Закон палаты

Лакшин Владимир Яковлевич

Глава семнадцатая

«РАСКАССИРОВАТЬ ИХ, РАСКАССИРОВАТЬ!»

 

 

утра в окна било солнце, из коридора доносился скрип колёсиков, весело перекликались голоса малышей — третье отделение вывозили на улицу. А о них будто забыли, и это был недобрый знак: седьмую палату ждало возмездие.

Во время умыванья и за завтраком Оля была молчалива и предупредительна, как если бы все они внезапно тяжело заболели. Маруля бормотала под нос что-то невнятное:

— М-м-м… На север гулять холодно… Там погода.

— Что, что, Маруля, какая погода?

— Я разве что сказала? А ничего не сказала. Лежи, не балуй, и якши будет…

А дальше всё напоминало большой обход. Внесли два стула — для Ашота и Марии Яковлевны. Ольга Константиновна присела на краешек Гришкиной постели, а Изабелла встала у печки, сцепив руки за спиной, сдвинув в шнурок чёрные брови.

Ничем не обнаруживая своего волнения, ровным врачебным голосом, будто диктуя историю болезни, Ольга Константиновна объявила, что вчера, в половине десятого вечера, в санатории имело место чрезвычайное происшествие. Она рассказывала то, что все уже хорошо знали, но при этом выбирала такие слова, что у ребят мурашки по коже побежали. Выяснилось, что, сговорившись заранее, группа больных детей, нарушив все правила режима, вставала с постелей и по некоторым признакам пыталась покинуть стены палаты. Жабин был обнаружен на подоконнике, у Митрохина, Поливанова и Фесенко оказались не в порядке фиксаторы, было сорвано вытяжение… К тому же в особых самодельных мешках обнаружены значительные запасы засохшего хлеба, который в последние дни некоторыми из поименованных выпрашивался на добавок.

— Этот вопиющий случай, несомненно, результат педагогической недоработки. Дети, виновные в происшедшем, должны быть строго наказаны, а персонал отделения сделает для себя серьёзные выводы, — заключила Ольга Константиновна и ищущим одобрения взором поглядела из-под очков с железными дужками на директора.

Палата сокрушённо молчала.

— Тэ-эк-с! — сказал с расстановкой Ашот и медленно обвёл глазами аккуратно заправленные постели с ровными полосками простынок на груди. Перед ним лежали тихие ангелы с потупленными ресницами. Но эта идиллическая картина лишь распалила его гнев.

— Дэти! Вы в силах понять, что надэлали? (Накаляясь от собственного красноречия, Ашот начинал говорить с акцентом.) Я вам скажу, как это называть. Это — врэдительство! Это — бандитизм! Враги, шпионы, закинутые в наш тыл, портят станки, поджигают амбары с зэрном… А вы… Разве это рэбёнок? — И он ткнул указательным пальцем в сторону Жабы. — Мы его лэчим, а он губит рэзультат нашей работы. Кто так поступает? Врэдители. Врэдители, вот вы кто! Всэх выпишу из санатория! Убирайтэсь, куда хотыты!

Ашот был весь багровый от негодования. Закончив свою речь, он стал вертеть вздувшейся шеей в тесном воротничке и расстегнул верхнюю пуговицу.

— Вы совершенно правы, Ашот Григорьевич, — произнесла Изабелла со своего места у печки. — Но сначала, мне кажется, надо разобраться, кто всё это затеял. От кого сыр-бор загорелся?

И она сощурилась, ожидая подтверждения. Ашот кивнул.

— Ребята, скажите мне честно, в присутствии Ашота Григорьевича и Марии Яковлевны, зачем вы вставали и кто первый это придумал?

Глухой тишиной отвечала палата.

— Хорошо. Если вы будете упорствовать и запираться, — продолжала Изабелла, — придётся наказать всех — виновных и невиноватых, и наказать жестоко. Итак, Жабин, говори, зачем вы вставали?

— Скажи, Юра, по-хорошему, как всё было, — вставила Ольга Константиновна.

— Мы на войну хотели бежать, — тихо-тихо сказал Жаба.

— На войну? — изумилась Мария Яковлевна. — Дети, но ведь вы же должны понимать, что с больными конечностями, поражениями сустава вы и трёх шагов сделать не можете. Я уже не говорю, что за время, пока вы лежите, перестраивается вестибулярный аппарат, теряется равновесие тела, и вы непременно будете падать. Не зря же, когда процесс затихнет, вас заново учат стоять…

— А без одежды, без еды, куда бы вы ушли? — вмешалась Изабелла. — Смех один!

И пристальным взглядом своих антрацитовых глаз она пробуравила Игоря.

— Вот Поливанов мешок хлеба набрал. А подумал ли ты, Поливанов, что этот хлеб ты отнял у других больных, у раненых бойцов в госпитале?

— Я не отнимал, — буркнул Игорь.

— Ну да. Ты известный тихоня. Моя хата с краю — ничего не знаю.

Умеет же Изабелла съязвить! Игорь чувствовал, что краснеет под её упорным взглядом, и злился, и ничего не мог с собой поделать. Это была проклятая его черта. Стоило ему вообразить, что он не то что был, но мог быть виноват, и лицо заплывало краской. Так и сейчас. «Чёрт, я краснею!» — подумал Игорь и из розового стал пунцовым.

— И его дружок Ганшин тоже хорош. Это ты, конечно, придумал все эти мешки, припасы-запасы?

Севка пожал плечами.

— Говори, чего молчишь? Молчание — знак согласия.

— Не я, — сказал Севка, невольно оглянувшись на Костю.

Но Костя словно ничего не слыхал, перебирал на груди завязки от фиксатора.

— А кто же? — но унималась Изабелла.

— Все.

— То эсть как всэ? — взревел, будто раненый зверь, Ашот. — Раскассируем, нэмэдленно раскассируем по другим палатам!

Угрозой выписки ребят было не напугать, всем хотелось уйти из санатория, лишь бы домой взяли. Но раскассировать — хуже наказания не придумаешь. Месяцами, годами привыкаешь к соседям по палате, ссоришься и миришься, с одним дружишь, с другим воюешь, но все свои. А тут — снова среди чужих, опять новичок, всеми обижаемый и бесправный; это как второй раз в больничные стены угодить.

— Пора раскассировать, — снова вступила Ольга Константиновна. — Я ведь вам и раньше, Ашот Григорьевич, докладывала. Это палата хулиганов… Фашиствующие дети… Вот Ганшин…

— Сами вы фашиствующие! — вдруг выкрикнул с отчаянным всхлипом Ганшин.

— Вы слышали? — взвилась Ольга Константиновна. Она оставила свой ровный врачебный тон. — Нет, вы когда-нибудь слышали что-либо подобное? Ты ведь не меня, Ганшин, оскорбил. Ты Ашота Григорьевича, здесь присутствующего, оскорбил. А знаешь, что значит оскорбить директора санатория? Ему эту работу поручил наркомат. Выходит, ты с товарищем Митиревым, наркомом здравоохранения, не посчитался… А если ты наркома оскорбил, ты отдаёшь себе отчёт, на кого ты замахнулся? Наркома товарищ Сталин назначил…

Ганшин готов был заплакать.

— Ну, Ольга Константиновна, это, пожалуй, преувеличение будет, — вмешался Ашот.

Ольга Константиновна сконфузилась, сняла очки и стала их медленно протирать полой халата. Наступила неловкая пауза.

— Хорошо. Попробуем разобраться спокойно, — опять вступила Изабелла. — Кто у вас был главарь? Ганшин, наверное? Он всегда заводила озорства.

Хитрая всё же Изабелла, на обычное озорство повернула. Только зря она Севку подозревает — всё же взрослые глуповаты…

— Ну, так мы ждём, кто же? — повторила Изабелла. — Ганшин?

— Нет, — сказал Жаба.

— Значит, ты, Жабин? — снова насела Ольга Константиновна.

— Нет.

— Тогда кто же?

— Костя, — еле слышно проговорил Жаба.

Белые халаты разом повернулись в сторону Костиной постели.

— Костя, ты слышал, что сказал Юра? — проговорила Изабелла. — Говори, ты придумал этот кошмарный побег?

Костя страдальчески замигал белёсыми ресницами и провёл рукой по лбу, будто желал вспомнить что-то.

— Он сам первый на окно полез. И Гришка.

Поливанова Костя почему-то не захотел назвать.

Пробовали расспрашивать Гришку, с какой целью он вставал, но тот только тупо глядел на вопрошавших и отвечал: «Не знаю». Сонные глаза его выражали такое каменное равнодушие ко всему на свете, что можно было и вправду поверить, что он тут ни при чём.

Изабелла снова взялась за Костю.

— Позволь, Митрохин, ты старший в палате, отличник учёбы и не имеешь права лгать. Скажи сейчас при всех: «Честное пионерское…»

— Честное пионерское — не я… — пробубнил Костя. — Я только немножко… помогал…

Изабелла облегчённо вздохнула и отстала от него.

«Ну, Коська! Теперь как пить дать всё на Жабу и Гришку свалят», — подумал Поливанов. А сказать правду — нельзя. Едва взрослые за дверь, заорут все: предатель.

…Предатель! Давнее детское воспоминание всплыло в памяти Поливанова… Глинищевский переулок, просторный двор, жара, лето. До войны ещё далеко, он совсем-совсем здоров и носится в коротких штанишках с ребятами, не успевшими разъехаться на дачи. Только недавно он переехал с родителями в этот высокий новый дом, построенный на месте разрушенного монастыря. Во дворе ещё доживают свой век «красные домики» (в них когда-то обитали монахи), два облупившихся карминного цвета строения, с выбитыми стёклами, провалившимися полами, обрушившейся лестницей. Здесь давно ни души, но на чердаке ещё стоит ободранный овальный стол, плетёный стул с продавленным сиденьем, а на столе почему-то ваза с крашеными перьями для дамских шляпок: то-то радость мальчишкам! «Красные домики» и были крепостью белых, осаждаемой войском Юры Данилевского.

Не было тогда для Игоря во всём свете, исключая разве маму с отцом, человека умнее, смелее и увлекательнее, чем Юра Данилевский. Он повторял всякое Юрино движение, бегал за ним собачонкой, и Юра великодушно принимал его добровольную преданность. Старшие ребята не брали его в игру, для них он был неуклюж и мал, а Юра позволил ему быть своим ординарцем.

На вооружении во дворе были деревянные кинжалы и щиты, круглые или в форме большой капли, выпиленные из фанеры и раскрашенные. Бились же по преимуществу дротиками. Это редкостное оружие добывали тут же, обрывая с осыпавшихся штукатуркой стен куски тонкой деревянной дранки. Дротики метали, как копья, и условие было: если дротик коснётся одежды, ты ранен, если голых коленок, рук или лица — убит. Игорь был неповоротлив, хорошо кричал «ура», но бегал плохо. Его быстро накололи дротиком и прогнали к угольной куче у котельной, где обычно отдыхали убитые. Он скучно бродил там, подбивая носком сандалии чёрные, с блёстками куски угля, пока пробегавший мимо мальчишка из 16-й квартиры, сражавшийся на стороне белых, не крикнул ему: «Айда с нами, всё равно убит». И, увлечённый волной контратаки, Игорь побежал за ними, громко вопя «ура!».

У «красных домиков» догорала битва, взвивалась столбом известковая пыль, валились ломаные кирпичи и штукатурка. Но скоро сражение закончилось. Ещё распаренный от волнения, краснощёкий и запыхавшийся, Игорь подбежал к Юре Данилевскому и с робкой преданностью тронул его за рукав. Тот неожиданно отдёрнул руку и, смерив его остужающим взглядом, произнёс: «Не подходи ко мне, предатель». Игорь не знал, что значило это слово.

Сколько раз и вечером, и на другой день, отпросившись у мамы погулять, он подбегал во дворе к Юре и пытался заговорить с ним, как раньше: тот будто не слышал.

На третий день дома, за обедом, водя ложкой по дну тарелки с бульоном, Игорь решился спросить отца, что такое предатель.

— А зачем тебе? — встревожился отец.

— Ну, во дворе говорили.

— А-а… — сказал отец успокоенно, ковыряя спичкой в зубах. — Ну, это… как тебе сказать… то же, что изменник.

Слово «изменник» было не многим понятнее, переспросить он не решился, а только дружба с Юрой Данилевским рассыпалась навсегда.

…Всё это в одну секунду пронеслось в голове Поливанова, а между тем Изабелла от Зацепы снова вернулась к Косте:

— Как же ты других не остановил? Ты же такой взрослый, ответственный. А тут, выходит, за какой-то малышнёй потянулся.

— А я сам бы не побежал, — сказал вдруг, напрягшись и сморщив лоб, как старичок, Костя. — Я знал, это одна глупость. А не остановил потому, что на храбрость испытывал.

Но здесь вмешалась долго молчавшая Мария Яковлевна.

— Довольно, мне кажется, Ашот Григорьевич, — сказала она, как всегда, своим негромким, немного скрипучим голосом. — Ясно, что дети потеряли все ориентиры, скатились, так сказать, по наклонной плоскости. Тут не одни они виноваты. — И она выразительно взглянула в сторону Изабеллы. — Мы ещё обсудим это и на пятиминутке, и на медико-педагогическом совете. То, что дети плохо лежат, нарушают режимные моменты, вынуждает нас к серьёзным дисциплинарным мерам.

— Раскассировать их, раскассировать! — снова взревел Ашот, мотая большой лохматой головой, как медведь на картинке, отбивающийся от тучи пчёл, и решительно встал.

— Давайте обсудим это без детей, — предложила Мария Яковлевна, и все вышли из палаты.

Как прибитые, провели ребята время до обеда. Говорить ни о чём не хотелось, каждый в своё уткнулся: кто книгой закрылся, кто марки стал перебирать, Зацепа бумажные пульки делал.

Перед обедом стало известно, что Жабина переводят в пятую палату, Фесенко в двенадцатую, где старшие ребята лежат, а остальных на три месяца лишают кино и всех развлечений. Кроме того, поставят вопрос о пребывании в пионерской организации: этим займётся новый пионервожатый, назначенный вместо Гуля, успевшего развалить работу.

Когда, объявив об этом, Изабелла оставила ребят одних, в палате долго висела тишина.

— Как же это ты, Костя? — внезапно для себя решился Игорь.

— Много ты понимаешь… Так нужно было, — огрызнулся Костя, но по тону его видно было, что и сам он вконец расстроен. — Если б я только сознался, ещё хуже бы всех наказали…

— Ты честное пионерское продал, — сорвался неожиданно Ганшин.

— Ду-у-рак! Я не продал. Я же сказал «честное пионерское», но не под салютом. А действует только под салютом. Ты что, не знаешь, маленький, что ли?

В другое время все ещё раз подивились бы Костиной находчивости, изобретательному уму, но сейчас все его увёртки и отговорки были безразличны и вызывали даже раздражение.

— А ловко Гашка вывернулся, — сказал Костя с недоброй усмешкой. — Знал, что нас поймают, вот и откололся заранее.

Севку замутило от ярости.

— Ты… Ты — трус, ты — дезертир, ты — хуже того! — как шальной закричал он.

— Заткнись, бабник, — пытался прервать его Костя.

— Предатель, — выговорил Игорь, будто летя с обрыва.

Костя посмотрел на него с немым изумлением.

— Что смотришь? Ты, ты предатель, — повторил Игорь и приготовился закрыться локтем: сейчас ударит.

Но Костя не бил. Он только часто-часто заморгал белёсыми ресницами и отвернулся.

И вдруг все, даже Зацепа, испуганно таращившийся на происходящее и беспокойно вертевший головой в пятнах зелёнки, почувствовали: старая жизнь палаты кончилась. А во время мёртвого часа Поливанов повернулся к Ганшину и сказал негромко:

— Сева, хочешь, я подарю тебе открытку с зенитчиками? Я только с тобой хочу дружить.

— Ага, — ответил Севка, улыбнувшись во всю пасть.

И как это всё случилось? Ведь казалось, что без Кости не прожить и дня и что так будет вечно. Верили, что, не будь его, всем станет плохо, скучно, что нельзя его огорчать и уж совсем невозможно в им сказанном усомниться.

Но прошло всего несколько дней со злосчастного побега, увезли в другую палату Жабу и Гришку, поставили к ним двух новеньких, и вдруг стало ясно, что Костя — обыкновенный белобрысый мальчик с оттопыренными ушами, да ещё не очень смелый и сильный. И кто сказал, что у него надо быть в рабстве? И почему все должны были ему что-то — кто щелбаны, кто марки? Да ещё нелепая Дурландия, «закон палаты»… Чушь, мираж, колдовство какое-то.

Кровать Кости стояла по-прежнему здесь же, рядом. С ним можно было поболтать, сгонять партейку в шахматы, поменяться книгой, но он ни в ком уже не вызывал ни ужаса, ни обожания. И Поливанову странно было думать, что этот бледный, хилый мальчик с небольшими, упорными, будто молоком разведёнными голубыми глазами, совсем ещё недавно казался им всемогущим и так долго владел его душой и волей.