Не успел умереть Дантон, как Террор, на укрощение которого он положил столько сил, вмиг ожил. Двадцать семь осужденных всех сословий, взглядов, обоих полов, брошенные в Люксембургскую тюрьму по обвинению в заговоре, предстали перед Революционным трибуналом. Среди них присутствовали генерал Артур Диллон, Шометт, адъютанты Ронсена, генерал Бейсер, епископ Гобель, актеры Граммон, отец и сын, вдова Эбера и, наконец, жена Камилла Демулена. Общим их преступлением стала неосторожная попытка к освобождению себя или дорогих для них людей.

Госпожа Эбер вполне сознавала ожидавшую ее участь. Она не хотела продлевать жизнь, полузадушенную в детстве монастырем, опозоренную в миру именем, которое она носила, проведенную в борьбе между ужасом и любовью к памяти мужа, несчастную всегда. «Я обязана революции только мгновением свободы и счастья, — говорила она своей подруге по несчастию Люсиль Демулен, — … ужасно любить человека, которого все ненавидят. Мне не простят память о нем; я умру, чтобы искупить смертью страсть, которую оплакиваю… Вы, сударыня, счастливы, — прибавила она. — Против вас не может быть выставлено никакой улики. Вас не отнимут у ваших детей, вы останетесь живы!» Люсиль Демулен не разделяла этой надежды: «Негодяи убьют меня, как и его, но они не знают, какое негодование возбуждает в душе народа кровь женщины! Разве не кровь женщины изгнала навсегда из Рима Тарквиния? Пусть они убьют меня, и тирания падет вместе со мною!»

Эти две вдовы, которые за несколько дней до того враждовали друг с другом, являли собой одну из жесточайших насмешек судьбы. За несколько месяцев перед этим обе радовались казни королевы и смерти госпожи Ролан. Теперь же они на себе испытывали те же страдания. Заблуждение и месть следуют одно за другой во времена переворотов.

Тщетно мать Люсиль, прекрасная и несчастная госпожа Дюплесси, обращалась к друзьям Робеспьера, стараясь разжалобить его воспоминаниями о прежних отношениях. Все двери закрывались при упоминании имен родственников Камилла и Дантона. «Робеспьер, — написала она в отчаянии, — тебе мало того, что ты убил своего лучшего друга, тебе нужна еще кровь его жены, моей дочери!.. Твое чудовище Фукье-Тенвиль только что отдал приказ отправить ее на эшафот. Робеспьер, если кровь Камилла не опьянила тебя до потери рассудка, если ты помнишь, как ласкал маленького Горация, которого любил держать на коленях, если ты вспомнишь, что должен был сделаться моим зятем, женившись на Адели, сестре Люсиль, пощади невинную жертву! Но если твоя ярость подобна ярости льва, поскорее возьми также и нас — меня, Адель и Горация; разорви нас собственными руками, на которых еще не остыла кровь Камилла. Не медли — и пусть нас соединит одна могила!»

Это письмо осталось без ответа. Люсиль отвезли на эшафот 13 апреля. Ее стройный стан, лицо, казавшееся еще моложе ее лет, бледность, борющаяся на щеках со свежестью юности, имена ее мужа, матери и ребенка, которых она звала, сидя в тележке, везущей ее к эшафоту, — все это трогало толпу. В ее лице смерть наносила удар не партии, а природе. Ее оплакивали. Быть может, эта жертва была отомщена более, чем другие, несколько месяцев спустя. Эта кровь женщины обесцвечивала пролитую раньше.

Комитеты боялись, чтобы смерть Дантона не вызвала волнений в департаментах. Его казнь могла стать государственным переворотом. Результат превзошел все ожидания. Общий крик одобрения донесся из всех клубов республики, все друзья Дантона отреклись от него. Даже Лежандр низкопоклонством искупил слабую попытку к независимости, которую осмелился предпринять. Он надоел Робеспьеру заявлениями о своем раскаянии. «Я был другом Дантона, пока верил в его честность, — говорил он, — теперь во всей республике не найдется человека, более меня убежденного в его преступлениях».

Комитет общественного спасения, укрепив власть внутри страны, обратил все внимание на границы.

Сен-Жюст снова отправился в армию. Открытие кампании 1794 года требовало со стороны Конвента принятия энергичных мер. С подозрением наблюдавшие друг за другом союзники, рассчитывая на внутренние раздоры во Франции, ничего не предпринимали в течение всей зимы. Они довольствовались тем, что сохраняли свои позиции. План заключался в том, чтобы всей массой двинуться на Ландреси, а оттуда через Лан на Париж. Войска их в марте состояли из: 60 тысяч австрийцев и эмигрантов под началом герцога Саксен-Тешенского на Рейне; 65 тысяч пруссаков около Майнца, в Люксембурге и на Самбре, под предводительством Бальё, Бланкенштейна и принца Кауница; наконец, 120 тысяч под началом принца Кобургского и Клерфэ маневрировали между Кенуа и Эско.

Военные силы французов составляли: Верхне-Рейнская армия — 60 тысяч; Мозельская — 50 тысяч; Арденнская — 30 тысяч; Северная — 150 тысяч. Военные действия начались наступлением союзников и осадой Ландреси. Центр французов стремительно отодвинули, оба фланга оставались без прикрытия и связи с главной частью армии.

Во время этих сражений генералы Суам и Моро врасплох напали на Клерфэ и отняли у него города Куртре и Менен. Пишегрю, увлеченный своими первыми успехами, не побоялся оставить дорогу на Париж без прикрытия, перебросив всю свою армию для поддержки Моро и Суама. «Если Кобург осмелится проникнуть во Францию, — думал Пишегрю, — он очутится между Парижем и 120-тысячной французской армией, которая отрежет его от Фландрии и Германии».

Этот смелый план удался. Принц Кобургский не принял вызов и повернул свою армию, намереваясь следовать за Пишегрю и окружить его уже в завоеванных им землях.

Единственный военный совет, созванный в Турне, на котором присутствовал император, составил новый план кампании, его назвали «планом уничтожения французской армии». Союзники надеялись, что, когда армия будет окружена, руки у революции окажутся связаны и можно будет нанести ей удар прямо в сердце.

Они шестью колоннами отправились против Северной армии, которую собирались встретить между Мененом и Куртре. Пишегрю отсутствовал: он делал смотр войскам на Самбре. Моро и Суам расстроили планы союзников, одновременно напав на разрозненные колонны и помешав им соединиться. Восемнадцатого мая они одержали победу у Туркуэна и обратили в бегство при Ватерлоо наступавшую английскую армию. Герцог Йоркский, командовавший этой армией, спасся только благодаря быстроте своего коня. Три тысячи пленных и шестьдесят пушек достались республиканцам. Моро, которому была поручена осада Ипра, отбросил Клерфэ, пришедшего на помощь городу во главе тридцати тысяч солдат. Моро овладел городом после нескольких жестоких штурмов и взял шесть тысяч пленных.

Во время этих операций Карно сохранил Самбру, хотя уже много раз ее то уступали союзникам, то вновь овладевали ею, — казалось, эта река является фатальной границей, оспариваемой монархиями у республики. Карно послал туда Журдана, несправедливо лишенного командования Северной армией и назначенного теперь командовать Самбро-Маасской. Так Журдан отомстил своей неблагодарной родине, защищая ее своей шпагой и своим гением. Сен-Жюст и Леба, находившиеся в слабых корпусах, постоянно перебрасывали свои войска на другую сторону реки, чтобы перенести военные действия на неприятельскую землю. Журдан, прибывший с Арденнской армией, по совету этих представителей решил перейти Самбру. Марсо и Дюгем оттеснили австрийцев, и благодаря такому маневру следовавшая за ними армия смогла перейти Самбру, но, не получив поддержки, вскоре переправилась обратно. Сен-Жюст приказал генералам Шарбонье и Дежардену снова овладеть Самброй или умереть. 20 мая они бросились на противоположную сторону реки. Остановившись на неприятельском берегу, Шарбонье и Дежарден по приказу военного совета отправили Клебера и Марсо за припасами на французский берег. Атакованные во время этого неосторожного разделения войск, французы были отброшены в реку и спаслись только благодаря храбрости Клебера и Бернадотта, которые поспешили вернуться, когда услыхали пушечную пальбу. Окрашенная кровью французов, Самбра снова потекла между ними и неприятелями.

Несмотря на то что Журдан приближался, нетерпеливый Сен-Жюст не хотел его ждать. «Шарлеруа, Шарлеруа! — повторял он беспрестанно генералам, как Катон римлянам: — Поступайте, как хотите, но республике нужна победа».

Двадцать шестою мая Клебер переправился снова и в течение трех часов ждал под градом картечи подхода колонн, которые должны были следовать за ним. Наконец, подавленный вновь подоспевшими батареями, расстроившими оба фланга его авангарда, он вынужден был отступить. Двадцать девятого числа Сен-Жюст заставил переправиться Марсо и Дюгема. Голова их колонны наткнулась на тридцатитысячное войско принца Оранского, и только остатки разгромленной колонны французов смогли переправиться через реку. Наконец в разгар этих бесполезных наступлений появился Журдан. Сен-Жюст тотчас объявил его командующим обеими армиями, подчинил ему всех генералов и все корпуса и предоставил право самостоятельно вести военные действия. Журдан в десятый раз перешел Самбру и пошел к Шарлеруа. Начав бомбардировать город, он распределил свои войска на позициях в ожидании близкой битвы; но, внезапно атакованный массой трех неприятельских армий, был вынужден, несмотря на чудеса храбрости и находчивость Клебера, Марсо, Дюгема, Лефевра и Макдональда, поспешно отступить в долину Самбры и снова искать защиты за ее водами. Сен-Жюст, разгневанный, хоть и сам стал свидетелем стойкости войск, страшился того, чтобы эта новая неудача не поколебала популярности Комитета и Робеспьера. Он сам бился как герой, но храбрость без победы ничего не значит. Победа для Сен-Жюста имела политическое значение. Карно постоянно писал ему: «Победа на Самбре или анархия в Париже».

Восемнадцатого июня Журдан наконец воспользовался беспечностью, которую проявил Кобург, снова перешел Самбру и двинулся на Шарлеруа. На середине пути он поставил в редуте восемнадцать орудий крупного калибра, которыми заставил артиллерию Шарлеруа замолчать. В тот же день город сдался. В то время как гарнизон уходил из города, пушечные выстрелы, гремевшие вдали, возвестили Шарлеруа о приближении запоздавшего подкрепления, а Журдану — о близком сражении. Это подходил принц Кобургский, который, соединившись с принцем Оранским, открыл огонь по аванпостам французской армии. Журдан расположил свои войска в виде серпа; оба его крыла упирались в Самбру, перейти которую теперь уже было невозможно, и им не оставалось иного выхода, кроме как победить или умереть. Марсо, Лефевр, Шампионне и Клебер командовали корпусами.

Принц Кобургский действовал согласно избитому приему войны, разделив свои силы и атаки. Он образовал из своих 80 тысяч человек пять колонн, которые двинулись полукругом, чтобы напасть на французскую армию на всех пунктах сразу. Принц Оранский, генерал Каснодович, принц Кауниц, брат императора герцог Карл и генерал Балье командовали наступающими колоннами. Оттесненный Шампионне отступил. Очищенное им пространство немедленно заняла многочисленная неприятельская кавалерия, и оно сделалось центром поля сражения.

Ход битвы между Лефевром и Шампионне и австрийцами скрывали от Журдана облака пыли. В эту минуту над облаками появился воздушный шар с офицерами французского генерального штаба. Это Карно пожелал применить в военном искусстве бесполезное дотоле изобретение. Подвижная наблюдательная станция, недоступная ядрам, должна была доставить сведения главнокомандующему. Офицеры, находившиеся на шаре, заметили опасное положение Шампионне и спустились, чтобы сообщить об этом Журдану. Последний немедленно двинулся на помощь Шампионне со своими резервами, состоявшими из шести батальонов и шести эскадронов, и вместе с ним вернулся форсированным маршем на покинутые позиции. Большой редут, снова перешедший в руки французов, начал осыпать ядрами австрийцев, вырывая целые ряды их. Французская кавалерия галопом бросилась в образовавшиеся бреши, расширяя их ударами сабель, и захватила пятьдесят артиллерийских орудий. Принц Кобургский заметил трехцветное знамя, развевающееся над укреплениями Шарлеруа, дал сигнал к отступлению и, покинув поле сражения, отдал честь победы Журдану — 26 июня 1794 года.

Двадцать тысяч трупов остались на поле сражения. Эта победа вновь отдала в руки республики Бельгию и не замедлила подчинить законам Конвента французские города, временно занятые иностранцами. Карно и Сен-Жюст решили соединить Северную армию с Самбро-Маасской, отправить Пишегрю на завоевание Голландии, прервать сношения между армиями Клерфэ и герцога Йоркского и таким образом разъединить огромную союзную армию, поднять Рейнские провинции и Нидерланды, воспользоваться нерешительностью Пруссии, отделить Австрию от союзников и выслушать мирные предложения, которые император уже начал делать Робеспьеру.

Единственной опасностью для республики в последние месяцы предыдущей кампании стала блокада Ландау и оккупация линий Вейсенбурга — ключей к Рейнской и Вогезской долинам. Тогда Комитет общественного спасения решил совершить отчаянное усилие, чтобы вернуть эту позицию и освободить от блокады Ландау. Массовый набор и единодушный порыв воинственного населения Эльзаса, Вогезов и Юры быстро пополнили ряды этих трех армий. Пишегрю командовал Рейнской армией. В несколько дней он воодушевил свою армию огнем, горевшим в его молодой душе. С тридцатью тысячами человек он бросился на Вогезские высоты, сначала имел успех, но затем потерпел неудачу и отступил; несмотря на поражение, он заслужил уважение членов Конвента, ставших свидетелями его храбрости. Получив подкрепление из Арденнской армии, он снова двинулся вперед, бросился на австрийского генерала, разбил его, отбросил правое крыло, захватил позиции, взял в плен значительные силы и соединился с Рейнской армией. Блокада с Ландау была снята 28 декабря 1793 года. Австрийцы перешли Рейн обратно, пруссаки отошли к Майнцу. Старый герцог Брауншвейгский отказался от командования, оскорбленный тем, что его победил двадцатишестилетний генерал.

После зимы 1793–1794 года другие границы сделались так же безопасны, как и рейнские. В Савойе генерал Дюма овладел Альпийскими высотами и с вершин Сен-Бернара и Мон-Сени угрожал пьемонтцам. Комитет общественного спасения задумал вторжение в Италию. Массена и Серюрье постепенно открывали доступ к ней со стороны Ниццы. Бонапарт, бывший в то время только командующим батальоном этой армии, посылал планы Карно и Баррасу.

В Вандее бунтующие отряды республиканцев повсюду несли с собой огонь и смерть. Главнокомандующий д’Эльбе попал в их руки и был расстрелян в Нанте.

В Пиренеях испанская армия, лишившаяся двух своих генералов, прикрывалась рекой Таго от атак Ожеро, Периньона и Дюгомье. Старый генерал Дагобер, с нетерпением переносивший свое бездействие, занял Каталонию, с торжеством вошел в Монтелло и умер в Сеу-д’Уржель семидесяти восьми лет от роду. Отдав огромные контрибуции, доставшиеся ему после побед, в кассу армии, Дагобер, умирая, не имел ничего, кроме мундира и жалованья. Офицеры и солдаты его армии устроили ему похороны в складчину.

Испанский король предложил мир, поставив условием освобождение двух детей Людовика XVI и предоставление дофину небольшого удела в смежных с Испанией провинциях. Комитет общественного спасения написал народному представителю, сообщившему ему эти условия: «Отвечайте пушками!» Дюгомье, повинуясь этому приказанию, одержал победу и пал на поле битвы, пораженный ядром в голову. «Скройте мою смерть от солдат, — сказал он двум сыновьям, — пусть победа усладит мои последние минуты». Периньон, назначенный представителями главнокомандующим вместо Дюгомье, довершил победу.

Генералы Бон, Вердье и Шабер выбили у неприятеля целые ряды и пошли в штыки на неприятельский лагерь. Смерть испанского главнокомандующего и трех генералов стала возмездием за смерть Дюгомье и повлекла за собой бегство неприятельской армии. Десять тысяч испанцев были взяты в плен. Границу очистили, и неприятель всюду отступал перед упорством и натиском республиканских батальонов. Упрямство Робеспьера, гений Карно, непоколебимость Сен-Жюста вскоре перенесли военные действия на неприятельскую землю.

В войне на море имеют значение не только храбрость и численность; здесь недостаточно человека — нужны дерево, бронза, снасти, маневрирование, дисциплина; можно импровизировать в армии, но флот создается медленно и так же медленно воспитываются люди, способные служить на нем.

Брестский флот под началом адмирала Морара де Галля, крейсировавший у берегов Бретани, взбунтовался против офицеров из-за того, что якобы они нарочно удалили флот от Бреста, чтобы сдать, подобно Тулону, англичанам, и вынудил их вернуться.

Комитет общественного спасения послал в Брест трех комиссаров, которые сделали вид, что верят матросам, и начали искать между командирами флота воображаемых заговорщиков. Они посеяли террор во флоте, подобно тому как он свирепствовал на суше. Тюрьмы и смерть сократили число офицеров; Морара де Галля заменил Вилларе-Жуайез, из простого капитана корабля возвысившийся до командира эскадры. Возмутившиеся корабли получили новых командиров и даже новые имена, заимствованные из выдающихся событий революции.

Между тем из Америки ожидалось прибытие двухсот судов, нагруженных зерном. Вилларе-Жуайез получил приказ отойти на некоторое расстояние от берега, чтобы патрулировать этот транспорт при входе во французские воды, а также подучить экипаж в ожидании больших маневров. Во всем республиканском флоте числилось двадцать восемь линейных судов, внушительные остатки вооруженных сил Америки и Индии. Вилларе-Жуайез и Жан-Бон Сент-Андре находились на стотридцатипушечном корабле «Гора». Не успел флот тремя колоннами выйти в море, как был замечен адмиралом Хау, крейсировавшим с тридцатью тремя английскими судами у берегов Нормандии и Бретани. Французский адмирал хотел уклониться от боя, имея в виду сначала исполнить полученный им приказ — охрану ожидаемого зерна. Англичане тоже сначала сделали вид, что избегают сражения. Наступившая ночь разъединила оба флота, но на рассвете они снова увидали друг друга. Три английских корабля врезались в центр линии французских судов, сцепились с «Мстителем» и подожгли его снасти. Уже готово было завязаться генеральное сражение, но густой туман опустился над океаном и два дня окутывал оба флота, делая невозможными любые маневры. Но адмирал Хау ухитрился поставить французский флот под ветер и благодаря этому получил огромное преимущество, увеличившее силу его эскадры и ее подвижность.

Это произошло на рассвете 1 июня 1794 года. Солнце ярко сияло, волны вздымались, но не мешали движению; храбрость была одинакова с обеих сторон; только у французов это была храбрость скорее отчаяния. Возгласы «Да здравствует республика!» и «Да здравствует Британия!» раздавались с обеих сторон.

Вместо того чтобы прямо двинуться на линию французских судов, английский адмирал взял направление по диагонали, разгромил левую половину выстрелами из всех орудий, в то время как правая половина, находясь под противным ветром, смотрела, неподвижная, на свои горящие корабли. Говорят, что никогда подобная жажда смерти не подымала друг против друга два враждующих народа. Казалось, дерево и паруса были охвачены тем же нетерпеливым ожиданием столкновения, что и моряки. Четыре тысячи орудий, отвечая друг другу с враждебных палуб, изрыгали картечь на расстояние пистолетного выстрела. Мачты были срублены. Паруса — в огне. Палубы покрыты оторванными членами тел и обломками снастей. Хау, находившийся на корабле «Королева Шарлотта», сражался, точно на большой дуэли, с адмиральским кораблем «Гора». Корабль «Якобинец» неверным движением прорвал общую линию и открыл это судно. Левая половина французского флота была уничтожена, но не побеждена. Центр пострадал мало. Ночь опустилась над этой бойней и прекратила ее.

Хау отрезал от флота и окружил шесть республиканских кораблей. День должен был осветить сдачу этих судов или их сожжение. Французский адмирал захотел спасти их или сгореть вместе с ними. Размышление умерило пыл народного представителя Жан-Бона Сен-Андре. Флот достаточно совершил для его славы, и представитель отдал приказ отступать. Его обвинили в трусости и едва не сбросили в море. Корабль «Гора» уже казался потухшим вулканом. В него попало триста ядер, все его офицеры были ранены или убиты, все канониры погибли у своих орудий. То же произошло со всеми судами, принимавшими участие в битве.

Окруженный тремя неприятельскими судами, корабль «Мститель» еще сражался, но его капитан был уже разорван пополам, офицеры искалечены, почти все матросы перебиты, мачты срублены, от парусов осталась одна зола. Экипаж, опьяненный порохом и кровью, дошел до того, что, гордясь своим флагом, решился на массовое самоубийство. Моряки прибили флаг к обломку мачты, отказались от всяких переговоров и ждали, чтобы волны, с каждой минутой все более заливавшие трюм, погрузили его в свою пучину. По мере того как корабль, ярус за ярусом, опускался в волны, бесстрашный экипаж давал залпы из орудий; когда волны заливали один ярус, экипаж поднимался к следующей батарее и разряжал ее против неприятеля. Наконец, когда волны перекатывались уже через палубу, вровень с водой раздался последний залп и экипаж погрузился в море вместе со своим кораблем под крики «Да здравствует республика!»

Англичане, охваченные восторгом, бросились в шлюпки и спасли многих из этих героев. Эскадра вернулась в Брест как раненый, но победоносный воин. Конвент объявил, что родина признает ее заслуги, и приказал, чтобы модель «Мстителя» привесили к своду Пантеона. Поэты Шенье и Лебрен обессмертили корабль в своих стихах. Геройская гибель «Мстителя» стала сюжетом одной из популярнейших народных песен — «Марсельезой» моряков.

Горизонт прояснялся на всех границах, тогда как тучи над Парижем сгущались с каждым днем все более и более. Кровь жертв смешивалась с кровью защитников родины.

Комитет общественного спасения, разгромив жирондистов, Эбера и Дантона, имел возможность сохранить власть только при условии, что народу будет уступлено право смерти. Раз начался Террор, он должен был раздавить первого, кто захочет остановить его.

Робеспьер и его друзья ждали благоприятного часа, чтобы остановить бойню. Благоприятный час все не наступал. Гильотина косила уже все сословия. Комитет получал обвинительные доносы из Парижа от представителей клубов и округов. Он проглядывал эти доносы, и, если, по его мнению, агент был достоин доверия, обвиняемых отсылали в Трибунал. Таким образом, обвиненные наполнили все восемнадцать тюрем Парижа. Каждый вечер общественный обвинитель отправлялся в Комитет за инструкциями. Если Комитет хотел, чтобы смертный приговор последовал немедленно, то Фукье-Тенвилю передавали список этих обвиняемых. Если же чья-либо голова не была намечена для казни, Комитет предоставлял Фукье-Тенвилю руководствоваться списками обвиняемых, имена которых следовали в случайном порядке. Общественный обвинитель вступал в соглашение с председателем суда. По аналогии обвинений, он соединял в одном и том же обвинительном акте имена узников, которые совершенно не знали друг друга. Он же заботился о немедленном приведении приговоров в исполнение. Тележки, сообразно с предполагаемым числом осужденных, стояли в назначенный час у Дворца правосудия. Общественные «оскорбительницы» ожидали у колес. Народ толпился на улицах. Смерть сделалась ежедневным, рутинным явлением.

Двадцатичетырехлетний сын Кюстина, заключенный в тюрьму за то, что оплакивал своего отца, томился в ожидании суда. Его молодость, красота, слезы его жены тронули одного из сторожей. Юная сообщница достала Кюстину женскую одежду, в которой он должен был бежать, когда стемнеет. Настал условленный день и час. Вдруг Кюстин узнает, что Конвент издал декрет, согласно которому всякий способствовавший бегству узника приговаривается к смерти. Он снимает уже надетую женскую одежду, сопротивляется объятиям жены и мольбам девушки, которая клянется, что последует за ними и умрет за него, если это будет нужно. Ничто не может поколебать его. Он проводит последнюю ночь своей жизни в общей камере для осужденных, стараясь осушить слезы жены и вызвать у нее желание жить ради их дорогого ребенка. При первых лучах рассвета молодая женщина падает без чувств. Этим обмороком пользуются, чтобы унести ее. Так Кюстин пал жертвой своей сыновней любви и великодушия.

Клавьер, узнавший в заключении, что его друг Ролан покончил жизнь самоубийством, философствует, разговаривая вечером со своими товарищами по заключению на тему существования загробной жизни. Он разбирает самые быстрые и верные средства добровольно избежать смерти на плахе, чтобы сохранить наследство своим детям. На следующий день сторожа застают Клавьера лежащим неподвижно в луже крови, с ножом, пронзившим его сердце. Его жена, уроженка Генуи, узнав о смерти мужа, отравилась, предварительно распорядившись обеспечить свое состояние за детьми и найдя им покровителей в чужой семье.

Лионский епископ Ламурет, находясь в заключении, обращал неверующих к Богу и ободрял отчаявшихся. «Нет, друзья мои, — воскликнул он накануне своей казни, хлопнув себя по лбу, — нельзя убить мысль, а мысль — это весь человек! Что такое гильотина? Щелчок по шее — и только!»

Оставалось только два славных жирондиста, которым удавалось в течение шести месяцев избежать проскрипций Горы: Луве и Кондорсе.

Кондорсе на следующий же после 31 мая день ожидал жандармов, которые должны были подвергнуть его домашнему аресту. Монтаньяры на минуту остановились в нерешительности перед великим именем. Они боялись опозорить революцию, осудив философа. Якобинцы упрекали монтаньяров в слабости: чем выше человек, тем опаснее заговорщик; уважение — не более чем предрассудок; самые великие головы должны пасть первыми! Уступая слезам жены, Кондорсе дал согласие на то, чтобы его друг Пинель скрыл его в надежном убежище в одном из бедных кварталов Парижа, под сенью башен св. Сульпиции. Там госпожа Верне, бедная вдова, посвятившая всю свою жизнь несчастным, жила в своем домике, который сдавала нескольким спокойным жильцам. Пинель привел сюда Кондорсе, когда стемнело. Он хотел уже сообщить госпоже Верне имя друга, которого поручает ее гостеприимству. «Нет, — ответила эта великодушная женщина, — я не хочу знать его имени; я знаю, что он несчастен, и этого довольно. Я спасу его ради Господа, а вовсе не ради его имени. Его убежище станет от этого безопаснее».

Кондорсе заперся с несколькими книгами в комнатке верхнего этажа и никуда не выходил. Он отворял окно только ночью, спускался вниз только для того, чтобы поесть, как гость, за столом хозяйки. Ему показалось однажды, что он встретил на лестнице члена Конвента из партии монтаньяров по имени Марко. «Я погиб, — сказал он госпоже Верне, — у вас в доме живет монтаньяр. Я должен бежать, потому что я Кондорсе». — «Оставайтесь, — ответила бесстрашная женщина, — я ручаюсь за него. Я скажу ему: Кондорсе здесь, он осужден, я знаю это и даю ему убежище. Если это откроется, я погибну вместе с ним». Член Конвента сохранил тайну. Каждый день осужденный и осуждающий встречались на лестнице и делали вид, что не знают друг друга.

Кондорсе оставался в этом убежище осень и зиму 1793 года, а в первые месяцы 1794-го написал книгу «Картина прогресса человеческого разума». Надежда философа одержала верх над отчаянием гражданина. Он знал, что страсти преходящи, а разум вечен. Он признавал его существование подобно тому, как астроном признает существование светила даже во время его затмения.

Кондорсе мог спастись, если бы захотел подождать. Но в начале апреля у него появилось предположение, что врагам известно его убежище, и он не пожелал навлечь несчастья на свою великодушную хозяйку.

Пятого апреля в 10 часов утра Кондорсе спустился в гостиную под предлогом завтрака. Тут же находилась дверь на улицу. Не успел он сесть, как притворился, что забыл в своей комнате книгу. Ничего не подозревавшая госпожа Верне предложила сходить за ней. Кондорсе согласился и воспользовался отсутствием хозяйки, чтобы выскочить из дома.

Он проблуждал целый день в окрестностях Парижа, а когда настала ночь, постучал в дверь домика в деревне Фонтэне-о-Роз, где его друзья, господин и госпожа Сюар, жили в уединении. Его впустили. Никому не известно, что произошло во время этого ночного свидания между осужденным, умолявшим дать ему убежище, и его друзьями, боявшимися навлечь опасность на свое жилище, укрыв в нем осужденного. Одни говорят, что дружба оказалась трусливой, другие — что Кондорсе великодушно отказался, несмотря на настояния, обрести приют в их доме. Как бы там ни было, но после короткого разговора он вышел через потайную дверь.

На другой день под вечер в харчевню Кламара вошел человек, изнемогавший от усталости, весь в грязи, с безумными глазами и длинной бородой. Его куртка ремесленника, шерстяная шапка, подбитые гвоздями башмаки составляли контраст с нежными руками и белизной кожи. Он потребовал хлеба и яиц и ел с жадностью, свидетельствовавшей о продолжительном голоде. На вопрос хозяина, чем он занимается, он ответил, что служил лакеем у господина, который только что умер. В подтверждение своих слов он вытащил из кармана бумажник с подложными документами.

Изящество бумажника выдало Кондорсе. Брошенный в тюрьму города Бур-ла-Рен, философ принял яд, который постоянно носил с собой. Национальная стража, стоявшая у двери и не слыхавшая из камеры ни одного звука, нашла вместо узника труп. Так умер этот новый Сенека. Очутившись между двух лагерей и желая победить старый мир и умиротворить новый, Кондорсе погиб при их столкновении без удивления, без стона; он знал, что истины даются человеку не даром.

Другой философ, Мальзерб, перенес похожие несчастья, но оставил по себе более громкую славу. Он запечатлел свою жизнь своею смертью. После проявления им высшей степени верности во время защиты Людовика XVI, Мальзерб удалился в деревню и жил там как патриарх, окруженный детьми и внуками. Предположили, что его добродетельный образ жизни стал протестом против эпохи. Его арестовали 22 апреля вместе с дочерью, госпожой де Розамбо, муж которой был казнен за день до ее ареста, внучкой и ее мужем Шатобрианом, старшим братом того, который придал своему имени больше блеска, чем было пролито крови его родственников.

Идя на суд, Мальзерб оступился на пороге камеры. «Дурное предзнаменование, — сказал он, — римлянин вернулся бы домой!» Заключенные Консьержери просили у него благословения, почитая в нем древнюю добродетель, которая вместе с ним должна была взойти на небо. Он благословил их улыбаясь. «Особенно не жалейте меня, — сказал он, — я попал в опалу за то, что опередил республику своими реформами. Я умираю, примирившись с прошедшим и будущим».

Вся его семья последовала за ним на эшафот.

В то время как великодушный старец шел умирать за то, что защищал своего короля, Клери томился в тюрьме Лафорс за то, что прислуживал королю. Своим продолжительным страданием в Тампле и дальнейшим суровым заключением он опроверг все сомнения, могущие опозорить его память и доброе имя.

Один из первых трибунов парламента Дюваль-Дюпремениль и Шапелье, докладчик первой конституции, погибли вместе с Мальзербом. Всходя на тележку, которая должна была отвезти их на гильотину, Шапелье сказал Дюпременилю: «Народ задаст нам сейчас задачу, которую трудно разрешить». — «Какую?» — «Узнать, к кому из нас двоих относятся его проклятия и оскорбления». — «К обоим», — ответил Дюпремениль.

Старик Люкнер, давно забытый в тюрьме, депутат Мазюйе, обвиненный за содействие освобождению Петиона и Ланжюине, и Туре, один из просвещеннейших реформаторов закона, последовали за ними на плаху. Все члены парижского парламента, все главные сборщики податей, вся знать Франции, вся магистратура, все духовенство были вырваны из их замков, церквей, убежищ, брошены в парижские тюрьмы, доставлены в суд и оттуда увезены на гильотину.

Более восьми тысяч подозреваемых переполняли одни только парижские тюрьмы еще за месяц до смерти Дантона. Из Сен-Жерменского предместья в одну ночь отправили в места заключения триста семейств, носящих громкие исторические имена, — военных, политиков, епископов.

Не давали себе даже труда отыскивать за ними преступление. Достаточно было, чтобы в квартале нашлись доносчики: закон не только поддерживал обвинение, но давал им известную долю вознаграждения из конфискованного имущества. Народ, бывший одновременно доносчиком, судьей и наследником жертв, думал, что обогатится конфискованным имуществом. Когда не хватало поводов к обвинению, старались воспользоваться действительными или выдуманными заговорами в тюрьмах. Шпионы, переодетые в арестантскую одежду, выпытывали признания о желании бежать и планы бегства; а иногда и измышляли все это и доносили Фукье-Тенвилю.

Из сотен имен составляли списки обвиняемых, которые о своих преступлениях впервые узнавали из обвинительных актов. Их называли «топливом для гильотины». С каждым днем росло число повозок, увозивших осужденных на эшафот. В четыре часа утра, более или менее нагруженные, они катились через мост Менял и по улице Сент-Оноре к площади Революции.

В этих похоронных повозках нередко везли мужа и жену, отца и сына, мать и дочерей. Страдальческие лица, смотрящие друг на друга с величайшей нежностью последнего прощания, головки молодых девушек, опустившиеся на колени матерей, головы жен, склонившиеся на плечи своих мужей, сердца, прижимающиеся одно к другому, биение которых должно скоро прекратиться, седые и белокурые волосы, срезанные одними и теми же ножницами, шествие процессии, однообразный стук колес, железная ограда из сабель жандармов, сдавленные рыдания, оскорбления толпы, — все придавало этой резне характер более ужасный, чем простое убийство, потому что здесь убийство предлагалось народу как зрелище и развлечение.

Прохождение этих процессий довольно скоро обратилось в пытку и позор для включенных в маршрут кварталов. Окна, магазины, лавки — все закрывалось при приближении шествия. Жильцы покидали свои квартиры. Домовладельцы начали подавать в Коммуну петиции, жалуясь на то, что их дома обратили в привилегированные места для лицезрения казней. Кровь тысяч жертв окрасила землю и заражала воздух. На площади Тюильри и на Елисейских полях уже не было видно гуляющих. Миазмы смерти портили листву деревьев.

Две казни, более ужасные и торжественные, чем другие, наконец возбудили негодование этих кварталов против местонахождения гильотины. После взятия королем Прусским Вердена в 1791 году город праздновал въезд освободителей Людовика XVI. Жители повезли на бал своих дочерей; одни — по убеждению, другие — из страха. По освобождении Вердена республика вспомнила эти празднества, украшенные присутствием детей, не принимавших участия в устройстве бала. Тем не менее их отвезли в Париж и предали суду. Ни их возраст, ни красота, ни повиновение родителям, ни давность события — не приняли во внимание ничего! Все они были одеты в белые платья. Везшая их тележка походила на корзину с лилиями, головки которых качаются при движении руки. Палачи плакали вместе с ними.

На следующий день еще более многочисленные тележки везли на казнь всех монахинь Монмартрского аббатства. Настоятельницей их была госпожа Монморанси. Преступление этих бедных девиц состояло в том, что они исполнили волю своих родителей и остались верны данным обетам. Окружив настоятельницу, они запели, взойдя на тележки, своими нежными голосами священные гимны и пели их весь путь. Казни этих двух дней, когда были преданы смерти юность, красота и религия, заставили толпу отвести глаза.

Коммуна побоялась злоупотребить патриотизмом богатых кварталов и склонна была более доверять предместьям. Выбор ее остановился на предместье Сент-Антуан, местности, где 14 июля зародилась революция; гильотину приказали воздвигнуть у заставы Трона. Уже не беспокоясь о том, что она смутит сердца и вызовет сожаления у жителей этого предместья, республика ознаменовала новое место еще более многочисленными казнями. Тележки все увеличивались в количестве. Однажды на них везли сорок пять судей Парижа и тридцать три члена тулузского парламента; в другой раз — двадцать семей купцов из Седана.

Одну из тележек окружали дети в лохмотьях; казалось, эти дети оплакивали и благословляли отца. Сидевшим в тележке стариком был Фенелон, внучатый племянник автора «Телемака» — этого источника революции, сбившейся с истинного пути и упивавшейся теперь кровью своей семьи. Аббат Фенелон учредил в Париже богоугодное заведение для бездомных детей, которые каждую зиму спускались с гор Савойи зарабатывать себе пропитание во Франции, поступая в услужение в больших городах. Узнав, что их покровителя хотят у них отнять, дети утром отправились всей толпой в Конвент умолять представителей о человеколюбии. Их молодость, речи, слезы тронули депутатов. «Разве сами вы дети, что вас разжалобили эти слезы? — воскликнул Билло-Варенн. — Войдите хоть раз в сделку с правосудием и завтра же аристократы убьют вас без сострадания!»

Конвент не решился смягчить приговор. Аббат Фенелон отправился на плаху, сопутствуемый своими добрыми делами. Дряхлому восьмидесятидевятилетнему старцу пришлось помочь взойти на ступени гильотины. Взойдя на эшафот, Фенелон попросил палача развязать ему руки, чтобы послать благословение бедным малюткам. Растроганный палач повинуется. Фенелон протягивает руки. Дети склоняют свои обнаженные головы под благословение умирающего. Пораженная толпа следует их примеру, падает на колени. Льются слезы, раздаются рыдания. Казнь принимает характер жертвоприношения.

Предместье Сент-Антуан также вознегодовало на то, что стало местом смерти. Земля отталкивала кровь. Но осуждающие находили, что смерть шествует недостаточно быстро.

На кладбище Монсо вырыли огромную яму (ее долго не засыпали), края которой были уставлены бочками с известью. Сюда сбрасывались головы и тела обезглавленных. Настоящая кровавая клоака, над которой возвышалась надпись Dormir (спать), точно палачи хотели успокоить себя тем, что жертвы их никогда не проснутся.