В те часы, когда жирондисты предчувствовали свое падение, революционный комитет Коммуны отправил вооруженных людей арестовать Ролана. Представители секций явились к нему и потребовали именем революционного комитета последовать за ними. «Я не встречал такой власти в конституции, — ответил Ролан, — и отказываюсь повиноваться приказаниям, исходящим от власти незаконной. Если вы употребите силу, то я могу противопоставить вам только сопротивление человека моих лет; но я буду протестовать до последнего вздоха». — «У меня нет приказа применять насилие, — сказал начальник секционеров, — я просто доложу об этом совету Коммуны, а здесь оставлю своих товарищей, которые отвечают мне за вас».

Госпожа Ролан вооружается всей силой негодования, которое внушает опасность, угрожающая ее мужу. Она поспешно набрасывает письмо Конвенту, требуя, чтобы он отомстил за них. Кроме того, она пишет президенту и просит его позволить ей лично присутствовать на заседании суда. Она бросается в первую попавшуюся карету и велит везти себя в Тюильри.

Толпа и войско заполняют двор Тюильри. Госпожа Ролан опускает на лицо вуаль из страха быть узнанной врагами. Сначала ее отталкивают часовые, но затем она хитростью добивается пропуска в зал петиционеров. Она слышит оттуда, в течение нескольких томительных часов, глухой отголосок шума в зале и волнения трибун, которые поносят ее друзей и одобряют ее врагов. Она посылает записку председателю через депутата «болота» по имени Розе, который узнает ее и берет под свое покровительство. Розе возвращается после продолжительного отсутствия и сообщает ей о происках против жирондистов, об удрученном состоянии, в котором они находятся, об опасности, грозящей двадцати двум жирондистам, о невозможности для Конвента уклониться на время от этой борьбы. Она продолжает настаивать. Розе приводит к ней Верньо.

Госпожа Ролан и Верньо разговаривают в то время, как их партия терпит поражение. «Устройте так, чтобы меня впустили, чтобы мне разрешили говорить, — просит бесстрашная женщина, — я расскажу новости, способные вывести Конвент из оцепенения!» Красноречие, на которое она чувствовала себя способной, заставляет ее заблуждаться насчет трусости Собрания. Верньо сжимает ее руки в своих, прощаясь с нею, и возвращается в зал растроганный и ободренный, чтобы ответить Робеспьеру.

Госпожа Ролан выходит из Тюильри и бежит к Луве, мужество которого ценит давно. Но Луве в Конвенте. Когда она возвращается домой, привратник объявляет ей, что Ролан, освобожденный из-под надзора, скрылся в соседнем доме. Она бежит туда, но ее муж уже переменил убежище. Она следует за ним из дома в дом и наконец находит его; она падает в его объятия, рассказывает ему о своих попытках, радуется его освобождению и снова уходит, чтобы заставить открыть для себя двери Конвента.

Наступает ночь. Дойдя до площади Карусель, где только что стояло сорок тысяч солдат и волновалась бесчисленная толпа, она застает площадь пустой и безмолвной. Только несколько часовых охраняют ворота дворца. Они с восторгом рассказывают ей, что комиссия Двенадцати упразднена, что эта жертва примирила патриотов, что Париж спасает республику, что царство изменников кончилось и победоносный муниципалитет не замедлит с арестом двадцати двух жирондистов. Госпожа Ролан, подавленная, возвращается домой, целует свою спящую дочь и раздумывает, не искать ли спасения от ареста в бегстве. Убежище, где спрятался ее муж, не могло скрыть их обоих. Сердце ее, снедаемое двойной страстью — преданной любовью и безнадежным патриотизмом, с некоторых пор рисовало ей единственное убежище для ее добродетели и бессмертие для ее имени — в смерти. Участь второй Лукреции не пугала ее воображения, лишь бы кровь ее обагрила собой знамя республики.

Побежденная усталостью и мучительной тревогой, пережитой в течение дня, несчастная женщина только заснула, когда члены секции ворвались в дом и приказали служанке разбудить ее. Она встает, надевает скромное платье и связывает в узел самые необходимые вещи. Секционеры ждут ее в гостиной; они предъявляют ей приказ Коммуны об ее аресте. Она просит обождать минуту, чтобы уведомить запиской одного из друзей о своем положении и поручить ему свою дочь. Ей разрешают; но когда начальник секционеров хочет узнать имя ее друга, она с негодованием разрывает письмо на клочки, предпочитая лучше исчезнуть не простившись, чем выдать человека, чувство ее дружбы к которому было бы вменено ему в преступление.

На рассвете ее увезли от дочери и рыдающих слуг. «Как вас любят!» — с удивлением сказал один из секционеров, видевших в прекрасной женщине только главу гнусной партии. «Потому что и я люблю!» — с гордостью ответила ему госпожа Ролан.

Ее посадили в карету, окруженную жандармами. Женщины, сбежавшиеся полюбоваться зрелищем этого ареста, провожали карету криками «На гильотину!». Комиссар Коммуны спросил госпожу Ролан, не желает ли она опустить шторы на окнах кареты, чтобы избавиться от этих взглядов и криков. «Нет, — сказала она, — гонимая невинность не должна иметь вида преступления и стыда; я не боюсь взглядов порядочных людей и презираю своих врагов». — «У вас больше характера, чем у многих мужчин, — сказал ей комиссар, — вы спокойно ожидаете правосудия». — «Правосудия! — ответила она. — Если бы существовало правосудие, я не была бы здесь!» Двери тюрьмы закрылись за нею. Все добродетели, ошибки, надежды и весь героизм ее партии, казалось, вошли туда вместе с нею.

Комитет общественного спасения, которому Конвент своим декретом передал всю власть и ответственность, отнятые накануне у комиссии Двенадцати, начал свои совещания. Большинство его составляли депутаты Горы. В этом неожиданно облеченном диктаторской властью комитете Барер, как всегда, старался все разнюхать, а Дантон господствовал всецело. Комитет, осведомленный через своих агентов о решениях Коммуны и о проекте ареста двадцати двух, провел ночь и часть дня в совещаниях. Мнения колебались; приходилось выбирать одно из двух: или во всем отказать Коммуне, или при посредничестве Конвента помочь ей уничтожить его собственных членов. Паш не скрывал уже от комитета, что арест двадцати двух был единственной мерой, которая могла успокоить брожение в Париже.

Тара стенал возле Дантона о мрачных последствиях принесения подобной жертвы. Потом, озаренный одной из тех внезапных мыслей, которые, подобно вспышке молнии, освещают темноту, воскликнул: «Я вижу средство к спасению, но для этого нужен героизм, которого нельзя ожидать в наше время всеобщей испорченности». — «Говори, — сказал Дантон, — революция не унизила человеческой природы». — «Итак, — снова с робостью начал Тара, — вспомни о ссорах Фемистокла и Аристида, которые чуть не погубили их отечества, терзая его раздорами двух ожесточенных партий. Аристид спас отечество величием своей души. „Афиняне, — сказал он народу, — вы не будете спокойны и счастливы до тех пор, пока не бросите меня и Фемистокла в пропасть, куда вы бросаете преступников“». — «Ты прав, — воскликнул Дантон, поняв намек прежде, чем Тара успел применить его к данным обстоятельствам, — ты прав! Единство республики должно восторжествовать на наших трупах, если это необходимо; мы и враги наши должны в равном числе удалиться из Конвента, чтобы вернуть ему силу и мир! Я бегу объявить это решение героическим друзьям с Горы и предложу себя в качестве первого заложника в Бордо».

Весь комитет, увлеченный великодушным энтузиазмом Дантона, согласился на его предложение, которое, оставляя честь жертвы монтаньярам, спасало честь жирондистов и давало победу патриотизму.

Но энтузиазм испаряется по мере того, как люди успокаиваются, внезапные решения узкого круга редко принимаются в больших собраниях. Дантон увлек нескольких друзей; остальные просили дать им время подумать. Он просил узнать мнение Робеспьера. Робеспьер отнесся к мечтаниям Дантона критически. «Дело не во мне, — пояснил он, — а в моих взглядах, которые суть взгляды народа и настоящего времени. Ради них я не имею права отречься. Пусть возьмут мою голову, но сам я не выдам ее. Пропасть Аристида — всего лишь софизм. Или Аристид думал, что он вредит отечеству и должен сам броситься в пропасть, или он думал, что спасает его, и тогда должен был бросить в пропасть своих врагов. Вот логика».

Дантон, Барер, Лакруа, Тара, пораженные непоколебимостью Робеспьера, вынуждены были отказаться от этого проекта и теперь видели спасение Конвента в добровольном отречении двадцати двух. Они всячески старались убедить вышеупомянутых депутатов в необходимости пожертвовать собой ради единства республики. Патриотизм и страх помогли им убедить в этом нескольких человек. Но большинство и предводители партий предпочитали ждать, чтобы преступление выступило во всем своем ужасе, нежели ослабить удар, предупредив его. Подобно Робеспьеру, они ответили посредникам от Комитета общественного спасения: «Пусть возьмут наши головы: мы отдаем их республике, а не нашим убийцам!»

Исполнительный комитет с этих пор беспрерывно заседал в ратуше, в зале, соседнем с залом совета Коммуны. Он состоял из приверженцев Марата, который внушил им мысль вернуть в Париж батальоны волонтеров, выступивших против Вандеи, окружить Конвент и блокировать его до тех пор, пока он не выдаст двадцати двух членов и комиссию Двенадцати. В то время как эмиссары комитета восстания отправились привести назад эти батальоны, на всех колокольнях Парижа снова забил набат.

Под звуки набата и барабанов жирондисты сошлись в последний раз, но не для совещаний, а чтобы укрепиться духом перед смертью. «Чокнемся за жизнь или за смерть! — сказал Верньо, вставая из-за стола, Петиону, сидевшему против него. — Эта ночь в своем мраке скрывает для нас то или другое. Будем заботиться не о себе, но о своем отечестве. Да будет это вино в стакане кровью, пролитой за спасение республики». Приглушенные крики «Да здравствует республика!» ответили на возвышенные слова Верньо. Несчастные жирондисты вынуждены были понижать голос из страха, чтобы их не услыхал тот самый народ, за который они готовились умереть.

Выстрелы из вестовой пушки, раздававшиеся один за другим на площадке Нового моста, указывали жирондистам, что дольше колебаться нельзя. Они расстались, не придя ни к какому единодушному решению. Одни искали спасения, бежав ночью за парижские заставы; другие отправились ожидать исхода заседания у своих друзей, самые великодушные пошли на заседание Конвента, чтобы умереть на своем посту.

Заседание открылось на рассвете. Как и накануне, председательствовал Маларме. Более умеренный, нежели Эро де Сешель, он умел придать насилию вид законности. Гора поручила ему позаботиться о том, чтобы при осуждении не пострадало достоинство закона.

Ланжюине смотрит на почти пустые скамьи жирондистов и просит слова. «Долой Ланжюине! — кричат с трибун. — Он хочет разжечь гражданскую войну!» — «До тех пор пока здесь будет разрешено говорить свободно, — заявляет Ланжюине, — я не позволю унижать достоинство представителей народа. Я скажу правду. Вы уже три дня совещаетесь под дамокловым мечом. Внутри — подкупленные наемные убийцы, извне — пушки!» При этих словах Лежандр, Друэ, Жюльен и Билло-Варенн бросаются, вооруженные пистолетами, к трибуне, чтобы согнать оттуда Ланжюине. Председатель прерывает заседание. «Свобода погибнет, — говорит он с грустной торжественностью, — если подобные беспорядки продолжатся». — «Однако что же вы сделали, — спрашивает Ланжюине, — чтобы охранить членов Конвента, на которых нападают и уже в течение двух дней угрожают их жизни?!» Крики, поднятые кулаки, направленное против него оружие не вызывают даже дрожи в голосе Ланжюине. В заключение он требует обуздания Коммуны и медленно сходит с трибуны.

«Болото» настаивает на рассмотрении повестки дня. «На повестке, — кричит нетерпеливый Лежандр, — спасение отечества!» Пока Конвент колеблется после слов Лежандра, которые служат условным знаком для Горы и публики, люди с шумом сбегают с трибун и кричат «К оружию!». Двери с треском подаются под напором толпы. Какое-то мгновение депутатам кажется, что над ними учинят насилие прямо в их убежище. «Спасите народ от него самого! — кричит депутат правой стороны Ришон. — Спасите головы ваших собратьев, издав декрет об их временном аресте!» — «Нет, нет, — отвечает с неустрашимостью древних Ларевельер-Лепо, чье религиозное чувство служило опорой чувству долга, — нет, нет, не нужно слабости! Мы все разделим участь наших собратьев!»

Левассер, друг Дантона, бросается на трибуну. Враг Жиронды, но враг открытый, он хочет, чтобы Конвент был очищен, но не хочет проливать крови своих сотоварищей. «У нас требуют, — говорил он, — приказа о временном аресте двадцати двух, чтобы защитить их таким образом от народного гнева. Я настаиваю на том, что их следует арестовать окончательно, если они того заслужили. А они заслужили, и я сейчас вам это докажу». В длинной речи он перечисляет преступления, которые приписывают жирондистам, и прибавляет, что даже если они не виновны в этих преступлениях, то по крайней мере их подозревают в совершении их и, как подозреваемые, они должны быть судимы Конвентом на основании законов.

Молчание, воцарившееся во время речи Левассера, свидетельствует о внутренней борьбе, происходящей у членов Собрания. Барер, которого с нетерпением ожидают из Комитета общественного спасения, всходит на трибуну, чтобы прочесть решение комитета. Лицо его, выражающее неудовольствие, когда он смотрит на правую сторону трибун, расцветает в улыбке, когда он переводит взгляд на Гору. «Комитет, — говорит он кратко, — полагает, что из уважения к нравственному и политическому положению Конвента не может издать декрет об аресте. Но комитет полагает, что он обязан обратиться к патриотизму и великодушию двадцати двух и потребовать от них добровольного отказа от полномочий. Наконец, комитет принял все меры, чтобы поставить вышеупомянутых членов под защиту народа и вооруженной силы Парижа».

Гробовое молчание Горы доказывает жирондистам, что эта мера только наполовину удовлетворяет нетерпение их врагов. Некоторые спешат ухватиться за нее, как за якорь спасения. Инар с опущенной головой всходит по ступеням трибуны. «Когда на весы кладут жизнь человека и отечество, — говорит он упавшим голосом, — я всегда склоняюсь на сторону отечества! Объявляю вам, что если бы понадобилась моя кровь, чтобы спасти мою родину, то я сам снес бы свою голову на плаху. Требуют, чтобы мы отказались от наших должностей, требуют как единственной меры, могущей предупредить страшные несчастья, угрожающие нам. Итак, я сам себя отрешаю и не хочу иной охраны, кроме народа!» Инар спускается с трибуны под одобрительные крики одних и презрительные жесты других. Лантена, слабохарактерный друг Ролана, следует примеру Инара. Старик Дюсо, ослабевший под бременем лет и науки, также выражает свою покорность судьбе.

Ланжюине в последний раз всходит на трибуну. «Я полагаю, — говорит он как человек, у которого чиста совесть, — вы не можете ожидать, чтобы я отказался от своей должности. — При этом гордом заявлении Ланжюине с презрением смотрит на толпу, издали грозящую ему. — Когда древние жрецы, — продолжает он, — тащили к алтарям свои жертвы, чтобы убить их, они венчали их цветами и надевали на них гирлянды! Подлецы! Они не оскорбляли их!» Услышав мрачное сравнение оратора с жертвой, а жреца — с народом, трибуны затихают. «Все кончено, — продолжает Ланжюине, — нельзя ни выйти отсюда, ни даже подойти к окнам, чтобы потребовать правосудия у народа. Ни одно законное желание не может быть высказано в этом зале».

«Жертвы! — кричит Марат. — Они забывают, что нужно быть чистыми, чтобы предлагать такие жертвы! Это я, истинный мученик свободы, должен отдать себя за всех! Я обещаю отказаться от своих полномочий в ту минуту, когда вы издадите приказ об аресте двадцати двух; я требую, чтобы, исключив из списка Дюко, Лантена и Дюсо, не заслуживающих чести подвергнуться изгнанию, вы прибавили имена Дефермона и Валазе, которые в него не попали!»

В эту минуту Лакруа, друг и поверенный Дантона, вбегает в зал с вытянутыми руками, как человек, умоляющий защитить его от убийц. «Оружие было направлено мне в грудь! — кричит он. — Конвент под обстрелом! Мы поклялись жить свободными или умереть. Так умрем, но умрем свободными!»

Жиронда и «болото» подтверждают слов Лакруа. Они заявляют, что многие из них были буквально вытеснены в зал и подверглись оскорблениям. Дантон тоже выражает негодование. Барер кричит, что Конвент, которому угрожают, не может издавать законы, что в эту самую минуту на глазах у Конвента раздают войскам, окружившим его, жалованье за службу у мятежников. Дантон поддерживает Барера и требует, чтобы Комитет общественного спасения отомстил за притесняемых народных представителей. Маларме уступает место председателя Эро де Сешелю, величественно исполнявшему эту обязанность в дни позора и слабости.

Быть может, если бы на заседании присутствовали все жирондисты, если бы Верньо произнес в эту минуту одну из своих превосходных речей, успокоил народ и заставил покраснеть Конвент, то попытка Лакруа и Дантона спасения двадцати двух удалась бы. Но все ораторы Жиронды или отсутствовали, или молчали. Один Барер вторично обратился к Собранию. «Граждане, — сказал он, — постараемся узнать, свободны ли мы. Я требую, чтобы Конвент отправился к войскам, которые, конечно, защитят его».

Эро де Сешель встает с кресла и возглавляет процессию из нескольких депутатов. Жирондисты и члены «болота» идут вслед за ними. Монтаньяры в нерешимости остаются на своих местах. «Не ходите, — кричат им якобинцы с трибун, — это ловушка! Вас убьют!» — «Как? Вы покидаете своих сотоварищей, которые хотят ринуться в толпу, и обрекаете их на верную смерть, заставляя предполагать, что существует два Конвента?» — спрашивают, сопровождая свои слова умоляющими жестами, депутаты «болота». Дантон в порыве великодушия бросается к ним. Робеспьер с минуту говорит с Кутоном, Сен-Жюстом и несколькими якобинцами, а затем они наконец решаются сойти со своих скамей и также присоединиться к шествию.

При появлении президента, опоясанного трехцветным шарфом, двери растворяются. Часовые отдают честь. Толпа пропускает народных представителей. Они подходят к площади Карусель. Народ, запрудивший площадь, приветствует депутатов. Конвент бесстрастно слушает эти крики и продолжает шествие до пушек, около которых их дожидается генерал Анрио, окруженный своим штабом. Эро де Сешель приказывает Анрио очистить проход представителям нации. Анрио поднимает свою лошадь на дыбы и делает повелительный жест. «Вы не пройдете до тех пор, — говорит он, — пока не выдадите двадцати двух». «Хватайте этого бунтовщика!» — кричит Эро де Сешель солдатам, показывая на Анрио. Солдаты не трогаются с места. «Канониры, к орудиям! Солдаты, в ружья!» — командует Анрио своим батальонам.

Слова эти передаются офицерами по всей линии. Конвент поворачивает обратно и проходит под сводом дворца в сад. Оставшиеся верными батальоны, стоящие в конце длинной аллеи, кричат членам Собрания, чтобы они шли к ним, и обещают защитить их своим штыками. Эро де Сешель направляется туда. Батальон мятежной секции преграждает ему путь, прежде чем он успевает дойти до моста. Конвент, плотно сомкнувшись вокруг президента, останавливается.

Марат, показавшийся из боковой аллеи в сопровождении толпы молодых кордельеров, кричащих: «Да здравствует друг народа!», призывает депутатов, покинувших свой пост, вернуться назад. Кутон присоединяет насмешки к оскорблениям, которыми осыпают депутатов. «Граждане! — говорит он. — Все члены Конвента должны быть теперь спокойны. Вы прошли среди народа и повсюду нашли его почтительным к своим представителям и неумолимым к заговорщикам. Теперь, когда вы можете совещаться на свободе, я требую уже не обвинительного декрета против двадцати двух, но прямого приказа арестовать их, а также членов комиссии Двенадцати и министров Клавьера и Лебрена!»

Неискренние, но всеобщие аплодисменты свидетельствуют, что Конвент перестал стыдиться своего положения. Лежандр, Кутон и Марат пытаются, однако, вызвать сочувствие к членам комиссии Двенадцати, которые протестовали против ареста Эбера и Варле. Из списка осужденных вычеркивают Фонфреда, Сен-Мартена и некоторых других.

Члены Горы молча спускались со своих скамей, избегая смотреть на тех, кого они только что осудили. Многие бежали. Барбару, Ланжюине, Верньо, Моллево, Гардьен остались на местах, тщетно ожидая вооруженных людей, которые должны были взять их под стражу. Не дождавшись ареста, они отправились по домам.