Смерть Людовика XVI вызвала сильное волнение во всем государстве. Все люди, не разделявшие стоицизма судей, были объяты ужасом и печалью. Им казалось, что великое святотатство должно призвать на народ одно из тех возмездий, которых Небо требует за кровь праведника. Женщины бросались с крыш домов и с парижских мостов. Сестры, дочери, жены и матери членов Конвента осыпали упреками своих мужей и сыновей. Казнь еще не была совершена, когда один из главных судей уже понес кару за смертный приговор Людовику XVI.

Мишель Лепеллетье де Сен-Фаржо, потомок древнего рода, члены которого занимали высшие судебные должности, и владелец огромных поместий в департаменте Ионны, сначала защищал права короля в Генеральных штатах. После закрытия Учредительного собрания, предвидя падение монархии, он удалился в свои поместья, а затем перешел на сторону народной партии с угодливостью человека, которому надо заслужить прощение. Когда он сделался центром, вокруг которого начали группироваться недовольные в его департаменте, душою клубов, подстрекателем народных волнений, его выбрали членом Национального конвента в Сансе. Архиепископ Санса Ломени де Бриенн, бывший министр Людовика XVI и известный противник церкви в вопросах философии, в гражданском платье и красном колпаке присутствовал при избрании Мишеля Сен-Фаржо. Таким образом духовенство и аристократия отреклись от своих прав в пользу народа и обагрили руки в крови. Архиепископ, предвидя ужасные последствия подобных жертв, носил с собой яд, присланный ему Кондорсе, которым он и воспользовался несколько месяцев спустя, а Сен-Фаржо уже предчувствовал, что его поразит кинжал роялиста. Тот и другой должны были сделаться мучениками своего нового положения: один нанес себе удар сам, другой пал от руки убийцы.

Сен-Фаржо пользовался в Конвенте и у якобинцев влиянием благодаря своему происхождению. Он председательствовал иногда на собраниях якобинцев и шел навстречу желаниям Робеспьера. Никто не может льстить представителям народа лучше аристократа, научившегося лести при дворе. Он бывал у герцога Орлеанского и прочил отдать, как говорили, свою единственную дочь за старшего сына герцога. Огромное приданое должно было сгладить неравенство имен, а революционные принципы — уничтожить разницу в общественной иерархии.

Его богатство и высокое положение попечителя разных учреждений в Бургундии сплотили вокруг него десять или двенадцать членов Конвента, не спускавших глаз со своего представителя и готовых во всем подражать ему. Эти двенадцать голосов, присоединившихся к противной стороне по знаку Сен-Фаржо, составили разницу в двадцать четыре голоса во время голосования на процессе короля, и потому именно на Лепеллетье возлагали всю ответственность за смерть Людовика XVI. Роялистам это было известно. Таинственные просьбы посыпались на Сен-Фаржо; он обещал подать голос за помилование. Якобинцы, узнав об этих переговорах, потребовали, чтобы он опроверг их актом, залогом которому служила бы его голова, и он обещал, что будет непреклонен. В решительную минуту он сдержал слово, данное якобинцам.

Среди роялистов выделялся молодой человек по имени Пари, сын одного из управляющих имениями графа д’Артуа. Пари поступил в конституционную гвардию Людовика XVI как раз в то время, когда в ней соединились все оставшиеся верными защитники короля. Этот молодой человек принадлежал к числу тех, кто должен был напасть на конвой короля, когда его повезут на казнь. После объявления смертного приговора бешенство и горе его дошли до крайних пределов. Со спрятанной под плащом саблей гвардеец вышел из дому, надеясь, что случай столкнет его с жертвой, желательно с герцогом Орлеанским. Но случай обманул его ожидания. Герцог не появился.

Пари в сопровождении одного из своих друзей вошел в трактир «Феврие» в Пале-Рояле. Подземные залы этого трактира походили на плохо освещенные погреба. Лепеллетье часто заходил в «Феврие» и обедал в темном зале за маленьким столиком один. В этот роковой день за соседним столиком оказался Пари, который ничего не мог есть — до того был возбужден. Он вполголоса беседовал со своим другом о приговоре, произнесенном накануне, о завтрашней казни и низости народа. Дурно скрытое негодование прорывалось в звуке его голоса и в выражении лица. Два или три раза Пари порывисто вставал, выходил из зала и снова возвращался, точно поджидал кого-то. После обеда он скрестил на груди руки, склонил голову и погрузился в размышления. Его блуждающий взоры машинально перебегал по лицам присутствовавших в зале.

Когда кто-то назвал имя Лепеллетье и при этом указал на него, Пари, не знавший депутата в лицо, а также не подозревавший, за что тот подал голос, приблизился к нему и спросил: «Вас зовут Сен-Фаржо?» — «Да, что вам от меня угодно?» — «У вас лицо порядочного человека; вы же не подавали голос за казнь короля, не правда ли?» — «Вы ошибаетесь, сударь, — возразил Сен-Фаржо грустным, но твердым голосом, — я подал голос за казнь короля, потому что этого требовала моя совесть». — «Ты требовал смерти? Ну так вот же тебе за это!» С этими словами Пари делает движение, чтобы откинуть полы плаща и схватиться за рукоятку шпаги. Сен-Фаржо встает и протягивает руки вперед, приготовившись защищаться. Но гвардеец в мгновение ока вытаскивает шпагу, вонзает ее в грудь Лепеллетье и бежит вон из трактира. Перенесенный на кровать, Сен-Фаржо умирает несколько минут спустя.

Удар шпаги сделал Лепеллетье знаменитым. Вследствие особого декрета перед его гробом раскрылись двери Пантеона. Ему устроили похороны за счет нации не для того, чтобы почтить его память, а чтобы торжественней отомстить той партии, жертвой которой он пал.

Вечером в Пале-Рояле у дверей трактира сверкали обнаженные сабли, готовые отомстить за Сен-Фаржо. В саду, посреди толпы, негодовавшей, когда произносили имя убийцы, и громко требовавшей его смерти, прогуливался гвардеец Пари. Один из роялистов, узнав его, содрогнулся от ужаса. «Дело мое еще не кончено, — тихо сказал Пари, — я найду того, кого ищу, здесь или в Конвенте, и отправлю его вслед за этим».

Неделю спустя он уехал из Парижа вместе со своей любовницей и двенадцатилетним братом, в том же самом костюме, который был на нем в день убийства. Он надеялся в Дьеппе сесть на корабль, отправлявшийся в Англию. Любовница и брат проводили его только до Жизора, и оттуда он отправился по проселочным дорогам в маленький городок Форж-ле-О. Он вошел в один из пригородных трактиров и потребовал себе ужин и ночлег. Несколько разносчиков беседовали о событиях дня; Пари вмешался в их разговор. «Что думают здесь об осуждении и казни короля?» — спросил он с притворным равнодушием. «Говорят, что поступили прекрасно, — ответил один из торговцев, — и что заодно с ним следовало бы казнить и всех остальных тиранов». Пари не смог сдержать свое негодование, взявшее верх над осторожностью. «Так, значит я всюду буду встречать только убийц своего короля!» — проговорил он довольно громко, чтобы его слышали. Вслед за тем он удалился в приготовленную ему комнату. Люди, наблюдавшие за ним в стеклянную дверь, видели, как он несколько раз поцеловал свою правую руку, как бы благодаря ее за совершенный ею акт правосудия. После ужина он спросил перо и чернил, написал несколько строк на своем отпускном билете, положил пистолет под подушку и лег спать.

Рано утром разносчики отправились к мэру и в жандармское управление Форжа и рассказали о своих подозрениях, касающихся одного путешественника. Члены муниципалитета в своих трехцветных шарфах и жандармы с обнаженными саблями вошли в комнату Париса. Он крепко спал. Его разбудили. Он посмотрел на жандармов без малейшего смущения. «Это вы, — сказал он, — я вас ждал». — «Покажите ваш паспорт». — «У меня нет его». — «Следуйте за нами в городское управление». — «Я иду вслед за вами». С этими словами он сунул руку под подушку, вытащил пистолет и выстрелил себе в голову, прежде чем жандармы успели предупредить его движение. На груди у него нашли отпускной билет, выданный в гвардии короля, на котором он накануне написал следующие слова: «Это мой почетный диплом. Не трогайте никого. В имевшем счастливый исход убийстве негодяя Сен-Фаржо сообщников у меня не было. Если бы он не подвернулся мне под руку, я совершил бы еще лучшее деяние, избавив Францию от герцога Орлеанского. Все французы — трусы!»

Когда Конвент узнал об этом самоубийстве, то немедленно отправил Лежандра и Тальена в Форж-ле-О для опознания. Лежандр хотел, чтобы тело Пари привезли в столицу и протащили на тележке по всему городу на поругание толпы. Тальен воспротивился этому. Спросили мнения Конвента, который тоже отверг подобное издевательство. Гвардейца закопали, как животное, в лесу, в окрестностях города.

Три дня спустя Конвент хоронил жертву убийства. Трагический гений Шенье начертал церемониал похорон по образцу древнегреческих. На катафалке, живым пьедесталом которому служили сто федератов, покоилось обнаженное тело Лепеллетье. Одна рука его свешивалась, как бы взывая к мести. Широкая рана, через которую улетела жизнь, зияла на его груди. Окровавленную одежду несли на пиках, подобно знамени. Президент Конвента поднялся по ступенькам катафалка и возложил на голову мертвеца дубовый венок, усеянный цветками бессмертника. Погребальное шествие двинулось под тихую музыку.

Семья Лепеллетье в траурных одеждах шла за гробом. В процессии членов Конвента развевалось знамя, на котором золотыми буквами были написаны последние слова, приписываемые Сен-Фаржо: «Я умираю, с радостью пролив свою кровь за отечество, и надеюсь, что она послужит делу свободы и равенства».

Когда погребальное шествие приблизилось к Пантеону, здание было уже наводнено народом. Тело, поднятое толпой, чуть не скатилось на ступени. Феликс Лепеллетье, брат жертвы, поднялся на возвышение и, несмотря на гул толпы, обратился к ней с речью, в которой сравнил своего брата со старшим из Гракхов, и поклялся подражать ему во всем. (На другой день Феликс, держа за руку восьмилетнюю дочь своего брата, одетую в глубокий траур, представил ее Конвенту. Ребенок отдельным декретом был объявлен приемной дочерью республики.)

Мнения департаментов по поводу смерти Людовика XVI разделились. Вандея видела в этом событии проявление отчаяния, которое овладевает народом во время междоусобных войн. Департаменты Кальвадос, Севенн и Жиронда разделяли колебания, порывы и раскаяние своих представителей. Распространившийся слух о предстоящей войне вскоре заставил прекратить взаимные упреки. Пророчества Бриссо и Верньо оправдались. Европа, вначале увлеченная принципами свободы, почувствовала ужас при виде эшафота короля: она осуждала эту казнь с беспристрастием судьи, находящегося на расстоянии. Переговоры, искусно начатые Дюмурье, Бриссо, Дантоном и министром Лебреном, навстречу которым так охотно пошла Пруссия, оказались прерваны ножом гильотины.

Мы оставили союзную армию после битвы при Вальми, по отъезде Дюмурье в Париж, под предводительством прусского короля и герцога Брауншвейгского в беспорядке проходящую через аргонские ущелья и направляющуюся к Вердену и Лонгви. Все указывало на тайное соглашение между французами и пруссаками. Келлерман, хотевший преследовать неприятеля, дважды получил приказание разомкнуть войска, чтобы пропустить его.

Каждое передвижение французской армии происходило после перехода прусских войск и совершалось согласно предварительным переговорам предводителей противных сторон. В полумиле от Вердена, в открытом поле, состоялось совещание между генералами Лабарольером и Гальбо, с одной стороны, и генералом Колкрейном и герцогом Брауншвейгским — с другой. Предлогом стало возвращение Вердена без боя. Французские генералы гордились тем, что дух Конвента перешел к лагерям. «Удивительный народ! — громко сказал герцог Брауншвейгский. — Не успел он объявить страну республикой, как уже заговорил языком древних республиканцев!» Когда Гальбо возразил на это, что народы имеют право избирать ту форму правления, которая более других способна возвеличить или охранить их, герцог смиренно извинился: «Я не оспариваю у французской нации права устраивать свои дела, но избрала ли она действительно ту форму правления, которая наиболее соответствует ее характеру? Вот о чем беспокоится и в чем сомневается Европа». Гальбо ответил, что порядок, восстановленный иностранцами, у всех народов называется «рабством».

Относительно возвращения Вердена решили дождаться приказаний прусского короля. «Продолжайте верно служить своему отечеству, — сказал при прощании герцог Брауншвейгский обоим генералам, — и верьте, что, несмотря на любые выражения манифестов, нельзя не уважать воинов, которые способствуют сохранению независимости своей страны». Верден был возвращен. Его занял генерал Баланс.

Гессенцы и австрийцы, входившие в состав союзной армии, расстались с пруссаками на возвышенности Лонгви и пошли на Люксембург, Кобленц и Нидерланды, которым угрожал Дюмурье. Фактически коалиция распалась, и французская территория оказалась очищена.

Но этого было мало. Герцог Брауншвейгский, стоявший лагерем у Люксембурга, просил у генерала Диллона свидания для переговоров о мире, и местом этого свидания назначил старинный замок, расположенный между Лонгви и Люксембургом. Келлерман, уполномоченный комиссарами Конвента, отправился на это свидание. Там он встретил герцога Брауншвейгского, князя Гогенлоэ, князя Рёйсского и маркиза Луккезини, итальянского дипломата, состоявшего на прусской службе. «Генерал, — обратился к Келлерману герцог Брауншвейгский, — мы назначили вам это свидание, чтобы переговорить о мире; условия мира назовите сами». — «Признайте республику, откажитесь от короля и эмигрантов, не вмешивайтесь в наши внутренние дела ни прямо, ни косвенно», — отвечал Келлерман. «Итак, — сказал герцог, — каждый из нас вернется к себе». — «Но кто же заплатит за военные издержки? — гордо возразил Келлерман. — Я полагаю, что так как император являлся зачинщиком, то Австрийские Нидерланды должны остаться у Франции в виде вознаграждения». Князь Рёйсский, посол императора, выразил удивление такой дерзостью. Герцог Брауншвейгский сделал вид, что не заметил этого. «Передайте Конвенту, — сказал он Келлерману, — что мы согласны на мир и ему остается только назначить уполномоченного и место для переговоров».

Такое предложение служило достаточным свидетельством раскаяния прусского короля и намерения вступить в союз с республикой. Его министр Гаугвиц, личный секретарь Ломбард, любовница графиня Лихтенау и в особенности Луккезини — все сообща старались склонить короля вступить в переговоры.

Эти переговоры свидетельствовали о том, какой ужас во всей Германии вызвало отступление армии. Приходилось усомниться или в военном гении герцога Брауншвейгского, или в его искренности. Относительно его военного таланта не могло закрасться и сомнения. Искали тайные причины его колебаний, слишком похожих на измену. Герцог Брауншвейгский был женат на принцессе Августе, сестре Георга III, короля Англии. Увлеченный страстной любовью отца и честолюбием монарха, он жаждал выдать свою дочь за наследника английского престола. Ему дали понять, что брак этот может быть устроен ценой политических и военных уступок лондонскому кабинету. Герцог затянул войну, перешел на сторону мира и увлек к тому же короля Пруссии. Он сделался таким образом Улиссом коалиции, которая назначала его быть своим Агамемноном. Его хитрости погубили тот успех, который сулило завоевать его оружие.

В то время как эти неопределенные переговоры раздражали Австрию и приучали Прирейнскую Германию к мысли о скором братском союзе с Францией, победоносная, но несвоевременная отвага одного французского генерала встревожила Пруссию и заставила ее объявить Франции войну.

Граф Адам-Филипп де Кюстин принадлежал к числу генералов старой армии, которые отправились в Америку подышать чистым воздухом свободы и вернулись вместе с Лафайетом республиканцами в душе, хоть и оставались аристократами по крови. В возрасте двадцати одного года он уже был драгунским полковником и учеником Фридриха Великого в его последних войнах; он с восторгом видел, что революция, разделив Европу на два лагеря, предоставляла военным людям возможность, спасая отечество, сравняться с героями древности. Кюстин вносил в свое отношение к республике почти мистический энтузиазм, который придает германский темперамент всякому убеждению. Для него революция стала высшим идеалом, к которому должны стремиться все народы, и он считал счастьем для Франции, что она носит на своих штыках знамя этого идеала. Пальба была его стихией, конь служил ему ложем, атака — отдохновением. Однажды пуля разорвала депешу, которую читал ему его адъютант, ехавший рядом с ним под выстрелами. Адъютант взглянул на генерала и остановился. «Продолжайте, — сказал Кюстин, — пуля по всей вероятности оторвала одно только слово».

Выбранный дворянством Меца в члены Учредительного собрания, Кюстин с первого дня стал на сторону народа. В начале войны он служил под началом Бирона на севере и на Рейне. Получив после 10 августа назначение командовать войсками, он сильно негодовал на эту лагерную войну, которая давала так мало возможности прославиться. Рожденный стать генералом, подобно Дюмурье, он так же, как Наполеон, любил войну решительную.

Бирон командовал в Эльзасе 45-тысячной армией. Он ожидал из восточных и южных департаментов 25 тысяч волонтеров, рассеянных пока по Рейнской долине. Это войско разделилось на несколько небольших лагерей, пригодных для разведки, но неспособных к военным действиям. Австрийцы и эмигранты, под началом Эрбаха, Эстергази и принца Конде, растянулись цепью; среди них не наблюдалось ни единодушия, ни сплоченности: заняв Бризгау, они забыли укрепить Майнц, этот ключ к Германии.

Юостин стоял лагерем под Ландау с семнадцатитысячным войском. В Париже он поддерживал дружеские отношения с предводителями якобинской партии, тогда как Дюмурье опирался на жирондистов; Кюстин был уверен, что клубы охотно простят ему его рискованное предприятие.

Неосторожная выходка неприятеля заставила Кюстина принять окончательное решение. Граф Эрбах, командовавший десятью тысячами австрийцев, получил приказ занять место корпуса принца Гогенлоэ под Тионвилем. Благодаря этому передвижению Спир, где находился склад военных припасов союзников, остался почти без прикрытия. Кюстин устремился на Спир и разбил защитников города. Это был самый блестящий успех французов со времени объявления войны. Революция провозгласила Кюстина главой завоеванных им городов. За три дня имя его приобрело такую популярность, на достижение которой в другом случае потребовалась бы целая жизнь. Его самого опьянил этот успех. Он больше не хотел ни подчиняться, ни вести военные действия совместно с Бироном и Келлерманом: он взял Вормс, пошел на Пфальц и уже мечтал о взятии Майнца. Пропаганда раньше пушек открыла ему городские ворота.

Взятие Майнца наделало в лагере прусского короля столько шума, будто сама Германия была уже разрушена. Кюстин, преувеличив в своих отчетах Конвенту препятствия, которые ему пришлось преодолеть силой оружия, довел до опьянения восторг якобинцев. Он упустил из виду, что важнее овладеть Кобленцем и грозной крепостью Эренбрейтштейн, в то время плохо вооруженной. Это упущение Кюстина помешало Франции воспользоваться плодами идеи Дюмурье — уничтожить всю армию сразу или взять ее в плен.

Кюстин же, прельщенный контрибуциями, которые мог взять с Франкфурта как средоточия коммерческих сокровищ Германии, занял и этот город. Двадцать второго октября один из офицеров Кюстина появился во главе авангарда перед Франкфуртом и потребовал, чтобы его впустили в город. Городские власти уступили силе. Кюстин взял с города контрибуцию в размере четырех миллионов, хотя нейтральный и республиканский Франкфурт не подавал к такому насилию никакого повода, кроме своей слабости.

Заняв Франкфурт, Кюстин направил свои прокламации против владений ландграфа Гессенского. «Народы Германии, — писал он в одном из своих манифестов, — пусть союз двух наций станет грозным примером для всех деспотов! А тебя, чудовище, над головой которого уже столько времени, подобно черным тучам, собираются проклятия германского народа, тебя твои солдаты предадут справедливой мести французов! Ты не уйдешь от них! Возможно ли, чтобы нашелся народ, который даст убежище такому тирану, как ты?»

Трибуна якобинцев гремела по ту сторону Рейна. Кюстин являлся вооруженным распространителем республиканских идей. Но грабеж Франкфурта лишил его речи привлекательности. Германия, раскрывшая объятия освободителю, не захотела принять ни завоевателя, ни тем более грабителя. Энтузиазм был растоптан сапогами солдат. Прусский король отказался от мысли вступить с Францией в переговоры о мире. Он вошел в соглашение с герцогом Брауншвейгским, и 50 тысяч пруссаков и гессенцев, наскоро собранных, сосредоточились на правом берегу Лана, чтобы действовать против Кюстина и освободить Франкфурт.

Узнав, что против него соединились немецкие правители, Кюстин, ставший всемогущим в Конвенте благодаря якобинцам, добивается, чтобы Бирон прислал ему из Эльзаса подкрепление в 30 тысяч человек и приказывает Бернонвилю, сменившему Келлермана, также идти к нему на подмогу. Пока эти меры приводятся в исполнение, прусская армия и один из французских отрядов располагаются под стенами Франкфурта, как бы оспаривая друг у друга эту добычу. Две тысячи человек, оставленных в городе, выжидают в бездействии. Идут приготовления к битве, но бранденбургский курфюрст, командующий пруссаками и гессенцами, продолжает втихомолку вести переговоры и предупреждает решительный удар. Молодой дипломат Филипп де Кюстин, сын главнокомандующего, проводит тайное свидание с герцогом Кёнигштейнским. Герцог и дипломат уже давно знали друг друга: год назад именно молодой Кюстин передал герцогу Брауншвейгскому предложение принять на себя командование французскими войсками. И тот и другой умели скрывать свои тайные мысли под маской официальности. Молодой Кюстин, более осторожный, нежели его отец, хотел сохранить возможность примирения между Пруссией и республикой. Результаты этого свидания свидетельствуют об образе мыслей обоих посредников: французы отступили от стен Франкфурта.

До сих пор Англия покровительствовала революционному движению во Франции. Помимо продолжительного соперничества, которое в течение трех веков делало из Англии и Франции два полюса мира, лондонский кабинет с удовольствием созерцал падение Людовика XVI как государя, который оказал помощь Америке в войне за независимость.

К этому позже присоединился страх, который внушал англичанам французский флот, курсирующий в морях, омывающих английские владения в Восточной Индии. Но до сих пор лондонский кабинет сохранял нейтралитет, скорее благоприятствующий, нежели враждебный революции. Народ-мыслитель смотрел на революцию как на дело Божие и человеческого разума, на победу свободы вероисповедания и мысли. Тем не менее после смерти короля английская аристократия начала брататься с французскими эмигрантами. В британском парламенте образовались две партии. Предводителями их были Питт и Фокс. Третий оратор, столь же могущественный благодаря своему гению, перу и красноречию, некоторое время не примыкал ни к той, ни к другой партии; он предпочитал держаться в стороне от народа с тех пор, как народ запятнал себя кровью, и наконец примкнул к аристократии и роялистам. Это был Борк. В странах действительно свободных влияние личности настолько велико, что три этих человека волновали и успокаивали Англию одним только движением своих мыслей.

Питт, которому в то время исполнилось тридцать три года, сын лорда Чатема, самого красноречивого из государственных деятелей последнего столетия, наследовал от отца его блестящие способности. В то время как Чатем-старший умел увлекать, младший обладал даром управлять людьми. Питт встал во главе правительства в одну из тех отчаянных минут, когда честолюбие, ищущее власти, может быть уподоблено патриотизму, бросающемуся напролом. Англия достигла последней степени истощения и унижения. В течение десяти лет Питт успокоил Индию, возобновил торговые отношения с Америкой и подчинил ее влиянию английской дипломатии, усмирил волнение умов в Ирландии, заключил с Францией торговый договор, по которому половина Европы обязывалась допустить к употреблению у себя английские товары, наконец, освободил Голландию от протектората Франции и утвердил влияние британской политики на материке. Благодарная страна рукоплескала ему; все относились с полным доверием к человеку, поднявшему страну, павшую так низко. Страсти никогда не омрачали его разума, или, вернее, он сосредоточил все страсти в одной — жажде величия своей страны.

Георг III, друг Людовика XVI, никогда не позволил бы своему правительству объявить войну Франции в тот момент, когда война могла осложнить и без того стесненное положение любимого им короля. Неправда, что Англия при помощи золота вызвала революционные беспорядки во Франции: французская партия свободы, даже находясь в самом отчаянном положении, не приняла бы поддержки Англии. Георг III, лорд Стаффорд, канцлер Тарлов, да и сам Питт с негодованием отказались бы от принятия таких позорных мер против монарха, воюющего со своим народом. Но Питт из сострадания к Людовику XVI не упустил бы ни одного благоприятного момента, которым мог бы воспользоваться для блага своего народа. Он предчувствовал крушение трона, знал, что догматы Французской революции внушили королю и большей части английской аристократии страх и отвращение, и готовился к часу войны, притом что сам не хотел ни приближать, ни отдалять его.

Приверженцы конституции и жирондисты Бриссо и Нарбонн для переговоров с Питтом выбрали самого обольстительного дипломата из всех умеренных приверженцев революции.

Талейран в то время только что выступил на поприще, на котором подвизался потом в течение более полустолетия и которое не покинул до самой своей смерти. Ему в то время исполнилось тридцать восемь лет. Лицо его было нежным, с тонкими чертами, в голубых глазах читались проницательность, ясный, но холодный ум и душевное спокойствие, не смущаемое никогда и никакими волнениями. Он был высокого роста и прекрасно сложен, и даже физический недостаток — хромота — не портил его наружности. В голосе Талейрана слышались низкие, но вместе с тем мягкие нотки. Слушая его, начинало казаться, что этот человек лучше всех других найдет путь к сердцу властителей, народов, трибун, женщин, императоров, королей. Его сардоническая улыбка очаровывала всех: она, казалось, говорила, что этот человек умеет, увлекая людей, заставлять исполнять их свои желания и управлять ими.

Епископ города Отёна, друг Мирабо, состоящий в близких отношениях со всеми философами, член Учредительного собрания, он весьма кстати, хоть и осторожно, отказался от погибшей религии и перешел на сторону силы и будущего. Он отказался от своего духовного сана, как от стесняющей одежды, и старался проникнуть в революцию окольным путем. Ум его был смел только в кабинете, не давая ему возможности выступить на трибуне, где в то время раздавались блестящие речи. Талейран предпочел вступить на дипломатическое поприще, где царит ловкость и хитрость.

Его мнения выражали только известные положения; его истины были не что иное, как его мнения. Монаршая власть, народные собрания, Конвент, консульство, реставрация и перемена династий — все это оставалось для него не более чем игрой случая. Мысленно он готовил себе роль баловня судьбы и действительно всегда оказывался там, где его поджидала удача. Чтобы взять на себя эту роль равнодушия ко всем превратностям судьбы, человек должен отказаться от того, что составляет величие его характера и ума: изменить искренности своих убеждений, то есть отказаться от лучшей части своего сердца и ума. Служить всем идеям — значит не признавать ни одной. Чему тогда служат под именем идеи? Своему честолюбию. Однако с самого начала революции Талейран понял, что главная цель ее — мир, и оставался верен этой цели до конца своей жизни.

Вследствие постановления Народного собрания, запрещавшего своим членам принимать на себя должности исполнительной власти до истечения четырехлетнего срока по выходе из его состава, Талейран не мог быть назначен официально посредником на переговорах. Официальные верительные грамоты вручили де Шовелену, царедворцу, сделавшемуся популярным благодаря своим нападкам на двор, но секретные инструкции и полномочия передали Талейрану. Конфиденциальное письмо королю Англии Георгу III, написанное рукой Людовика XVI, гласило: «Новые отношения должны установиться между нашими государствами. Два короля, отметившие свое царствование постоянным стремлением сделать свои народы счастливыми, должны заключить союз, который будет крепнуть по мере того, как выгоды такого союза для наций сделаются очевидными».

Талейран был представлен Питту и с воодушевлением рисовал ему славу государственного человека, которому потомство будет обязано примирением двух народов, вершащих дела мира и войны. Питт слушал его хоть и благосклонно, но дал ясно понять, что английский кабинет не захочет компрометировать себя, заключая союз в самый разгар революции, вспышки которой, следуя одна за другой, не давали никаких гарантий к выполнению принятых на себя обязательств. Талейран, вернувшись во Францию, передал мнению Питта жирондистскому правительству Ролана и Дюмурье, только что сменившему Нарбонна и Лессара. Дюмурье снова послал Талейрана в Лондон, чтобы просить Англию стать посредницей между императором и Францией. На этот раз Талейран и Шовелен сделались не только докучливы, но даже с подозрением отнеслись к Питту. Последний заметил, что французские уполномоченные одновременно ведут переговоры с ним о соглашении с Францией и с главами оппозиционной партии — о возмущении в Англии. Правительственные газеты громко обвиняли их в том, что они находятся в тайных сношениях с Фоксом, лордом Греем и даже с писателем Горн-Туком, основателем народной партии, которая нападала не только на министров, но и на аристократию, собственников, церковь, на дух государственного устройства Великобритании, на самый строй общества.

Тщетно Фокс, соперник Питта на трибуне, человек способный скорее возбуждать народ своими словами, нежели руководить им, старался в своих речах оправдать движение в Париже; тщетно старался он объяснить, что свобода Франции солидарна с британской свободой. Доводы Фокса нашли поддержку только в меньшинстве, состоявшем из пятидесяти или шестидесяти голосов нижней палаты. Лорд Гауэр, английский посланник в Париже, был отозван тотчас же после низвержения Людовика XVI под предлогом, что его полномочия потеряли силу с падением монарха, при котором он был аккредитован.

Когда приехал курьер, привезший эту роковую весть в Лондон, Шовелен получил приказ покинуть Англию в течение двадцати четырех часов. Запрошенный оппозиционной партией относительно поводов к такому изгнанию из свободной Англии, Питт дал следующий ответ: «После событий, которых нельзя себе представить без ужаса, и с тех пор как власть во Франции попала в руки адской крамолы, мы не могли допустить дальнейшего пребывания в стране Шовелена, потому что не осталось уже средств подкупа, к которым не прибег бы Шовелен лично или через своих соглядатаев, чтобы соблазнить народ и возмутить его против правительства или законов нашей страны». Талейран, не имевший официальных полномочий, остался в Лондоне и держал в своих руках последнюю нить сношений.

Шовелен, вернувшись в Париж, говорил, что, по знаку республиканских обществ, весь народ в Лондоне восстанет в тот день, когда Питт дерзнет объявить войну Франции, и что Георг III не будет в безопасности даже в собственном дворце. Бриссо, доверяя Шовелену, взошел на трибуну Конвента и объявил, что грозящая разразиться война освободит Ирландию от ига Англии. Не слушая советов более осведомленного Дюмурье, он заявил: «Голландия держит сторону Сент-Джемского кабинета и является при этом скорее подвластной ему, чем его союзницей; пусть же она разделит его участь!» Война с Англией и голландским штатгальтером, поставленная на голосование, была принята единогласно. «Мы высадимся на этом острове, — писал министр Монж французскому флоту, — бросим им пятьдесят тысяч фригийских колпаков, водрузим священное знамя свободы, откроем объятия нашим братьям-республиканцам. Деспотическое правительство скоро падет!»

Питт не устрашился этих угроз. Он считал корабли, но не прокламации. У Франции в море и в портах находилось 66 линейных кораблей и 93 фрегата и корвета. У Англии — 158 линейных кораблей, 22 пятидесятипушечных корабля, 125 фрегатов и 110 разведочных судов. Голландия, союзница Англии, могла вооружить кроме того 100 боевых судов различной величины. Со своего острова, окруженного таким подвижным укреплением, Питт мог невозмутимо руководить делами континента. Состояние его финансов было не менее впечатляющим, нежели флота: он мог бы содержать всю Европу на английские деньги. «Министр подготовки», как его в насмешку называли десять лет назад, угадал громадность дела, которое коалиция теперь возлагала на его отечество.

Казнь Людовика XVI имела зловещие последствия и в России. Екатерина II тотчас же нарушила торговый договор 1783 года, в силу которого французы являлись наиболее благоприятствуемой нацией в ее государстве, и запретила какие бы то ни было сношения своих подданных с Францией. Она приказала всем французам, жившим в России, выехать за пределы страны в течение двадцати дней, если они формально не отрекутся от революционных принципов. Хотя, по заключении мира с Турцией, императрица располагала огромной армией, которую могла бы двинуть на Францию, она предоставила Австрии и Пруссии одним бороться против революции. Екатерина долго надеялась, что шведский король Густав один успокоит Францию, но убийство Густава обмануло ее ожидания. После его смерти ее тревожили две заботы: Польша и Франция. Ее войска заняли Варшаву и подавили там революционные волнения, имевшие связь с революцией в Париже. Король Прусский на тех же основаниях занял Данциг и Великую Польшу. Императрица и Фридрих-Вильгельм хотели разделить между собой Польшу, пока германский император занимался защитой своей страны от Франции. В этом заключалась тайна медлительности лукавой дипломатии короля Прусского и нерешительности коалиции.

Но, получив известие о казни Людовика XVI, Екатерина приказала своему полномочному посланнику в Лондоне, графу Воронцову, заключить с Англией договор об оборонительном и наступательном союзе. Едва договор этот был подписан, как она предоставила Англии, Голландии, Пруссии и Германии самим нести тяжесть войны на море, в Нидерландах и на Рейне и двинула свои войска на Польшу. Политика тщеславия одержала в сердце Екатерины верх над политикой принципов. Императрица громко выражала свое негодование против французской анархии, подстрекала своих союзников к борьбе, но сама воздержалась от вмешательства.

Пруссия, со своей стороны, тревожась присутствием России в тылу и желая удержать за собой свою долю Великой Польши, также принимала слабое участие в делах коалиции. Австрия взяла на себя ту роль, которую играла Пруссия в первой коалиции, соединила все отдельные государства Империи и решила вести наступательную войну в Нидерландах. Договорились, что армия каждого государства будет иметь своего отдельного начальника. Совместные действия армий оказались таким образом предоставлены на усмотрение их государей.

Император назначил главнокомандующим принца Кобургского, командовавшего имперскими войсками в войне против турок и разделившего с Суворовым славу побед при Фокшанах и Рымнике. Принц Кобургский являлся сторонником выжидательного способа ведения войны и принадлежал к школе герцога Брауншвейгского, следовательно, меньше всего годился для того, чтобы разбить пылавшую воодушевлением французскую армию. Как только принц Кобургский получил назначение, он немедленно отправился к герцогу Брауншвейгскому во Франкфурт для переговоров и совместного обсуждения малодушного плана, результатом которого стало освобождение Шампани, гибель Людовика XVI и оставление Рейна без прикрытия.

Такова была новая коалиция, в которой из пяти государей три оставались в выжидательном положении и только два собирались сражаться.

Мы оставили Дюмурье победителем при Вальми, Келлермана — скорее сопровождающим, нежели преследующим отступающего прусского короля, Кюстина — в Майнце, Диллона — в Эльзасе, а Монтескью, набирающим тридцать тысяч человек из гарнизонов наших южных городов, чтобы напасть с ними на Савойю.

Театр его военных действий простирался более чем на сто миль по прямой линии: от Юры, возвышающейся над Женевой, до Вара, протекающего по Ницце. Монтескью горел нетерпением прийти с французским знаменем к народу, ожидающему только случая, чтобы отдаться под власть Франции: поражение для него равнялось освобождению. Он наметил местом стоянки своего правого фланга берег Вара; второй лагерь он разбил в Нижних Альпах. На левом фланге сосредоточилось десять тысяч человек — в крепости Барро близ Гренобля; а еще десять тысяч — в Сейселе и Же, у входа в Савойю.

Монтескью видел, что экспедиция на Пьемонт с такими слабыми силами невозможна; но он также понимал, что Ницца и Савойя, и так отделенные от Сардинского королевства, могут оказаться и вовсе отрезанными от своей метрополии и присоединенными к Франции и Пьемонт не сумеет спасти их. Четвертого сентября он отдал секретный приказ своим войскам, стоящим у Вара, вторгнуться в графство Ниццу; в то время как его флот должен был выйти из Тулона и произвести атаку с моря, войска его под командованием генерала Ансельма должны были перейти горы. Он приказал генералу Казабьянке угрожать Шамбери, а сам с главными силами придвинулся к крепости Барро, чтобы овладеть ущельем, преграждавшим путь в Савойю.

Пьемонтская армия насчитывала восемнадцать тысяч человек. Ею командовал генерал Лазари. Обменявшись несколькими пушечными выстрелами с войсками Монтескью при входе в ущелье, Лазари стянул свою армию к Монмельяну, но, вместо того чтобы укрепить город и таким образом преградить вход в три долины, ушел оттуда и направился в Конфлан. Пьемонтские отряды почти без боя прошли к Пьемонту. Французские войска беспрепятственно следовали за ними, сопровождаемые восторгом побежденного народа. Монтескью с триумфом вошел в Шамбери, получил из рук городского начальства ключи от столицы Савойи и предоставил ее жителям самоуправление. И в самый день этого триумфа якобинцы в Париже отрешили генерала Монтескью от должности. Известие об одержанной им победе и крик негодования народа против неблагодарности якобинцев на время отсрочили отставку генерала. Упрочив свое положение, он придвинул войска к женевской границе.

Во время этих военных действий генерал Ансельм, присоединив к восьми тысячам, которыми командовал, батальоны марсельских волонтеров, укрепился на Барской линии, угрожая Ницце вторжением и в то же время опасаясь нападения с юга. Пьемонтцами командовал граф Сен-Андре. Его армия состояла из восьми тысяч регулярных войск и двенадцати тысяч волонтеров национального ополчения.

Графство Ницца — узкий амфитеатр, спускающийся уступами с вершин Альп к Средиземному морю, — это итальянская Швейцария. Лежащие среди утесов долины, с протекающими по ним часто пересыхающими потоками, представляют для вторжения такие же препятствия, как и Савойя. Лигурийское племя, населяющее этот край, занимающееся скотоводством, мореплаванием и торговлей, но повсюду одинаково воинственное, оказалось далеко не так расположено к Франции, как савояры. Море и горы делают народы вдвойне независимыми, а тут еще соседство Генуи подавало лигурийцам пример независимости. Горцы целыми отрядами спускались со своих альпийских вершин, обутые в сандалии с кожаными ремнями, вооруженные, неспособные к продолжительной кампании и военной дисциплине, но подвижные, неутомимые и бесстрашные.

Граф Сен-Андре удачно выбрал позицию на Саорджио — недоступной возвышенности, господствующей над Ниццей и дорогами, ведущими во Францию и Пьемонт; он устроил там укрепленный лагерь, а окопы обнес стенами. Адмирал Трюге появился перед Ниццей 28 сентября с эскадрой, состоявшей из девяти судов, и угрожал городу бомбардировкой. Генерал Ансельм подошел к нему с суши. Вечером генерал Куртен, комендант города, придвинул свои войска к Саорджио. Три тысячи французских эмигрантов, нашедшие убежище в Ницце, возмущенные трусливым отступлением гарнизона, бежали к морским фортам и на варские укрепления. Но вследствие угроз буржуазии, видевшей в этом отчаянном сопротивлении только предлог к поджогу города, им пришлось ночью направиться на дорогу в Саорджио: их преследовали, грабили и избивали жестокие жители побережья. Они же угрожали разграбить даже самый город. Буржуазия умоляла генерала Ансельма как можно скорее занять его. Ансельм вступил в столицу графства к единодушной радости народа.

Однако невоздержанность революционеров самой Ниццы, которые стремились поквитаться с личными врагами под прикрытием французских штыков и знамени, возмутили горцев, более приверженных обычаям старины и преданных своему правительству. Священники и монахи, опасаясь вторжения в государство идей, лишивших церковь ее владений во Франции, начали возмущать народ. Самые молодые и неустрашимые из них шли во главе отрядов и нападали на французские аванпосты и военных повсюду, где встречали их отделившимися от главных сил. Центром этой священной войны стал Онелья, маленький городок, приморский и вместе с тем горный. Ансельм и Трюге решили подавить фанатизм в его очаге и 23 октября появились у Онельи. Адмирал Трюге отправил капитана дю Шайла потребовать сдачи города и объявить жителям, что они своей покорностью могут избежать кровопролития. Шлюпка, в которой находился дю Шайла, подошла к берегу под парламентерским флагом, при миролюбивых знаках населения, стоявшего на берегу. Но не успела шлюпка причалить, как раздался залп из ста ружей, пробил шлюпку, убил офицера и четырех матросов и ранил несколько человек, в том числе самого дю Шайла. Шлюпка развернулась и с трудом дошла до своей эскадры. Возмущенный экипаж требовал отмщения. Трюге бомбардировал город до сумерек. Форт Онелья был разрушен, ждали только наступления рассвета, чтобы под прикрытием огня двух фрегатов высадиться на берег.

При появлении французов население бежало в горы. Одни только монахи, привыкшие к неприкосновенности, которой пользовалось духовенство во время прежних войн, заперлись в своих монастырях. Французы брали приступом ворота этих убежищ, убивали без разбора правых и виноватых. Уходя из Онельи, французы оставили в нем только груды пепла и трупы монахов на развалинах их обителей.

Онельская экспедиция не только не подавила восстания горцев, а, напротив, вызвала мятеж вооруженных отрядов местного населения, так называемых barbets. Соединившись с пьемонтцами и с австрийским отрядом, посланным на помощь королю Сардинскому императором, они напали на французов при Соспелло. Шесть тысяч солдат при восемнадцати орудиях сбили генерала Брюна с позиции. Ансельм, вышедший из Ниццы со всем гарнизоном (12 гренадерских рот, 1500 отборных солдат и 4 орудия), двинулся, чтобы помочь генералу, а затем возвратился в Ниццу. Обвиненный Конвентом в излишней мягкости правления, виновный в глазах якобинцев в том, что поддерживал население Ниццы в их мести и убийствах, он был схвачен среди своей победоносной армии и отправлен в Париж, чтобы искупить в тюрьме славу первых побед.

В то время как французские войска покоряли Савойю и Ниццу, французские эскадры господствовали в водах Средиземного моря, а Дюмурье медленно и неуклонно завоевывал Шампань, австрийцы пытались прорваться в Северную Францию. Эмигранты уверили герцога Альберта Саксен-Тешенского, штатгальтера Нидерландов, в том, что население севера Франции, и в особенности жители Лилля, ждут только предлога, чтобы восстать против Конвента и выразить своему пленному королю верность, которой всегда отличались. Бернонвиль, уведя 16 тысяч человек из состава Северной армии на помощь Дюмурье, оставил Лилль без прикрытия. Гарнизон этого города состоял только из 10 тысяч человек, которые пытались держать в повиновении население численностью в 70 тысяч. Герцог Альберт собрал 25-тысячное войско, взял из нидерландских арсеналов 50 осадных орудий и 25 сентября появился перед укреплениями Лилля.

Когда в ночь на 29 сентября было окончено возведение шести батарей, вооруженных тридцатью орудиями, барон д’Аспре потребовал сдачи города. Его провели в ратушу с теми почестями, которых требует закон войны, и он предъявил там свои требования генералу Рюолю, коменданту города. Генерал ответил ему как человек, уверенный в храбрости своего гарнизона и в энтузиазме жителей. Толпа, теснившаяся у дверей ратуши, проводила парламентера до австрийских аванпостов с криками: «Да здравствует республика! Да здравствует нация!» Тотчас был открыт огонь. В течение семи суток ядра непрерывно сыпались на город. Все северные города Франции, от которых Лилль не был еще вполне отрезан, посылали ему продовольствие, боевые припасы и волонтеров. Шесть членов Конвента пробрались в город, чтобы поддержать мужество осажденных и показать австрийцам, что вся нация борется с ними.

Напрасно 30 тысяч раскаленных ядер и 6000 разрывных бомб сыпались из мортир в течение 50 часов на этот дымящийся костер, то потухавший, то снова разгоравшийся; напрасно эрцгерцогиня Австрийская Мария Кристина, супруга герцога Альберта, явилась собственноручно открыть огонь новой батареи, чтобы поддержать мужество осаждающих! Жители Лилля, заметив, что австрийцы заряжают свои оружия железными прутьями, цепями и камнями, заключили из этого, что у осаждающих не хватает боеприпасов, и с еще большим геройским равнодушием стояли под огнем орудий. Между тем герцог Альберт, у которого и в самом деле открылся недостаток в войсках и боевых припасах, узнав об успехах Дюмурье в Шампани, начал опасаться, чтобы французские войска не двинулись на север, и снял осаду.

Граждане Лилля продемонстрировали мужество древних. К примеру, доброволец, городской канонир, стоял у орудия на окопах. Ему сообщили, что над его домом разорвалась бомба; он обернулся, увидел свой дом, объятый пламенем, и сказал: «Мое место здесь. Меня поставили сюда, чтобы защищать мое отечество, а не мое жилище. Огонь за огонь!» И вновь зарядив свое орудие, выпалил из него.

Освобождение Лилля вызвало всеобщий восторг. Позор Вердена и Лонгви был отомщен.

Лишь только сняли осаду с Лилля, как Бернонвиль, отделившийся с 16 тысячами человек от войска Келлермана, направился к северным границам, чтобы вместе с Дюмурье вторгнуться в Бельгию: план, давно задуманный, но прерванный походом против прусского короля.

После четырех дней, проведенных в Париже на секретных совещаниях с Дантоном и Серваном, тогдашним военным министром, Дюмурье 20 октября двинулся на свою главную квартиру в Валансьен. Но прежде чем явиться туда, он провел, уединившись, два дня в своем имении в окрестностях Перонна. Ему надо было решить два вопроса: план кампании, имевший целью вырвать Бельгию из рук австрийцев, и образ действий относительно Конвента, рассчитанный на то, чтобы либо польстить ему, либо запугать его: служить республике, если она сумеет выбрать себе правительство, или овладеть ею, если она будет переходить от одной анархии к другой. Генерал уехал из Парижа полный презрения к жирондистам и доверия к гению Дантона. В будущем ему рисовались две перспективы, на которых его воображение отдыхало одинаково: диктатура, разделяемая им с Дантоном только в делах внутреннего управления, или восстановление при помощи армии конституционной монархии, мысль о которой ему подал герцог Шартрский.

Пока Дюмурье размышлял о том, к каким последствиям могут привести война или революция, Серван вышел из правительства. Его заменил Паш — посредственность, внезапно выдвинувшаяся из неизвестности, ставленник госпожи Ролан. Она сделала Паша заведующим личным кабинетом своего мужа в министерстве внутренних дел и доверенным в его самых секретных делах. Она видела в Паше одного из мудрецов, которых Провидение посылает государственным деятелям с благими советами.

В то время как Серван стал военным министром, Паш занял при нем то же место, какое занимал при Ролане; он и здесь выказал такое же усердие к своим обязанностям. После отставки Сервана Ролан предложил пригласить Паша на время войны в Совет министров. Жирондисты, видевшие в Паше преданного им друга, согласились на это предложение. Но лишь только Паш почувствовал твердую позицию в правительстве, как тотчас же сбросил с себя зависимость и начал сначала тайно, а затем и явно принимать участие в заговорах якобинцев, имевших целью лишить Ролана власти и возвести его жену на эшафот. В виде залога Паш вверил креатурам якобинцев управление военным министерством, отдал множество подсобных помещений под клубы, заменил мундир фригийским колпаком и курткой.

Дюмурье был поражен назначением Паша и почувствовал, что близость последнего с якобинцами заставит или его склониться перед ними, или их — дрожать перед ним.

По приезде в Валансьен Дюмурье составил план вторжения в Бельгию и сообщил каждому из подведомственных ему генералов ту часть плана, которую ему предстояло выполнить; весь план целиком был известен одному только Дюмурье.

Если бы славный генерал обладал изобретательным военным гением, который удесятеряет силы армий, концентрируя их вокруг себя, то мог бы разбить разрозненные отряды австрийцев сплоченной массой своих войск, отрезать их, рассеять и обратить в бегство. Но план этот не мог быть приведен в исполнение вследствие недостатка доверия генерала к своим батальонам волонтеров, а в особенности в силу недостатка в снарядах, повозках и съестных припасах.

Дюмурье разделил свое войско на четыре отряда. Генерал Валенс получил приказ двинуться на Намюр и помешать соединению Клерфэ с бельгийскими войсками под стенами Монса; но было слишком поздно: передовые отряды Клерфэ уже вступили в Моне. Второй отряд, из 12 тысяч человек, под началом генерала д’Арвиля, угрожал Шарльруа. Третий отряд, состоявший из 18 тысяч человек, во главе с генералом Лабурдоннэ, должен был двинуться на Турней. Наконец, сам Дюмурье, во главе двух отрядов из 35 тысяч человек, собирался пойти на Моне и нанести решительный удар соединенным силам Клерфэ и герцога Саксен-Тешенского, разомкнуть эти войска и пройти сквозь них на Брюссель, громя направо и налево бельгийские провинции и образуя авангард для остальных отрядов. Несколько бельгийских патриотов, желая освободить свою страну от австрийского ига, перешли границу, спеша навстречу французскому генералу, и образовали батальоны волонтеров. Дюмурье повел эти батальоны с собой. Это был уголек, которым он надеялся разжечь пламя патриотизма и возмущения.

Итак, соединенные силы двинулись к Монсу.

Поле битвы представляло собою цепь холмов, покрытых лесом. Селение Жемапп образует правую ее оконечность, слева цепь замыкается селением Кюэм. Между этими двумя точками, в углублениях естественного происхождения, размещались австрийские батареи.

Внизу расстилается равнина, глубокая и узкая. Сзади, со стороны Жемаппа, холм, на котором австрийская армия построила редуты, заканчивался болотом. Прикрытой с тылу этим болотом, с флангов — селениями, а впереди — батареями и редутами, австрийской армии оставалось только разбить французов, подходивших к ней без всякого прикрытия по равнине. Выбор места и диспозиция лагеря убедили Дюмурье в том, что он встретил в Клерфэ противника, достойного померяться с ним силами.

Сбив 3 и 4 ноября австрийцев с нескольких передовых постов по пути и в долине, Дюмурье 5-го числа развернул свое войско в огромную изогнутую линию, опиравшуюся левым флангом на селенье Кареньон, а правым — протянувшуюся до холма Сипли, защищавшего одно из предместий Монса. Сам он встал в центре этой боевой линии, на равном расстоянии от обоих флангов. Д’Арвиль, командовавший правым флангом почти под самыми стенами Монса, получил приказ выжидать и воспользоваться моментом отступления и замешательства, которые должны были быть вызваны натиском французских войск, и завладеть дорогой в Моне, заперев перед неприятелем ворота этого города. Бернонвиль, которому Дюмурье вверил командование авангардом, равным по величине почти целому армейскому корпусу, получил приказ взять штурмом селение Юоэм.

Герцог Шартрский (впоследствии французский король) командовал центром под руководством главнокомандующего; этот самый молодой из лейтенантов Дюмурье должен был двинуться в атаку только в тот момент, когда придет время нанести решительный удар.

Дюмурье объяснял своему штабу план действий больше по карте, чем по расстилающейся перед ним местности. Изгороди, рощицы, большие деревья, окаймляющие поля и дороги, заслоняли собою горизонт. Отрядам, рассеянным на больших пространствах, приходилось передвигаться практически ощупью, а во время битвы руководствоваться скорее слухом, чем зрением.

Ночь уже окутала обе армии, когда Дюмурье закончил изложение плана. Драгуны и гусары с зажженными факелами сопровождали по дорогам и тропинкам адъютантов и генералов, возвращавшихся к своим стоянкам, чтобы приготовиться к предстоявшему сражению. Солдаты спали на поле битвы, не снимая с себя оружия. Так приказал Дюмурье. Для битвы, которая должна была произойти на трех совершенно самостоятельных полях и исход которой зависел от всевозможных случайностей, генерал не хотел потерять ни минуты: дни в это время года чрезвычайно коротки. Притом Дюмурье боялся, что если победа не будет одержана до сумерек, то неприятель может, воспользовавшись темнотой, отступить к Монсу и избежать его преследования.

Первые лучи солнца, взошедшего над Бельгией, осветили французских солдат, дремавших под тяжестью своего оружия. Небо было серо, туман стлался по земле и вис каплями на ветвях деревьев. Хлеб уже свезли с полей, осыпались листья с деревьев.

Суровый, воинственный и сосредоточенный вид неприятеля, окопавшегося на возвышенностях, — меховые шапки венгерских гренадеров, белые плащи австрийской кавалерии, небесно-голубые мундиры гусар, серые костюмы тирольских стрелков — резко контрастировал с революционным видом и шумной подвижностью войска Дюмурье. Провидение, казалось, хотело поставить лицом к лицу две самые большие военные силы — дисциплину и энтузиазм.

Дюмурье всего только несколько часов проспал на охапке соломы в своей палатке, да и то сон его часто нарушался рапортами и приказами. Он уже успел объехать ряды войск, окруженный офицерами штаба. Между ними можно было различить два женских лица; скромность этих дам, румянец и грация, заметная, несмотря на одежду ординарцев, составляли резкий контраст с мужественными лицами окружавших их воинов. Это были дочери флигель-адъютанта Дюмурье де Фернига: привязанность к отцу и любовь к отечеству заставили их забыть свой пол и возраст и увлекли на поле битвы. Одну из них звали Теофилия, другую — Фелисите.

Де Ферниг, уроженец Фландрии, бывший офицер, удалившийся на покой в деревню Монтан, был отцом многочисленного семейства. Один из его сыновей служил в Пиренейской армии, другой — в Рейнской. Четыре дочери, которых смерть лишила матери, жили с ним. Их отец, командовавший национальными гвардейцами в Мортани, заражал своим воинственным пылом крестьян всего кантона. Он приучал жителей к войне постоянными нападениями на неприятельских гусар, которые часто переходили границу, чтобы грабить жителей и поджигать их жилища. Редкая ночь проходила без того, чтобы де Ферниг не вел патрули граждан и не производил атаки. Дочери дрожали за его жизнь. Теофилия и Фелисите решили тоже взяться за оружие, без ведома де Фернига встать в ряды землепашцев, которых он обратил в солдат, сражаться вместе с ними, а главное — следить за отцом и броситься между им и смертью в случае, если неприятельские кавалеристы слишком приблизятся к нему. Девушки надели мужское платье, оставленное братьями, вооружились охотничьими ружьями и, следуя за маленькой колонной, которой руководил де Ферниг, вступали в перестрелку с австрийскими мародерами, привыкали к близости смерти и увлекали своим примером храбрых жителей деревни. Их тайна долго и свято сохранялась. Де Ферниг, возвращаясь утром домой и рассказывая за столом детям о своих приключениях, не подозревал, что родные дочери нередко спасали его собственную жизнь.

Между тем Бернонвиль, командир Сент-Аманского лагеря, находившегося неподалеку от границы, услыхав о героизме мортаньских волонтеров, вскочил на коня и во главе сильного отряда кавалерии задумал очистить страну от фуражиров Клерфэ. Приблизившись на рассвете к Мортани, он встретил отряд де Фернига. Измученная колонна, уводя с собою нескольких раненых и пять пленных, распевала «Марсельезу» под звуки единственного барабана, пробитого пулями. Бернонвиль остановил де Фернига и, чтобы почтить патриотизм и храбрость его крестьян, вздумал произвести им смотр со всеми военными почестями. Начинало светать. Храбрецы выстроились под деревьями, гордясь тем, что французский генерал обходится с ними как с солдатами. Но, сойдя с лошади и проходя перед фронтом маленького отряда, Бернонвиль заметил, что два самых юных волонтера поспешно переходят от одной группы к другой, стараясь остаться незамеченными. Не понимая такой застенчивости в людях, носящих оружие, он попросил де Фернига приказать этим храбрым юношам подойти к нему. Ряды раздвинулись и пропустили обеих девушек; их одежда и копоть на лицах сделали их неузнаваемыми даже для родного отца. Де Ферниг был удивлен, что не знает этих двух солдат своего маленького отряда. «Кто вы?» — спросил он их строгим голосом. При этих словах глухой шепот, сопровождаемый всеобщими улыбками, пробежал по рядам. Теофилия и Фелисите, поняв, что их тайна открыта, покраснели, заплакали, назвали себя и умоляли, обнимая колени отца, простить им их обман. Де Ферниг обнял дочерей и сам заплакал. Он представил их Бернонвилю, позже описавшему эту сцену в своем донесении Конвенту. Конвент объявил Франции имена этих молодых девушек и послал им от имени отечества лошадей и почетное оружие.

Дюмурье в пору своего первого командования во Фландрии указывал на них своим солдатам как на людей, достойных удивления и уважения. При первом отступлении их дом сожгли австрийцы. Дюмурье взял с собой отца и обеих дочерей в аргонский поход. Свобода, подобно религии, достойна иметь свои чудеса.

Между тем как Дюмурье, окончив смотр войска, обращается к своим солдатам со словами, пробуждающими энтузиазм, завязывается бой на обоих флангах его войска. На левом крыле генерал Ферран бросается на укрепленное селение Кареньон, преодолевая отчаянное сопротивление батарей, еще накануне принудивших к отступлению бельгийские батальоны. Дюмурье галопом скачет к Кареньону, чтобы своим присутствием поддержать мужество солдат во время атаки, которая в случае неудачи может парализовать все действия центра и правого крыла. Подъехав, он видит, что Ферран, ища защиты от града пуль за ближайшими домами деревни, хочет дать передохнуть своим батальонам. Но достаточно одного слова Дюмурье, чтобы вернуть мужество поколебавшимся войскам. Он отправляет своего наперсника Тувено вместо себя во главе этих колонн. Ферран и Тувено вновь строят и ведут колонны, бросаются во главе их на правый и левый фланги селения, выдерживают три залпа направленных на них редутов, атакуют их, берут штурмом и овладевают деревней и всей местностью между Кареньоном и Жемаппом.

Потом, по приказанию Дюмурье, они разделяют свои силы на две колонны: одна, под началом полковника Розьера, развертывает на дороге восемь готовых вступить в сражение эскадронов, в то время как главнокомандующий с восемью батальонами пехоты подходит к деревне Жемапп слева. Другая, во главе с Ферраном и Тувено, должна подойти к Жемаппу с фронта и взять его штурмом.

Тувено, желая осуществить план своего командира, Ферран — чтобы искупить утреннюю нерешимость и украсить свои седины победой, тысячу раз рискуют жизнью, увлекая гренадеров, строевую пехоту и волонтеров на приступ Жемаппа. Опрокинутый лошадью, убитой под ним, Ферран при помощи Тувено поднимается с земли и, держа шляпу в руке, во главе гренадеров бросается по улицам селения, чтобы взять его штурмом. Кровь течет у него из ран, но он этого не замечает. Розьер со своими четырьмя батальонами угрожает обойти Жемапп слева. Редуты прекращают пальбу. Отряд стрелков нападает на один из последних батальонов венгерских гренадеров, которые еще продолжают сражаться с колонной центра. Теофилия Ферниг, в сопровождении своих стрелков, дав залп, убивает затем двумя выстрелами из пистолета двух гренадеров и собственноручно берет в плен батальонного командира, которого потом обезоруженного приводят к Феррану.

Тогда Дюмурье, успокоившись относительно положения своего левого крыла, устремляет все свое внимание на правый фланг. Переменив лошадь и отдав несколько распоряжений герцогу Шартрскому, он мчится во весь опор, чтобы собственными глазами увидеть, что задерживает атаку Бернонвиля. Он застает войско этого генерала стоящим неподвижно, как стена, под градом пуль, но не решающимся преодолеть линию огня, отделяющую его от плато. Две бригады пехоты Бернонвиля переступают за редуты, которые защищают венгерские гренадеры, и теперь в ста шагах позади десять эскадронов гусар, драгун и французских стрелков тщетно ожидают, чтобы пехота открыла им свободный проход. На эти эскадроны ежеминутно сыплются залпы, выбивающие из строя целые ряды лошадей. К довершению несчастья, артиллерия генерала д’Арвиля, стоящая довольно далеко от возвышенностей Сипли, принимает эти эскадроны за венгерские войска и стреляет в них с тыла.

Таково положение на плато Кюэм в момент прибытия туда Дюмурье. Генерал Дампьер, состоящий под началом Бернонвиля, не хочет ждать, пока Дюмурье отобьет у него славу. Отчаянным движением он увлекает в атаку Фландрийский полк и батальон волонтеров парижского летучего отряда — отчаянных молодцов, перенесших на поле битвы театральный, но героический фанатизм якобинцев. Левой рукой он машет трехцветным султаном своей генеральской шапки и под картечью редутов и огнем венгерцев приводит в движение находившийся в ста шагах за ним батальон. Смерть, ожидающая его в очень близком будущем на другом поле битвы, на этот раз щадит его: ни одна пуля не попадает в генерала. Фландрийский полк и парижский батальон нагоняют его и с криком «Да здравствует республика!» прорываются сквозь ряды венгерских батальонов и овладевают редутами, орудия которых обращают против неприятеля. Дюмурье и Бернонвиль со своими колоннами бросаются с фронта и с правого фланга и вступают на плато, уже очищенное Дампьером. Крики победы и трехцветное знамя, водруженное на втором редуте, возвещают Дюмурье, что Кюэм уже в его власти и пора овладеть центром, оба крыла которого отступили.

Он бросается отдать приказание своему войску наступать на укрепленные возвышенности, соединяющие Кюэм с Жемаппом. Батальоны, стоящие неподвижно под ружьем с самого рассвета, уже ропщут на медлительность своего генерала. По знаку Дюмурье вся линия приходит в движение, батальоны строятся в три длинные колонны, одновременно затягивают «Марсельезу» и беглым шагом пересекают узкую долину, отделяющую их от возвышенностей. Сто двадцать орудий австрийских батарей беспрерывно изрыгают огонь на эти колонны, которые отвечают только боевым гимном. Выстрелы, направленные слишком высоко, пролетают над головами солдат и поражают только последние ряды. Две колонны начинают взбираться по склонам холмов. Третья, шедшая через лес, внезапно настигнутая восемью австрийскими эскадронами, останавливается, отступает и укрывается за селением. Эта нерешительность сообщается правой и левой колоннам. Дюмурье посылает молодого Батиста Ренара узнать о причине замеченного им беспорядка. Бесстрашный Батист стремительно пересекает пространство, отделяющее дивизию Дюмурье от леса, мимоходом собирая французскую кавалерию и направляя ее на помощь опрокинутой колонне. Но в это же время бригада генерала Друэна, изрубленная саблями, рассеивается окончательно. Клерфэ с высоты своей позиции замечает необычайное смятение, вызванное на равнине бригадой Друэна, и направляет туда всю кавалерию. Этот натиск, ужасный для неопытных батальонов, отрезает их и гонит врассыпную до передовой линии.

Центр оказывается увлечен в водоворот смятения, когда герцог Шартрский, сражающийся впереди, оглядывается и видит свои пришедшие в расстройство батальоны. Тогда, развернув лошадь, уже раненую в круп осколком гранаты, он с обнаженной саблей бросается на неприятельских гусар; за ним следуют его брат, герцог Монпансье, младшая из сестер Ферниг и несколько адъютантов. Герцог пересекает долину, пистолетными выстрелами расчищая себе путь, и бросается в самую жаркую схватку, продолжающуюся еще между остатками его готовых отступить бригад. Голос молодого генерала, лица его спутников, горящие жаждой победы, вид шестнадцатилетней девушки с пистолетом в руке задерживают бегство солдат, и вокруг молодого герцога образуется ядро из добровольцев от всех батальонов. Он наскоро строит их, ободряет и увлекает за собою. «Вы будете называться Жемаппским батальоном, — кричит он им, — а завтра вас будут звать батальоном Победы, которая находится в ваших рядах!»

С криком «Да здравствует республика!» он переходит долину под прикрытием огня, открытого кавалерией центра. Жемаппский батальон, усилившийся на пути благодаря присоединившимся к нему остаткам разбитых бригад, бросается на укрепления и по телам убитых взбирается на них. Людей, поднимающихся снизу, едва хватает, чтобы заместить собой убитых выстрелами с редутов. Герцог Шартрский и его отряд не могут продвинуться ни на шаг; они чуть не отброшены снова в долину, как вдруг генерал Ферран показывается из Жемаппа, взятого им только что штурмом, во главе шеститысячного отряда. Очутившись меж двух огней, австрийские генералы приказывают своим батальонам отступать, оставив Жемаппские высоты и редуты.

Во время этого отступления герцог Шартрский и генерал Ферран направляют свои объединенные силы — легкую пехоту и кавалерию — на арьергард австрийцев. Окруженный таким образом арьергард не имеет времени соединиться с главным корпусом; части пехоты удается спастись, побросав оружие и оставив раненых на произвол неприятеля, кавалерия мчится прямо в болота, окружающие подножие холма, и бросается в Хайн, глубокую и быструю реку с крутыми берегами. Четыреста или пятьсот человек и более восьмисот лошадей потонули в ней при переправе. Река, вода в которой поднялась от осенних дождей, унесла трупы людей и лошадей и выкинула их на берег милей ниже.

Дюмурье почувствовал, что теперь необходимо сомкнуть оба фланга, наполовину одержавших победу, чтобы слить их с центром, который уже не мог оказать им поддержки, особенно после поражения трех бригад в лесу; шагом спустился он с возвышенности, задумчивый, решившись командовать отступление. По лицу его было видно, чего ему стоило это решение. До тех пор он оставался только осторожным тактиком, а не победоносным генералом. Якобинцы и Конвент держали в эту минуту над его головой одновременно венок победителя и топор гильотины. От триумфа или гибели его славы в этот день зависело — то или другое опустится на его голову. У него не потребуют отчета в нескольких тысячах жизней, которые погибнут или будут сохранены благодаря его осторожности; у него потребуют отчета в славе французской армии и в победе революции, которые ускользнули бы от него вместе с победой в бою!

Он пришпорил коня и поскакал на плато Кюэм. Там все было тихо ввиду грозной линии пехоты и имперской конницы, усеявшей своими батальонами и эскадронами вершины редутов. В эту минуту там не присутствовал ни один из командовавших генералов: Дампьер пошел перевязывать свои раны, а Бернонвиль держал свои бригады наготове, чтобы идти на помощь батальонам, атакованным австрийцами.

Первыми отрядами, встреченными Дюмурье, оказались две пехотные бригады, состоявшие из трех батальонов парижских новобранцев и 4000 фанатически преданных ему ветеранов Молдского лагеря. Случай свел их в этот критический для Дюмурье момент. При виде своего генерала солдаты отдают ему честь, бросают в воздух головные уборы и кричат: «Да здравствует Дюмурье! Да здравствует наш отец!» Их энтузиазм передается и батальонам новобранцев. Взволнованный и тронутый, генерал проходит перед фронтом обеих бригад, называя солдат по именам, и дает клятву, что приведет их к победе. Они обещают идти за ним до конца.

В нескольких шагах от этого места сражаются десять эскадронов французской кавалерии, в рядах которых пули, сыплющиеся с редутов, прокладывают глубокие борозды. Дюмурье спешит туда во главе своих эскадронов и посылает адъютанта сказать Бернонвилю, чтобы тот поспешил начать атаку, потому что главнокомандующий уже начал сражение. Австрийцы издали узнают Дюмурье по движению, которое возникает вокруг него, по восторгу и крикам французов, и посылают целую дивизию имперских драгун, чтобы смять это ядро. Солдаты Молдского лагеря, недвижимые, как во время смотра, окружают парижские батальоны и подпускают нападающих драгун на десять шагов, целятся в головы лошадей и убивают более двухсот из них: лошади падают, увлекая за собой всадников. Дюмурье пускает в ход гусаров Бершени, которые начинают рубить саблями имперских драгун. Плотная масса австрийской кавалерии в беспорядке бежит по дороге в Моне и приводит в замешательство колонну венгерской конницы. Бернонвиль спешит на помощь со своим резервом и занимает плато Кюэм, покинутое австрийцами. Дюмурье слезает с коня, солдаты приветствуют его криками радости. Он строит колонну из всех оставшихся частей и затягивает «Марсельезу»; ему вторит весь его штаб и парижские новобранцы.

Под это пение, заглушающее грохот пушек, колонна идет приступом на редуты. Волонтеры и солдаты перелезают через изуродованные трупы товарищей, штыками прикалывают тела венгерцев к лафетам их пушек. Среди густого порохового дыма, окутывающего поле, с трудом можно отличить француза от врага, и нередко сражающиеся узнают друг друга только тогда, когда удар уже нанесен.

Обе стороны проявили чудеса храбрости во время этой битвы, среди зловещей тишины, нарушаемой только лязгом железа, глухим стуком, с которым трупы падали с парапетов, да громким победным криком, раздававшимся с каждого уступа редутов, когда французы завладевали ими и водружали на них знамена своих батальонов. Тут не было ни бегства, ни пленных; все венгерцы погибли у своих орудий, держа в руках обломки штыков и ружей.

Едва победа на правом фланге склонилась на сторону французов, Дюмурье поспешил к центру, чтобы добиться победы и здесь. Он отделил шесть эскадронов стрелков и во главе этой конницы во весь опор помчался к лесу, чтобы напасть на австрийскую кавалерию, как вдруг увидел приближавшегося к нему галопом герцога Монпансье. Молодой принц мчался сообщить ему о победе герцога Шартрского. А вскоре и Тувено принес весть о торжестве левого фланга при Жемаппе. Дюмурье обнял обоих вестников победы; крик радости, вырвавшийся из груди генерала и его офицеров, был повторен эскадронами и пронесся от Кюэма до Жемаппа, из уст в уста, по всей линии высот, занятых теперь французами.

Дюмурье, который хотел и мог воспользоваться результатами своего успеха, посылал адъютанта за адъютантом к генералу д’Арвилю, командовавшему Валансьенской армией. Она занимала, в качестве резервного корпуса, высоты Сипли, вблизи предместий Монса. Дюмурье умолял генерала поспешно перейти долину, отделяющую Сипли от горы Пализёль, взобраться на три редута, возвышающиеся над этой долиной, и таким образом обрезать австрийцам путь к Монсу.

Но медлительность генерала д’Арвиля обманула надежду Дюмурье. Герцог Саксен-Тешенский и генерал Клерфэ без задержек вступили в Моне и заперли за собою ворота. Оставшееся за ними поле сражения и славная весть о победе оказались единственными плодами успеха Дюмурье.

Усталость, оскудение в боеприпасах, истощение сил армии, сражавшейся в продолжение четырех дней, наконец, недостаток в пище вынудили главнокомандующего дать войскам два часа на отдых. Им роздали хлеб и вино на самом поле сражения. Этот привал на взятых штурмом редутах, среди сожженных деревень и груд трупов, под звуки «Марсельезы», представлял глазам Дюмурье, проезжавшего шагом по полю сражения, картину его потерь и победы.

Генерал оставался философом настолько, чтобы растрогаться при виде этой картины, и в то же время честолюбивый воин в нем наслаждался этим зрелищем. Он не потерял ни одного из своих приближенных и друзей. Тувено, герцог Шартрский, герцог Монпансье, Бернонвиль, Ферран, преданный и храбрый Батист, Фелисите и Теофилия де Ферниг следовали за ним, оплакивая мертвых, поднимая и утешая раненых. Троекратный крик приветствовал Дюмурье — со стороны бригад, полков и батальонов. Ни один раненый не упрекнул его за пролитую кровь, а все оставшиеся в живых восхваляли его за сохраненную жизнь. Тучи, с утра застилавшие небо, рассеялись от залпов артиллерии, и все пространство, занятое войсками, теперь заливал свет яркого осеннего солнца. Несколько домов, зажженных гранатами, и вереск, вспыхнувший от картечи в лесу, еще тлели.

Груды трупов отмечали каждый шаг батальонов: почти все выстрелы, направленные против нападающих, оказались смертельны. Только тысяча двести или тысяча пятьсот раненых были доставлены своими товарищами в лазареты. Врачи обратили внимание на то, что даже бред солдат, умиравших от ран на другой или третий день после сражения в госпиталях Монса, имел патриотический характер: воодушевление, увлекшее их на поле сражения, не стихало и во время агонии, а последними словами перед смертью были слова Руже де Лиля или слово «свобода».

Когда Дюмурье входил в палатку, чтобы отдать приказ насчет нового наступления, его остановил кортеж: солдаты перетаскивали на носилках умиравшего генерала Друэна. Виновный в беспорядке, который чуть не обратил победу в поражение, Друэн своими ранами искупил проступок своих солдат. Его товарищи торжествовали, он умирал…

Было четыре часа пополудни. Вся французская армия двинулась, чтобы занять предместья Монса, из которого австрийцы выступили еще ночью. Дюмурье вошел в Моне как победитель. Появление его ясно продемонстрировало, какая сильная жажда независимости царила во всей Бельгии во время правления австрийцев. Городские власти и жители поднесли венки из дубовых листьев Дюмурье и Дампьеру: таким образом монсские якобинцы приписывали последнему часть победы. Дюмурье справедливо негодовал из-за того, что его хотят заставить разделить славу с помощником, образ действий которого, по его мнению, мало содействовал победе. Победа всецело принадлежала ему, потому что он ее подготовил, добивался и достиг. И теперь эту победу оспаривала у него зависть, следующая по пятам великих людей. Успех потерял в его глазах изрядную долю прелести, а якобинцы сделались еще ненавистнее.