Почему плакал Пушкин?

Лацис Александр Александрович

«Тайны письмена»

(За кулисами пушкинских строк)

 

 

Двойственным был не Пушкин. Двойственным было положение. В сентябре 1826 года, в дни московского свидания с царем, поэту могло почудиться, что он действительно отпущен на свободу. Что он свободен хотя бы в своих передвижениях.

Но нет! Ему предоставлялась свобода испрашивать разрешение на поездки. И получать унизительные отказы. Свобода печататься – под двойной цензурой. Свобода писать письма – которые прочитывались на почте. Свобода находиться под неусыпным тайным надзором. И свобода давать показания на допросах о написанных много лет назад «злоумышленных, недозволенных» стихах.

Пушкин считал разумным «принимать всерьез» все уверения и обещания. Ему, мол, в голову не приходит сомневаться в доброте царя.

Изо дня в день ищейки шли по следу. И нельзя было подать вид, что заметил погоню. Надо было играть роль человека до того бесхитростного, до того душа нараспашку, что ему не может прийти на ум никакое зловредное помышление.

Почему же не всегда он относился терпеливо к явным знакам недоверия и враждебности?

Именно потому, что просто глупо принимать как должное, как нечто заслуженное, явные препоны, запрещения, оскорбления.

О тайных подлостях до поры до времени не догадываться, на явные пакости непременно отвечать. Никакой иной линии поведения не могло быть, раз уж такие сложились обстоятельства.

«Притворяться ничего не примечающим казалось ему глупым». Эти о многом говорящие слова он куда-то вставил и преспокойно напечатал, придав им вид сказанных «без значения».

 

Согласья нет

Попробуем проникнуть в смысл непонятных мест, которые встречаются в письмах Пушкина к Плетневу.

Впрочем, что там непонятного? «До того доходит, что хоть в петлю». Именно так писал Александр Пушкин из Болдина П. А. Плетневу о своем жениховском положении.

Выражение столь же отчаянное встречаем в письме к самой невесте:

«Я не желал ничего лучшего, как заразы». Но разве Болдинская осень 1830 года не относится к числу наиболее плодотворных, удачных, отрадных страниц творческой жизни поэта?

Значит, что же? Пушкин-творец был необычайно окрылен в те самые дни, когда Пушкин-человек находился в полнейшем отчаянии?

Два разных Пушкина, существовавших одновременно?

Не наваждение ли это? А если наваждение, если миф, который противоречит представлениям о личности удивительно цельной, то как понимать приведенные цитаты?

Весьма тревожные – по крайней мере, на вид – болдинские письма к Плетневу и письма к невесте могут оказаться между собой не связаны. Одинаковые слова? Похожие фразы? Отсюда не вытекает, что их значение обязательно сойдется.

А если по-прежнему выводить смысл сказанного в письме к невесте из того, что прочитали в письме к Плетневу, мы будем неизвестное и недоказанное объяснять через недоказанное и неизвестное.

Сначала порассуждаем о письмах к Плетневу. И тут, соответственно, не будем вспоминать о невесте? Да нет, так не получится. Слово «невеста» торчит на любой и каждой странице.

Осенью 1830 года Пушкин из Болдина писал в Петербург П. А. Плетневу в выражениях предельно взволнованных, прямо-таки трагических.

Многие нынешние читатели искренне полагают, что тягостное настроение вызывали у поэта дела семейные. Это мнение, это убеждение поневоле отбрасывает длинную мрачную тень на суждения о дальнейших днях семейной жизни поэта.

Цитирую книгу английского профессора Уолтера Викери «Смерть поэта», изданную в Лондоне в 1968 году. «Не будет ни преувеличением, ни излишней драматизацией сказать, что его погибель началась значительно ранее, пожалуй, в 1831 году, в год его женитьбы… или еще того ранее».

Мысль английского пушкиниста весьма парадоксальна, не так ли? Но когда перечитываешь этюды А. Ахматовой и М. Цветаевой, начинаешь думать, что нечто схожее и у них лежало камнем на душе.

Оно и понятно, оно и неизбежно, поскольку во всех рассуждениях о Пушкине-женихе его письма к Плетневу принимаются за своего рода камертон. Более того: на эти письма ссылаются гораздо чаще, чем на пушкинские письма, обращенные к самой невесте!

Вот до чего размашисто нам преподносят выдержку из письма к Плетневу: «Пушкин поверяет Плетневу то, что не поверял тогда никому (это не преувеличение) – свою тоску, неуверенность в будущем, невеселые мысли перед свадьбой ‹…› Теперь эти строки ‹…› цитируются в сотнях статей и книг, читаются миллионами людей, а предназначались они для одного Петра Александровича Плетнева».

Насчет сотен книг и статей замечено верно. Но из следующего же пушкинского письма нам предстоит узнать, что его болдинские послания были предназначены не только «для одного Плетнева».

Их читали, над ними размышляли Василий Андреевич Жуковский и Антон Антонович Дельвиг.

 

Пересуды и намеки

Так ли все понятно в действительно доверительных письмах Пушкина к Плетневу?

Насчет невесты, тещи и опять же свадьбы есть там выражения труднообъяснимые, противоречащие известным сведениям, а то и вовсе странные.

«Не знаю, где моя; надеюсь, что уехала из чумной Москвы, но куда? в Калугу? в Тверь? в Карлово к Булгарину? ничего не знаю. Журналов ваших я не читаю; кто кого?»

Не помогут ли нам комментарии пушкинистов? «Где моя» Н. Н. Гончарова в это время находилась в Москве. «В Карлово к Булгарину» – Карлово – имение Булгарина; упомянуто в шутку». (И. Семенко)

Еще из примечаний пушкинистов: «В Карлово к Булгарину». – В значении «к черту на рога!» (Т. Цявловская)

Вряд ли подходящее объяснение. Почему Пушкину вздумалось спрашивать проживающего в Петербурге Плетнева о том, что ему, Пушкину, в точности известно?

Наталия Гончарова находится в Москве. Пушкин это знает: он только что получил от нее письмо.

Меж тем Плетнев, как и другие петербургские друзья поэта, пока что не знаком ни с Натальей Николаевной, ни с ее матерью, будущей тещей, Натальей Ивановной. В Москве ни разу не бывал, в глаза не видел Гончаровых.

Наконец, как можно подумать, да еще и сообщать приятелю, что собственная невеста способна-де вдруг очутиться на берегу Финского залива, на даче у Фаддея Булгарина?

Подобная шутка вдвойне неприлична, ибо Булгарин женат на особе легкого поведения.

Ужель невеста такова, что одна мысль о ней наводит тоску и уныние? Столь неосмотрительный вопрос, вероятно, и задал Плетнев. Притом не только от своего имени, но и ссылаясь на Жуковского и Дельвига.

Это письмо до нас не дошло. Его мог уничтожить сам Пушкин, чтоб оно не попало на глаза Наталии Николаевне и не испортило ее отношение к друзьям поэта. А если неосторожное письмо он все же укромно сберег, то при посмертном разборе бумаг его забрал Жуковский. Не зря Василий Андреевич настаивал, чтоб письма к Пушкину были возвращены тем, кто их писал. И эту мысль осуществил по отношению к письмам – своим и Плетнева.

Но что отвечал Пушкин на не дошедшее до нас письмо Плетнева? «Сей час получил письмо твое и сей час-же отвечаю. Как-же нестыдно было тебе понять хандру мою, как ты ее понял? хорош и Дельвиг, хорош и Жуковский. Вероятно, я выразился дурно; но это вас не оправдывает. Вот в чем было дело: ‹…›».

Далее Пушкин подробно повторяет то, что он хотел сказать. Он рассуждает о теще. (Пушкин отчетливо подчеркнул это слово.) И о молодой жене.

Нам, людям непосвященным, не очень понятно: уместно ли невесту заблаговременно именовать женой? Но, думаем мы, раз Пушкин, сам Пушкин так пишет, стало быть, эта неточность, эта вольность была допустима.

Почему Пушкину пришлось вдаваться в объяснения? Потому, что его петербургские друзья не поняли шифра? Значит, он, шифр, не был с ними, с друзьями, заранее условлен? Тогда спрашивается, во-первых, зачем же отправлять письмо, зашифрованное способом никому неизвестным и недоступным?

Во-вторых, мог ли Пушкин, убедившись, что его не поняли, ограничиться тем, что всю тайнопись повторил еще раз?

Если же он рассчитывал, что уж теперь-то его поймут, значит, в ходе повторения им вставлены какие-то все объясняющие намеки.

«Человек мыслящий беспокоен и волнуем будущим. Доселе он я – а тут он будет мы. Шутка! От того-то я тещу и торопил: а она, как баба, у которой долог лишь волос, меня не понимала да хлопотала о приданом, чорт его побери. Теперь понимаешь ли ты меня? понимаешь, ну, слава Богу!» (XIV, 113)

Возможно ли сказанное Пушкиным воспринимать буквально? Получится всего-навсего, что, пока человек холост – он один, а когда поженится – тогда возникнет семья, состоящая из двух человек.

Неужели подобные откровения и впрямь были неизвестны корреспондентам Пушкина? Либо, по мнению Пушкина, полностью рехнулись Плетнев, Жуковский и Дельвиг, либо тут налицо не пустое общее место, а некое иносказание. Попробуем свести намеки воедино.

Пушкин («человек мыслящий») – «беспокоен и волнуем будущим ».

Доселе свои намерения (очевидно, известные Плетневу) поэт пытался осуществить в одиночку. («Доселе он я», или, как было написано первоначально, – «доселе он один».)

Теперь осуществлению прежнего замысла должно способствовать положение человека семейного: одно дело – «я», другое дело, – «мы».

Однако есть препятствие: некто, условно именуемый «теща», продолжает тормозить планы поэта. То под предлогом заботы о приданом, иначе говоря – о материальном положении, о деньгах, то выдвигая всевозможные претензии, не имеющие отношения к делу. Иносказание завершается фразой, похоже, что ключевой: «Теперь понимаешь ли ты меня? Понимаешь…»

 

Мужчина сеяла горох

С какой стати Пушкин в письмах к Плетневу, в двух подряд, сетует на то, что невеста ему не пишет?

Разве мог Пушкин забыть, что 9 сентября сообщал тому же Плетневу:

«Сегодня от своей получил я премиленькое письмо…»

Второе письмо от Н. Н. Гончаровой пришло в конце сентября. Третье только что, 26 октября. Но что же тогда кроется под вопросом: «Где моя?»

Нельзя ли тут, в письме к Плетневу от 29 октября, подразумевать некую особо важную рукопись? Сразу приходит на ум «Моя родословная». Не получается: стихи эти, кажется, еще не написаны. А если вчерне и написаны, то еще никому не отосланы. Не имеется ли в виду «моя трагедия»? Не получается: издание «Бориса Годунова» дозволено, идет своим чередом, об этом Пушкин в тех же письмах спрашивает отдельно, напрямик.

Быть может, где-то ходит по рукам Десятая глава «Онегина»? Не получается: ни о чем подобном до нас не дошло ни звука.

Что остается? Довольствоваться отрицательным выводом? Значит, мол, никакой тайнописи не было? А что было? Всего-навсего повышенная чувствительность порывистого, противоречивого поэта?

Пока что, не отвлекаясь на спор, будем искать смысл, цель всего, что кажется непонятным. Например, не может не озадачить фраза из первого болдинского письма к Плетневу: «Прости ж, моя милая».

Тут не опечатка. Печатают в точности так, как написано. Между тем такая форма обращения в других письмах к Плетневу не встречается. Не вправе ли мы усмотреть некий игровой намек? «Друг Плетнев, кое-что из сказанного понимай наоборот, не в женском, а в мужском роде…»

Для пробы приведем отрывок: «…а она, как баба, у которой долог лишь волос, меня не понимала да хлопотала…»

Перестроим это место в мужской род: «…а он, как баба, у которой долог лишь волос, меня не понимал да хлопотал о приданом, черт его побери».

Сочетание «он, как баба» выглядит, пожалуй, естественнее, чем «она, как баба». Яснее проступает подразумеваемая часть: «долог лишь волос, а ум короток».

Другой слой подразумеваний состоит из определений, так сказать, семейственных. «Жена» и «мать невесты». «Невеста» и «теща». Однако тут нет твердой шкалы постоянных прозвищ. Перед нами – скользящая цепочка намеков. Иносказания чередуются в зависимости от того, которое придется к месту, прозвучит более гладко, не вызовет подозрений у постороннего глаза.

Вот почему одно и то же лицо может иметь несколько обозначений. При изучении текста выясняется, что «невеста» и «жена» – это разные персоны, а «невеста» и «теща» – один и тот же человек. По всему вероятию, не кто иной, как граф Александр Христофорович Бенкендорф. К нему и относится вышеприведенная фраза: «От того-то я тещу и торопил; а он, как баба…»

Соответственно жена, молодая жена, мать невесты – опять-таки один человек, государь император Николай Павлович.

Возможно, что некое иносказание заключено и в слове, которое выглядит вполне невинно, взаправдошно: «приданое».

 

Вольная луна

Одно из болдинских писем к Плетневу много лет спустя поступило в хранилище в составе бумаг В. А. Жуковского. Значит, Жуковский не только читал эти письма, но и впоследствии мог возвращаться к их тексту.

Кроме того, разбирая архив Пушкина, Жуковский, вероятно, обратил особое внимание на письма от Бенкендорфа. Из них видно, что на голову поэта падали нарекания и отказы. Вот краткая и неполная сводка за годы 1829-й и 1830-й.

Почему странствовал за Кавказом и посещал Арзрум, не испросив позволения? Прикомандироваться к действующей армии? Нельзя, «поелику все места в оной заняты».

В Париж и в Италию? Нельзя, так как «это слишком расстроит Ваши денежные обстоятельства и, к тому же, отвлечет Вас от Ваших трудов».

«Вы внезапно рассудили уехать в Москву, не предваря меня ‹…› о сей Вашей поездке».

В Китай? Поздно, все места в составе нашей миссии заняты.

В Полтаву? Его Величество «запрещает Вам именно эту поездку».

Отголоски сетований Пушкина слышатся в памфлете Жуковского, написанном после гибельной дуэли и обращенном к Бенкендорфу.

«Ваше сиятельство не могли заметить этого угнетающего чувства, которое грызло и портило жизнь его ‹…› эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, было видено возмущение.

Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное его развитие; а вы из сего покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен…»

В связи с приготовлениями к женитьбе Пушкин заранее обратился к властям. Он просил разъяснить, каково, собственно, его положение. Не находится ли он на дурном счету? Вправе ли он жениться? В ответ получил письменные заверения: его желание вступить в брак одобряется, никаким стеснениям он не подвергается.

На фоне обрисованной Жуковским картины перечитаем фразу: «Доселе он я – а тут он будет мы. Шутка!»

Она означает: покамест Пушкин был один  – ему отвечали отказами, запрещали любые поездки. «А тут он будет мы». Двое…

Доселе речь шла просто о путешествии. Теперь совсем другое дело! Вековой обычай…

Посмеют ли они снова отказать? Уже не одному, а двоим? Это будет неслыханная бесцеремонность, верх неприличия.

Под свадьбой, которая все откладывается, вместо которой поэт получает лишь колкие упреки от «тещи», под «свадьбой» не следует ли разуметь дозволение отправиться в свадебное путешествие ?

Не потому ли, будучи в Болдине, поэт с таким волнением ожидал ответа?

Ожидание письма, вдруг да благоприятного, мучительная неопределенность, – все это и впрямь было. Но не по той причине, не от того адресата, не от Наталии Николаевны Гончаровой.

Пушкин уже применял похожие приемы пятью годами ранее, в письмах 1825 года. Речь шла о том же, о подготовке к заграничному путешествию. В тот раз секретный замысел обозначался другим ключевым словом – не «свадьба», а «коляска».

На условном языке Пушкин вопрошал своих корреспондентов так же настойчиво, так же взволнованно: «А об коляске сделайте милость, напишите мне два слова, что она, где она? etc.»

Биографам вряд ли удалось бы раскрыть истинное значение вопросов «что она? где она?», если бы о всей затее не рассказал впоследствии получатель писем Алексей Николаевич Вульф. Услышанное от Вульфа наиболее ясно изложил П. В. Анненков («Пушкин в Александровскую эпоху». СПб., 1874; с. 288–289):

«Они положили учредить между собой символическую переписку, основанием которой должна была служить тема о судьбе коляски, будто бы взятой Вульфом для переезда».

М. Цявловский в 1916 году опубликовал эссе «Тоска по чужбине». Оно перепечатано в его посмертном сборнике «Статьи о Пушкине» (М., 1962, стр. 131–156). В «Тоске по чужбине» суммированы сведения о «коляске» и о дальнейшем ходе событий. По мнению ученого, все остановилось после резолюции, объявленной Бенкендорфом в письме от 17 января 1830 года. Подлинник на французском, перевод привожу с уточнением:

«Государь не соизволил снизойти к Вашей просьбе относительно посещения чужих краев, полагая, что сие слишком расстроит Ваши денежные дела и вместе с тем отвратит Вас от Ваших занятий».

«После этого отказа, – заключает М. Цявловский, – Пушкин, хотя уже и не делал более попыток получить разрешение на поездку за границу, но расстаться с мечтой побывать в Западной Европе не мог».

Однако, вчитываясь в болдинские письма к Плетневу, мы начинаем понимать, что поэт сумел найти новый, как ему представлялось, неоспоримый предлог. Вот почему осенью 1830 года взамен «коляски» объявились другие условные обозначения.

Чем достижимей казалась цель, тем осторожней становилась пушкинская тайнопись. Почти все сказанное в письмах о «свадьбе», о «невесте», выглядит вполне естественным.

К сожалению, получатель писем не последовал примеру Алексея Вульфа. Плетнев остался молчалив, ни об одной ему известной пушкинской тайне не проронил ни слова.

Что ж, сосредоточим наше внимание на самих письмах. Одни и те же извлечения будем приводить не раз. Покажем их в другом повороте, с обратной, с невидимой стороны.

Для наглядности сохраняем пушкинскую пунктуацию. В письме от 29 сентября в соответствии с пушкинским значком «etc.», то бишь «и т. д. и проч.», попробуем дополнить до конца фразы намеченную поэтом стихотворную цитату из поэмы «Цыганы»:

«Вот в чем было дело. Теща (выделено Пушкиным) моя отлагала свадьбу за приданым, а уж конечно не я. Я бесился. Теща начинала меня дурно принимать и заводить со мною глупыя ссоры; и это бесило меня. Хандра схватила и черныя мысли мной овладели. Не уж то Я хотел иль думал отказаться? Все что ты говоришь о свете справедливо; тем справедливее опасения мои, чтоб тетушки да бабушки, да сестрицы не стали кружить голову молодой жене моей пустяками. Она меня любит, но посмотри, Алеко Плетнев, как гуляет вольная луна etc.»

Явно ошибочно истолковано это место в «Переписке А. С. Пушкина», т. 2, с. 131: «Пушкин имеет в виду монолог старика в «Цыганах» ‹…› со стихами:

Кто сердцу юной девы скажет: Люби одно, не изменись?

Комментаторы убеждены, что речь должна идти непременно о «юной деве». И не считаются с тем, которые именно строчки указывает Пушкин. А он обозначил вполне определенное место:

Взгляни: под отдаленным сводом Гуляет вольная луна, На всю природу мимоходом Равно сиянье льет она; Заглянет в облако любое, Его так нежно озарит, И вот уж перешла в другое, И то недолго посетит.

Ошибку комментаторов, пожалуй, можно извинить. Эти стихи не вяжутся с нашим представлением о семнадцатилетней Наталии Гончаровой. Более вероятно, что «вольная луна» – это все тот же царь Николай.

Держится приветливо, можно сказать, любит. Да что толку? Он далеко, он ненадежен, непостоянен, ибо в любой день ему может что угодно наговорить придворное окружение.

 

Жду погоды…

Остановимся на последнем письме к Плетневу, написанном в Болдине в конце октября, вероятно, 28 или 29 октября 1830 года:

«Я сунулся было в Москву, да узнав, что туда никого не пускают, воротился в Болдино да жду погоды. Ну уж погода! Знаю, что не так страшен чорт як его малюют: знаю, что холера не опаснее турецкой перестрелки. Да отдаленность, да неизвестность – вот что мучительно. Отправляясь в путь, писал я своим, чтоб они меня ждали через 35 дней.

Невеста и перестала мне писать, и где она, и что она до сих пор не ведаю. Каково? то есть, душа моя Плетнев, хоть я и не иных прочих, так сказать – но до того доходит что хоть в петлю. Мне и стихи в голову не лезут, хоть осень чудная, и дождь, и снег, и по колено грязь. Не знаю, где моя; надеюсь, что уехала из чумной Москвы, но куда? в Калугу? в Тверь? в Карлово к Булгарину? ничего не знаю.

Журналов ваших я не читаю; кто кого? Скажи Дельвигу, чтоб он крепился…»

Со времени первой публикации, с 1885 года, текст печатался не вполне исправно: «чтоб они меня ждали через 25 дней». Однако первоначальное «25» отчетливо переправлено Пушкиным на «35».

А какая цифра стоит в письме к Наталии Гончаровой от конца августа 1830 года? Никакой цифры там нет, там вообще не говорится ни слова о сроках возвращения.

Так кто же «невеста», которая «перестала мне писать»? Кто угодно, но только не Наталия Николаевна. Ибо ей, в тот самый почтовый день, Пушкин пишет: «Письмо ваше от 1-го октября получил я 26-го».

Надо воздать должное тому, сколь тщательно Пушкин морочит голову возможным непрошеным читателям чужих писем. Для придания сходства с письмом к Плетневу, он и у Наталии Гончаровой спрашивает: «Где вы, что вы? ‹..› Если вы в Калуге, я приеду к вам через Пензу…»

Калуга упоминается в обоих письмах. Но «Карлово» – только в письме к Плетневу!

Вся суть в том, что рядом с Карловым, невдалеке от имения Булгарина, находилась дача Бенкендорфа. Значит, он и есть «невеста», которая не пишет, оставляя поэта в тревожной неизвестности.

Заодно попробуем определить, о ком сказано «где моя». Возможно, опять-таки Бенкендорф.

А где «гуляет вольная луна», где находится «мой цензор», царь Николай, – сие было известно из газет. 7 октября 1830 года «моя», то есть «мой», уехала, то есть уехал, из чумной Москвы.

Намек: «да жду погоды» делается не впервые. Сравните в письме к Жуковскому от октября 1825 года: «…итак погодим, авось ли царь что-нибудь решит в мою пользу. ‹…› Милый мой, посидим у моря, подождем погоды».

Читатели письма от октября 1830 года – Плетнев, тот же Жуковский и Дельвиг – должны были, как и пять лет назад, припомнить скрытую цитату, строфу из начальной главы «Онегина»:

Придет ли час моей свободы? Пора, пора! – взываю к ней; Брожу над морем, жду погоды, Маню ветрила кораблей. Под ризой бурь, с волнами споря, По вольному распутью моря Когда ж начну я вольный бег? Пора покинуть скучный брег Мне неприязненной стихии…

Видимо, какое-то время Пушкин питал надежду получить положительный ответ насчет «погоды». Но прошло без малого два месяца, кончился сентябрь, кончается октябрь, а ничего не видно и не слышно.

Перечитаем – в нашем истолковании – наиболее важные места из последнего письма:

«Ну уж погода! ‹…› Да отдаленность, да неизвестность – вот что мучительно. ‹…› [Бенкендорф] и перестал мне писать, и где он, и что он, до сих пор не ведаю. Каково? то есть, душа моя Плетнев, ‹…› до того доходит что хоть в петлю».

Укрытые в письмах к Плетневу обиняки содержат ранее нам неизвестные оценки. Вот письмо от 9 сентября. Вместо «невеста» будем читать «Бенкендорф», вместо «жена» – «царь»:

«Ты не можешь вообразить как весело удрать от Бенкендорфа, да и засесть стихи писать. Царь не то что Бенкендорф. Куда! Николай – свой брат. При нем пиши сколько хошь. А Бенкендорф пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает…»

Говоря то же самое иными словами, «холостое» состояние, когда Пушкина еще не сговорили с «невестой», было не в пример свободней. «Невеста» – навязанный царем поэту Бенкендорф – оказалась подозрительней и придирчивей, чем обычный, нижайший цензор, чем тупейший и трусливейший Щеглов.

Разумеется, не следует усматривать «тайны письмена» чуть ли не в каждой строчке. Было бы ошибкой утверждать, что в письмах к Плетневу нет ни слова о делах семейных.

Когда Пушкин пишет: «Дела будущей тещи моей расстроены», – речь идет о Наталии Ивановне Гончаровой. А когда не о «будущей теще», а о теще говорится, что она «меня не понимала да хлопотала о приданом, чорт ее побери», – на сей раз скорее всего имеется в виду Бенкендорф.

Однако вовсе не обязательно ограничивать значение слова «приданое» каламбурным, подставным смыслом. Как раз с Бенкендорфом начинал Пушкин переговоры по поводу самого что ни на есть вещественного «приданого». Письмо с просьбой о разрешении переплавить и продать «медную бабушку» – бронзовую статую Екатерины II – Пушкин отослал Бенкендорфу 29 мая 1830 года. Затем 7 июня поэт писал владельцу статуи, деду невесты, Афанасию Николаевичу Гончарову:

«Что касается до памятника, то я тотчас по своем приезде в Москву писал о нем Бенкендорфу. Не знаю, уехал ли он с государем и где теперь он находится. Ответ его, вероятно, не замедлит».

Ему же, А. Н. Гончарову, Пушкин отвечал из Болдина 9 сентября:

«Сношения мои с правительством подобны вешней погоде: поминутно то дождь, то солнце. А теперь нашла тучка…»

При помощи стихотворной цитаты насчет вольной луны и «облака любого» примерно то же самое Пушкин вскоре перескажет в письме к Плетневу.

Цепочку догадок поддерживают и другие близкие совпадения:

а) к Гончарову: «Не знаю, уехал ли он ‹…› и где теперь он находится».

б) к Плетневу: «Не знаю, где моя; надеюсь, что уехала ‹…› но куда? ‹…› ничего не знаю».

С какой стати Пушкин в письмах к Плетневу жаловался: «Мне и стихи в голову не лезут, хоть осень чудная…»?

Не пройдет и месяца, как тому же Плетневу, своему издателю, поэт отошлет иное признание: «Я в Болдине писал, как давно уже не писал. ‹…› Сверх того, я написал около тридцати мелких стихотворений. Еще не все…»

Если все сказанное поэтом понимать буквально, придется решить, что сначала он писал Плетневу заведомую чепуху.

Еще одно явное противоречие. Про Бенкендорфа, про властей поэт писал деду невесты, Афанасию Гончарову, в открытую. Тогда для чего, говоря в письмах к Плетневу о том же самом, понадобилось прибегать к обинякам?

Таким сложным способом Пушкин тормошил своих петербургских друзей для того, чтоб они предпринимали какие-то действия, вращаясь во влиятельных кругах.

Жуковский, повстречав по пути на занятия с наследником престола в дворцовых коридорах Бенкендорфа, вполне мог напомнить: наш друг поэт с волнением и надеждой ожидает вашего, граф, благосклонного ответа. И, не получая вашего письма, до того опечален, что ему и стихи на ум не идут…

Жуковский мог бы невзначай замолвить словечко, беседуя с императрицей. А то и с Николаем. Мол, государь, вами было высказано пожелание, дабы Пушкин не отвлекался от занятий, от трудов, от сочинений. Именно потому и следовало бы благожелательно отнестись к просьбе поэта, столь огорченного молчанием властей, что он не в состоянии творить, созидать и прочее и прочее.

Примерно эти доводы Пушкин сумел иносказательно передать в адресованных Плетневу письмах. Он был озабочен тем, чтоб потихоньку вооружить своих друзей неотразимой или хотя бы небесполезной суммой соображений.

Понял ли Плетнев второе и следующие письма Пушкина? Полагаю, что понял. А откуда это может быть известно? Ведь на первое письмо Плетнев ответил, затем надолго замолк.

Очевидно, потому и впал в онемение, что понял. Получивший в 1826 году нахлобучку от петербургского генерал-губернатора за переписку с Пушкиным, Плетнев взял себе за правило не высказывать в письмах никаких беспокойных, сомнительных мыслей. К тому же в связи с хлопотами Пушкина он не имел сообщить что-либо положительное. Наконец, не отличаясь ни гибкостью слога, ни остроумием, Плетнев вряд ли сумел бы соблюсти должную замысловатость изложения.

Прошло более трех месяцев. 7 января 1831 года Пушкин пишет Плетневу:

«Что с тобою, душа моя? как побранил ты меня в сентябре за мою хандру, с тех пор нет мне о тебе ни слуха, ни духа. ‹…› Знаю, что ты жив – а писем от тебя все нет. Уж не запретил ли тебе ген. – губ. иметь со мною переписку? чего доброго! Уж не сердишься ли? Кажется не за что. Отвечай же мне, а не то буду беспокоиться».

Поэту пришлось гадать: то ли Плетнев оробел, то ли действительно получил за переписку с Пушкиным новое замечание.

В одном из следующих, уже февральских писем (XIV, 152) Пушкин вдруг принимается объяснять, какое значение имело слово «приданое»? Простое, денежное… «Теперь понимаешь ли, что значит приданое и от чего я сердился?»

Запоздалые пояснения к письму, отосланному пять месяцев назад, – не предназначены ли они для успокоения посторонних, непрошеных чтецов? Да и с Плетневым небесполезно условиться: ничего не было, никакого скрытописания.

 

Свадебное путешествие

Данные Пушкиным оценки – Николаю и Бенкендорфу – «Жена не то что невеста, жена свой брат ‹…› невеста пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает» – довольно близки к мысли, выраженной в итоговом письме-памфлете Жуковского: «Государь хотел ‹…› дать его гению полное его развитие, а вы из сего покровительства сделали надзор…»

Слова Жуковского перекликаются с пушкинской записью на последней странице его дневника:

«Царь любит – да псарь не любит».

То, что у поэта сорвалось с кончика пера в 1835 году, могло быть на уме и раньше.

Навряд ли Пушкин весь круг размышлений и переживаний, закрепленный в «тайных письменах», оставил в качестве неподвижного душевного груза. Если б он не попытался обратиться к читателям, это было бы не в его правилах.

Подходящего повода пришлось ждать долго. Но, как только поэт стал издателем журнала, он сумел сказать все то, чего сказать нельзя. В третьей книге «Современника», вышедшей осенью 1836 года, появилась его статья «Вольтер».

Вновь, как и в болдинских письмах, Пушкин уподобил придворные отношения делам семейным, сравнил переменчивость мнений государя с женским непостоянством.

Тогда, в 1830 году, Пушкин сетовал: «Должно было мне довольствоваться независимостию…»

Теперь этот упрек, по-прежнему обращенный к себе, перелицован в адрес Вольтера: «Что влекло его в Берлин? Зачем ему было променивать свою независимость на своенравные милости государя…»

Приведем из статьи Пушкина о Вольтере еще и последний ее абзац:

«Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы».

Эти размышления Пушкина подвели итог многому из того, о чем шла речь в болдинских письмах к Плетневу.

В дни Болдинской осени поэт был озабочен тем, как настоять на своем, перебороть недоверие, подозрительность властей и под любым предлогом съездить за границу.

Не означает ли это, что поэт помышлял не столько о свадьбе, сколько о свадебном путешествии? И, стало быть, судьбой своей невесты, Наталии Николаевны, не так уж интересовался?

Нет, одно из другого не вытекает. Мы стремились доказать только то, что в письмах к Плетневу Пушкин не слишком распространялся относительно своих чувств к взаправдашней невесте.

Нам могут возразить: «А покажите, где же сам Пушкин, сдержанно или несдержанно, но напрямик, без иносказаний, говорит все то, что вы ему приписываете? До тех пор, пока вы не предъявите свидетельство, исходящее непосредственно от Пушкина, ваши сложноватые построения попросту нельзя принимать во внимание».

Подобное требование выглядит неисполнимым. Если бы на сей счет имелись прямые высказывания самого Пушкина, не было бы нужды строить цепочки косвенных доводов. Давно были бы обнаружены и изучены все подспудные оттенки, давно была бы расшифрована тайнопись, укрытая в письмах к Плетневу.

Задачу, казалось бы, непосильную, помогают решить записки художника М. И. Железнова. Представитель иного, более молодого поколения, он не встречался с Пушкиным. Будучи учеником и другом К. Брюллова, вел постоянные записи, куда дословно заносил услышанное от великого живописца.

В двухтомнике «Пушкин в воспоминаниях современников» (М., 1985; т. II, с. 506) находим комментарий:

«Как мемуарист Железнов был крайне осторожен. Обилие прямой речи в его записках говорит о том, что он старался как можно точнее передавать слова Брюллова, сохраняя свойственную художнику манеру выражений».

Тем самьм, в частности, подтверждается аккуратность нижеприводимой записи Железнова:

«Карл Павлович не мог равнодушно вспомнить, что Пушкин не был за границей, и в 1848 году при мне сказал А. И. Левшину, занимавшему тогда какое-то важное место:

– У нас соблюдение пустых форм всегда предпочитается самому делу. Академия (художеств), например, каждый день бросает деньги на отправку за границу живописцев, скульпторов и архитекторов, зная наперед, что из них ничего не выйдет. ‹…› А для развития настоящего таланта никто шагу не сделает. Пример налицо – Пушкин.

Что он был талант, – это все знали; здравый смысл подсказывал, что его непременно следовало отправить за границу; а ему-то и не удалось там побывать.

Вскоре после того, как я приехал в Петербург (1836), вечером ко мне пришел Пушкин и звал к себе ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отнекивался; но он меня переупрямил и утащил с собою. Дети его уже спали. Он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Это не шло к нему, было грустно, рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья. Я не утерпел и спросил его: “На кой чорт ты женился?” Он мне отвечал: “я хотел ехать за границу, а меня не пустили; я попал в такое положение, что не знал, что делать, – и женился…” »

Заметка М. Железнова первоначально увидела свет в «Живописном обозрении» за 1898 год. Редактор журнала, известный беллетрист А. К. Шеллер-Михайлов, не прибавил к ней никаких пояснений.

В 1927 году по рукописи, хранящейся в Пушкинском Доме, эту заметку вновь опубликовал профессор Н. К. Козмин, ошибочно полагавший, что публикует ее впервые. Профессор привел близкие по мысли стихи, написанные в том же 1836 году. На них остановимся позже.

В 1985 году в VIII сборнике «Панорама искусств» появилось эссе В. Порудоминского «Брюллов. Пушкин. Время». Поначалу писатель выражает некоторое недоумение:

«Брюлловское объяснение мотивов женитьбы поэта кажется неожиданным, нелепым, смешным, – и все же стоит ли сразу и безоговорочно его отбрасывать? ‹…› Стоит ли выискивать нечто ‹…› обидное в острой фразе? И надо ли относить ее, что называется, на счет Натальи Николаевны?»

Однако В. Порудоминский тут же находит успокоительные соображения:

«Разрешение поехать за границу (да, собственно, разрешение всякой поездки) для Пушкина прежде всего подтверждение подлинности дарованной ему свободы… Дело не только в самих поездках – не меньше в принципиальной их возможности… В контексте всего разговора… речь здесь в первую очередь о другом – опять-таки о независимости».

Вернемся к стихам Пушкина, которые приводил профессор Н. К. Козмин:

По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам, И пред созданьями искусств и вдохновенья Безмолвно утопать в восторге умиленья… Вот счастье! Вот права!

Последние строки Н. Козмин привел неточно, по памяти. Правильно:

«Трепеща радостно в восторгах умиленья… Вот щастье! вот права…» Профессор сопроводил стихи своей сентенцией, тоже не вполне точной:

«Этого счастья, этих прав ему не дала его родина».

Родина тут ни при чем. Ее нельзя объявлять повинной за каждую уловку, за каждую увертку, к которым прибегали то ли царь, то ли псарь. То ли вместе оба. Два цензора… Два неусыпных судьи каждой стихотворной строки и каждого житейского поступка.

 

Вереница разночтений

Последние слова стихотворения: «Вот щастье; вот права…» – поставлены на самое важное место, на завершение, на обрыв. Поэт не смирился с ущемлением прав гражданина и художника. Набраться новых впечатлений, творить и созидать – вот к чему стремился Пушкин.

Прежде чем привести соответствующую цитату, придется поведать о том, как ее текст оказался испорчен. Более ста лет в печати приводятся пушкинские слова, не получившие единого толкования. Да и откуда взяться верному объяснению, если самый текст печатался по-разному?

Некое недописанное слово одни специалисты читали «Map». При этом разъясняли, что так Пушкиным обозначен французский революционер Марат.

Другие на том же месте читали «Мир». Предполагали, что речь идет о поручике Мировиче, казненном в 1764 году за участие в заговоре против Екатерины II.

Третьи утверждали, что Пушкин упоминает деятеля французской революции Мирабо.

Четвертые поддерживали прочтение «Мир» и догадку насчет Мирабо, но поясняли, что таково было прозвище декабриста Николая Ивановича Тургенева, который был хром, подобно Мирабо.

Пятые заявляли, что «Мирабо» – прозвище не одного, а двух братьев Тургеневых. Достаточно, мол, убедиться, что Пушкин шлет привет «обоим Мирабо» в одном из писем 1819 года…

Супротивники не спешили разобраться, на чьей стороне истина. Устанавливалась неуместная взаимная терпимость. Кто поведет речь о французе, о графе Оноре де Мирабо, тот не преминет преподнести цитату «из Пушкина». Кто помянет братьев Тургеневых, пускает в ход все ту же цитату.

Почему же никто никому не возражает? Не кроется ли за подобной деликатностью еще одна догадка? Догадка о том, что все пять – сомнительны? Впрочем, мы еще не закончили перечисление.

Вслед за «Мир», «Map» или чем-то в том же роде, отчетливо читается союз «и», а за ним – опять-таки нечто недописанное. Все это, вместе взятое, чаще всего принимали за «Мир. и Пет.»

В результате получали прочтение: «Только революционная голова, подобная Мирабо и Петру, может любить Россию…»

При чем здесь Мирабо? Почему самая революционная голова – именно Петр? Возможно, что лет сорок-пятьдесят назад иные рассуждали так: не декабристы, а Петр Первый – вот образец, коим сейчас, в середине XX века, надлежит крепить авторитет корифея всех наук, начиная с языкознания и кончая сельским хозяйством.

Опираясь на перепутанные пушкинские строки, возвысить императора Петра за счет декабристов – вот какие требовались «пушкинизмы».

Если отвлечься от влияния обстоятельств, возникавших не столько внутри науки, сколько над ней, – вряд ли нам удастся понять, как сумел утвердиться мнимопушкинский текст.

В «Литературной газете» (1979, 14 февраля, с. 6) профессор Б. С. Мейлах попытался обосновать новый вариант: «Мирабо и Пестель». Хотелось бы знать – сколько писем прислали в газету удивленные читатели? Ведь «новейшее» прочтение «Пестель» впервые предлагалось еще в конце прошлого века.

Выступая с ответом на письма в сборнике «Сибирь и декабристы» (вып. 2, Иркутск, 1981), Б. С. Мейлах несколько подробнее изложил различные точки зрения. Он объявил вопрос открытым для дальнейших поисков, «поскольку сам автограф не дает оснований для единственного и навсегда окончательного решения».

…В рукописном отделе Московского музея Пушкина мне любезно показали фотокопию спорного текста. С первого взгляда пришло на ум прочтение, не совпадавшее ни с каким из приведенных выше. Одно смущало: «мое» прочтение выглядело до того очевидным, что оно не могло не быть найденным ранее. Поэтому я не поспешил радоваться «важной находке».

Осторожность оказалась оправданной. Порывшись в давнишних изданиях собраний сочинений, я получил повод убедиться, что новое – это всего лишь хорошо забытое старое.

Когда в 1979 году Б. С. Мейлах представил в качестве новинки прочтение «Пестель», профессор упустил из виду, что именно так он приводил это место в одной из своих статей еще в 1937 году.

Тем самым профессор присоединялся к чтению, которое незадолго перед тем предложил Ю. Г. Оксман. Вот тогдашний (1937) комментарий Оксмана:

«Нами первое сокращение читается как скорописное (может быть, по конспиративным соображениям) начертание имени и фамилии М. Ф. Орлова (“М. Ор.”), что до конца осмысляет текст, ибо М. Ф. Орлов и П. И. Пестель, оба были в 1822 году и “революционными головами”, и пламенными пропагандистами чистоты русского языка».

Именно это прочтение – «Мор и Пест» – я «сразу увидел», то есть непроизвольно вспомнил, когда посмотрел на фотокопию.

Воспроизведем верно установленный, а затем отодвинутый на задворки пушкинский текст:

«Только революционная голова, подобная М. Ор[лову] и Пест[елю], может любить Россию – так, как писатель только может любить ея язык. Все должно творить в этой России и в этом русском языке».

Вот что, в сущности, говорил Пушкин: любить Россию – значит деятельно готовить преобразования. Точно так же, то есть деятельно, созидая литературу, являет любовь к русскому языку писатель…

Это высказывание на протяжении десятков лет преподносилось в путаной, в неуклюжей форме. Тот, кто поддерживал, кто продлевал принудительную неизменность неверно прочтенных текстов, умалял весомость пушкинской мысли.

 

Запретители мурыжат

Есть ли необходимость менять устоявшиеся трактовки? Сколько лет читали и понимали буквально, не выискивали тайные значения. Не проще ли оставить болдинские письма в том виде, к которому привыкло несколько читающих поколений?

В том-то и дело, что безмятежного спокойствия не было. Малейшая фальшь не могла оставаться бесследной и безвредной. Обозревая посвященные Пушкину телевизионные передачи, рецензент одной из центральных газет задался недоуменным вопросом.

– Почему, – спрашивалось в рецензии, – одни пушкинисты говорят, что в Болдине светлый гений Пушкина испытывал величайший творческий подъем? А другие, да нет, те же самые пушкинисты подготовили телефильм «Болдинская бессонница». В этой картине все пронизано непреходящей трагичностью… Впрочем, – продолжал рецензент, – у авторов фильма нельзя отнять право на свое толкование, где безотрадное преобладает, в конце концов, они оперируют фактами, не подлежащими сомнению, приводят подлинные письма.

Давление неблагоприятных обстоятельств – такова была одна из причин, заставлявшая прибегать к обинякам. Но эта причина – не единственная. Нет сомнения, что искусство тайнописи и само по себе сильно занимало поэта. Его радовало, его, наконец, забавляло, что «тайные письмена» получались удачно, с полным соблюдением правдоподобия.

Вот что порицал несколько лет назад казеннокоштный дежурный пушкинист:

«Вообще, думаю, многочисленные попытки, ставшие особенно модными в последние годы, “расшифровок” так называемой пушкинской “тайнописи” заведомо обречены на поражение… Воспринимать каждое пушкинское слово как некий шифрованный знак – значит совсем не понимать его главной эстетической и этической меры – простоты. Пушкин рассчитывал на понимание, писал для каждого из нас, а не для избранных и “посвященных”».

Неужели надо пояснять, что Десятую главу зашифровал опять-таки Пушкин? Не только для себя предпринял этот труд, но также и для потомства. Он действительно рассчитывал на наше понимание. И вряд ли мог предвидеть, что через 150 лет кто-то возьмется прославлять «простоту».

На запретительские капризы ответила сотрудница Пушкинского Дома О. С. Муравьева:

«Они, казалось бы, любят Пушкина. Но кого же они любят на самом деле? Вооруженные поверхностными и несистематическими знаниями и набором расхожих истин, эти почитатели стоят насмерть за нехитрые схемы, внутри которых чувствуют себя удобно и в которые обязан уложиться и Пушкин. Они всегда выступают с “высоких идейных позиций” и вещают громкие слова. Кажется, что они – за идеалы;…но вдохновляет их вовсе не стремление защитить истину, напротив, активное нежелание ее знать. Приходилось даже слышать, что хорошо бы запретить публиковать сами письма Пушкина».

 

Почтовый день

Нет ли у специалистов в засаде какого-нибудь опровержения? Более чем кстати прибыл отзыв дежурного пушкиниста. Для пущей важности его подпись заверена Старшим Инспектором и скреплена круглой печатью. Довод всего один, но зато такой, что «сразу разваливается все построение».

– Да, – рассуждает оппонент, – письмо к Плетневу о том, что невеста Пушкина ему не пишет, находится в противоречии с тем фактом, что Пушкиным на днях, 26 октября 1830 года, получено письмо от Наталии Николаевны. Требует объяснений и то, что у ответных писем к Плетневу и к Н. Н. одинаковый почтовый штемпель – Арзамас, 30 октября.

– Но, – продолжает недавний гость Старшего Инспектора, – это вовсе не значит, что письма написаны одновременно. Письмо к Плетневу могло быть написано на несколько дней раньше! То есть до 26 октября! Возможно, оно дней пять пролежало в Болдине, на столе у Пушкина. Либо в Арзамазе на почте. Скорее всего, виновата почта. Все объяснилось, и нечего было городить огород.

Произвольный перенос датировки не разрешил недоумения. Ведь не на то жалуется Пушкин Плетневу, что невеста сейчас не пишет. А на то, что за все время пребывания в Болдине от нее ни слуху ни духу:

«Отправляясь в путь, писал я своим, чтоб они меня ждали через 35 дней. Невеста и перестала мне писать, и где она, и что она, до сих пор не ведаю».

Между тем полученное 26-го письмо Наталии Николаевны было отнюдь не первым. По меньшей мере третьим!

Мы отмечали и такую несообразность: тому же Плетневу Пушкин уже сообщал 9 сентября:

«Сегодня от своей получил я премиленькое письмо…»

Поскольку перенос даты на пять дней назад не упраздняет всех несоответствий – зачем же затевать передвижку?

Наталия Николаевна Пушкину писала и пишет. Плетнев о сем давно извещен. Несовместимость фактов остается.

Все три болдинские письма к Плетневу проштемпелеваны в Арзамасе теми же числами, что и письма к Н. Н. Складывается впечатление, что Пушкин придерживался определенного порядка. Когда наступает почтовый день, он спервоначалу пишет к Плетневу. Затем, глядя на написанное, поэт вставляет в следующее, в письмо к Н. Н., внешне похожие фразы. Эти вариации должны подтвердить в глазах почтовой цензуры бесхитростность, взаправдашность всего, что наговорено в письмах к Плетневу.

Каким числом следует датировать третье письмо к Плетневу?

День получения письма от Н. Н., 26 октября, приходился на понедельник. Штемпели на ответном письме Пушкина и на его письме к Плетневу – 30 октября, пятница.

В письме к Н. Н. сказано: «письмо ваше… получил я 26-го». Не сказано: «получил сегодня, 26-го». Не сказано: «получил вчера, 26-го».

Значит, он писал позже. В свой обычный почтовый день, в среду 28-го.

А к Плетневу? Согласно заведенному порядку – в тот же день, в среду утром. Либо накануне, 27-го. При любом сочетании – после получения письма от Н. Н., пришедшего 26-го.

Но что прикажете делать, если дежурный останется при своем мнении, скрепленном визой Старшего Инспектора?

На минуточку уступим власть предержащим. Допустим, что письмо к Плетневу, согласно их пожеланию, все-таки переместилось дней на пять, на 24 или 25 октября.

Легче от того не станет. Ибо некуда девать еще одну закавыку. Другое письмо, не к Плетневу – к М. П. Погодину, датируют так: «начало ноября 1830 г.»

Оно получено московским адресатом 8 ноября – о сем есть запись в дневнике Погодина.

В состав письма входило предназначенное к печати стихотворение «Герой». Письмо деловое, спешное.

И в данном письме, несомненно, написанном после 26 октября, нас ожидает все то же фактическое несоответствие:

«Никто мне ничего не пишет. Думают, что я холерой схвачен и зачах в карантине. Не знаю, где и что моя невеста. Знаете ли вы, можете ли узнать? ради Бога узнайте и отпишите мне…»

Из Москвы, кроме Наталии Николаевны, Пушкин получал письма от С. Л. Пушкина, от Л. С. Пушкина…

Кто же такие «никто», которые не пишут? Приходится вернуться к мысли, что «моя невеста» – постоянная шутка. Прозвище, известное всему ближайшему окружению поэта.

Пушкин советует Погодину печатать стихотворение «Герой» без имени автора. Стало быть, не испрашивая особого дозволения у Бенкендорфа. Тем паче, что сей государственный муж куда-то запропастился, не шлет ожидаемого Пушкиным письма. «Никто» – из властей – не пишет…

Если принимать слово «невеста» в буквальном смысле – выйдет, что, продолжая переписку с Натальей Гончаровой, получив от нее три письма, Пушкин просит навести о ней справки окольным путем, и сообщить, что на сей счет слышно…

Собирать слухи? Предоставим это занятие дежурным пушкинистам.

И освободим от него – Александра Пушкина.

Еще раз сопоставим пушкинские письма.

1826, из Михайловского, А. Вульфу. «А об коляске сделайте милость, напишите мне два слова, что она? где она?»

1830, из Болдина, П. Плетневу. «Невеста и перестала мне писать, и где она, и что она, до сих пор не ведаю».

1830, из Болдина, М. Погодину. «Не знаю, где и что моя невеста».

Дежурным пушкинистом усмотрено важное различие: в то время, как относительно тайного значения «коляски» имеется достаточная документация, таковой нет в наличии относительно «невесты».

«В данном же случае ни документов, ни следов прошения Пушкина о поездке или намерения обратиться с таким прошением не прослеживается».

Дежурный забыл, что «следы прошения», а именно неблагоприятный ответ Бенкендорфа, мы уже приводили. Остается напомнить само «прошение», отосланное Пушкиным к Бенкендорфу в январе 1830 года:

«Покамест я еще не женат и не связан службою, я бы желал предпринять путешествие во Францию либо в Италию. Если, однако, оное не будет мне позволено, я просил бы согласия посетить Китай…»

Вскоре обстоятельства переменились. В связи с предстоящей женитьбой забрезжила мысль о свадебном путешествии. Возник замысел, обозначенный в письме к Плетневу:

«Доселе он я – а тут он будет мы. Шутка!»

 

Невыездной

Расул Гамзатов однажды произнес с мнимым простодушием: «Пушкин был поэт невыездной».

Опытные ораторы с успехом повторяли шутку. Она вызывала оживление в зале. Большинство публики на краткий миг ощущали себя в чем-то сопричастными Пушкину.

Кое-что изменилось. Цитирую не Расула Гамзатова, а Корнелия Тацита. Настало «на редкость щастливое время, когда дозволено чувствовать, что хочешь, и говорить, что, чувствуешь».

Нам уже не обязательно чураться мысли о том, чтоб по прихоти своей скитаться здесь и там.

И только Пушкину по-прежнему возбраняется стремление повидать белый свет. Старший Инспектор и дежурный пушкинист неукоснительно стоят в дозоре и не дозволяют поминать о том, как поэт пытался преодолеть административные преграды.

Инспектор пришлепывает круглую печать, одним движением руки осуществляет право на безоговорочное мнение.

Участие в текущей суете не всегда надлежит почитать занятием первостепенной важности. Кто действительно хочет постигнуть творческую биографию Пушкина, тот не должен есть глазами начальство или держать кукиш в кармане.

Еще раз вспомним одно из последних пушкинских стихотворений:

Зависеть от властей, зависеть от народа Не все ли нам равно?

Эти строки в равной мере противостояли гнету бюрократии и гнету демократии.

Относительно недавно, лет сорок назад, «властей» удалили из пушкинского текста. При этом не отрицали, что именно такова была последняя редакция строки, начертанная рукой Пушкина.

Взамен преподнесли домыслы: имела, мол, место вынужденная автоцензура. Не иначе как поневоле поэту пришлось заменить первоначально написанное «зависеть от царя».

Однако замена могла быть сделана еще и потому, или прежде всего потому, что нашлось слово более глубокое, всеобъемлющее.

Предполагать можно все что угодно. Но не следовало столь решительно распоряжаться за художника и переиначивать то, что им приведено в законченную, в отделанную форму.

И все же всегда найдутся услужающие хитрецы, готовые куда угодно подставить «царей», лишь бы не задеть авторитет «властей».

Кому-то надобен Пушкин, который пишет «серьезно и скромно» и чуждается свободомыслия. И пусть у него запомнится поменьше шуток, намеков и эпиграмм. Особенно – про властей. Когда не принимают во внимание даже и сказанное Пушкиным явно, трудно ожидать признания, что были у Пушкина еще и тайные письмена.

 

Мелкая букашка

Пушкин не был чужд греческому тайному обществу «Филика Этерия». Сошлемся на дневниковую запись, сделанную в Кишиневе 2 апреля 1821 года:

«Между пятью Греками я один говорил как Грек, – все отчаивались в успехе предприятия Этерии. Я твердо уверен, что Греция восторжествует…»

О том же – в стихах:

Эллеферия, пред тобой Затмились прелести другия, Горю тобой, я вечно твой, Я твой навек, Эллеферия!

Эллеферия по-гречески означает свобода. Любопытно, что стихотворение не попало в поле зрения современного исследователя. Работая над темой «Стихи Пушкина о свободе», он сверялся со «Словарем языка Пушкина», но привлекал только те строки, где слово «свобода» записано русскими буквами…

И еще стихи:

Ты рождена воспламенять Воображение поэтов…

Пушкин поместил это стихотворение в разделе «Послания» и назвал его «Гречанке». Комментаторы ограничились поиском женского имени и к тому же ошиблись. Они не обратили внимания на то, что гречанкой – по материнской линии – была Екатерина Раевская, в замужестве Орлова. Имена поэтов Пушкин перечислил позже, в отрывке, который, по всей вероятности, входил в состав Десятой главы «Онегина».

Б. Томашевский пробовал воссоединить два печатавшихся порознь отрывка. Продолжая начатую им компоновку, подчиним порядок строк той формуле чередования рифм, которая присуща «онегинской строфе»:

Недаром напрягали силы Олимп и Пинд и Фермопилы. Освободилась от оков Страна героев и богов, Тиртея, Байрона и Риги.

В царствование Александра I в России одновременно были два равноправных министра иностранных дел. Корфиот, то есть грек, рожденный на острове Корфу, граф Иван Антонович Каподистрия, он же Иоанн Капо д’Истрия, с 1816 по 1822 год ведал Востоком. Вместе с тем его считали видным деятелем Этерии – подпольного движения, готовившего освобождение Греции от турецкого владычества.

Выходец из Австрии, К. В. Нессельроде ведал Западом. Вслед за австрийским канцлером князем Метгернихом олицетворял реакционное направление.

Александр I с симпатией относился к Каподистрии, но в решительные минуты принимал сторону Карла Нессельроде. Австрийские политики были постоянными противниками этеристов, а также филэллинов – так называли друзей Греции.

Талант поэта, приверженность к свободе, преданность греческому делу – все это соединялось и воплощалось в фигуре Байрона.

Впоследствии, в 1866 году, Егор Ковалевский напечатает биографический очерк «Граф Блудов и его время», где так и напишет: «…Имя Байрона, как защитника Греции, было громче и славнее, чем имя поэта, и возбуждало всеобщий энтузиазм».

Стихи Байрона немедленно становились доступными благодаря парижским изданиям. Отличные построчные переводы Амадея Пишо сохраняли все сатирические оттенки.

П. А. Вяземский, когда просил прислать что-либо из стихов недозволенных, презревших печать, всякий раз спрашивал: «Нет ли чего новенького из байронщизны?»

Главными сочинителями рукописной «байронщизны» были сам Вяземский и Пушкин. Современники Пушкина, кто в похвалу, кто в осуждение, величали его «русским Байроном».

Недели за две до высылки Пушкина из Петербурга, 22 апреля 1820 года, в газете «Русский инвалид» появилось «письмо в редакцию». Эту скрижаль подписал один из руководителей санкт-петербургского учебного округа. Тот самый Д. П. Рунич, который через год осуществит разгон лучших преподавателей СПб-го университета. Письмо обвиняло в неблагонадежности «английского безбожника», «лорда-стихотворца». Имя юного русского поэта осталось не названо. Однако именно оно было мишенью печатного поклепа.

Сей «крик души» старался выглядеть самостоятельным, но был лишь подголоском уже предрешенных карательных мер. Оказывается, не является новинкой, не был изобретением XX века «подготовительный» текст, после которого произвол уже вроде бы не произвол, а исполнение «настояний общественности».

Вот как запредельно благонамеренный Рунич ниспровергал приверженцев свободы:

«Кто заразится бреднями Байрона – такой погиб навеки; подобныя впечатления, особенно в юных сердцах, с трудом изглаживаются. Поэзия Байронов и приписываемое им достоинство гениев и истинных поэтов родят Зондов и Лувелей!»

Эти имена политических борцов, успешно совершивших покушения в Пруссии (1819) и во Франции (февраль 1820), то прямо, то косвенно с одобрением упоминались в эпиграммах Пушкина.

По части бахвальства и пустомельства Рунич ничем не отличается от наших нынешних кликуш:

«Вера и отечество, храбрость и великодушие – вот предметы, достойные русского воина! Благосостояние его родины на сих только, выдержавших все обуревания житейского моря, твердынях и основано. Что ему нужды до ядовитых, заразительных мечтаний французских, английских и германских поэтов, филологов и философов? Он знает, что жизнь его, деятельность и все способности принадлежат Богу, государю и отечеству…»

И еще наставлял сей виртуоз по части обличения крамольных мыслей:

«Я вооружился… против гения и поэзии английского лорда-стихотворца, у которого, вероятно, довольство, праздность и желание чем-нибудь прославиться вскружили голову.

Я не мог остаться равнодушным там, где дело идет о вреде, который что-либо соотечественникам моим причинить может… Ревность ко благу отечества должна одушевлять нас во всех отношениях и случаях».

В заключение Рунич еще раз призвал возвещать «храбрым воинам и мирным гражданам торжество веры над неверием, великодушия над злобою, бескорыстия над алчностию, добродетели над пороком. Вот предметы, достойные внимания русских! Будем держаться сего светоча, не обращая и внимания нашего на чадныя факелы лжеименного разума».

Трудно понять, почему это обвинительное косноязычие не включено в круг интересов пушкиноведческой администрации. Не для того ли замалчивалось, чтоб не подрывать практику составления подобных «заказных писем», в коих «общественность требует» всего того, что властям в данный момент приспичило?

Судьба жестоко покарала Дмитрия Павловича Рунича. Ему довелось дожить до эпохи реформ. Выпрашивая у когда-то уволенных им профессоров материальную помощь, он принялся писать совсем другие письма, из которых надлежало понять, что, в сущности, он всегда в душе разделял передовые взгляды. Да вот, время было такое… Да вот, начальство принуждало…

Если кто-либо уж очень распинается насчет забот о всеобщем благе, то нередко выясняется, что он перепутал отечество со своим карманом.

Пример прямо-таки хрестоматийный. В 1826 году многоречивый Рунич был уличен в расхищении казенных денег, уволен и предан суду.

 

«Великодушный гражданин»

Директор Царскосельского лицея Энгельгардт непрестанно интересовался судьбой своих питомцев. В письмах повторял неоднократно, что «Пушкин ничего не делает в Коллегии, он даже там не показывается».

Допустим, что так оно и было: именно «не показывается». Но разве обязательно отсюда извлекать отрицательный вывод – «ничего не делает»?

Быть может, переводы с французского или переводы на французский Пушкин готовил на квартире графа Каподистрия и передавал в собственные руки?

В обстановке противоборства с Нессельроде мог ли Каподистрия хранить всю свою доверительную переписку в служебных стенах?

Вряд ли в архивах министерства удастся обнаружить бумаги, выполненные рукой Пушкина. Вдвойне секретная переписка была либо уничтожена, либо увезена. И отсутствие в архиве МИДа подобных бумаг не умалит, скорее повысит основательность наших умозаключений.

Предположим, что Пушкин, давший подписку о неразглашении служебных тайн, не только не был обязан появляться в Азиатском департаменте, более того, был обязан не появляться. Иначе непонятно, каким образом граф Каподистрия приобрел близкое, тщательно продуманное представление о биографии и характере молодого поэта. В сопроводительном письме, при отсылке Пушкина на юг, Каподистрия заботливо, участливо пишет Инзову:

«Исполненный горестей в продолжение всего своего детства, молодой Пушкин оставил родительский дом, не испытывая сожалений. Лишенный сыновней привязанности, он мог иметь лишь одно чувство – страстное желание независимости».

«Не желаю ничего лучшего как дать ему место при себе, но он получит эту милость не иначе, как через ваше посредство, и когда вы скажете, что он ея достоин».

Иначе говоря, Каподистрия выражает готовность вернуть под свое начало Пушкина. Это кого же? Того, кто пренебрегал служебными обязанностями?

Стало быть, ничегонеделание было легендой, прикрытием серьезных занятий. Василий Львович Пушкин не заблуждался, когда писал в те дни, в июне 1820 года: «Радуюсь сердечно, что г. Каподистрия к нему хорошо расположен».

Начальник, наставник и заступник Пушкина, Каподистрия совместно с Карамзиным в апреле-мае 1820 года хлопотал за поэта и добился отмены ссылки в Сибирь, на которой настаивал Аракчеев.

Два года спустя сам Каподистрия был вынужден уйти в отставку и покинуть пределы России. В 1827 году, после победы России над Турцией, Каподистрия стал первым правителем свободной Греции. 9 октября 1831 года в ходе разжигаемых из-за рубежа внутригреческих распрей он был убит. Его прах покоится в семейном склепе за оградой монастыря Платитеры на острове Корфу.

По настоянию Каподистрии Пушкин был откомандирован из столицы не куда-нибудь, а в Бессарабию, в места, находившиеся в ведении Каподистрии, в тесное соседство с политической картой Балкан.

Напрашивается вывод, что круг служебных занятий Пушкина изначально был связан с греческим вопросом. Коротко говоря, не потому Пушкин стал твердым сторонником освобождения Греции, что оказался в Кишиневе, а потому очутился именно в Кишиневе, что был убежденным сторонником свободной Греции. Возможно, еще в Петербурге он усвоил те способы скрытнописания, которые применяла этерия. Например, избрание условной темы рассуждений.

Отвечая Пушкину на построчный разбор стихотворения «Водопад», П. А. Вяземский в письме от 30 августа 1826 года выразился замысловато:

«…строфа, осужденная тобою к острацизму, не лишняя, но надобно ее поаристидить в формах…»

Очень может быть, что придуманное Вяземским словечко «поаристидить» не случайно соседствует с термином «остракизм», также имеющим древнегреческое происхождение.

Что такое остракизм? Изгнание, удаление. Эта мера, этот способ политической борьбы был введен и постоянно применялся в Афинах в пятом и четвертом веках до нашей эры.

Кто был Аристид? Древнегреческий государственный деятель, по прозванию Справедливый. Однако именно он был подвергнут остракизму. Впоследствии изгнаннику удалось вернуться в Афины и остаться в памяти потомков образцом честного, правдивого, неподкупного правителя.

Чем объяснить, что невнятная фраза Вяземского нимало не удивила, ничуть не озадачила Пушкина? Раз он не стал переспрашивать, значит, от него не был сокрыт некий далеко не очевидный смысл.

Не впервые два поэта, два вольнодумца оставляли сказанное в письмах недоступным для окружающих. Годом ранее Пушкин похвалил своего постоянного собеседника за догадливость, за умение подхватить намек:

«Прощай, добрый слышатель; отвечай же мне на мое полуслово».

Чтоб понять изобретенный Вяземским глагол «поаристидить», надо отыскать опорный текст, известный обоим поэтам. И действительно, есть у Пушкина стихотворение, которое послужило отправной точкой. В начале упоминается остракизм. Далее – Афины. А в окончании – последнее слово последнего стиха – Аристид.

Поставленные рядом стихотворные строки Пушкина и письмо Вяземского проясняют друг друга. Что же здесь означает «поаристидить»? Укрыть, притаить подспудный смысл.

Таково первое пояснение. А второе вытекает из первого. Пушкин уже «поаристидил”! Иначе говоря, его Аристид – фигура замаскированная. В стихотворении кроется то, что в письме Вяземского именуется «задняя мысль».

Своему Аристиду Пушкин дал весьма высокое определение – «Великодушный Гражданин». (С больших букв!)

Вместе с тем, рассылая рукопись вольномыслящих стихов, Пушкин явил осторожность, предусмотрительно указав ложный след. Надпись «Стихи Ф. Глинке» – всего лишь громоотвод. Федор Глинка оставался чиновником средней руки, адьютантом у генерала Милорадовича.

К древнегреческому Аристиду Пушкин приравнял крупную фигуру, видного политического деятеля, лично знакомого тому же Вяземскому, а также Жуковскому. Данное В. А. Жуковским в одном из более поздних писем к А. С. Стурдзе определение «наш христианский Аристид» относится не к кому иному, как к графу Каподистрия.

Кроме всего прочего, Каподистрия быя почетным членом литературного общества «Арзамас». Каждому арзамасцу присваивалась кличка, придумывал их, как правило, Жуковский. Какое прозвище пришлось на долю Каподистрии? Аристид!

Как свидетельствуют биографы, в нем сочетались «блестящие дарования ума и качества прекрасной души», а также «характер идеально-бескорыстный».

Почему именно в конце 1822 года, а, допустим, не двумя годами ранее Пушкин счел своевременным написать стихи про остракизм? И почему пришлось укрывать имя подлинного адресата?

По предложению императора Александра I ушедший в отставку Каподистрия отправился в путешествие «для поправления здоровья». Он навсегда покинул Россию в августе 1822 года. Значит, примерно в сентябре известие об остракизме дошло до Пушкина.

Именно тогда, когда напоминание о дружеском участии «Великодушного Гражданина» в судьбе поэта могло принести только вред, именно тогда поэт сердечно поклонился тому, чей «отрадный голос», чье письмо к Инзову хранил в благодарной памяти. Если бы этих стихов не существовало, поэт остался бы в неоплатном долгу перед своим заступником, перед воплощением справедливости.

Перечитаем заново стихи, вернув им притаенное заглавие.

Когда средь оргий жизни шумной Меня постигнул остракизм, Увидел я толпы безумной Презренный, робкий эгоизм; Без слез оставил я с досадой Венки пиров и блеск Афин; Но голос твой мне был отрадой, Великодушный Гражданин! Пускай судьба определила Гоненья грозныя мне вновь, Пускай мне Дружба изменила, Как изменяла мне Любовь, В моем изгнаньи позабуду Несправедливость их обид: Они ничтожны – если буду Тобой оправдан, Аристид.

Коль скоро проступил наружу остававшийся непрочтенным смысл, стихи, и без того превосходные, преобразились в весьма значительный поступок. И мы вправе применить не раз встречаемую у Пушкина оценку: подвиг честного человека.

Сам ли Вяземский догадался, что в этих стихах Пушкин «аристидит»? Или не обошлось без подсказки? При таком допущении вырисовывается связный ход заочной беседы.

а) Пушкин с одной из надежных оказий посылает Вяземскому стихи, прикрытые своего рода ширмой – пометой «Стихи Ф. Глинке».

б) Некоторое время спустя, вроде бы ни к чему, Пушкин призывает проявить догадливость («услышь мое полуслово»).

в) В очередном письме, еще не получив ответа на предыдущее, Пушкин продолжает свою скрытую игру в прятки и отгадки. Он шлет насмешливо-пренебрежительную эпиграмму на Федора Глинку. Соль шутки в том, что «Ижица» – последняя буква алфавита:

Наш друг Фита, Кутейкин в эполетах, Бормочет нам растянутый псалом: Поэт Фита, не становись Фертóм! Дьячок Фита, ты Ижица в поэтах!

Не выдавай меня, милый: не показывай этого никому…»

Тем самым «ширма» отодвигалась в сторону. Эпиграмма давала знать, что «Кутейкин» и «Великодушный Гражданин» никак не могут быть отнесены к одному и тому же лицу.

г) В том же году Вяземский при помощи придуманного им глагола «поаристидить» подает знак, что сложил концы с концами, притемненный адрес уразумел и будет хранить его в секрете.

Казалось бы, из всего сказанного несложно извлечь вывод, что Каподистрия – Аристид и что Аристид – Каподистрия. Однако большинство ученых все еще признает Глинку не формальным, а реальным адресатом. Другие на эту роль предлагали генерала Милорадовича…

Генерал, в отличие от Каподистрии, не подвергался остракизму, не имел касательства ни к Бессарабии, ни к Афинам и, что главное, не был автором письма к Инзову.

Если согласиться с тем, что Каподистрия – образец справедливости, то все сказанное в его письме о трудном детстве Пушкина предстоит принимать и обдумывать всерьез, на правах точного факта, да еще и подтвержденного самим Пушкиным («Но голос твой мне был отрадой…»).

Вот и приходится тем, кто озабочен наведением хрестоматийного глянца, изворачиваться. Согласно их расчетам, детству поэта положено быть безоблачным, более чем благополучным. Следовательно, хитроумный дипломат все понавыдумывал, дабы разжалобить Инзова, – ибо это у Инзова, и, мол, только у Инзова. было детство, лишенное отеческой заботы.

 

Колдуны «адских козней»

За свободу Греции или против – вот рубеж, определявший значение многих тогдашних противостояний.

Письмо графа М. С. Воронцова к министру иностранных дел Нессельроде, отправленное в Петербург 28 марта 1824 года, содержало просьбу об удалении Пушкина из Одессы. Неоднократно воспроизводилось в печати. Но комментаторы не отметили, что Воронцов предъявил поэту обвинения, повторяющие… письмо Рунича. Не становится ли поэт представителем той позиции, которую на Западе занимал Байрон? Пушкин «только слабый подражатель писателя, в пользу которого можно сказать очень мало (лорда Байрона)».

Далее Воронцов докладывал, что сам по себе Пушкин «теперь вполне благоразумен и сдержан». И все-таки лучше бы переместить поэта подальше от Кишинева и Одессы, подальше от юга России, от «молодых бояр и молодых греков». Ради его же, Пушкина, пользы, надобно «удалить его от того, что так ему вредит», – от «соприкосновения с заблуждениями и опасными идеями».

Воронцов как бы невзначай припоминает: «Пушкин был отослан с письмом от графа Каподистрия к генералу Инзову».

Что кроется за этой мимоходной справкой? После того, как пушкинский покровитель Каподистрия отстранен от должности, надо ли оставлять на прежнем месте его ставленника, склонного к опасной идее освобождения Греции?

Позднейшие исследователи, перечисляя возможные причины высылки из Одессы, упускали из виду греческий вопрос и рассматривали лишь сугубо личные поводы.

«Воронцов обиделся на эпиграммы…» Но в марте 1824 года они еще не были написаны.

«Воронцов возревновал…» Но, опять-таки, роман с графиней еще не возникал ни в чьем воображении.

«Всему виной интриги…» Тут пускались в оборот цитаты из записок Филиппа Филипповича Вигеля об Александре Николаевиче Раевском. «Козни его, увы, были пагубны…»

«Вкравшись в его дружбу, он заставил его видеть в себе поверенного и усерднейшего помощника, одним словом, самым искусным образом дурачил его».

«…Раз шутя сказал ему, что… все мне хочется сравнить его с Отелло, а Раевского с неверным другом Яго. Он только что засмеялся».

Достаточно спросить себя: над чем смеялся Пушкин?

Неужели не ясно?

Над Вигелем. Над его нелепой догадкой.

К сему добавим: поэт и сегодня смеется над трудами доверчивых пересказчиков «проницательного Вигеля».

Уж если привлекать личные основания, то не обязательно искать их только на юге. Почему, подобно Воронцову, Нессельроде не спешил взвалить на себя малопочтенную роль зачинщика новых гонений?

Не токмо профессия дипломата обязывала проявить осторожность. Министр иностранных дел не хотел дать повод для упрека в сведении счетов с одним из своих подчиненных. А какая-то неприязнь, видимо, уже существовала.

Биографы, касаясь истории последней дуэли Пушкина, в числе недругов поэта упоминают чету Нессельроде. Пока что истоки давних мстительных чувств остаются не раскрыты. Кажется, никому не приходило в голову искать неосторожные выпады в одном из самых безмятежных и жизнерадостных произведений. И все же не исключено, что первопричина, что начало всех начал сокрыто в стихах «Руслана и Людмилы».

Согласно требованиям науки, поэма печатается по тексту последнего из прижизненных изданий. От первого издания отличия небольшие, но они есть. Правка, казалось бы, пустяковая, чисто грамматическая. Вместе с тем она, эта правка, могла показаться вдвойне обидной. Ее появление лишь подчеркивало догадку о том, что в первом издании действительно таились насмешливые подковырки.

В поэме два главных отрицательных персонажа: старый колдун Черномор, его союзница и советчица колдунья Наина.

Что известно о колдуне? «Умен, как бес – и зол ужасно».

«Со взором, полным хитрой лести…»

«Ах, если ты его заметишь, Коварству, злобе отомсти!»

Он только немощный мучитель Прелестной пленницы своей.

А чем кончились его злоключения? Да, собственно, ничем. Был снова «принят во дворец».

Вельмож с подобными дарованиями немало во все времена. Что привинчивает эти милые качества непосредственно к Нессельроде? Имя. Министра звали Карл. А о колдуне, о горбатом карлике, читаем: «В молчаньи с карлой за седлом…»

Но так мы читаем только во втором и в третьем изданиях. А в первом издании Пушкин резвился вдосталь:

В молчаньи с карлом за седлом.

И не один раз «с карлом», а четыре.

Ежели обладавшая твердым, железным характером Мария Дмитриевна Нессельроде была обидчива и злопамятна, особенно по отношению к не оценившим ее прелести юношам, попробуйте ей объяснить, что карл, который в поэме, не ее Карл и что не с нее рисована Наина.

В том же духе – «надо поэта удалить, но пусть это исходит из Петербурга» – граф Воронцов разослал не одно, а несколько писем. В конце мая или в начале июня 1824 года Пушкин понял, что он находится под ударом. Либо он был кем-то извещен (например, Элизой Воронцовой!), либо сам догадался, что стержневым пунктом является отношение к судьбам Греции.

Не собираясь оставаться безропотной овечкой, он принял свои защитные меры. Точно так же позднее он отпирался от «Гавриилиады» и от крамольного фрагмента из стихотворения «Андрей Шенье». 25 июня он отослал Вяземскому письмо, очевидно, рассчитанное на перехват. Авось соответствующие выписки дойдут куда следует. И начальство узнает, что нынешний Пушкин более не является горячим поклонником Байрона и зарекается от участия в греческих делах: «…Чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией – это непростительное ребячество».

Комментаторы склонны воспринимать письмо буквально. Когда в какой-то науке концы не сходятся с концами, тогда прибегают к палочкам-выручалочкам. «Духовный кризис». «Перелом». И еще – «этапы мировоззрения».

Не проще ли было различить, что пишется понарошку и что всерьез?

Стремясь подправить свою смутьянскую репутацию, Пушкин защищался изобретательно. На самом деле он, конечно, обошелся без «кризиса» и без «этапов». Ему по-прежнему оставалась дорога Греция и певцы ее свободы. В подтверждение еще раз приведем строки, написанные позже, несколько лет спустя.

Страна героев и богов, Тиртея, Байрона и Риги.

Константин Рига сочинил гимн воителей за свободу Греции. Байрон перевел гимн на английский. Гнедич – на русский. Впоследствии строфу из гимна переложил Пушкин. Похоже, что тому Пушкину, который нам «сейчас нужен», рекомендованы «кризисы», «переломы» и «этапы». Впредь до особого распоряжения ему запрещены стойкие убеждения.

Пока остаются не поняты строки поэта, остается не понятой его жизнь.