Пепел

Опасаясь встретиться с Кукушонком, буде он все еще сторожит меня, я вышла из грота до рассвета, с южной стороны, недалеко от того места, где была спрятана его лодка. Лодки не оказалось. Мальчишки тоже нигде не было видно и, сказать по правде, это меня немного разочаровало. Очень уж он ночью решительным казался — рвался во что бы то ни стало проникнуть в тайну, увидеть чудовище…

"Прилив или отлив — они всегда здесь" — говорил один злобный издеватель, в котором я, с упрямством достойным лучшего применения, желала видеть друга. Несколько круглых, окатанных водой камней действительно выглядывали над поверхностью, и какая-нибудь горная коза, скорее всего, смогла бы перепрыгнуть с одного на другой. Но я-то не коза! Я-то вполне себе двуногое прямоходячее…

С трудом балансируя на качающемся обломке, я разулась, сунула туфли за пазуху (излюбленное место переноски ценных предметов), и спустила одну ногу в воду. Нашарила скользкий камень, утвердилась, спустила вторую ногу. Конечно, сорвалась, конечно, окунулась с головой. Течение тут же прижало меня к прячущимся под водой камням.

Тьфу! Вынырнула в панике — сумрак глубины в который раз превратил меня в тонущее животное. Подумать только, когда-то мне нравилось купаться!

Когда-то это был один из великих соблазнов: оставить в кустах корзинку с корешками и травами и спуститься к темному зеркалу Алого озера. Заповедного озера, куда таким как я соваться категорически запрещалось…

(…по коряге с обвалившейся корой я добралась до воды и присела между сучьев. Черно-багровая торфяная глубина открывала странный мрачный мир — коричневые клубки водорослей, перистые полотнища ила, заросшие ржавой тиной мертвые ветви, лишенные коры, словно мертвые кости, лишенные плоти. Моя рука разбила сонную гладь — темный мир мгновенно исчез, сократился до бурой пляшущей поверхности, густо усыпанной дребезгом отражений — неба и сосен, голубого и зеленого.

Умываясь, я только размазала грязь по лицу, и, что самое неприятное, испачкала волосы. Несколько мгновений мучительных колебаний — и вот платье и рубаха (благо, место безлюдное) повисли на ветвях, а вода без всплеска приняла меня в свои объятия. Ноги по щиколотку погрузились в нежнейший ил, невесомый, ощутимый только изменением температуры. Воображение живо дорисовало все сюрпризы, таящиеся под рыхлой ласковой прохладой — коряги, пиявки, осколки ракушек. Я поспешно легла на живот и поплыла на середину, где вода была открыта солнцу и уже сильно нагрелась.

Там я вытянулась на спине, раскинув руки. Волосы колыхались вокруг, легко и пышно стелясь по поверхности. Казалось, их раза в три больше чем на самом деле. Я лежала и представляла себя морской царевной, одетой только в шелковый плащ собственных волос, роскошный, тяжелый, немеряно длинный, и уж никак не блекло-рыжий — золотой, конечно же, золотой, цвета червонного золота (которое я видела только издали, и не очень понимала, чем оно отличается от желтой меди). Солнце горячим маслом обливало мне лицо, щекотало меж ресниц раскаленной спицей. С холмов густо и сладостно тянуло медом — цвел подмаренник. У самой воды аромат меда смешивался с тяжелым запахом гниющей травы и острым, свежим — разворошенного аира.

Я лениво перевернулась, окунувшись разгоряченным лицом в глубину. Открыла глаза — мои руки, повисшие в пространстве, были алы, словно с них содрали кожу. Подо мной, в бурой мути чернело и шевелило щупальцами неясное пятно, сосредоточие мглы, ворота в бездну. Оттуда наблюдал за мной холодный алчный зрак подводного чудовища — детский забытый страх, сродни страху темноты. Стоит поднять голову и чудовище канет в небытие.

Я подняла голову — и вовремя. Потому что в полуденной тишине донесся до меня еще далекий, но неуклонно приближающийся перестук копыт. Конь, а с ним, наверняка всадник, направлялись к озеру. Я поспешно повернула обратно. Проклятое проклятье! Это или егеря, или кто-то из лесничих, а то и королевская охота. Влипнуть вот так, по глупому, в заповедном лесу…)

Рассвет застал меня на полпути к славному городу Амалере. Платье почти высохло, но я все равно ежилась, обхватив себя руками и растирая плечи. Даже не от холода — так, от общего неуюта. Небо на востоке разукрасили все цвета побежалости. Восток, зенит и темноватый еще запад имели очень ровный пепельный оттенок, словно воздух был наполнен мельчайшими частичками сажи — к жаре. Пока дышалось легко и сладко, но ночной ветерок уже искал куда бы спрятаться от встающего солнца. Он зарывался в пыль, в сухие потрескавшиеся рытвины, заползал под серую ветошь мертвой придорожной полыни. Будет жарко, да.

Кукушонок, говорите? Я знаю, он теперь объявит на меня настоящую охоту. И избавиться от него можно, только прикончив где-нибудь в темном переулке. Но вот вопрос — стоит ли избавляться? (Хм, как будто это так просто — прикончить человека, который к тому же сильнее и, скорее всего, умнее меня). Кукушонок мне нравится, если честно. Это его неистовое желание увидеть мантикора… подкупает. Отмахивается от золота — от легендарного золота из Стеклянной Башни, это вам не подозрительные подарки "дроли из холмов" — и опять за свое: мантикор!

Но я видела парня всего два раза. Почему я должна ему доверять? Откуда я знаю, что он задумал, может эта его страсть к чудовищам — просто хитрость, чтобы втереться ко мне в доверие? Где это видано, чтобы в легенде о драконе и сокровищах интересовались не сокровищами, а драконом?

А ты сама, сказала я себе, ты сама, некогда ступившая на шелковые ковры, устилавшие покои принцессы Каланды, ты сама чем интересовалась — коврами или принцессой? Ты, отказывающаяся от богатых подарков — частично из гордости, частично из мучительного ощущения что дорогая и изысканная вещь делает из тебя, простушки, совсем уж непотребного шута, частично из-за святой веры самой принцессы в твое бескорыстие… и еще из-за десятка других причин, которые сейчас и не упомнить…

Хотя, что ни говори, мне тогда не надо было думать о заработке и считать гроши. Но и прямые свои обязанности я забросила. Левкоя ворчала, но — что делать! — "внучка-белоручка" приносила деньги, привозила снедь и обновки из города, у "внучки-белоручки" завелась собственная лошадь, да не какая-нибудь кляча, а лощеная верховая кобылка, которую не то что в телегу — в карету никогда не запрягали. Внучка теперь и дома-то почти не жила, а наезжала не одна, с сопровождением. Пара рыцарей-иноземцев в охрану деревенской дуре, каково? Слухи, сплетни, косые взгляды в округе. Вчерашние подружки кланялись, поджав губы — высоко взлетела, ворона облезлая. Больно падать-то будет!

Ах, как Левкою все это бесило! Но разве вложишь в молодую голову житейской мудрости? Плевалась Левкоя, грозилась, но терпела. Не показывала мне за порог. А могла бы.

Левкоя. Да, Левкоя. Я остановилась, глядя в серую пыль под ногами. Лекарка, повивальная бабка — моя собственная родная бабка, мать моего отца. Наверное, от нее мне достался лекарский талант — моя мать хорошо ткала и вышивала, а в госпиталь даже не заходила. А меня палками было не загнать за ткацкий стан…

(…- Хоть бы подмела в доме, — ругается старая Левкоя, шаркая и гремя горшками за занавеской, отгораживающей кухню от горницы, — Шляется невесть где, и добро бы с парнями шлялась, нет, дела у нее, видите ли тайные, с самой принцессой заморской. Ну какие у тебя могут быть дела с принцессой, дуреха?

Левкоя не верила ни моим рассказам, ни сплетням кумушек из деревни до сегодняшнего дня. То есть до сегодняшней ночи, когда к нашему хутору подскакала звякающая металлом кавалькада с факелами и собаками — меня привезли домой. А Каланда и один из ее телохранителей даже зашли внутрь, вызвав у бабки временный приступ остолбенения.

— Мы книгу читали, — десятый раз объясняю я, — У принцессы есть книга, "Облачный сад" называется. Только она не на нашем языке, а на андалате, на старом андалате. На котором Книга Книг написана. Святой язык, древний. Мы читаем попеременно вслух, а потом разговариваем об этом.

— Книгу Книг?

— Да нет, я же сказала — "Облачный сад". "Верхель кувьэрто". Эту книгу написал один великий андаланский мудрец.

— Какой такой мудрец?

— Великий. Андаланский, то есть из Андалана. Это страна, откуда приехала Каланда.

— Тьфу ты пропасть! — ругается Левкоя, — Связалась с каким-то чудами заморскими, голову тебе заморочили, книгу, они, видите ли, читают! Я еще твоей мамке говорила — от грамоты одни неприятности! Что ж ты хочешь сказать, у принцессы этой чернявой советчиков в замке не нашлось, заумь книжную разбирать?

Я смеюсь. У нас с Каландой есть советчик, чтобы разбирать эту заумь. О, какой у нас советчик! Но про него — про нее — я помалкиваю. Еще чего!

— Выходит — не нашлось, — я развожу руками, — Бабушка, я неплохо знаю старый андалат, я учила его больше, чем положено обычной монашенке. Я его учила, чтобы трактаты по медицине разбирать. У нас в монастыре хорошая библиотека.

Кое-что я могу рассказать Левкое, а кое-что нет. Это наша с Каландой тайна. И никому о ней знать не следует — ни его величеству королю Амалеры Леогерту Морао Морану, жениху Каланды, ни деревенской знахарке Левкое с хутора Кустовый Кут…)

Я миновала одинокую башню, глядящую через реку на свою сестру; в лучах восходящего солнца и та и другая казались розовыми, как фруктовая пастила. Тропинка вела по скалистым холмам, огибала порт, и, минуя путаницу складов, приводила к широкой площади у Паленых ворот. Ворота были уже открыты, в порту царила суета. Я вошла в город.

Что ж, коли так, то я, в кои-то веки, сделаю свой ход первой. Я скажу — привет, голубчик. Нет, я скажу — приветствую тебя, смертный. Я спрошу — почему ты не дождался моего зова? Я теперь не могу доверять тебе, скажу я. Отныне, ежели ты по расчету, случайно или по недомыслию причинишь мне малейшее неудобство, я повелю слуге своему, свирепому адскому псу с горящими глазами, проучить тебя, смертный. И наука эта будет тем жесточе, чем серьезнее окажется твоя провинность. Вот так. И попрошу Эльго пугнуть его разок. Чтобы понял, что это не выдумки. Эльго, надеюсь, не станет спорить, он у нас забавник. А Кукушонок проникнется. Хоть он на золото вроде бы не клюнул, но кто знает, что ему вступит, когда он увидит россыпи внутри грота? Тут на любого бессеребренника жаба навалится…

Чтобы добраться до парома, мне нужно было пройти город насквозь и выйти из южных ворот. Я не стала подниматься к рынку, а двинулась в обход, оставляя скалу с королевским замком по левую руку. Нижнюю часть города занимали небогатые ремесленные кварталы. Здесь было людно, шумно, грязно. И ароматы здесь царили соответствующие. И я в белоснежном шелковом платье, в сафьяновых туфельках, с всклокоченной, плохо просохшей шевелюрой, с помятой после бессонной ночи физиономией, одинокая, без спутников и слуг, неуверенно озирающаяся — я в глазах прохожих была разнесчастной рохлей, вчера вечером поддавшейся уговорам неожиданного поклонника, а сегодня утром очнувшейся в каком-нибудь совершенно незнакомом, самого низкого пошиба кабаке, без денег, без кавалера, зато с больной головой и провалом в памяти: "Небо, что было вчера?"

На маленькой уютной площади у фонтана толпились женщины. Кто-то, скрытый за их спинами, пел — голос был мужской, негромкий, надтреснутый. Никакого музыкального сопровождения, только журчание воды. И ритмичное постукивание — не более громкое, чем постукивание пальцами по столу.

Я прошла мимо, затем остановилась. Голос прилип ко мне, как паутина. Через всю площадь тянулась за мной шершавая вздрагивающая нить. Сочный, лаковый плеск воды составлял лишь фон, случайный, может быть и не нужный вовсе. А голос был сухой как стерня, и идти на него оказалось так же больно, как идти по стерне. И еще мучило слух это спотыкающееся постукивание, этот раздражающий необычный ритм, всколыхнувший какую-то темень в душе… навязчивый, беспомощный ритм… постукивание палки слепца, ощупью прокладывающего дорогу.

В кромешном мраке.

Женщины слушали вполуха, переговаривались, набирали воду, неспешно передвигались от одной компании к другой. И я никак не могла разглядеть между ними певца. Да и слов я некоторое время не могла разобрать, вернее, я не обращала на них внимания. Я прислушивалась к себе: меня осыпало мурашками, горло переполнил едкий дым непонятно откуда взявшихся пожарищ, ступни в туфельках продрало ломящей болью, словно я ступила в мертвую воду…

— Ночь, сыростью веет, Бежит по окну карамора, Пес на цепи рвется и лает. С той стороны реки — Берег, лес, огоньки. Скоро, скоро Сердце оцепенеет — С той стороны реки Тьма наползает… Ветер петляет, Держит за шею, как пса, Держит за сердце, горло сжимает. Полночь. Пала роса. С той стороны реки, Глядя из-под руки Кто тебя поджидает? Кто придет за тобой? Кто тебе свой С той стороны реки?

Холера черная! Откуда он знает про ту и эту стороны? Я протолкалась к фонтану.

— Эй, эй, — рявкнули на меня, — Очумела? Смотри, куда тебя черт несет!

Певец сидел на бортике, строго выпрямив спину и задрав подбородок. Под опущенными веками слюдой поблескивали белки. В руке он держал длинный ореховый посох, украшенный полосками снятой коры, этим посохом он и отстукивал ритм. В пыли, у босых его ног, валялась пара медяков.

Слепой, подумала я. Так и есть — слепой.

— Пепел, красавчик, — сказала одна из слушательниц, отрываясь от болтовни с соседками, — Ну что ты какую-то тягомотину завел? Давай что-нибудь душевное, про любовь там…

— Да, — поддержала вторая, — Что ты давеча нам пел, про охоту на голубей…

Певец подумал, тряхнул головой и завел:

— Не летай, голубка в горы, Стрелы для тебя готовы. Объявляется охота Голубиному народу. Кто воркует и щебечет Нынче станет мне добычей. Под кустами винограда Я наладил тетиву, Но клянусь, такой утраты Не переживу.

Я слыхала исполнителей и получше. И голоса звонче, и сопровождение изысканней. Да, шарм у этого Пепла имелся, и чем-то все-таки цеплял его странный голос, иначе что могло заставить меня и этих милых горожанок слушать сей концерт для бедных? Это было похоже на укус насекомого — зудит, спасу нет, а почешешь — отпустит на миг, а потом снова раззудится, хуже прежнего. Вот я и стояла, и слушала, хотя что там было слушать?

Ему, наверное, лет сорок. Может больше, может, меньше, поди разбери… Такой худющий, оборванный, волосы какие-то пегие, немытые. А вот руки хороши (если не считать обломанных, в траурной кайме, ногтей). Такой формы руки, как правило, до середины пальцев прикрывает шитый шелком или золотом мысик богатого рукава. И уж не облезлый ореховый прут должны они сжимать, а мореную рукоять нагайки или остро очиненное лебединое перо.

И стопы… да, и стопы — если уж руки красивые, то и ноги должны быть не хуже. Правда, им куда как крепче досталось: босиком по нашим-то каменистым дорогам… Разбиты, обожжены они дорогами, раздавлены ходьбой, пыль въелась намертво.

Надо идти, подумала я. Это, наверное, была случайность. Мне теперь повсюду мерещатся знаки с той стороны. А ты, бедный слепой Пепел, так похожий на собственное имя, ты получи свой заработок. За те слова про границу. За ту горечь, с которой ты признался — я свой на этом берегу. А на том — чужой.

Я тоже, Пепел.

Сунула руку в кошелек — мне в пальцы скользнуло прохладное тельце свирельки. Не сейчас, сокровище мое. Словно ящерку, я погладила ее по узкой спинке и принялась нашаривать монетку помельче. Вытащенная на белый свет, монетка оказалась полновесной аврой. Ну, раз судьба этого хочет, спорить не буду. Также не буду бросать золотой слепцу под ноги. Бросила уже один раз, и не слепцу — где теперь то золото?

— Пепел, — негромко окликнула я, дождавшись, когда он закончит петь. — Пепел, протяни ладонь, я хочу, чтобы ты взял деньги.

Вместо этого он широко открыл глаза и посмотрел на меня.

И прекрасно он меня видел.

И вовсе он не был слепым. Я смутилась, отступила.

— Деньги? — обрадовался он. — Настолько большие, что ты не рискуешь бросить их на землю? Боишься, что эти добрые женщины меня ограбят?

И он осклабился, показав плохие зубы и дырку на месте левого клыка.

— Извини, — пробормотала я, как озноб ощущая мгновенную брезгливость. — Мне показалось, ты слеп.

И бросила золотой ему под ноги.

Пепел присвистнул. В толпе слушательниц пронесся ропот. Я уже не глядела, как он поднимает деньги, я повернулась и пошла прочь.

Вот дура! Нашла место сорить золотом. Если за тобой сейчас не увяжется какая-нибудь темная личность с вполне понятными намерениями, то ты родилась в рубашке, дорогая. Теперь надо ходить только по людным местам, но в толпу не соваться. Если украдут свирельку… Амаргин меня убьет. Я сама себе голову оторву.

Остаток пути, а он оказался немалый, я почти пробежала. У ворот мне пришлось вписаться в толпу, обтекающую фургон и груженую телегу, каким-то загадочным образом сцепившиеся на самом узком месте. Я выскочила из толпы как пробка, помятая и оглушенная, с оттоптанными ногами. Но тщательно оберегаемый кошелек остался цел.

Причал парома был пуст, а сам паром болтался где-то посередине реки и, кажется, удалялся. Я направилась к аккуратному домику, стоящему на склоне чуть в стороне от дороги. Еще не дойдя до домика, увидела лодку у дальнего конца причала. Вернее, обе лодки: и маленькую плоскодонку и лодку с парусом, которую Кукушонок вернул обратно благодаря собственной догадливости.

Едва я подошла к домику, внутри забрехала собака. На нее невнятно прикрикнули, затем дверь отворилась. Выдвинулся впечатляющих размеров торс — голый, коричневый и гладкий, словно обкатанный морем валун, а на монументальных его плечах, практически лишенных шеи, небольшим плоским камнем лежала голова. Лицо терялась в бурьяне желтовато-русых волос, так похожих на жухлую осеннюю осоку. Из бурьяна тяжелым косым ломтем свешивалась губа — будто кто-то копал червей, выворотил лопатой глинистый пласт, да так и оставил рану земную зиять мокрой, мясного цвета пульпой. И нижний ряд желтых зубов светился в глубине ее, как обнаженные корни.

Пауза. Недоумок Кайн от неожиданности поперхнулся воздухом, потом ткнул в меня трясущимся пальцем и завизжал. За его спиной на два тона выше завизжала собака. Я шарахнулась прочь — дверь с грохотом захлопнулась. Лязгнул опускающийся засов, и только тогда истерический визг перешел в скулеж и хныканье. Похоже, там, за дверью, человек и собака жаловались друг другу на утренние кошмары.

Я отошла от греха. Значит, Кукушонок в паре с отцом крутят сейчас ворот на пароме. Иначе набежали бы на крики. Ничего, найду парня попозже, еще весь день впереди.

И чего этот недоумок так меня пугается? Какая я ему навья? Навий вообще не бывает… наверно. Мало ли что дурачок мог вбить в свою бестолковую голову? Он просто глупый сумасшедший. И собака у него сумасшедшая.

По дороге к городу двигался поток пеших и конных, груженых телег, повозок и фургонов. Один раз даже прогнали отару овец. Небо стремительно накалялось, над дорогой повисла пыль. Я сошла с обочины на некошеную луговину.

Пустой луг полудугой охватывал лес, за ним, далеко-далеко виднелись гребни скалистых холмов. Под ноги мне попалась тропинка. Здесь, в стороне от гама, воздух полнился стрекотом, норовистым гудением, медно звенела высокая мертвая трава, пахло отцветшей полынью, и было необыкновенно ясно, что осень уже перешагнула порог и стоит в дверях — хоть никто еще этого не заметил.

(…я в спешке плыла к берегу, стараясь не особенно плескаться. Вроде бы только одна лошадь копытами стучит — уже лучше. Может, успею одеться и спрятаться в кустах… тьфу, дура! Рубаху на коряге вывесила как знамя, издалека светит!

На мгновение всадник появился на высоком северном берегу между деревьев. Он не гнал в галоп, но ехал быстро. Против света мне удалось заметить бегущих следом молчаливых собак. Еще блеснул маленький золоченый рог, блеснул огненно, уколов глаза.

Наконец я добралась до своей коряги, вскарабкалась на нее и кое-как натянула платье на голое тело. Рубашкой я вытерла голову. Впереди, за кустами, глухо взлаяла собака, донесся сердитый окрик. Тут я вспомнила, что моя обувка, нож и корзинка с корешками остались на склоне, в ивняке. Как раз там, где лаяла собака. Она, небось, и залаяла, обнаружив мои вещи. Встречи не избежать. Хорошо еще, что это оказался одинокий охотник, а не лесник или королевский егерь.

Затрещали кусты, зашуршал тростник — и строгая зелень начала лета вдруг расцветилась феерической вспышкой ярких красок. Из прибрежных зарослей в мелкую воду ступил гнедой конь. Масляно засветилась под солнцем золоченая сбруя. На спине гнедого небрежно, как в кресле, сидел пышноволосый молодой аристократ в фестончатой котте цвета красной охры, в кобальтово-синем плаще, с цветком белого шиповника за ухом. Он чуть повернул голову — и безошибочно обнаружил меня в пятнах света и тени, среди свисающих до самой воды ветвей. Следом за хозяином, в проторенном лошадью зеленом туннеле появились собаки и сразу же залились лаем. Юноша цыкнул через плечо — собаки примолкли.

Зазвенели удила, конь фыркнул, встряхнулся, потянулся мордой к воде. Охотник бросил поводья на луку. Он был необычно, роскошно смугл и черноволос, и он был очень, очень молод. Но все равно я чувствовала себя более чем неуверенно. Неловко поклонилась со своей коряги, нечесаные мокрые волосы свесились на лицо.

— Доброго дня вашей милости.

— Ке аранья… — охотник неожиданно улыбнулся, белые зубы полыхнули как зарница, — Аранья, араньика. Ола, айре, — подмигнул мне и перевел: — Привет!

Конь шагнул глубже, раздвигая коленями ряску и кувшинки. Юный аристократ рассматривал меня, прищурив лилово-карие глаза — таких глаз в наших краях не водится, такие глаза, как тропические цветы, открываются только в раю земном, зимы не знавшем. И холодное наше солнце не подарит бледной коже такого звонкого, насыщенного тона истинного золота, и никакая зимняя полночь не одолжит черным волосам такого буйного, пенного, гиацинтово-голубого сверкания. У меня дух зашелся, словно я увидала гору самоцветов.

— Там, — он небрежно мотнул головой в сторону склона (от этого движения сверкающие кудри взвихрились, и в глазах у меня пронеслась ослепительная рябь. Я испытала мгновенный приступ морской болезни), — Там. Предметы. Вещи. Ты иметь… владеть, аранья?

Я кивнула, не очень понимая, о чем он спрашивает. Он вдруг фыркнул:

— Фуф! Ми рохтро… моя лицо страшный, черный? Араньика вся тембла… — он вытаращил глаза, обхватил себя руками поперек груди и затрясся, изображая дрожь. Затем ткнул в меня пальцем и расхохотался, — Боять сильно? Фуф! Рарх!

Я робко улыбнулась. Вопрос о моем браконьерстве не поднимался. Этот мальчик иноземец, он, наверное, еще не знает наших законов. Он решил, что я испугалась его экзотической внешности.

— Не боять, — сказал мальчик и нахмурился, — Се. Се боять? Хм…

— Бояться, — поправила я, — Не бойся.

— Не бойся, — он снова блеснул улыбкой.

А я уже не боялась. Мне пришла на ум строка из песни. Песенка эта была вовсе не деревенская, ее как-то распевал на площади города заезжий арфист, а я запомнила, хоть вычурный текст больше чем на половину был мне непонятен.

— Красота твоя глаза спалила мне, — заявила я, неожиданно для себя самой. — Солнцу — и тому смелей в лицо гляжу. Вздох твоих шелков — помраченье дней, звук твоих шагов — скорой ночи жуть.

Я отбарабанила стишок и обалдела от собственной наглости. Мне ведь надо было не стихи читать, а поскорее откланяться и смыться, пока он добрый. Но странный чужак не стал карать меня за дерзость. В глазах его вспыхнули лиловые огни, скулы залил румянец, он осанисто выпрямился в седле, прижал к груди затянутую в перчатку руку — и выдал мне длинную, явно рифмованную тираду на гортанном, чуть задыхающемся языке. Я разинула рот. Мне казалось, я понимаю его, хотя не поняла ни слова. Что-то знакомое — и в то же время чуждое. Я никогда не слышала этого языка, но…

Юноша повелительным жестом показал на берег — спускайся, мол, со своей коряги. Развернул лошадь и величественно вплыл на ней в зеленый коридор.

На берегу ко мне первым делом чинно подошли собаки — знакомиться. Их было восемь штук, одна к одной, серые с подпалом, гладкие, высоконогие, плоские, как из досок выпиленные. Приветливые и спокойные собаки. Я не раз видела охотничьих псов — и гончих, и тех, которых используют чтобы подносить подбитую птицу, но эти псы казались особенными. Парень тем временем спешился, отстегнул мундштук, и, хлопнув лошадь по плечу, пустил попастись. Он кивнул на мою корзинку, лежащую в траве.

— Что это?

— Аир. Водяная лилия. Лекарственные корешки.

— Лекар… Э? Ремедьо?

Как обухом по голове — это же андалат! Но не старый андалат, на котором у нас в монастыре пели псалмы и вели службы, который я штудировала по книгам, а живой, разговорный. А прекрасный незнакомец — уроженец сказочного Андалана.

— Да, — обрадовалась я. — Ремедьо, лекарство. Смотри, это корень эспаданы… раисино де эспадана, а это — ненюфар… тоже корень…

Охотник с новым интересом взглянул на меня, подняв брови:

— Раих де эхпаданья? Ты есть лекарь?

Я покачала головой.

— Знахарка.

— Ке эх… что это?

— Лекарь для бедных, — объяснила я. — лекарь из деревни.

— Вийана? Э… вилланка?

— Свободная.

Он прищурился, затем сорвал с правой руки замшевую перчатку и царственно протянул мне узкую, словно из янтаря выточенную кисть. Я так растерялась, что едва не попятилась.

— Лечить, араньика, — велел он.

Несколько долгих мгновений я озадаченно пялилась на холеные, с прозрачной кожей пальцы, на ногти, ровные, будто жемчужины, на алые и золотистые камни в перстнях — и не могла понять, что от меня требуется. А потом заметила под ногтем указательного темную стрелку. Я осторожно ухватила палец и приподняла — под ногтем все было прилежно расковыряно, кровь уже унялась, и даже краснота почти сошла. Но это был обманчивый успех — всем известно что случается, если занозу не вытащить полностью. А зашла она очень глубоко, видимо, ковыряя кинжалом, мальчик загнал ее еще глубже. Ясное дело, что заноза под ногтем — не такая беда чтобы прерывать приятную прогулку, и в городе любой лекарь вытащил бы ее меньше чем за шестую четверти. Но аристократику-чужестранцу, очевидно, тоже захотелось экзотики — а для него экзотикой была знахарка из Кустового Кута.

Эх, была бы это просто кровоточащая ранка — такой бы я ему фокус показала! Небось и не видел никогда как словом кровь затворяют. Занозу тоже можно попытаться выманить, однако без основы, без того целого, частью которого эта заноза когда-то являлась, подобная затея чревата провалом. Мне очень, очень не хотелось оконфузится перед любопытствующим красавчиком. А в лесу — поди найди, о какую из деревяшек он рассадил себе руку. Скорее всего, это было мертвое дерево, но, может, он заметил хотя бы, сосна это была или береза… На всякий случай я спросила:

— Чем ты поранился?

— А? — не понял он.

— Что это было? — я показала жестом, как щепка входит под ноготь, — Какое дерево?

— А! — он рассмеялся и свободной рукой выхватил из-за уха цветок шиповника, — Эхте сарсароса. Красивый, но злой.

Я не поверила своей удаче. Шиповниковый шип! Если хоть один остался на черенке… есть! Не один, а несколько, совсем маленькие, но это уже не имеет значения.

Я плюнула на стебелек, аккуратно приложила его к расковырянному месту под ногтем, и зажала в кулаке и стебелек и больной палец. Нагнулась и зашептала в кулак:

— Я кора сырая, щепа сухая, пень, колода, ракитова порода, от черных сучьев, от белых корней, от зеленых ветвей, зову своих малых детей, я трава лютоеда, зову своего соседа, я жало острожалое, зову свою сестру малую: выходи, сестра моя, из суставов и полусуставов, из ногтей и полуногтей, из жил и полужильцев, из белой кости, из карого мяса, из рудой крови, выходи, сестра моя, на белый свет, выноси свою ярь. Нет от шипа плоду, от мертвой щепы уроду, от поруба руды, от пупыша головы. Рот мой — коробея, язык мой — замок, а ключ канул в мох.

Повторив заговор три раза, я убрала стебелек, и, сжав палец так, чтобы из кулака торчал только маленький его кончик, припала к нему губами и принялась высасывать занозу. Через небольшое время в язык мне слабенько кольнуло. Я подняла голову, намереваясь сплюнуть, но во время остановилась. Лизнула тыльную сторону собственной ладони и показала мальчику прилипший к коже крохотный обломок шипа.

— А лах миль маравийах… — пробормотал он, разглядывая свой чистый ноготь и малюсенькую щепочку у меня на руке, — Это есть… колдование?

— Да ну что ты, — застеснялась я, — Деревенские фокусы. Занозу можно было вытащить обыкновенной иглой или печеную луковицу приложить, к утру бы все вытянуло. Это так, забава.

— Эхпасибо, — он забрал у меня цветок и снова воткнул за ухо. Потом развязал кошель и выудил серебряную монетку в одну архенту, — Возьми, араньика.

Я отшагнула назад.

— Ты слишком дорого ценишь мой труд, милостивый господин.

Он выгнул бровь, длинную, как крыло альбатроса. Удивился. Это хорошо, что удивился, мне на руку его удивление. Я, конечно, хотела бы получить эту серебряную денежку (больше, чем я когда-либо зарабатывала, Левкоя мне голову оторвет, если узнает!), но внутреннее чутье подсказывало: брать нельзя. Нельзя сводить нашу едва возникшую, тончайшую, невозможную, драгоценную связь к получению денег. Я знала единственный способ хоть немного продлить ее — оставить мальчика своим должником. И вообще, похоже, мне пора уходить. Нельзя разрушать чары. Эта встреча не последняя.

Я подняла корзинку и бросила поверх кореньев кожаные чуньки и мокрую рубаху. Охотник сжал в кулаке монету:

— Твой… рехомпенса… э-э… награда. Я хотеть… хочу наградать… награхать… тьфу!

Попросить шиповниковый цветок тоже было бы неплохо, но вознаграждение не должно быть для парня удовлетворительным, то есть, оно не должно быть материальным. Я сказала:

— Улыбнись, господин мой. Твоя улыбка лучше всякого серебра.

Наверное, тот заезжий арфист с городской площади был бы мной доволен. Юный аристократ только головой покачал. И улыбнулся, как просили. Улыбнулся своей ошеломляюще яркой улыбкой — и я подумала: а ведь она и вправду лучше всякого серебра. Я бы сама деньги платила, лишь бы видеть эту улыбку почаще.

Ну все, надо идти. Поворачиваться и идти прочь, хоть сердце накрепко прикипело к этому принцу сказочному.

— Прощай, господин мой. Пусть тебе во всем сопутствует удача. Вьена суэрта, доминио.

— Эй, ты… уходить… уходишь?

— Ухожу, господин. Мне уже давно пора быть дома.

— Где твоя… твой дом, араньика?

— В лесу.

— Как твой… твое имя?

О, уже что-то.

— Леста. Леста Омела из Кустового Кута.

Пауза. Он прижал кулак с ахентой к подбородку. Нахмурился. Я вежливо поклонилась, перехватила поудобнее корзину и пошла прочь.

Я уже поднялась по косогору наверх, когда он меня окликнул:

— Лехта! Араньика!

Я обернулась — он лез за мной по крутой тропинке, цепляясь за все ветки роскошным плащом. От кудрей его разлетались голубые искры.

— Э аи! Вот это. Вот это тебе.

Сейчас он мне насильно что-нибудь всучит. Этого еще не хватало.

— Что это?

— Тебе. Твое. Смотри.

Это оказалась брошка — фибула, которой он скалывал ворот рубахи. Небольшая, без самоцветов, зато с эмалевым бело-зеленым узором. Какие-то непонятные знаки и буковки на фоне завитушек.

— Я не могу это взять, господин.

— Возьми. Это сигна. Моя сигна. Эхто бохке… — он широко повел рукой, — Этот лес… держать… владеть Леогерт Морао. Ты, — он ткнул в меня пальцем, — ты здесь син пермихо… ты нельзя здесь. Это, — обвиняющий палец ткнулся в мою корзинку, — эх робо! Бери! — он сунул мне в ладонь фибулу, — Говори: эхто эх сигна де Аракарна. Ты… тебя не сделают зло.

— Аракарна? — прошептала я, не веря своим ушам.

— Моя имя. Аракарна. Каланда Аракарна. Фуф! Что опять? Моя голова… лох квернох… рога растет?

Я онемела. Я молча смотрела в смеющиеся глаза заморской принцессы, которую, вернувшись с войны, привез из далекого Андалана славный король наш Леогерт Морао, чтобы сделать ее своей королевой. Я ведь слышала об этом! Я слышала, что принцесса капризная, нравная и своевольная, но даже помыслить не могла, что настолько. Нарядиться в мужской костюм! В одиночестве носиться по лесам! Отдать свой значок какой-то крестьянке, подворовывающей в королевском заповеднике! Высокое небо! А я-то растаяла — прекрасный, наивный незнакомец, почти ребенок… Надеюсь, она не поняла, что я приняла ее за мальчика. Хотя я назвала ее "доминио" — господин…

Теперь я видела, что это не мальчик. Она моя ровесница, может, даже и постарше. А что до голоса — голос у нее и в самом деле низкий. Низкий, звучный, сильный голос. Но это голос женский, а не голос подростка.

Это голос моей будущей королевы…)

Я остановилась, потому что передо мной была яма. Яма с обвалившимися краями, заросшая крапивой и ежевикой. Я удивленно огляделась. Куда это меня занесло?

Лес здесь уже заметно поредел, и впереди, между сосновых стволов, виднелись каменистые бока ближайшего холма. Ага, это я шла к востоку, сначала по тропинке, потом зачем-то свернула в лес… Тропинка, скорее всего, вела к деревне. Но я свернула. И пошла напрямик?

Я обошла яму, путаясь в мусорном подлеске, спотыкаясь о какие-то черные камни и черные трухлявые бревна. Тропинки не было. Я в самом деле пришла сюда без дороги. Еще раз огляделась.

На краю зрения вспыхнуло что-то белое — я присмотрелась. Белое светилось среди веток здоровенной липы, так высоко, что и не разглядеть. Я снова принялась бродить по подлеску, чтобы найти место, откуда это белое можно рассмотреть. Липа росла шагах в десяти от ямы, и я подумала: липа не то дерево, чтобы расти в глухом лесу. По крайней мере, в тесноте ей до таких размеров не вымахать. Значит — тут когда-то была поляна или расчищенное место. А яма — это все, что осталось от дома.

Наконец я разглядела белое пятно среди ветвей. Даже не то, чтобы разглядела. Просто болезненная догадка, проклюнувшаяся в сердце в момент, когда я увидела яму, развернула жгучие листья и хлестнула меня по глазам. Там, высоко, в развилке ветвей, светился под солнцем коровий череп — знак того, что в доме поблизости живет знахарь. Липа выросла с той поры, и череп вознесся почти в небеса.

И я снова подошла к яме.

— Здравствуй, Кустовый Кут. Здравствуй, Левкоя.

"Здравствуй"! Кому тут здравствовать? Крапива вон здравствует благополучно, экие заросли вокруг… Птички свиристят. Мураши ползают. Ежевика сизая, крупная, смотрит из тени как глаз, бельмом затянутый. Шла бы ты отсюда, Леста Омела, не твой это дом.

— Простите меня, — сказала я.

И почувствовала, что и эти слова не к месту. Здесь не тот берег и не этот. Здесь просто небытие.

Я повернулась и пошла прочь.