Вырванные страницы

Кузнецова Катерина

В 2011 году рассказ «Вырванные страницы» вошел в шорт-лист премии «Дебют» в номинации «малая проза».

 

ThankYou.ru: Катерина Кузнецова «Вырванные страницы»

Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!

 

413

СКЕРЦО

С первым же чутким осенним ветром схватываешь простуду, легкую, но почти неизлечимую из-за этой своей переносимости. Шмыгаешь лишь бесчувственным носом по утрам, догадываясь о пропущенных запахах прелых листьев, тяжелых духов и свежего асфальта, со страстью чихаешь днем, пугая сам себя и обнаглевших в конец голубей, смело и твердо шагающих по брошенным всеми переулкам, да устало вечерами лечишь спиртными чуть охрипшее горло. Отопления для дома, естественно, никто еще не пустил по божественно спланированным чугунным и прочим сосудам, им, всевластным, нет дела до чьей-то тонкой от природы кожи и полученной душевной хвори. В общем, тепло разве что кружке, где резвится в кипятке пакетик чая, а мне смешно и зябко ловить его за нитку. Вечер. Трудится, старательно кряхтя, стиральная машина, ей вторит возмущенный пустотой холодильник, жутковато позвякивают стекла, взбудораженные проезжающими машинами. Так будет впредь, даже если я вдруг не доживу до своих нежно-лиловых седин, увядших незабудок чьих-то ближних глаз и ежедневно тлеющей мудрости. Хоть бы как-то согреться.

Помню, однажды в подобном расстроенном первыми заморозками настроении действительности, она спросила о надежде. О той невзрачной травке предверия, что порой засоряет плодородные поля своими глупыми, бесполезными побегами, не давая земле покоя, выедая ее всю. Даже, кажется, что-то ей рассказал взахлеб, выстроил эффектную теорию, ведь любил, ходил нараспашку, без брони, без выбора, совсем перед ней смелый. После уже я сам так надеялся, что она не навсегда. Сколько выворачивал ночам карманы в поисках ее, угрожал конечной расправой каждому дню, сам умирая случайно слетевшей с ее костра искрой, ослепительно полыхал, сгорая зазря. Как и всякий еще живой, теребил нервно засаленную колоду эмоций, искал тот единственный расклад, что меня угомонит, сбережет. Но тема спешила за темой, как в той дрожащей сонате, слово набрасывалось на слово, чувства с наслаждением пытали друг друга. Пока еще ловлю рассеянные волны той чистой, стремящейся к бесконечности печали, сколько б ни глушили их повторяющиеся разговоры, творческие порывы, случайные связи, сверкающие победы, недосчитанные радости. И попробуй-ка, не замечай, как забываются врожденные навыки быть и счастливым, дышать чем-то кроме свинца и боли, видеть дальше затертого отчаянья.

Могу славно раздражать шагом шелушащуюся запеченной листвой поверхность, отдавая честь хваленому мирозданью поздним вздохом сожаления, что вслед за хмурым табачным дымом опадает своей тяжестью мне на плечи, стирать эту приблудную усмешку, вточенную в искаженные годами черты, вовсе, кажется, не мои, но ведь и ничьи больше. И эти никто не увидят, она не узнает, как тут справляюсь с этой засранной аллеей, болезнью, жизнью. Сильно спустя, очень долго, а вянущий букетик тогдашних просчетов все никак не засохнет, гниет, отравляет парами, меняет мой химический состав. До чего же гнусно складывается. Необратимо. Кто-то даже рыдает неподалеку, как если бы это конец, тратит драгоценный запас тепла и чувства на прошлое, что не однажды, не с одним, не навсегда. Все мы крадем друг у друга сюжеты, ходы, развязки. Ландшафты, состояния, одиночества. Я бы тоже слезоточил, обернись эта поздняя, обязательная для пережеванных нервов прогулка любым началом, неизведанным и обещающим.

А вот и мой ночной ларек, продавщица с когда-то рыжими волосами, сдача, услышанный, оставшийся недоумением и скорбью диалог из тамошнего цветного телевизора. На обратном пути обязательно подумаю о том, что не сделал сегодня, и уж точно не сделаю завтра. О страхе перед абсурдом, который, как воздух, всюду, и до конца никем не измерен. Что стоило бы не думать совсем, а просто сказать ей, что я сожалею, что давно проклят и списан со счетов. Что мир, как говорят, не очень кругл, а апокалипсис смешон. Однако пока дойду, растерзаюсь, остыну, пройдет и это. А после будет и тепло.

 

174

СРЕДА

Чай стынет почти что мгновенно, хотя раньше я этого не замечал. То ли в квартире истинно ступает неприжизненный холод, то ли между обжигающим с поверхности паром и чуть тепловатой жидкостью проходит больше времени, чем я в состоянии фиксировать. И этот, кажется, всегдашний Булгаков. Лежит себе на широком подоконнике, развернутым посреди тома, читаный когда-то, совсем не к месту, забытый, оставленный. Тоненькие страницы вовсе почти и не шуршат, мирно себе желтеют, шершавые, исчезают из виду вечерами за безвольно-висящей тканью исстарившихся штор, сохранивших некую грацию неуверенных в себе складок. За шторами, чтоб его, ноябрь, причастившийся искусственным, нахальным светом улицы, забрызгавший едкой грязью без надежды на скорое цветение, лишенный полномочий уложить гораздо более определенный в намерениях, деликатный снег. Тоска философа по неступившему здесь Ренессансу тянется объясниться недостатком в созерцании тела, нынче укрытого не силой стыда, но потребностью в тепле. Уродливые, надо отметить, избираются местным жителем покровы, не красы ради и не потехи. И, собственно, пусть. Как-нибудь проживем.

* * *

Думаю, я уже описан (должно быть) неоднократно кем-то из немногих, во всей своей мнимой несхожести с прочими homo и непреложной, утвердительной простоте. Знать бы только, у которого историографа этой вашей души искать свои припозднившиеся ответы, заодно с точным показателем возможного, безопасного к нему доверия. Все ведь хочу что-то сказать, засим и, разумеется, решить. Конечно, стоило бы составить длинные жалобные письма к той, что, может, владеет оставшимися неверными ходами. Да она вряд ли на них ответит, томимая и истерзанная неизвестными мне страданиями и страстями, заставившая меня оглянуться и прислушаться. Не я хотел, но прошло время. И мир больше не тот, что был. Он странно скукожился, убавил в ценности и удельном весе, почти что растворился, увы, в крошечном пятнышке памяти. Одолела мерзость.

* * *

На другой такой же вечер шел последний дождь. Мок, хвастая гладкостью, тротуар, однако луж почти не намечалось, орошались мелкими брызгами малодушно открытые зонты, только вот слышно осадков не было. Дождь абсолютно не шумел, и даже не шептал, просто падал и забывался. Я ему, признаюсь, завидовал. Когда любящая и любимая изымается столь внезапно, без объяснения, и уходит куда-то, но не туда, откуда не возвращаются, хочется поступить с ней так же — исчезнуть из жизни с ней. Беда в том, что она сделала это прежде, и так ловко, что, сколько я не бьюсь, применяя эмпирический и прочий анализ, уверенности в окончательности разрыва не прибавляется. Что возмутительней, к нему невозможно подобрать причин: «…ибо повод к разлуке важней разлуки», как начертал поэт.

* * *

Сам себе, однако, смешон в этой не увенчанной ничем попытке обрести уверенность в праве забыть, в сумасшедшей, иступленной бережливости к ее, возможно, и не бывшим, чувствам. Кто же друг другу, кем были, сумели ли вообще сохраниться, подобные тем развалинам, повествующим о похеренном благе? Я все время боюсь, что она возвратится, как только побледнеют шрамы. Что, захлопнув книгу, лишу ее возможности дочитать. Хотя за давностью так запылилась лампа надежды, что на свет я не рассчитываю. И согласен впредь шататься неловко в потемках. Только б обернуть предположение о том, что единственная там без меня если не счастлива, то к тому близка, в несокрушимое утверждение. Улыбка над собой стремительно перестает помогать.

* * *

Благородство кратчайший путь к неврастеническим расстройствам, впрочем, как и страсть. Нынче так темно и воздух с таким титаническим трудом заполняет полость легкого, что улицу покинул даже ветер. Оставшаяся с вчера влажная тяжесть и резкость первого крепкого морозца на диво сдружились, аж закашливался. Расположившиеся кругом домов авто к утру обрастут чешуей тонкого инея. Чай, однако, остыл без изменений в скорости. Я встретил женщину, которую хотел бы полюбить. Вырезать эту, прежнюю, нетронутую временем, оставившую мне загадку, точно я что-то понимал в ее душе. Как кусок пленки отсекают на монтажном столе, и соединяют образовавшиеся концы в стройной логике чудес.

Я говорю с ней, уже даже вслух. Она всегда со мной, ощутимая неутолимой, слабенькой болью, коей приправляет любые мои проявления. Разве что во сны заглядывает с приятной редкостью, в них я свободен. Надо же, и кто-то не поленился взломать общее безмолвие криком. Просто ничего не значащим криком.

* * *

Семиотика бессильна, знаков нет. Она ничего на память о себе не соизволила забыть. Была, а потом вся не стала. Наверное, я чем-то ее испугал. Перчатки перестали согревать руки, а дыхание их скорее обжигает — некоторая безвыходность намечается. У моей любовной болезни устойчивый штамм, время ей едва помогает, а точнее, бестолково подначивает меня жалеть. Лично я предпочитаю покой и смирение, а Авиценна рекомендует ванны. Средств много, особенно в эпоху поддельного, грубо сработанного изобилия. Дочитай она Булгакова, узнала б, что трусость тягостней всех пороков. Но зачем? Снег ляжет, упадет столбик термометра, подрастут чужие дети, кто на что горазд, узнаем. Потом хвоя, мандарины, добреющие завитые продавщицы, хмельные товарищи, и прочие сантименты и чьи-то радости, захватит меня, свяжут отвратительной мишурой вежливых обязательств и выкинут в пролет года следующего. Может, там и оставлю…

 

287

БЛИК

Видишь, нет больше штор на этих огромных окнах, приписанных к минувшему архитектуры и моему настоящему, и кипучий, жидкий солнечный свет, уже обильно сбрызнув комнату, выпадает пыльным осадком на полы и мебель. На улице тихо по-раннему, хотя давно должен играть своими звуками городской день: жужжать и грассировать движением, мяукать сиренами и грохотать музыками. Может, выходной или благословленный правительством праздник? Ветер влетает в распахнутую форточку, плотно набитый запахами сырости и всяких там почек и травинок, предвещающих скорое наступление радостной и безумной чумы потепления. На улице чаще показываются обнаженные женские шеи, несущие кокетливые прически и полуулыбки хозяек, точно коринфские колонны свои искусные антаблементы. Уродлив же фасад напротив, извиняет его лишь способность остаться в мозгу с этим гадким рыжеющим цветом, измытым и повыцветшим, местами с открытой кладкой бурого кирпича в отсутствиях штукатурки, неровно поделенный глупо блестящей оцинкованной трубой водостока. Так часто и помногу за ним наблюдаю, он и не меняется, выгодно отличаясь от прочих особенностей.

В окнах того дома тоже что-то да происходит, делается, живет и исчезает, но я не интересуюсь и не вникаю, отказываюсь связывать любым смыслом виденное вчера и сегодня. Пускай, ведь вряд ли там им, людям, проще, а мне искренне все равно. Эти, другие ли придут, сам ли я к ним обернусь, они будут мешать, и отвлекать жизненными необходимостями. Знаешь, меня не тяготило: шли четко отрепетированным парадом дни работы, вечера друзей и ночи влечений, разнились картинками как в калейдоскопе, самую малость меченные бессмыслицей, такие вкусные эпизоды. И нет, не то что бы времени не хватило, скорее не достало умения понять, что тебя я любил. Впрочем, что дало бы это знание тогда, что несет нынче? В хрупких мутных льдинах из почившей ныне зимы, в них казалось, будто ничего не произошло — что важнее, и не произойдет. Я свободно носил подаренные одежки, прохаживался без страха по нашим местам, соглашался весь, понимаешь, с действительностью, что ты покинула.

Но надо же, и тучи захотели собраться, такие же тяжелые, мрачные на вид, но эфемерные по сути, как и припозднившиеся мысли о тебе. Они-то могут выжать гром, разразиться еще холодными, незрелыми дождями, не стыдясь исполнения, аккомпанировать голосу грома. А что прикажешь делать мне, спустя зря потерянное?

В нашей почти недействительной, точно первый набросок, жизни, обреталось другое качество. Все казалось верным, единственно возможным, несуществующим в иных решениях. Знал точно, видел ясно, ибо отсутствовала сама нужда строить догадки, анализировать и искать ответы — близость не ставила вопросов. Так естественно ты проявлялась, безусловно была рядом, так бережно оставила меня наедине.

Я, конечно, готов обождать, и даже согласен не раз пережить такую сильную, важную грозу. Да, пожалуй, мне нужно иное время, то, что не спущу, что истрачу на трудную, но благодарную работу с собой, что пойдет на пользу тебе. Дорогая, приглядись: только начали, будь добра, еще придется придумывать финал, нас достойный. Сейчас, за густой, лиловатой пеной сырого вечера, поодиночке, в разных домах и на разных высотах, мы с тобой, тем не менее, одно. Кто покидает этот город без причины, тот всегда за ней вернется, окончательному разрыву, как и минутному единенью, нужен повод. И если хочешь, я найду его для тебя, когда ты вернешься.

 

261

УШЕЛ

Я хотел бы не помнить тебя. Жить нынешние тридцать с одним, перебирая их, точно четки: гладкие, теплые, приятные прикосновением, привычные своей бесхитростностью. Закрывать усталые глаза, так много видавшие и еще более пустившие по миру, закрывать без предсказанного свидания с твоими чертами, без оправданного ожидания боли безвкусной, сильной, выносимой. Дышать бы мне не нарочито глубоко, прогоняя вдох по легким сосредоточенно и умело, как если дыхание не врожденная способность, а с трудом приобретенный и закрепленный навык. Да встречать иных женщин обреченным на выбор меж ними, с легкостью и пылом его верша, не забывая их подробностей, имен, обстоятельств. Быть человеком еще способным принять чужое благословение, дарованные не тобою, полупрозрачные, расплывчатые от счастья воспоминания с последующим переложением на ненайденные для этого слова.

Дождь не ведает об усталости, которые сутки идет куда хочет, шумит, подражая множеству рук в борьбе за свободу вне клетки. Ему б ведь тоже освободиться от пристрастных определений, навязанных разумом, ищущим всюду, эпитетов, необходимости оплакивать или обозначать. Холодная, всегда плотная, скользящая по стеклу сырость скрадывает даже табачный дым, не давая ему расползаться вверх, забирает взаймы резкость у видимого пространства, словно замыслив не возвращать изъятых подробностей после.

А была ли ты, дорогая? Где следы твои, знаки присутствия, зазубрены и вмятины, оставляемые одним телом другому? Не видимая давно, но ощутимая до сих, сотворившая бездну, над которой крику моему раздаваться и далее. Идти Орфеем вдоль едва различимого края, не ведая, за плечом ли тень твоя, тепла не чувствуя, нервно ступая, боясь обмануться. Я предавал прошлому черты того зла, что ты не успела мне причинить, с целью лишь набраться духу отпустить тебя к вечности, отдать тому, который меня к тебе приговорил. Бреду и бреду, ухабы, скольжение опасно, пульса пассажи и новые горизонты, не те, к коим привычен, рельефы, ступаю так верно, что не сорваться к неведомому, назад не обернуться, как велело сказание. Жизнь потому и нуждается в мифе, что свершается без поступков, они лишь ее украшают. А цацки не каждому дано носить, не всякому они идут.

Беспросветно застлано небо, в комнаты с улиц торопится укрыться день, несдержанно стучит в оскорбительно белеющий и с той, и с этой стороны пластик окна. За таким же, верно, и ты ждала когда-то, что я приду. Во сне, разорванном от нетерпеливой в нем потребности, повторяющемся, навязчивом, будто верное пророчество, я приходил всегда. Сокрушенный, бессильный проигранной борьбой за единицу, озорно присваивал тобою бывшее, плавил границы дозволенного между двумя, смешивал сущности и явления, стирал описания и знаки, новые забывая найти. Безъязыкой оставлял я там страсть, наяву недогоревшую, непотушенную и временем, всепрощающим и побеждающим, до сих медленно тлеющую между.

Поздно, глухо, странно возвращать мгновения, которые мы могли б украсить друг другу неповторимостью. Следующая за тем разлука, деление все на ту же двойку, не преминуло настать и утвердиться на завоеванных верстах. Искусно ее приблизил, оправданный надеждой смягчить разрушительные обоим последствия. Не первый, кто погорел в расчете. Ты, конечно, уже иная, не та, что сохранил. Я, верно, совсем не тот, что беспечно оставлял.

 

3

БОЙ

Я забыл и отказался от хрупкого, ничего не значащего слова «счастье». Уж точно не ему, короткому, глуповатому, обозначать случившееся, как в сотнях иных рассказов и не подчинившихся зову бумаги историй. Придыханий и лирики с ее обязательными переживаниями между нами просочилось ничтожно мало, согласного быть описанным и того меньше. Наверняка лучше подходит какое-нибудь «единенье», а сам по себе навязчивый порыв отыскать, назвать, запечатлеть есть просто попытка застраховать, уберечь от несуществующего забвенья выстраданное и оплаченное втридорога. Не знаю, что такое долго?

Ее тут нет и не должно быть. В условиях обозначено: живу в другом месте с иной женщиной, что кое-как соответствует в недавнем прошлом и скромно обозримом будущем. Здесь же однозначно и ненадолго сошлись по слабости, тем и толкнув нынешний, вполне настоящий, окончательный разрыв. Трудно указать конкретно, составить стройный непротиворечивый список причин, заставляющих меня искать воспоминаний о ней, но не ее саму. Может, надо слать проклятия в адрес утратившего свежесть возраста и шедшей отдельно жизни или винить ЖКХ, что принуждает обращать внимание и пусто раздражаться из-за сезонной ерунды, вроде тех метелей. Мало ли какие оправдания изобретает тщетное сознание, спустившее веру, надежду и все такое, практически способное исключительно предупреждать и лишь изредка — решаться. Скажем, все-таки включить свет в этой чужой квартире. Задышать еще тем самым воздухом.

Кем-то прибрано, а глаз и рад обмануться утвержденной стерильностью, мнимым отсутствием следов и броских намеков. Стоит же поискать, я естественно найду, обнаружу остатки бывших совместно и полно, вполне и поныне, бережно собранных за неповторимостью, беглых мгновений. Мы здесь с ней пили. Чтобы прикрыться, защитить предлогом в таких случаях обнаженные чувства и нервы, объяснить вырвавшиеся из тяжкой неволи признания и заткнуть реальность.

Впрочем, не уверен, кого я предал: ту, которую любил здесь или ту, с которой живу? Вообще-то, постоянно думаю о ней, о своей намеренной утрате. Да. Она сидела и заметно дрожала, улыбалась моим выдающимся сентенциям, все понимала, наверно. А я не особенно сопротивлялся, в том смысле, что забыл изобразить удивление и оскорбленное достоинство, уверенно первым ее касаясь.

Она и сейчас со мной, рядом, сколько бы ни проповедовал физического избавления от близости, ни заменял мысленно имя оглушительным «Нет!», ни пытался таким очевидным временем покрыть ее сильные карты. Помню, Господи, знаю ее во всем насмешливом бесстыдстве ей принадлежащей красоты, что следует отыскать и разобрать жестоко на частности, отдать иным по чуть-чуть, и забыть, наконец, на искомое «всегда». Ничего не слышу, кроме плеска в стакане, столкновенья льдинок, да сердце барабанит гулко и ритмично, шаманские пляски отравленной крови в жилах.

Черты и очертания, крутые, плавные тела изгибы, и руки еще хранят гладкость, и ее запахи, и вкус незнакомый, волосы разметанные, спутанные, бесконечные. Наваждение мое, игрища тусклого, лениво лоснящегося по простыням света, почти осязаемо является, и я все отрицаю перед собой, ибо так быть не могло, не с нами.

Такие инаковые, нездешние кошачьи вопли затопили маленькую чужую спальню, от них попросту некуда деться. Оказалось, она, уходя, не закрыла окон. И захотелось, чтобы болела голова, в качестве причины задержаться немного, отлежаться. В районе моего изношенного перикарда робко затрепетало что-то похожее на неизбывную к себе жалость, затем помножилось на дружественное и дорогое отчасти отчаяние. Как ни крути, а откровенно светает. Пора, конечно, давно пора.

 

36

ЗОЛА

А так не желал просыпаться. Барахтаться бы увлеченно и далее в разорванных, после сызнова, как придется, переплетенных, пылённых тряпицах собственного сознания, сыскивать в ненастоящих, нищенских, поблекших остатки прогаданной сказочной роскоши. Бессвязные, балаганные, горячие и лишающие покоя, как лоб больного ребенка, мои сны мне так отчаянно дороги, не отдам и пяди за все, что желают предложить чем-то состоятельные. В них порой иногда, страшно не часто, но да забредет, заблудившись, она, и то тут же сбегает, будто чего испугавшись (м. б. убогости приюта?), не то по-хозяйски, чуть развязно войдя, допускает до продолжения наше прозрачное свидание. Однако вполне реальный глаз по инерции вцепился в спасательный круг чернеющей среди безбрежно серого потолка кромки люстры, вдох беззаботно пошел по поверхности, и всяких мыслей набежало, как на восточный базар народа.

Тысячная песчинка, незаметно царапающая стекло мирозданья, я перекатываюсь между глубоких морщинок согретых простыней, ищу ощущение себя, прежде чем отважиться встать на ноги, салютуя эволюции. Последняя в этом смысле революции не лучше: обе кудесницы требуют огромное количество расходного материала, а в итоге дарят окружающей редкостных тварей. Щедро сыплю подобные искусственные жемчуга, они же разбегаются и пропадают в тени изобретенных утренних забот и дел, лишь бы поскорее оно истаяло, время убыточное и неестественное, грубо и торопливо врезанное в выносимые сутки. Обыкновенно я ведь не занят блаженством ближнего. Обыкновенная первая сигарета мне об этом напоминает, ловко щекоча дымом сухое горло, заставляет тихонько прокашляться и ощутить что-то, кроме приобретенной задешево тоски о ней.

Точно новый герой Еврипида, совершенно какой есть, нанизываю дни, блестящие ослепительным солнцем августа, как чешуя золотой рыбки, столь же, впрочем, и скользкие, и неуловимые. Там, в рафинированных трагедиях умели ждать и ненавидеть, не притворяться сложнее, чем есть, они знали ответ, и исполнялись волей своих богов. Все с теми же нотами в праздничной песне сатира, в тех же доспехах охочусь за гибельным роком, пытаясь купить судьбу у чуть располневшей нимфы в метрополитене, и проигрываю Тесею — та волшебница не любит до безумия, увы мне.

Наскоро лишь набросала мои бесприметные берега на карте собственной судьбы и продолжает экспедицию, я же остался, меня омывает чистое море жизней, оно-то знает, где нынче она, да разве его вечный, бегущий язык разберет мой неподвижный кусок заброшенной, ничьей земли? Даже жара, искусно покрывающая плотной, тут же застывающей глазурью сползший с этюдника город, усыпавшая его улицы сахарной пудрой пыли и боли, не лезет мне под кожу, не раздражает.

Я привык пропускать их сквозь себя, осуществляться по факту, без воды, без единственной, без будущего. И давно позабыл, какие потребности имею, без чего не могу. Все прошло. Было, подумывал о другой, ожидаемой смерти, тем и избавился. Что в ней? Ни гарантий, ни возврата, ни вечной красоты — та же самая ставка на надежду и мгновение, что при этой жизни. И потому сегодня совершал, работал, был тем бокалом, что наполняла обильная пена сладкого шампанского деловой суеты, праздничного атрибута будней, и заботы лились через край договоренными словами, и казалось, как во хмелю, я наполнен, и не зря, и стою хотя бы денег. К вечеру бурная пена истлела, деятельное вино выдохлось, горчит легкой головной болью, и пустота укутала меня с материнской нежностью.

Ерзает по нёбу ненадоедающий вкус табака, завлекает страждущих таблеткой аспирина луна, и ссыпана как попало по небу аскорбинка звезд. Фонари давно погасили, и убрали громкость. Нужны ли иные лекарства, после бессчетного, одинакового с предшественниками, дня? Есть в подобии и некое очарование, простота, принадлежность к вечному порядку, и, случается, чувствую на щеке жгучий поцелуй времени. О, оно воистину ко мне неравнодушно, сжимает всего, мнет, придает чудную форму, изменяет опять, ищет стиль. Оно оставило мне нетронутой только ее, чтобы в разомкнутой дальним светом темноте, она танцевала на краю моей полустертой памяти, мерещилась на мгновение и разливалась по груди теплым медом надежды. Иначе бы потерял, а так помню обоих — ее и время без нее. Этой ночью они не вернутся.

 

129

ОКОЛО

Должно быть, уже более грустное, талое утро, чем отчаявшаяся, мраморная ночь. Тени, что столько часов с нежностью плавно скользили по открытым плечам, бледнеют, тонут в сыром предрассветном воздухе, торопливо седеющем, густом, почти непроницаемом даже для настойчивого освещаемого города. Издалека волнами набегает безразборчивый гул прекрасного бытия, то раздражающе набирая силу, то, напротив, почти исчезая, он замирает, и проходит далее, сквозь, этот последыш кем-то верно прожитых минут. Облагороженный сквер, столь же одинокий, как и я в нем, равнодушно приютил наверняка не единственного на его длительной памяти героя, оставшегося без места в романе. Искушенный автор вычернил за ненадобностью мою сюжетную линию, отнял шанс изменить ход действия, подверг забвению целиком. И я здесь, хотя меня и нет, принимаю правила игры, отринув возможность бегства в иное повествование, согласный быть лишь воспоминаниями о самом себе.

Мокрая, мягкая трава ложится под меня, отдавая свой неистребимый сок и запах, едва ощутимый из-за вечного бензинового душка, что часто тактично не замечаешь. Я жестоко сжимаю податливый частокол травинок пальцами, вырываю вместе с землей, мешаю в ладонях до однородной массы, и кидаю измусоленные комья в тоскующую по классицизму урну. И в целом, надо мной, распластанном наподобие свежего трупа на столе у патологоанатома, смыкаются кроны огромных застывших деревьев, что дарит мне искусно и со строгим вкусом возведенную усыпальницу, этакий природный склеп. Я не развлекаюсь, но нуждаюсь в объяснении. И чувствую, как обильно по гладкой, теплой спине ползет холодный пот, призывая плотнее к телу импровизированный саван из дорогой сорочки.

Светлеет вовсю, но само солнце и его всегда готовый холст-небосклон, нынче упрятаны в чулан из припухших синеватых туч, и ни луча не высвечивает, ни оттенка не проявляется по размякшей линии горизонта. Равномерно мертвенно, апофеоз монохромности, торжество столь милой богоборцам аскезы. Так и со мной здесь сплошь печаль, и говорят, что я еще не стар, однако и юность рядом не лежит. Позади, в терпеливо гибнущей темноте остается многое, столько, что я не в силах собрать. Где-то в прочих местах, тоже, однако, испещренных дугами широты и долготы, по возвращению дня засыпают цветы лотоса, за тонкими лепестками скрывая трепещущую сердцевину. Но не уверен, получится ли, вслед за следами Будды, спасти сокровенное от вносящего разлад и дающего отличия света. Пропетые незнакомые мотивы, помеченные расклады, сыгранные партии, сорванные одежды, выброшенные шансы, потерянные удачи, с кровью вырванные из сердца чувства — складываю. Мерзко на сухой язык отдает лукавым романтизмом нахлынувшая обреченность на память, избавляет же то, что моей потери, и даже потери меня, не заметит никто кроме.

И вот, погребен под пушистым, осязаемым туманом, с исключительной щедростью брошенным кругом. Отдавал, забываясь, веря, что без конца, без края, а мир оказался удивительно мал, да и сам я не избежал границ, очутился в пределах. Надо бы подниматься, спешить домой, к преданным вещам, изученным и понятным, наполненным углам, давно избранным среди подобий единицам. Близко от жилья, но опасно далек от покоя, я не решаюсь перевернуть собственной страницы, откладываю сущую надобность на срок. Что ожидает за поворотом, какая очередная бумажная коллизия оцарапает лихо заточенной кромкой листа? Банальней разве что взаправду умереть.

 

121

ПОСЛЕ

Сколько их бывало, этих пропаданий пространства, повисших, несомкнувшихся концов реальности, разлученных образами улетающего обратно сновидения, зависаний между тем, кем я хотел бы быть и тем, кем я стал. Утренняя, нерешенная смута грядущего и минувшего прочь, композиция пустоты и иллюзии ее отсутствия, натюрморт, никогда не обретающий своего живописца. Где-то здесь я, лишенный выбора не ощущать пробуждение, вынужденный выверенными и точными химическими чудесами небезобразной естественности идти на столкновение с тем миром, который меня уже исключил за ненадобностью. Короткая фразочка с выпотрошенным смыслом задержалась в уныло бодрящемся сознании, можно ее и вслух, покатать туда-сюда языком по стянутому нёбу, ощутить вкус разлагающихся остатков бывалого во вчера праздника, удавшейся попытки улизнуть из-под строго надзора безвольного одиночества. И не то чтобы нынче я на него роптал, но любой, самый дивный, увлекающий деталями и поражающий в общем, пейзаж, требует скорой, пусть незначительной смены. Змейка мысли вскоре сворачивается ловко в клубок и исчезает, как и все остальное. Она уступает блаженству заметить неприметную прежде деталь игр окружения с обстановкой, картину, порождающую в пустующей душе долгоиграющий образ дня. Гессенская дихотомия мыслителя и творца взывает переходить к ощущению, а не осмыслению. Днем, когда люди живут, приятней писать, нежели привыкать к чему бы то ни было.

Хотя бы к этому чужому городу, теряющемуся в прелести осени. Она здесь, пожалуй, слишком картинная, невыносимая, уже всеми воспетая в собственной завершенности и строгом совершенстве. Взбудораженные краски вечно юных фовистов дополняют и оттеняют отрешенные, смиренные пред материнской разрухой здания. Робеющий, тонкий, полупрозрачный туман стынет по разбросанным и тут, и там, скверам и паркам, облагораживает памятники поэтам. Еще нет холодов, но нетерпеливое отчаяние увядания неумолимо вырождается в сны без видений. Очарование предсказуемости позднего часа, когда, точно кем-то обеззараженные, пустеют улицы и слышишь свои шаги отчетливо, почти как чужие. Отвратительные тротуары, сбитые за долгие годы безразличия к ним и невинно, случайно горящие фонари. Что может здесь происходить? Постоянство и неуважение (на грани неподчинения) к прогрессу изречены девизом для незаметно живущих вокруг. Трагедия изменения их так мало касается.

И меня приманила жалкая надежда на механизм компенсации, попытка вызвать движение души в ответ на упрямое повторение. Я отказал во внимании всем всегда важным делам, навязчивым, преодолимым бедам, вымученным сюжетам и иным составным собственной жизни. Там, откуда бежал, едва ли возможно остановиться, зафиксировать или спровоцировать состояния, мысли, чувства. Превращение вещной ценности в падаль происходит незаметно и неминуемо. Ты, выученный с младых игнорировать окружающую, тратишь на то все силы, и, очнувшись в один прекрасный, понимаешь, что слишком болен изнутри. Чем-то нерешенным, заброшенным, отравлен гниющими плодами собственных страхов пред свершениями и парализован болью от истекшей необходимости.

Я уехал сюда. Точно не определить, где ад более похож на писаный. Приметы расплывчаты, персонифицированы и подзабыты веком изрядно. Изрядно все равно, ведь здесь впервые наедине с ней. Все-то пропустил: единение, предвестие, разрыв, срывающуюся скорбь, следующее по списку. Сумел предотвратить, не дал свершиться таинству, чтоб и его в конечном итоге не предать. Порывистость, бесстрашие и вера в счастливое прозябание, в возможность обойтись без вины; она, способная принять лишенные налета очарования сутки, не закрывая усталых глаз, благородная и живая? Вряд ли нас столь щедро благословили, скорее конец настал бы повторением себе предшествующих, бывших. Не берусь утверждать, но смею прорицать, обладающий знанием и зрением, располагающими разбирать очертания целого, а не разглядывать детали частного.

Отточие, но было ясно, какие пути избирать, куда и зачем стремиться, от чего отказаться и что потребовать непременно. А потом она, и первые многозначительные взгляды, пара удачных встреч, всего лишь ее улыбка, неточное, мгновенное касание. Дрогнувшая рука, кофе, который она не любила, свет дневной, обещания быть, верно, и счастье где-то глянуло. Кокетствующий ветерок в ее волосах при прощании. И все, одной этой малостью сделалась необходима, органична, обязательна. Не знаю, догадалась ли она, почему оставил сотворенное нами чудо нетронутым? Что побоялся проверить на прочность, развенчать миф о возможности, заложить надежду за очередную невозможность, еле скрываемое отчаяние и проч., проч. Где-то там утерялось главное: не смог.

Вот и первый, безоглядный, сам себя предающий редкостью, снег. Тихо, концы спрятаны, дыхание размеренно и едва ли глубоко. Я привык к городу, где думал забыться, может быть, быть может, и забыть. Да как-то и не холодно. Небо будто смеется надо мной, позабыв собственный цвет, укуталось в белеющую шаль из тончайшей паутины предсказанной облачности. Похмельное лицо исполненного чугуном гения, тронутое наледью по контуру губ и на кончике носа, в роли экзотики — «Блю Кюрасао» из горла. Та, что всегда находишь в провинциях, площадь пред театром, покинутая и милая той пустотой и истинно прекрасным видом на набережную. И где моя она теперь? С кем, помнит ли? Я совсем ее не знал. Давно ли? Недавно? А воротиться уже и некуда.

 

46

ЗАТМЕНИЕ

Весна беспощадно хватает за горло. Тусклых, усталых оттенков воды, прокладывающие себе путь по долгим, излишне узким улицам. Забывший былую холодность ветер ласкает лица и руки, доверчиво обнаженные ему навстречу. Смущенно заявляет о собственных, скоро незыблемых правах солнце, продлевая день до уверенного превосходства над темнотой. Тихий зеленый цвет торопится, пятнами ложится на плохо подготовленное к письму, кое-где рваное дурацкой архитектурой, пространства. Черно-белые откровения Антониони и те оставленные в карманах времени письма. Словно забыли, в каком веке живы, писали друг другу, не совершая звонков. Получали тишину как награду, ее же знамена несла зима, мгновенно-короткая для нас и невыносимая для меня.

Теперь же особенно густой запах горения в воздухе, и без того состоящем из одних только запахов. А рядом песни птах, матерные экзерсисы водителей, собственные имена в чужих устах, капризные возбужденные детки, задыхающиеся всхлипы, телефонные трели, жестокий стук каблука по израненному асфальту — мелодии Глюка. Эта вечная музыка расставаний.

Ведь как лгали бесстыдно, кусались фразами невсерьез, от страха замирали друг в друге врага почуяв, потом бежали, бежали, пока дыхания хватало. Оставили, потеряли в поспешностях, что мир по-прежнему кругл, а по окружности движение бывает только навстречу. Чем дальше — тем ближе. И я все безнадежней запутываюсь в умело расставленной сети ласково-печальных, горьковатых на вкус дней. Среди них тот, в котором мы сойдемся на том же, без сомнения, отрезке, где разошлись.

Будет нам стол, пара неудобных стульев, в меру пристойный кофе, захочешь — с сахаром, беседа торопливая, самые маленькие, неумелые слова, которые не значат. Духу не хватит произнести все, как есть — ни дорогому, ни милой. Едкий дым табаков и заботливый полумрак совместными усилиями уберегут от разоблачения, притупит, утаит неразумную искренность. Пусть встреча будет коротка, смешна собой. Оба ведь изловчились ждать, в такой желанной коме одиночества растворяясь.

Не знаю, что тебе предложить, многое и сберечь не получилось. Разменялась без долгих споров на безразличие к иным, тоску по совершенству расстояний, отчаянные выходки потревоженного в неприкосновенности сердца. Совсем без надобности бросаться уверенностью в роскошном, сияющем абсолютной близостью завтрашнем дне. Вряд ли того заслуживаем, после наших-то подвигов, пожалуй, только неразбавленный, тройной, да со льдом, чтоб скорей сшибало.

Любовь, я читала, она делает вскрытие на живых, разбирает примерное единство на детали и частности. И откуда нам знать, что удастся соорудить в итоге, чего станется недоставать, чей избыток будет роковым? Мы же вразброс, в безмолвии, ложась разными часовыми поясами. Лучше бы ты остался.

 

98

НЕУЖЕЛИ

Уже в который раз некуда возвращаться, но с сизифовым неизбежным упорством продолжаю это делать. Под рваным, выцветшим флагом здравого смысла, заболевший настойчивой простудой, пресытившийся игрою в абсолютно одинокого, никому не нужного, отделенного. Нет доказательств, что нас двое. Никаких.

Все-то прежде вели иллюзии, пустые глаголы и разлюбленные имена, моя оправданная потребность страдания, утраты точности прицела, сиречь забытья, особо тяжкого своей неполнотою. Внимание: уехать только ради пути, отстраниться, чтоб оглянуться, потерять, а затем понять. Такова формула для решения нелинейного уравнения с меняющимися из раза в раз членами, в которое обращается существование, выведенное из равновесия. Установивши же его заново, и шатко, и валко, скорее формально, и тем успокоившись, всегда вынужден вернуться.

Как правило, к той женщине, к той жизни, что обесценились сами собой. Они не стали лучше или хуже, ближе, дальше; они не нуждаются в описании, такие прежние. Терпеливо лишь ждали, пока наиграюсь со своими представлениями о миропорядке — отложу кое-что на гамбургский счет — не роптали вовсе, не испытывали на прочность. В общем-то, мне нравятся по сей день. Посему затрудняюсь объяснить, почему не могу по-прежнему любить ту, что когда-то любил и ценить то, без чего себя и не представлял.

Пробирающий, точно ужас от контакта с актуальным искусством, холод и не то дождь, не то снег, короче, объемней — сыро. Возможно, что и скользко, ветрено, ну какая разница, в самом деле? Придет ведь весна, если уже не март, сменит, пустоголовая, унылое платье пейзажа на что-то более, а может, и менее подходящее. Замечать, являть озабоченность климатическими условиями как-то не горазд. Помню лишь, как грезилась возможность сохранить неприкосновенность, как хотелось выйти из сражения с хваленым случаем если не победителем, то не все потерявшим…

Она уже была со мной, принадлежала, дарила и не прикрывалась свободой, отдавалась вся. Я не звал никаких перемен. Она ослепила. И ведь совсем обо мне не знала, смотрела лукавыми глазами, с насмешкой, источала тайну. Было с избытком чувств и слов, сплошные колкие в сердце шалости и намеки — от жажды не обанкротиться, не выдать забывшей милосердие правды, способной убить обоих, изъеденных жучками страха. Я так и не разгадал. И потому намеренная жестокость в конце, чтобы вернуть и ей часть щедрот. Отплатить за минуты между невозможностью остаться и необходимостью уйти. Да. Она не меньше боялась верить. Не стоит оправданий.

Искренне и трогательно сражался с ней в себе, даже, право, геройствовал, но по итогам я не отбрасываю и тени надежды, где уж тут излучиться уверенностью? Лихая попытка обратно влезть в старую, незаметно брошенную кожу оказалась делом, погибшим на этапе подготовки. По-прежнему выходит разве что недоумевать, дивиться на результат, точнее, его отсутствие. Ошибка закралась в саму теорему о способность той щепки противоречить волне, возможности выбрать конец не тобой писанному роману. Потерять ее, спустить на обстоятельства я уже не смогу. Она еще чужая, мне нужна и готова быть рядом, согласна принимать мои неверные решения. Бесполезно проклинать судьбу, столкнувшую, смешно скрываться от дождя в пустыне. Я сдаю покой прежней жизни, уже негодной к употреблению. Ее я только лишь люблю. И не представляю нас.

 

182

РОЖДЕСТВО

Говорят, придется умирать. От тебя, от времени, от столкновения с металлом или взрывной волной. Взамен освобождение от вины, нужного, важного, потерянного в нелепых спорах, утреннего беспокойства, использованных возможностей и столь малоопределенного прочего, привязанного днями к нам. Страшно осмыслить, сколько уже не успели вместе. А все длится, и длится, бесстыдно продолжается. Как детки блюдем нашу возвышенную половую дружбу, из-за святой веры в данное слово любить друг друга вечно.

Хочешь, сменяем наши бессмысленные рубли на еще более жалкие тугрики в обменнике на ближайшей к дому остановке? Далее легкомысленным морем туда, где они в обращении. О, воображение, призванное облагородить порывы! Сушей, конечно, практичней и бессмысленней, но отважные герои всегда идут в обход. Будем рядом, не смывая вкуса соли с губ. Украдем черты и манеры у местности и местного же населения, редкого, как счастливые мгновения в несчастливых союзах. Станем неинтересны даже исследователям в одинаковых одеждах. А теперь проснемся и не обнаружим изменений, слегка разочарованные.

Пора, мой друг, славить прошлое, за неимением будущего. Болезненность и нервы, под едва заметным явлением снега с небес. Лишь бы не помнить, право слово. Прикладывать руки к неощутимо-шероховатому камню набережной, хранящему температуру, оскорбительную для живого. Точнее, ожидающую в том конце, которого со мной не случится. Умоляю, давай искалечим друг друга. Ненависть еще может спасти, все остальное утратило эффектность. Я хочу утонуть в безоговорочных доводах, не находить их есть пытка. Пусть рвутся скандалы и бегут слезы, пусть станет душно и холодно, подай пару мерзких откровений, безоговорочно приму их истиной, верь.

Любуюсь с размахом устроенным обрядом отлученья от тела. Собираешься торопливо, раскидывая и роняя предметы, бывшие с нами. В один чемодан белье и пальто, разбираться придется позже. И книги, чтобы ноша была тяжелее. Говоришь исчезнувшим голосом, закашливаясь словами, с трудом отпуская их ко мне. Куришь, пытаясь вобрать в себя воспаленный кружок с конца сигареты, добыть хотя бы немного исчезнувшего тепла. Тебе захотелось попробовать драмы, и я не буду удерживать от неверного прочтения. Повесить пальто обратно в шкаф было бы намного сильнее. Радостный, вечный неон за окном для созерцания спокойней, нежели брошенная тобою жизнь.

Безразличные моей совести фиалки на окне успели превратиться в прах. Пока единственное, что удалось заметить не таким, как прежде. Был поэт, он говорил, что судьба — игра. Приходилось ему верить, зимой носить перчатки от ветра, а летом очки от солнца. Во всех фильмах о любви мы сыграли главные роли, уже и неважно, какие из них нравились. А сегодня светло, и как-будто соседи счастливы, по трубам в ванной не сбегают остатки их скандалов, ее безутешный плач, его ругань. В комнате на ничем не прикрытом полу, вдыхаю резвящиеся пылинки. Разбираю остатки памяти, эти неровно сшитые лоскутки из мечтаний, желаний, стремлений, развешенные гобеленами по стенам. Нет той остановки, которая звалось бы конечной, говорящие о смерти не знают, о чем говорят. Я остаюсь здесь, буду стареть в ожидании разлуки более реальной, нежели эта, неспособная даже отчасти быть таковой.

 

510

ОТКАЗ

Не успел заметить, как это произошло: точно разомлевшая на солнце кошка, упруго вытянулся световой день, небо обернулось голубой подарочной бумагой, ветер шуршит опьяневшими от влаги, но упрямо зеленеющими кронами все более редких деревьев. И эти страшные, маленькие птицы, они вернулись и стали будить меня очень рано, их короткие, заточенные трели повторяются, влетают в комнату и отражаются от стен, чтобы затем ударить по оставленному шумом города слуху. Я их ненавижу, хотя и люблю их мать, природу, говорят, даже сам — ее часть. Но я точно не птица, скорее всего мамонт, и давно вымер, и меня здесь с вами нет, а ученые спорят, что послужило тому причиной, ведь мои останки не могут сообщить им всей правды. Впрочем, вряд ли, надо признать: слишком жалок, чтобы быть темой ну хоть какой-то дискуссии, значит я — тот человек, совсем живой. Если бы не безвинные птахи, я бы спал, оставил трагичные попытки думать, сопоставлять, искать причастность одного к другому. Вот и соседям пора на работу, замещать такую трудную жизнь пустокопанием в офисах и маленьких делах. Слышно, как нервно забилась в трубах вода, загудел ровно телевизор за странно тонкой перегородкой между квартирами. Скоро разлаженно захлопают двери, расчленяющие общую многоэтажность, и снова останусь один.

Вытягиваю из окружающей нити, сплетая из них хрупкую паутину собственного бытия, уже приговоренная Арахна, делаю это только затем, чтобы она запуталась во мне, и была вынуждена оставаться. Вначале ведь совсем другая женщина занимала меня, диктовала возможности и потребности, и приучала к расставанию после того, как годами натаскивала себя любить и избирать. И я любил, кажется, сильно, главное — замечал, что не могу без нее. То ли не верила, а может статься, просто захотела обратно в оставшееся за бортом нашей лодки море, но вместе однажды сделалось врозь. Всегда ведь за неминуемыми исступленными признаниями в одиночестве таился кто-то, его оборачивающий кокетством, согревающий и отвлекающий от жизнедеятельности нежностью беспричинной, тихой, укромной. Тем более странно, изумительно вдруг осознать самого себя безнадежно выставленным за границы чужой судьбы, с отобранным гражданством и правами.

Надежно уцепиться за свободу, удовлетворить исследовательский интерес, отправиться в новое плавание оказалось не по средствам и не по погоде, силы и страсть покинули меня синхронно с теплом, что отошло в другие части света. Показались дни, небывало дождливые для местности, цвета земли, с разбавленным запахом прелых листьев, с лениво тлеющими сигаретами и вкусом правильно выдержанных спиртов, с заржавевшими нервами и жестяными, отдающимися эхом мыслями.

Та осень распадалась на глазах, ей не находилось объяснения, она даже заканчиваться вовремя отказалась. Пришлось и мне медленно сползать по остаткам прежних достижений, небрежно сваленных памятью в горку, повторяя и продлевая традицию, кристаллизовать естественное всюду страдание, вырабатывать привычку к отчаянию, стойкую и вдохновенную.

Когда я встретил нынешнюю настоящую и любовь, почти и не заметил. Где-то вяло шелохнулось, что-то просвистело мельком, на нее откликнулось слабо, следом замолкло. Наметившийся подъем, проснувшаяся готовность, увы, логически не завершились, прогорели впустую в моих обычных и названных трудом занятиях. Она же учуяла сразу, и давала возможности приблизиться, которые игнорировал, пропускал мимо. Органы чувств, видите ли, забиты мелким пыльным сором переживаний, сознание окурено дымом безысходности — все постоянно и долго, привычно. Как было узнать ее, ту единственную, отличить от прочих новую надобность и возникшие обязательства? Ну, каюсь, виноват.

Впрочем, она бы простила, сумей я беречь, защищать, обладать. На худой конец, пожелай большего, чем умеренное ее присутствие на определенном, безопасном расстоянии. После тихой, но разрушительной, истощившей меня кампании, скромные личные ресурсы, боюсь, уже не восстановить, прежних способностей и показателей вряд ли достигнуть.

И новая, истинная она, достойна, полагаю, гораздо более сильной, дорефлексивной, беспрепятственной к себе тяги. Ей, к совершенству и лицу, пошли бы неумеренность и мужчина, что знает, какая там сегодня облачность за окном, сколько осадков выпало на душе? Что верит в нее искренне, цельно, как в себя. Я же малость темноват в таких вопросах, похожих и не встречал. Но благословить и устремлять ее побег прочь от себя тем более нет возможности, широкий безумный жест станет началом следующей куда более определенной внутренней розни. Не свобода, но она, ослабленная борьбой и живущая там, вдали, где едва различима, мне прописана в первую очередь.

Нужно лишь, чтоб избегнула, проглядела свое завершение весна, пусть сотрется вместе со следующим сезоном, иссыпется рукотворной дамбой для нашей с ней истории без продолжения. Пусть в любимом кино играют остротами из чужих судеб, где они могут услышать друг друга, и сдобрят их щедро счастьем авторы. Здесь же жестокость одного существа к другому есть недостаток смелости, поражение самого сердца, и ужас пред ним разума. Я не хотел. Я проиграл. И дождь обещают только ко следующей неделе.

 

75

ЗЕМЛЕДЕЛЕЦ

Безудержный город, он устал от людей, как и я. Улицы, как им удается выжить, не сойтись в единой точке и не исчезнуть, вместе с километрами? Есть в них что-то родственное некрасовским бабам, столь же безропотно терпящим бедствие. Люди не могут разойтись по домам, нужно их опередить. Нельзя упускать ни единого зеленого сигнала светофора, каждый — как последний. Волнами от перекрестка разбегаются жизни.

Весна приветливо овевает невкусным, с запахом прогорклого масла, воздухом. Бомжи у метро, размазанные, слитые палатки с сигаретами. Крупные брызги, и шумно, даже больно. И нечто, чья гендерная принадлежность не определена, с бумажками цветов невыносимых глазом. К чему ж метро, думаю я. И иду дальше.

Как Русалочка, едва касаясь месива из природных остаточных явлений. С той лишь разницей, что после смерти у меня не будет развратного памятника. Ах, какой он нежный, этот ваш сказочник! К тому же, прошлое ведет себя как та самая проститутка, но уже обслужившая за ночь восемь клиентов, уделавших ее так, что на любое прикосновение она реагирует ударом в лицо. С ним, с прошлым, рано еще, думаю я. Иду дальше.

Заворачиваю в подворотню покурить. Дед давно уже проектирует небесные своды, если не играет в нарды со своим обожаемым кем-то. А я все еще верю в его обещание замуровать меня в стену, выпади мне несчастье попасться с сигаретой. Вместе с сентиментальной глупостью из моего рассеянного сознания, с ощетинившейся старым шифером крыши сходит редеющим потоком вода. Мимо проходит мальчик лет пяти, с огромной, мокрой белой кошкой на плече, только хвост у кошки черный, как и сам малой. Кретин Кустурица зимой, думаю я. И иду дальше.

Эта смуазель, что убирает здесь раз в неделю, явно не делала этого в мое отсутствие. Усугубляю ситуацию, с порога меряя квартиру уже совсем не девичьими шагами. Еще одна бесславная попытка обнаружить тебя, себя ли? Следов нет, уже, собственно, года так, может, и три. Не помню, я перестал смотреть на часы и молиться на календарь, приклеивая опавшие листы, томимый страстью сохранить хоть что-нибудь на память о тебе. Помнит только мой делец, он непрерывно фонтанирует радостью удавшегося, с того момента, как тебя не стало. Загадочно курю, пытаясь дотянуться до плоскости потолка. Я стал писать каких-то женщин без примет, что снятся с частотой кинокадра, разных только на сверхкрупном плане в подробности родинок. Твой новый человек, как мне известно, даже приобрел пару картин, наверно, повесил над кроватью. Но на такое участие в твоей жизни я согласен. Сдохнуть бы от цирроза, думаю я. Впрочем, иду дальше.

Ты еще здесь и сейчас, оставлена и защищена. Сколько пишу твой портрет? Пишу, быть должно, от бессилия развенчать, вынужденный молить о возвращении минувшего. На холсте никто не отличит правды от вымысла, слияния от поглощения. И ты, ты не усмехнешься, жестокая, чужая почти, не прогонишь. Я ведь сам избрал молчать перед настоящим. У нас такие неоднозначные отношения. Драное время, думаю я. И иду дальше.

Нет, дорогая, если позволишь, я останусь и допишу. Губы ли, линия бедра, а конечным итогом станет продажа, исчезновение из виду. Тебя, в частности моей к тебе любви. Ты так безвозвратно ушла. Стала еще прекрасней и невинней, ибо мне так почудилось, затем тут же исполнилось. В этом прелесть наших нынешних. За сумеречным, изукрашенным мокрым инеем, окном, кто-то есть. Еще немного, и я его открою. Думаю я. И останавливаюсь.

И ты, бывшая неповторимая, перебираешься в одну из тех. Отпразднуем же нерушимый союз, единение одного с другим, беспечную радость конца. Я курю в распахнутую широко пасть окна, совсем как до твоего пришествия. Да и тебя здесь уже нет. Есть только заполонивший пространство город, утыканный верными ему светофорами, так я помню, и, по-джентльменски, пропускаю жизнь вперед.

 

15

СТОКГОЛЬМСКИЙ СИНДРОМ

Мой верный читатель, неразборчивый друг, носитель великого языка и чей-то там судия, собеседник и участник, — мне нечего предложить. Я не знаю ответа, и не обладаю целительной силой вкупе с полезными свойствами, вряд ли утешу, тем более не спасу. Я во времени года-то полон сомнений и домыслов. Вчера мне дали и горизонты скрывал туман, похожий на молочную пену с остывающего капучино, потом сумерки его куда-то увели, разбрызгали вместо свои застиранные чернила. Ночью варварскими набегами являлся дождь, затем все замирало, грозилось, пыталось замерзнуть, судя по видимому выдоху. Революционный свет одного уцелевшего фонаря окидывал мирно спящее под ним дерево развратом плохо исполненных хохломских узоров: золотой на угольно-черном, редкие ягодно-красноватые и желтые, начинающие ссыхаться, листья. Ветер, приводящий весь механизм в движение, добавлял черт упругого, плавучего сюрреализма этой единственной в округе картине, отказавшей темноте в ее естественных притязаниях. Правда, кое-где, впрочем, довольно не близко, светились несколько окон, но и те потом предсказано сдались.

Утро вышло будто изъятым из великого кинофильма конца эпохи, сотканным расползающимися белесыми лучами негреющего, чахоточного светила на фоне совсем голубого неба, даже и не прикрытого нигде облаками, демонстрирующего свою чужеродность как среды, и недоступность, как адресата. Контрастом обозначалась плохо подобранная гамма попурри из городских фасадов, нарочно кричащих о своем содержании, непрерывно поглощающих и изрыгающих ту человеческую жизнь, участником которой сам регулярно становлюсь. Может, и на нас в качестве элементарных частиц, где-то в широком подоле того неба, уже давно основали свою прикладную физику, здешний же аристотелевский зачин есть искаженное отражение? Таковы, видимо, зеркала, случай, когда на них стоит беззаботно пенять.

Эти пополняемые анналы лирической памяти определенно не отличаются точностью. Допустим, боль гораздо круче и бесконечно разнообразней любви, к ней не привыкаешь, с ней нельзя жить, и умирать под ее знаменами стыдно. О любви трудно забыть, боль же, если удается ее преодолеть, истирается грядущим в легчайшую пыль, что оседает на воспоминаниях невидимым слоем. Последующие открытия в любви вовсе не отменяют былые достижения. Боль — прошу занести в протокол — не имеет с наукой ничего общего. Как ни пробовал искать в припорошенном прошлом подобие истины, общий знаменатель, пригодное объяснение идущего в настоящем — не находил. Решение обнаруживается случайно, возникает вдруг, удивляет своей очевидностью и местоположением, горько усмехаясь пред универсальными законами-поговорками и прописанными соседским телевизором рецептами счастья. Опыт переживания, перерождения и прочих пертурбаций невозможно экстраполировать на текущие, тут все впервые, всегда. Поэтому пока, пока я, неумелый пловец, распластанный герой, захлебываюсь и паникую в своем паралимпийском заплыве на открытой воде.

Горбатая, волне подобная скамейка, в забытом муниципалитетом парке стоит, скучает, точно давно меня ждет. Вид на все известные четыре зафиксирован и предсказуем: когда-то кем-то честно и давно засаженные аллеи, раздробленные подобными зонами для культурного отдыха, высокая, не наделенная эстетической функцией, как корсет викторианской эпохи, ограда. Никого, да никто и не нужен. Ребята Эрос и Танатос не дадут заскучать, выродки платонизма ведут за собой и прочих объектов терминологии импозантного венского доктора, требует угрюмой сосредоточенности и пристального к себе внимания. Все приходится делать самому, ибо аналитики извне сами нуждаются друг в друге. Как говорится, на чем зафиксированы Вы?

В лучших традициях, захожу с эпиграфа, прицепившегося липкими лапками к истокам сознания: «Мир хижинам, война дворцам». Вроде какой-то галльский певец густо-багряного переворота, любитель острот в буквальном смысле более, чем в переносном. На поверку его формула лучше работает в пространстве личном, общественное она скорее девальвирует. Так вот, в привычных условиях я брезгую довольствоваться малым, жить лишениями в чувствах, угрожающе подверженный аффективным страстям и т. д. За эти внутренние хоромы, где отягощен как ролью архитектора, так и жильца, приходится платить грабительский налог, а необходимый иногда покой вправду достается только в боях. Но главное, я ведь действительно умею любить. Не то что бы хватало смелости, гордыня же со своим высотомером отступала всякий раз, когда иное человеческое существо заставляло терять привычный, контролируемый облик, — нет. Одной из самых пагубных моих страстей слывет та, которая к познанию, во всей его неуютной необъятности, она-то и оказывается сильнее растраченного в прежние громкие кампании инстинкта самосохранения. К тому же, ввязываясь в текущую любовную передрягу, я добровольно подался в учредители совместной жизни, умудрился принять информированное решение в начале, где и не дано выбирать.

Тем потрепанным утром, перещеголявшим и нынешнее в абстрактности, я почти знал, предчувствовал, угадывал, что выход из дома не останется безнаказанным, что вернусь к дверям с оскорбленной кармой и подорванными представлениями о прекрасном. В общем, лихо началось, предельно очевидно и выразительные средства не подвели. Для начала именно что очнулся ото сна; мгновенно, резко, болезненно выпал прямо в глухие жесткие объятия рацио. Рука же, пятипалая изменница расхлестала по столу полчашки кофе, от которого пришлось отказаться. Пульс ввиду концентрации адреналина и биохимик знает, чего еще, заладил аритмию и усиление толчка и т. п. «нехорошо». Книга вела себя под стать: чьи-то верные строчки распоясались, плюнули на волю автора с издателем, отрывались, точно толпа на лучшем концерте «Muse», прыгали, впечатляя синхронностью и при том неуловимостью в отдельности. Подобралась с тылу тошнота, но едва одолел слабые, фантомные спазмы, как тут же закружилась голова. Окончательно впав в легкую экзальтацию, принял окарикатуренную позу мыслителя, не слезая с насиженной табуретки, и ощущая прохладу ладоней у разгоряченного лица, с возможной на момент ясностью, раскладывал pro и contra. Перед выходом из дому я облачился в лучшую из чистых рубашек и не забыл пригладить волосы. В мозгу медленно плавились и капали негромко на уста слова какой-то цинично-костлявой старинной военной песенки.

Как я ее встретил, Вы со всеми подробностями прочтете в любом романе по теме, и, надеюсь, проявите свой заблудившийся вкус, выберете что-нибудь достойное. Предпочитаю спокойного, элегантного Бунина, но вряд ли он бы согласился с подобной бесцеремонной к нему реминисценцией. Погода тем временем требует удалиться прочь, совершить акт движения во имя сохранения и приумножения быстро иссякающего запаса тепла. Кстати, насчет времени года — однозначно не май. Спасибо, старая скамейка — героиня любой маминой юности, стоический парк, где за брюзгливой оградой хрипит двигателями внутреннего сгорания город, смертельно больной с поражением сердца. Да здравствуют укомплектованные работниками комфортабельно-презентабельные офисы, неоперабельные абсцессы! Витамины, вливания, порошки и пипетки с самого начала терпят поражение. Полис умрет, чтоб возродиться с новым недугом, но споет о том кто-то, кому не все равно и у кого есть голос.

Какой житель, скажите, не любит дум на ходу? Моим предательски редко удается закрутиться вокруг чего-то стоящего, соответствующего моменту, требующих немедленного участия к себе обязательств. Нескончаемыми мыслями о ней я имитирую жизнеспособность, маскирую потерю значимости в собственных глазах, сброс ориентиров и привязок к судьбе. Так единственно у меня обозначается первое отклонение после значительного разрыва. Органы чувств функционируют со сбоями и постоянными ошибками, перестают отличать одно от другого, смешивают ощущения, теряя признаки. Итоговое безразличие вылетает ядовитыми брызгами в прежнее окружение, выжигает оставшееся после неосторожно любимого существа, еще кем-то населенное, за годы облагороженное и налаженное пространство. Сохранить, конечно же, сохранить.

И ведь было бы о чем сожалеть?! Героиня списанных печалей, о которой я помню, которую оставил не по чужой отнюдь воле; эта женщина меня размагнитила, отделила играючи от важного и даже необходимого прежде, а затем и вовсе позабыла. Ее любовь не имела ничего с действительностью, лишь непрерывное созерцание себя в развернутой и вывернутой во все направления перспективе нашего романа. Я не понимал, она не желала объяснить, пряталась, соскальзывала, улетучивалась легким запахом, если ее осмеливались остановить в очередной сконструированной фантазии. Забродившее раздражение, и тоска по тому, что с нами не случилось, стали моими постоянными незваными гостями. Ждал развития событий, пытался образумиться, найти у нас что-то, что могло иметь значение и ценность, гарантировать будущее. Однажды и взаимность принялась тяготить, начала отслаиваться тонкая позолота иррациональной романтики, а под нею бесполезная чистая медь не сточенных трением различий и стылого, потерянного времени.

Опуская подробности и причины, известные каждому потребителю убийцы-кислорода, облагороженному речью, спешу заметить, что разочарован. Иллюзорная наша близость и драматичный конфликт разноголосых демиургов бережно хранили в себе особый сорт экзистенциального корма, весьма сбалансированного, хотя и не отличавшегося приятным вкусом и внешним видом. Я подыхал на такой диете, но медленно уходящая прочь жизнь — все ж таки жизнь. Нынче их нет. Ни ее, неповторимой, ни жизни без оной. Да-да, знаю, что в конце сработают механизмы приспособления, встанут на свои места завязка и прочие элементы сюжета, сбежавшие с темницы эпопеи. Оно неизбежно, как смерть, может быть, равнозначно. Впрочем, не глядя, догулялся черт знает до куда, знакомого кругом нет, теплей не стало. Пожалуй, и я сейчас улыбнусь.

 

77

КАЛИПСО

Вон там смеются дети, в парке, что живет внизу целый день, но их самих не видно за взрослыми уже деревьями, лишь на каруселях часто мелькают разноцветные маленькие драже панамок и кепок. Затем указанно, неминуемо стемнеет, остановятся на сон лошадки и прочие едкие пластмассовые демоны, туда же придут молодые, но не всегда люди, будут пытаться любить, похабно орать друг другу до драк, в общем, отдыхать, заливаясь и переливаясь своим янтарным, крепким, слабым, с лаймом или светлым. Может, он-то и лишает иных человеческого облика, потому в простеньких рекламах запрещено использовать лица, части тела? Неочевидно, но возможно, как и все прочее, прочее.

Однако, здесь, думаю, почти хорошо. Если бы не притащившееся сюда вслед за мной лето, порастерявшее понурые теплые дожди, если бы не память, заделавшаяся вдруг музейным работником, фанатично охраняющим детали прошлого.

По вечерам на балконе еще и пчела, одна, неотвязная, точно ей и податься более некуда, и в улее не ждут дела и другие желтые. Я пью мятный сладкий чай, курю сигареты с фильтром, листаю книгу и смотрю на обездвиженное, под анестезией, закатное небо. У меня оранжевый, малиновый, сизый и чуть серого по канту. Солнце, неравномерно краснеющее, не спеша, томно, точно веки красотки в экстазе, западает за проведенный когда-то рубеж. Города почти и нет, разве что немного виднеется в стороне, растекается мутным бронзовым пятном в пейзаже, испаряется от жившей в нем ранее жары. Ладонь, доверчиво льнущая к щеке, ощущает жесткую, пока неприятную щетину, следствие чрезмерной, глубокой, как дыра в кармане брюк, задумчивости, помноженной на общую усталость от себя прежнего, имевшего стойкую предрасположенность к бритью. Жалкий бунт.

Кажется, что-то я все-таки потерял, хотя стремился сохранить только жизнь. Видимо, пришла пора чего покрепче прежнего чая, схожего цвета, но с головокружительным ароматом, и ночное небо поселилось у меня в стакане. Над головой, где звездам положено светить, даже их подружку-луну едва видно, меж сваленных рулонами облаков подмигивает раз на раз. Длительное, рассеянное наблюдение за собой, за постулатами незыблемой прелести, разрешенной красоты, приносит некоторое облегчение. И как-будто так давно от нее ушел, от старого, доступного воплощения, от той самой хаотично любимой женщины.

Реальность, с ее непреклонностью заставляет скрываться, искать запасного выхода, прочь от воспаляющих вопросов, совершенных безвозвратно поступков, проигранной в целом судьбы. Которые сутки справляю по единому образу и подобию, не тревожусь разнообразием, принимаю пресное лекарство покоя, а совсем не отпускает ни она от себя, ни промежуточная боль, ни сомнения в целом.

Она истребляла меня с истинно животной, избавленной от рефлексий, потребностью обладать. Не находилось у нее цели, оправдывающей средства, одно нарастающее в геометрической прогрессии желание обратить иное человеческое существо в недвижимость. После не поселиться в этом одушевленном доме, но им владеть наряду, возможно, с другими, изредка, может, навещать. Жестокость вполне человеческая. Я не был нужен, но она хотела. Я любил, но она не слышала из-за треска совместных будней. Вывешивала ежеутренне на ростру носы моих мертвых кораблей. Молчание между грозных раскатов слов. Потеря сознания, исчезновение расчетов, сколько ей нужно — одна бесконечная, тяжелая дань. Ступившая навсегда ночь.

Однажды собрался и дернулся прочь, оставил, пошел умирать на свет. Здесь мне покров заботливо соткет умелый ветер из нежного, холеного тополиного пуха, что нынче вылупился в избытке. Его хватит и для такого бескрайнего чувства. Пока промеж делом оплачу наш с ней счет своими скудными душевными средствами. И, естественно, будучи терпелив, подожду дождь, и еще раз не забуду ее.

 

29

P.S.

Плавит июльский воздух, не идет в трахею, застаивается вокруг, вибрирует от проезжающих машин, и его, кажется, можно потрогать. Жара ласково душит меня, гладит липкими, горячими лучами по лбу и волосам, целует нервным ветерком в щеку, обнимает всего так страстно. Дневные часы тянутся сладкой нугою, по-прежнему деятельные, но уже развращенные ожиданием вечерней прохлады, и сама мысль замедляет ход, лопается внутри, не желая покидать, выходить наружу. О, здесь ждут грозу, что отделает небо пышным, тяжелым убором пурпурных туч, смоет пыль с уморившихся стен, сделает трескучую, сухую поверхность тротуаров всего лишь грязным дном своих скорых потоков, и город, наконец, расслабится, дыша.

Мне, впрочем, все равно. Будут ли далее девочки в белом с распущенными волосами и их только созревшие мальчики осаждать каменные цветки фонтанов? Будут ли прочие прятаться в теплую, как парное молоко, тень, и станут ли искать среди друг друга, уверенные, что найдут? Будут ли? Ладно любят и умирают, спорят и соглашаются, покупают и продают, пристально следят и легко пропадают из виду, все измеряя временем, а я стараюсь не замечать.

Мне с ними вместе плохо. Вот, собственно, все, что нас роднит, исключая праматерь. Над головой зачинается обещанный антракт, стремительно растягивается занавес, многообещающе темнеет, ритмично громыхает, все быстрее цокают каблуки и шаркают подошвы, изогнутые проволоки молний лезут то тут, то там, как пружины из видавшего любовь, матраца. Старая, все как-то красивая, женщина, собирает в укрытие свою невкусную, яркую, последнюю клубнику, которую и я взял, будучи внизу.

В комнатах без того давно поселилось отчаяние, а нынче совсем неприглядно, но звать электричество после ослепительного дня кажется еще хуже. Выйти на балкон, закурить, глотнуть бодрящий кофе, закусить сочной ягодкой, попытаться снова исцелиться.

Ведь тоже видел полземли и знаком с океаном, как эта освободившаяся вода, причудливый элемент, возможное сцепление атомов, и точно так не знаю, откуда и куда падаю, с шумом разбиваюсь в бесформенную массу, теряю себя, становлюсь частью целого, оборачиваюсь ничем. И ветер, жутко шепча, столь же жестоко менял мой курс, уносил прочь, и я, беспомощный, истратившийся попусту, высыхал от тоски, не достигая желаемого. Бывало, я ненадолго попадал в чью-то ладонь, согревался жадно ее теплом, украшал желанные губы или смешивался с едкими солеными каплями слез, но потом все равно убегал прочь. Мне не хотелось остаться, даже если мог, в последнем отличии от этой воды, что не выбирает. Течет, течет, не помнит, причитает со мной.

Как-то мимо пролезла ночь, убаюкав бесноватый пейзаж, зажглись мутные фонари, замелькали мерзко вывески, побежали тени. Истончившиеся иглы дождя бесшумно, с большим мастерством расшивают пространство нитями темного серебра. Та, что так и не стала моей, которую я так безобразно до сих люблю, она где-то вдалеке, и мне ее не разглядеть, тем более, не окликнуть. Время, говорили, исцеляет, но вместо этого оно приучило меня молча терпеть боль. Множество жухлых, звучавших прежде, они не сумеют рассказать о ней, о дыхании, глазах, жестах, голосе, отпечатать ее в высочайшей точности для меня. Нужны новые слова, и пока их нет, я нем. Похоже, отчасти и глух.

Раз за разом пытаюсь собрать вместе напоминания, чтобы заменить утраченное вместе с ней, привязаться хотя бы к воссозданному подобию близкого существования, чтобы не упасть. Я вознамерился бросить свой путь и остаться, но черт ее дери. Сырость замочила духоту, и не сделалось легче, хотя и пахнет травой и мылом, луна порастаскала выжимки туч, гордая и абсолютно полная, солирует на тщательно разглаженном лбу мирозданья. И завтра ее и свою единственную, выйду подождать. И снова укажу…

 

5

НИЧЕГО СТРАШНОГО

Вот он твой, рассеянный, злой и жалкий. Не первый день и какой там по счету год. Один вечер с трудом подползает ко мне на коленях, оставляя закатом кровавый след. Боже, до чего жутко. Я плачу по тебе всем телом, из каждой моей поры сочится тоска, по позвоночнику стекает печаль. От моих кошмарных сигарет уже болит голова, а ведь едва начал. И плохо спал. Это мои кишки мотает на ус время. Гоняет по кругу недосказанность и не отпускает страх. Я то масло, что ты оставляла по утрам на столе — совсем обмяк. Меня ножом режет память и размазывает по хлебу вчерашних дней. Как встарь, и повторяется: работа, увлечения, приключения, домашние животные и лотерейные билетики на сдачу. Вера, Надежда, Любовь в случайном порядке.

А потом встретились. Синее платье в мелких розовых цветах упрятало и переварило в своих складках всего, с потрохами и гороскопами на завтра. Ты сказала, что купила его на распродаже с хорошей скидкой. Сердце колотило ребра, сломанные еще до того, как ты начала ходить, хрип голос, у кофе пропал вкус и запах. Ты пила свой, улыбалась, щурилась, лепетала что-то про импрессионизм, перед глазами вправду начинало плыть. Я пошутил про Тургенева и дальнобойщиков, ты — про старика Зевса и беззаботных нимф. И мы молчали. Было все изящно ясно. Я заерзал. Ты отвела глаза и прикрылась шарфом. И я забыл, где припарковался, а пока ходили кругами, ты читали вывески, чтобы о чем-то говорить, путая нити и теряя темы, затем тебя едва не сбил красный «Matiz». Я слегка, осторожно и робко, неловко, едва-едва со страху, поцеловал уголок губ. И мы хохотали от облегчения и счастья, оба смущаясь. Ты ведь тоже забыла, в какой стороне метро.

Детали и мелочи мои извини. Может, была другая рубашка и, скорее, разбегалась зима, чем еще отходила осень. Я думал, ничего страшного. Пройдет, успокоится через недельку, потом другую переживу, как всегда, останешься милой открыткой от Бога: уберу в дальний ящик, к скопленным сувенирам.

Я не знал, что ты мне нужна. Точнее, вовсе не допускал. А когда болело нестерпимо, валил на экологию, смерть и пробки, юных глупых девочек и весну в сквозняках. Да и ты не боролась, сказала лишь в смс, что это скотство — не прощаться, исчезать, терять тебя. Тем и виновата. Я читал в газетах, как ты живешь. Впрочем, блаженный, старался не замечать невроза в речи и бессонницы на лице. Говорю же: грязный воздух, плохой любовник и ужасная эта бумага. Простая не судьба.

Ты любила слово «посмотрим». Я смотрю, и не понимаю. Ночью всегда хуже. Зато лучше писать. Не будь ночей, я бы быстро умер с голоду. А благодаря им кончаюсь долго, растягиваясь сериалом, успевая подробно заполнять анамнез. Три года назад я был супер-героем. Много сочинял, но не о себе. Точнее, не о себе в действительности. По моде лукавил, играл с приемами, смешивал различные, редко удачные композиции из живших мимо людей, весь шутился, выводил удобные красивые формулы, избегал намеренно, может, слыть конкретным, показываться серьезным. Желал соответствовать. И пропустил тебя, как вручение Нобелевской премии. Говорил: «И так хорошо». А ты сделала меня больше.

Я хотел объясниться. Потушить. Успокоиться. Отыграться. Сомкнуться, наконец. Перестать, в итоге. Смириться, милая. Выбить горю последние острые зубки.