик.

— Просмотрите повнимательней, там, за лесом, — слева, помните?

— Есть, — отвечает Харитонов и уходит.

— В четыре шестнадцать восход солнца… Пойдете с восходом, — уже вдогонку бросает Чуров.

Он возвращается к блиндажу, и я узнаю, что летчик Николай Харитонов, Герой Советского Союза, уходит к Орлу на разведку. Он должен подготовить все необходимое для ударов штурмовиков по аэродромам врага. Харитонов и еще три летчика — четверка истребителей «ЯК» — взлетают в воздух и вскоре исчезают за лесом. Навстречу им, из-за леса, поднимается солнце, и Чуров умолкает в какой-то сосредоточенной задумчивости. Так проходит минута или две, потом Чуров садится на пригорок.

Сорок минут надо ждать возвращения Харитонова. Он уже привык к этим ожиданиям, но порой они бывают невыносимыми. Харитонов, конечно, вернется: у него — характер и опыт. Но все-таки подполковник волнуется.

Харитонов сбил девятнадцать вражеских самолетов. За каждым таким самолетом, исковерканным или сожженным, таится упорный, смелый бой, требующий искусства, самоотверженности и воли. Не всем летчикам это сразу удается, не все умеют, когда тело просит — «назад, назад», гнать его — вперед, вперед. Но тот, кто приобретает это умение, и получает «ключи от неба», как говорит Чуров, становится хозяином воздуха, его господином, а не рабом. Вот в «курскую ночь» во время налета на Курск враги пытались захватить у нас эти «ключи». Чуров с особой внутренней гордостью произносит — «курскую ночь». Так летчики называют теперь ту ночь, когда они вели воздушные бои под Курском или даже, вернее, на подступах к городу. Тогда в воздух поднялись и истребители гвардейского полка Степана Чурова. Бой начался в пятом часу утра — точнее — в четыре часа и шесть минут и закончился без девяти минут пять, то есть продолжался сорок пять минут. Врагам не удалось бомбить цель — аэродром, где базировались наши штурмовики, крупную станцию снабжения армии. Они сбросили бомбы в поле, немало вражеских самолетов погибло в бою, который велся в труднейших условиях: на вертикальном маневре. Хоть наши летчики и утверждают, что они победили, потому что овладели сложнейшим искусством боя на вертикалях, но Степан Чуров с грустью замечает:

— Конечно, все это верно… Умение — великая вещь! Но тогда дело решил один человек, его уже нет, — Николай Смоляков, коммунист, скромный и тихий человек.

По тревоге он первый взлетел и сразу же увидел ровный строй вражеских бомбардировщиков. Нужно было задержать их перед целью, нарушить их строй, заставить принять бой, посеять смятение. Николай Смоляков врезался в гущу вражеских бомбардировщиков, расстроил их ровные шеренги. На него напали истребители. Смоляков принял бой, сковал истребительную авиацию. Все это продолжалось не более минуты, но и ее было достаточно для того, чтобы наши истребители набрали высоту и нанесли удар бомбардировщикам. Смоляков погиб, но он подготовил успех авиационного сражения. Вот почему, когда в полку вспоминают о шестнадцатом мая, возникает такой обаятельный, смешливый и вихрастый образ гвардии лейтенанта Николая Васильевича Смолякова. Кто бы мог подумать, что в нем таится великая героическая душа?

Тем временем наступил срок возвращения Харитонова. Где же он? Чуров поглядывал на небо, но ничего тал: не находил. Но наблюдатель уже донес:

— Три наших самолета идут к аэродрому!

— Сколько? — вскочил Чуров. — Три или четыре?

Наблюдатель умолк; прижав к лицу бинокль и поднимаясь на цыпочках, он хотел хоть чем-нибудь успокоить Чурова.

— Три или четыре? — крикнул он. — Я запрещаю вам молчать. Сколько?

— Вот и четвертый — за облачком не приметил, — оправдывался наблюдатель, он знал, что эти десять секунд неизвестности стоят очень дорого и Чурову, и летчикам, оставшимся на земле.

Харитонов приземлился и доложил об успешной разведке. К самолетам подали завтрак. Летчики по-прежнему сидели в кабинах — полк истребителей находился в состоянии готовности номер один.

После разведки Харитонова в воздух поднимались штурмовики — уничтожить двигавшиеся к фронту колонны.

2

В тот же день я побывал у штурмовиков. Вернее, у одного из них — Тимофея Старчука.

Можно ли было этого человека назвать выдающимся летчиком? Отличался ли он чем-нибудь от своих друзей, таких же, как и он, штурмовиков? Нет, младший лейтенант Тимофей Старчук как будто ничем не выделялся.

Он родился и вырос вблизи маленькой речки у села Верхние Туры на Урале. С детских лет увлекался рыбной ловлей, потом учился в сельской школе, уехал в город, где тоже продолжал учиться. Но все время думал, что будет моряком. Море казалось ему пределом всех мечтаний, надежд, мыслей. Но закончив школу, он подружился с летчиком и неожиданно для себя и учителей поступил в летную группу аэроклуба. Это был обычный Осоавиахимовский аэроклуб с тремя учебными самолетами. Старчук сказал себе: «Посмотрим, попробуем». В аэроклубе он был аккуратным и внимательным учеником, хоть нерешительность и робость покинули его спустя долгое время, после того сладостного момента, когда человека поднимают в воздух и впервые оставляют наедине с самолетом, с безбрежным пространством, когда человеку говорят: «Отныне у тебя есть крылья».

Потом Тимофей Старчук летал на юрких и послушных самолетах, научился не только летать, но и кувыркаться в воздухе. Истребителем он пришел на фронт. Его молчаливость, застенчивость воспринимались его друзьями с усмешкой: по морю грустит… Но командир подбадривал Старчука: «Ничего, молчаливые люди злее дерутся».

И младший лейтенант действительно дрался неистово, упорно и почти всегда возвращался на аэродром с победой. Много раз летчику-истребителю Тимофею Старчуку приходилось штурмовать вражеские колонны на линии фронта. Это были наиболее опасные, наиболее стремительные полеты, но Старчук любил их, и майор, командир полка, совсем не удивился, когда летчик попросил дать ему новый штурмовик.

В короткий срок он изучил и овладел самолетом, как всегда и всюду делал это с сосредоточенным упорством, с внутренним спокойствием.

Что ж, в самолете ничего нет особенного, надо только все изучить, чтобы в воздухе выработалась какая-то железная собранность, чтобы опыт и знания достигли той степени совершенства, когда руки кажутся продолжением штурвала, а ноги продолжением рулей, когда сердце бьется в унисон мотору — словом, когда человек и самолет кажутся слитыми воедино и только воля, крепкая воля летчика владеет сердцем и мотором, руками и штурвалом, ногами и рулями, нервами и теми кнопками, которые соединяют человека с бомбами, снарядами, пушками, пулеметами.

Когда слушаешь рассказы о штурмовиках, порой кажется, что это люди-исполины, люди сказочной силы и незаурядных способностей. Вот почему маленький ростом, худощавый, русоголовый Тимофей Старчук контрастировал с этим представлением. Много раз он вылетал на штурмовку вражеских войск, уничтожал из пулеметов и пушек фашистские колонны, поджигал машины, бомбами взрывал танки. Один маленький Тимофей Старчук — сын уральского колхозника, которого еще совсем недавно можно было встретить босоногого с удочками за плечом, на речке у села Верхние Туры, а потом на пыльном аэродроме Осоавиахимовского аэроклуба, один этот человек встречался лицом к лицу с тысячами врагов, вооруженных автоматами, танками, орудиями. И враги отступали перед ним. Как только он появлялся на бреющем полете над шоссе, над дорогой или поляной, они разбегались, бросая танки, автомобили, орудия.

В этот день Тимофея Старчука ждали до заката, но он не прилетел. На аэродроме встревожились, прислушивались, поглядывали на небо. Уже появлялись звезды, и далекие мечи прожекторов прорезали вечернюю мглу. Но Тимофея Старчука все не было, и в землянке все умолкли, как это бывает всегда с людьми на войне, когда в бою падает только что шедший рядом друг.

Тем временем Тимофей Старчук вел борьбу со смертью. Он хотел жить, и победа звала его к жизни. Он истекал кровью, но не сдавался. Он должен был жить, и та самая воля, которая владеет и мотором, и сердцем, и орудиями, и руками, — эта воля была напряжена до последних пределов, но не сдавалась.

Тимофей Старчук вылетел, как всегда, на штурмовку вражеской колонны, двигавшейся к линии фронта. Это уже был сумеречный час, но летчик нашел колонну, расстреливал и бомбил ее, взорвал дорогу, затормозил все движение, рассеял вражескую пехоту. Тимофей Старчук господствовал в эти мгновения над врагами, делал все новые и новые заходы, бил с тыла, с флангов, с фронта. В это мгновение над колонной появились два истребителя врага, два «мессершмитта». Истребители атаковали его, выпустив длинные пулеметные очереди, но промахнулись. Старчук вышел из зоны обстрела, поднялся вверх и на одно, едва уловимое мгновение оказался над истребителями. Он выпустил последний снаряд в хвост врагу. У него не было времени раздумывать — единственный снаряд и единственная возможность. На вражеском самолете взвился дымок, должно быть, осколок попал в крыло. Фашистский летчик ушел на посадку. Теперь Старчук остался лицом к лицу со вторым истребителем. У Старчука уже не было патронов и снарядов, и он решил пойти на таран. Он направил свой самолет на вражеский истребитель. И в это время он почувствовал страшную боль в плече. Пулеметная очередь врага, очевидно, повредила крыло; Старчук был ранен. Еще одна пулеметная очередь — пуля попала в правую руку. Но самолет Старчука идет на таран. Вот два истребителя уже сближаются. Старчук уже не думает — ни о жизни, ни о смерти, а только о победе. Но вот вражеский летчик не выдержал, он ушел вниз, спасаясь от верной гибели. И, по-видимому, этот страх не позволил ему развернуться для новой атаки.

Безоружный Старчук победил вооруженного врага, и теперь надо было добраться до аэродрома. Небо уже начинало темнеть. Он чувствовал кровь на щеке, чувствовал, как с каждой секундой силы покидают его. Та ясность, которая казалась ему привычной всегда, когда он находился в воздухе, уже не сопутствовала ему, он не мог даже определить — в порядке ли самолет? Но он летел, его воля к жизни теперь поддерживала его, придавала ему силы в эти тяжелые минуты. Никогда еще Тимофей Старчук так не хотел жить, как в этот вечер, когда смерть была так близка. Больше всего он боялся потери сознания. Он старался покачивать головой, привставать, чтобы убедить самого себя, что у него есть еще силы для полета.

Он пересекал линию фронта, его обстреливали зенитки, но он едва замечал рвущиеся снаряды: теперь они казались таким пустяком, таким ничтожным пустяком по сравнению с теми внутренними ощущениями, которыми был наполнен советский летчик-штурмовик Тимофей Старчук. Он стоял лицом к лицу со смертью, он продолжал бороться с него и должен был победить. Он уже представлял себе, как прилетит на аэродром, как с радостными лицами его встретят друзья, как побежит к нему длинноногий врач Андрей Скоринцев, как он будет рассказывать всем о бое с двумя истребителями, о поединке с фашистским летчиком. Но это будет потом, на аэродроме, для этого надо только долететь, победить смерть. На долю секунды он потерял сознание, но мгновенно очнулся и с радостью ощутил в своих руках штурвал. Вернее, действовала только одна, левая рука. Он подбадривал себя: еще десять минут, подержись…

Тимофей Старчук не хочет ни о чем думать. Он заставляет себя только смотреть вперед и думать о посадке. Это главное, что от него сейчас ждет Родина. Да, ему представлялось, что весь народ, все — вплоть до жителей его родного села — Верхние Туры — теперь с нетерпением ждут того, как сможет он совершить посадку. Он уже начал различать очертания знакомых домов. Он летел низко над землей. Каждое мгновение он поглядывал на светящиеся циферблаты приборов, на фосфоресцирующие кнопки, напоминающие о выпущенных бомбах, снарядах. Вот и аэродром. Теперь нужно только найти немного сил, чтобы сесть на землю. Кажется, такая простая штука для летчика. Тимофей Старчук убеждает себя: это же так просто.

Он это делал тысячу раз, до смешного просто… Вот надо сделать круг… Или лучше без всякого круга… На земле вспыхивает условная ракета — ему показывают место посадки. Старчук сбавляет газ и ведет самолет к земле. Теперь борьба закончена. Даже если он погибнет во время посадки, он все-таки привел самолет. Эта последняя мысль, которая мелькает в его мозгу, и он уже слышит удар колес о землю и чьи-то возбужденные голоса.

Никто не мог понять, как он совершил посадку. В самолете подломалось шасси, но уже на следующий день все было исправлено. Потом летчики узнали, что у Старчука были три тяжелых раны, каждая из которых может вывести человек из строя. «Как же он выжил?» — удивлялись друзья.

Но многие из них, летчиков-штурмовиков, понимали, что воля к победе не раз спасала их от смерти, не раз приводила на аэродром, когда гибель казалась неминуемой.

 

ТРУД И ПОТ СОЛДАТА

До полуночи осталось не больше часа — и далекие кусты, и лощина, и темнеющее небо осветилось луной, и все ярче становились звезды. Константин Доронин лег на траву, подстелил шинель, но заснуть не мог, лишь задремав на мгновение, он вскакивал в тревоге — ему казалось, что спит давно и ночь близится к концу, а то, что он должен был осуществить, к чему готовился весь вечер, — провалилось. Но, увидев вдали у блиндажа сгорбившуюся и, как казалось Доронину, понурую фигуру часового с автоматом и лунный луч, поблескивавший на диске, он успокаивался. Доронин ощупывал лежавшие рядом с ним миноискатель, сумку с плоскогубцами, проволокой, кусачками, всем нехитрым и нужным набором вещей, с которыми сапер не расстается уже третий год. Все на месте — и можно еще отдыхать. Конечно, лучше было бы, если зашла луна, или над землей повисли тучи, или всю ночь не стихал дождь, — тогда бы он со спокойной уверенностью сделал свое дело и никто бы его не увидел. Но легкий ветерок и отдаленный шелест листвы в кустах, и холодный лунный свет не предвещали Доронину ни туч, ни дождя. Он вздохнул, как бы освобождаясь от давящей тяжести, — ничего не поделаешь, придется ползком.

В сущности ему предстояла привычная и даже будничная операция: пробраться к проволочным заграждениям, проделать проход, разминировать лощину, по которой потом пройдет наша разведка. Вот и все — ничего особенного, но все-таки Доронин с каким-то тревожным сердцем ждет полуночи, когда назначен выход разведчиков. То ли потому, что он знал, что с ним пойдет Василий Болотов, который во всем батальоне прославился дерзким и бесстрашным проникновением к врагу, а теперь от Доронина зависела и судьба, и успех Болотова; то ли потому, что днем он совершил трудный и изнурительный переход под палящим солнцем с тремя противотанковыми минами — восемнадцать килограммов, с полным вооружением — еще семь килограммов от полка к лесу, у самого изгиба Курской дуги, опушку которого они минировали; то ли, наконец, потому, что ночь была светлой; но тяжестью наливается все тело Доронина и тоска проникает в душу.

В таком состоянии был он только в те дни, когда впервые попал под артиллерийский и минометный обстрел. Он прижимался к сухой и пыльной земле, которая сотрясалась от взрывов, и осколки посвистывали над его головой, будто тысяча смертей плясала над ними. Тогда тело не повиновалось ему, и хоть кто-то и звал его: «Доронин — встать!» — он не мог поднять голову. И крохотный выщербленный камень, к которому он прижимался щекой, казался ему спасительным барьером, узкой гранью, отделявшей жизнь от смерти. Но это было еще в начале войны, Доронин даже не помнит, где это было — то ли под Уманью, то ли под Харьковом. Теперь же он с привычным самообладанием и внутренним спокойствием ползет под огнем врага. И все-таки предстоящая ночная операция кажется ему сложной и даже трудной, хоть лейтенанту, который передал Доронину листок с вычерченным маршрутом Болотова, он и ответил «есть».

Но легко сказать — «есть!». Надо еще пережить эту ночь, вернуться и доложить: «Все в порядке!»

Как всегда в такие минуты, Константин Доронин обратился к своей памяти. Все прожитое и пережитое на войне представлялось ему легким и незначимым, а предстоящее — целью, к которой надо еще идти и идти… С детских лет он привык к труду, — Доронин вырос в крестьянской семье. В юношеские годы он учился, а потом был до самой войны продавцом в сельской лавке. Жизнь солдата казалась ему легкой и даже веселой. Ведь он видел армию только на параде в Воронеже или в лагерях, куда он ездил в гости в воскресный день. Тогда молодые ребята в начищенных сапогах и в новых гимнастерках встречали их в лесу, и весь день они пели, плясали, веселились. С этим представлением Доронин ушел в армию, на фронт. Его определили в саперный батальон, и с тех пор он помнит только труд и пот. Делали ли они укрепления — он знал, что каждый окоп, или ход сообщения, или блиндаж пропитан его потом, по всей линии обороны прошелся он, сапер Константин Доронин, со своей легкой и проворной лопатой. Наводили ли они переправу — он не забывал, что его труд и усилия с благодарностью отметят те, кто с боями зацепятся за «тот берег», одерживали ли они победу — Доронин даже в полковой славе ощущал соленый привкус не семи, а ста семи потов, которые омыли путь к какому-нибудь, может, уже сметенному огнем войны селу или городку.

Теперь на влажной траве в этот безмятежный вечер можно вспомнить все, что он одолел и что тогда ему казалось неприступным. Их маленький майор Никита Гончаренко с усмешкой, за которой скрывалось упорство, настойчивость и требовательность, вел их и в горах, и в степях, и у минных полей, и у рек.

Был ли он на Кавказе? «Как же», — оживлялся Доронин и вскакивал, вновь садился, вытянув длинные свои ноги в тяжелых ботинках и обмотках. Да, он был там в те дни, когда артиллерия, танки, автомобили с пехотой должны были пройти через перевал, ударить в тыл врагам. Он был все с той же саперной лопаткой, да еще с ломом и киркой. Конечно, винтовка, как всегда, была за плечом, но он, Константин Доронин, не стрелял, а «грыз» камни и скалы, отвоевывал у гор дорогу для войск. День и ночь, день и ночь, без отдыха и сна, полураздетые, обливаясь все тем же потом, долбили они проходы там, где едва видны были следы троп.

Знаете ли вы, что такое десять метров пути? Это тысяча сантиметров, это монотонное, изнуряющее, терпеливое выдалбливание каменных глыб, взрыв и укладка, от зари до зари, в руках — лом, кирка, лопата. Десять метров в день должен был пройти Константин Доронин. Этот день начинался в четыре часа утра, а заканчивался только к полуночи. Армия шла за саперами, она их подгоняла, а победа ждала впереди — она их подбадривала. Ломались кирки, застревали машины, падали от усталости горные лошади, но только люди не могли и не должны были чувствовать усталости. Их сердца выдерживали самое высокое напряжение. Они подтаскивали орудия и автомобили там, где удавалось вовремя — в одну ночь — проложить путь.

В весенние дни, когда наша армия двигалась к Украине, Константин Доронин с гор попал на широкие, еще заснеженные степи. Ему запомнился мост. Узкая, но глубокая речка отделяла наш полк преследования от врагов. В одну ночь надо было восстановить мост, взорванный и сожженный врагом. Гончаренко нашел сохранившийся сарай, три ивы и засыпанное снегом бревно. Весь вечер саперы подтаскивали все это к речке. Их плечи и спины уже, казалось, воспалились от усталости, но без отдыха людям пришлось лезть в ледяную воду и скреплять остов моста. Тонкий ледок треснул под ногами у Доронина, он ощутил холод и острую боль. Веревка, которой были привязаны саперы друг к другу, натянулась. Враги обнаружили их и начали обстрел реки. Огонь вырывал из цепи трудившихся в воде людей, то одного, то двух, они погружались в воду, синеватый лед багровел от крови. Но река смывала и уносила кровь, а тела павших удерживались теми, кто еще был жив и продолжал свое трудное и напряженное дело. Не было ни времени, ни возможности отвязывать и выносить мертвых, — ночь уже близилась к концу, а к рассвету мост должен был быть готов.

В ту ночь Константин Доронин обманул смерть. Ноги леденели, но он заставил себя не думать о них. «Теперь надо беречь руки», — убеждал себя Доронин. Правда, суставы пальцев отказывались сгибаться, но он согревал их во рту. Казалось, все было против них — и огонь врага, и ракеты, освещавшие лед, и холодная вода, и горечь, возникавшая при виде павших друзей. Но тем настойчивее они продолжали собирать мост. Вся сила человеческой души, какая-то неосязаемая и неуловимая вершина ее величия согревала их, советских солдат, в ту тяжкую ночь. Они уже не могли выползти к берегу — их вытащили туда той же веревкой. Доронин упал на снег, и хоть холод пронизывал все его тело, он глотнул талый снег. К нему подбежал врач с флягой спирта. Доронин жадно прижался губами к горлышку, потом откинулся и затих. Он чувствовал усталость и безразличие, — он уже не помнит, как его отнесли в тыл, как разрезали ботинки, которыми он так дорожил, как спасли его. Он очнулся на «том берегу» — по его мосту прошел полк и освободил деревню, уже полусгоревшую, — Доронин даже не может припомнить ее точного названия. Отогревшись, он должен был ползти с миноискателем к опушке леса — там остановились у минного поля наши танки.

Да, теперь все пережитое и оставшееся позади вспоминается Дорониным с усмешкой. Особенно в этот тихий и безмятежный июньский вечер на курской земле, когда лишь редкий артиллерийский выстрел или уже привычный посвист снаряда напоминают о том, что вблизи в полукилометре отсюда лежит окопавшийся враг. То, что Доронину предстоит совершить, представляется ему теперь сущим пустяком, событием нормальным и закономерным. Но все-таки он встревожен и никак не может заснуть, хоть знает, что уже скоро, в полночь, за ним придет Василий Болотов.

Доронин полежал, ворочаясь с боку на бок, потом встал. Мне показалось, что он взволнован воспоминаниями. Он прислонился к дереву и сказал:

— Не о себе я тревожусь. Я о смерти и думать забыл… Мальчонка у нас тут есть… В солдатском деле молодой… Тоже сапер и мой ученик… Ушел с вечера, и нету его… А дело нехитрое — разминировать проволоку… Нету его… А?

Он подошел к часовому, заглянул в землянку лейтенанта, постоял там. Часовой с автоматом его окликнул:

— Не болтайся здесь, Костя, лейтенант не любит, когда без дела болтаются.

— Ладно, — ответил Доронин, — я лучше твоего знаю, чего любит и чего не любит лейтенант.

Доронин вернулся к кустам, где лежала его шинель.

— Нету его… Он мне дороже всего, этот мальчонка… Мы его подобрали зимой в деревушке — отца, мать немцы убили. Я ему и за отца, и за мать, и за учителя…

Доронин был старше своего ученика — Николая Орешина — чуть ли не на пятнадцать лет, но привязанность, сперва подсказанная жалостью и состраданием к «мальчонке», выросла в острую и нежную дружбу. Орешин оказался смелым и восприимчивым парнем, и вскоре он мог уже сам минировать «на носу у немца», как выразился Доронин, или находить мины-ловушки, даже самые коварные.

Но все это делалось под присмотром Доронина, а теперь Орешин ушел один — лейтенант сказал: «Пора ему выходить в люди»…

Но вернется ли он оттуда, где «выходят в люди»? Доронин не мог ни успокоиться, ни заснуть. Дружба с Орешиным избавила его от одиночества и тоски, которые угнетали на фронте больше всего. Ходил ли он ночью с миноискателем, наблюдал ли за саперами врага, трудился ли где-нибудь в лесу, сооружая окоп, землянку или блиндаж, — всегда он ощущал настоятельную потребность с кем-нибудь обменяться двумя-тремя фразами или просто пошутить, посмеяться, вспомнить славное, мирное житье. С первых дней войны Доронин приучил себя к тому, что надо с умом, осмотрительностью, хладнокровием и спокойствием идти по узкой, порой едва приметной тропе, отделяющей жизнь от смерти. И каким бы огнем ни была объята эта тропа, он шел по ней с достоинством и верой в себя, — только потом друзья ему сказали, что это и есть — храбрость и преданность Родине. Но вот тоску в себе он никак не мог преодолеть — и о чем только Доронин не передумывал в долгие ночи, в тиши землянок и траншей? Орешин избавил его от одиночества. Он был молод и так же молчалив, как Доронин. Вместе они трудились и не знали усталости. Без Орешина ему труднее будет — вот все, что я узнал от Доронина.

Вскоре послышались шаги. Доронин встал.

— Вы знаете Болотова? — спросил он. — Не знаете? Как же это так? Да это же лучший разведчик в нашем батальоне… Вот он, Вася Болотов.

Доронин ушел какой-то вялой и неторопливой походкой. И вслед за ним пошли Болотов и его автоматчики — они должны были разведать новые огневые гнезда врага. По всему видно было, что предстояло новое великое сражение. Разведчики это знали лучше всех солдат — они видели новые и новые армии. Враг к чему-то готовился, не стихал поток войск на нашей стороне.

Ночью вернулся Николай Орешин. Он три часа лежал под пулеметным огнем — враги его обнаружили и не давали подняться. Потом он полз, кружным путем, лощинами, но все же дополз. Он сбросил шинель, но ему все еще было жарко. Орешин снял и гимнастерку, теплую и влажную. Он сидел так на предутреннем холодке, вытирая краем шинели пот с лица.

Вышел старшина из землянки и увидел Орешина:

— Иди отдыхать — чего сидишь?

— Ладно, я Костю обожду, — ответил, не поворачиваясь, Орешин.

Он просидел без шинели и гимнастерки до рассвета, когда вернулись Болотов и Доронин. Один автоматчик был ранен в живот. Его несли на плащ-палатке. Он стонал, бредил и звал к себе только одного человека — Клаву. Врач осмотрел его и определил: «не опасная рана, но надо торопиться».

Болотов проник за линию фронта — он обнаружил новые орудия и пулеметы, хорошо замаскированные. Вот они — он показал шесть кружков и шесть крестиков на карте. Лейтенант пожал руку Болотова и назначил на пять ноль-ноль подъем, — надо рыть окопы и гнезда для противотанковых ружей и орудий.

Они разошлись по ходам сообщений. До подъема осталось сорок минут, и Доронин лег в землянке, довольный тем, что можно забыться коротким, но все же спокойным сном. Ему дали каши, но она показалась ему холодной, и он ее оставил. В землянке спали люди, которые уже привыкли к тому, что они должны совершать пешком длительные и тяжелые марши, зарываться в землю или бежать в атаку, ползти, переходить вброд реки, преодолевать с солдатским упорством и неутомимостью все преграды. Они знали, что победа им достается трудом, потом и кровью. Они уже убедились, что лейтенант их, Никита Романько, был прав, когда сказал им: «Помните — труд и пот питает, украшает и возвеличивает солдата, как влага ту землю, которую мы защищаем».

И уже без былой горечи и усмешки, а с горделивой верой человека, знающего себе цену и свою силу, Константин Доронин заметил:

— Ишь пехота — царица полей… Разлеглась… В пять ноль-ноль подъем, — напомнил он скорее себе, чем окружающим, и сразу же заснул.

 

ТРИДЦАТЬ ДВА КИЛОМЕТРА

1

Вот те тридцать два километра, избранные фашистами для своего нового наступления, которое они назвали операцией «Цитадель». Сюда они стянули танки «тигр» и пехоту, эскадрильи авиации и артиллерийские полки, здесь развернулась одна из грандиозных битв лета 1943 года. Это уже не три тысячи километров, на всем пространстве которых фашисты начали свое наступление против советских войск в июне 1941 года, не сотни километров, на протяжении которых враг вел наступательные бои в июне 1942 года. Тридцать два километра степной земли, лишь кое-где изрезанной балками, — вот поле наиболее ожесточенной битвы июльских дней 1943 года, направление главного удара фашистских войск на линии Орел — Курск.

Но даже на этом клочке земли враги предприняли атаки не на всей ширине тридцати двух километров, а наносили последовательные и концентрированные удары то на одном узком участке, то на другом. Они искали слабые места и наталкивались на непреодолимые «стены обороны». Стена? Это понятие может вызвать недоумение, если, плотно прижавшись к борозде уже поспевающей ржи, с пригорка взглянуть на поле боя, на огонь и дым, застилающий горизонт, услышать стоны земли, вздрагивающей от взрывов бомб, снарядов и мин, и стоны, может быть, даже предсмертные стоны наших воинов, выполнивших свой долг до конца, подошедших к краю жизни, но не отступивших, не дрогнувших, не пропустивших врага. Да, нужно представить себе ту землю, где идет битва.

Я был здесь и в дни затишья, когда наши войска трудились, готовясь к предстоящим оборонительным сражениям. Тихая и безмятежная степь, ее трудно было превратить в крепость — это не Сталинград с его бетоном и сталью, пусть взорванными, но все же домами — там оборонялись руины, пепелища, подвалы и подземные сооружения, здесь же только земля, балки, сады — хлеба колосятся, зреют яблоки и плывет волнующий запах только что скошенного сена. Но сюда, к оборонительным рубежам, в эти сады и балки, поля и пригорки люди принесли дух бесстрашия и упорства, опыт и неутомимость солдата, волю к победе, и их трудом земля поистине приобрела крепостной вид. Теперь здесь уже нет ни степей, ни садов, ни холмиков, ни дорог в обычном нашем представлении, а есть окопы и блиндажи, ходы сообщения и минные поля, рвы, таящие в себе смерть, засады и огневые гнезда и в них люди, артиллерия, танки, минометы, противотанковые ружья — все то, что создал наш народ на Урале, в Сибири, на Волге — в этих великих арсеналах войны.

И фашисты, начав свое генеральное наступление пятого июля 1943 года, очевидно, думали, что им удастся смешать с землей и людей, и орудия, и укрепления. Им все еще казалось, что люди не могут устоять, если на них движется сто или двести танков, что невозможно выдержать, если на один полк обрушивается в течение дня тысяча бомбардировщиков, если, наконец, десятки артиллерийских полков и минометных батарей три дня и три ночи ведут ожесточенный и непрерывный огонь. Враги создали на этих тридцати двух километрах огненный ад.

В эти знойные дни воздух, казалось, еще больше накалялся от взрывов бомб и снарядов. На одно наше соединение после концентрированного артиллерийского обстрела враг направил сперва сто, потом двести бомбардировщиков, а в течение дня над позициями появлялось до тысячи самолетов. Авиационные сражения не стихали с рассвета до вечерней зари, — был час, когда казалось, что глубокое июльское небо не вместит дравшиеся в высоте бомбардировщики и истребители. После такой подготовки враги предприняли свои танковые атаки.

Уже в первый день наступления они ввели в бой четыреста пятьдесят танков, на следующий день они удвоили эту силу, они наращивали удар и атаковали наши войска, линию обороны не батальонами, а полками и дивизиями, не десятками, а сотнями танков. Впереди шли «тигры», танки с тяжелой броней и сильным вооружением, за ними двигались автоматчики и пехота. Они погибали, словно пожираемые огромным чудовищем войны, но враг не успокаивался. Появлялись вновь бомбардировщики — они сбрасывали сотни тонн бомб, корежили землю, вырывали с корнями сады, уничтожали села. Они даже поджигали высокую траву, будто в ней таилась сила сопротивления наших войск. Враги ввели в действие свою новинку — сухопутную торпеду на гусеницах, управляемую на расстоянии. Но ни бомбы, ни огонь, ни «тигры», ни торпеды не испугали наших воинов, не сломили их дух и решимость — не отступать.

Два полка подвергались особенно яростным атакам врага — они приняли, пожалуй, главный удар в первый же день наступления. Одним полком командовал подполковник Онуприенко, вторым — подполковник Томиловский. Эти два советских офицера прошли суровую школу войны, испытали уже немало вражеских атак, они дрались с фашистами и тогда, когда в батальонах не было того вооружения, которым они располагают теперь. Битвы с врагом только закалили души этих двух мужественных воинов. К исходу третьего дня вражеского наступления они с солдатской скромностью замечают: «Мы выполнили свой долг».

Но легко сказать — выполнили свой долг. За этим таится мир великих испытаний и беспримерного напряжения. Полк Онуприенко выдержал четыре танковые атаки немцев. До этого они час обстреливали позиции полка из артиллерии и минометов, бомбили двумя сотнями бомбардировщиков. Но солдаты Онуприенко встречали все атаки мощным огнем. Онуприенко проявил хладнокровие, выдержку во время обстрела и бомбардировки. Он вывел всех солдат в укрытия, глубокие щели, заготовленные позади передней линии обороны. Вот почему ни бомбы, ни снаряды не причинили существенного вреда полку.

В ту же минуту, когда танки и пехота врага двинулись на позиции полка двумя мощными колоннами, Онуприенко вернул бойцов к огневым гнездам и окопам. Они открыли огонь по танкам из противотанковых ружей и орудий, а из автоматов обрушились на вражескую пехоту. Начался жестокий бой. Враги ввели еще сто танков. Теперь шла борьба за метры земли, за воронки, окопы, блиндажи; вновь и вновь появлялись вражеские бомбардировщики, их встречали наши истребители. Борьба за эти метры советской земли в сущности велась ив воздухе. Наша артиллерия била по «тиграм». В этот час советские воины, дравшиеся в окопах, увидели, как воспламеняются новые тяжелые танки. Но уже новая мощная колонна приближалась к окопам. И опять впереди шли «тигры».

Два сержанта — Рустам Усамбеков и Сергей Фалалеев — выдвинулись со своими противотанковыми ружьями. Это был короткий и мужественный поединок. «Тигры» шли, на ходу стреляя из пушек. Они вздымали землю и давили трупы фашистских солдат, лежавшие перед окопами. Усамбеков и Фалалеев ждали. Они притаились. Танки уже приближались. Усамбеков крикнул:

— Давай — вот они, давай, я в правый!

Фалалеев ничего не ответил. Он ждал. Это был опытный бронебойщик. Теперь он держал самое серьезное испытание и перед полком, который его любил, и перед народом, который доверил ему этот рубеж. Может быть, через полминуты его уже не будет в живых, молодого сержанта Фалалеева. Но он все же должен сделать все, чтобы тот крайний «тигр» больше не двигался. Там, в окопах, люди. Они тоже впервые видят этот танк, но они не уйдут, потому что в маленьком узком укрытии лежит он, Фалалеев. Так ему казалось, и он выдерживал, целился в смотровую щель. Проходили секунды, они были томительными, и Фалалеев даже успел размять ноги — они отекли и как будто отяжелели от напряжения. Потом он взмахнул рукой, прижался к ружью, прицелился и выстрелил, он лишь почувствовал легкий толчок в плечо и услышал выстрел Усамбекова. «Тигры» направились к ним, очевидно, боясь подставить свои бока: бронебойщики вновь прицелились и выстрелили. Два танка запылали. Усам беков улыбнулся и прошептал: «Это «тигры» — да?»

— «Тигры», да, радуйся — твоя победа. Видишь, разворачиваются.

Колонна танков пыталась обойти подожженные головные танки, но ее уже уничтожали, поджигали, подбивали другие бронебойщики. К Фалалееву подполз старший лейтенант Сердий и обнял его: еще одна танковая атака была отбита.

Онуприенко управлял боем через свою радиостанцию. Проволочная связь все время прерывалась — телефонисты не успевали находить обрывы и налаживать ее. Артиллерийский обстрел усиливался. Онуприенко сообщил всем бойцам по радио, что уже подожжено и подбито сорок танков. Но вечером враги предприняли еще две яростные атаки. Им удалось прорваться ко второй линии обороны. Удалось? Можно ли было назвать удачей те сотни метров, которые враги захватили, если земля, по которой они шли, почернела от крови фашистских солдат, а пылающие танки образовали огненный пунктир вдоль наших позиций? Но враг не считался с этими жертвами. Он окружил полк Онуприенко. Наступила критическая минута — она должна была решить исход всего дневного боя. Онуприенко понял это и приказал создать круговую оборону и драться в окружении. Всю ночь враги пытались пробиться к окопам полка, но не продвинулись ни на шаг.

Онуприенко уже разрабатывал операцию, которая дала бы ему в случае успеха возможность восстановить положение. К утру он предпринял две контратаки. Был нанесен удар, который поставил под угрозу окружения вражеские войска, прорвавшиеся ко второй линии обороны, и враг не выдержал — он начал метаться, боясь очутиться в клещах советских воинов, и разомкнул кольцо. Полк Онуприенко занял свои рубежи и продолжал с прежним упорством и уверенностью драться с врагом.

Ожесточенные атаки обрушились и на полк Томиловского. Сто бомбардировщиков сделали за день восемь заходов, четыре танковые колонны — по сто и двести танков — пробивались к позициям полка, автоматчики и пехота врага шла за танками. Казалось, все силы свои враг сосредоточил на этом узком участке. Но советские солдаты все выдержали. На следующий день атаки возобновились. Вновь артиллерия, авиация, танки, вновь огонь артиллерийских полков и сотен бомбардировщиков обрушивались на линию обороны полка Томиловского. Враги думали, очевидно, что есть предел человеческому напряжению, что непрерывные бомбардировки с земли и с воздуха, атаки танков и пехоты должны все же привести к душевному надлому людей, к тому состоянию усталости, которое может заставить отступить солдат. Но врагу не удалось увидеть в них ни растерянности, ни страха, ни малодушия.

Враг не учел ни духа наших войск, ни их умения, ни опыта, ни закалки. Мне рассказали о двух любопытных случаях. Фашисты пустили сухопутную самоходную торпеду на наше минное поле, пытаясь, должно быть, проложить дорогу танкам. По земле двигалось своеобразное, на первый взгляд устрашающее чудовище — оно управлялось на расстоянии. Но наши бойцы, ни минуты не задумываясь, еще до подхода ее к минам, подползли и взорвали торпеду гранатами. Не убедились ли фашисты, что в этом поступке не только долг воинов, но и высшее человеческое бесстрашие, которое бывает лишь у людей, уверенных в своем деле и в победе. В воздухе над полем боя все наблюдали, как на советского истребителя (потом я узнал, что это был коммунист Николай Солянников) напали четыре самолета «Фокке-вульф-190». Солянников сбил два самолета и продолжал драться с двумя оставшимися. Они одновременно с двух сторон атаковали Солянникова, но советский летчик выдержал до последнего мгновения и нырнул вниз. Вражеские истребители не успели опомниться и столкнулись друг с другом. Разве это не классическое мастерство, которое дается и хладнокровием и опытом?

На дорогах, даже вблизи той битвы, которая происходит на полосе земли в тридцать два километра, царит спокойствие и уверенность. Пусть вражеская бомба вырыла воронку на шоссе, люди в ту же минуту вылезают из укрытий и засыпают ее. На лугах бойцы убирают высохшее сено, раненые, только что вышедшие из боя, отдыхают на обочине после тяжелых дней и бессонных ночей. И лишь канонада, дым и огонь за пригорком напоминают, что там, на направлении главного удара, идет, не стихает, все еще продолжается одна из ожесточенных битв лета 1943 года.

2

В ту критическую минуту, когда вражеские танки приближались к нашим позициям, их встретила истребительная артиллерия полковника Вениамина Рукосуева. Может быть, никто из них — людей, занимавших эти оборонительные рубежи, — не представлял себе, что им придется отразить сперва шесть, а потом еще четыре ожесточенные атаки трехсот танков, что мощные колонны «тигров» появятся именно здесь, что с утра до вечера их будут бомбить восемьсот вражеских бомбардировщиков, что, наконец, они — обыкновенные советские люди, окажутся на направлении главного удара вражеских войск. Только потом, когда уже развернулась битва величайшей силы, они поняли это, но не испугались, не попятились. Они ощутили тяжесть той суровой ответственности, которая легла им на плечи. От крепости их маленьких и простых человеческих сердец теперь зависел исход битвы и судьба земли, на которой они укрепились и держались.

Я нашел этих людей в вишневых кустах. Ничем особенным они, истребители «тигров», не отличались от всех солдат и офицеров, которые дрались с врагом на клочке земли в шесть километров. Жизнь здесь как будто ничем не нарушалась — кто-то упрекал повара за то, что он сорвал еще не созревшее яблоко, так же наливались соками зеленоватые вишни, а из котелков, с которыми присаживались в тени на траве люди, доносился запах щей. Не сразу можно привыкнуть к мысли, что тут же, за пригорком, идет одна из грандиознейших битв нашего времени. Люди «втянулись», освоились с тем, что мы называем «огненным адом». И то, что непрерывно пикируют бомбардировщики, и дым, и пламя охватили весь горизонт, и то, что земля вздрагивает, будто в глубине ее открылись вулканические силы, — люди воспринимают как само собой разумеющееся и обычное дело войны. Они отдыхают, раскинувшись на траве, и только очень близкий взрыв заставляет их не вскочить, не встрепенуться, а лишь поднять голову: все обошлось? Никого не тронуло? Можно еще минуту вздремнуть — еще предстоит немало тяжелых дней и бессонных ночей.

В землянке на домотканом ковре сидел Вениамин Рукосуев, человек с вялыми от усталости движениями и полузакрытыми глазами. Он молчалив, не от природы, а оттого, что люди, окружающие его, ждут от него именно этой сдержанности и не внешней, не напускной, а внутренней уверенности. «Хорошо бы в бане помыться», — замечает он, будто больше ничего, кроме бани, его теперь не занимает. Впрочем, он тут же забывает о своем желании. Он закуривает, чтобы не уснуть — курить не хочется, во рту горько. Приходит Петр Разумов, майор, начальник штаба, и докладывает:

— К высоте идут сто пятьдесят танков.

— «Тигры» есть? — открывает глаза Рукосуев.

— Есть, три колонны, вот здесь. — Он показывает на карте, и палец его движется по той же узкой полосе земли в шесть километров и останавливается на точке, которой угрожает новая атака немецких танков.

— Там есть снаряды? — спрашивает Рукосуев.

— Да, есть, — отвечает Разумов.

— Хорошо, можно идти, — кивает головой и опять закрывает глаза Рукосуев.

Все, больше я ничего не слышал об этих «тиграх». Какая-то тревожность охватывает меня — нет ли здесь той степени усталости, которая делает людей вялыми, неторопливыми. Рукосуев вспоминает в эту минуту не о «тиграх», не о тех ста пятидесяти танках, которые ползут к такой-то точке, а о Николае Железникове, подполковнике, — он теперь там, на поле боя со своими батареями. Потом возвращается тот же Разумов, успевший уже смыть копоть и грязь с лица, и доносит, что горит шесть «тигров», а атака захлебнулась, отбита, отражена, и то, как полковник воспринял и нависшую над ним угрозу и весть о победе, то, что свежий человек мог бы воспринять как признак усталости, — оказалось силой, победившей «тигра».

Я иду к тому холмику, к тем людям, о которых только что доложили Рукосуеву.

В пути встречаются люди с артиллерийской эмблемой на рукаве — двумя серебристыми перекрещенными пушками, — они живут в окопах с домовитой привычкой русского человека — всюду видеть жизнь, они украшают блиндажи, обкладывают ветками окопы, приделывают полочки для котелков и патронташей, выделывают замысловатые узоры на ореховых жердочках, еще и еще раз осматривают свои орудия, они еще не воюют — это вторая линия артиллерийской обороны. И она будет держаться с тем же спокойствием, даже усмешкой, какие свойственны этим людям. Они тоже поглядывают на тот холмик, где идет битва, но им он не представляется адом. Может быть, утром или даже этой ночью им придется заменить павших друзей. Иногда и до них доходит огненный смерч битвы — с завывающим свистом летят бомбы, пикируют бомбардировщики, кверху летят глыбы земли. Люди прячутся, но все же наблюдают за небом: «Все потемнело, видишь, их сколько», — замечает кто-то. Лейтенант зовет в блиндаж: «Нечего храбриться!» Но тот, опустившись на одну ступеньку, присаживается у орудия и закуривает. «Что же, бояться мне, что ли, — усмехается он. — Земля велика, хватит места и для меня, и для бомбы».

И по мере приближения к тому клочку земли, который издали представляется адом, люди более спокойнее и увереннее воспринимают все то, что навалилось на них.

У холмика, притаившись в окопчике, повар Иван Гладких готовит ужин; он что-то напевает, будто на кухне у себя в Свердловске — правда, об этом можно лишь догадываться по движению его губ — грохот битвы здесь все заглушает.

На холмике живут люди в огне и дыму. Они гнездятся у орудий, это их мир, земля, крепость, надежда, уверенность. Они оберегают пушку, маленькую такую, приземистую, так контрастирующую с силуэтом огромного танка «тигр», висящим в блиндаже.

Точка, которую Разумов указал на карте, выглядела на местности так: холмик, спускающийся к оврагу, за ним кустарник, поле и деревня. На точке или, вернее, на холмике были люди, простые обыкновенные советские люди с противотанковыми пушками, ружьями и автоматами. В их поведении, характере, манере держать себя я увидел то же, что и у Рукосуева. Эти люди не были как будто наделены особыми героическими чертами. Они воспитывались в обычной среде советских людей. Старший лейтенант Дмитрий Андреев вырос в деревне Банаки, под Рязанью. У него есть жена, двое детей, любимые и родные люди. Они там — в деревне Банаки, и он думает о них с остротой и волнением, присущим, пожалуй, только людям на войне. Андреев считает себя уже старым артиллеристом, хоть ему пошел только тридцать четвертый год. На этом холмике он — хозяин, командир батареи. Или вот еще один житель холмика — Андрей Пузиков, наводчик. Он вырос под Задонском в маленькой деревушке. Ему двадцать лет, он успел немного поработать на шахте в Щекине на откатке угля. Впервые он участвует в битве с танками. Таков и разведчик Илья Багринцев, и сержант Григорий Коваленко, и старший сержант Петр Катюшенко, и Николай Серга.

Итак, этих людей враги хотели смять и по их раздавленным телам прорваться в глубину нашей обороны, пройти к Курску. Начав наступление на фронте в тридцать два километра, враг как будто сузил его до шести километров. Он бросил сюда триста танков, две дивизии мотопехоты, сотни бомбардировщиков и истребителей, пытаясь уничтожить нашу истребительную артиллерию.

С рассвета гул взрывов сотрясал землю. Бомбы падали у орудий, спрятанных в земле, корежили холмик, смешивали с грязью, копотью траву и кустарники. Люди глохли. Они не могли поднять головы. Воющий свист бомб не стихал весь день. Нужно себе представить одну минуту бомбежки, чтобы понять, какое высокое душевное напряжение потребовалось от людей, пролежавших под взрывами двенадцать часов. Земля засыпала лица, глаза, забивалась в рот. Можно было только на мгновение выйти наверх, где бушевала битва, чтобы отдышаться. Но тут же люди бросались в укрытия. Вновь и вновь появлялись то восемьдесят, то сто бомбардировщиков, вновь свист и взрывы бомб, вздыбленная земля и железный вихрь раскаленных осколков. И люди все же ухитрялись в этом смертном и огненном мире жить, трудиться. Связисты поползли по линии — они все время находили и исправляли обрывы. Иногда, преодолев сто метров под огнем и бомбами, телефонист Горлин должен был вновь искать повреждение. Ожидалась атака, и подполковник Николай Железников требовал четкой связи. Трудно двенадцать часов лежать под бомбежками, но самое трудное и главное — впереди. И пробирался к орудиям Петр Дормидонтов с супом, консервами, сухарями, подвозились снаряды и патроны. Хоть и повару, и телефонисту, и шоферу тоже приходилось двигаться по узкой, невидимой тропе, отделявшей жизнь от смерти.

В шесть часов вечера стих гул, грохот, свист бомб. Немцам казалось, что на этих шести километрах не могло остаться ничего живого, все было смешано с землей. В шесть часов тридцать минут вечера началась атака ста пятидесяти танков.

Впереди шли три мощные колонны «тигров». Истребительная артиллерия приготовилась к их встрече. Нет, людей этих бомбы не смешали с землей — недаром они день и ночь трудились, зарываясь поглубже в землю. Нет, их не устрашил и вид «тигров».

На батарее Андреева все притаились у орудий. Наблюдатель Илья Багринцев доложил: идет восемьдесят танков, их строй напоминает букву «Т». Андреев и сам увидел их в стереотрубу. Они приблизились на километр. За «тиграми» ползла пехота. Андреева вызвал к телефону подполковник Железников.

— Видите? — спросил он. — Бейте наверняка и держитесь.

Железников был спокоен. Это внутреннее спокойствие передалось и Андрееву. Он побежал к орудиям, у холмика стоял Николай Серга. Пушка Серги уже должна была открыть огонь. «Подпусти поближе, Серга», — посоветовал Андреев. Серга прижался к панораме. Потом раздалось два выстрела, второй снаряд попал в «тигра», и он сразу же воспламенился. Пламя взметнулось ввысь. Серга перевел огонь на второй танк.

Андреев по ходу сообщения пошел к пушкам своей батареи. «Видели Сергу?» — спрашивал он у Русецкого, Коваленко и Катюшенко.

— Это ему повезло, — отозвался кто-то. — Ему всегда везет.

Андреев подошел к Петру Катюшенко, приказал ему бить шрапнельными по пехоте, отсекать ее от танков, задержать, прижать к земле — тогда и танки не уйдут.

Но «тигры» уже заметили орудие Серги. Два танка устремились к нему. Серга хотел ударить им в бок. Под ураганным огнем артиллерии и минометов врага Серга, Лазуткин и Токмаков вытащили пушку, развернули ее и открыли огонь с открытой позиции. Еще два «тигра» воспламенились, но весь огонь наступающих танков был теперь направлен на позицию Серги. Сержант бил не переставая. Он стал черным от копоти, дыма и грязи.

Подошел Андреев.

— Давай, идет сюда — видишь?

— Вижу, — ответил Серга. — Пусть секунду еще поживет.

— Я запрещаю эти секунды, давай! — и Серга выстрелил.

— Ну вот, у тебя и четыре «тигра», — усмехнулся Андреев.

Он посмотрел на маленького Сергу — какое сердце и какая душа таится в этом человеке. Это же, очевидно, поняли и враги. Они охотились за ним, хоть Серга и умело маскировался. Один снаряд все же попал в орудие, ствол разлетелся на части. Правильный Иван Токмаков был убит, а Серга тяжело ранен.

Теперь у Андреева осталось три орудия. Он продолжал отбивать атаки. «Тигры» ползли к пушке Коваленко. Он уже поджег три из них, он расстреливал из автоматов сброшенный с танков десант. Его хотели окружить, он не сдавался. Коваленко бил из своей пушки. Он еще успел передать по телефону — к нему лезут, но в него не попадают. Андреев уловил даже усмешку в его тоне. В это мгновение голос Коваленко оборвался, термитный снаряд попал в орудие, сбил щитовое прикрытие и прицел. Григорий Коваленко и замковый Николай Сарженков были убиты.

Андреев собрал оставшихся в живых, еще есть два орудия и есть люди. Можно драться. Атака танков уже захлебывалась. В это время вновь началась бомбардировка с воздуха, авиация пыталась проложить путь танкам. Но люди не уходили от своих орудий. Они продолжали поджигать «тигры». Перед сумерками бомба попала в пушку Григория Русецкого. Теперь Андреев остался с одной пушкой, но он не покидал своих позиций, все еще держал танки под огнем, был хозяином на этом клочке земли.

К ночи «тигры» отступили, на поле боя остались только сожженные танки.

Погиб Георгий Игишев, но он держался здесь четыре дня. И когда он был окружен, Игишев вызвал огонь с соседней батареи на себя. Враги были раздавлены, а он вновь вернулся к своему орудию на этот холмик, на высоту 233,1.

Его спрашивали из штаба:

— Выдержите? Что нужно?

— Да, выдержу, — отвечал он, — дайте автоматчиков.

Ему прислали автоматчиков, они оберегали его от десантов, но перед вечером враги, должно быть, решили смять этот клочок земли любой ценой. Они бросили на два орудия Игишева пятьдесят танков; он доложил только об этом.

— Справа идут танки, слева — автоматчики. Отбиваюсь, не беспокойтесь.

Он успокаивал тех, кто был позади него, в тылу.

После гибели Игишева всю тяжесть обороны холмика принял на себя орудийный расчет Михаила Кайдалина.

Это сибиряк, человек кряжистый, выросший на Алтае, воспитанный в артиллерийской школе. Он как бы врос в этот холмик, как дуб — его надо вырывать с корнями. Высота 233,1 была теперь жизненной целью Михаила Кайдалина. Она омыта кровью. Люди будут оборонять ее до последнего дыхания. Кайдалин много видел на войне, много пережил. Теперь он был в том состоянии, когда жизнь сужается, утрачивает свой обычный смысл и горизонт. Он ценил и видел только клочок земли, который он занимал. Это была крепостная линия Кайдалина, его редут. За его чертой он не мог обнаружить ни покоя, ни тревоги, ни привязанности, ни любви.

У него возникли новые понятия о долге, чести, о дружбе и жизни. Кажется, такая простая вещь — отойти от холмика, от своей точки на сто метров. Но здесь это главный стержень жизни, войны и победы. Если выдержишь — ты герой и настоящий русский артиллерист, бог войны, если отползешь — ты предатель, и трус, и раб войны.

Два боя он провел с «тиграми». На него ползли тяжелые танки, которые он видел впервые. Он и его маленькая пушка были той точкой, которую «тигры» не должны были преодолеть. Кайдалина устрашали бомбами — одна из них даже попала в ход сообщения — Голубев и Авдошкин оглохли, но их руки и глаза действовали с вниманием и осмотрительностью, с проворством и точностью, они отбивали атаку танкового десанта. Потом перенесли огонь на «тигра». Снаряд пробил броню, но танк не воспламенился. Кайдалин хотел уже перенести огонь на второй танк, но подбитый «тигр» все еще не горел. Он прицелился в бак…

Он видел только танки; они рычали, стреляли, завывали, приближались. Вот они — до них рукой подать. Михаил Кайдалин выдержал до этой дистанции, хоть последние три секунды, пока танки прошли еще десяток метров, он стоял со сжатыми от напряжения кулаками. Установщик Константин Подколзин торопил его, и до сих пор Кайдалин упрекает его в мимолетном мгновении слабости. Но вот он решился. Открыл огонь. Это была короткая схватка Михаила Кайдалина с «тиграми». Он поджег четыре танка и как будто удивился, когда увидел высокий столб огня и дыма над тем местом, которое казалось ему угрожающим, опасным, смертельным.

Теперь Кайдалин победил, и он с еще большим уважением отнесся к своей пушке и к людям, которые его окружали, — Горбатенко, Подколзину, Голубеву, Авдошкину. Вновь их бомбили — Кайдалин потащил орудие в укрытие. Орудие показалось ему легким после той тяжести, которую ему пришлось преодолеть в бою с танками. Да, теперь он мог делать все, что угодно, даже поднять пушку.

С такой же яростью, умением и упрямой волей дралась с врагом вся артиллерия полковника Вениамина Рукосуева. Она удерживала позиции и на следующий день, когда фашисты вновь повторили ожесточенную бомбардировку. Они шесть раз атаковали эти холмики, но должны были вернуться. Они собрали потом все оставшиеся танки, начали обход, задумав, очевидно, окружение истребительной артиллерии. Батареи были отрезаны от дорог, но они продолжали драться. Вениамин Рукосуев только донес:

«Противник подтянул двести танков и мотопехоту, готовится к атаке. Первая и седьмая батареи мужественно и храбро погибли, не отступив ни на шаг, уничтожив сорок танков; вторая и третья батареи и противотанковые ружья приготовились к встрече противника. Связь с ними имею, буду драться, или выстою, или погибну. Нуждаюсь в боеприпасах всех видов, резерв в бой ввел. Жду указаний. Связь с соседями имею».

И они выстояли, выдержали, не отступили.

3

В этот предвечерний час наши солдаты думают не об отдыхе, а об атаке. Их занимает холм, который виден вдали, его не удалось удержать — немцы продвинулись туда. Но, пробившись на холм, или, точнее, на высоту 257,1, враг уцепился за гребни, зарылся в землю, не без оснований боясь, что вечером же или на следующий день придется отдать клочок русской земли, завоеванный такой страшной ценой. И наступил тихий вечер, без артиллерийской канонады, взрывов бомб, вражеских атак и тоскливого завывания мин. В небе уже не раздавался сухой треск пулеметных очередей, земля, будто уставшая, не вздрагивала, а лишь кое-где дымилась.

Так захлебнулось и завершилось вражеское наступление на Орловско-Курском направлении.

Наши же войска в эту ночь готовились к контрудару. На исходные позиции выходили танки, подтягивалась артиллерия, на дорогах не умолкал и не прекращался неутомимый труд войны — подвозились снаряды, мины и патроны, двигались колонны пехоты. И люди, усталые и измученные битвой с врагом, выдержавшие и отразившие натиск огромной силы, не могли уснуть — они ждали вести, самой радостной и волнующей для солдата, — о начинающемся контрнаступлении. Они не сомневались, что врагу будет нанесен контрудар, хоть еще ничего точно не знали. С первых дней оборонительных боев они, движимые внутренним убеждением, надеялись, что наступит час, когда наши войска атакуют врагов. И эту убежденность, выросшую теперь в неодолимую веру, они пронесли сквозь огонь и смерть битвы. Это была воинская, даже душевная потребность людей, испытавших в эти дни и горечь утрат, и великое напряжение битвы, людей, несших в себе предсмертную боль, муки и заветы павших в этой битве.

Но весть о контрнаступлении не пришла ни на рассвете, ни утром. Дважды появлялся вестовой в полуразрушенной избе, где мы лежали на полу в тревожной настороженности. Но он то привозил газету, то вызывал зачем-то капитана Николая Махрова. «Можно еще отдохнуть», — с неопределенностью заметил капитан, когда он вернулся, и в ту же минуту заснул крепким солдатским сном.

Утром я встретил здесь Алексея Ванякина. Это тот самый Ванякин, «левый край второй сборной «Спартака». Он стал воином, вожаком минеров, которых называют «людьми с движущейся смертью». Они не только минируют поля и дороги, а ждут, пока на них подорвутся танки и орудия врагов. Нет, это не простое дело. К тому же они учитывают, что враг пользуется разведкой. Ванякин и его люди закладывают тонны мин там, где фашисты идут, убежденные, что путь не опасен. Да, приходится жить и трудиться под огнем и артиллерийским обстрелом, придумывать самые хитроумные уловки и появляться на поле битвы в минуты наивысшего напряжения. Война, ведущаяся на больших пространствах, потребовала создания таких отрядов с «движущейся смертью». Всю землю и все дороги нельзя заминировать. Но Ванякин переносит минное поле с быстротой и смелостью, необходимыми в бою, управляет минами на виду у врага, не подозревающего, что только что разведанные овраг, дорога или холм таят в себе огонь и смерть. Ванякин уже насчитывает восьмой десяток танков, подорванных на его движущихся минных полях. Теперь он торопится к полю боя, где его минеры должны проделать проходы для наших танков и пехоты, которые еще ночью вышли на исходные позиции.

Контрудар намечен на полдень, и Ванякин, как и все воины, готовится к наступательным боям.

Полдень меня застал на пути к полю боя. В притихшей земле, где-то впереди нас, взорвалась бомба, за ней — другая, третья. В небе появились наши бомбардировщики и штурмовики. Они шли справа и слева, тремя ярусами. «Ну, началось!» — вскрикнул кто-то, хоть все и так понимали, что их ожидания оправдались, желания сбылись. Атака наших войск началась без артиллерийской подготовки, с внезапностью и мощью крепкой, закаленной хорошо вооруженной армии. Авиация заменила артиллерию — бомбовый удар наносился по позициям, орудиям, окопам, танкам врага. Вот прошла девятка штурмовиков, она пикирует, за ней появляются три девятки бомбардировщиков, их сменяют наши пикировщики, вновь — штурмовики, бомбардировщики, оберегаемые истребителями, движутся нескончаемой воздушной армадой к балке.

С наблюдательного пункта, расположенного на холмике, вблизи поля боя, виден огненный вал, созданный нашей авиацией. Он бушует и разрастается, земля вздрагивает от гула и взрывов. А все новые и новые девятки и семерки, прицелившись, с ревом пикируют и, освободившись от бомб, плавно выходят низко над землей, проносятся над нашими траншеями и окопами.

Наша авиация господствовала над полем битвы, которая должна была начаться атакой танков и пехоты. Люди поднимались из траншей, ложились на землю, запрокинув голову, — им хотелось самим, а не только глазами наблюдателей, сидевших в укрытиях, увидеть этот огонь возмездия. «Теперь и они узнают ад», — замечает кто-то. «Еще, еще идет», — перебивают его. Вновь пикируют наши штурмовики и бомбардировщики, образуя в небе круг, нечто вроде чертова колеса, вновь вздымается и земля, и огонь, и дым над балкой и пригорком, клочком земли, который надо теперь, в этот полуденный солнечный час отбить у врага.

«Сюда, сюда, зайдите сюда», — доносится чей-то повелительный басок. Я оборачиваюсь и вижу человека в комбинезоне с незажженной папиросой в зубах. Это полковник Конев. Он стоит, прислонившись к брустверу, и зовет всех в укрытие, потому что артиллерия врага уже открывает заградительный огонь. Конев наблюдает за всем, что происходит вокруг, лишь изредка входит в блиндаж, и оттуда доносится его просьба, передаваемая по телефону: «Дайте им еще, прибавьте огоньку!» — и новые армады бомбардировщиков и штурмовиков летят сюда, и Конев провожает их пристальным и долгим взглядом, деловито подсчитывая тонны бомб, которые они несут врагу.

Да, он хозяин раскинувшегося перед нами поля битвы, этот низкорослый и широкоплечий человек. Его занимают теперь люди — и те, которые окружают, и те, лежащие впереди. Он никого не забывает: «Как там Ведющенко?» Ему отвечают: «Дошел до Кукушкина». Ведющенко — это связист. С двумя красноармейцами он тянул провод к наблюдателям под ураганным обстрелом. Один из них был убит, второй — ранен, но Ведющенко сам донес катушку, установил связь. «Ну, давайте Кукушкина», — бросает он телефонисту, сидящему в темноте блиндажа. Конев возвращается в траншею с уже измятой, но так и не прикуренной папиросой. «Все в порядке», — замечает он. Олег Кукушкин поведет людей в атаку. Он уверяет, что будет обедать на высоте 257,1, а Кукушкин не дает пустых обещаний. Стало быть, все в порядке.

Из кустов по ходу сообщения идет танкист Андрей Бекшеев. Он показывает Коневу по карте — танки пойдут лощиной во фланг высоте 257,1. Потом Бекшеев бежит к себе, пригнув голову. Начинается атака. Можно чуть-чуть подняться и наблюдать. По силе и плотности огня, по разрывам вражеских снарядов можно определить и силу сопротивления врага. По ним бьют наши артиллерийские батареи. С оглушающим ревом к небу поднимается огненный смерч. Это залп наших «катюш». Танки мчатся к высоте, уже окутанной дымом. Теперь передо мной тот клочок земли, к которому надо приближаться с осторожностью и опаской. Но именно здесь концентрируются усилия и труд, воля и знания тысяч советских людей. Здесь испытывается все, что связано с войной, — и оружие, и люди, их умение, бесстрашие и верность долгу.

«Уходят, уходят», — докладывает лежащий вверху наблюдатель. Теперь и все присматриваются. Да, фашисты, не выдержавшие ударов нашей авиации и артиллерии, зажатые двумя колоннами атакующих танков, отступают с высоты, которую они штурмовали три дня и три ночи. Врагов теснят к деревне, она уже горит, и им приходится идти в огненном коридоре. Конев вызывает Кукушкина:

— Ну как там — чего задерживаешься? Не тяни, иди на плечах, понятно?

Кукушкин отвечает:

— Есть идти на плечах врага — он там заградительный огонь создал у деревни. Ну, бог с ним, я обойду, пусть остаются здесь со своим огнем, не беда, — больше пленных будет.

— Правильно! Двигай, двигай, день еще велик.

Поле битвы постепенно разрастается. Оно уходит вдаль к горизонту, и уже всюду: на поляне, пригорке, где мы находимся, в балке поднимаются люди и идут. Вторая волна наших танков мчится в обход пылающей деревни. За холмиком идет танковый бой. Отсюда трудно определить все, что там происходит, но виден исход сражения. Конев дважды повторяет: «Не выдерживают, не выдерживают». Он бросает в телефонную трубку: «Перенесите огонь, задайте им еще», — и вскоре артиллерийский шквал обрушивается на отходящие танки и пехоту врага. Конев, будто утратив присущее ему спокойствие, начинает ходить по траншее три шага вперед, три назад, вперед-назад.

Тем временем поле битвы отодвигается все дальше, лишь изредка взрывается вражеский снаряд. Люди на миг пригибаются, а потом опять продолжают свое дело. На дорогах, еще утром непроходимых, появляются обозы, повозочные понукают коней, как будто их путь проходит по мирной проселочной дороге, и не к полю боя, а к какой-нибудь деревушке. Только теперь, оглядываясь, я замечаю, что и люди, сидевшие в траншеях, поднялись. Конев уже передвинулся со своим наблюдательным пунктом, Олег Кукушкин обошел со своими бойцами деревню. Она еще догорала вдали, откуда привели немцев, сдавшихся в плен. И то место, которое в полдень называлось полем битвы, теперь уже оказалось в тылу.

 

СЕКУНДЫ ВОЙНЫ

Всю ночь не стихал дождь, но людям надо было все же идти и идти или хотя бы двигаться ползком. Теперь у них был только один путь — вперед, к тому пригорку и селу за ним, где сходятся и скрещиваются все дороги. Мир, лежавший за гранью этой цели, как бы исчез и растворился во тьме. Все устремления туда — к двум пыльным большакам, которые батальон Сергея Ковалева должен был оседлать и тем самым закрыть врагам еще один выход.

С того вечера, когда на узкой полосе курской земли, истерзанной, израненной, но не отданной врагу, наступила необычайная тишина, и Ковалев не только понял, но и всем сердцем ощутил, что фашисты остановлены, а их железная сила уже надломилась, — с того вечера он находился в возбужденном состоянии. И не только он, коммунист, капитан Ковалев, но и его люди теперь до нерасторжимости близкие ему, потому что прошли с ним путь испытаний и жертв во имя того клочка земли, который все называли пригорком.

Люди не могли, а порой и не хотели отдыхать. Оказалось, что можно три ночи не спать, готовиться к атакам, а потом день за днем наступать, не ощущая усталости. Должно быть, сила нервного напряжения не знает пределов. Люди в эти дни обрели как бы второе сердце, или же их обычные человеческие сердца оказывались сильнее и выносливее, чем можно было предполагать, — высокий накал их жизни не утомлял, не порождал в них уныния, а возвеличивал их упрямый и крепкий дух.

Сергей Ковалев знал все, что таилось в душе людей, которые доверили ему свои жизни и свои судьбы. Он был убежден, что ночью ему удастся проползти — пусть под смертельным огнем — к пригорку, там закрепиться, а на рассвете — штурмом при поддержке танков, занять село и перекресток дорог, захлопнуть еще одну дверь перед отступающим врагом. Это убеждение складывалось у Ковалева не только потому, что он видел орудия и пушки, танки и автоматы, грузовики с минами и снарядами, в невиданном обилии сопровождавшие его батальон. Конечно, технический арсенал наступательной битвы велик, но над ним возвышался, господствовал человек, простой советский солдат.

Этой ночью, дождливой и ветреной, Ковалев должен был переползти со своим батальоном к пригорку, отсюда — рукой подать — один километр, на карте уже вычерчен их путь. Туда еще перед вечером ходили минеры. Ковалев упоминает об этом вскользь, как о деле обычном. Как же они шли? Капитан на мгновение задумывается, озадаченный тем, что кто-то еще не знает всех мелочей их быта. Молодой минер Трофим Касаткин тоже не видит ничего особенного в том, что три воина проникли под ураганным артиллерийским и минометным обстрелом к минным полям, оставленным врагами, обнаружили и обезвредили сорок очагов смерти, проложили тропу к пригорку, путь для артиллерии, танков и обозов. Вот и все, больше ничего не сделали, но им пришлось ползти по грязной промокшей земле — они уже не ощущали проливного дождя, потому что грязь толстым слоем прилипла к плащ-палатке, к пятнистому маскировочному комбинезону, к лицу, каске, ботинкам. Вот только руки — их минеры оберегали, они нащупывали тот мокрый клок земли, над которым задерживал их миноискатель, осторожно, вкладывая в эту критическую секунду все, что приобретено опытом, напрягая до пределов свое внимание, как бы отрешаясь от всего окружающего. Рука ищет провод, взрыватель — он спрятан внизу или с боков, потом «мертвая мина» извлекается, и надо ползти дальше, измеряя путь уже не метрами, а сантиметрами, не задерживаясь, но и не торопясь, с величайшей осмотрительностью, не допустив ни одного непродуманного или нерассчитанного жеста, поворота тела, движения ноги, вязнущей в грязи.

Три человека — Трофим Касаткин, Александр Лычков и Петр Гончаренко — вернулись и доложили — можно идти. Да, больше ничего, и никто этому не удивился — то была их жизнь, война. Грязь сползала с их касок и лиц, широкие комбинезоны отяжелели от воды, и они двигались, как водолазы в скафандрах.

«Можно идти» — и к пригорку поползли семь разведчиков. Их вел сержант Николай Майборода, они пролежали весь вечер в наспех вырытом окопчике и определяли и наносили на карту гнезда врага. Майборода даже спустился с пригорка к селу. Взрывы снарядов, ракеты и осветительные бомбы прорезали завесу дождя и ночи, но Майборода полз, прижимаясь к грязи, вдавливая свое тело в холодную черную жижу. В селе послышался шум мотора. Майборода затих, но вскоре он убедился, что это грузовик, а не танк. В душе Майбороды уже проснулась пытливость разведчика. Он пополз к селу, каким-то неосторожным шорохом он обнаружил себя — ведь фашисты с таким упорством вытесняли ночь со своих позиций, освещая их ракетами. Майборода возвращался уже под минометным обстрелом. Ни в окопчике, ни в пути к блиндажу Ковалева он не ощущал боли. Лишь передав капитану промокшую карту с нанесенными на ней крестиками и как бы освободившись от того, что было центром его напряжения, Майборода застонал. В плече у него оказалось два осколка, кровь, смешанная с грязью, стекала по его телу. «Я думал все, что это дождь такой горячий», — сказал он. А разведчики ушли в траншею, где можно было постоять под плащ-палаткой и отдохнуть, — им предстояла еще трудная ночь. Пока же они не совершили ничего особенного, они просто делали свое дело на войне с присущим им умением, а это был их долг.

Так по крайней мере казалось им и капитану Ковалеву. Он был теперь поглощен только одной мыслью — надо двигаться. Его уже поторапливает подполковник по телефону: «Не тяни, Ковалев, не тяни». Но он и не собирается затягивать эту операцию.

В два ноль-ноль Ковалев поднял людей и повел их к пригорку. Они должны были ползти по грязи и тащить за собой орудия. Он хотел без шума подобраться туда, и поэтому людям пришлось заменить машины, тягачи и коней. Это не так-то просто — тащить на руках артиллерию и снаряды, но таков замысел Ковалева, и, не задумываясь, люди двигаются по разминированному проходу, продвигаясь метр за метром — всю ночь. Да, в эту ночь люди ощущали, что даже банка с консервами или лишние сухари давят необычайной тяжестью. А дождь, оказывается, может через шинель, плащ-палатку и гимнастерку проникнуть во все поры тела настолько, что уже не чувствуешь ни холода, ни воды. Но все это привычное, все это надо…

Где-то позади застряла противотанковая пушка, и шепот по цепи вернул ушедших вперед. И опять надо было повторять путь, уже раз пройденный. Лишь к рассвету на холмике собрался и приготовился к атаке батальон Ковалева. Люди лежали на траве усталые и молчаливые. Дождь уже стих, будто он лил только для того, чтобы дать возможность Ковалеву с большей скрытностью выдвинуться к бугорку, по полю, которое называлось ничейным. А теперь оно было нашим, оставшимся позади.

На рассвете был осуществлен этот штурм. Он продолжался не больше получаса, но Ковалев помнил только две секунды — в них сконцентрировалось все, что он называл русской силой третьего года войны. Одна секунда — начальная. По замыслу в эту предрассветную секунду наши танки, самолеты, артиллерия и пехотинцы, то есть батальон Ковалева должны были одновременно обрушиться на врага. Теперь вся стремительность и умение людей, их силы души и особенности характеров, вся их отвага и воинский дух должны были обрести математическую точность. В этом было то, что называют ударной мощью. Не успел умолкнуть оглушительный залп наших орудий, как Ковалев поднял свой батальон, и в ту секунду он увидел движущиеся по лощине к селу танки, а над головами пехотинцев, бежавших с пригорка, пронеслись наши бомбардировщики, штурмовики и истребители. Будто невидимая рука сжимала в кулак всю эту силу и била по тому клочку земли, который назывался перекрестком двух дорог. В этой секунде была не только четкость грандиозной военной машины, но и чья-то властная воля. Лишь потом Ковалев узнал, что эта невидимая воля таилась здесь же на поле боя, в блиндаже, где сидел генерал и тот подполковник, который еще ночью поторапливал его. Это они были теми людьми, которые сумели в грохоте битвы уложить в секундный расчет все мастерство и мужество тысяч людей — на земле, в танках, в воздухе, у орудий. Это они подбадривали штурмовиков по радио: «Задайте им еще, еще один заход, правее, по дороге», — направляли танки призывом: «Прорывайтесь, они хотят отрезать пехоту, но им не удастся».

Фашисты пытались отсечь артиллерийским огнем батальон Ковалева. И здесь наступила та, вторая, секунда боя. Враг поджег наш тяжелый танк — он был головным, — и наступила томительная и критическая заминка. Но тут выбежал начальник штаба батальона, старший лейтенант Андрей Седых. Он поднял окровавленную, простреленную руку и повел людей впереди танков.

 

ПЕРВЫЙ САЛЮТ

По пыльным летним дорогам, по полям и оврагам, утопая в высокой сочной траве и еще не убранном хлебе, шли наши воины к Орлу. На их пути возникали смертельные барьеры вражеского артиллерийского огня. С утра до ночи не стихали вой и бомбовый грохот «юнкерсов». Колонны фашистских танков пытались хоть на день или ночь задержать продвижение советской армии на пылающей земле, почерневшей от копоти, не стихающих битв и крови. Но люди, поднявшиеся для наступления, не могли и не хотели останавливаться. Уже близок был Орел — с севера, с востока и с юга сжималась железная, неумолимая рука советского солдата, схватившая врага за горло.

В эти августовские дни я находился к югу от Орла. Здесь шли в битву и побеждали те самые люди, которые отразили беспримерный по силе натиск врагов на Орловско-Курском направлении. В тот день, когда враг обрушился мощными колоннами танков, сотнями артиллерийских и минометных батарей и целой армадой бомбардировщиков и истребителей на узкую полосу земли, избранную для направления главного удара, — в тот день майор Алексей Четвериков после десятой или даже пятнадцатой бомбежки заметил:

— Ничего, мы еще встретимся с ними под Орлом, тогда посмотрим… Они еще побегут!

И Четвериков, и его начальник штаба капитан Дмитрий Волошин, и автоматчики, и саперы, и бронебойщики все чаще и чаще вспоминали не Курск, а Орел. Да, уже в тот день майор Четвериков жил мыслью, что фашистам Курска уже больше не видать, а вот удержат ли они Орел — посмотрим. И в последующие дни, когда Четвериков и его бойцы двигались к Орлу, отрезая фашистам путь с юга, он был рад, что не ошибся.

Советский офицер предугадал события не потому, что он знал больше, чем многие другие, а потому, что в его душе была та же сила, которой жила вся наша армия. Четвериков хотел наступать и был уверен, что это его желание исполнится. В те дни погиб под гусеницами танков один из храбрейших бронебойщиков Петр Зотов, в огне той битвы сгорел бесстрашный наводчик противотанковой пушки Сергей Мишенко. Четвериков вспоминает о них с болью и горечью. Но и они победили — те, павшие в борьбе с врагом, и они приближались теперь к Орлу. Их слава как бы шла впереди наступающих, и никто не мог забыть о ней.

Дважды мне пришлось побывать у майора Четверикова в дни наступления. Он двигался со своей частью к селу, и в это время его нагнал связной на мотоцикле. Прибыл приказ — за два часа обойти село и отрезать противнику пути отхода. В ту же минуту вперед пошли минеры. Они должны были проложить дорогу артиллерии и пехоте. Старший сержант Николай Парамонов, о котором в батальоне говорят, что он находит мины по запаху, пополз через поле.

Парамонов сам для себя установил тридцать секунд для разминирования одного гнезда. В эти тридцать секунд он вкладывал все свое умение и отвагу, весь опыт и знания, приобретенные на войне. Парамонов отыскивал мины не только с помощью миноискателя, но и по пожелтевшим пятнам в траве. Его руки двигались с привычным проворством и ловкостью, — он ощупывал траву, землю, отыскивая в глубине притаившуюся смерть. Враг осыпал минеров снарядами, земля стонала от взрывов, но Николай Парамонов относился ко всему этому со спокойствием человека, для которого опасность является знакомым и постоянным спутником.

Да и Четвериков, когда вернулся Парамонов и доложил, что он и его люди нашли и обезвредили до тысячи мин, только кивнул головой. В этом теперь не было ничего особенного. И в этой обычности отваги и подвига, в том, что целый полк нес в себе черты и качества, в начале войны свойственные только одиночкам, была сила людей Четверикова, и он тоже к этому привык.

За два часа они совершили трудный марш под огнем врага, двигаясь с артиллерией и обозами по полям и проселкам. Они обрезали постромки, если падала раненая лошадь, и сами впрягались в орудия и повозки, обливались потом, но не задерживались для отдыха. На устах у них было только одно слово: Орел. В нем были и призыв, и клятва, и близость победы.

Четвериков выслал вперед автоматчиков. Их цепь вскоре исчезла в высокой траве. Они должны были оседлать дорогу и вызвать панику во вражеском тылу. Четвериков понимал всю сложность и особенность боев, которые велись его солдатами. Враги пытались уйти из-под ударов наших войск, и нужно было умным, а порой и дерзким маневром навязать врагу свою волю, заставить его или сдаться, или принять бой. Майор настигал фашистов, появлялся там, где им казалось, что есть новый крепкий рубеж для обороны.

Эти два часа решили судьбу целой цепи опорных пунктов, которые гитлеровцы хотели оборонять и удерживать. Лишь поздно вечером Четвериков дал отдых своим людям. Они заснули тут же, на земле, которую днем отбили у врага.

Через три дня Четвериков подошел к реке. Теперь он уже был на юго-западе от Орла. Битва за весь орловский плацдарм достигла своего высшего напряжения.

С утра до ночи враги предпринимали отчаянные попытки хотя бы ненадолго задержать продвижение советских танков, артиллерии и пехоты. Вновь появились стаи «юнкерсов», вновь в высоком знойном небе завязались воздушные бои.

В этой битве Четвериков занимал свое скромное, но важное место. Он должен был со своими пехотинцами форсировать реку и закрепиться на том берегу. Это просто сказать — «форсировать». Но для того чтобы это сделать, нужны усилия и жертвы, опыт и решимость, проявление храбрости во всем: в спуске к реке, в подвозе снарядов, в помощи застрявшей кухне, в установлении и сохранении связи, в рукопашной схватке в траншеях врага, там, на отвесном берегу.

Вот повозочный Василий Корытный. Под обстрелом и бомбежкой он подвез к реке ящики со снарядами и патронами, потом вернулся за консервами и сухарями, спрятал их в окопе и спросил:

— Все? Можно ехать?

И только тогда он признался, что ранен в плечо.

Вот телефонист Сергей Бекетов. Он тянул провод. Разорвавшийся вражеский снаряд оглушил его и засыпал землей. Он полежал с минуту, потом пополз к реке, вырыл там окопчик и, установив телефон, спокойно спросил у Четверикова:

— Как вы меня слышите, товарищ майор?

Вот повар Тимофей Гирник с той самой, застрявшей в овраге кухни. Он пробирался сюда ползком и принес три тяжелых термоса с обедом для солдат, которым предстояло проникнуть на тот берег. «Как же они пойдут не евши!» — заметил он.

Таков всеобщий войсковой дух на фронте в эти августовские дни 1943 года.

Когда потом, после форсирования реки, я спросил у Четверикова, кто отличился в этой труднейшей операции, он назвал имя человека, который погиб — сержанта Ростислава Костырина. Костырин ворвался со связкой гранат во вражеский окоп и захватил пулемет, мешавший продвижению пехоты. Храбрец был убит осколком бомбы.

— А остальные?

— Все остальные действовали как обычно, — ответил Четвериков.

И в этом «как обычно» была именно та сила, которая помогла удержать наши позиции в июльские дни, позже, в августе сокрушила врага на хорошо укрепленном орловском плацдарме.

Итак, Четвериков должен был форсировать реку. Враг сосредоточил свои огневые средства на узком изгибе ее. Майор, любивший заглядывать в психологию и ход мыслей вражеского офицера, понял, что противник ждет его здесь. Это наиболее удобное место с отлогим берегом и кустарником для его сосредоточения. Именно поэтому Четвериков решил переправляться в километре отсюда. Он нашел там мель, и ночью, вброд, без моста, только с помощью саперной разведки перешел на вражеский берег и нанес немцам удар с фланга. Конечно, нелегко идти по пояс в воде с полным вооружением и тянуть за собой пушки, минометы и обозы. Но все же к рассвету река осталась позади, и автоматчики, пехотинцы, артиллеристы продолжали свой освободительный путь.

Утром наши войска выбили немцев из Орла. И хоть в город ворвались не солдаты Четверикова, наступавшие юго-западнее Орла, но и они вложили свои кирпичи в ту великую и бессмертную цитадель, которую не смогло одолеть и о которую разбилось вражеское нашествие. В этой цитадели — отвага и стойкость, доблесть и мужество, верность идеалам и героизм советского народа. И во славу этой цитадели, в память ее жертв прозвучал в тот день — пятого августа 1943 года — первый салют в Москве, ставший после этого вестником ратных побед нашего народа.

Центральный фронт

Июнь — август 1943

 

ОТ ДНЕПРА ДО БУГА

 

«ЦАРИЦА ПОБЕД»

В ту напряженную ночь, когда наши войска огнем и штурмом распахнули ворота в Барановичи, открывающие им пути в Белосток и Брест, — в ту же ночь они устремились на юг и запад. Они уже овладели городом Слоним и приблизились к Волковыску. На Пинском направлении они прошли по лесам и болотам к городу Лунинец, переправившись через реку Припять. Есть какие-то неисчерпаемые силы, которые дают возможность наступать на третьей неделе в том же темпе, как и на первой, и эти силы определяются не цифрами, не обилием танков, пушек и бомбардировщиков, а характером нашей армии. В жизни армии, как и ее солдат, есть такие дни, когда испытываются все ее душевные, нравственные и технические силы, дни, которые требуют концентрации и напряжения ума, воли, опыта, выносливости, — всего, что дано природой и приобретено в тяжких походах. Это — дни наступления. А такое стремительное, оказавшееся вне пределов наших обычных представлений о войне, такое грандиозное наступление, какое мне приходится наблюдать на 1-м Белорусском фронте, — требует еще и тройных условий — и умственных, и технических, и душевных.

Я уже в свое время упоминал в своих корреспонденциях о так называемой начальной фазе этого наступления. Она завершилась разгромом вражеской армии, ее отборных и натренированных дивизий и корпусов; армии, в которой были и танки, и орудия, и автоматы, и снаряды, были штабы с продуманными планами обороны, укрепления с высокой инженерной техникой, уже давно подготовленные рубежи — на берегах рек и под землей, были, наконец, генералы с весьма обширной свитой, которым казалось, что они знают все тайны современной войны. И все это подверглось разгрому, а армия с ее генералами и штабами обратилась в толпу беспомощных и оборванных пленников, постыдно умоляющих о пощаде. Это случилось уже на четвертый день битвы, и я не хочу возвращаться к этой начальной фазе нашего наступления — она уже теперь в прошлом и принадлежит лишь истории. Но в те дни июня 1944 года, когда наши танки, артиллерия, конница и пехота нарушили страшную тайну направления главного удара и, разгромив вражеские дивизии и корпуса, вышли на оперативный простор, — именно в те дни наша армия вступила в полосу величайших испытаний.

Утром танки генерала Панова и казаки генерала Плиева начали свой легендарный рейд на Запад. Они захватывали узлы дорог, давили огневые гнезда, прорывали оборону, с боями шли все дальше по белорусской земле, разрубая огромным огненным ножом еще уцелевшие артерии вражеского военного организма. В точно установленном тактическом узле наши танки, артиллерия, конница поворачивали на север, став в одну ночь острым смертельным мечом, занесенным над основными вражескими коммуникациями. Это уже была крупная победа, но завершить и закрепить ее должны были наши пехотинцы, а они двигались сюда пешком. И не по дорогам, а по полям и лесам, проселкам и тропинкам, болотам и лугам. Иных путей у них не было или, вернее, это был их извечный, не раз испытанный путь. Они шли в знойные июльские дни, обливаясь потом, отдыхая лишь перед вечером, когда над землей плывет мрак, еще не прорезанный лунными лучами. Они дрались с врагом у переправ, очищали от вражеских автоматчиков леса, изгоняли их из сел и деревень, вступали в битву с вражескими танками, подавляли огонь артиллерии и шли на запад, где их ждала победа. Да, это шла по белорусской земле не «царица полей», как называют пехоту, а «царица победы», и только выцветшие от солнца и пота гимнастерки да потрескавшиеся от пыли ботинки напоминали всем о проделанном пути. С вещевыми мешками, с грузом патронов и гранат, грузной переваливающейся походкой далеких путников двигались батальоны и полки генералов Батова и Лучинского, закрепляясь на освобожденной ими земле, закрепляясь на ней на веки вечные.

Мне довелось побывать в батальоне капитана Ефима Макарова, который был введен в дело лишь на третий день наступления; оставив позади себя вражеские дивизии, зажатые в «котле», — он ушел на Запад. Батальон этот проделал огромный путь — очищал леса за Бобруйском, гатил болота узкими жердочками к северу от Слуцка, дрался с врагом у Немана, отбивал контратаки танков на подступах к Барановичам и ушел к дороге на Слоним. В этом батальоне были люди, прошедшие пешком от Сталинграда до Орла, потом от Орла до Киева, а теперь от Жлобина до Слонима. Здесь были саперы младшего лейтенанта Василия Постникова, и автоматчики лейтенанта Кузьмы Федорова, и разведчики Николая Перфильева. Все они должны были идти впереди батальона. Находить и обезвреживать «немую смерть», спрятавшуюся под землей или в колее дороги, — Постников может даже в моменты самой большой усталости посвящать в тайны и премудрости противопехотной мины. Прощупывать пути, прочесывать кусты, захватывать перекрестки дорог, проникать в села, еще занятые врагом, идти всю войну бок о бок со смертью и уметь вовремя перешагнуть через нее. Это все были люди, увлеченные своим воинским делом, не замечающие за собой ни героизма, ни мужества, не придающие значения тому, что мы бы назвали подвигом. Так благородный человек не видит в своих поступках ничего благородного — это сущность его натуры.

Я застал батальон в молодом ельнике. Был предвечерний час. Люди только что поужинали, легли на траву и уснули. Еще дымилась кухня, но повар уже спал, положив голову на большую опрокинутую миску. Дремали и вестовые, привязав к ноге автоматы. Только Ефим Макаров бродил по ельнику и присматривался к лицам своих солдат — смогут ли они подняться в полночь, когда и был намечен выход к новому рубежу. Подул ветерок и полил дождь. Макаров ушел к шалашу; но в лесу никто не проснулся — так велика была человеческая усталость. Но в полночь Макарову пришлось лишь произнести одно слово «вперед», и, переданное по всему ельнику, оно подняло людей, и все вдруг ожило, забегало, зашумело. Кто-то засмеялся над промокшим другом, и смехом заполнился весь ельник — в этот поздний и трудный час у людей была потребность посмеяться, пошутить, из всего своего напряженного пути они вспоминали лишь смешное. Мог ли кто-нибудь подумать, что эти воины прошли сотни километров по лесам и болотам, с боями, под непрерывным огнем?

Той же ночью они подошли к реке Шара у деревни Кабаки — в этом месте река широкая, многоводная, глубокая, но все же им нужно было переправиться. Они сколотили плот из жердей и под разрывами артиллерийских снарядов, которыми встречал их враг, поплыли на западный берег. Еще до рассвета был захвачен там плацдарм. Саперы навели переправу, и вскоре артиллерия, танки и конница двинулись вдоль берега — с севера на юг к городу Слоним. Город расположен на том берегу — и прежде чем пробиваться к его улицам, нужно было завоевать обрывистый западный берег реки Шара. Все это делалось с величайшим спокойствием, которое отличает умелых людей, не замечавших ни усталости, ни страха.

В штабах, где продумывались и предусматривались все детали наступления, было опасение, что пехота не будет поспевать за молниеносным и стремительным движением танков и конницы, и это казалось естественным. Но «царица полей» никого не задерживала, она появлялась в тот час, когда борьба у крупных узлов сопротивления врага приобретала ожесточенный характер. Так было у Столбцов, в боях за Барановичи и у Слонима. Наша пехота взвалила на свои могучие плечи тяжкое бремя и несла с горделивой верой в победу от Бобруйска до Слонима, а теперь и дальше — на Запад. Да, были дни, когда казалось, что наступил предел человеческой усталости. Люди падали, но тут же вновь поднимались, переползали по болотам, а потом шли по лугам с почерневшими от копоти и грязи лицами. Знойный день сушил их гимнастерки, чтобы через час наполнить их влагой пота. Наши воины снимали и на ходу выкручивали свою одежду, и капли, падавшие на раскаленный песок, напоминали людям о трудном пути. Но сами пехотинцы будто не чувствовали своей усталости.

В дни этого грандиозного наступления войск маршала Рокоссовского наша армия выдержала одно из величайших испытаний — на крепость и выносливость. Здесь проявились и воинская наука, и воспитание, и внутренняя собранность всего армейского организма, сцементированного походами и кровью, закаленного под Сталинградом, под Орлом, на белорусской земле.

Но для того чтобы победа плыла над белорусской землей с теми же темпами теперь, как в первую неделю наступления, нужно вовремя людей накормить, дать снаряды для орудий, бензин для танков, мины для минометов, бомбы для самолетов. И двинулись в великий поход наши армейские тылы. На колесах оказались наши базы снабжения, которые питали и питают ненасытное чрево битвы боеприпасами всех видов и назначений, делают это порой под вражеским огнем, стремясь четкостью и организацией сравняться с теми, кто наносит удар за ударом врагу. На автомашинах оказались хлебозаводы, целые стада коров, мука и крупа, масло и сахар. И всюду — где бы ни оказывались наши войска — появлялись повозочные с ящиками патронов и снарядов, ползли повара со своими термосами — будто ими двигала какая-то невидимая рука. То был триумф наших штабов — там оказались мастера своего дела во всех областях военного искусства.

Они не только вели в бой большие войсковые массы, но и обеспечивали их всем необходимым. И это-то — высокая душевная сила наших солдат и творческая предусмотрительность наших офицеров — дает возможность и войскам наступать в должном темпе, быть хозяином на поле битвы, а не рабом обстоятельств, возникающих на их пути.

За последние дни бои здесь развернулись на двух узлах дорог — у Слонима и Лунинца. Судьба города Слоним была решена в тот предрассветный час, когда наша артиллерия, пехота и конница переправились через реку Шара у деревни Кабаки. Пехота генералов Батова и Лучинского повернула на юг и вышла к сплетению дорог, не отдыхая после переправы, — днем она уже дралась в городе, отвоевывая улицу за улицей.

Путь же к городу Лунинец был еще более трудным. Войскам генерала Белова пришлось идти по болотам Полесья, порой проваливаясь в грязь, подтаскивая пушки и автомашины на руках. Те узкие полоски земли, которые пролегают между болотами и озерами, враг заминировал, и всюду делались проходы нашими саперами. И на этом труднейшем театре военных действий войска генерала Белова, главным образом его пехота, наносили удары по вражеским войскам, и болота поглощали тысячи фашистов, которые уже не могли уйти. Природа, которая, казалось, оберегала их в дни обороны, теперь обрушила на них свое возмездие. На узких речках возводились переправы — воины двигались там с боями, под артиллерийским обстрелом, переползая болотные топи, обходя поймы и озера, пробираясь к победе тяжелым, извилистым путем.

У реки Припять наша пехота встретилась с моряками Днепровской военной флотилии. Она зашла на своих быстрых судах в тыл врага, десанты захватили дороги и плацдармы на берегу Припяти. Моряки переправили пехотинцев со всей их техникой через Припять и поддерживали эту искусную и умно задуманную операцию мощным артиллерийским огнем. Они подготовили и дороги для движения войск генерала Белова, отбив их у врага и заставив его идти по болотам, где уже подстерегал смертельный огонь наших батарей.

Таким образом, пинские болота усилиями и волей пехотинцев и моряков превратились в арену грозного побоища. И хоть люди сами шли по пояс в грязи и воде, не знали ни отдыха ни сна, гатили непроходимые топи и переплывали через речки, но удары их были сокрушительные.

Враг бросил орудия и автомашины и попытался уйти к узлу дорог — в Лунинец. Но в город уже ворвались наши воины — отсюда им был открыт путь к Пинску.

И вновь вездесущая пехота несла на своих могучих плечах победу, оказавшись неутомимой даже в этих девственных местах, где день похода равен подвигу.

В маленьком блиндаже я нашел капитана, который только что вернулся с поля битвы — он склонился над картой и задремал. Потом, очнувшись, он вышел из блиндажа и лег на траву.

— За день, — сказал он, — мы прошли тридцать километров. Вы понимаете, что это такое? Это ведь не первый день, а третья неделя — вы же видели, какой там ад. В этом все дело… Мы все опасались, что и пехота не будет поспевать и тылы застрянут, да и связь надо поддерживать… Управлять боем… Но теперь все уже рассеялось — наши солдаты оказались богатырями… Они выдержали все испытания!

Капитана вызвали к телефону, и он спустился в блиндаж. В темнеющем лесу слышался шелест листвы и далекий звук канонады. Наши войска дрались уже на путях к Белостоку и Бресту.

1-й Белорусский фронт, 1944, июль

 

ГРАНИЦА

В этом месте нашей границы река Западный Буг образует, острую дугу, и домик заставы возвышается над берегом, отражаясь в воде, как корабль в бухте. Еще не стихает битва на подступах к Бресту, еще земля сотрясается от гула взрывов, но сюда к извилистому и крутому берегу Западного Буга уже подтягиваются пушки, танки, автомашины, а казаки располагаются на ночлег с домовитой прочностью и неторопливостью. Люди, совершившие огромный путь — от Днепра, где были их исходные позиции, до Западного Буга, куда они с ожесточенными боями дошли в этот теплый летний вечер, — люди нашей армии закрепляются здесь на вечные времена.

Наши войска вернулись к тому клочку русской земли, где взметнулось брошенное фашистами жестокое пламя войны. В то безмятежное июньское утро сорок первого года враг обрушил на город Брест, на белорусские деревни и села, на мирные семьи, их детей, их молодость и счастье, мечты и надежды, на все то, что всем нам казалось таким дорогим и неприкосновенным — огонь артиллерии, бомбы и мины. Никому еще тогда не хотелось верить — неужели началась война? Люди прятались в подвалах, но бомбы засыпали их и там, полуодетые женщины уносили в поле своих детей — война ворвалась к ним на рассвете воскресного дня, когда отдых казался таким естественным и обычным, отдых тружеников советской земли. Они покидали свои дома, чтобы спасти свои жизни, но и на улицах, на полях, у высокого берега Западного Буга их настигали осколки вражеских снарядов и пули автоматов. Вражеские бомбардировщики и истребители с первыми лучами восходящего дня, пользуясь своим преимуществом внезапности, вырвались к белорусскому небу. До тех пор благодатное, прекрасное, воспетое поэтами небо показалось мирным людям, жившим на нашем берегу Западного Буга, мучительным и жестоким. С высоты фашисты расстреливали из пушек и пулеметов детей, столпившихся на дороге, чтобы уйти на восток, убивали женщин, которые шли за детьми или помогали своим мужьям возводить баррикады и рыть окопы.

Потоки крови текли по асфальту города Бреста, по улицам деревень, как вода после обильного дождя. Над землей поднимался удушающий дым пожарищ. В садах, где цвели розы и зрели вишни — лежали мертвые тела тех, кто всю жизнь выращивал их. А на том берегу Западного Буга — у Тирасполя, у устья Кшны — враги все усиливали свой огонь по нашей мирной земле.

Я вспомнил теперь этот первый тяжкий час войны, потому что именно тогда — между четырьмя и пятью часами утра двадцать второго июня 1941 года — врагу казалось, что таким внезапным, жестоким и кровавым путем он прорвется не только к нашим городам, но и к сердцам советских людей. Он хотел устрашить их кровью и смертью, заставить дрогнуть перед надвигающейся грозой. Но именно тогда, в те первые минуты войны — люди, жившие на берегу Западного Буга, простые советские люди, явили миру свой бесстрашный подвиг. Не страх, а бесстрашие родилось в то июньское утро сорок первого года и, совершив великий подвижнический путь по всей нашей земле, теперь вернулось к берегам Западного Буга, к границам нашего государства, победоносным, триумфальным шествием.

О силе этого бесстрашия фашисты узнали у стен Брестской крепости.

Там были наши пограничники. С ними были их семьи и дети. На них обрушился этот первый удар. Пограничники оберегали линию границы СССР, которая проходит здесь вдоль берега реки. В крепости еще не было тех сооружений, которые могли бы хоть день противостоять натиску врага. Но неприступность оказалась в сердцах наших пограничников. Артиллерия врага шесть часов штурмовала их позиции, авиация бомбила их с рассвета до позднего вечера. Но наши воины удерживали границу. Город Брест уже был обойден танками врага, но позиции пограничников оставались здесь грозным бастионом, уничтожавшим всех, кто приближался к этому клочку прибрежной земли.

Тогда две дивизии оккупантов вернулись к Западному Бугу, подтянули сюда артиллерию и авиацию, начали бить по домам, где были женщины и дети — семьи воинов-пограничников. Врагу казалось, что таким путем можно будет заставить людей бросить орудия и пулеметы. Смерть бушевала в домах, она настигала женщин, детей всюду, где бы они ни прятались. Наши пограничники, укрепившиеся на берегу реки, видели это, они вступили в борьбу с вражеской артиллерией, но никто не покинул своих позиций. Они продолжали биться с врагом в те трагические часы, когда гибли их любимые люди, а огонь охватил уже их дома. Потом фашисты предприняли еще один штурм, он был отбит — наши воины-пограничники поджигали танки и орудия, уничтожали вражеские батальоны, но не сдавались. Им сбросили вымпел с условиями капитуляции. Это было на девятый день войны. В крепости на берегу Буга не было уже хлеба, — в огне погиб их запас пищи. За водой к Бугу надо было добираться под ураганным артиллерийским огнем. Но никто не сдавался. Они отбивали все атаки и своими упорными, бесстрашными сердцами задержали движение войск от Бреста на восток.

Три раза в день штурмовали враги позиции советских людей, которых они уже называли «героями на Буге», восемнадцать дней и ночей наши пограничники держались в Брестской крепости, и только неумолимая смерть, сразившая их, открыла путь врагу. Я не называю их имен — они все достойны великого бессмертия в веках и их не вместит мой короткий очерк; я не берусь судить, какую неоценимую помощь оказали они тогда нашим войскам, — бесстрашие и святость легендарного человеческого подвига нельзя переводить на язык цифр. Но тогда, в те восемнадцать дней и ночей битвы на берегу Западного Буга, из огня, крови, пепла и жертв возник дух сопротивления советского народа, он поднялся над нашей землей, как и во все суровые и тяжкие времена в жизни России. Этот дух бесстрашия и сопротивления вражескому нашествию лежит в характере и сердце народа, передается из поколения в поколение и сломить его нельзя ни бомбами, ни снарядами, ни танками, ни огнем. Он — бессмертен.

Если бы фашисты трезво осмыслили все это, они бы еще тогда поняли, что их ждет впереди. Та же сила сопротивления и бесстрашия советских людей проявилась потом и в битвах под Минском, у Днепра, под Смоленском, под Москвой, под Сталинградом, а на Волге обрушилась на врага великим и страшным возмездием. Мне приходилось встречать наших офицеров под Орлом в июле 1943 года, которые измеряли на картах, сколько еще осталось до границы, я слышал в Бобруйске, как наши воины подсчитывали, на какой день наступления они будут на берегу Западного Буга. Не прошел еще и месяц с того утра, как они ринулись в атаку на укрепления за Друтью, а уже оказались здесь, на этой священной полосе земли. Вот проселок, белый домик, березовая роща, белорусская деревня в дымной пелене только что отгремевшего боя, овраг, обрывистый берег и река — линия границы.

К реке вышел сержант Тихон Ковшов со своей пушкой, а за ним и сержант Исман Насибулин со своими пушкарями — наводчиком Краюшкиным, заряжающим Сережкиным и правильным Гордейчуком. Их пушка пришла сюда из Сталинграда, они поклялись ее довести до границы. Для них это было жизненной целью, и вот они достигли ее. Они дрались с врагом всю войну, и все ту же пушку, под тем же номером — «девяносто четыре девяносто два» — они привели к Западному Бугу. Краюшкин пытается подсчитать, сколько дорог и тысяч километров ими пройдено, сколько снарядов они выпустили, хочет вспомнить, как хорошо служила им их спутница. Но Сережкин, молодой токарь-москвич, его перебивает — предстоит дальний, тяжелый путь — врага надо добить и еще рано подсчитывать путь, оставшийся позади.

К берегу Западного Буга вышли казаки, дравшиеся на реке Десна, уже на подступах к границе, выдержавшие там немало контратак. Теперь они спешились и прячут коней — к северу и к югу от них еще идет бой. Сюда же подошла и пехота генерала Батова, «царица полей», названная здесь «царицей победы», проделавшая от Днепра 500-километровый поход, полный напряжения и жестоких боев.

К границе подтягивается вся армия с ее техникой, и тогда хочется, чтобы здесь хоть на миг очутились те труженики Урала, Сибири, Поволжья, все, все, кто снарядил наши войска с такой заботой в ее далекий и героический путь.

Я упомянул о пушке — она прошла с боями от Волги до Буга. Но дело не в пушке, а в ее людях. Хоть воюют они без отдыха и прошли через самые жестокие сражения, какие только знала человеческая история, но теперь, к границе, они подошли не ослабленные, не согбенные под бременем войны, а еще больше окрепшие, закаленные, ощущающие свою внутреннюю силу. Они устраиваются на ночлег, ужинают, закуривают, обсуждают свои домашние дела, уже не замечая, что их обстреливают или что где-то вблизи рвутся снаряды.

Теперь люди спускаются к реке, еще кипящей от взрывов бомб и снарядов, Ковшов набирает воды в флягу и возвращается к пушке. Уже пожилой повозочный лежит у ящика со снарядами и при виде Ковшова поднимает голову.

— Где тут, Ковшов, наши люди держались осьмнадцать дён — далече ли? Ишь ты — обнаковенная земля, а как уцепились, что те дубы… Должно быть, с крепким корнем люди были. Не спишь, Ковшов?

— Вот мы к ним и возвратились, — ответил Ковшов.

Они не упоминали, что принесли с собой к Западному Бугу ту же доблесть, то же бесстрашие, тот же дух бессмертного подвига, которые в первые же минуты войны взметнулись здесь в сердцах советских воинов. Это всем им казалось само собой разумеющимся, потому что они вернулись к границе через Сталинград, Орел, Днепр, Бобруйск и Барановичи, а для этих простых советских солдат — это были не только битвы или этапы тяжелого пути, а и жизненные вехи, потребовавшие и усилий, и крови, и мук, и напряжения. И для этих людей нашей армии граница была не только в той линии, которая проходит здесь, по берегу Западного Буга. Эта линия проходит теперь, как и у тех павших пограничников, сквозь сердца и кровь тысяч и тысяч людей, живущих на советской земле — и на Буге, и на Днепре, и на Волге, и на Амуре. А сердце и кровь нашего народа оказались неприступными. И в этом крепость государственной границы СССР.

1-й Белорусский фронт, 1944

 

ЛИДОВ

Петр Лидов вступил в войну в тот час, когда мы даже не знали о начале войны. Это было ранним утром 22 июня 1941 года в Минске, где Лидов в то время находился в качестве корреспондента «Правды». В этот утренний час фашистские самолеты пытались прорваться к Минску, и Лидов сразу же поехал к летчикам, чтобы выяснить, что произошло. Утром же он передал свое первое сообщение в «Правду». Он стал военным корреспондентом и с тех пор шел с нашей армией трудным, напряженным путем, отдавая своей работе журналиста-правдиста все силы, знания, опыт, талант. А в канун третьей годовщины войны, в ночь на 22 июня 1944 года, Петр Лидов отдал этому великому делу и свою жизнь.

О Лидове мало знали. Он был человеком сдержанным, немногословным, а на войне люди говорят еще меньше, чем обычно. Тот, кто хоть раз побывал в тяжелой переделке, кто прошел по той узкой тропинке, о которой обычно говорят: «чуть-чуть не погиб», тот не любит рассказывать ни о войне, ни о всех опасностях, которые он преодолел.

Лидов не раз попадал под огонь, не раз испытал это знакомое воину «чуть-чуть», но вспоминать об этом не любил. Может быть, это было своеобразным проявлением его мужества, внутренней собранности.

В Минске в первые дни войны Лидов ходил по улицам, охваченным пламенем, выносил детей из квартир, еще уцелевших от разрыва бомбы, сквозь непрекращающиеся бомбежки мчался на своей «эмке» из ЦК Белоруссии в штаб, из штаба на аэродром, с аэродрома на телеграф… Не раз с улыбкой вспоминал он, как в подвале телеграфа, куда он забежал во время сильного обстрела и бомбежки, ему передали телеграмму из Москвы, посланную накануне. Это была телеграмма сугубо мирного характера и касалась она уборочных дел. Он спрятал эту телеграмму и уехал в часть, которая готовилась к оборонительным боям.

Как и всегда и всюду, Лидов хотел и здесь, на войне, поскорее определить свое место. Он говорил, что теперь читателя интересует прежде всего суть событий, и старался передать в «Правду» пусть небольшую, но оперативную заметку. Написанная особым, «лидовским» языком, сжатым и лаконичным, заметка эта рассказывала именно о том, что в этот день было главным на фронте.

Мне приходилось наблюдать Лидова в период его работы под Смоленском, в 1941 году. Мы как-то получили телеграфное задание от редакции написать о летчиках. Аэродром под Смоленском был в те дни, пожалуй, самым опасным местом на фронте. Лидов поехал туда. Машину не пропускали на аэродром, так как не успел закончиться налет, к аэродрому снова пробивались «юнкерсы».

Лидов пошел пешком. В момент, когда он беседовал с летчиками, снова началась бомбежка аэродрома. Наши летчики поднялись в воздух на своих «ишаках», как называли тогда на фронте истребители И-16. Лидов остался на аэродроме один. Он лег на землю, которая сотрясалась от гула взрывов. Потом, когда все стихло, хотел пойти к командному пункту, но почувствовал необыкновенную слабость, сел на траву и просидел минут десять. Я уговаривал его отдохнуть еще хоть немного, но, взглянув на часы, он сказал:

— Надо торопиться в Смоленск. Мы еще успеем передать.

С Москвой мы связаться не могли — Смоленск в эти минуты подвергся налету вражеской авиации. Налет застал нас в городском саду, где была небольшая щель. Там, сидя на корточках, Лидов написал часть своей корреспонденции о летчиках. Потом, когда взрывы немного стихли, он поспешил к телефону.

В момент прорыва вражеских войск у Вязьмы мы все находились на командном пункте. Это был тяжелый, я бы даже сказал, необычайно тяжелый день войны. Командный пункт подвергался непрерывным налетам авиации. В этих условиях огня и крови в журналистском корпусе установилась железная дисциплина. Ее установил Лидов. Малейшая растерянность могла погубить человека. Лидов это понимал. Он сам разработал маршруты движения и поездок корреспондентов, учел все возможные неожиданности. И я могу утверждать, что многим эта дисциплина спасла жизнь.

Наиболее яркий в жизни Лидова период — это период обороны Москвы. В те дни Лидов не раз получал письма, в которых люди самых различных профессий писали ему: «Мы всегда ищем в газете вашу статью, она рассказывает обо всем коротко и ясно».

Это было не только признание читателей, это было также и точное определение его работы. Он не раз говорил, что события под Москвой достигают такого огромного накала и вся страна так чутко прислушивается к малейшим колебаниям этого непрерывного напряжения, что журналист должен писать очень спокойным и точным языком.

Мне кажется, что сила журналистского дарования Лидова таилась именно в его умении о самых необычных, напряженных и даже трагических положениях писать спокойно. Это было спокойствие взволнованного человека, одаренного способностью обо всем, что он видит, рассказывать простым и спокойным языком. Но какая огромная взрывная сила скрывалась за этим спокойствием!

Именно так была написана «Таня». Мне приходилось в те дни беседовать и с бойцами, и с мирными людьми, и с писателями, и все говорили одно и то же: «Таня» Лидова никогда не будет забыта, потому что Лидов сумел написать ее с такой внутренней взволнованностью, которая никого не могла оставить равнодушным.

Впервые Лидов услышал о Тане под Можайском. Тогда все журналисты сидели на командном пункте дивизии в ожидании решительного штурма Можайска. Ночевали в полуразрушенной избушке. Туда же пришел погреться и какой-то старик, который пробирался в свою деревню.

Старик рассказал Лидову, что слышал о какой-то девушке, которую повесили в деревне Петрищево. Никаких подробностей он не знал, а только дважды повторил: «Ее вешали, а она речь говорила… Ее вешали, а она речь говорила»…

Лидов в ту же минуту встал и сказал:

— Я пойду в Петрищево.

И с этой ночи десять дней подряд он изучал все материалы, относящиеся к гибели Тани. Он много раз ездил в Петрищево, беседовал с жителями села. Он говорил, что этот очерк только тогда прозвучит с подлинной силой, если будет написан с абсолютной точностью и «тихо». Он старался собрать все факты, потому что голос фактов был сильнее всего, что мог в эти минуты сказать от себя журналист и писатель. Вместе с фотокорреспондентом «Правды» Сергеем Струнниковым Лидов нашел могилу Тани — Зои Космодемьянской, каждый факт проверил с необычайной строгостью.

Очерки о Тане прочитал весь народ. В Тане видели люди то нетленное и великое, что есть в душе нашего народа, и никогда, никогда уже ее не забудут. Не забудут и журналиста Петра Александровича Лидова, сказавшего первое слово о простой девушке, ставшей героиней своего народа.

Лидов был талантливым литератором. Его обуревали планы, один другого важнее и интереснее. Своим точным, сжатым языком он вел дневник войны, мечтая довести его до дня победы.

Смерть стала на его пути. Верный своему долгу, он во время бомбежки аэродрома под Полтавой решил глянуть на людей, которые отражают налет вражеской авиации.

И он выбежал из укрытия…

1944

 

ОСВОБОЖДЕНИЕ ЕВРОПЫ

 

ПО ДОРОГАМ ПОЛЬШИ

1

На пути в Люблин нам нужно было объехать взорванный мост через реку Вепш. Наша машина свернула с Варшавского шоссе на проселок.

В деревне Цеханки, утопающей в зелени садов и вековых лип, нас обступили польские крестьяне. В синих шапочках с большими козырьками, в каких-то опорках на деревянной подошве и длинных домотканых рубахах, они бежали к машине из садов и огородов, предлагая нам вишни и яблоки. Девушки забрасывали цветами и машу машину, и все грузовики с воинами, которые тоже свернули в Цеханки.

«Как проехать к переправе?» — спрашивает капитан, соскочивший с мотоцикла. Крестьяне указывают близкий путь, но все же им кажется, что без проводника не обойтись. Старик Казимир Дорувский встает на подножку машины и ведет всю колонну по лесным дорогам, на ходу вспоминая тяжелую жизнь «под германцем», как здесь выражаются.

Мы въезжаем в лес, и Дорувский замечает, что этим лесом фашисты никогда не ездили — отсюда никто из них не выходил живым. Из леса едут польские крестьяне с дровами, они снимают шапки и долго машут ими вслед уходящим машинам.

На переправе у маленького польского городка Ленчна мы прощаемся со стариком. Как он пойдет обратно в Цеханки — ведь мы уже проехали пятнадцать километров? Дорувский усмехается — он готов поехать с войсками до Варшавы и оттуда вернуться пешком, чтобы рассказать, как дерутся за освобождение польской земли воины Красной Армии. Он ждет, пока все машины переправятся по деревянному мосту, а потом уходит неторопливой походкой человека, которому теперь уже некого бояться: он перестал быть рабом.

В городке Ленчна, где живут кустари и пивовары, где во всех дворах и в садах зреют и наливаются соками гирлянды хмеля, только что закончился бой. В трясине, у реки, застрял «фердинанд», и его вытаскивают наши танкисты. Капитан Шестов собирает свои танки и ведет их дальше, в глубь Польши. Его путь лежит через город Ленчну. И здесь ему навстречу выбежали поляки — им хотелось как-то поблагодарить Шестова. Кроме цветов и фруктов, ему поднесли старинный польский кубок. Капитан принял этот дар и приказал открыть люки в танках. Танкисты, вытянувшись и приложив руки к козырькам шлемов, провели свои боевые машины мимо людей, которым они только что вернули и жизнь, и свободу. И вдруг на узкой улице, которая когда-то называлась именем Мицкевича, кто-то затянул польский национальный гимн, его подхватили женщины, старики, люди пожилые и юноши, а девушки шли за танками мимо площади, спустились с горы в поле.

Да, теперь поляки могут идти в поле или в лес, поехать за город, петь по вечерам, собравшись в саду, и не бояться, что их где-то подстерегает, преследует, угрожает, как занесенный меч, короткая надпись: «Полякам воспрещается!»

Это относилось ко всему, что человек привык делать с самого своего рождения. Фашисты не успели только наложить запрет на воздух, да и то полякам воспрещалось дышать свежим воздухом в лесах, за городом, в парках — все это было привилегией «высшей расы».

В городе Люблине я видел в театре, на улице Капуцинов, надпись на уборных: «Только для немцев». Впрочем, над входом в театр тоже был вывешен запретный окрик: «Полякам не входить!» Если в театре обнаруживался поляк, — он отсылался в лагерь за городом, а оттуда никто не возвращался. Этот лагерь был для поляков кровавым кошмаром. В Люблине есть две улицы — Краковская и Любертовская, которыми город гордился, — там, в тени липовых аллей, в парке, в скверах, у готических особняков, на шумных площадях, люди жили, веселились, прогуливались, встречались, по вечерам семьями просиживали в кафе. Отсюда по узким переулкам шли на улицу Капуцинов в театр или в Зал Шопена на концерт. Это был быт, установленный веками. Фашисты лишили поляков всего этого, оставили им только муки и страх.

По вечерам на Краковской улице полякам нельзя было появляться. Поляк был вне закона: гитлеровцы могли распорядиться им по своему усмотрению. Я встретил в Люблине профессора истории Иосифа Джебельского. В старой шляпе и потрепанном пиджаке он сидел в предместье города и читал. Ему помогали друзья, они спасли его от смерти.

На подбитом советском танке есть надпись: «Здесь погиб в боях за Люблин механик-водитель Нестеренко». Кто-то написал на польском языке, повыше, у башни, мелом: «Слава ему!» И кто-то дополнил: «Вечная слава!» Джебельский тоже приписал: «Спасибо ему от польского народа!»

— У меня погиб сын — там, в лагере, — говорит Джебельский, — я все хотел, чтобы он стал историком. Ему не удалось закончить гимназию — ведь полякам не разрешалось учиться ни в гимназиях, ни в университетах…

В театре я встретил пианиста Юрия Сливу. Он был концертмейстером. Потом фашисты предложили ему и всем актерам покинуть театр — им посоветовали выступать в кафе где-нибудь в предместье, но, конечно, не с польской музыкой. В городе враги устраивали облавы. Они ловили людей на улице и предлагали им доказать чем-нибудь, что они не партизаны. Юрий Слива сидел четыре месяца в лагере, потом его спасли друзья. Певец Домбровский жил в кафе — там он пел, там его кормили.

На всем пути до Вислы я видел, как встречала наших воинов исстрадавшаяся, истерзанная Польша. В Люблине женщины останавливали грузовики с пехотой и каждому подносили букетик цветов, пожимали руки, целовали. Три дня в городе не стихал праздник; улицы, где еще не успела высохнуть кровь битвы, где еще только убираются вражеские пушки, засыпаны хризантемами, в домах, в парках поют песни, те самые — то веселые, то заунывные польские песни, — которые были под запретом.

Вместе с Красной Армией движется по Польше и польская армия, сформированная в СССР. Еще на шоссе ее встретили старики поляки и ксендз. Ксендз освятил знамя польских танкистов и благословил на жестокую борьбу с врагом, который унижал, душил прекрасный и талантливый народ, давший миру Шопена и Мицкевича, народ, жаждущий свободы, а теперь обретающий ее.

Наши войска ведут бои уже на подступах к Варшаве, И все с большим подъемом встречает народ Польши наших воинов, Красную Армию, армию-освободительницу.

2

На восточном берегу Вислы, в предместьях Варшавы, у Праги вновь идут ожесточенные бои. Фашисты подтянули сюда пехоту и танки, главным образом дивизии СС, и их атаки не стихают ни днем, ни ночью. Вряд ли они рассчитывают на какой-то успех, даже в том ослеплении, которое вызывается безысходностью и отчаянием, — нельзя не видеть, что потоками крови и горами трупов не остановить тех, кто перешагнул через широкие просторы Вислы и бетонные валы. Но все же враг атакует наши позиции в центре Варшавского воеводства, у сердца Польши. Дело в том, что он пытается любой ценой удержать за собой всю систему укреплений, которые возводились десятилетиями, а потом обновлялись. За последние два года сюда сгонялись тысячи людей — это уже были рабы, трудившиеся под страхом смерти, — они возводили подземные сооружения, казематы для артиллерийских батарей, валы и преграды. Земля у Варшавы казалась не совсем прочной, и ее заковывали в бетон и сталь, оцепляли густой сетью колючей проволоки, которая всегда держалась под током высокого напряжения — человек погибал, его черный обугленный труп сваливался только от прикосновения к проволоке.

В тот момент, когда наши войска двигались от Люблина к Варшаве — вся система обороны на Висле казалась фашистам незыблемой: они ведь сделали все, что могли для того, чтобы наши войска не могли приблизиться к Висле и Варшаве. Три линии укреплений связывались крепостными узлами — Демблином, Варшавой и Модлином. С севера Варшаву оберегает мощная крепость, где, как утверждают, вся земля залита бетоном, где есть внешняя и внутренняя линия фортов. В фортах — целые подземные городки — казематы, которые могут выдержать огонь самой тяжелой артиллерии; в бронеколпаках, покрытых гофрированной сталью, а затем прикрытых толстыми бетонными плитами, размещаются наблюдатели и центры управления. В фортах — артиллерия всех видов и, кроме этого, огневые гнезда с глубокими ходами сообщения и противотанковыми рвами.

К востоку от Варшавы тянутся укрепления к Станиславу, а к юго-востоку — до Отвоцка и Карчева, где в дачных варшавских пригородах создавались мощные узлы обороны. Главным центром и ядром этой обороны является Варшавская крепость, цитадель на берегу Вислы, у Праги, пересекающая реку Свидер и на юго-востоке от Отвоцка спускающаяся к Висле. Вдоль этих железобетонных фортов, таких же как и у Модлина, вырыты две линии полевых окопов. Впереди внешнего фортового пояса — огневые гнезда, оберегающие подступы к укреплениям, противотанковые рвы, надолбы, эскарпы, проволочные заграждения с током высокого напряжения, минные поля, то есть вся совершенная техника оборонительных сооружений, какую только знает современная война.

И, наконец, к югу от Варшавы связанный единой системой огня и управления, укрепленный район у Демблина. Здесь так же, как и у Варшавы, как и у Модлина, — форты, бетон, сталь, проволока, рвы, эскарпы, та же мощь и фундаментальность, кажущаяся неприступной.

За последние годы гитлеровцы соорудили глубокие бетонные огневые гнезда по обеим сторонам шоссе Седлец — Варшава. На восточном берегу Вислы у Праги они создали укрепленную полевую позицию — по фронту в шестьдесят километров, а в глубину в тридцать километров. Это наиболее оборудованный и законченный рубеж обороны в Польше. Фашисты держали эти позиции под покровом тайны, и всех своих рабов, согнанных сюда со всей Польши, они уничтожили, умертвили током высокого напряжения у колючей проволоки, тем самым испытав ее «адскую силу», или же сожгли их в лагерях уничтожения — в Майданеке и в Освенциме.

Вся линия обороны под Варшавой: Модлин — Прага — Отвоцк — Демблин высоко оценивалась оккупантами именно потому, что она связывалась единой системой огня, дорог и баз снабжения — они давали возможность маневрировать силами, а отдельные звенья укреплений объединялись общей крепостной цепью. Генерал-фельдмаршал Модль назвал эту цепь барьером, в надежных фортах которого лежит ключ к Германии. Я вспомнил об этой фразе, когда приехал в Демблин, а потом в Отвоцк, к предместьям Варшавы, миновав форты, линию укреплений, взорванную и спутанную колючую проволоку, эскарпы и надолбы — уничтоженные, разрушенные и просто обойденные нашими войсками. Конечно, можно дни и ночи испытывать в лабораториях бетон и сталь особой крепости, сгонять тысячи и тысячи людей и их трудом превращать влажную прибрежную землю в позицию, кажущуюся неприступной, но все это оказывается пустышкой, если упустить из виду главное — крепость человека. Того самого советского человека, чьи воля и сердце оказались сильнее танков и бомб под Москвой, в Сталинграде, под Орлом, — теперь он ведет бои у стен Варшавы.

Фашисты не представляли себе, что вся их цепь укреплений в такой короткий срок распадется на отдельные звенья, пусть мощные, но разрозненные. После захвата Люблина наши войска нанесли стремительный и смелый удар на Демблин. Войска генералов Дубового и Веденеева зашли во фланг укрепленной линии Модлин — Прага — Отвоцк — Демблин. Потом повернули на север и завязали бои в отвоцких дачах, захватили город Отвоцк и оказались у Праги. Таким образом у врага была отвоевана почти половина тех бетонированных гнезд, артиллерийских точек, казематов, всех хитроумных преград, созданных на пути к Висле и Варшаве. Фашисты не представляли себе, что мотоциклисты подполковника Мурачева ворвутся в Отвоцк с юга, где, как им казалось, их оберегает Демблин.

Дважды я был в Отвоцке вместе с ближайшим помощником Мурачева — майором Нехорошковым. Он останавливался у валов, дотов, артиллерийских гнезд, линий эскарпов, колючей проволоки, у бетонированных казематов и окопов — наши воины оказались крепче их. Из курортного городка Отвоцка, по дороге, где еще сохранилась надпись на немецком языке — «Варшава — 22», мы поехали к Праге. В тот день наши войска, наступавшие от Седлеца, ворвались в центр оборонительных сооружений под Варшавой. Фашисты бросили сюда все свои силы из Праги, они атаковали наши позиции полками пехоты и сотней танков, в воздухе наши истребители дрались с бомбардировщиками врага, артиллерийский гул сотрясал польскую землю. Наши орудия обрушились всем своим огнем на вражеские танки, которые прорвались вперед. То был день высокого напряжения, и майор Протасов, в чьем блиндаже мы находились, перенесший все испытания войны, выходил с биноклем на наблюдательный пункт с чуть-чуть заметным волнением. Он знал, как все наши воины, дравшиеся у стен Варшавы, что здесь решается нечто большее даже, чем судьба Варшавы — здесь стучится в сердце Польше великая и истинная свобода. И во имя нее Протасов и его воины-артиллеристы не спали три ночи, во имя нее погиб молодой волжанин Иван Казанков, искусный наводчик, подбивший на рассвете три танка «тигр». К вечеру Протасов доложил в штаб корпуса: «Отбили». Потом он пошел к батареям, где люди, прижавшись к орудиям, спали, лишь дежурные пушкари вглядывались в наступавшую тьму. И хоть в любую минуту артиллеристов мог разбудить призыв: «К бою», хоть вражеский огонь не стихал и снаряды рвались то впереди, то позади их — они спали крепким солдатским сном, как будто они находились в глубоком и тихом тылу.

В полночь они вновь отражали атаки и никто из них не отдал врагу ни клочка польской земли, уже омытой русской кровью.

Битва у стен Варшавы продолжается, и героизм, душевное напряжение и стойкость, с которыми дерутся здесь советские люди, никогда не забудутся польским народом.

Я был здесь на празднике «Дня польского солдата». По улице деревни шли наши воины — они двигались к Варшаве. Им бросали цветы, и поляки выбегали на дорогу и кричали: «Слава русским солдатам, дерущимся за Варшаву».

Этот клич исходил из глубины народного сердца, теперь познавшего сладость и величие свободы.

3

У дороги, идущей от Седлеца к Варшаве, я видел взорванный костел. Ксендз был приглашен фашистами уже в тот момент, когда тол закладывался в тяжелые стены. Ксендзу объявили, что костел плохо служил Германии и теперь должен быть стерт с лица земли. Взрыв обезобразил храм, — в нем не осталось ни окон, ни мозаичных полов, ни потолков с древними фресками, ни крыш.

Но в седьмом часу утра, как и всегда, сюда собрались поляки. Они очистили место, где стоял орган, убрали обломки, потом все опустились на колени — в развалинах началось богослужение. Ксендз в своей проповеди сказал, что сейчас взоры всех обращены к тому человеку, который несет миру свободу — к русскому солдату. Он отомстит за муки и кровь поляков, за слезы вдов и матерей, и тогда из пепла и развалин возродится новая Польша. При словах о муках народа стон пронесся в толпе. Казалось, что перед нами истерзанное врагом, кровоточащее, но живое и бессмертное сердце польского народа…

Я встретил здесь молодую девушку, Ядвигу Рачинскую, она зашла по пути в Люблин. Да, туда она пойдет пешком, чтобы поклониться пеплу мучеников в Майданеке. Там погиб и сожжен ее жених Владислав. Он был студентом Люблинского университета и, может быть, стал бы крупным физиком. Он подавал такие большие надежды! В родной деревне гордились им, а Ядвига любила его еще со школьной скамьи. Но гитлеровцам не нужны были поляки-ученые. Они выгнали Владислава из университета и предложили избрать профессию столяра. Владислав временно смирился, у него еще была надежда, что вновь оживет университет, и он, как и прежде, придет в парк в краковском предместье встречать Ядвигу. Потом все надежды рухнули — Владислава послали в Германию. Он бежал, вернулся к Ядвиге. Они прятались на чердаках, жили в подвалах, неделями просиживали в лесу. И все же Владислава выследили и увезли в Майданек. На какие только жертвы не шла Ядвига, чтобы хоть раз увидеть Владислава, но все ее усилия оказались напрасными. Она умоляла, выстаивала на коленях перед колючей проволокой, плакала, предлагала деньги. Но солдаты СС, взяв деньги, обманывали, выгоняли, избивали ее. А однажды те же солдаты обещали показать Владислава утром; она всю ночь не спала и на рассвете уже была у калитки. Вскоре ей вынесли урну с пеплом — все, что осталось от любимого.

— Неужели мы когда-нибудь забудем это? — спрашивает Ядвига, молодая девушка с глубоко запавшими черными глазами, и с высоко поднятой головой уходит по дороге на Люблин. И сколько в Польше таких людей, несущих в своем сердце пепел любимых, кровь замученных!

Я встретил в деревне Моцув, тут же, вблизи дороги на Варшаву, крестьянина с забинтованной головой — Казимира Енжанского. Он ушел в лес после прихода фашистов в Польшу. Враги повесили жену Казимира. Он похоронил ее в лесу, ночью сняв с петли. Потом они казнили его мать и детей — мальчика и девочку. Тогда возник отряд суровых мстителей. Вожаком его был Казимир. В тот день, когда наши войска подходили к деревне и Казимир услышал канонаду, — он пополз к селу под огнем. Осколок ранил его, но он полз, не обращая внимания на кровь.

Теперь Казимир Енжанский солтыс в деревне, то есть староста. Такие, как он, несут в народ идеи и дела Крайовой Рады Народовой — первого народного парламента в Польше.

Учитель Мечислав Яшевский тоже торопится в Люблин — там открываются гимназии, а он ведь учил польских детей географии. Ему пришлось, конечно, уйти из Люблина, но он верил, что еще понадобится Польше. Верно ли, что в Люблине опять будет университет? Подумать только, как народ тянется к знаниям, — все возрождается! Мечислав Яшевский устраивает прощальный ужин в деревне, кто-то поднимает тост за русскую армию и за то, чтобы Польша вспомнила эти дни и через сто лет. Седой Яшевский говорит:

— Россия вернула полякам Польшу, это не забудется во веки веков!

— Никто и никогда, — подтверждают друзья, и они обращаются к советским офицерам, заехавшим в деревню на ночлег… — Возникают начала новой, демократической Польши. Растет новая армия — Польское Войско. Пробуждается душа Польши, душа народа.

Гитлеровцам казалось, что они умертвили эту душу и поработили Польшу. Они лишили ее знаний и культуры, отказали ей в праве на любовь, на счастье, на отдых, на мечту, на молодость. Я видел здесь много юных стариков, поседевших, согбенных не под тяжестью годов, а под бременем страданий. Фашисты создали Майданек и попытались управлять людьми страхом, трупным запахом, кошмаром, носившимся над польской землей. Достигли ли они своего? Нет, только вечное проклятие вызвали они в народе Польши, жажду отмщения за неслыханные злодеяния варваров.

Еще немало трудных дней впереди, тяжелые бои идут северо-восточнее Праги. К фронту подходят наши орудия, увитые цветами, — они прошли по дорогам Польши. Чувства польского народа проявляются всюду и во всем — в гостеприимстве, в постоянной готовности помочь советскому солдату, в храбрости тех поляков, которые подвозят снаряды на своих длинных повозках к самым передовым позициям. Я жил в польских городах и деревнях, был в костелах и школах, театрах и на фабриках, на полях и на улицах — и всюду ощущал это рожденное в битвах единение народов. Польша идет по пути своего возрождения, и никто уже не свернет ее с этого пути, потому что он омыт кровью народов.

На берегу Вислы, 1944

4

Два военных корреспондента «Правды» — писатель Борис Горбатов и автор этих строк — ехали на маленькой юркой машине с большим кубообразным фанерным ящиком вместо кузова. Признаться, это была самая неудобная машина для военных корреспондентов: фанерный куб от холода не оберегал, но скрывал от них окружающий мир. Борис Горбатов категорически сказал:

— Этот кузов создан не для наступления — ломайте его.

Но наш водитель старший сержант Николай Сафонов по-своему решил эту проблему: вырезал в боковых стенках большое окно-отверстие. И, лавируя между танками и бронетранспортерами, мы двигались к центру Варшавы. Столица Польши была накануне освобождена, но до центра города мы так и не добрались. А Горбатов спрашивал:

— Где Маршалковская улица? Покажите мне Иерусалимскую аллею!

Легко сказать — покажите! Не так-то просто добраться до центра: танковые и моторизованные дивизии шли по тем узким тропам, которые проложили саперы. Будто мы находились не в одном из красивейших и благоустроенных городов Европы, а в непроходимых каменных джунглях. Я предложил выйти из машины, попробовать пробраться пешком. Так в этот день мы совершили первое путешествие по улицам Варшавы. Изредка нас останавливали минеры — туда нельзя: улица проверяется. Мы шли обходным путем — по бесконечным руинам, пепелищам, истерзанным проспектам. Более трагического зрелища я никогда не наблюдал.

Мы остановились на перекрестке каких-то улиц — во всяком случае нам казалось, что это перекресток, — присели на камни. Горели костры, вокруг них стояли старики, дети; женщины согревали какую-то еду в кастрюлях. Это был их единственный домашний очаг, они еще находили силы, чтобы выкрикивать приветствия советским и польским солдатам, проходившим через Варшаву все дальше и дальше — ведь наступление продолжалось. Да и нам, военным корреспондентам «Правды», нужно было не стоять здесь, у костра, на перекрестке каких-то неизвестных улиц, а идти вперед. Но, не сговариваясь, мы пошли по широкой, такой же развороченной, садистски уничтоженной улице. На ней тоже горели костры, вокруг них ютились оставшиеся в живых жители Варшавы. Армейские кухни раздавали им горячий борщ и гречневую кашу, не хватало котелков, и женщины подходили к поварам с консервными банками.

— Где же Маршалковская улица? — спросил Горбатов у высокого поляка, несшего кусок камня.

— Вы идете по ней, — ответил поляк. — Какой дом вам нужен? — спросил он.

— Я слышал, что это самая красивая улица Варшавы, — сказал Горбатов.

— Теперь вы в этом убедились? — спросил поляк.

— Куда вы несете этот камень? — спросил я.

— Это все, что осталось от памятника Шопену. Если я доживу до того часа, когда город будет восстановлен, я выставлю этот камень в музее… Напоминание о варварстве XX века.

— Давайте познакомимся, — предложил Горбатов.

— К сожалению, мои визитные карточки остались дома, а дом превращен в пепел, — усмехнулся наш новый знакомый.

Это был старый польский архитектор, он строил дома, институты, дворцы. Все это лежало в руинах. Он обнаружил необычайную памятливость: рассказывал о курьезах, произошедших во время сооружения университетских корпусов, памятников, домов.

Короткий январский день уже близился к концу, нам надо было спешить на узел связи — в редакции, в Москве ждали наши корреспонденции. Но польский архитектор нас не отпускал, рассказывал все новые и новые истории двадцатилетней или даже полувековой давности, рассказывал о домах, которые были уничтожены, об обитателях, которых унесла война. Мы понимали, что он долго молчал, нес в себе свое горе, а теперь все это прорвалось.

В тот же вечер мы передали корреспонденцию, которая была опубликована в «Правде». Вот строки из нее:

«Еще до начала наступления мы видели — за Вислой горит Варшава. Много недель мы видели пламя над нею, черный дым, как траурный флаг, горестно трепетал в небе. Переплывая хмурую вздувшуюся реку, к нам добирались люди из горящей Варшавы. Они приносили страшные вести. И все-таки, когда мы в Варшаву вошли, мы содрогнулись».

Мы узнали, что танковые бригады идут в обход Лодзи, перед ними поставлена задача — спасти крупнейший промышленный центр Польши. Захватить его внезапным ударом. В редком лесу мы нашли наших танкистов. Они готовились к операции. Повар с большим термосом на плече разносил ужин. Командиры с открытыми планшетами возвращались к своим танкам. Теперь и мы видели ту красную линию на карте, которую танкисты должны были повторить на местности. Мы стояли у тяжелого танка, ели вкусную походную кашу, мясные консервы и рассказывали о встречах в Варшаве. В этот момент нас осветил яркий электрический фонарь.

— Я вас целый день искал, где же вы были? — крикнул кто-то и тронул меня за рукав шинели.

Я не мог понять, о чем идет речь, и в первую минуту решил, что стоявший передо мной танкист шутит. Но он продолжал спрашивать: где же я был, ведь мы условились встретиться.

И в этот момент я узнал этого человека. Конечно, это Бойко, командир танка, прославившийся в битве под Москвой.

Действительно, в ноябре 1941 года в дни обороны Москвы я писал в «Правде» о танкистах старшего лейтенанта Бойко. Он оборонял Москву на Волоколамском шоссе в составе бригады полковника Катукова. Мы условились тогда с Бойко встретиться в Волоколамске. Но по каким-то причинам встреча эта не произошла — по-видимому, как всегда, я торопился, чтобы передать корреспонденцию. И вот — встреча с Бойко, теперь уже командиром бригады, на Берлинском направлении. Да и Катуков в то время был уже командующим танковой армией, двигавшейся на Берлин.

— Мой вам совет, — говорил Бойко, когда мы перебрали всех общих знакомых по обороне Москвы, — поезжайте прямо в Лодзь. К утру там фашистов уже не будет. Точно. Убежден. А если пойдете с нами, увидите еще один танковый удар. Разве это интересно для газеты? Теперь, к концу войны?

— К концу? — переспросил я.

— Точно, давайте встретимся в Берлине, у рейхстага. Только больше не опаздывать. Буду ждать!

— Когда? — спросил я.

Бойко помолчал и ответил:

— Теперь уже недолго. Ну, на дорогу…

И протянул нам флягу.

Вскоре наша машина мчалась по шоссе, которое вело в Лодзь. Мы выглядывали через наши окна-отверстия в темнеющие поля, останавливались в деревнях, расспрашивали у наших солдат-«маяков». Они уверяли, что в Лодзи фашистов уже нет, бежали, «все побросали». Как известно, «маяки» на дорогах войны — это самые информированные люди.

Так 19 января 1945 года мы попали в Лодзь.

Подъехали к гостинице «Гранд-отель». Нам предложили номер. Рядом с портье уже стоял наш молоденький офицер. Он готовил гостиницу для штаба дивизии. Мы вошли в комнату № 143 на первом этаже. Широкая кровать, зеркальный шкаф, большой письменный стол, мягкая мебель. На столе лежал счет на имя Эриха Грюссера. Оказалось, что это — нацист, один из тех, кто терзал польский народ. Он жил в гостинице, но не успел уплатить по счету.

Ночью он вышел с чемоданом из гостиницы и сказал портье:

— Если вернусь — уплачу.

Через час в нашей комендатуре нам довелось встретиться с Эрихом Грюссером.

— Теперь вам придется уплатить не только по счету гостиницы, — усмехнулся советский комендант, когда мы рассказали ему, что живем в номере, который только вчера занимал Грюссер.

Впрочем, мы так и не успели воспользоваться комфортом гостиницы «Гранд-отель». Наступление продолжалось. Мы не могли задерживаться — события мчались впереди нас, мы едва поспевали за ними.

Правда, потом, через некоторое время, мы вернулись в Лодзь, чтобы написать и передать наши очерки для «Правды». И тогда мы узнали, что сотни текстильных фабрик, тысячи текстильных складов, все машиностроительные заводы — словом, вся лодзинская индустрия не была ни повреждена, ни демонтирована, ни вывезена врагами: фашистские войска едва успели выскочить из смертельного кольца.

Город уже жил не только своими заботами, но и нуждами Варшавы, трагедией ее жителей, первыми ее трудовыми буднями. (Еще долго эти будни определялись кубометрами убранного камня). А в самой Лодзи действовали фабрики и заводы, школы и театры.

Начинались дни великого возрождения Польши.

Лодзь, 1945, январь

 

ЧЕЛОВЕК ЗА ПРУТОМ

В шестом часу утра вы увидите румынских крестьян. Они бредут с мотыгами и лопатами на свои крохотные кукурузные поля. При виде приближающихся автомобилей или всадников они еще издали останавливаются — старики снимают широкополые черные шляпы, а женщины и даже дети склоняют головы.

В маленькой румынской деревушке, раскинувшейся в предгорьях Карпат, вы увидите трех советских мотоциклистов, остановившихся позавтракать. Они пьют чай в домике виноградаря, которого угощают грузинским табаком, и хоть объясняются они с трудом — тем десятком слов, которые они узнали во время похода, — все же благодарят за приглашение приехать к обеду или ночевать.

За холмом в овраге отдыхают советские пехотинцы. Дымит кухня, и босоногие ребятишки, подружившись с поварами, ведут их к реке. Наши воины лежат на траве, сплетают из пестрых цветов венки, подсчитывают, какой далекий путь им пришлось совершить, чтобы в это безмятежное весеннее утро лежать на румынской земле.

Впрочем, эта безмятежность вскоре нарушается: в небе слышен заунывный, как стон, гул вражеских бомбардировщиков. Они идут с юга на север над дорогой. Капитан произносит лишь одно слово: «Приготовиться!» — и люди, без ботинок и обмоток, вскакивают с шинелей, на которых они лежат, бросаются к винтовкам, автоматам и пулеметам. Огонь, открытый этими, только что отдыхавшими, воинами, заставляет бомбардировщики свернуть с курса, подняться повыше и уйти к горам. Потом, когда утихает гул, люди вновь возвращаются к своим шинелям и цветам, сплетают и расплетают венки, забыв о самолетах. И только румыны в белых шароварах, безрукавках, босые и в шляпах, убежавшие с дороги, теперь кричат, показывая вверх:

— Удрал, удрал!

Весь день вы едете по Румынии, и всюду — в деревнях и на полях видите крестьян, которым так называемый «новый порядок в Европе» отказал даже в плуге, крестьян с лопатами и мотыгами, живущих впроголодь. Крестьяне вначале прятались в погребах, напуганные клеветническими россказнями гитлеровцев. Клевета рассеялась быстро, и теперь они видят, что пришла к ним армия, несущая в своих сердцах гнев и возмездие истинным врагам честного человечества, армия высоких моральных и душевных сил.

К новым рубежам войны — на территории Румынии стремятся наши войска. К вечеру попадаете туда и вы, ощутив не без волнения простой и несомненный факт: битва с врагом идет здесь, уже на его земле. Утром враг атаковал наши позиции, и усатый майор покажет вам в бинокль склон холмика, куда стремились фашисты — теперь это уже мертвецы, они лежат на черной, выжженной траве, и свежий карпатский ветер доносит до вас запах разложения. Они двигались справа и слева, а в центре наступали танки и самоходные орудия.

Вы увидите еще дымящийся танк и пройдете вслед за майором к истребителям-артиллеристам, которые его подожгли. Там, в маленьком блиндаже, вам покажут низкорослого и щуплого сержанта-наводчика Александра Шевырева, который «бьет без промаха». В блиндаже люди чистятся, отдыхают, при свете коптилки прочитывают только что привезенные газеты, над кем-то подшучивают, но почти не упоминают о дневном бое. Он уже в прошлом, и то, что они с успехом отбили атаку врага, представляется им само собой разумеющимся. Люди уже достигли той степени воинской зрелости, мастерства и опыта, когда удачный выстрел или меткий удар по врагу никого не удивляет.

Вы присматриваетесь между тем к жизни и быту артиллеристов — к их домовитости, к их аккуратности, предусмотрительности, к их привычке все делать всерьез, с расчетом, к их спокойствию и в то же время постоянной настороженности, и, отметив все это, вам кажется уже чудовищной или смешной мысль, что этих людей можно застигнуть врасплох или запугать, или смять. У них же все помыслы о том, что их ждет там — впереди.

От артиллеристов дорога ведет к саду, где в палатке разместился госпиталь, пункт первой помощи, и там в эту как будто тихую ночь вы видите воинов с тяжелыми или легкими ранениями, слышите стоны и суетливый говорок усталых санитаров и врачей, до вас доносится чей-то бред и чье-то трагическое замечание: «Неужели не выживет?» Здесь никто не интересуется, где и при каких обстоятельствах были ранены эти люди: для этого нет времени. Им прежде всего оказывается помощь, и, если кого-нибудь не удается вырвать из уцепившихся лап смерти, доктор выходит из палатки в ночную прохладу для того, чтобы через минуту вновь приняться за работу: он ведь не может, не имеет права поникать головой — таковы будни войны.

Отсюда можно по полю пройти к пехотинцам. Капитан Андрей Кузовлев, тот самый, который в тяжелую осень 1941 года штурмовал элеватор под Калинином, теперь разместился со своими воинами на румынской земле. Какой огромный и верный путь прошел этот человек, если война привела его сюда! Кузовлев с уверенностью и знанием дела говорит: «Будем еще не здесь, а кое-где подальше!»

И вновь до рассвета вы живете в сфере огня и обстрела, но робость, охватившая вас, когда шли сюда, исчезла, потому что и вам передаются мужество, твердость и сдержанность людей, которые сражались под Калинином, под Сталинградом, под Харьковом, у Днепра, у Прута. Все эти люди, прошедшие тысячи километров по узкой, еле видимой тропе, проложенной между жизнью и смертью, могут с полным правом утверждать, что они несут в своих недрогнувших сердцах жизнь и мир народам. Могут ли этих людей удержать контратаки, танки или бомбардировки врага, если они выдержали его более сильный натиск, а теперь, опрокинув и прогнав гитлеровцев с советского юга, бьют их на румынской земле. И когда утром Кузовлеву докладывают, что враг вновь предпринимает контратаку, он отвечает: «Слышу» — и продолжает свой завтрак, потому что знает: его люди будут действовать умело и настойчиво, как и всегда, и вскоре вы убеждаетесь, что за этой уверенностью таится реальная сила.

Итак, вы увидели советских воинов за Прутом, на полях сражений, на дорогах войны, в городах и селах. И везде проявляются их высокая нравственная сила, их такт и организованность. Так может вести себя только армия-освободительница, армия, сознающая и умеющая отстаивать правоту своего дела.

По румынской земле идет человек, испытавший все муки войны, и он не вернется домой до тех пор, пока народам Европы не будет открыт путь мира, труда и свободы.

Румыния, 1944

 

НА ВЕНГЕРСКОЙ РАВНИНЕ

Три дня наша дивизия дралась на узкой дороге, вымощенной камнем, и, выбив врага из двух венгерских городков, продвигалась на север по тяжелой и липкой грязи, порой под проливным дождем.

Далеко позади остались Трансильванские Альпы с их крутыми, скалистыми обрывами, головокружительными поворотами и подъемами, непрестанными снегопадами, минированными перевалами, потребовавшими нечеловеческой выносливости. На равнине дивизия столкнулась с иными трудностями. Нашим воинам пришлось идти по безбрежной земляной глади — ни бугорков, ни лесов, ни оврагов. Человек, идущий по дороге, виден далеко-далеко, насколько хватает зоркий глаз.

И здесь, на Венгерской равнине, наши воины шли с боями днем и ночью. Дивизия, о которой я пишу, двигалась, как и вся армия, в осеннее дождливое время, когда поля превратились в болота, а проселки и тропы оказались труднопроходимыми. И успех сражений опять-таки зависел не только от воинского мастерства офицеров и солдат, но и от их выносливости. За последние дни дивизия дралась на дороге, и это было для нее своеобразным отдыхом. Но вот полковник опять повел своих воинов по полям, где еще желтели скирды кукурузы, где в наполненных мутной водой воронках от снарядов и бомб плавали тыквы. В этом месте дорога поворачивала на северо-запад, и полковник хотел за ночь срезать угол, чтобы оказаться в тылу вражеской обороны, которая здесь концентрировалась в одиноких венгерских хуторах.

Но не так-то легко пройти полями под дождем, в кромешной тьме по грязи провезти артиллерию и снаряды или даже пронести легкое вооружение. Полковник сначала, раздумывая, ходил по пустой избе, потом принял решение и поручил обходный маневр третьему батальону капитана Сергея Панюшкина.

— Ну, как ваши люди? — спросил он у Панюшкина.

— Люди поужинали, — ответил капитан, — и легли спать.

— Где же они спят? — удивился полковник.

— На кукурузе и пепле им мягко, а дождь — солдату не помеха, — усмехнулся Панюшкин. И только теперь все заметили, что сам он весь промок.

— Ну, вот и хорошо, в полночь побудишь и — в путь-дорогу. До рассвета выйти к шоссе.

Панюшкин вернулся в батальон в том обычном возбуждении, какое бывает у человека перед боем. Хоть воевал он уже четвертый год, был в памятные дни и под Москвой, и под Орлом, и на Днепре, и под Уманью, прошел весь путь от Ясс до подступов к Будапешту, дважды был ранен и привык жить под огнем, — предстоящий путь казался ему очень трудным.

Низкие тучи нависли над землей. На дороге рвались вражеские снаряды, и огонь освещал лошадей и повозки, на которых, обнявшись под плащ-палаткой, спали пулеметчики. Панюшкин всех знал в батальоне, не раз эти люди спасали его от смерти, и дружба, крепившаяся в походах, поддерживала его в самые тяжкие минуты. В ту дождливую ночь на чужой земле, под чужим небом он чувствовал себя в батальоне, как в родной семье.

Панюшкин вырос под Краснодаром, в батальоне его звали казаком, но в станице своей он был учителем. Он пошел в пехоту и никогда еще не жалел об этом. Панюшкин понимал, что на долю пехоты выпадают самые трудные дела. Но на нашей земле немало людей, которые не любят легких дел, и ими-то он и гордился.

Он послал вестового найти среди спящих взводного минеров-разведчиков старшего сержанта Константина Филиппова. Этот маленький белобрысый паренек, юркий, подвижной, должен был со своими людьми пройти по полям и, если надо будет, проложить дорогу батальону. Вскоре Филиппов ушел с сумкой, лопатой и длинным щупом. К полуночи он вернулся к Панюшкину и, прежде чем доложить, лопатой сгребал грязь с шинели, сапог и даже с рукавов и рук. До ближайшего хутора можно идти, а дальше пошел Малашенко. Это тоже минер. Филиппов помыл руки в лужице и присел, чтобы закурить.

— Мин нет на полях, — сказал он.

Тогда Панюшкин поднял батальон и повел его к хутору. Пушки и пулеметы тащили на руках, проваливались в грязь, падали и вновь поднимались. Враг усиливал артиллерийский обстрел, и тогда казалось, что их обнаружили. Панюшкин приказывал всем ложиться и сам прижимался к мокрой и топкой земле. Но люди не жаловались на свою судьбу: они завоевывали победу, и она казалась близкой, как огонек во тьме. Потом они вновь поднимались и шли, с трудом передвигая ногами, отяжелевшими от прилипшей грязи, подталкивая плечами, руками, даже головами пушки и пулеметы, минометы и телеги с патронными и снарядными ящиками. Они промокли настолько, что уже перестали замечать, усиливался или стихал дождь. В полосе наибольшего обстрела люди ползли, цепляясь за комья грязи, подталкивая свои отяжелевшие тела, напрягая до предела свои сердца и нервы. Панюшкин подбадривал их только одной фразой: «До рассвета надо быть на шоссе». И люди поторапливали друг друга, поддерживали скользивших по грязи, держались за руки и двигались в полном молчании.

У хутора их встретил Малашенко. Дальше пока идти нельзя — там минные поля, проделывается проход. Потом пошли гуськом, стараясь не скользить вбок, где их подстерегала смерть. По этой узкой тропе, проложенной минерами, батальон Панюшкина прошел еще два километра. Уже был четвертый час ночи, люди устали. Панюшкин это чувствовал по себе, теперь он сам шел впереди и лишь передавал по цепи: «Я здесь, впереди, нет ли отставших?» Ему отвечали, что отставших нет, но одна пушка застряла в грязи, надо остановиться. Вытаскивали пушку и двигались дальше в темноте и тишине, и только хрипловатый голос напоминал: «Я здесь», и люди снова шли за ним. Наконец, вблизи шоссе посланная вперед разведка донесла, что надо преодолеть речку, маленькую, но с быстрым течением. И цепь пловцов, сбросив шинели и сапоги, пошла в воду. Там батальон нащупал в холодной речонке мелководье, и по нему прошли все воины, подняв над головами винтовки, сумки и сапоги.

Перед рассветом они вышли к шоссе. Они обрадовались, когда увидели эту узкую полосу асфальта, как будто их ждал здесь теплый уют или огонь костра, где можно было бы обсушиться, согреться или даже вздремнуть, прижавшись друг к другу.

На шоссе Панюшкин сел на мокрый асфальт, и тогда все сразу легли. Капитан не успел осмотреться, как батальон его уже спал.

До рассвета остался еще час. Панюшкин прислушивался к каждому шороху — надо быть готовым к бою, к борьбе, — он не спит, теперь нельзя полагаться даже на боевое охранение. Впрочем, вряд ли враг догадывается, что батальон прошел эти поля под дождем, по грязи, в непроглядной тьме.

Но на рассвете их все-таки обнаружили. Панюшкин опередил врага и поднял батальон в атаку. Тем временем вся дивизия двинула свои силы по дороге, которая сливается с шоссе. Атакованный с фронта и тыла, враг отступал и лишь зацепился на окраине городка.

Дождь стих. На станции наведения был генерал Николай Каманин, Герой Советского Союза, прославленный «спаситель челюскинцев». Он направлял отряды штурмовиков на ту самую окраину, где еще застряли фашисты. Каманин вел беседы с летчиками-штурмовиками, которые в это время находились в воздухе:

— Идите на новую цель: окраина городка, зайдите с севера, к центру не ходите, там уже наши. Повторите.

Летчики повторяли, и две минуты спустя горизонт окутывался огнем и дымом, и взрывы сотрясали землю. Летчики возвращались и докладывали:

— Цель поражена.

— Хорошо, — отвечал Каманин, — идите домой.

Тем временем дивизия уже входила в венгерский городок. Укрепленный узел сопротивления пал и теперь притихший, опустевший лежал у ног наших пехотинцев и артиллеристов, которые неторопливо двигались мимо желтеньких домиков под черепицей.

До полудня батальон отдыхал в городке. Панюшкин вошел в домик, и усатый старик мадьяр встретил его с поклоном. Панюшкин увидел кровать с подушками, и белую скатерть на столе, и молоко в кринке, и двух огромных волов с длинными рогами под окном, и только что затопленную круглую печь, напоминающую опрокинутый кувшин, и таким непривычным, далеким показался ему этот домашний очаг. В то же время он со всей живостью представил себе и свой станичный домик, и школу, и плетень в палисаднике.. И все это так не вязалось с той ночью, которую он провел на пути в городок, ночью мучительной, но победной. Панюшкин вышел во двор. Здесь он встретил полковника, который крепко пожал ему руку.

— Вот кто обеспечил успех, — сказал он, — в эту ночь ты удивил всех…

Днем дивизия уже вела бои за городком, и в этих боях она снова проявляла и опыт, и искусство, и отвагу. А вечером в общем донесении полковник сообщил в штаб, что «умелым маневром батальона капитана Панюшкина удалось занять городок такой-то». Представляете себе, читатель, что таится порой за этими обычными словами — «умелым маневром»?

Венгрия, 1945, январь

 

ВЕНА

Прежде чем попасть в Вену, вам придется, читатель, пройти с нами по дорогам наступления наших войск — от озера Балатон до Венского леса. Надо в Будапеште по уже восстановленному мосту Франца-Иосифа переехать через Дунай, и вскоре вы попадете в живописные дачные места. Теплый весенний день придает всему окружающему какое-то ощущение безмятежного покоя. Над полями плывет волнующий запах плодородия. Цветут персиковые сады. В палисадниках на берегу озера распускается черемуха. Вы удивитесь: неужели только две недели назад в этих местах бушевала одна из грандиозных битв современной войны. Об этом напомнят вам воронки на полях и дорогах, осколки, теперь сверкающие на солнце, обломки оружейных лафетов и тысячи снарядных гильз.

Здесь у этих дач, куда до войны любили приезжать на летние месяцы богачи Венгрии и Австрии, начался грандиозный по стремительности и масштабам поход на Вену. Здесь фашисты хотели прорваться к Дунаю, а потом бросить к ногам Естергома, этого центра венгерской католической церкви, связанных феодальными предрассудками мадьяр. Но венгерские крестьяне и католическая церковь отвернулись от оккупантов, и тогда они создали себе еще одну иллюзию. Любыми усилиями пробиться к Дунаю и преградить путь нашей армии, остановить ее движение к Австрии и Южной Германии. Фашисты делали все от них зависящее, чтобы эта иллюзия приобретала реальные формы. Они атаковали наши позиции большими силами пехоты и танков, и войска маршала Толбухина проявили здесь величайшую выдержку, лишив врага в тяжелых боях его технических и людских сил. Казалось, Германия в предсмертной агонии собралась с последними силами, чтобы нанести этот удар на Балканах, на подступах к Австрийским Альпам. Попав к озеру Балатон, вы увидите бетонные колпаки, которые еще не успели зарыть в землю. Или, может быть, они предназначались для какой-то новой линии обороны? Вы увидите подземные ходы сообщения — плод трудовых усилий сотен тысяч рабов. Три линии стальных эскарпов, уходящие куда-то вдаль, до самого горизонта — очевидно, они упираются в горы. Прикрываясь этими укреплениями, фашисты пытались затянуть развязку. Это была тяжелая и упорная битва, которую выиграли наши войска. В этом они убедились в мартовскую ночь, когда на всех позициях наступила необычайная тишина, столь трудно переносимая на фронте. И хоть никто еще не мог осознать, предвестником какой бури явилась сюда эта тишайшая ночь, но несомненным было для всех наших воинов — враг проиграл сражение на подступах к Австрии. И тогда войска маршала Толбухина перешли в наступление, теперь завершившееся победой в Вене.

Это наступление можно было бы назвать чудом организации, потому что стремительное движение больших войсковых масс требует бесперебойного питания танков горючим, артиллерии — снарядами, пехоты — патронами. И тысячи грузовиков мчались по асфальтированным шоссе и горным дорогам, по полям и садам, чтобы люди, дравшиеся с врагом, ни в чем не нуждались. И в первый же день наступления у врагов была нарушена вся связь — об этом позаботились наша авиация и артиллерия — и вражеские дивизии, лишенные управления, отрезанные от своих штабов, превратились в изолированные друг от друга разбойничьи отряды. Они метались по чистеньким каменным венгерским деревням, предавая их огню, оседали в городах, пытаясь найти спасение в подвалах старинных домов. Туда же они затаскивали артиллерию и минометы. На пути к Вене вы увидите в городе Шопрон, на границе с Австрией, следы ожесточенных боев. Это был наспех созданный узел обороны, но фашисты, загнавшие войну в этот древний венгерский город, не спаслись от смерти.

Теперь в Шопроне во дворе завода собираются уже разбитые орудия и минометы и тысячи снарядных ящиков, еще и не раскрытых, высокими штабелями лежат на дороге.

В австрийском городе Винер Нойштадт, одном из крупнейших центров авиационной промышленности, вы увидите полуразрушенные улицы. Сюда из Вены фашисты бросили офицерскую школу, три батальона фольксштурма, какие-то полицейские отряды. Но к утру бои за город уже был закончен, и Германия лишилась еще четырех заводов «юнкерс», «мессершмитт», Хейнкеля и Хейншеля.

Отсюда, от города Винер Нойштадт, наши войска повели наступление на Вену. Это был трудный и напряженный путь. Он проходил в отрогах Австрийских Альп, и по головокружительным горным дорогам мчались днем и ночью наши танки, грузовики, бронетранспортеры, обозы. С трех направлений двигались наши войска к Вене — с юга, востока и запада. Но наибольших успехов добились танкисты генерала Кравченко и молодые пехотинцы генерала Глаголева (в его войсках три четверти комсомольцев). В течение одной ночи они прошли по Венскому лесу, разрезали оборону фашистов, а на рассвете оказались уже на Дунае, далеко на западе от Вены. Колонна танков, вытянувшаяся от горных склонов до Дуная, оказалась той стальной наковальней, на которую бросили немецкие войска. А пехотинцы генерала Глаголева с великой, свойственной только таким воинам, неутомимостью, начали бить по вражеской обороне своим огненным молотом. События разворачивались с молниеносной быстротой. Фашисты вывели из Пратера, одного из увеселительных парков Вены, батальоны СС, чтобы оборонять Зимеринг — предместье Вены на юге. А в этот же момент воины генерала Глаголева уже ворвались в город. Здесь они применили новую тактику в уличных боях, весьма трудную в условиях такого огромного города. Они начали маневрировать. Надо представить себе всю сложность этой тактики наступления в узких улицах, зажатых каменными громадами, где каждый дом может стать центром обороны, узлом сопротивления, огневым гнездом. Наши войска, применив и в городе маневр, шли не по улицам, а по дворам, пробивали в кирпичных стенах проходы и таким образом обходили все узлы сопротивления, оставляя их у себя в тылу. Наши смелые и великолепно обученные штурмовые отряды уже прорвались к Рингу, к центру города, а позади них, в домах, еще сидели фашистские автоматчики, и оттуда же били минометы. Еще шел бой у вокзалов, а наши машины уже мчались мимо оперного театра, на дверях которого мелом было написано: «Проверил, мин нет. Скоков». Этот смелый маневр и ускорил развязку огромного сражения, которое началось в трехстах километрах отсюда и теперь завершилось в Флоридсдорфе, в задунайских кварталах Вены.

Я был в дивизионном штабе в ту ночь, когда уже шла борьба с врагом у Дуная. В двухэтажном особняке полковник принимал донесения от своих комбатов.

— Ты откуда? — спрашивал он у капитана Сорокина.

— Я уже на Мессе-плаце.

— У тебя же в тылу немцы, — усмехался полковник.

— Это я знаю, — отвечал Сорокин. — Я к ним послал транспортер. Пробиваюсь к Дунаю. Только что они мост взорвали. Жаль, красивый мост.

Полковник вытирал пот с бритой головы огромным мохнатым полотенцем и выслушивал второго комбата — Кострова. Он уже разместил свой командный пункт в университете.

— Там такая каша теперь — как они только ночью разбираются, — заметил полковник.

Но к рассвету все определилось, и по удаляющейся стрельбе, по внезапно наступившей тишине все поняли, что битва за Вену перенесена за Дунай.

И один из красивейших и величественных городов Европы уже был освобожден. Над Веной впервые после мартовских дней тридцать восьмого года над парламентом вместе с советским флагом был поднят и австрийский национальный флаг.

Все ваши обычные представления о Вене, навеянные вам музыкой Иоганна Штрауса, теперь покажутся неуместными — город еще только начинает оживать. В Венском лесу дымят полковые кухни. На Ринге и в Пратере, в местах когда-то наиболее оживленных и многолюдных, еще лежат убитые лошади. Дым пожаров (фашисты в последние два дня обстреливали Вену зажигательными снарядами) поднимается над городом, и запах гари заполнил город. Люди только выбираются из подвалов, обступают наших воинов. На могилах Бетховена и Штрауса, Моцарта и Глюка вы увидите венки от танкистов, от автоматчиков, от минеров. «Иоганну Штраусу от бойцов капитана Солодова, победивших здесь врага» прочтете вы на узкой ленточке, прикрепленной к венку из жасмина и черемухи. «Великому Бетховену — от гвардейцев».

Вы увидите на Кертнерштрассе детишек, обступивших нашу кухню с жирной кашей. Повар накладывает им двойные солдатские порции и только спрашивает:

— Добрый каша? — полагая, что, коверкая язык, он будет более понятен для австрийских детей. На углах уже появились какие-то люди с красными повязками — они пришли из отрядов внутреннего сопротивления. В город возвращаются женщины и старики, спасавшиеся в предместьях в дни боев на улицах Вены. Они торопятся узнать: пощадила ли война их дома? На Мессе-плаце, той самой площади, которую завоевал Сорокин, стоит автомобиль с радиоустановкой, и по городу разносятся звуки штраусовского вальса. В парках спят после бессонных ночей, упорных и напряженных боев, после победы, спят крепким солдатским сном наши штурмовые отряды — они хорошо потрудились за эти дни. Их приглашают в дома, но им хочется поспать на солнцепеке, на зеленой траве. И хоть бой ушел не так уже далеко от города, но эта лужайка в парке кажется им глубоким и тишайшим тылом. В город втягиваются дизизионные и армейские тылы, обозы, вторые и третьи эшелоны. Город оживает — воины Красной Армии своей кровью и потом, трудом и доблестью проложили путь к Вене и принесли ей свободу и мир.

Нет, наши воины ничего не забыли. Они помнят, что на украинских, русских и карельских полях бок о бок с немцами шли и австрийцы. Они помнят, что тысячи и тысячи рабов трудились в австрийских имениях, у помещиков, на фабриках и в шахтах. Вот теперь у университета стоит молодой лейтенант и вглядывается в лица русских девушек. Он узнал, что сестра его, угнанная из Смоленска, работает на фабрике в Вене. Где ее найти? Как ее встретить? Да мало ли лагерей и фабрик в Вене? Лейтенант заготовил фотографии сестры и теперь раздает их своим бойцам — не встретят ли они похожую на нее? Или вот, в центре Вены на черном камне высокого дома чья-то надпись мелом: «Светлана Манько, если ты еще в Вене и жива, найди меня на Альбертгессе, семь, твой брат Сергей». Нет, наши воины не забыли, что через Австрию лежит путь в Южную Германию, и туда они несут свой меч.

На улицах Вены теперь тысячи рабов. Это сыны всех племен и народов. Голландцы. Французы. Датчане. Индусы. Украинцы. Белорусы. Русские. Бельгийцы. В пестрых костюмах, с котомками за плечами, катят они на велосипедах, на фаэтонах, на крестьянских возах, пешком — на восток. Спросите у них — куда? Они ответят: домой. Они знают — теперь они уже не рабы. Они идут с гордо поднятыми головами, с национальными повязками на рукавах. Они поют на улицах Вены, где еще дымятся полусожженные дома, свои народные песни — это им запрещалось в лагерях под страхом смерти. Они обнимают наших воинов, и на всех языках звучит это слово, которое мы слышали и в Германии: спасибо! Спасибо за свободу, за освобождение. Вы услышите это слово всюду, на всех улицах Вены, где появляются наши бойцы. Они спасли от уничтожения этот прекрасный город и вернули народу жизнь.

Даже в этот первый день в свободной Вене — это одно из главных и радостных ощущений.

Вена, 1945, апрель

 

ВЕЧНАЯ СЛАВА

В стороне от дороги, ведущей к польскому городу Радом, на краю леса есть могила, где похоронен сержант Александр Прохоров, один из тех простых советских людей, которые отдали свою жизнь во имя победы над врагом, во имя освобождения Европы. Во веки веков будет жить в сердцах освобожденных народов память об этих сынах советского народа; им прежде всего должна поклониться Европа — своими жизнями, своей кровью они проложили путь к победе.

В землянке на дощатых, наспех сколоченных нарах умирал сержант Александр Прохоров. Он все еще отталкивал от себя уцепившуюся за него смерть, и у всех была надежда, что Прохоров победит ее. Но как ни помогал ему доктор, склонившийся над ним, как ни бегала и суетилась толстушка санитарка, подавая то шприц с кровью, то тампон, то бинты, — жизнь уже покидала казавшееся таким крепким тело Прохорова.

Где-то в ночном лесу или за ним — на польских дорогах не умолкал бой, но в эту бревенчатую, теплую, освещенную керосиновой лампой землянку доносился лишь артиллерийский грохот. Он то утихал, то снова возникал с возрастающей силой. И люди, собравшиеся здесь, — автоматчики из взвода Прохорова, санитар, доставивший его сюда, доктор и его помощницы — все они были поглощены не боем, даже не его исходом, а судьбой, состоянием, предсмертными часами сержанта Александра Прохорова.

Они и сами находились в той сфере внутренней борьбы, в которой пребывал Прохоров. Они подбадривались, если на его бледном лице появлялась улыбка, и, затаив дыхание, прислушивались, когда он начинал задыхаться. Он прошел с ними большой и трудный путь, долго и упорно нес на себе бремя войны с ее муками и трудом, кровью и жертвами, и теперь они только хотели, чтобы Прохоров жил. Не только потому, что, несмотря на обычность и неумолимость смерти, никто не мог примириться с нею, не только повинуясь простым человеческим побуждениям — во всем желать лучшего, но и потому, что их близость зародилась и укрепилась в битвах. Тысячи врагов одолели они, тысячи дорог и лесов прошли они, тысячи дымных костров согревали их, и уже был близок заветный день победы. Но вот на польской земле путь Александра Прохорова оборвался. Он был ранен перед вечером, когда бой уже, казалось, близился к концу.

Наши наступающие войска уже прорывались на оперативный простор: так называли в штабах те дороги, леса, поля и города, которые находились за чертой вражеских укреплений. В тот день взвод Прохорова отразил три контратаки фашистов — они хотели прорваться к деревне и укрепиться в ней. Деревня эта начинается на крутогоре, спускается к оврагу, за березняком пересекается хилой и высыхающей летом речкой. За ней деревня вновь тянется к холмам и садам, где в некогда аккуратном, а теперь полусожженном домике притаился со своим взводом Александр Прохоров.

В пятом часу вечера повар принес в полусожженный домик обед в термосе. Прохоров лежал на полу усталый и продрогший.

— Щи? — спросил он у повара, не поднимаясь.

— Лапша будет, — ответил повар, — налить?

— Не буду, во рту горчит. Кипяток есть?

Потом, глотнув горячей воды с сахаром, добавил:

— Иди, покорми Малькова — он с утра тебя ждет, как там у вас?

Прохорову казался тот лес, где устроилась кухня, глубоким тылом, самым тихим и безмятежным местом в мире. Прохоров называл повара обозником, хотя все они жили под огнем, и отсюда был виден и лес, и дорога к нему.

Повар нашел Тихона Малькова, наблюдателя, примостившегося под крышей, подал ему туда котелок и уже с опустевшим термосом пополз к кухне. Там тоже усиливался обстрел, взрывались снаряды и мины, вздымавшие черную, затвердевшую землю. Пришел почтальон, подвезли ящики с патронами, а лейтенант Степан Лабода выговаривал кому-то своим крикливым тенорком за то, что до сих пор не вызвали ему Березу. Узнав от повара, что Прохоров не ел, Лабода крикнул: «Что же ты, Прошка?» Он назвал его Прошкой, как всегда в тяжелые и напряженные дни. С Прохоровым его связывал наступательный путь, полный лишений и испытаний, так сближающий людей. Прохоров усмехнулся и потянулся за картой.

— Это потом, — сказал Лабода. — Не спал?

— Вот, укладываюсь, — ответил Прохоров и указал на какую-то яму или, вернее — нору, вырытую под полом.

В это время началась контратака фашистов — они хотели в этот сумеречный час обойти с фланга и деревню и холмы и тем самым, хоть на одну ночь, задержать наступление дивизии. Мальков донес, что за пехотой движутся танки. Лабода уловил в тоне Малькова привычное возбуждение перед боем и подумал, что Прохоров хорошо воспитал своих людей — они умеют подавить в себе и тревогу, и страх, свойственные всем воинам. Наша артиллерия уже пристреливалась, и вскоре огненный барьер преградил путь вражеским танкам. Лабода же должен был отразить атаку пехоты. Он послал Прохорова с его автоматчиками к дальнему холмику наперерез двигавшимся во весь рост фашистам, а сам выдвинулся с пулеметами и минометами к тому клочку земли, который они между собой называли избушкой садовника, — но там, конечно, не было ни избушки, ни садовника.

Прохоров побежал по снегу к холмику. За огородами автоматчики поползли, но Прохорову казалось, что они не успеют и фашисты могут их опередить. Он вновь поднял их; подпрыгивая, они выбрались из сугробов. Кто-то упал задыхаясь, но, подскочив, пытался догнать Прохорова. На полпути, у лощины, свалился даже выносливый и крепкий Мальков. Он уткнулся лицом в снег, и его могучее тело вздрагивало, как в лихорадке.

— Тихон, потом отдохнем, давай, — наклонился Прохоров над Мальковым. Тот привскочил, провалился в снег, опять вырвался и побежал.

Теперь все они, тяжело дыша, поддерживаемые какой-то внутренней силой, добрались до кустарников. А до холмика осталось двести метров. Враг уже простреливал поляну из пулеметов. Но нельзя было останавливаться. И люди побежали под огнем. Прохоров прошел тысячи километров по дорогам войны, совершал в метель и стужу, в грязи и под дождем, в знойные дни и непроглядные ночи труднейшие переходы, но теперь, как ему казалось, предстоял самый длинный и напряженный путь. Сто метров, не больше — их можно было бы преодолеть ползком, и тело так тянется к земле. Но все они уже знали, что теперь ложиться нельзя, нужна будет величайшая сила, чтобы вновь подняться. Огонь же все усиливался, он вырывал из колонны бегущих то одного, то другого, но никто не думал в эти мгновения ни о жизни, ни о смерти — у них была цель — тот холмик, и туда они стремились. Для них теперь этот холмик решал судьбу войны, они считали, что это самый важный пункт в мире.

У крутого ската Прохоров упал, он уцепился за ветку высохшего орешника и протащил свое ослабевшее тело еще чуть-чуть, вверх. Удивившись внезапно настигшей его усталости, он начал глотать снег. Вернувшийся к нему Мальков присел и спросил:

— Что у вас?

— Иди, Тихон, — ответил Прохоров. — Я сам доползу. А ты чего отстал?

Мальков побежал к гребню холма, а за ним потянулся и Прохоров, но ни он, ни Мальков в охватившем их возбуждении не заметили, что белый рукав прохоровского маскхалата уже почернел от крови.

Поднявшись на гребень холма, Прохоров увидел подходивших к ним фашистов, и все автоматчики открыли по ним огонь. Уже наступал вечер, облака повисли над землей, крепчал ветер. Он заметал дорогу к деревне — она чернела там, в тылу у них, полусожженная, израненная, но все же отбитая у врага. Враги залегли у дороги и отстреливались. Теперь Прохоров решил их атаковать и отбросить к реке. Люди его побежали, перепрыгивая через окопы, ходы сообщения, падая и вновь поднимаясь. У холмика разорвался вражеский снаряд, и Прохоров упал. Ему показалось, что кто-то его толкнул. Он оглянулся, но никого не увидел. Он попытался встать, но ночь, опустившаяся на землю, придавила его своей тяжестью.

Мальков нашел его у холма — он лежал и что-то шептал. Мальков приложил ухо к его губам, но ничего не мог разобрать. Его подняли, отчего Прохоров застонал. В землянке в лесу врач обнаружил три тяжелых ранения у Прохорова: в плечо, в ногу и живот. Очевидно, на холме он дрался, уже будучи раненным, но, может быть, он этого не заметил?

Уже после того как враг был уничтожен и полк двинулся дальше, в землянку забежал и лейтенант Лабода. Пот стекал с его лица, и он сбросил с себя тулуп.

— Теперь быстро пойдем, — сказал он, — теперь он бежит, не озирается, — добавил он о немцах, как всегда, называя их в единственном числе. — Что у вас здесь? — и повернулся к дощатым нарам, где лежал Прохоров.

Прохоров открыл глаза и узнал Лабоду, потом с усилием поднял руку. Лабода, встав на колени, зажал ее в своих жестких ладонях. Он передал ему и исход боя, но Прохоров опять закрыл глаза и не слушал его. Он уже пребывал в том мире забывчивости, бреда и тумана, который закрыл перед ним все окружающее. На одно мгновение он вновь очнулся, но взгляд его был устремлен куда-то вдаль. Он будто хотел, но не мог сосредоточиться и понять, о какой реке ему напоминал Лабода и кого надо было отбить. Прохоров повернулся, словно пытаясь узнать всех собравшихся в землянке.

— Лежите спокойно, — предложил ему доктор.

— Позовите оттуда ее, — сказал Прохоров.

— Кого? — спросил Лабода, но Прохоров уже не мог ему ответить — он опять впал в беспамятство.

Ночью он очнулся, и его обостренная память восстанавливала с последовательностью и тщательностью все детали боя, как и при каких обстоятельствах он был ранен. Прохоров вспомнил о любимых людях, о приволжской деревне, где он вырос, о Ленинграде, где он учился и потом, став агрономом, не раз приезжал. Он возвращался к лугам, куда с ребятишками водил коней в ночное, к садам и полям, которые он выращивал. Доктор требовал, чтобы он молчал, но, должно быть, Прохоров хотел поделиться всем, чем была полна его душа, — люди, окружавшие его, казались ему теперь самыми родными и близкими, и он не хотел скрывать это, хоть по природе он был человеком сдержанным.

Пришел вестовой и доложил лейтенанту, что полковая артиллерия уже потянулась вперед, но Прохоров уже казался безучастным ко всему, что происходило вокруг него. Он едва улавливал и воспринимал весь простиравшийся за гранью его душевных переживаний мир с его пламенем пожаров, обстрелом, атаками и контратаками. Он ко всему прислушивался, как человек, достигший цели после большого и сложного пути. Разве он не сделал все, что мог, чтобы освободить эту землю?

Только теперь до него дошел смысл того события, во имя которого он отдал свою жизнь.

— Напишите там, что и как, чтобы знали — отец, мать, сестра, — Прохоров закрыл глаза и что-то зашептал, и Лабода приложил ухо к его губам.

Прохоров позвал своих автоматчиков.

— Где они? — спросил он.

— Вот, вот, — показал Лабода и заставил всех наклониться. Но Прохоров уже закрыл глаза. Порой казалось, что он задыхается, потому что он глотал воздух с жадностью, будто боясь, что не успеет надышаться. Очнувшись на мгновение, он прошептал: «Хорошие вы все ребята», потом он глубоко, будто освобождаясь от давящей тяжести, вздохнул, и по вздрогнувшей губе уже престарелого доктора, по его печальным глазам все поняли, что сержант Александр Прохоров умер.

Три сапера, взяв лопаты, вышли в лес. В землянке тянулась тихая ночь. Откуда-то из глубины леса донесся треск сучьев — может быть, это ветер свалил израненную боем пихту. Но жизнь леса не нарушалась — уже выбивались из-под земли молодые ели и дубы, им не страшен будет ветер, — они растут и поднимаются, обретают жизненные корни под его жестокими порывами.

Лабода вышел в лес и вскоре вернулся. На рассвете они похоронили Александра Прохорова. Над могилой его Лабода очень тихо, больше себе, чем бойцам, произнес то, что ощущали все — победа над врагом требует мужественных подвигов и жертв. Вечная слава будет уносить к потомкам, к детям нашим и внукам, в далекое будущее, в столетия — имена тех, кто пал в борьбе за свободу.

— Вечная слава сержанту Александру Прохорову, отдавшему свою жизнь за нас и наших детей, — прокричал Лабода.

— Вечная слава, — повторили воины, обступившие могилу.

Лабода и его воины наклонились и бросили в могилу по горсти земли. Над миром поднималось солнце и начинался новый день.

Они постояли у свежего холмика и ушли на запад, потому что наступление наших войск продолжалось с возрастающей силой.

Берлин, 1945