…«Всепресветлейший Державнейший Великий Государь Император Александр Павлович, самодержец, всероссийский Государь Всемилостивейший.

Просит недоросль из российских дворян грекороссийского исповедания Владимир Алексеев, сын Карнилов, о нижеследующем.

Отец мой родной — действительный статский советник Алексей Михайлов, сын Карнилов, службу Вашего Императорского Величества продолжал во флоте, ныне мне отроду двенадцать лет, обучен по-российски и по-французски читать и писать, и арифметике, но в службу Вашего Императорского Величества никуда ещё не определён; а желание имею вступить в Морской кадетский корпус в кадеты, а потому всеподданнейше и прошу к сему прошению, дабы высочайшим Вашего Императорского Величества указом повелено было сие моё прошение принять именованного по желанию моему в Морской кадетский корпус в кадеты определить, а что я действительно из дворян, и помянутому действительному статскому советнику Алексею Карнилову законный сын, в том представляю при сём свидетельство. Из помещичьего состояния Тверской губернии, крестьян за отцом моим тридцать душ. Недоросль из дворян Владимир Карнилов».

Прошение датировано 1818 годом. Можно представить, сколько юных мечтаний и трепетного ожидания было связано с этими строками! И сколько разочарования, когда получен ответ: юноша был записан лишь в кандидаты воспитанников Морского корпуса 1 февраля 1818 года.

Известно, что хотя бы один раз в жизни Судьба даёт шанс каждому человеку, но иногда мы не распознаём знаков её приближения или, обманутые в своих надеждах, слишком быстро сдаёмся. Смирись Александр Васильевич Суворов со своим слабым здоровьем, кто знает, как бы сложилась российская история? Не откажи И.А.Заборовский Наполеону Бонапарту в его прошении служить в русской армии, — что стало бы с историей мировой?..

Трижды испытывала Корнилова Судьба, прежде чем он сам захотел стать тем, кем стал впоследствии. Но и расплатилась тремя щедрыми дарами, облегчавшими отпущенный ему жизненный путь: любящей, взыскательной, преданной любовью родительского дома; разделённой любовью к женщине, которая родила ему детей, и редким честолюбием, превратившим дарования в талант, талант — во всеобщую пользу.

Какой великолепный, самодостаточный и самооплодотворяющийся, сходный с секретной химической лабораторией механизм — честолюбие этого сорта! Здоровое самолюбие, не уязвлённое, не завистливое, жаждет всё новых горизонтов знаний и ощущений; богатая восприимчивость, огранённая домашним воспитанием, добротой, любовью и строгостью близких, привитыми понятиями о морали, чести и долге и разносторонними увлечениями — обрабатывает эти знания и ощущения. Талант переплавляет из этой руды железное зерно новых знаний; богатая генетика находит смысл их применений, сомневается в успехе и требует нового притока знаний; а истинолюбие, наконец, воплощает открытие в жизнь, борется за него и находит силы отказаться от своего детища, если требует польза дела, которому служит честолюбивый человек. Польза и была целью корниловского честолюбия, самим его честолюбием.

Итак, первое испытание судьбы Корнилов пройдёт: он поступит в Морской кадетский корпус, правда только через три года, — в 1821 году, но зато сразу в старший класс, потому что, по свидетельству капитан-лейтенанта Н.П.Буцкого, «Владимир, живя в родительском доме, посещал беспрерывно классы Морского корпуса (в пансионе капитана 1-го ранга Ф.И.Деливрона. — С.К.); под надзором просвещённых родителей он усердно занимался изучением французского и английского языков и политических наук».

* * *

«Не стану говорить о том, судьба или наши наклонности заставляют избрать род службы, — писал морской офицер, декабрист Николай Бестужев, — жребий мореходца делается в самой юности и в десять лет должно быть записану в морской корпус».

Для будущих адмиралов Нахимова, Корнилова и Истомина такой Судьбой стало решение их отцов, а потом, вкусив моря, они и сами в полной мере испытали магическое притяжение «жребия мореходца». Другой Бестужев — Александр, известный как Марлинский, увековечил это ощущение: «Море, море! Тебе хотел я вверить жизнь мою, посвятить способности. Я бы привольно дышал твоими ураганами; валы твои сбратались бы с моим духом».

Осуществить эти мечты мог только Морской кадетский корпус.

…Своё начало Морской кадетский корпус ведёт с Навигацкой школы, учреждённой Петром I в Москве. Указ об устройстве этой школы был подписан 14 января 1701 года, и с этого дня должно считаться начало обучения русских юношей морским математическим наукам. Указ говорит, что «Великий Государь, Царь и Великий князь Пётр Алексеевич указал повелением в государстве своея Державы на славу Всеславного имени Всемудрейшего Бога и своего царствования, во избаву же и пользу Православного христианства быть математических и навигацких, то есть мореходных, хитростно наук учению».

Первоначально для школы было отведено помещение на Полотняном дворе в Замоскворечье, но потом Пётр I отдал под Навигацкую школу Сухареву башню. Вскоре после Гангутской победы, одержанной царём, указом от 1 октября 1715 года Пётр решил перевести школу поближе к морю, в новую столицу — Санкт-Петербург, и дал ей статус Морской академии. Сначала она размещалась в доме Кикина напротив Адмиралтейства, а потом — на Васильевском острове.

Учреждённое Петром I звание гардемарина было взято у французов (garde de marine — морской страж, гвардеец). В России звание гардемарина служило переходным от младшего ученика Морской академии — кадета — к чину мичмана.

С 15 декабря 1752 года по приказанию императрицы Елизаветы Петровны, Морская Академия преобразована в Морской шляхетный кадетский корпус. Это было привилегированное учебное заведение, принимавшее до 60–х годов XIX века только столбовых дворян.

В 1771 году сильный пожар на Васильевском острове уничтожил здание корпуса и учебное заведение перевели в Кронштадт. В 1783 году, с завоеванием Крыма и с зарождением Черноморского флота, а также с увеличением мощи флота Балтийского, число воспитанников в 360 человек сделалось недостаточным; Екатерина II указала составить новый штат на 600 человек.

Вступивший на престол Павел I пожелал, чтобы корпус был «близко к императору» и перевёл его обратно в Петербург: прикупили соседние со сгоревшим корпусом дома, сделали необходимые перестройки, и здание Морского корпуса приобрело почти тот же вид, что и теперь.

В царствование Александра I было приказано «не именоваться более корпусу шляхетным», штат увеличили до 700 человек.

Со времени основания корпуса неустанными попечителями его были императорские особы: Павел I, бывший шефом Корпуса; Александр I, ни разу не посетивший его, но щедро повысивший его содержание до 436 тысяч рублей ассигнациями; Николай I всякого иностранного принца, посещавшего Петербург, привозил непременно полюбоваться Морским корпусом как образцом военного учебного заведения.

В тот период, когда в Корпус поступил Корнилов, директором его был П.К.Карцев . Современники считали, что ««карцевский» период Морского корпуса впоследствии возбуждал много споров, трудно примиримых». Но одним из безусловных достоинств директора Морского кадетского корпуса Петра Кондратьевича Карцева, полного адмирала, сенатора и члена Государственного Совета, было умение подобрать достойных наставников своим подопечным.

Карцев управлял Корпусом 25 лет. «В 80 лет, конечно, не от всякого человека можно требовать и ожидать высшей деятельности, но он был высоко честен и с глубоким желанием справедливости, — вспоминал корпусный преподаватель Д.И.Завалишин, — а назвав имена воспитанников того времени (все севастопольские герои в их числе), должно будет признать, что карцевское время было действительно одно из замечательнейших в истории Морского корпуса». Из-за своей занятости на других должностях П.К.Карцев «редко обходил корпус, редко посещал классы, но знал обо всём, что делается в корпусе; его чтили, как царя» .

Карцев предъявлял высочайшие требования к кандидатам в наставники будущей флотской элите. При корпусе была гимназия, которая готовила для него учителей. Русский просветитель А.Ф.Бестужев (отец декабристов Николая и Михаила Бестужевых) писал в трактате «О воспитании»: «Надобно стараться определять (в учителя. — С. К.) таких, кои бы всё то заключали, что составляет честного и благородного офицера, чтоб служба их была ознаменована опытами нескольких кампаний, поведение их совершенно изведано. Офицеры же, только что вышедшие из училища и в то же время определённые к воспитанию, есть зло ощутительное и вред юношеству немалый приносящее». Но и сам автор трактата, и его сын Николай Бестужев нарушили эту педагогическую заповедь: А.Ф.Бестужев, окончив в 1779 году Артиллерийско-инженерный кадетский корпус, был оставлен в нём преподавателем, а Николай, едва успев примерить мундир мичмана по окончании Морского корпуса, уже через неделю получил неожиданное назначение — остаться при корпусе воспитателем и преподавателем. Ему было лишь 19 лет! Однако корпусное начальство давно имело Бестужева на особом счету и уведомило о его блестящих способностях высшие морские круги. И вот, на выпускных экзаменах, морской министр маркиз де Траверсе пришёл в восторг от ответов выпускника и тут же решил отправить его в Париж в Ecole Polytechnique, эту всемирно известную цитадель подготовки военных, морских и гражданских кадров. Но поездке не суждено было состояться: вмешалась политика, уже появился призрак «грозы 1812 года».

В разноголосице пожелтевших страниц воспоминаний бывших кадет о Морском корпусе поражает единство в оценке преподавателей. Князья Сергей и Павел Шихматовы, А.К.Давыдов, П.С.Нахимов (старший брат адмирала), И. В. Кузнецов, М.Ф.Горковенко, И.Ф.Крузенштерн, совершивший первое в России кругосветное плавание, — вот немногие имена тех офицеров, о которых бывший воспитанник написал: «Эти достойные памяти господа высоко держали не только знамя обучения, но и нравственности».

…Корнилов был знаком с некоторыми моряками — декабристами, а с Михаилом Бестужевым установились дружеские отношения. Будущий декабрист стал, по сути, опекуном Корнилова по просьбе его матери. В одном из писем, уже из сибирской ссылки, Бестужев писал: «С почтенным семейством В.А.Корнилова я познакомился по возвращении из Архангельска… Я уже был лейтенантом, когда В.А.Корнилов вышел из корпуса на службу, а нежно любящая его мать просила меня не оставить её сына добрыми советами. Но судьба решила иначе. Милый наш Володя (как мы его все называли) отправился в кругосветный вояж, а я перешёл в гвардию, где служил в одном батальоне со старшим его братом — благородным, умным Александром».

Одним из тех, кого Карцев выбрал в корпусные учителя, был и 16–летний, необыкновенно одарённый выпускник — Дмитрий Иринархович Завалишин , книгой воспоминаний которого зачитывался сам Л.Н.Толстой. Будучи всего двумя годами старше В.А.Корнилова, он стал его преподавателем в Морском кадетском корпусе.

«В 1820 году я был назначен на фрегат «Свеаборг», который должен был перевозить великого князя Николая Павловича для осмотра приморских крепостей в качестве главного начальника инженеров. Но в это самое время, когда следовало нам выступить в море, я получил назначение кадетским офицером в Морской кадетский корпус, что было сделано с целью поручить мне и преподавание астрономии и высших математических наук. Меня поразило это чрезвычайно неприятно. Я стремился к деятельной, морской и боевой службе и вовсе не чувствовал желания, запрятав себя в учителя в корпусе, пропустить случай к походу. К тому же мне казалось, что мне будет затруднительно, едва вышедши из корпуса, сделаться, с одной стороны, товарищем бывших начальников, а с другой — начальником бывших товарищей, из которых иные были старше меня летами. Но отец мой не позволил мне и заикнуться даже об отказе. «Походы от тебя не уйдут, — писал он мне, — а это небывалая честь, чтобы в твои лета и в твоём чине отечество доверило бы кому воспитание своих сограждан. Я запрещаю тебе отказываться, потому что надеюсь, что ты с честью исполнишь и эту обязанность, как исполнял все до сих пор».

…Прежде всего, разумеется, пришлось приложить на практике иное обращение с кадетами… Я по собственному опыту знал, что вовсе не нужно важничать, чтобы приобрести уважение, потому, конечно, немногие офицеры и были так уважаемы, как я, бывши ещё гардемарином. Поэтому, явясь в первый раз в роту, я сказал всем, что не только вовсе не забыл, что был недавно их товарищем, но что желаю и впредь им быть и только по этому самому надеюсь, что и они могут понять, что для того, чтобы мне была возможность быть им товарищем, необходимо, чтобы это не могло навлечь на меня упрёки, что такие отношения ослабляют дисциплину и службу. Установив подобное правило, я всегда был в роте не только в дни своего дежурства, но и во всякую свободную минуту, дозволяя приходить к себе и на квартиру. Я постоянно беседовал с воспитанниками, стараясь всегда вывести их мышление из тесного круга сухих школьных учебников, и особенно старался показать тем, которые считались (невероятно, и сами себя считали) звёздами первой величины, до какой степени недостаточно школьное учение.

Я начал давать им путешествия и исторические книги и рассуждать с ними о предметах, лежавших вне школьного обучения, стараясь брать точкою отправления известные им практические случаи и показывая им необходимость для правильного решения возводить всё к общим началам. Нечего и говорить, что я был вполне заботлив о тех воспитанниках, которые находились в моей непосредственной ответственности, в моей части, в роте и в моём классе. Я следил за их учением и помогал им во всех других классах. Всякий мог приходить ко мне и спрашивать меня по какому-нибудь предмету. Я вёл переписку с родными воспитанников и помогал в случайных нуждах, насколько мои средства позволяли это…

Я требовал от учеников прежде всего уразумения сущности дела, чему явным свидетельством всегда было умение решать задачу. Тогда он должен был у большой доски объяснить и производство, и доказательство, а если кто-либо в классе не понимал его объяснения, должен был его останавливать, а он обязан был выразить непонятное определённее и яснее. Если он не был в состоянии этого сделать, помогал другой, третий и т. д., пока не были присланы точные выражения, понятные средства и объяснения, — всё это чрезвычайно занимало весь класс, поддерживало общее внимание, и под конец весь класс не только знал сущность дела, но и умел выразить её разнообразно, так что мысль никогда не была скована безусловно мёртвою формою какого-нибудь одностороннего, относительного, условного способа выражения… Оказалось, что даже последние ученики в моём классе разрешали всякую задачу правильнее и быстрее (что также весьма важно на море), нежели даже старшие и лучшие в других классах. Вследствие этого мой класс «в виде опыта» изъят был совершенно из заведения инспектора, а при последнем выпускном экзамене отличился самым блестящим образом. Из 15 унтер-офицеров от гардемарин, производимых из целого выпуска, в моём одном классе было девять, и последний из моего класса стал 34-м из целого выпуска в сто человек.

С первого же гардемаринского экзамена по вступлении моем в корпус кадетским офицером я приобрёл репутацию строгого, но беспристрастного экзаменатора. Поэтому, помня ещё и собственный мой экзамен, генерал-цейхмейстер флота Назимов вошёл с представлением о назначении меня главным экзаменатором артиллерийских учеников, а вслед за ним и инженер-генерал, главный кораблестроитель Брюн, потребовал назначения меня экзаменатором математических наук в кораблестроительном училище, где высшие вычисления требовались ещё строже, чем от морских офицеров.

…Между тем слухи о моей неумолимой строгости привели и к забавному случаю. Однажды докладывают мне, что приехал ко мне сенатор Корнилов. Хотя я и пользовался высоким уважением и у знакомых своих, и у своих начальников и посещения важных особ в оплату за мои посещения были для меня не редкость, однако же первый визит со стороны такого значительного лица такому молодому офицеру, как я, не мог не показаться мне странным. Но вот входит ко мне в кабинет человек с двумя звёздами и рекомендуется, что вот он — сенатор такой-то, и был прежде губернатором в Сибири, что очень желал со мною познакомиться и пр., затем переходит к предмету своего посещения. Он сказал мне, что у него есть сын в корпусе и что по расписанию ему досталось экзаменоваться у меня в гардемарины.

«Что же вам угодно?» — спросил я.

«А вот видите ли, — отвечал он, — сын у меня мальчик способный, но немножко резов, поэтому я и решаюсь попросить вас быть к нему поснисходительнее, если он по рассеянности что-нибудь не так будет отвечать».

«Плохую же услугу, — сказал я ему на это, — оказали вы вашему сыну, я и оказал бы ему сам по себе снисхождение, но теперь после вашей просьбы обязан буду быть ещё особенно строгим, чтобы не допустить ни у него, ни у других мысли о возможности влияния какой-нибудь протекции и просьбы».

«Ах Боже мой, — сказал он, вскочив с кресла, — так сделайте одолжение, забудьте, что я вам говорил что-нибудь».

«Вы знаете, — отвечал я, — что это невозможно, и поэтому самое лучшее, что вы можете сделать, это рассказать всё сыну вашему, чтобы и он понял, что ему не только нечего надеяться на снисхождение, но он ещё наверное должен ожидать большей строгости, посоветуйте ему лучше приготовиться».

Старик ушёл от меня в большом смущении, но это послужило в пользу сыну. Он, как говорится, засел вплотную, день и ночь, и выдержал экзамен хорошо. Это и был впоследствии прославившийся под Севастополем адмирал Корнилов».

…Эта сцена, которой в книге Завалишина отведено всего несколько строк, трогает меня до глубины души тем, что, по природе своей самоуверенный, злоречивый, нетерпимый Завалишин, сам того не желая, обрисовал своего нежданного гостя совсем в духе Льва Николаевича Толстого — с ему одному только присущим, почти сверхчеловеческим даром описать Любовь. А в этой мизансцене Любовь отца к сыну, любовь семьи, стыдливая, безмерная и согревающая везде и всегда, затопляет холодную натуру мемуариста, не оставляя и следа от его присутствия. Вспоминаешь созданный Толстым чарующий образ Семьи в «Детстве. Отрочестве. Юности» и конечно же семью Ростовых в «Войне и мире»; и невольно задумываешься: а не поэтому ли ещё так оценил эти «Воспоминания» Лев Толстой, называя их «самыми важными» и «открывающими глаза», что и эти несколько строк заставили забиться его великое сердце Творца и Человека, который превыше всего ценил в жизни Любовь? И так ли уж случайно потом он выберет Корнилова, этого мальчика — кадета у Завалишина, которого взрастили в такой трепетной, безграничной, защищающей Любви, — для слов, которыми он обессмертит его раз и навсегда: «Корнилов, этот герой, достойный Древней Греции»? Судеб людских таинственная вязь…

…Если такое смятение чувств обнаружил 60–летний сенатор, не раз побывавший в бою, то что же тогда должен был ощущать совсем юный Владимир, когда после окончания подготовительных классов в пансионе Деливрона при корпусе его наконец-то зачислили в самоё колыбель флота Морской кадетский корпус?!

…«— Отведите его во вторую роту!

Как гром раздались эти слова. Вся моя храбрость пропала, что-то жуткое защемило сердце, я разом почувствовал, что всё старое порвано и я вступаю в новую жизнь.

Ещё четверть часа тому назад я с радостью ехал с отцом в Морской корпус, куда я три дня тому назад блистательно выдержал экзамен в один из старших классов. Я гордился, что надену морской мундир — что же смутило меня?

— Учись и служи хорошо, помни, что ты мой сын… — говорил мне отец дорогой.

Вот эти слова меня и смутили при первой команде, которую я услыхал. Я понимал, что учиться нужно, понимал, что и служить надо хорошо. А как? Способен ли? Смогу ли я всё исполнить?

Растерянный, я подошёл к отцу. Он меня благословил:

— Помни, ты поступил теперь на царскую службу. Ну, Бог с тобой, ступай» [12] .

Вот именно так мог чувствовать и резвый кадет Володя Корнилов, и тысячи таких же мальчиков за всё время существования Морского кадетского корпуса.

Что ожидало их там, за этим строгим серым фасадом?

Вспоминает Д.И.Завалишин:

«…Я был назначен в 3–ю роту, которою командовал капитан-лейтенант Магнус Матвеевич Генинг, бывший впоследствии главным командиром Астраханского порта. Это был очень горячий и суровый, но честный немец, и его рота, по чистоте и порядку во всём, была образцовая. Он очень заботился об опрятности помещения и об удобстве и доброкачественности обмундирования, в его роте не было неуклюжих и рваных мундиров, тесных сапог, нечистого белья, грязных стен и полов, как в иных других ротах.

Рота делилась на четыре части, и тою, в которой я находился [13] , начальствовал лейтенант Алексей Кузьмич Давыдов, бывший впоследствии, кажется, адмиралом. Он был первый в своём выпуске и был учителем высших математических наук, навигации и астрономии в том классе, в который я поступил. Помещение нашей роты было лучшее в целом здании корпуса, а наша комната лучшая во всей роте: она была просторная, светлая, во втором этаже, окнами на Неву, и таким образом, когда я сделан был старшим гардемарином в своей части (что после называлось фельдфебелем), то мне пришлось иметь лучшее помещение в лучшей в корпусе комнате и быть первым в лучшей части лучшей роты, а следовательно, первым и в целом корпусе.

Корпус был в то время очень многолюден. Кроме воспитанников, назначавшихся собственно для морской службы и для морской артиллерии, куда, наоборот, в сравнении с армией назначались неспособные [14] , в корпусе были помещены два училища, в которые поступали не из столбовых дворян, как требовалось то для поступления в Морской корпус. Одно было училище корабельных инженеров, другое так называемых гимназистов, приготовляющее для корпуса собственных учителей, дослужившихся, впрочем, и до генеральских чинов, т. е. до действительного статского советника.

С этими обоими училищами число воспитанников доходило в корпусе до тысячи человек, а всех живущих до двух тысяч. Корпус имел свою полицию. Содержание этих двух училищ было, однако, гораздо хуже, и наше детское чувство очень оскорблялось этим. Их даже обедать приводили после нас, и можно судить, каков был их стол, когда и наш, хотя пища была и здоровая, был не особенно роскошен, несмотря на то, что Морской корпус, как и Пажеский, пользовался высшим окладом. У нас, впрочем, были хороши ржаной хлеб, квас и булки, которые давали поутру и вечером. Эти булки и квас славились в Петербурге. Чаю тогда не полагалось, кто хотел, мог иметь свой собственный, но в роте пить его запрещалось, чтобы не возбуждать у других зависти. Пить чай ходили в людскую. Корпус был богат посудою: не только ложки, но и солонки и стопы (род огромного бокала) для кваса были серебряные и последние притом позолоченные».

Вспоминает П.В.Митурич .

«Столовая зала. Не видавши никогда такой огромной залы, я пришёл в величайший восторг. Действительно, зала эта была едва ли не единственная в Петербурге. Ширина её позволяла развёрнутому кадетскому дивизиону проходить церемониальным маршем и по сторонам оставалось ещё довольно места для начальства и музыкантов; длина же её такова, что стоя на одном конце, при хорошем только зрении можно было узнать лицо на другом конце залы, а между тем в ней не было ни одной колонны, так как потолок держался на винтах, подвешенных к стропилам… Обедали за раз 5 рот, а также корабельное училище и Морская гимназия… В конце залы помещалась огромная модель корабля.

Когда все заняли свои места, то по барабану прочитана была молитва, и по барабану же мы сели и принялись за обед. Обед состоял, как и обыкновенно в будни, из 3-х блюд: щей или супу, соуса и жаркого. Чаще, впрочем, вместо соуса, которого вообще кадеты не любили, давали кашу… Ужин был постоянно из 2-х блюд: горячего и каши или, вместо каши, говядина под соусом. Вообще, стол был простой, но сытный; недовольны были воспитанники одной только «говядкой», как они называли жаркое, порции которого были действительно до того мизерны, что большинство кадет проглатывало их целиком».

Вспоминает А.П.Беляев :

«…Наверху корпусного здания была домовая церковь и очень хорошие певчие. Каждую субботу была всенощная и все роты фронтом приводились в храм, где и стояли при старших и младших офицерах; в таком же порядке слушалась литургия по воскресеньям и большим праздникам. В праздники обыкновенно за обедом играла своя корпусная музыка и в эти дни за обедом давали сладкие слоёные пироги. Торты, жареные гуси были только в Рождество и Пасху».

Д.И.Завалишин:

«Корпус имел отличную музыку, первую в Петербурге, потому что бальная музыка обыкновенно приглашалась из Морского корпуса. Она играла при парадах, в танцевальных классах и во время обеда каждый праздник. В корпусе была огромная зала, первая в Петербурге, нечто вроде манежа. Батальон маневрировал в ней свободно. Все внутренние караулы занимали кадеты. Мне досталось стоять на часах в первый раз ночью, в глухом и ночью пустом коридоре третьего этажа у корпусной церкви; я вызвался на эти часы добровольно.

Зимою устраивался каток, где заставляли кататься на коньках в одних мундирах. Галош мы не знали, шинели были холодные, суконные, без подкладки, галстуки суконные. Зимою каждая неделя — баня, летом каждый день — купанье. Танцевать и фехтовать обязаны были обучаться все, музыке только желающие, которые, впрочем, за это ничего не платили. Летом кадеты выходили в лагерь на так называемом лагерном дворе (место, занимаемое корпусом, огромное, целый квартал, но сада нет), а гардемарины в две смены в поход. Это время употреблялось обыкновенно на поправку комнат, в которых каждый год стены белились, а полы красились. Только парадные комнаты, и в роте у нас стены, красились цветною краскою и разрисовывались… Учились зимой от 8.00 до 12.00, весной и осенью от 7.00 до 11.00; после обеда всегда одинаково — с 14.00 до 16.00. Прилежным ученикам дозволялось заниматься и после 21.00 до 23.00 ночи в дежурной комнате. Вставали в 5.00 всегда; в 6.00 была молитва и завтрак, в 7.00 классы, а зимой репетиции уроков до 8.00, а в 8.00 шли в классы. В 12 часов обедали, в 20.00 ужинали, в 21.00 — молитва и ложились спать. В 22.00, 00.00 и в 2 часа ночи ходили дозором по всему корпусу дежурные офицеры и гардемарины».

Учебный курс разделялся на кадетский (начальный) и гардемаринский. Кадетом можно было пробыть неопределённое число лет, но попав уже в гардемарины, воспитанники проходили курс за 3 года. Табель кадетского курса включал 12 предметов:

Закон Божий;

арифметика;

алгебра;

геометрия;

плоская и сферическая тригонометрия;

история;

география;

русский язык;

иностранные языки;

чистописание;

рисование;

танцы.

Рекомендовалось «из логики сообщить отнюдь не обширные, но вместе и достаточные сведения о понятиях, суждениях». На уроках истории занимались: определением истории у древних и новых народов; исторической критикой; историческими источниками (разделением их на письменные и неписьменные); объяснением преданий, государственных актов древности, летописей; хронологией (формой измерения года у древних народов и связанными с этим затруднениями, средствам избежать таковых).

В курс истории входили также такие дисциплины, как:

археология и статистика;

генеалогия;

геральдика;

нумизматика;

дипломатия;

достоинство и польза греческой истории в политическом, научном и художественном аспектах;

топографическое описание Древней Греции;

мифология;

сравнение законов Ликурга и Солона.

Старший гардемаринский курс отличался необыкновенной сложностью.

Д.И.Завалишин:

«Число учебных предметов было чрезвычайно велико в последний год перед выпуском. Некоторые предметы, даже не входящие в состав собственно морских наук, как, например, артиллерия и фортификация, проходились пространно, как в специальных для этих предметов заведениях. Курс артиллерии был у нас обширен, потому что, кроме полевой и крепостной, обнимал и морскую, которая не преподавалась в сухопутном артиллерийском училище… От воспитанников требовалось… необыкновенно много, так что, не считая иностранных языков, приходилось 22 предмета…»

В обучении иностранным языкам использовался обширный спектр методов: «…сочинять один раз в неделю на заданную тему или писать из головы повествование, избираемое на такой или другой род слога, дабы приучать воспитанников к хорошему выбору слов и выражений»; «изучать историю языка, перемены его, влияние на другие языки»; «составлять обзор жизнеописаний иностранных сочинителей»; «переводить с российского на иностранный остроумные анекдоты или короткие басни»; «3 раза в неделю по получасу надобно употреблять на разговаривание с учениками…»

Летом, в каникулярное время, гардемарины отправлялись в практическое плавание, продолжавшееся посменно два месяца. Ходили на учебных корпусных судах «Малый», «Симеон и Анна» или с эскадрами. Один бывший гардемарин вспоминал, что «плавание ограничивалось только взморьем между Петербургом и Кронштадтом, которое называлось «маркизовой лужей», по имени морского министра маркиза де Траверсе» . Завалишин пишет об этом подробнее: «По обычаю, в этом походе осматривают всегда в подробности Кронштадт как главную морскую, военную и торговую гавань, посещают Стрельну, Лисий Нос, Ораниенбаум, Петергоф…» Самых лучших гардемаринов отправляли во все порты Балтийского моря с посещением шведского и датского королевских дворов. В плавании гардемарины исполняли все матросские работы, а к концу обучения осваивали штурманское дело. Во время практики все должны были вести свои журналы, которые представляли корпусному начальству по возвращении. Учителям было предписано «с полным критическим разбором рассматривать записки, ведённые гардемаринами во время морских кампаний, и направлять разбор к той цели, чтоб дать воспитанникам руководство и образец, по коему сочинения сего рода должны быть обрабатываемы и на будущее время».

…«По окончании каникул к 1 августа возвращались в корпус, где снова начинались классы, игры, шалости. Игры были разнообразны и многочисленны, скучать было невозможно и некогда», — умильно вспоминал бывший гардемарин редкие часы досуга, выпадавшие воспитанникам. А вообще-то, они не имели даже отпусков по будням, и «даже в праздничные дни отпускались только к надёжным родственникам, да и то требовался личный приезд или присылка надёжного лица с письмом, и возвращение в корпус было обязательным в 7 часов вечера накануне учебного дня. И ни один предмет, может быть, не подвергался так часто обсуждению, как отпуск из корпуса; и каждый раз, когда заявлялось требование об ослаблении строгости по сему пункту, решение было отрицательным, на том основании, что для людей с недостаточными средствами, как большая часть воспитанников, недоступно посещение таких мест, где они могли бы получить пользу или благородное удовольствие, и потому дозволение отпусков ведёт к посещению таких мест, от которых кроме вреда ничего ожидать нельзя. Несмотря, однако же, на всю строгость в этом отношении, для лучших учеников было исключение. Им дозволялось ходить на физические опыты, посещать Академию художеств, Медико-хирургическую академию, Кунсткамеру, Горный музей. Летом остававшиеся в корпусе в тот месяц, когда не были в походе (поход разделялся на две смены: с 1 июня по 1 июля первая, а затем по 1 августа вторая), отпускались гулять на острова, на взморье» [18] .

Такими строгими мерами корпусное начальство, возможно, хотело застраховать себя от внешних проблем, могущих возникнуть из-за недозволенного поведения учеников, но внутри корпусной жизни их хватало с избытком. Впоследствии один из бывших гардемарин писал, что «нравственного воспитания в корпусе не было; кто был хорошо воспитан дома до 11 лет, тот мог пройти все искушения корпусной жизни невредимым…»

Д.И.Завалишин:

«Нравственный надзор был, однако же, очень слаб. Так как не было особых надзирателей, то и трудно было, чтобы даже дежурные, а не только все частные офицеры, находились постоянно при воспитанниках. Поэтому не только отдельным шалостям, но и целым заговорам легко было развиваться, как это происходило при так называемых корпусных бунтах или сражениях одного выпуска с другим. Бунты происходили всегда за дурную пищу и состояли в общем мычании, стучании ногами и ножами и, наконец, в бомбардировании эконома бомбами, состоящими из жидкой каши, завёрнутой в тонкое тесто из мякиша, так, чтобы, ударяясь обо что-нибудь, тесто разрывалось и опачкивало бы человека кашею. Поводом же к сражению бывало всегда то обстоятельство, когда какой-нибудь младший выпуск не хотел признавать власти старшего.

В Морском корпусе было чрезвычайно развито то, что называется в английских школах и университетах «fagging», т. е. прислуживанье младших старшим, хотя и далеко не в таком виде, как в Англии, потому что если и были злоупотребления силы, то это в том же смысле, как и между равными, как вообще мальчик, который посильнее, прибьёт слабейшего. Идти в другую роту за книгою, с запискою, с поручением считалось обязанностью, но чистить сапоги, платье, пуговицы и пр. исполнялось более теми, кто сам брался за то, за некоторые представляемые ему льготы. Впрочем, право требовать это предоставлялось только старшему выпуску, и то относительно кадет только, а отнюдь не гардемарин. Вечные же спорные пункты права состояли в том: имеют ли право старшие гардемарины подчинять младших тому же порядку, что и кадет? (например, вставать вместе с кадетами) и второе, имеют ли младшие гардемарины такое же право требовать от кадет услуг, как и старшие?

Впрочем, надо сказать, что исследование этих прав являлось большею частью как благовидный предлог, между тем как истинная сущность побуждений состояла почти всегда в тайном желании помериться силами и прославиться подвигами в корпусной истории, вследствие чего вопросы о праве возбуждались, очевидно, умышленным задиранием с той или другой стороны. Честь требовала не относиться на суд к начальству, а решать дело рукопашным боем на заднем дворе, что, равно как и приготовление к бунту, было бы, разумеется, немыслимо, если бы надзиратели постоянно находились при воспитанниках.

Неблагородные поступки были, впрочем, редки в корпусе. Высшими проступками были курение табаку в закоулках, уход из корпуса без спросу и некоторые пороки, оскорбляющие нравственность. Случаи пьянства были очень редки, и во всё время двукратного моего пребывания в корпусе был только один случай воровства из кондитерской конфет, и то, впрочем, не доказанный следствием. Похищение огурцов в огородах составляло более проказы, нежели воровство, потому что главная цель была всегда посмеяться над огородниками и одурачить их. Тут в заговоре были всегда кадеты разных корпусов, которые переодевались в чужие мундиры, и поэтому, как бы хорошо огородники ни заметили лицо, но, разумеется, в том корпусе никогда не могли найти виновного, в котором искали его, основываясь на мундире, и поэтому нередко ещё сами попадали в полицию за напраслину, возведённую на корпус. Здесь не включаются непослушание, дерзость, леность, буйство, составляющие проступки особого разряда. При мне выключение из корпуса, как и наказание при корпусе, случилось только один раз, в бунт, при котором кроме эконома были оскорблены неприличными криками и некоторые офицеры».

Как же наказывали в Морском кадетском корпусе?

Дети адмиралов, генералов, юные графы, князья и не очень родовитые юноши — все в стенах корпуса становились равны между собой и перед начальством. А.Ф.Бестужев в своём трактате утверждал, что «должно предупредить пустую гордость породы, величающейся родословною своих предков и уверяющей благородных, что кровь их чище прочих сограждан». И «предупреждали». Розгами, без разбора.

Д.И.Завалишин:

«…Те из преподавателей, кто употреблял телесные наказания, не были дурные или бессердечные люди; многие были, напротив, очень доброго и мягкого характера. Это была тогда общепринятая и даже как бы обязательная система. Убеждение в необходимости её поддерживалось отчасти грубостью нравов значительной доли воспитанников.

В Морской корпус, хотя и «шляхетный», требовавший доказательства столбового дворянства, поступали тогда, однако же, преимущественно дети дворянства мелкопоместного, где более нежели у кого-либо развиты были все привычки и злоупотребления крепостного права и где маленький барич, находясь постоянно среди мальчишек дворни, привык ко всякого рода расправе с ними…

Розги были в общем употреблении, хотя иные начальники за хладнокровное приложение слишком сильных наказаний и заслуживали строгое порицание, как например, племянник директора Овсов, дававший по 300 ударов. Известно, что я один только составил исключение, когда был корпусным офицером и преподавателем. Я не наказывал никогда телесно, даже не ставил и на колени, а между тем меня всегда слушались, тогда как офицерам, щедрым на наказание, не только не повиновались, но часто умышленно грубили. Привычка к телесному наказанию ожесточала, и считалось молодчеством выносить и самое ожесточённое наказание молча и не только не попросить прощения, но ещё вновь грубить. Наказание розгами разделялось на три степени: келейное (большей частью в дежурной комнате), при роте (только с разрешения уже директора) и при целом корпусе, что сопровождалось всегда и выключением из корпуса».

«Так протекали дни нашей корпусной жизни с учением, играми и шалостями, горем, радостью, дружбой и враждой. Дружба наша была идеальная, а вражда безмерная», — подытоживал свои мемуары один из бывших воспитанников.

Но вот наступила горячая пора в жизни каждого гардемарина: выпускные экзамены.

Д.И.Завалишин:

«В течение двух месяцев, с 15 января по 1 марта, а если спешили, то по 1 февраля, шли непрерывные экзамены разного рода. Испытания у нас были очень строгие. Надлежало пройти через несколько комиссий: свою домашнюю, флотскую, артиллерийскую, астрономическую, духовную и главную. Первая, состоявшая из всего состава кадетских офицеров (учителя из гимназического состава не участвовали в комиссии и даже не могли присутствовать при экзамене) под председательством помощника директора, экзаменовала из всех предметов очень долго и подробно, как называлось «от доски до доски». Для второй назначались от министра именные адмиралы, капитаны и кораблестроители. Для третьей — артиллеристы ведомства военно-сухопутного и морского, под председательством морского генерал-цехмейстера, для четвёртой — астрономы из академии и обсерватории, для пятой — члены синода и законоучителя по их выбору, — наконец, в главной присутствовали министры и другие высшие сановники, и допускалась публика… Для отметок баллы тогда не употреблялись, а приняты были выражения: «отлично», «хорошо», «весьма» и «очень хорошо», «довольно хорошо» и «посредственно»; при этом получивший отметку «посредственно» выпускался также в мичманы, как и те, кто получил отметку «отлично», но ставился ниже в выпускном списке, в каком порядке считалось и старшинство при производстве».

Из воспоминаний А.П.Беляева:

«…Наконец отворились двери конференц-зала; у столов экзаменаторов расселись гардемарины, — конечно, не без страха: несколько дней продолжалась операция и затем объявлены громогласно удостоившиеся быть «представленными к производству в офицеры»».

…Владимир Корнилов обладал большими способностями, учился легко, даже играючи: всего два года потребовалось ему, чтобы успешно закончить Морской корпус. Выпускные экзамены по всем специальным и общим предметам сдал на «отлично», по иностранным языкам (английскому, французскому и немецкому) получил оценки «хорошо» и «очень хорошо». В выпускном списке из 86 человек, составленном по результатам обучения и поведения в корпусе, унтер-офицер Корнилов состоял девятым — сразу вслед за своим родственником Михайлой, сыном капитана 1-го ранга Петра Корнилова. В начале февраля 1823 года Владимир Корнилов вышел из корпуса мичманом.

…73–летний бывший воспитанник Морского кадетского корпуса Н.А.Энгельгардт сидел за столом в своей петербургской квартире и писал статью в «Русскую старину». Заканчивал он её так: «…Как теперь выражаются, из прежних кадетских корпусов «фабриковались» офицеры; может быть, и так, но никак не анархисты, не нигилисты, а верные слуги государю и Отечеству! Кто были главные защитники Севастополя? Старые кадеты: Нахимов, Корнилов, Истомин и многие другие».

Был конец 1884 года. Только 29 лет прошло после Крымских событий и 3 года после гибели Александра II, и читатели «Русской старины» — современники Энгельгардта — поняли его иронию.

«Без сомнения, — утверждал его былой сотоварищ, — результаты тогдашнего учения будут много слабее нынешних, но это оттого, что тогда и средства научные были не те. Но всё же надо вспомнить, что из этой школы вышли Нахимовы, Дали, Корниловы, Новосильские, Глазенапы, Путятины, Бутаковы, все эти питомцы того времени, и все эти герои, краса и гордость России».

Из записок А. Сатина:

«…В первый же день моего поступления в корпус я понял, что надо вырабатываться самому, что наука и учение без опыта и собственного «я» ничего не могут дать… Помню, что сказал мне мой незабвенный командир и друг Лев Иванович Будищев уже после, на службе:

— Забудьте, батенька, что вы учились; учитесь, батенька, снова, и много учитесь, и надейтесь только на себя.

И действительно, как странно казалось всё с первого же года службы. Всё пошло вверх дном. Что казалось почти ненужным и у нас преподавалось поверхностно, как, например, фортификация, а в ней-то и пришлось искать спасение. Мне казалось, что я хорошо знаю артиллерию, по крайней мере то, что нам преподавали. А преподавали нам следующее:

«Вопрос: Какой должен быть снаряд?

Ответ: Круглый.

Вопрос: Почему?

Ответ: Потому что снаряд, вылетая из дула, вертится и представляет одну и ту же поверхность сопротивления. Другая форма этого дать не может».

И первая же пуля, прилетевшая и убившая первого севастопольца, капитан-лейтенанта Тироля, что было на моих глазах, — была коническая. Первая же бомба с Ланкастерской батареи 5 октября — была коническая.

Учиться было поздно, надо было грудью отстаивать достояние России. Тут-то и пришлось брать пример с наличных учителей — героев.

Когда я в корпусе смотрел на портреты и читал о героях прежних войн, как недосягаемы, как величественны они мне казались. Я тогда ещё не был знаком с Нахимовым, Корниловым, Новосильским, Тотлебеном, Перелешиным, Керном, Зориным. Я не знал, что величие в простоте.

С какой любовью мы были им преданны, с каким самоотвержением мы исполняли их приказания, подчас пересаливая от усердия. Только эти люди могли довести состав офицеров до того, что Нахимов вынужден был отдать приказ, небывалый в анналах военных историй. Нахимов упрекал офицеров, что они слишком пренебрегают опасностью и недостаточно берегут себя. «Бравировать преступно, — говорил он, — когда жизнь принадлежит отечеству; никто не смеет заподозрить храбрость офицера».

Да, это было».

* * *

В своих «Воспоминаниях» А.П.Беляев писал: «По окончании последнего выпускного экзамена в корпусе первая шалость состояла в том, что некоторые достали себе трубки и начали курить, хотя и секретно, так как это не дозволялось. Наступили приятные мечты о будущей свободной жизни и службе. Перед производством, обыкновенно, начальники отбирали желание, кто в какой порт желает поступить: в Севастополь, Кронштадт, Архангельск, Астрахань или Свеаборг. Тут начались бесконечные разговоры о тех местах, кто куда записался: Севастополь и полуевропейская, полуазиатская Астрахань, с их фруктовыми садами, виноградниками, чудной природой. Беломорцы представляли себе хладный Архангельск с его морозами, длинными или короткими ночами, весёлыми катаньями с горы, а затем — плаванье океаном. Свеаборгцам рисовалась Финляндия с её чудными скалами, озёрами, водопадами, живописными посёлками и прелестными девицами».

Утомлённый последними неделями, потребовавшими от него полной отдачи сил для сдачи трудных экзаменов и вслед за этим чередой торжеств среди своих родных, обязательными визитами с отцом к петербургским знакомым и бурным прощальным ужином с товарищами по корпусу, — счастливый, восемнадцатилетний, красивый, в новом, только что пошитом мундире, полный надежд и мечтаний, Владимир Корнилов тоже грезил: о подвигах в военной кампании, о скором, может быть, командовании собственным бригом, о том, как ловко и вовремя он применит полученные блестящие знания в каком-нибудь славном деле и отличится среди товарищей, а потом, стоя в строю, услышит своё имя среди награждённых. Уж тогда он точно объяснится с Ней… А если доведётся исполнить свой долг офицера, спасая вверенный ему корабль и людей, но погибнуть, то о нём тогда узнают все (и Она!), и как будет, конечно, плакать матушка… Но Отечество наверное не забудет его…

Он так молод, что не знает закона жизни, нигде не изучаемого и никем не обойдённого: именно тогда, когда ты полон надежд и сил, Судьбе бывает угодно сковать эти надежды томительными оковами тщетных ожиданий, а силы уходят на невидимый миру подвиг — пережить ожидания без обещания награды. Однажды потом, к изменившемуся, охладевшему и трезвомыслящему, она снова поворачивается, вновь маня и дразня несбывшимся, потому что точно знает: именно теперь выбор будет действительно труден, ибо вы уже узнали цену поражения и смирения. Теперь вы, искушённый и разочарованный, стали интересны Судьбе, и можно поставить на вас, стоящего, и ставка велика: если в Начале пути вы проигрываете только иллюзии, то во Второй Попытке, не рискнув начать всё сначала, вы можете потерять всё, так никогда и не узнав, что потеряли.

Корнилов не мог знать, что на пороге уже второе испытание. Жаждущий поскорее изведать опасностей в дальних походах, он не подозревает об опасностях куда более страшных и близких, чем воображаемые им кораблекрушение или геройская гибель. Он ещё не знал тогда, что для неокрепшей, незакаленной и непривитой от грядущих жизненных коллизий юности, его юности, самыми опасными станут подводные рифы разочарования и равнодушия.

Фактов немного: три назначения в период с 1823 по 1825 год, и это самые скудно описываемые события в любой из известных биографий В.А.Корнилова. Первым кораблём, на котором начал службу молодой офицер, стал фрегат «Малый» на Балтийском флоте. Именно на нём, ещё гардемарином, он дважды проходил учебную практику, так что это не стало новым, неизведанным и познавательным плаванием, но, правда, и длилось недолго, всего полгода. Надежды мичмана ожили вместе с новым переводом на шлюп «Мирный», которым командовал опытный офицер капитан-лейтенант П.А.Дохтуров. Шлюп готовился к длительному походу в Петропавловск-Камчатский. Владимир уже считал, что ему повезло. 27 сентября 1824 года «Мирный» покинул Кронштадт и направился через Балтийское и Северное моря в Атлантический океан. Но экипаж ждали суровые испытания. В Северном море корабль попал в жестокий шторм и получил настолько серьёзные повреждения, что дальше идти не мог и вынужден был после зимней стоянки в небольшом норвежском порту Арендаль в мае 1824 года вернуться в Кронштадт для капитального ремонта. В начале 1825 года Корнилов был прикомандирован к Гвардейскому экипажу.

Гвардейский экипаж был учреждён к тому времени уже 15 лет , в 1810 году. Когда в 1807 году состоялись мирные переговоры императоров Александра I и Наполеона Бонапарта, встреча их происходила в прусском Тильзите, посередине реки Неман, в специально выстроенном плавучем павильоне. Императоры прибывали к месту встречи на шлюпках, гребцами у Александра I были лейб-казаки, а у Наполеона — матросы французской гвардии.

Щегольская выправка и форма французских матросов-гвардейцев понравились русскому царю, и он повелел сформировать из прежней Придворной гребецкой команды, созданной ещё при Петре I, особый морской экипаж, причислить его к гвардии и назвать Гвардейским.

Весь 1810 год в Гвардейском экипаже шло обучение строевой службе, хождению на яхтах, проводились артиллерийские и фронтовые учения, а 6 января 1811 года состоялся высочайший смотр всему экипажу. Александр I остался чрезвычайно доволен блестящим видом моряков и пожаловал всем офицерам ордена, а матросам — по десять рублей ассигнациями.

С началом Отечественной войны 1812 года Гвардейский экипаж выступил из Санкт-Петербурга в составе 20 офицеров и 476 нижних чинов. Экипажу поручалось устраивать переправы, наводить понтонные мосты, исправлять дороги, а при отступлении русских войск уничтожать в тылу армии запасы. В сражении под Бородином добровольцы экипажа разрушили мост через реку Колоча, остановив наступление неприятеля. Но особенно отличился Гвардейский экипаж в боях под Кульмом 16–18 августа 1813 года, получив от императора Александра I высшую боевую награду — Георгиевское знамя с орденской Андреевской лентой и надписью «За оказанные подвиги в сражении при Кульме». Кампанию 1813 года экипаж провёл в походах, участвовал в «битве народов» под Лейпцигом, а 20 марта 1814 года вместе со всей гвардией вступил в Париж. Пробыв во французской столице два месяца, Гвардейский экипаж вернулся в Россию на фрегате «Архипелаг»; после краткого отдыха в Ораниенбауме 30 июля вступил в Санкт-Петербург через Триумфальные Нарвские ворота, и вскоре моряки вновь занялись обслуживанием императорских яхт.

В 1815 году состав Гвардейского экипажа увеличили до восьми рот, он получил новые казармы у Калинкина моста через Фонтанку и, неся гарнизонную службу в столице, участвовал во всех смотрах и парадах в Петербурге и Петергофе. Все пять яхт экипажа: «Россия», «Паллада», «Церера», «Нева» и «Торнео» сопровождали императора в его морских прогулках на катере из Ораниенбаума в Кронштадт.

…И вот из этого элитного, придворного Гвардейского экипажа вскоре после зачисления был уволен молодой офицер Владимир Корнилов «за недостаточной для фронта бодростью».

Каждый раз перечитывая эту формулировку, я словно проходила через некий смысловой барьер, каждый раз мучаясь ощущением, что мне не удаётся ухватить ни динамики происходившего, ни внутренней связи этих событий со следующим этапом жизни Корнилова. А ведь всем известно, что всего через два года он будет одним из любимейших учеников М.П.Лазарева, что начнётся блистательный взлёт его карьеры, талант начнёт раскрываться… Но вот здесь, в этих строках, непостижимым образом обрывается путь, ещё не начавшийся. Что же случилось с многообещающим выпускником Морского корпуса за те несколько лет, что лежат за рубежом данной ему бесперспективной оценки на исходе 1825 года? Ещё полтора столетия до меня этим мучился один из современников адмирала Корнилова, видимо, хорошо знавший и любивший его, и характеристика, которую дал мичману командир Гвардейского экипажа, привела его в горестное негодование:

«Так поняли мичмана, который через 30 лет появлением своим вселял уверенность в сердца робкие, незакаленные ещё в бою, и поражал мужественным спокойствием людей, чаще его подвергавшихся опасности. Так угадали восторженного вождя, который в минуту явной гибели, в присутствии врага, сильного числом и искусством, при недостаточных, детских средствах в борьбе с ним, произнёс памятные слова: «Отступления не будет, сигналов ретирады не слушать, и если я велю отступать, коли меня!»»

Прежде всегда утешавшая созвучностью с моими собственными мыслями, именно эта фраза однажды и стала ключом к пониманию явной несообразности вышеописанных событий. Я вдруг осознала, что разобраться во всём мне «мешает» образ адмирала, каким он явился в зрелые годы, и что биограф тоже находился под сильным впечатлением от личности Корнилова, а посему в своей высокопатетичной речи делает акцент на позицию «вождь». Как обаятельно возвышающ и заразителен этот порыв возмущения, как трогательно восхищение, как наивен хор защиты! Благородство того, о ком пишут, сопрягается с благородством пишущего, и грустно становится: в наш век так уже не пишут…

Современника осудить невозможно. Но: сместив акцент, вопреки ему, с «вождя» на «мичмана», мы видим событийность совсем в ином ракурсе — не «вождь», будущий герой, адмирал, а «мичман», пока ещё только бывший корпусный воспитанник, нуждается в понимании и «защите».

Одним из самых сильных потрясений, которое переживает человек, только что перелистнувший поэтические главы Детства и Юности с их утопическими идеалами, является момент, когда открывается новая глава — Проза жизни.

Для благополучного сына сенатора, избравшего поприще военного моряка, увиденное им в Гвардейском экипаже за порогом величественного имперского фасада, губительно повлияло на его идеальные представления о воинском долге и о высшем предназначении своей службы на флоте. Береговая служба, где невозможно было применить свои профессиональные знания, а, напротив, требовалась безукоризненная строевая выправка и плац — парадная отупляющая муштра; злоупотребления властью начальства, откровенно хамское пренебрежение и издевательства многих офицеров над нижними чинами; лицемерие, подлость и выслуживание, — всё вызывало в душе новичка кипящее возмущение, отвращение и отторжение происходящего и усиливало протест, который камуфлировался очень по-юношески: Корнилов откровенно пренебрегал своими обязанностями, выказывал показное равнодушие к недовольству начальства, дерзил и проводил время на балах, театрах и шумных пирушках. Очевидно, что всю недостающую «бодрость для фронта» юноша растрачивал вне фронта.

И тогда выходит, что решение командира Гвардейского экипажа (по мнению биографа, которое легко читается между строк, — этакого недальновидного тупицы) оказывается вполне оправданным, а гипотетическая вина его состоит не в том, что он «не угадал вождя», а в том именно, что «не понял мичмана» с его недавней цепью служебных разочарований, главным звеном которой и стало пребывание в Гвардейском экипаже; не понял, что из корниловского теста нужно лепить что-то другое и, возможно, совсем в другом месте, с другим начальником, не говоря уже о душе. Вот только навряд ли этот командир стал бы разбираться в такой неуставной возмутительной чепухе.

И слава Богу! — хочется воскликнуть теперь, через 180 лет. Но нам-то виднее…

С мичманом всё обстояло гораздо сложнее. Он молод и виноват в том, что… молод. Для него демарш равнодушия — протест, способ сохранить своё достоинство, подчеркнуть свою непринадлежность, непохожесть. Корнилов уволенный — как никогда ещё в его восемнадцатилетней жизни как бы равноудалён от своего, известного нам, будущего: как никогда близок и вместе с тем далёк от уготованного ему жребия «вождя». Судьба его в тот год была похожа на слепое Правосудие с чашами весов, которые замерли в страшной неподвижности перед приговором, всё ещё не получая последнего, но самого весомого доказательства в пользу ничего не ведавшего Корнилова.