Последние дни жизни этого человека, словно взятые из древнегреческого эпоса, поразили воображение его современников… Восемнадцатый век, век Просвещения, утвердил в русском сознании античную аллегорию: живопись, скульптура, литература наполнились образами греко-римских богов и богоподобных героев. Идеал греков — гармония духа и тела; человек должен быть столь же прекрасен душой, как красив внешне. Сила неотделима от мужества, ловкость от благородства, быстрота — от разума . И у XIX века не было сравнения выше и прекраснее; так, Лев Толстой в рассказе «Севастополь в декабре месяце» написал: «…этот герой, достойный Древней Греции, Корнилов, объезжая войска, говорил: «Умрём, ребята, а не отдадим Севастополь» — и наши русские, неспособные к фразёрству, отвечали: «Умрём, ура…»»

В ряду немногих прижизненных изображений Владимира Алексеевича Корнилова есть литография А.Петерсена (сделанная, полагаю, с фотографии адмирала), на которой сорокавосьмилетний Корнилов — усталый, с запавшими и воспалёнными от бессонниц глазами, обременённый многотрудной службой, обширными заботами, неудачами и властью, человек, перед чьим проникающим в душу взглядом умных глаз не солгать, не смалодушничать. Это портрет храброго русского офицера, весь склад лица и выражение его свидетельствуют о решимости, чуть отстранённой вежливости, благородстве и честности. И, глядя на портрет, понимаешь, что именно такой человек должен был первым геройски погибнуть в апокалипсисе обороны Севастополя, города, который с начала обороны современники назвали «русской Троей». И что именно он, худощавый, с впалой грудью, чуть сутулый, заметно лысеющий и совсем не похожий на мраморные изваяния греческих богов, нарушающий понятия о красоте телесной, станет Героем, достойным Древней Греции, нет, выше — русским героем величайшей обороны, которому благодарные потомки простили несоответствие канонам античной красоты.

Но существует другой портрет, с которого началось моё восхождение к постижению судьбы адмирала.

Однажды (тогда мне было четырнадцать лет), разбирая книги в своём шкафу, я взяла серийный том «Жизни в искусстве» о Карле Брюллове, раскрыла блок иллюстраций. Перевернула несколько страниц, невнимательно и бегло просматривая хорошо известные картины. Помню, что уже вечерело и в комнате было довольно сумрачно, но и без помощи лампы я увидела маленькую, 5,5 х 7,5 см, фотографию и… вдруг застыла на месте. На портрете роскошной кистью Брюллова был изображён молодой греческий бог… в мундире русского морского офицера. Подпись была не менее ошеломляющая, потому что я ничего не знала об этом человеке: «Портрет В.А.Корнилова. 1835». И всё. Будущему адмиралу здесь всего 29 лет, и ещё девятнадцать останется прожить юноше — полубогу античной красоты с этого редкого портрета. Описывать портрет словами так же бессмысленно, как описывать порыв ветра, трепет сердца, сияние божества. Редчайший для Брюллова (влюблённого в итальянский кареглазый, смуглый типаж и капризного при выборе натуры), этот голубоглазый, незавершённый пастельный военный портрет, написанный в Греции на борту брига, носящего имя древнегреческого героя Фемистокла (!), кажется почти пророческим.

Брюллов любил приукрашивать портретируемых. Пусть так. Но мастер, по рассказам, отказался писать портрет первой красавицы Натальи Николаевны Гончаровой, аргументируя тем, что она косая. Каким же должен был быть молодой Владимир Корнилов, если художник — в тот момент занемогший — за несколько дней плавания написал его?!

Летом 2002 года в Галерее на Крымском валу многие увидели этот портрет, привезённый Русским музеем, долго хранившим его в своих «запасниках».

Тайком, с радостью наблюдая за действием брюлловско-корниловских чар на посетителей, я вспоминала слова Аристотеля о том, как передал Гомер неземную красоту Елены Прекрасной в «Илиаде»: «Покажите нам действие красоты на других, и вы увидите саму красоту».

Девятнадцать лет — немалый срок, и поэтому неудивительно, что ко времени выхода литографии Петерсена от былой красоты не осталось следа. Но завораживающий портрет великого художника неожиданно придаёт загадочность человеку на литографии, лишая нас привычки одномерно подходить к представлению о «слуге царю, отце солдатам», выдающемся военном деятеле, о необыкновенной исторической личности. Не предъявляем же мы, в самом деле, претензий к Суворову за малый рост и тщедушную комплекцию, к Кутузову — за тучность и одноглазие; к Нельсону за однорукость, и, наконец, к Бонапарту — за лысину! Гениям и героям не нужна красота, ведь они герои и гении. И не будь брюлловской акварели, благодарные потомки с гордостью и благоговением смотрели бы на одинаково суровые корниловские литографии, бюсты и памятники. Но появился когда-то и зачем-то этот портрет — греза, портрет — пророчество, совершая чудо воссоединения красоты и героики внешней и внутренней. В той страшной войне, трагически претендующей на звание Первой мировой, в которой Россия была унижена перед врагами политикой своего же правителя, — ей нужно было искупление, первой высокой жертвой которого и стал Владимир Алексеевич Корнилов.

«Будем драться до последнего. Отступать нам некуда — сзади море. Всем начальникам я запрещаю бить отбой! Барабанщики должны забыть этот бой. Если кто из начальников прикажет бить отбой — заколите такого начальника… Товарищи! Если бы я приказал ударить отбой — не слушайте, и тот подлец будет из вас, кто не убьёт меня!»

Четырнадцатилетнего Алексея Апухтина, воспитанника 5–го класса Императорского училища правоведения, поразили эти слова из речи Корнилова, передаваемые осенью 1854 года из уст в уста. Под сильным впечатлением он написал через двадцать дней после гибели Корнилова своего «Эпаминонда», напечатанного «Русским Инвалидом» в начале ноября:

Когда на лаврах Мантинеи Герой Эллады умирал И сонм друзей, держав трофеи, Страдальца ложе окружал, — Мгновенный огнь одушевленья Взор потухавший озарил. И так, со взором убежденья, Он окружавшим говорил: «Друзья, не плачьте надо мною! Недолговечен наш удел; Блажен, кто жизни суетою Ещё измерить не успел, Но кто за честь отчизны милой Её вовеки не щадил; Разил врага, — и над могилой Его незлобливо простил! Да, я умру, и прах мой тленный Пустынный вихорь разнесёт, Но счастье родины священной Красою новой зацветёт!» Умолк… Друзья ещё внимали… И видел месяц золотой, Как, наклонившися, рыдали Они над урной роковой. Но слава имени героя Его потомству предала, И этой славы, взятой с боя, И смерть сама не отняла. Пронзён ядром в пылу сраженья, Корнилов мёртв, в гробу лежит… Но всей Руси благословенье И в мир иной за ним летит. Ещё при грозном Наварине Он украшеньем флота был; Поборник славы и святыни, Врагов отечества громил И Севастополь величавый Надёжней стен оберегал… Но смерть поспорила со славой, И верный сын России пал, За славу, честь родного края, Как древний Грек, он гордо пал, И, всё земное покидая, Он имя родины призвал. Но у бессмертия порога Он, верой пламенной горя, Как христианин, вспомнил Бога, Как верноподданный — царя. О, пусть же ангел светозарный Твою могилу осенит И гимн России благодарной На ней немолчно зазвучит!

…Несколько лет назад сбылась моя, как мне казалось, самая неосуществимая мечта: директор Русского музея В.А.Гусев оказал мне великую честь подержать в руках оригинал акварельного портрета В.А.Корнилова кисти Карла Брюллова. Я знала, что художник писал его с натуры, иначе говоря, сам Владимир Алексеевич стоял рядом, а потом этот портрет висел у него в каюте… Я не могла унять дрожь в руках и всё же именно в эти минуты вспоминала крохотную чёрно-белую репродукцию этого портрета, которая в четырнадцать лет полонила меня на всю жизнь.

Помню, как впервые стояла на вершине Малахова кургана и рука дрожала, сжимая последние, ноябрьские, холодные белые хризантемы. Опьянение счастьем — так назову своё тогдашнее состояние, и тот или та, кто влюблён в русскую историю через её несравненные образы, наверное, поймут мои чувства.

И с тех пор каждую осень, ожидая наступления 5 октября (по старому стилю), вижу перед собой это место, чистилище русской души, где я дала клятву вечно умирающему адмиралу — пусть не сразу, не скоро, но собрать все материалы о его жизни, какие только смогу. Ведь смерть — это всегда только смерть Человека, — а потом уже Героя, — без надежд, оправданий, осмысления и успокоения, как ни льнут к ней определения «преждевременной», «нелепой», «красивой», «величественной», «славной», «мучительной», «лёгкой», «угодной Богу». Виной ли его гибели стала предсказанная злая судьба той роковой шашке его адъютанта Железнова, которая была с ним 5 октября? Или это Всевышняя воля, которая рано забирает самых лучших? Или что-то случайное, злое, глупое… И каждый раз так помучившись и истерзав сердце, я понимаю, что мои предположения о дальнейшей жизни Корнилова навсегда останутся неизвестностью с безнадёжными «если» и «бы». Но живым всегда нужно хоть какое-то, пусть метафизическое, пусть философское, пусть религиозное или атеистическое, пусть наивное, пусть неуклюжее, временное, — утешение.

И я нашла для себя утешение — в написании этой книги. Тогда я думала, что она будет о войне. А вышло — о любви.

«Любое истинно историческое событие совершается как бы дважды: первый раз в реалии, второй — в литературе», — сказано у одного историка. И если один человек, однажды сражённый неповторимым образом исторического персонажа, захочет продлить ему жизнь в веках или хотя бы в своём сердце, он может написать о нём, чтобы, воссоздавая жизнь героя, выплеснуть своё сочувствие, сопереживание и тем самым дать своему сердцу мучительную радость, которую нам дарит любая возможность снова и снова говорить о предмете своей Любви другим людям.

А если другой, прочтя это, сможет ощутить преданную Любовь и воочию представить себе вдруг ожившего Человека, который словно сойдёт с мраморного пьедестала, из рамки картины или страницы книги и осветит его мир, то тогда будет понятно, насколько тесно мы связаны с Прошлым, что все мы оттуда родом; что Прошлым становится наше вчерашнее Настоящее, и насколько понятны, похожи, близки и неразгаданны для нас те, от которых когда-то зависели судьбы, которым подчас, увы, в школьных учебниках истории отведена всего-то одна строка, но о которых сказано в одной книге: «Такие люди долго не держатся на свете, а свет стоит на них вечно».