Антон не мог остановиться, но и бежать дальше тоже не мог. Ему казалось, что ноги передвигаются сами, помимо его воли, сердце мучительно сжимается и растет, заполняя собой всю грудь. Поначалу случившееся вызвало в нем злость, но потом стало страшно: неужели Бойко и Люба погибли? Вдалеке послышалась стрельба, потом переместилась ближе, к хижине Гасана Грошарова. Он видел, как Люба побежала направо, и сразу застрочил автомат. Бойко скатился по круче вниз, там раздался выстрел из пистолета, Антон успел крикнуть: «Поодиночке!..» — и все стихло.

Возможно, им удалось найти укрытие, хотя место для засады враги выбрали неплохое. Но первые выстрелы никого не задели. И все же... Вспомнилось возбуждение полицейских — они что-то обнаружили и торжествующе галдели. Кого они нашли? Любу? Ей нездоровилось, ее могли настигнуть. Или это был Бойко?

Антон остановился, оперся о скалу и усилием воли заставил себя взглянуть вниз. Засады уже не было видно. Он шел по реке больше часа, потом по притоку, потом по оврагу, который тянулся вниз километров на пять, и, наконец, достиг источника. Лес поредел, выше начинались пастбища, безлюдные, заиндевевшие. Где-то за холмом слева — кошары и хижины чабанов, пасущих овец высоко в горах.

Снова послышался далекий выстрел из карабина, а через мгновение — треск автоматов. Минут через десять — снова. Они живы! Если по ним стреляют, значит, их преследуют. Ведь никто, кроме Любы, Бойко и Антона, не покидал лагеря. Удастся ли им оторваться от погони? Бойко ловок, как серна, Люба... И вдруг Антону сделалось стыдно — как он мог оставить ее одну, почему не бросился к ней на выручку? А он: «Поодиночке!» Да, так они уговаривались на случай внезапной опасности, и все-таки надо было прежде всего подумать о Любе... Антон вскинул голову — вроде послышался чей-то шепот. Посмотрел вокруг — никого. Он поднялся, взглянул на небо — моросил дождь.

Десять минут прошли. Больше отдыхать нельзя. Темнеет. Через час наступит ночь. От напряжения и бега ноги его стали деревянными. Антон прислонился спиной к скале. Помнится, здесь в начале лета группа партизан повстречала старшего лесничего.

«Господа, хочу вам признаться, я получил приказ следить за вами, но я не делаю этого. В наше лесничество назначен из города новый делопроизводитель. Я его знаю — это полицейский агент... Если вас интересует, я расскажу. Он человек опасный»...

Где-то недалеко, километрах в шести-семи, проходил старый турецкий тракт, по которому теперь спускали вниз бревна. Партизанам надо было узнать, где точно они находятся и как безопаснее спуститься в долину. Лесничий оказался словоохотливым:

«Здесь место такое, что блокировать его тяжело, но не так-то просто найти путь в ущельях. Идешь, идешь, и можешь выйти как раз в другую сторону... И воды в падях много».

Антон двигался словно на чужих ногах, так отекли они от усталости. Слоистые выщербленные скалы поросли мхом. Антон останавливался, поднимал руку, чтобы определить направление ветра, и снова шел. Пожалуй, надо устраиваться на ночлег и дожидаться своих. А завтра? Завтра снова в путь, и, если ничего не произойдет, к вечеру он будет в отряде. И наверняка встретит там Любу и Бойко.

Снова издалека донеслась перестрелка.

Антон опустился на камни, закрыв ладонями лицо. Люба и Бойко живы, они сражаются. Почему же он не с ними? Хорошо, если они там рядом. Двое — это уже сила. У Бойко — шмайзер, у Любы — карабин. У Антона — парабеллум плюс девятнадцать патронов. Быть может, их-то как раз и не хватает там, внизу! Возвращаться уже бессмысленно. Вот-вот станет совсем темно. И в темноте Бойко выведет Любу в безопасное место. Он опытный, он спасет ее.

Опять стрельба. Вот здорово — они живы. В засаде, конечно, участвовали не двое полицейских, а гораздо больше. Не станут же они стрелять по мертвым. Или они продолжают стрелять, боясь приблизиться к убитым?

В листве шумел ветер, но вроде было тепло. Усталость исчезла, дождь лил как из ведра, потоки воды уносили опавшие листья в ненасытные глотки расщелин. Странно! Неужели и мертвые листья должны истлевать в глубоких могилах?

Антон думал все об одном: стреляют, значит, Люба и Бойко живы, живы. В этом мире нет ничего дороже сознания, что ты не одинок. Пусть сейчас они не рядом, но они сражаются, по эху определяя расстояние друг от друга.

Антон не мог думать ни о чем другом, потому, быть может, что только сейчас до него дошел весь ужас того внезапно прогремевшего залпа и вспышки порохового дыма. Бойко заранее предупредил, как будто он был старый рекогносцировщик, а не выпускник школы офицеров запаса:

«Внимательно смотри по сторонам — и вправо, и влево! Будь осторожен!.. Мы пойдем после тебя!»

И хотя засада, как оказалось, была уже совсем рядом, именно поэтому они все и остались живы после первого залпа. Полиция всегда проигрывает, когда вдруг выбиваешь у нее из-под ног стереотипное представление о партизанах. Да, вначале они заметили Антона, но тут же показались еще двое. Прогремел залп. У карателей уже не было возможности повторить его с той же точностью. Да, Бойко и Люба — живы!

Он припомнил, как куртка Бойко с прилипшими к ней листьями и его любимая вязаная шапочка мелькнули между цепью полицейских и гребнем горы. Он представил себе путь Любы и Бойко — бруствером им служило поначалу дно ущелья, потом ближние скалы, потом распадок, ведущий к молодым вырубкам. Очевидно, полицейские поздно сообразили, в каком направлении скрылись его товарищи.

Антон взглянул на небо. Пусть идет дождь! Земля раскиснет, будет цепляться за сапоги полицейских, а Бойко и Любе удастся спастись.

Антон ощупал свою сумку. Там девятнадцать патронов, воззвание Отечественного фронта, решение Центрального Комитета о расширении партизанского движения вместе с планами и обращением к молодежи округа.

Все на месте. И лишь теперь Антону стало не по себе. Он мог потерять все это богатство, а оно гораздо эффективнее пуль, которыми он только что отстреливался от полицейских. Это оружие посильнее его старенького парабеллума. Человек не стал бы человеком, если бы ценил вещи только в зависимости от их сиюминутной, конкретной пользы.

Антон начинал нервничать. Дождь, видимо, зарядил до утра. Значит, переждать непогоду придется где-то здесь. Антон ощупывал скалу, заглядывал во все углубления и расщелины в поисках места, защищенного хотя бы от ветра. Не может быть, чтобы ни одной выемки не нашлось — подковообразная скала, тянувшаяся вверх по меньшей мере на километр, напоминала гигантскую челюсть, над которой хорошо поработали и время, и вода, и солнце.

Бойко был прав: засаду, очевидно, выставили незадолго до того, как они должны были подойти к селу, где-то перед заходом солнца. Не случайно политкомиссар Димо долго и обстоятельно беседовал с Бойко: «У тебя опыт, по офицерской школе ты знаешь многие вещи, главное, не нарвитесь на засаду...»

Антон изучал одну расщелину за другой, пока не наткнулся на небольшую пещеру, где было сухо. Правда, над головой наподобие дымохода зияло отверстие и оттуда падали капли дождя. Но это не беда. Антон чиркнул спичкой, осмотрелся. В дальнем конце оказалась даже ниша, примерно в рост человека. Теперь надо проверить еще кое-что... Он поджег ветки, вылез наружу и присел на корточки. Снаружи искр не видно. Значит, ночью он сможет пользоваться костерком. А это уже прекрасно. Вход в пещеру прикрывал небольшой куст, так что и снизу огонь заметить невозможно.

Антон уже начал было собирать валежник, но испугался, как бы шум его не выдал. Вернулся, лег на каменное ложе — оно изгибалось, как русло реки. Положил под голову руки и тут же почувствовал холод камня. Так-так... Если ты уснешь, Иване... Нет, он давно уже не Иван, а партизан Антон. Так вот, Антон, если ты уснешь на этих камнях, то встанешь больным... Этот сырой известняк... А ты должен жить, должен бороться!

Кто знает, как представляют себе смерть люди преклонного возраста, но он, Антон, встречался с нею каждый день — вот уже три года подряд, казавшиеся ему вечностью, и почти свыкся с ее присутствием. Смерть была для него необъяснимо безопасной. Быть может, оттого, что представлялась далекой и в то же время неизбежной? И все-таки каждый день гибнет столько молодых! А на смену им приходят другие...

Антон вылез из расщелины, еще раз осмотрел местность. Откуда может появиться неприятель? По дороге? Но она проходит так высоко, что оттуда просто невозможно заметить дымок, даже если бы он был. По ущелью? Оно перед глазами, не хочешь, а увидишь врагов сразу, как только выйдут из леса.

Антон вдруг споткнулся — под ногами копешка сена. Еще одна удача! Когда несчастье огромно, начинаешь ценить и крошечное счастье. Может быть, именно такое чувство люди называют оптимизмом.

Парень взялся перетаскивать сено в свое убежище. Теперь пусть дождь льет, да посильнее! А то стоило ему взять сверху охапку, как сено предательски зажелтело, а теперь потоки воды смоют и этот след. В сумерках Антон увидел какой-то куст, ощупал ветки — кизил. Пусть еще зеленый, но есть его можно, и Антон стал набивать карманы терпкими плодами. Жевал медленно, по одной ягодке, во рту вязало. И все же голод можно обмануть, хоть ничего не ел со вчерашнего вечера. На дне сумки лежало лишь несколько кусочков сахара да граммов пятьдесят сала. Но это «на потом», когда от ломтя сала и нескольких кусочков сахара будет зависеть его жизнь.

Антон снял у костра свои резиновые царвули и почувствовал, что его бьет дрожь, что он промерз до костей. Если бы у него не оказалось спичек, он бы мог заснуть и больше не проснуться! Он сушил носки, портянки, штаны — ведь он промок до нитки. Усталость брала свое, глаза слипались, но Антон понимал: если хочешь выжить, надо сначала обогреться и просушить вещи.

Огонь. Великий благодетель человека. Ветки потрескивают, разбрызгивая мелкие искры. В импровизированный дымоход все еще летят капли — они на мгновение замирают над костром, чтобы тут же исчезнуть, как неуверенные в себе люди. По сути, их нет — только едва уловимый голос, как вскрик или вздох сожаления. На каменных сводах играют зайчики, вот занялась еще одна ветка, слышно, как она глухо вздыхает и потрескивает. Антон натянул теплые, сухие носки, обернул ноги портянками. Сено под ним шуршит, обнимает его, греет. Антон спокоен, он чувствует себя в полной безопасности. Как же он устал! В голове гул, глаза слипаются, руки тяжелеют. Еще немного, еще совсем немножко — и он уснет. Долгим, надежным и спокойным сном.

Спокойным? Но ведь он бросил товарищей! Испугался смерти, несмотря на бесчисленные встречи со смертельной опасностью! А Люба и Бойко, быть может, убиты. Почему он даже не попытался их спасти? Правда, он действовал, как условились. И все-таки бегство есть бегство. Иначе его не назовешь. Когда показываешь спину неприятелю — это совсем другое дело: ты делаешь врагу большую услугу, чем самому себе. Ведь главное — это бить врага, даже когда приходится отступать, не позволить ему побеждать, как бы он ни был силен. В начале войны Красная Армия тоже отступала. Но, отступая, она наносила фашистам смертельные удары, изматывала и уничтожала врагов до тех пор, пока не пробил час перейти в наступление ей самой. Теперь пускай остановят Красную Армию! Пытаются, да не могут. И мы тоже победим, потому что партизаны Болгарии — это боевое подразделение Красной Армии. Сейчас мы отступаем, потому что пока у нас нет другого выхода.

Антон, подожди! Не торопись оправдывать собственное малодушие. Твоему бегству нет оправдания. А если все-таки ты найдешь оправдание, отправляйся тогда к баю Михалу — ведь он утверждает, что силы надо копить, а кадры беречь до того момента, пока не придет победа. А когда настанет этот момент? Да и кто позаботится, чтобы он настал? Тогда, Антон, ты думал по-другому, называя такую позицию предательством. И был прав. А бай Михал? Возможно, только с позиций своего «я». К чему надрываться, если знаешь, что кто-нибудь другой изготовит кирпичи, сложит стены и построит новый дом, а тебе останется лишь радостно воскликнуть: «Мы давно дожидались этой минуты, откройте, товарищи, двери, мы с удовольствием поселимся в этом светлом доме». А как быть с теми, кого уже нет? Кто пал на горных тропах, на шоссе и пыльных проселках, в городах и селах? Вечная им память, так, что ли?.. У тех, кто остается в живых, если разобраться, всегда будет дел по горло, потому что стены можно возвести быстро, а вот обживать дом приходится годами...

Дождь продолжался, перемещаясь с гор в долину. В убежище Антона — кучка погасших углей, несколько веток и мокрое сено. Наверное, совсем стемнело. И все же партизан никогда не может чувствовать себя в полной безопасности.

Антон встал, выглянул наружу. Все еще льет. Вообще-то июльский дождь для виноградников — это благо. Растет у них во дворе возле колодца одна старая лоза — листья крупные, с человечью ладонь, а ягоды — со сливу. Но от сильных дождей виноград лопается. Если дождь не перестанет и завтра, мама спрячет под навес табак, чтобы не заплесневел... Намокнет и его старая лоза у колодца.

Антон улыбнулся: маме будет приятно, если она узнает, как он переменился. Вспомнилось, как одной темной ночью, через много, много тревожных дней разлуки он постучал в маленькую садовую калитку. Мать словно ждала его, потому что сразу открыла. А когда увидала, что Антон не один, овладела собой, подавила слезы и застыла, прижав руки к сердцу. Потом накормила гостей, чем бог послал, немного успокоилась и принялась собирать их в дорогу. Антон просил:

«Не надо, у нас все есть. Если не веришь, спроси у политкомиссара Димо или у Страхила — он командир отряда».

Но какая сила остановит мать?.. Она проводила их сдержанно, без лишних слов. Только встала на низкий порожек и, с гордостью глядя на них, тихо сказала:

«Будьте живы и здоровы! И берегите себя! Слышите?»

Впереди партизан ждал долгий путь, полный неизвестности. Мать догнала их в саду.

«А ты, сынок, бейся крепко, слышишь?»

«Слышу, мама!» — обернулся Антон, которого до глубины души тронули слова матери, и пошел следом за товарищами. Мать поймала его руку, и в этом скупом проявлении нежности он почувствовал все материнское тепло, всю ее боль и тревогу.

«И не будет тебе прощения, если живым отдашь свое оружие!»

Еще долго после этого у Антона горела ладонь, как будто мать так и не выпускала его руку из своей руки. Она сунула ему в карман пару кусков сахара, как делала это и раньше, в школьные годы. Возможно, ей просто трудно понять, что он уже стал взрослым...

Выйдя из пещерки, Антон пошел прямо в лес. Лес... Все есть в нем. Заботится он о человеке. Антон обламывал сухие ветки, складывал их в охапку, подбирал с земли валежник, срубленные сучья, хворост. Сколько времени предстоит ему провести в этом укрытии? Хорошо, если только эту ночь. А то, может, и десять дней, и пятнадцать.

Он приносил в пещеру охапку за охапкой, а все казалось мало. Его убежище под скальным навесом уже было завалено ветками, но он подкидывал еще и еще, чтобы можно было разводить костер два раза в день — на рассвете и вечером, после захода солнца. На это уходит по охапке. Пусть его запасов хватит дней на десять, пусть не все успеет использовать сам — сюда еще будут приходить товарищи, он расскажет им об этом убежище.

Антон в изнеможении повалился на сено.

— Заготовка дров окончена! — подумал он и повторил эти слова вслух. Коли у него появилась потребность услышать человеческий голос, хотя бы и свой, значит, дело плохо, в душе уже зашевелилось чувство одиночества и заброшенности...

— На очереди — ночной поход за провизией, — попытался он подбодрить самого себя и вылез из пещеры. Посмотрел на небо, на темный лес, на молчаливые вершины, слившиеся с облаками. Ломило колени, руки, поясницу, в голове гудело, живот сводило от голода. Антон подполз к кизиловому кусту. Хорошо, что хоть это есть. В отряде рассказывали, что беличье дупло может прокормить двух человек в течение целой недели. Жаль, когда он сможет поискать этот клад, уже совсем рассветет и он вряд ли будет помнить об этом.

Антон наткнулся на дикую грушу. Ощупал каждую ветку, пошарил под деревом — ничего. Однако не надо терять надежды. Где-то поблизости наверняка стоит и улыбается дикая яблоня, одна из тех, что устилают землю вокруг себя мелкими, вяжущими, скромными плодами. Все, знай меру: могут остаться следы. Хватит! В пещере есть примерно с килограмм кизила, да сейчас около двух. Плюс ломоть сала, два куска сахара. Парень посмотрел по сторонам — что еще? Возвращаясь, он все же не мог не прихватить еще пару пригоршен кизила.

Утолив голод и согревшись, Антон заснул под приятное потрескивание костра, и представилось ему, что плывет он по синему морю. Плывет, плывет, а Люба кричит ему, подымаясь над волной:

«Мне страшно!»

Он ничего не отвечает. Он просто сейчас подплывет к ней и обязательно поцелует. Чего боится эта синеокая девушка с русыми волосами? Что она утонет? Да горянкам и море не страшно. Что из того, что они впервые в жизни увидели море?.. Спокойно! Может быть, Люба и Бойко живы. Нет, они обязательно живы, безо всяких «может быть»... В горах, в партизанском лагере, бай Благо раздает людям хлеб и по кусочку сала. Горан латает свою шинель с сержантскими нашивками.

«Пусть остаются! Пусть все знают, что люди дали ему знаки отличия, а этот храбрый заяц их потерял... Ты помнишь, как бросился бежать, — в панике швырнул даже свой автомат!»

Играет радио. Москву еле слышно, далекий голос пробивается сквозь тысячи помех. Но кое-что можно разобрать:

«...Говорит Москва... Говорит Москва... Сегодня, двадцать третьего...»

«Потише, товарищи!»

«Кто там трогает...»

«Поправьте антенну...»

«...освобожден город Харьков...»

«Ура-а-а!..»

«Товарищи! Товарищи!.. Тише!»

«...В этой великой битве под Курском вражеские войска потеряли более пятисот тысяч солдат, тысячу пятьсот танков, три тысячи орудий и свыше трех с половиной тысяч самолетов...»

«Почему прервалось?!»

«Батареи сели... Дайте скорее новые...»

«В этой великой битве под Курском» — так назвали это сражение! Хорошо, что он немного знает русский, учил в гимназии. Учительница, госпожа Маркеевич, появляясь в классе, еще с порога приветствовала учеников:

«Гутен таг, майне дамен унд херрен!» — и почти ни слова по-русски. Предпочитала немецкий, хотя отец ее был русским и детство она провела в России. — Господа! Вместе с исчезновением империи, скажем царской или большевистской, исчезает и ее основной язык. Так что мы лучше будем изучать язык восходящей империи фюрера»...

Ее муж ушел с немцами на Восточный фронт. Госпожа Маркеевич три года прожила в Дрездене. Потом...

И он заснул. Сколько надо времени, чтобы уснуть, когда тебе девятнадцать и ты с ног валишься от усталости? Иногда — меньше минуты.

В сумке у Антона важные бумаги. Пока они спокойно лежат при нем, они просто бесполезны. Еще неизвестно, когда он сможет передать документы по назначению. И все же он выполнит задание. Организации есть чем гордиться — ремсисты сражаются не только в горах, не только. Там, в отряде, всегда не хватает оружия, хлеба, обуви... И трое парней из Кремена добыли целую партию резиновых царвулей... Шестеро гимназистов достали рулон грубошерстного сукна. Ребята пришли в отряд сами, без связного, не зная дороги. На всех был один пистолет да старая винтовка с четырьмя патронами. Они голодали, но они дошли до отряда и стали настоящими бойцами... Бойцы еще будут нужны. Много бойцов. Так много, что дрогнет и царская армия, и царская полиция. Но разве меньше верных людей требуется в городах и селах?

«...Сегодня, первого сентября, войска Болгарской повстанческой армии освободили пятнадцать деревень»... «Деревня» — это значит село. И такое сообщение, если Москва его действительно передаст, должны услышать по всей Болгарии, в каждом горном селе...

Сколько он спал? Антон выполз из расщелины с бьющимся сердцем и окончательно проснулся от острого, как лезвие, сияния синего-пресинего неба. Он замер, пораженный волшебством рассвета, — вот солнце медленно поднимается над долиной, над этими белоснежными вершинами, над всей многоцветной летней дымкой, которая ничего не скрывает, но все окрашивает в причудливо-пестрые тона. Такое можно увидеть лишь раз в жизни. Дождь кончился, утро заглянуло в его каменное убежище. Антон стоял и смотрел на мир как зачарованный — хотелось запомнить этот царственный восход светила над мокрыми, пробуждающимися горами.

Ему казалось, что и он причастен к этому чуду природы, что он не случайно оказался под этим белым, искрящимся мраморным пологом, что он стремился к этой встрече и обрел то, что искал, и без него все вокруг не было бы столь прекрасно и величественно. С неба струился свет, ласковый и мягкий, словно видение. На сосновых ветвях висели гирлянды из миллионов бриллиантовых капель, переливавшихся ослепительными крохотными радугами, в траве искрилась и трепетала роса, какой Антон никогда не видал. И он подумал: а может, вся природа, от сотворения мира до столь далекого будущего, которое невозможно объять даже в мыслях, пробудилась сегодня, чтобы поддержать в нем волю и уверенность? Он знал: Бойко и Люба живы. Еще и еще раз пытался представить себе случившееся, слышал треск автомата и пулеметные очереди. Враги стреляли, чтобы прогнать собственный страх, чтобы дать выход своей злобе и бессилию!.. И оттого, что товарищи его живы, оттого, что в отряд пришли новые бойцы, и еще оттого, что сам он жив и невредим и ему доверены документы, которые наполняют огромным смыслом завтрашний день, что народная борьба ширится, как половодье, а утро сегодня такое ликующее и радостное, — Антону самому сделалось спокойно и радостно. Он верил, он предчувствовал, что старый мир, мир несправедливости и страданий, продержится самое большое — день, и закат солнца он встретит победителем...

Но почему товарищей до сих пор нет? Может, они заблудились?

Антон сел, вытянул ноги. Он должен торопиться, должен спешить — внизу засады, да и путь к лагерю не безопасная прогулка!..

Парень шел осторожно, хотя знал эти горы, как родной дом. Он понятия не имел, где враг расставил ловушки, но по опыту знал, что опасность может обрушиться в тот самый момент, когда ее меньше всего ждешь. Антон шагал бесшумно, прячась в тени молодой рощи и внимательно осматриваясь по сторонам. И в ту минуту, когда он совсем не ожидал встречи с врагом, вдруг остановился как вкопанный: шагах в десяти от него стоял полицейский пристав. С пулеметом «МГ» на плече, в грязных сапогах, фуражка сдвинута на затылок, куртка расстегнута сверху донизу. У Антона было преимущество: его парабеллум направлен прямо в противника. Надо было не потерять это преимущество и занять такую позицию, чтобы полицейские, стреляющие сзади, могли угодить и в своего начальника.

Это был молодой человек, примерно одних лет с Антоном или чуть старше, светловолосый, с черными глазами и белым как мел лицом — он тоже увидел Антона и остолбенел. Взгляд его застыл, по щекам градом катился пот. Видно, он решил, что рядом залег целый партизанский отряд.

— Бросай пулемет! — очень тихо сказал Антон.

Металл тупо ударился о землю. «МГ»! Если бы у Ико было это чудо, он бы сумел сдержать натиск целого отряда полиции...

— И пистолет! — коротко добавил Антон, не спуская глаз с рук полицейского.

Любое движение к кобуре означало бы ответный выстрел Антона, и полицейский прекрасно понимал это. Поэтому он молча расстегнул портупею, и пистолет покорно упал к ногам парня. Антону захотелось подвинуть ногой пистолет — ведь это тоже был парабеллум, а патроны ему нужны позарез. Но успеется. Прежде надо покончить с полицейским. И чем быстрее, тем больше шансов спастись самому. И тут только Антон заметил, что вокруг никого не видно. Значит, молодой начальник один, совсем один. Значит, он оторвался от своих шагов на сто или двести.

Нет, пожалуй, больше, иначе подчиненные услышали бы голоса и бросились на помощь.

— Стреляй! Чего медлишь? — прошептал полицейский потрескавшимися губами.

— А мне не к спеху, — сурово ответил Антон. — Ты здесь подсудимый, а я судья. И когда привести приговор в исполнение — это мое дело. А приговор мой короткий: ты — прислужник убийц и сам мог бы стать убийцей, и посему пощады тебе нет.

Антон повел головой, показывая, куда идти, и полицейский понял. Парень проверял собственную выдержку — ведь в любой момент могут прогреметь выстрелы и земля содрогнется от пулеметной очереди и треска автоматов. А в сумке у него — документы, ценность которых равна столетию борьбы.

— Ты, как видно, новичок, — сказал Антон.

— Так точно... всего полтора месяца, как закончил училище, — торопливо заговорил молодой пристав, стараясь заглушить омерзительное чувство безысходности и вызвать то состояние, что люди называют спокойствием перед смертью. — Назначили меня сюда... это моя первая акция...

Антон сдвинул брови: значит, боевое крещение. Огнем «МГ» по нему, по Любе и Бойко... Может быть, вчера вечером именно он стрелял?

— А где твои люди?

— Если бы я знал, господин...

— ...Если бы ты знал, ты бы давно уже сделал то, что я сейчас сделаю с тобой, — закончил Антон.

Теперь у Антона был обзор, и он убедился, что по крайней мере на расстоянии нескольких пистолетных выстрелов полицейских не видно. Но они наверняка где-то поблизости, и, если даже он убьет этого молодого субчика с новенькими блестящими погонами, ему вряд ли удастся оторваться от преследователей настолько, чтобы не привести их в отряд. Как бы ему хотелось избавиться от этого новоиспеченного убийцы, который если не сегодня, так завтра обагрит свои руки кровью бойцов.

— Говори, какие силы посланы в горы? Отвечай точно!

Полицейский, по-видимому, уловил в голосе парня некоторую мягкость и инстинктом животного — он выплыл откуда-то из глубины сознания — почувствовал, что тот колеблется. Пристав бухнулся на колени.

— Не надо, господин, мне всего двадцать четыре года...

Прошу, не надо, у меня нет врагов... В первый раз... — молил он, дрожа всем телом. Наверное, его охватил не только страх за свою жизнь, но и физический ужас перед мгновением, когда пуля коснется его груди. Он закрыл глаза ладонями.

Антон отвернулся. Он вспомнил... А ему было что вспомнить за эти партизанские годы, распадающиеся на дни и ночи, до краев наполненные горем и победами, радостью встреч и леденящей скорбью по павшим товарищам. Впрочем... Если этот останется в горах, на его место из Софии пришлют нового, а если падет и тот, пришлют еще одного, чтобы кровавый ужас продолжал витать над горами, по обеим сторонам реки, над городами и селами там, в долине.

— Итак, я спрашивал... Где они, какие силы участвуют в блокаде?

Полицейский молчал. Похоже, он медленно возвращался к действительности из тех дней, которые привели его к этой встрече... Застыли под солнцем одинаковые светлосерые воротники шинелей, лак сапог, сияние кортиков. «Господа, смирно! Для встречи господина министра...» И в снежной пелене зимнего дня медленно гаснет марш...

Антон еще раз повторил вопрос. Полицейскому наверняка хотелось сказать: «А если и отвечу, какая мне от этого польза — все равно погибать». Но он не решился. Знал, что ему нет и не может быть прощения, что прощение дается только за заслуги, да и тогда оно сомнительно. И его охватило бешенство: по сути дела, подчиненные его бросили, не попытались даже запустить одну-две ракеты, чтобы сориентироваться в этих незнакомых горах, когда спускались в долину. И он оказался один, усталый и растерянный, переждал дождь в каком-то шалаше, а когда проснулся, вокруг уже никого не было...

— Я командовал самостоятельной группой. Приказано было прочесать участок между тремя дорогами, ведущими в город, и к вечеру вернуться. Засады есть, но они, насколько мне известно, далеко. — Полицейский с надеждой смотрел на парня. И вдруг простонал, словно его осенило: — Но вы... Вам еще нет и двадцати! — И это уважительное «вы» ему представлялось спасительной соломинкой.

— Хватит болтать! — обиделся Антон, добавив с нескрываемой гордостью: — Мы, ремсисты, все такие...

Они вышли на гребень.

Гребень делил гору на две части: слева была пропасть, справа покатый склон спускался к старому сосновому бору, спокойному, темному и таинственному, с лабиринтами-оврагами и еле заметными тропинками, ведущими неизвестно куда. Они стояли, выпрямившись во весь рост, а под ними расстилался целый мир. Полицейский ждал развязки. Антон прикидывал, стоит ли стрелять здесь, на вершине горы, которая отделяет свой мир от чужого — обреченного, но все еще сильного.

Полицейский больше не думал ни о побеге, ни о пощаде. Он понял, что свой боевой опыт этот парень, почти его ровесник, приобретал не за школьной партой, не в тренажерном зале Дирекции полиции, а здесь, в горах, в борьбе с реальным противником.

— Стреляй... — снова перешел он на «ты», и в этом прозвучал и страх, и попытка доказать свою твердость. — Отсюда выстрел не услышат ни наши, ни ваши. Но тебе это даром не пройдет.

— Вашим тоже. Но сегодня подсудимый — ты.

— Кто творит зло, тот зло и получит.

Высоко над Родопами поднималось солнце, яркое и теплое после ночного дождя, в ореоле искрящегося марева.

— Видишь, солнце встает, а тебе умирать. И даже нечем утешиться, потому что твой мир обречен, а ты этого не понимаешь.

Пристав вздрогнул. С языка чуть не сорвалось: «Во имя его величества...», но он вдруг до боли ясно осознал всю нелепость, пустоту и бессмысленность этой казенной фразы. В голове пронеслось: «Во имя бога...», но ему никак не удавалось вызвать в душе образ всевышнего.

А что говорил в своих проповедях майор полицейской школы? «Никакой пощады... Кровь изменников родины — это жертва на алтарь отечества... Каждый убитый коммунист умножает блеск короны его величества...» Приставу казалось, он увязает в трясине и то, что он переживает сейчас и что ему довелось пережить до того, как попасть на мушку партизанского пистолета, — вот это и есть правда, а не парадное многословие господ из полицейской школы. Быть может, впервые он ощутил вкус разочарованности, безверия, обманутых надежд и рухнувших планов. Реальность жизни никак не совпадала с тем, что внушали ему в полицейском управлении.

— Делать нечего, — сказал Антон. — Ты стал соучастником тех, кому нет места под солнцем.

Пристав не возражал, это было бессмысленно.

— Ясно! Со мной все кончено... Но ты... и вся ваша жизнь в горах — это тоже безумие... и самоубийство! Какая польза...

Антон прикусил губы. Где он уже слышал эти слова? Кто говорил, что их борьба — это самоубийство? Что нет пользы... Да, бай Михал.

...Их было шестеро, и собрались они в доме Анешти. Расположились на голых скамьях, а за окном лежала тяжелая, дождливая ночь. Бай Михал выкроил наконец время встретиться с партизанами. У секретаря околийского комитета долго не возникало желания «возиться с этими сумасбродами, которые жертвуют собой, обрекают себя на самоубийство, и все попусту»...

Пристав высказался и теперь молчал. Пот градом катился по его лицу. Антон стрельнул глазами.

— Партизанская борьба, говоришь, это безумие и самоубийство? Нет, господин полицейский пристав! Строить новый дом — это не самоубийство, а жизнь. Мы сейчас делаем кирпичи, тешем камни, строгаем опоры, копаем фундамент, потому что завтра нам предстоит возводить новое здание... — И пока говорил это, подумал, что, может быть, лучше отвести этого урода прямо в отряд — пусть с ним там поговорят, попробуют его переубедить.

А полицейскому было абсолютно безразлично, о каком здании толкует парень, промедление казалось ему страшнее самой смерти.

— И за что... ведь я ни разу не выстрелил по вашим... Вообще я...

— Но ты сознательно отравил свое сердце ненавистью. Ты, к примеру, изучил триста способов добывать показания на допросах. Ты умеешь вырывать ногти, жечь ступни, вешать людей. Неужели тебе дорога жизнь палача, жизнь убийцы? Лишний ты на этой земле, хотя и не успел замарать руки чужой кровью!

Полицейский молчал. Издалека вилась его дорожка в полицию. Впрочем, она могла бы привести его и к этому парню, партизану. Его, сына мелкого чиновника, погибшего при взрыве церкви Святая Неделя, и внука человека, который ненавидел как большевиков, так и болгарское правительство, но боготворил царя. Но его потянуло в другую сторону...

— Стреляй! — закричал полицейский.

Антон не ответил. Он молча глядел на горы. Хотя в этот момент он еще не принял твердого решения, но он отчетливо видел, что произойдет через минуту, когда парабеллум вздрогнет в его руке, из дула вырвется крохотное пламя, а перед лицом закружится тоненькая струйка дыма. Этот человек либо сделает шаг вперед, либо отпрянет назад, словно от кулачного удара, колени его начнут подгибаться, и он медленно поднимет руку, пытаясь закрыть рану.

«Убивай! Чего медлишь? Я приказываю тебе убивать безо всяких колебаний, убивать сто или сто тысяч раз, чем больше, тем лучше!» — звучал в нем чей-то голос. Антон медленно отступил от гребня горы, мысленно возвращаясь к событиям, которые происходили сутки назад, когда он вошел в просторную комнату с мигающей лампочкой, где собралась группа молодежи, которую оповестил младший брат Страхила. Эти молодые люди жаждали увидеться с партизанами. Они добивались этой встречи почти два месяца, и вот командир сказал: «К ремсистам пойдешь с Любой и Бойко. В городе с ними не появляйся — пойдешь сам, ты знаешь моего брата. Что дальше, Димо скажет. Он будет у Владо. А от тебя я хочу одного — возвращайся целым и невредимым»...

Сидят ребята, а он их пересчитывает: двенадцать. Он — тринадцатый. Как они сюда дошли? Соблюли ли меры предосторожности? Полиция, возможно, уже засекла это собрание, но пути отступления на случай тревоги есть. Через три соседние ограды можно перескочить без особого труда. А эту комнату можно покинуть или через одно из двух угловых окон, или через любую из двух имеющихся дверей. И поэтому Антон лишь спустил предохранитель своего парабеллума. Все ребята были очень строгими и серьезными, не проявляли излишнего любопытства и не охали от удивления. Кто подал командиру мысль разодеть Антона как на показ? Его мучили больше двух часов, пока подогнали по фигуре сержантскую гимнастерку. Где-то раздобыли ремень с пряжкой, и Методий вместо царского герба мастерски выдолбил на металле пятиконечную звезду, которую потом начистили до блеска мраморной крошкой. Люба предложила: «У меня есть одеколон, придешь в город — подушись». Кто-то рявкнул:

«Мы не можем показываться перед людьми как напомаженные клоуны!»

«А что, разве мы хотим прийти к власти для того, чтобы всех сделать нищими? — отозвался второй. — Что, после победы мы перестанем бриться из солидарности с теми, кто еще не обрел свободу?..»

«А по мне, так все равно — есть одеколон или нет, — сказал бай Манол, присаживаясь и спокойно скручивая цигарку из газеты и мягкого неврокопского табака, всем своим видом показывая, что ему абсолютно безразлично, о чем идет спор, и он вставил свое слово просто так. — Главное, чтобы Антон выглядел опрятно... а то некультурно как-то получится»...

Вспомнилось: словно ужаленный, он взглянул на свои ладони. Слава богу, все в порядке. А потом, когда спускались с горы, Страхил наставлял его, положив руку ему на плечо — она была мягкая и твердая, теплая и сильная. Как у отца. Но отец лишь однажды позволил себе это: в тот день, когда подобрал его на улице после первого избиения в полиции. Так вот, положив руку на плечо Антона, он сказал:

«Сын, ты уже стал взрослый, приобщился к нашей вере. Выходит, по убеждениям мы с тобой теперь одногодки»...

«Если увидишь, что ребята серьезно все обдумали, пришли к нам по внутреннему, глубокому и честному убеждению, если они созрели для борьбы, тогда твой долг — беречь их, сдержать их необдуманные поступки — ведь ты знаешь, кто гибнет чаще всего. Если же их увлекает только романтика, только порыв — решай на месте. Посоветуйся с Димо. Словом, если произойдет что-то непредвиденное, а в нашем деле всякое бывает, если эти ребята не усвоили школу Ремса — быстро принимай решение в каждом конкретном случае. И не раздумывай, не откладывай. Я только могу сказать, что случайные люди иногда слишком дорого обходятся нашей партии».

На прощание Страхил помахал Антону рукой:

«Если попадется, возьми настоящего «Томасяна» в красной пачке, а то от нашего табака горло дерет. И запомни — никакого своеволия! Ясно?»...

— Ложись! — коротко скомандовал Антон, внезапно для самого себя.

Полицейский ничком упал на землю. А он пригнулся за камнем, чтобы его не было видно снизу, посмотрел по сторонам. Нет, ничего не слышно — ни шагов, ни разговоров.

«Послушай... Ты уверен, что уже не сможешь стать другим? Скажи мне правду... почему ты решил стать убийцей?» Вот что хотелось сказать Антону, но вслух он произнес:

— Если есть часы, скажи, сколько времени!

Прикинул: до лагеря ходу по меньшей мере часа три...

А зачем он потащит полицая в отряд? Чтобы похвастаться: вот, мол, посмотрите, взял в плен живого полицейского, да не простого, а офицера!.. Антон представил, как политкомиссар Димо начнет «взвешивать и прикидывать» вину этого типа, а потом отрежет: «Освободите его, мы судим за преступления!»...

Так что же? Выстрела никто не услышит. Но если даже полицейские засады где-то поблизости, он успеет снова спуститься в долину, обойти полицаев и таким образом отвести от лагеря смертельную угрозу.

— Послушай, а если бы ты меня схватил, что бы ты сделал? — вдруг спросил Антон.

Пристав вздрогнул — такого вопроса он явно не ожидал. Он лежал ничком, упершись ладонями в землю, и думал только об одном. Выстрел грянет сверху и пришьет его к траве, мокрой от ночного дождя. Лучше так, чем ожидание смерти. А может, партизан хочет привести его в свой лагерь? Иначе почему он медлит, почему крутит? Боится взять на свою совесть чью-то смерть? И надежда, пусть хрупкая и малоутешительная, заставила полицейского приподнять голову и взглянуть на парня...

— Не знаю, скорее всего, я бы тебя не пощадил!

— Спасибо за откровенность. Если бы ты и остался жить, ты все равно обречен. Перед смертью можешь закурить. Давай! — Антон уже твердо решил что он убьет пристава, что не поведет его к своим, ибо этого делать нельзя.

Было страшно смотреть, как на глаза полицейского навертываются слезы и он опускается на траву.

Только одна пуля. Точно под левую лопатку, подумал Антон.

Казалось, что кто-то ударил пристава тяжелым молотком — все его тело свело мучительной судорогой. Он был потрясен ужасом этой бессмысленной смерти, сейчас, здесь, когда рядом нет никого, кто бы мог сказать ему, во имя чего он должен умереть.

— Подымайся! Вставай, тебе говорят! — хлестнул его голос Антона.

Полицейский пристав покорно поднялся с земли. Колени у него дрожали, а по лицу медленно разливалась та же бледность, что и в момент нежданной встречи с партизаном, там, внизу, под утесом.

— Иди! Давай шагай!

«Революция, сынок, — говорил отец, просто и ясно, — это дело нешуточное! Коли возьмешься, держись до конца! Посмотри на нашу землю-матушку: богатый урожай приносят хорошие семена. Так и женщина — сильное поколение рождает от здорового семени. И с революцией так же, сынок. А революционное семя — это пролитая кровь, сынок... Наша кровь! Конечно, прольется и чужая, но от злой крови вырастет один бурьян. Поэтому будь осторожен, без нужды кровь не проливай»...

Пристав застегнулся на все пуговицы, надел фуражку. По лицу его, заливая глаза, катился пот.

— Иди, быстрее! — Антон вскинул пистолет.

Полицейский шагнул и, вздрогнув, медленно обернулся. Может быть, ему захотелось увидеть свою смерть, увидеть, как она вырвется из пистолета?

— Убирайся, говорю тебе! — вдруг крикнул Антон, теряя равновесие. — Катись на все четыре стороны, а то нервы мои уже на пределе...

Пристав сделал шаг и начал медленно спускаться с горы. Шаг — остановка, потом снова шаг. Он весь съежился, стараясь спрятаться за высокий воротник своей синей униформы, за воротник из светло-серого сукна. Шаг. И снова остановка. Еще... Еще секунда... Кажется, он отошел уже шагов на десять. Сейчас... Но нечеловеческий страх заставляет его остановиться снова. И посмотреть назад.

Там, где совсем недавно стоял партизан, уже никого не было. Пристав широко расставил ноги, голова кружилась, расширенные до боли глаза пожирали сверкающую в розовом ореоле мраморную вершину Свештник, за которой струился свет, — там мелькнула фигура Антона, чтобы исчезнуть неизвестно куда. Пристав с облегчением перевел Дух.

— Он... почему же он не стал стрелять?

И в это мгновение почувствовал, как на него надвигается тень горы, за которую медленно опускалось солнце, и его обступает мертвящее бесцветие подножья. А наверху засияла и торжествующе вспыхнула мраморная вершина, словно там пылали гигантские факелы. Казалось, в каждой клеточке его тела что-то оборвалось, потянуло леденящей стужей только что пережитого, и полицейский рухнул на траву. Корчась, он бился головой о землю и рыдал, раздираемый теперь уже не страхом, а страшным и мгновенным прозрением случившегося: над тобой только что пронеслась смерть, она коснулась тебя, и вот ее уже нет. Пристав извивался, кусая губы и ломая руки, лицо его было мокрым и грязным. Фуражка скатилась куда-то вниз, он увидел ее, но не мог понять, как она там очутилась. Потом полицейский сел, измочаленный и опустошенный. А вершина по-прежнему сияла, заливая светом лишь небольшое пространство под собой. Темнота у подножья сгущалась, и в этом мраке терялись все тропки, оставленные ему партизаном, имя которого он не узнал и теперь уже не узнает никогда.