КОСОЛАПЫЙ
Рождественская история для старых и малых
ЮНЫЙ МИШУТКА
Как-то раз на исходе зимы господа с железнодорожной станции отправились на медвежью охоту.
Охотники подобрались самые разные, и с рогатинами, и с ружьями, был даже некий господин в очках из Хельсинки — поскольку кроме добычи медведя предполагалось заснять серию кадров для «Живых картин».
Проводниками были местные лыжники, которые загодя берлогу топтыгина обложили и потом за много сотен марок господам продали. Но, хотя вознаграждение уже было им обеспечено, они в своем воодушевлении отнюдь не отставали от остальной компании.
Ехали на десяти упряжках, сперва широкими проселочными дорогами, потом все сужающимися лесными тропами. К концу пришлось остановить лошадей.
Проворно встали на лыжи и подошли к медвежьей берлоге.
Вон она, на склоне под выступом скалы, в самом что ни на есть густом буреломе.
Окладчики указывали на нее лыжными палками. Спустили собак, выстроились полукругом перед входом в берлогу.
Улюлюкают, рогатинами тычут — не выходит топтыгин.
Собираются уже костер под берлогой раскладывать. Но тут вдруг снег вздымается столбом в воздух — и вот он, царь леса, перед ними.
Глухо взревев, встает на задние лапы, бросается на лес рогатин и ружей. Падает. Киношник захлопывает свой аппарат, и дело сделано.
Но еще не совсем. Окладчики, по-прежнему воодушевленные больше всех, уверяют, что добыча на этом не закончилась.
— Там еще, там еще что-то есть! — твердят они, указывая на вход в берлогу.
Поскольку господа вроде бы не верят, один окладчик решительно скидывает тулуп на снег и ползет внутрь берлоги с ножом в одной руке и электрическим фонариком в другой.
Остальные напряженно ждут.
— «Хлююупиуп!» — слышится вдруг взвизг из берлоги.
— Ну что? Ну что? — вздрогнув от неожиданности, кричат охотники. — Есть там кто-нибудь?
— Медвежонок тут. Зыркает из угла, точно цаца какая.
— Живым возьмешь или подсобить?
— Да живьем возьмем.
Взяли его живым. Триумфальным шествием возвращались домой — старый медведь на носилках, маленький — в санях под пологом.
Вечером устроили торжественные поминки по старому лесному царю. И зашел у господ за столом разговор о судьбе юного Мишутки, который для поднятия праздничного настроения лежал в углу залы в большой корзине, посаженный на собачью цепь с ошейником.
— Мне там, в Хельсинки, с ним делать нечего, — объяснял очкастый. — Можете держать его здесь, в глуши, в свое удовольствие.
— Наверное, с ним хлопот не оберешься? — осторожно спросил начальник станции, высокий, худой, строгого вида господин.
Но младшие помощники, у которых Мишутка уже успел попасть в любимцы, уверяли, что от Мишутки не будет в доме никакой помехи и что они с удовольствием поселят его на своей половине.
— Ну тогда ладно! — решил начальник станции. — Пускай пока остается у нас. Ведь его можно и потом пристрелить, если он начнет… того… слишком буйствовать.
Мишутка остался в доме и понемногу привык к людям.
Вначале в его мозгу было не так уж много четких мыслей. Только смутные воспоминания о каком-то темном и мягком месте, откуда его внезапно выдернули в слепящую белизну.
Прежде всего ему хотелось есть и пить. Но еще много дней он есть не умел, хотя перед ним и клали разные лакомства. Молоко и мед он все-таки попробовал.
— Да он еще станет настоящим косолапым! — смеялся телеграфист, молодой веснушчатый студент, похлопывая медвежонка по спине. — Ему только сладенькое подавай!
— Из Мишутки вырастет мужчина, — подхватил бухгалтер, пухлый красноносый господин, посмеиваясь над ним. — Скоро он и выпивать начнет!
— А что, станет он водку пить?
Этот вопрос разрешили быстро. Залили Ми-шутке в глотку рюмку, и он сразу же после того, как, кривясь, проглотил, высунул язык и попросил еще.
— Гляди-ка, постреленок! — смеялись господа. — Ну, на этот раз хватит тебе.
Мишутка пробыл всю весну и лето у станционных господ.
Скоро для него не требовалось больше ни цепочек, ни ошейников. Он научился понимать свое имя и приходить на зов. Он научился забираться на колени и давать играть с собой. Знал, что за это всегда получит молока, меду или сахару.
Водки ему перепадало лишь изредка, когда у них бывали в гостях господа из деревни. Но тогда ему приходилось показывать свои лучшие штуки.
Тогда он танцевал1 Становился на задние лапы и уморительно кувыркался, а все гости просто помирали со смеху.
Отчасти он делал это нарочно, заметив, что веселит гостей, и зная, что этим заработает новые лакомства. Отчасти же крепкий напиток действовал на него таким образом, что он ощущал внезапный прилив радости, а лапы сами собой отрывались от земли.
Вскоре он стал любимцем всей станции и великой достопримечательностью.
Он научился самостоятельно рыскать по кухне, усадьбе и саду и отваживался даже выходить на перрон — смотреть, как принимают и отправляют поезда.
Вначале он так путался пронзительного свиста поезда, что стремглав карабкался на дерево и ни за что не хотел оттуда слезать. Но потом выучился сам свистеть и давать отмашку к прибытию и отправлению поездов, как заправский кондуктор.
Расписание поездов он тоже запомнил и всегда вовремя появлялся на перроне рядом с начальником станции.
— Придется вскорости выдать ему форменную фуражку, — смеялся начальник. — Потому что Ми-шутка — воистину пример точного исполнения служебных обязанностей.
Пассажиры разглядывали его из окон вагонов, улыбались и указывали пальцами. Через них Ми-шуткина слава распространялась все шире.
Однажды ему выпала честь быть представленным самому директору путей сообщения.
— Я слышал, что у вас тут есть ручной медведь? — спросил важный господин, перед которым начальник станции стоял, почтительно склонив голову. — Можно на него взглянуть?
— Господану директору достаточно лишь свистнуть!
Важный господин свистнул, и Мишутка тут же примчался во двор с берега, где он в это время играл с ребятишками.
— Ну, ты подлинный косолапый! — сказал важный господин, протягивая ему руку в перчатке. — А умеешь ли ты говорить «Здравствуйте»?
— Да, — ответил начальник станции, повелительно махнув Мишутке, который сразу же уселся на задние лапы, внимательно глядя своими маленькими круглыми глазками то на одного, то на другого.
— Здравствуй, здравствуй, кум! — засмеялся важный господин, здороваясь с ним обеими руками. — Мы будем добрыми знакомыми. Не отправишься ли со мной в Хельсинки?
Мишутка помотал головой, потому что некая упорная муха как раз забиралась к нему в ухо.
— Не поедет Мишутка в Хельсинки, — улыбнулся начальник станции. — Ему здесь, в глубинке, больше нравится.
В тот вечер Мишутка опять должен был продемонстрировать свои лучшие номера. Начальник путей сообщения уехал на следующее утро, и преданный Мишутка попрощался с ним на перроне.
Были от него в хозяйстве и развлечение, и польза. Яблочные воришки, которых он кусал за ноги, совсем перевелись, и деревенские мальчишки исчезли с репных грядок.
— Там медведь, — перешептывались они. — Какой сумасшедший станет с медведем тягаться?
Как-то Мишутка задержал на перроне подвыпившего мужика с ярмарки и вырвал у него баклагу с водкой. В тот раз все насмешники приняли его сторону.
Но прямо-таки героическую славу он снискал, когда спас маленькую хозяйскую дочку, которая свалилась с мостков в озеро и которую Мишутка бережно вытащил на твердую землю.
Тогда про него написали в местной газете. Оттуда новость перешла в хельсинкские газеты, откуда ее по получении почты с большим восторгом ему зачитали; при этом Мишутка отнюдь не казался смущенным таким вниманием. Все женщины в доме его просто боготворили. Мишутка же ходил за ними по пятам, потому что знал, разумеется, у кого находятся ключи от кладовых и амбаров.
Но когда бывали гости, он непременно стремился в компанию господ, делая это по старой привычке как нечто само собой разумеющееся, так что ни о каких возражениях и речи быть не могло. Да ему никогда и не запрещали туда ходить.
Мишутке нравились все обитатели дома, кроме веснушчатого телеграфиста, который однажды подбил его разворошить осиное гнездо.
— З-з-з, — сказал он и указал Мишутке на щель в коровнике между фундаментом и досками обшивки, откуда сыпались опилки. — Что это?
Мишутка приложил ухо к опилкам и услышал там, внутри, подозрительное жужжание.
— Мррр, — сказал он и принялся колотить по доскам и месить опилки передними лапами. Потом сунул туда свою мордочку.
Этого ему не следовало делать. Потому что осы вылетели, набросились на него и ужалили в самый кончик носа, так что Мишутка взвыл от боли и помчался по двору как помешанный.
Морда у него так распухла, что Мишутка и сам, увидев себя в зеркале, почувствовал, что выглядит совсем по-дурацки.
С того времени он затаил неприязнь к телеграфисту. И сладостной была его месть, когда однажды в лесу на пикнике ему удалось вывалить на голову ничего не подозревавшего бедолаги целый муравейник. И опять насмешники были на его стороне.
Но телеграфист, которому пришлось стремглав бежать домой и раздеваться у себя в комнате догола, пригрозил когда-нибудь его убить, и к этой угрозе начальник станции на полном серьезе присоединился:
— Его, пожалуй, надо-таки прикончить, до того как наступит зима. Сделается скоро слишком большим и буйным.
Много разных проказ устраивал Мишутка. Но прежние немалые заслуги до поры до времени засчитывались в его пользу.
Он снял тяжелую садовую калитку со столбиков, и поскольку петли не сразу поддались, он выдернул и сами столбики и отнес их в озеро, так что куры зашли и разворошили лучшие цветочные клумбы.
Он залез без спросу в буфет и слопал только что сваренный ягодный джем.
Он взобрался на рабочий стол в станционной конторе и опрокинул бутылку чернил на важные грузовые накладные.
Он стащил новую фуражку с головы железнодорожника, когда тот недостаточно быстро его поприветствовал, разорвал ее и забросил клочки на крышу станции.
Он погнул новую пенковую трубку бухгалтера, хотя тот только в шутку выдохнул дым ему в глаза.
Он убил хозяйскую кошку.
Он чуть было не спалил сауну, где дверь оставили открытой и куда он самовольно забрался повозиться с головешками.
Вообще-то он всякий раз получал взбучку, после чего ходил несколько дней насупившись. Но потом про наказание забывал и опять готов был на какую-нибудь новую проделку.
Одних и тех же безобразий Мишутка никогда не устраивал дважды.
Ему хватало одного раза, и после того он уже знал, в чем дело. Но он всегда придумывал что-нибудь новое, потому что в нем гнездились природное любопытство и живой интерес ко всему на свете, и они были неискоренимы.
Последнее безобразие, которое Мишутка учинил станционным господам, чуть было не стоило ему жизни. Во всяком случае, она приняла совершенно иной оборот.
В один прекрасный день он вскарабкался на крышу станции и принялся, к великой радости ожидавших поезда пассажиров, раскачивать дымовые трубы. Навалился, как настоящий борец, и отломил-таки большой кусок трубы.
— Мишутка! Слезай оттуда! — повелительно сказал железнодорожник снизу.
Мишутка счел £то заслуженной похвалой своему подвигу и с удвоенной силой налег на противника. Привет! Труба повалилась и с грохотом упала вниз; кирпичи разлетелись в разные стороны, и один угодил в спину начальнику станции, который как раз вышел из своей служебной комнаты встречать поезд. Хорошо хоть не по голове!
Но на крыше посреди кирпичной и глиняной пыли в победном упоении стоял Мишутка и ждал признания. И оно не замедлило явиться, хотя и в совсем иной форме, чем он предполагал.
— Убить его надо, этого зверя! — заорал начальник станции. — Он скоро весь дом разнесет!
Но тут прибыл поезд, и у него больше не осталось времени думать о Мишутке. Зато телеграфист сразу же отправился заряжать ружье.
Мишутка тем временем приступил к другой трубе.
— Сию же минуту его прикончить! — сказал начальник станции угрожающе.
Поезд отправился, а толпа пассажиров осталась на перроне подивиться на небывалое зрелище. В это время пришел и телеграфист со своим штуцером.
— Я ведь еще летом говорил, — заметил он, — что надо его пристрелить. Но тогда его все защищали, и дядя тоже…
— Я тогда еще не знал его повадок, — отвечал начальник станции, потирая лопатку, по которой шарахнул кирпич. — Но теперь говорю: давай стреляй!
Телеграфист стал прицеливаться. В окнах дома показались заплаканные физиономии детей и женщин, которых начальник станции безжалостно оттуда прогнал.
Бабах! — грохнул выстрел. Но он попал в трубу, над которой как раз трудился Мишутка. И привет! Она тоже с громыханием рухнула вниз.
В публике смеялись. Телеграфист побагровел от стыда и злости.
— Второй раз не подведешь! — прошипел он и прицелился снова. — Когда солнце прямо в глаза…
Но Мишутка уже целиком завоевал сочувствие публики. На голову бедного телеграфиста градом посыпались насмешки.
— Тоже нашелся охотничек, вроде как в белку стреляет! — сказал один.
— Хватило бы и солью пальнуть! — съязвил другой.
А третий, низкорослый, высоколобый, с набрякшими веками мужичок, подойдя с картузом в руке к начальнику станции, серьезно произнес:
— Не подарит ли инспектор его мне? Ведь жалко его убивать, коли он, как я слыхал, однажды даже дочку управляющего из озера спас.
— Ты кто такой? — рявкнул начальник станции.
— Да я тот самый Матги Проделкин, коли инспектору когда-нибудь доводилось видеть на свадьбах или крестинах. Я даже и шкуру оплатил бы…
— И трубы на место поставишь? — прикрикнул начальник станции.'
Но телеграфист, которому солнце опять било в глаза, совал Матти ружье, злобно тыча его тому под самый нос.
— Вот! — рычал он. — Стреляй, бери ружье! А если промахнешься, заплатишь и за ружье, и за медведя1
— Я из пробочного ружья в него выстрелю, — сказал Матти Проделкин и вынул из кармана бутылку.
Он тут же влез на стремянку и показал бутылку Мишутке, который все еще стоял с белым носом среди кирпичной и глиняной пыли в ожидании признания своих заслуг.
— Мишутка! Слезай оттуда! — сказал Матти Проделкин, показывая бутылку. — Видишь, что у меня здесь?
Мишутка увидел и добродушно осклабился.
Магти вытащил пробку и дал глотнуть Ми-шутке, который тут же по-хорошему стал спускаться вниз. Потом Матти отстегнул ремень и сделал из него поводок на Мишуткину шею под смех и остроты публики вокруг.
— Ну и штуки у этого Матти!
— Да уж, штуки-трюки. Слыхал я, чтобы медведя подстрелили в глаз, но чтобы в рот — никогда не слыхивал.
— Сделал Матти из него жеребенка — любо-дорого!
— Да это ж теленок. Еще, верно, и доить начнет.
Но Матти только сложил свои узкие губы в хитрую улыбочку, взял одной рукой ременный поводок и сказал:
— Ну, Мишутка, теперь пойдем!
И Мишутка степенно и серьезно зашагал за ним, повинуясь своему новому хозяину и его ремню, но еще более своему закоренелому пороку.
— Этот шельмец его и домой к себе отведет! — слышался восхищенный гомон у них за спиной.
— Пускай ведет куда хочет! — фыркнул начальник станции сердито, но все-таки радуясь, что дело закончилось так удачно. — Только пусть все-таки явится починить трубы.
С этими словами он захлопнул за собой дверь служебного помещения и пошел утешать женщин, до полусмерти перепуганных выстрелом. Телеграфист со своим ружьем уже давно исчез.
МАТТИ ПРОДЕЛКИН
Мишутка приобрел хорошего хозяина, именно такого, в котором нуждался, чтобы возмужать и развиться в настоящего косолапого.
Матти Продел кин был любимцем жителей деревни — совершенно так же, как Мишутка до сих пор являлся любимцем господ и проезжей публики. Он тоже был, как и Мишутка, большой бездельник, проживал в избушке у своей старой матери и, только когда от голода начинало подводить кишки, подавался на лесосплав или снисходил до каких-нибудь других заработков.
В батраки его было ни за что не нанять, как и на другую постоянную службу, хотя мужик он был на редкость расторопный, мастер на все руки и изобретательный, как черт. Когда мать, а иногда и прочие пытались его за эту излишнюю любовь к легкому житью слегка пожурить, он отвечал всегда одной и той же пословицей:
— Пусть дурак вкалывает, умный и малостью проживет.
Но вовсе не этими особенностями характера завоевал Матти Проделкин единодушную симпатию односельчан. Были у него и другие, более ценные. Он умел играть на скрипке и потому был незаменимым гостем на всех танцевальных вечерах, где сидел рядом с псаломщиком, а иногда даже и со старшим пастором, пользуясь таким же, как они, хотя и несколько панибратским, уважением.
Песню он тоже умел сочинить, зачастую гораздо лучше и остроумнее тех, что выходили из печати, и было совсем нешуточным делом оказаться предметом его колких насмешек. Однажды, еще в молодости, он даже получил порядочную взбучку от одного доброго односельчанина за этот свой божий дар.
«Вот она, награда артиста», — раздумывал тогда Матти, отряхивая тулуп.
Но известность Матти приобрел все-таки благодаря своим многочисленным проказам, которые обсуждались потом в долгие часы зимних посиделок и были обыкновенно столь безобидного свойства, что никто не мог на него по-настоящему сердиться.
То он запалит бенгальский огонь в темную ночь под окном избы, и все в доме решат, что это сам дьявол вырвался из преисподней, чтоб натворить бед.
То придет с обычной садовой лейкой гасить церковь, загоревшуюся от удара молнии. Или явится на чтения в автомобильных очках, уверяя, что их выписал врач, потому что зрение у него в последнее время будто бы непоправимо ослабело.
То у него были погремушки на сапогах, а то собака с колокольцем на шее, когда он заходил к кому-нибудь.
А как-то водрузил на льду карусель, и деревенские служанки и батраки кружились на ней до полного умопомрачения, в другой же раз он соорудил «корабль, ходящий по земле и по воде», поставив свою лодку на полозья.
Однажды он даже построил из дерева настоящий велосипед.
Если не выдумывалось ничего лучшего, он приходил в гости на ходулях и уверял, что дверь слишком низкая. Самой обычной его выходкой было забраться на крышу бани и спросить в дымоход, достаточно ли гостям парку.
Приезжая в город, он всегда заходил в магазин игрушек и накупал там полные карманы разной дешевой ерунды, которая сама по себе не представляла никакой ценности, но, использованная в подходящий момент, производила грандиозное впечатление в этом беспросветном захолустье.
То из его кармана появлялась прыгающая лягушка, а другой раз выползала игрушечная змея, которой он сперва обращал в бегство половину избы, а потом преспокойно клал себе за пазуху.
Однажды на свадьбе, аккурат во время венчального обряда, он пустил на пол заводную мышь и напугал невесту чуть ли не до смерти. Ну в тот раз он получил суровую отповедь от самого пастора и лишнюю рюмку водки от жениха, который впоследствии частенько сокрушался, что это была не крыса или какая-нибудь другая живность покрупнее.
Карточные фокусы он умел показывать лучше любой гадалки или артиста варьете, как, впрочем, и трюки иллюзионистов, и жевание горящей пак ли, и глотание шпаг.
— Эх, мне бы лошадь или хотя бы хорошегс цыганенка помощником, — часто говаривал своей матери Матти, — я бы цирк завел! А то ведь иг нашей собаки даже обезьяну не сделаешь.
А теперь Матти получил медведя!
Рядом с этим все его прежние проказы бледнели и теряли значение, и одновременно тайная надежда его души приблизилась к воплощению.
Но матушка подняла ужасный шум, когда Матти с Мишуткой ввалились в избу.
— Господи боже! — заверещала она, роняя почти новую глиняную миску. — Что за зверя лесного ты там ведешь?
— Привет из города, — спокойно сказал Матти, вешая картуз на край матицы и ставя на угол стола перед хозяйкой пакет с крупой. — Вот, нового батрака прихватил по дороге.
— Батрака! — крикнула бабка, забиваясь в дальний угол избы. — Это же медведь, настоящий медведь I
— Он еще ребенок совсем, — заметил Матти, садясь на лавку и беря Мишутку на руки. — Но сил у него как у взрослого мужика, это я сегодня своими глазами видел.
С этими словами Матти снял с Мишуткиной шеи свой ремень.
— Убьет, убьет! — завопила бабка.
— Да никого он не убьет, — убеждал Матти, ласково гладя Мишутку по голове, — он родился разве что время убивать.
Понемногу бабка осмелела, вылезла из своего укрытия и осторожно подошла поближе к пришельцу.
— С виду-то он не шибко злой, — сказала она, уже наполовину успокоенная. — Это не станционных ли господ медведь?
— Теперь это мой медведь! — ответил Матти торжественно. — Он-то и станет нашему дому опорой и защитой. Правда ведь, Мишутка?
Мишутка серьезно кивнул ему в ответ и огляделся, высматривая, чем его в этом доме угостят.
— Совершенно верно, Мишутка, — произнес Матти, — здесь и будем жить-поживать. Не хоромы, но тепло держится и в мороз, и в метель.
— Не собираешься же ты его в избе и спать укладывать! — воскликнула бабка в ужасе. — Ну, тогда уж я скажу: ни на едину ночь тут не останусь!
— Ну зачем же в избе, — призадумался Матти, — батраку и баня сгодится! Да и куда же матушка отсюда уйдет? Проживем тут и втроем, как вдвоем жили.
— Ой батюшки! — запричитала бабка, — Кабы я, родимшись, знала, что доведется с арапами и чудищами лесными…
Но Матти и ухом не повел.
— Послушай-ка матушку, — смеялся он, играя с Мишуткой в ладушки, — как она нас обзывает. А мы все-таки оба с тобой Божьи создания! Хоть ты, пожалуй, еще и к первому причастию-то не ходил?
Такие вот шуточки отпускал Матти, и матушке ничего больше не оставалось, как рассмеяться.
И вот таким ее сын был всегда! Никогда не знаешь, что он затевает и какую новую каверзу придумает, возвращаясь домой.
— Он и ест как взрослый мужик! — прикрикнула она на всякий случай, подобрав с пола осколки миски и зачерпывая из котла кашу для Матти в новую.
— Мужик ест, как ему и положено! — сказал Матти. — Правда ведь, Мишутка? Поставь-ка и ему под нос плошку каши.
Бабка пихнула и Мишутке плошку с кашей, с издевкой спросив:
— Может, ему и ложку надобно?
— Ну зачем ребенку пока ложка? — отвечал Матти невозмутимо. — Погоди, он еще и этому научится, еще как научится! Он скоро будет пользоваться ножом, и вилкой тоже, как большие господа.
И они преспокойно принялись есть.
Множество сыновних проделок повидала бабка за свою жизнь, но подобной не было еще ни разу. Поэтому, когда мужчины поели, она решила серьезно поговорить об этом деле.
— Ты что ж, — и впрямь собираешься держать это чудище здесь?
— А где ж еще? — отвечал Матти, отхлебнув глоток из своей фляжки и угощая Мишутку тоже. — Да и ты сама всегда говорила, что вот был бы у нас хоть батрак, а то от меня никакого проку в тяжелой крестьянской работе.
— Батрак-то конечно, — согласилась бабка, — но не зверь лесной.
— В дом надо сильного мужика, — отвечал Матти, — если хочешь справить все осенние работы, вывезти на поле навоз и особенно вспахать тот участок нови, про который ты мне все уши прожужжала! Он еще и картошку выкопает, и поле вспашет, и ежели желаешь, так и загусту тебе замесит.
Ну кто же с этим шельмецом может оставаться серьезным? Бабке опять сделалось так смешно, что ей пришлось закусить кончик косынки и, отвернувшись к печке, заняться своими делами.
— Да ты бы хоть невестку привел, — сказала она, — была бы и мне какая-то помощь.
— Невесток в мире полно, — ухмыльнулся Матти, — а такого косолапого нет и в тридевятом царстве.
Когда приятели поели, Матти сложил руки для молитвы и научил Мишутку делать то же. Затем оба поднялись из-за стола.
— Ну, Мишутка, — произнес Матти, похлопывая Мишутку по голове, — понравилась тебе гороховая каша? У нас, конечно, не господские лакомства, но еды хватает, и работы хватает… Ай, об одном деле я совсем забыл!
Бабка повернулась взглянуть, какая новая каверза пришла в голову Матти. Но эдакого она, конечно, не могла вообразить.
На глаза Матти попались лежавшие на окне письменные принадлежности, и он отыскал там листок бумаги. Торжественно разложил все на столе и уселся писать.
— Нам же надо законный договор составить, — приговаривал он за делом, — коли в дом наняли нового батрака. Условия оплаты: жилье от хозяйства и харч с добавками, ежели таковые в доме случатся. Одежа будничная и праздничная — своя собственная. Работа по надобности. Время и место… Ну вот, осталось только расписаться — и все в порядке.
Ничего не поделаешь, пришлось бабке подойти поближе, чтобы посмотреть на такие чудеса.
— И тот и другой с вышесказанным согласны и обязуются точно выполнять условия договора, — продолжал Матти. — Вот так! И под крестиком напишем: «Я, Матти Проделкин, арендатор», а потом: «Я, косолапый, царь леса, по прозвищу Мишутка».
И Мишутка нарисовал свой крестик совсем как человек — правда, с любезной помощью Матти.
— Ну и дела! — смеялась бабка.
— Да и не многие мужики в нашем приходе лучше его подпишут, — рассуждал Матти, еще раз с улыбкой изучая свою бумагу и засовывая ее в нагрудный карман пиджака. Теперь есть законный контракт, который не зазорно и односельчанам показать, а батрак-то настоящих царских кровей, какого не каждый может нанять!
— И верно! — подхватила мать, — Твое имя тоже, кажись, редко красовалось на бумаге рядом с царским!
Так Мишутка стал законно нанятым в дом Матти Проделкина батраком, и в его жизни началась новая пора.
БАННЫЙ МЕДВЕДЬ
Матти Проделкин не ошибся по поводу способностей нового работника — и к труду, и вообще к развитию. Мишутка день ото дня преуспевал в хорошем поведении и всяческих добродетелях и вскоре научился выполнять обычные обязанности батрака в хозяйстве.
В некоторых делах его не заменили бы и десять работников — как, например, в корчевании пней на вырубках и прочей расчистке леса.
Туда Матти первым делом привел Мишутку, и вскоре это сделалось его любимым занятием.
Сначала он только смотрел со стороны, как Матти обеими руками колотил пень. Но достаточно было Матти только пару раз сказать: «Мишутка! Иди помогать!» — как Мишутка набрасывался на пень. Здоровенные коряги выскакивали из земли, будто мячики, и чем сильнее они сопротивлялись, тем больше Мишутка раззадоривался, рычал и толкал когда двумя, а когда и всеми четырьмя лапами, подбрасывая высоко в воздух землю, сам весь в грязи с головы до пят.
На такого работника стоило поглядеть. И с тех пор за плетнем у Матти всегда хватало досужих зевак.
Когда случался особо большой пень, Матти приносил кол, совал его под пень и говорил:
— Жми!
Да куда там Матти с его кольями перед Мишут-киной силищей! Ломались с треском. Были у самого Мишутки в плечах рычаги получше и покрепче.
Выворотив из земли пень, он всегда уносил его подальше в лес и свирепо швырял в ельник. Прошло некоторое время, прежде чем он научился сваливать свою ношу в одну кучу.
То же было и с камнями. Могучие Мишуткины лапы поднимали их легко, как хлебные коврижки.
Матти научил его и из камней складывать ограду в человеческий рост.
Мотыжить он тоже научился с легкостью. Но у кромки леса приходилось его всегда разворачивать, иначе он бы и живые деревья раздолбал мотыгой в шелуху.
И разве трудно было после этого научить его канавы копать? Взял в руки лопату и копнул. И Мишутка копнул следом, чуть не вогнав лопату по черенок в землю.
Отличный землекоп из него вышел. Вот только ручки лопат не выдерживали его лап.
Матти валялся себе на краю канавы да покуривал. А деревенский люд дивился из-за забора на этот новомодный способ работы.
— Это такое современное земледелие, — объяснял Матти. Человеческий труд использовать теперь невыгодно. В африканских городах, например, обезьяны делают всю работу — и в домах, и на улице.
— Врешь! — возразил кто-то. — Не бывал ты в Африке!
— Был однажды в Хапаранде, отвечал Матти, — которая оттуда всего в десяти милях. Вот эту трубку купил там себе на память.
На это возразить было уже нечего. И народ расходился по домам, посмеиваясь: этот Матти Проделкин уж всегда что-нибудь да изобретет! Жаль только, в свое время не выучился — может, сидел бы сейчас губернатором или архиепископом.
Но настоящее развлечение для всего села получилось, когда Матти однажды запряг своего батрака в сани и прикатил воскресным утром на Ми-шутке в церковь.
Вот это да! Припустил галопом, аж снег пылил, и путь короток показался. Только лошади с храпом на дыбы вставали да старухи садились, ослабев, на обочину. На горке у церкви поднялся такой гвалт, что констеблю пришлось именем закона пресечь всю эту затею.
Но в народе еще долго ходили рассказы об этой поездке Матти в церковь, так что его первоначальный замысел опять-таки удался.
Но еще важнее для будущего Мишуткиного развития было то, что он у Матти научился слушать и понимать музыку, в особенности, музыку танцевальную, в чем Матти был настоящий мастак. Но знал он и другие мелодии, которые играл только для собственного удовольствия, а теперь еще и для Мишуткиного, когда тот приучился коротать с ним в бане долгие зимние вечера.
Услышав звуки скрипки впервые, Мишутка ужаснулся.
Холодная дрожь пробежала по его спине. Он угрожающе зарычал и полез на полок, откуда некоторое время таращился на Матти, как на привидение.
Что же за странное существо было перед ним?. Безграничный, непостижимый бог, который может все, что угодно? И что это за штука в его руке, из которой льются такие нежные и в то же время такие всемогущие звуки, что они заставляют его сердце сжиматься в шарик, а его самого корчиться от радости, тоски и боли?
Но Матти продолжал себе беззаботно играть. И Мишутка постепенно успокоился, положил голову между лап и замер, неподвижно уставившись на него.
Он как будто забыл и про музыку, и про музыканта. Неясные, бесформенные образы проходили перед его внутренним взором. Он чувствовал, как погружается в бездонную глубь, где трещали деревья, ревела буря, молнии и гром догоняли друг друга, и как опять подымается оттуда в безбрежную синеющую высь, где встречает подобные себе существа, где у него много братьев, сестер и друзей…
Мишутка плакал! Его тело судорожно вздрагивало, и странные скулящие и хрипящие звуки вырывались из его горла.
Он плакал от тоски, хотя и не умел себе этого объяснить. И самым удивительным было то, что когда музыка замолкла и он избавился от этого томящего, щемящего чувства, он сразу начал тосковать по своей тоске.
Матти все же редко играл такие печальные мелодии. Чаще заводил он резвую польку или кадриль, и тогда Мишуткины ноги сами начинали подпрыгивать. И даже водки больше не требовалось. Теперь у Мишутки была не одна, а две страсти.
Вскоре Мишутка научился различать ритмы и размеры разных танцев и ловко приспосабливать к ним свои лапы. Вот уж Матти-то был доволен! Потому что он все еще не отказался от честолюбивого замысла основать собственный цирк и отправиться на мировой рынок — себя и Мишутку за деньги показывать.
«Да, из нас еще выйдут циркачи хоть куда, — частенько ухмылялся он про себя, засовывая Мишутке в рот кусочек сахару или другое лакомство, что попадалось под руку. — Поупражняемся только годик-другой!»
И Мишутка преданно клал голову ему на колени, смотрел в глаза с полным пониманием и' дружелюбно ворчал.
— Так-то оно так, никто не родится артистом… но для того, чтобы стать артистом! — завершал Матти поток своих мыслей. — Для этого мы оба и родились!
И во многом другом Мишуткин духовный кругозор заметно расширился под благотворным попечением Матти.
Он научился понимать природу и людей. Все больше понятий, предметов и существ запечатлевалось в чутком зеркале его души. Он умел различать утро и вечер и точно соизмерять остальное время суток между ними. И затем он стал все больше запоминать, и уже не только случайно и инстинктивно, а все верней и сознательней.
Даже в самые трескучие морозы он больше не забывал летней жары, а думал о ней с горьким упованием, когда тянул воз с дровами через лунную морозную чащу или звездным зимним утром нес от проруби ведро с водой.
Он помнил цветы на лугу, и какой запах был у каждого из них, и как благоухала сосновая и еловая смола, и было ли под снегом раньше клюквенное болото или сухой, хрустящий ягельник.
В лес он никогда без спросу не ходил, после того как стая рябчиков однажды взлетела перед ним из вереска и до того напугала, что он стре глав примчался домой.
Он умел остерегаться огня.
Он уже знал, как себя вести и как держаты в разных жизненных обстоятельствах.
Находясь среди людей, нужно было соблюдай опрятность и чистоту при отправлении своих ei тественных надобностей и не опрокидывать стол] и маслобойки.
И вообще с людьми приходилось обращатьс: осторожно, вроде как с хрупкой посудой. Потому что они, хоть и были во многих отношениях ум нее его, в каких-то других были совсем глупыми маленькими и беззащитными.
Он не знал еще, что он царь леса. Но уже ощущал в жилах биение отважной, царственной крови. Уже догадывался, что он на порядок выше собаки, овцы или свиньи, и считал, что его невозможно даже сравнивать с кошкой или козлом.
К лошадям и коровам он еще питал некоторое уважение. Правда, он чувствовал свое превосходство и над ними тоже. Но они были крупнее и выше, и у него еще не было случая помериться с ними силами.
Временами, когда он сваливал очень большой пень или тянул из лесу немыслимо громадное бревно, в его голове мелькала пьянящая, опасная мысль, что на самом-то деле люди, которые во всех смыслах слабее его, должны бы подчиняться ему, а не он людям. Но он сразу же с ужасом отгонял эту мысль. И что бы он с ними делал? Он не сумел бы повелевать, потому что он-то мог обойтись своими силами. И Мишутка таил свои крамольные мысли под низким косматым лбом. Кроме того, они все-таки ни в коей мере не мешали великой смирности его нрава и спокойствию всего его существа. Они приходили как бы сами по себе. Но приходили и другие, еще крамольнее, наполнявшие его душу странными предчувствиями и заставлявшие его сердце трепетать буйной радостью.
Имя одной, самой опасной из них, было свобода.
Идти, куда душа пожелает? Прокладывать свои тропы? Оставить истоптанные людьми и животными проселочные дороги и зашагать прямиком в ту сторону, где небо ярче, а горизонт прозрачнее и где свежее пахнет снегом или березовым соком?
Нет, нет! Лучше было смирно сидеть на банном полке у Матти. Тут ведь было так тихо, тепло и безопасно.
Все-таки мысль эта продолжала тлеть в глубинах его сердца, хотя он и пытался всеми силами отогнать ее. Похоже, что именно в борьбе с нею зародились в нем другие мысли и началось его бурное внутреннее развитие.
Мишутка рос, зуб крепчал.
И вскоре он был уже готов к выходу на мировой рынок.
В САДАХ ИСКУССТВА
Как-то незадолго до осенней ярмарки Матти уже спозаранку пришел в баню со скрипкой, присел на лавку, вытащил из кармана трубку и кисет и закурил.
— Послушай-ка, Мишутка, — сказал он, подымив некоторое время, — это землепашество не больно-то кормит. Надо нам теперь сообразить какой-нибудь промысел полегче.
Мишутка кивнул ему задумчиво и понимающе. Но поскольку он боялся табачного дыма и еще не знал наверняка, куда Матти клонит, то и остался спокойно сидеть на месте.
Но тут Матти взял свою скрипку и запустил самую развеселую польку. Это Мишутка уже понимал и живехонько вскочил на задние лапы. Когда последняя нота танца замирала, Матти заводил следующий. Так они прошли весь свой репертуар, пока у обоих по лбу пот не потек и они не повалились в изнеможении на лавку.
Тогда Матти сказал, протягивая ему кусок сахару:
— Ну, теперь ты готовый артист. Больше мне нечему тебя учить.
И Мишутка благодарно лизнул его руку, будто выражая признание своему маэстро.
Ну что ж, отправились попытать счастья в город. Матти снял у ратмана избу, где обыкновенно останавливались приезжавшие торговать на ярмарку, повесил в углу занавес, а на ворота — вывеску, где был нарисован медведь и под ним слова: «Приходите посмотреть!»
Похлопотав еще по поводу соответствующих объявлений в местные газеты, Матти уселся у двери, служившей одновременно билетной кассой, в ожидании публики.
Ярмарка уже началась, и народу собралось в избытке. Чем чаще открывалась дверь, тем больше монет звякало у Матти в кошельке. Когда в избе стало достаточно зрителей, представление началось. Матти запер дверь на крюк и переместился к столу перед занавеской, где для начала показал несколько карточных фокусов.
Они вызвали, конечно, заслуженное внимание. Но все ждали самого притягательного номера программы.
Потом Матти заиграл на скрипке, и Мишутка выполз из своего угла. Он был чуть-чуть сонный и чуть-чуть заворчал, увидев вдруг столько людей, но при звуках знакомой мелодии его ноги начали сами собой подыматься.
Для успокоения публики Матти по совету ратмана повязал Мишутке на шею толстую веревку, конец которой прикрепил за занавеской в углу. И еще Матти натянул ему на передние лапы плотные рукавицы, на случай если Мишутке придет в голову слишком крепко поздороваться за руку с кем-нибудь из зрителей.
Матти играл, и Мишутка танцевал. Публика была в восторге.
Потом Мишутка смог немного передохнуть, а Матти показывал разные другие свои фокусы. Но хотя они были не лучше и не хуже, чем у других ярмарочных артистов, никто ими больше не интересовался. Все топали ногами и кричали: «Медведь! Медведь! Медведя давай!»
Мишутка с первого же захода победил своего маэстро.
Пришлось Матти опять выводить Мишут-ку. И публика опять была довольна. По правде сказать, Матти было немного досадно, что его собственное искусство находило так мало отклика у ярмарочной публики, но он утешал себя тем, что Мишуткино искусство на самом-то деле тоже его и, стало быть, все равно, кому из них аплодируют.
Когда Мишутка достаточно наплясался, Матти принес из-за занавески несколько многопудовых гирь, которые взял взаймы у одного купца и которые сам едва-едва волочил по полу обеими руками. Мишутка поднял даже пару гирь одной лапой, да еще и Матти повис на ней добавочным грузом.
Когда этот номер закончился, положили на пол доску ребром, принесли толстую жердь и Матти предложил кому угодно из публики потягаться с Мишуткой.
Мишутка сидел на полу с жердью в лапах и терпеливо ждал. Желающих не находилось.
Пришлось Матти показывать пример.
Жердь, естественно, не пошелохнулась. На помощь пришли два мальчугана, тянули изо всех сил — с тем же результатом. Подошли и взрослые. Сначала какой-то подвыпивший, пухлый и курносый торговец с ярмарки, затем целая ватага бойких парней-сплавщиков. Мишутка все не поддавался и только время от времени косился на Матти, как бы ожидая дальнейших указаний.
— Да ты хоть десять лошадей запряги! — бахвалился Матти. — Пожалуй, и маленький поезд попятится.
И, повернувшись к Мишутке, он вдруг сказал:
— Ну, Мишутка! Тяни!
И Мишутка потянул как следует. Ничего не поделать — седалища противников начали все больше отрываться от пола.
— Эх, победит! Победит этот зверюга! Калле, тяни, тяни! Юсси, держись! — слышалось из толпы.
Но тут сплавщикам пришло в голову внезапно отпустить жердь, и Мишутка опрокинулся на спину. Вот где была потеха для ярмарочного люда! Загоготали, захлопали, завопили, повскакивали с мест. Сплавщики еще пару раз повторили ту же шутку.
И тогда Мишутка рассердился. Вырвал у них жердь, переломил ее пополам, швырнул обломки в угол и отвесил одному из самых неуемных шутников такого пинка, что парень — высокий, здоровенный чертяка — дважды перекувырнулся на полу. Добро еще, не покалечился! И хорошо, что у Мишутки на лапах были рукавицы, а то сплавщик, может, больше и не встал бы.
— Р-р-р-р, — сказал Мишутка и посмотрел на Матти, как будто спрашивая, совершается ли подобная несправедливость с его согласия и неужели нет больше ни права, ни закона?
Матти никогда не насмехался над Мишуткой, и поэтому Мишутка верил в него всем своим честным и простым существом.
Матти ринулся успокаивать его.
Публика тоже успокоилась, убедившись, что получившему оплеуху не нанесено никакого вреда. Сам парень только смеялся своему кувырку и уверял, что будет вечно этим гордиться.
— И-их, ребята! — сказал он, высоко подпрыгнув. — Не каждый день с медведем доводится бороться!
Матти хотел было уже закончить все представление, но публика требовала еще и еще, и ему пришлось сесть опять играть. Мишутка с удовольствием прошлепал еще вальс-другой. Но потом тому пухлому, курносому мужику с ярмарки пришло в голову предложить Мишутке хлебнуть из своей карманной фляжки.
— Выпей, паря! — сказал он. — Выпей и ты, коли ярмарка! Пей, когда дают, не будешь ни бедным, ни больным!
— Эй, да ты не всю бутылку… черт! — прикрикнул Матти, не переставая играть.
— Да пусть хоть и всю забирает! — хорохорился мужик с ярмарки. — На деньги получишь, на лошади доедешь!
Мишутка высосал все до дна, даже не сбившись с такта. Теперь он танцевал с флягой в руке. Публика аж выла от восхищения.
Пахло потом и табачным дымом. Тусклая лампа освещала середину избы, со всех сторон маячили вытянутые шеи и покрасневшие физиономии. Обстановка была лучше некуда.
И тут снаружи послышались три гулких удара в дверь, и высокий мужской голос сказал:
— Именем закона, откройте!
Сразу воцарилась глубокая тишина.
Музыка тут же прервалась, Матти бросился отворять. Вошел сам городской фискал, пузатый рослый мужчина, с двумя полицейскими.
— Это что тут за игргаца, к лешему, устроили?
Матти объяснил, что мероприятие это совершенно невинное, и что он всего-навсего хотел показать медведя, и что у него есть на то разрешение от высокого начальства из самого высочайшего магистрата…
— Разрешение показывать медведя, а не понуждать танцевать, — строго сказал фискал.
— Вы кто такой? Откуда будете? Как ваше имя?
Матти правдиво отвечал. Он все-таки не мог не заметить мимоходом, что отнюдь не заставлял медведя плясать, потому что плясал тот, как высокоуважаемое начальство видит, совершенно самостоятельно.
Впрочем, Мишутка больше и не нуждался ни в какой музыке. Крепкое питье ударило ему в голову, и он скакал в глубине избы по собственному почину, не обращая ни малейшего внимания на высокое начальство.
Но никакие возражения Матти не помогли.
— Завтра вы предстанете перед магистратом, — сказал фискал, — и ответите за принуждение к танцам медведя и…
«…и нарушение общественного порядка», — намеревался он добавить. Но тут-то оно, нарушение, и случилось!
Мишутка, который больше не видел Матти и которому длинная веревка начала мешать в его танцевальном вдохновении, вмиг порвал свои оковы и закружился по направлению к дверям. Толпа распалась, как снежная целина перед снегочисткой. В избе поднялась несказанная паника. Но больше всех заторопился сам господин фискал: забыв свое высокое положение, он уронил свою новую форменную фуражку под ноги толпе и первым кинулся из дверей на улицу.
— Констебль! Очистите избу! — только и успел он выкрикнуть в сенях.
Приказ был почти напрасным — люди и так валом валили из избы. Да и констебли не остались исполнять приказ, а помчались галопом за своим начальником — только сабли замелькали.
Изба вмиг опустела.
— Эх, Мишутка, горемыка, что ты натворил! — вздыхал Матти, провожая своего закадычного друга обратно в угол. — Помешал служителю закона в исполнении его служебных обязанностей!
Мишутка присвистнул. Похоже, у него не было никакого представления о содеянном им преступлении.
На следующий день перед высоким советом магистрата Матти присудили к уплате штрафа в пятьдесят марок или при отсутствии средств…
Что ж, как раз такая сумма и накопилась у Матти в кошельке. Но настроение у него все-таки было очень грустное, когда он по дороге из магистрата зашел к ратману в сарай проведать своего любимого Мишутку.
— Видать, не понимают в этом городе искусства, — пожаловался он. — Сидели бы мы лучше дома, в своем углу!
Мишутка смотрел на него с удивлением — что за чудеса! Ведь широкая публика была ими как довольна! Но он не осознавал еще всей ужасающей серьезности дела.
— А тебя они осудили, даже не выслушав, — продолжал Матти, вытирая какую-то влагу в углах глаз. — Приговорили к лишению жизни.
Мишутка лизал его руку и совсем не понимал, на каком волоске теперь висела его душа.
Но тут зашел в сарай цыган с кнутом в руке — потолковать с Матти. Он был вчера на Мишутки-ном представлении, а сегодня и в магистрате тоже: держал там ответ за свои провинности, от которых более или менее отбоярился. Ему велели только в сей же миг уносить из города свои кости.
— Ну, что получил, ась? — фамильярно спросил он у Матти.
Он видел Матти во дворе ратуши, но еще ничего не знал о приговоре.
Матти не хотелось рассказывать ему о своей беде. Сказал только, что его дело отложено на завтра. Посмотрели они вместе на медведя, и цыган сразу же начал приторговываться.
— Продай мне зверушку! — сказал цыган, как бы невзначай позвякивая монетами в кошельке. — Получишь полтинник, забирай пятьдесят финских марок!
— Не болтай! — рявкнул Матти. — Одна его шкура и то больше стоит!
Но душа его странно дрогнула. Цена, предложенная цыганом, на удивление совпадает с только что заплаченным штрафом. Как знать, может, из этого еще выйдет выгодная сделка, подумал он. И опять же была бы потеха — хоть раз обмануть цыгана.
Тому очень хочется медведя. Он и сам понимает, что предложил смехотворную цену. Он прибавляет и прибавляет. А Матти хоть бы что.
— Я цыгану не продам! — кричит он наконец.
— Глянь, деньги, они и у цыгана деньги. Даю сто пятьдесят!
— Постыдился бы хоть! Вот заплатишь пятьсот — тогда забирай! Ишь ты!
Цыган, подвижный носатый мужчина с серьгой в ухе, притворно ужасается, хотя прекрасно знает, что на просторе заработает на этом медведе тысячи. Торгуются еще некоторое время.
Но Матти непоколебим. Он уже заметил, как тот жаждет покупки, и не думает уступать ни пенни.
Цыгану приходится со вздохами достать свой потрепанный кошелек, спрятанный глубоко под рубахой, и отсчитать Матти в ладонь чистоганом пять сторублевых купюр.
— Ушлый мужик, хитрый мужик! — хвалит цыган противника. — Взял цену доброго жеребца!
— Да они хоть настоящие-то? — спрашивает Матти с поддевкой.
Цыган клянется и божится. Да и Матти понимает толк в купюрах, — он просто так, без причины тянет, подшучивает. Наконец он сует деньги в карман и говорит, еще раз погладив Мишутку по голове:
— Ну, прощай, Мишутка, бедолага1 Уж как буду скучать по тебе. Да что поделаешь! Да и матушка состарилась уж, надо ей подмогнуть.
Мишутка грустно мычит в ответ, точно теленок сквозь щель в заборе.
И цыган тоже собирается погладить его. Но Мишутка так злобно мотает головой, что тот сразу отдергивает руку.
— Да навряд ли он к чужим привыкнет — ухмыляется Матти.
Цыган щелкает кнутом в воздухе и показывает белые зубы.
— Привыкнет, еще как привыкнет — уж будь уверен, братец! — бросает он весело.
— Запомни, обращайся с ним по-хорошему, еще раз предостерегает Матти.
— Как золото на ладони буду держать! — заверяет цыган. — Хороший медведь, умный медведь, только пьющий. Трезвым не будет артачиться.
Так и закончилась сделка, и Мишуткину судьбу решили опять, ничуть не поинтересовавшись его желанием.
Матти еще раз предупредил цыгана, чтобы тот постарался увести Мишутку из города как можно незаметнее. Цыган ответил, что это уж он соображает.
— Небось украл его где-нибудь? — усмехается цыган, лукаво подмигивая.
— Помолчи, мошенник! Пойди укради петуха с церковного флюгера!
Матти поспешил уйти со двора ратмана, как будто за ним гнались укоры совести и он чувствовал груз греховных денег.
«Там он и остался, Мишутка, — все думал он, шагая уже далеко от города. — Хорошо хоть, живой! Но и под кнутом цыгана по миру бродить — тоже не сахар…»
Ему казалось, будто продал он родного брата. И ни одной шутки не принес он в свое село, воротясь с той ярмарки.
РОЗЫ И ТЕРНИИ
На том и кончились честолюбивые надежды Матти Проделкина. С ним случилось то же, что и со многими другими финскими артистами. Он блеснул на мгновение и вновь погрузился в избяную тьму Финляндии.
Он сдался сразу, при первом же невезении.
Артистическая звезда Мишутки, напротив, только восходила. Он стал знаменитостью. Он достиг той мировой славы, которая порой маячила золотым миражем перед внутренним взором Матти, пока он сидел на банной лавке.
Но все это, естественно, произошло не без больших мучений и жестоких испытаний. Кочуя с цыганами по деревням и селам, Мишутка как-то более или менее существовал. Правда, время от времени он получал взбучку, а еды ровно столько, чтобы только душа держалась. Но в общем цыгане были добродушные и веселые люди и не слишком-то строго придерживались сухого закона.
Мишутку они показывали за деньги в шатре, который сооружали на краю какого-нибудь села или города.
Он теперь не мог выступать свободно, как раньше. Ему на шею надели толстый железный ошейник и цепью привязали к массивному, вбитому в землю столбу, у подножия которого было и его постоянное спальное место.
Правда, он был таким же спокойным, как и прежде, и совершенно не мог взять в толк этих напрасных предосторожностей. Но они, по мнению цыган, были делом самим собой разумеющимся, и публика тоже никоим образом не считала это противоестественным.
Это были первые тернии на Мишуткиной артистической тропе. Его личная свобода сократилась до самой крохотной малости.
Вторым жестоким ударом было то, что ему совсем не разрешали танцевать. Цыгане из страха перед начальством не решались давать ему плясать перед публикой, а заставляли его делать всякие другие штуки, которые у Мишутки получались гораздо хуже, но к которым он все-таки понемногу привык при помощи кнута и сахара.
Он научился стоять на одной ноге и держать на кончике носа стакан, наполненный водой.
Он научился подбрасывать мячи и поочередно ловить их один за другим.
Он научился делать разные гимнастические упражнения — например, подтягиваться на турнике и крутить «солнце», а также держать пирамиду, которую цыганские мальчишки строили друг на дружке до самой крыши шатра.
После каждого удачного номера публика как бешеная била в ладоши, цыганские девочки бросались его обнимать и целовать и со всех сторон ему совали кучу пшеничного хлеба, шоколада, мармелада и сладостей.
Это, конечно, было Мишутке приятно. Толь ему не всегда хотелось выступать. Но приход лось, поскольку он знал, что иначе получит зна ную порку от главаря табора.
Кнут всегда висел на столбе над его головой
И все-таки самые большие мучения доставлз ла Мишутке игра цыган, хотя он все еще страсти любил музыку.
Когда глава табора, тот самый носатый челова с серьгой в ухе, который его купил, брал свои скрипку и извлекал первые печальные звуки, трепет охватывал все его существо. Ему хотелось закрыть уши, провалиться под землю. Так велики были в нем мучительный восторг и упоение.
Да, это было совсем другое, чем игра Матти Проделкина!
И Мишутка тоже был другим и более развитым, ибо повидал мир. Он был теперь почти законченным косолапым. Но в той же мере, в какой возрастали его сила, разум, артистический талант и зрелость, росла в его сердце и тайная грусть.
О чем он грустил? О чем тосковал? Только ветер, который свободным бродит в сосняке, мог это объяснить.
Скрипка пела ему уже не о детских радостях и горестях, а о его молодой мужественной, силе, тоске и о плененной, подавленной жажде приключений. Она рассказывала ему о далеких странах, где шумели гигантские темные леса, в которые не ступала нога человека, где благоухали неведомые плоды и где каждый проходящий миг был на вес золота…
И еще она рассказывала ему о весне — там, далеко в глубине просторов Финляндии, где так нежно зеленели веточки, ночь была светлой, как день, а у подножия гор сверкали одинокие лесные озера
Но прежде всего она рассказывала ему о больших, больше его самого, хищных зверях, с которыми он когда-нибудь хотел бы сразиться, встретить наконец-то равного себе, повергнуть его наземь и уничтожить…
Бедный Мишутка! Он не знал еще, что судьба царей — вечное одиночество.
Часто вставал он тогда с царственным рыком во весь рост. Но люди кругом только смеялись над ним и торопились еще туже затянуть его цепи.
Почему он не порвал их? Почему не выдернул из земли столб и не швырнул его в эту галдящую, оскаленную толпу карликов? Почему не разрушил шатер и не ринулся в эту бескрайнюю, безбрежную свободу?
Он не решался. Он боялся, что кнут последует за ним и туда, и, потом, он не знал, способен ли теперь выжить один в холодном, пустынном мире.
Его детская вера исчезла. Он теперь недостаточно верил в себя и потому был рабом других.
Он уже слишком привык к людям и человеческому присутствию.
И потом, он слишком уж привык к водке, музыке и сладостям. И гораздо больше, чем кнутом и цепями на шее, ими поработило его человеческое племя.
В тоске оседал он опять к подножию своего столба. И в его глазах вновь появлялся тот тусклый, грустный блеск, который бывает на гаснущих, обугливающихся головнях… грусть о том, что минуты утекают напрасно, и уныние оттого, что обугливаешься и гаснешь, хотя внутри еще цельная, несгоревшая древесина.
Но все-таки скрипка не всегда приводила ел на память только мучительное и печальное. Ино! да она звучала и для Мишутки очень приятнс радостно и весело.
Особенно когда цыганские девушки с искрящи мися глазами, в своих медных поясах, звенящих се ребряных и золотых украшениях, хватали трескучие кастаньеты и выплясывали на ковре какой-то странный южный танец, горячий, как песок степей, — тогда звуки лились в его сердце, как темное вино.
Тогда и его лапы начинали сами собой подергиваться в такт музыке. Мишутке тоже хотелось танцевать, но он не мог. Ему не позволяли цепи.
Мишутка совершенно не мог взять в толк этого запрета. Правда, его неуклюжие ноги, наверное, не смогли бы ступать так быстро, а его тяжелая финская кровь — так огненно-горячо кипеть и бурлить. Но почему он не мог хотя бы попытаться?
Ведь знал же Мишутка, чувствовал же Мишутка, что именно этим он смог бы принести людям наибольшую радость.
То, что ему не давали даже попробовать себя в деле, которое он считал своим лучшим и основным, казалось Мишутке величайшей, кровной несправедливостью, которую ему довелось испытать в цыганском шатре. И поэтому он недовольно скулил, хотя, даже лежа на земле, не мог запретить своим лапам присоединиться к веселью остальных.
Но свистеть ему позволялось! И частенько во время музыки он садился на задние лапы и насвистывал в такт.
Это было невинное развлечение. И нравилось как публике, так и цыганам. Хозяин дружески кивал ему из-за головки своей скрипки, а девушки-цыганки просто визжали от восторга.
Из публики же на него в эти минуты дождем сыпались сладости.
И Мишутке нравилось, что он таким образом вновь становился объектом всеобщего внимания. Через минуту он уже не помнил своих давешних горьких размышлений, а наслаждался настоящим и теми сносными сторонами, которые оно, несмотря ни на что, давало ему.
Так текло его время. Так пробегали его недели среди цыган.
Но бывали минуты, когда и Мишутка мог наплясаться вдоволь. Это случалось, когда цыгане удалялись от сел и городов и разбивали свой шатер где-нибудь на пустынной поляне под сенью мрачной лесной чащи, чтобы там на свободе подсчитать свою добычу и порадоваться ей.
Тогда хватало и веселья, и шума. Тогда и Мишутка мог выпить водки и посидеть в компании других мужчин. Тогда заводили музыку и пляс, взмывало ввысь праздничное пламя жизни, багрово пылали ненависть, любовь и ревность…
Но на следующее утро начиналось серое, утомительное кочевье.
ДИРЕКТОР КАРУСЕЛЛИ
Так Мишутка с цыганами добрался наконец-то до столицы Финляндии.
Цыгане водрузили свой шатер на улице Тёлё, и здесь им сопутствовал такой же успех, как и везде. Деньги просто текли в карманы главы табора. Успех этот был на самом-то деле Мищут-кин, но вечной артистической судьбой его было — обогащать других, а самому оставаться бедным как церковная крыса.
Зашел туда и директор временно расположившегося в городе цирка, посмотреть на трюки своих конкурентов.
Цыгане его ничуть не заинтересовали. Но он сразу пришел в восторг от Мишутки, пригласил главаря на следующий день побеседовать и спросил. сколько тот хочет за своего воспитанника.
— Десять тысяч, — ответил цыган не моргнув глазом.
Директор тут же выложил ему деньги на стол. И хотя цыган вначале подумал было, что заставил этого надменного господина порядком раскоше-литься, уходил он с буравящим душу чувством, что в этой игре умудрился все же вытянуть короткую спичку.
Мишутка в тот же день перешел к новому владельцу.
Цирк уезжал из города, и, кроме того, Мишут-ку вообще не стоило там показывать, потому что многие любители цирка уже заглянули из любопытства мимоходом в цыганский шатер.
И поэтому его вначале только посадили в клетку, а через несколько дней погрузили вместе с другими хищниками и остальной хурдой-бурдой на пароход, который должен был перевезти все заведение в Стокгольм.
Но уже оттуда началось Мишуткино победное шествие по Европе.
Он сразу же стал любимцем публики, как бывало повсюду. Никогда еще не видывали такого забавного, такого умного и понятливого медведя; и чем больше он усваивал и умел, тем больше от него требовали.
— Он гений, настоящий гений! — обычно говорил директор господину дрессировщику, потирая руки, довольный своей удачной покупкой. Он научится чему угодно. Попробуйте опять придумать что-нибудь новенькое к следующему разу.
И господин дрессировщик старался как мог. Он понимал, что речь идет о его месте и заработке.
Только теперь Мишутка узнал, какое огромное влияние в мире имеют искусство, публика и критики.
— Мое искусство, мое искусство! — вечно повторяли друг другу артисты цирка. И чем они были хуже и бесталанней, тем чаще и громче звучало это слово в их устах. «Мое искусство» требовало гак, и «мое искусство» требовало сяк. Но и у публики были свои требования, и перед ними приходилось отступать даже самому искусству.
— Плевал я на ваше искусство! — вопил директор. — Я вас спрашиваю: кто вам платит жалованье? Я! И откуда мне капают деньги? От публики! Стало быть, действуйте в соответствии с ее требованиями.
Это была ясная речь, которую даже цирковые артисты хорошо понимали. Ворча и брюзжа, подчинялись они воле директора и там, где их артистическая совесть резко возражала. Но на следующий день снова начиналось шуршание той же склоки.
Между искусством и публикой находились газеты со своими критиками. К ним относились с великим почтением. Они выступали полномочными представителями публики.
Гласом народа они, конечно, не были, потому что тот свободно и властно звучит с длинных рядов зрительских скамей от потолка и до пола. Но они были волей народа, вроде избираемых народом палат представителей и парламентов, и даже часто исполнителями этой воли — вроде правительств и министерств. Таким образом, как законодательная, так и исполнительная власть была в их руках.
Но ведь и над ними всегда находилась публика? Они тоже были зависимы от нее, и их место и заработок подвергались опасности, если они рисковали пренебрегать общепринятым мнением. Их воля была волей народа лишь постольку, поскольку она действовала в соответствии с волей народа.
Но они были жалкими простыми смертными, как и всё прочие, и никто из них большего и не желал. Потому что как личности они редко бывали значительнее остальных.
Мишутке, впрочем, не приходилось напрямую иметь с ними дело, поскольку он находился в счастливом положении: он не читал, и ему не нужно было читать газет. Но у него тоже был свой критик, и очень даже влиятельный в тех кругах, от которых зависели его собственное место и заработок.
Это был господин дрессировщик, его репетитор, никогда не выпускавший из рук плетку.
Его звали профессором.
Мишутка вскоре научился отличать его от всех остальных, ибо число им было легион, и он мог сквозь щели своей клетки наблюдать их всех.
Там были лошадиные профессора и львиные профессора, собачьи профессора и обезьяньи профессора. У каждого из них в руке была длинная плетка, и все они одинаково гордились своей профессией.
Это было подобие какого-то университета или академии искусств для зверей.
Их задачей было обучение своих воспитанников требованиям искусства. А уж директор заботился о требованиях публики.
Здесь Мишутка постиг азы искусства и вообще получил то скромное теоретическое образование, о котором он впоследствии столько же жалел и которое столь же ненавидел, сколько вначале был им счастлив и горд. Трудно было овладеть цм, и еще труднее — от него освободиться.
Искусство прежде всего требовало полного забвения собственной изначальной природы.
Мишутка, правда, был слишком тупоголовым, чтобы понять, сколько всего имелось под этим в виду, но все же уразумел, что ему отнюдь не годится быть таким, как есть, а надо стать гораздо изысканнее и выше.
Это было Мишутке ясно как день — в особенности по отношению к обезьянам и мартышкам. Сам же он, по собственному мнению, был уже достаточно изыскан и высок. И требовал для себя исключительного положения, которого его профессор никак не желал ему предоставить.
— Он ленив, ему неохота, — часто жаловался профессор директору на свои страдания. — Конечно, способности у него есть, но характер на редкость своенравный.
— Но он любимец публики! — накинулся на него директор. — Поэтому он и Мой любимец, и вы должны это принять к сведению.
— Но он ничему не учится, ничему не учится как следует! — причитал профессор. — Поэтому он никогда и ничего не будет как следует ни знать, ни уметь.
— Он счастливчик, — произнес директор, чтобы его утихомирить. — Ему и не нужно ничего знать или уметь. Он может делать, что пожелает, а публика все равно довольна.
— Он пропадет! — воскликнул профессор в отчаянии. — Лозу гнут смолоду! Если он в самом начале не исправит своих привычек, то будет до конца дней жалеть.
— У гения — права гения, — заметил директор, обращая мечтательный взор к высотам. — Он дар дающего все доброе. Его нужно принимать со смирением и благодарностью, а не с мелочным, ограниченным критиканством!
И директор, со своей стороны, заявил, что он счастлив, что в его заведении наконец-то появился кто-то, в ком есть искра. Поскольку искра — это все! Для такого игра то, что для других — труд, и поэтому не следует умничать из-за ерунды.
Тот, в ком была искра, никогда не мог ее потерять.
Он считал, что и в нем самом была когда-то искра, и до сих пор есть, хотя теперь она тлела, потрескивая, в глубине под крахмальной фрачной рубашкой и бриллиантовыми пуговицами. Но она все-таки там была, и это поднимало его в собственных глазах над повседневностью.
В свое время он был всего лишь заурядным гимнастом и наездником. Но потом вдруг осознал свое внутреннее призвание и стал клоуном.
Он был хорошим клоуном.
Он тоже был любимцем публики и потому до сих пор считал это первым признаком настоящего артиста.
— Публика всегда права, — говаривал он. — Критики еще могут ошибаться, но не публика. Она пальцем попробует… вот так — и сразу почувствует, где искра.
Он был весьма изящным юношей в те времена. Теперь это было толстопузое, лысое существо с двойным подбородком, навощенными усами, гвоздикой в петлице, на лице — озабоченное выражение пунктуального делового человека, который всегда спешит и всегда решает какие-то необычные, жизненно важные вопросы.
— Суровая необходимость, тяжелые материальные условия, — было у него обыкновение говорить подчиненным со вздохом. — Они вынудили меня стать директором. Мне пришлось принести себя в жертву. Но, слава богу, несмотря на теперешнее мое положение, я никогда не отдавался в рабство материальному и не мог забыть своего истинного призвания.
Выступал он теперь лишь изредка, да и в этом случае только как наездник, на спине какого-ни-будь очень породистого скакуна, который уже сам по себе был зрелищем. Делал он это как бы для забавы и чтобы показать своим старым поклонникам, что он еще существует и в нем еще жив прежний артист.
Тогда в цирке наступал торжественный момент. Тогда весь его персонал — от клоунов и воздушных гимнастов до последней танцовщицы и мальчишки-посыльного — собирался перед дверью, из которой он должен был выехать, и рослые герольды с маршальскими жезлами объявляли высокими голосами:
— Выступает директор Каруселли!
И директор Каруселли выезжал улыбающийся, счастливый и элегантный в своем сверкающем цилиндре, приветствуя зал направо и налево, обнажая свою лысую макушку, готовый уже заранее принять бурные аплодисменты публики.
В них у него никогда не было недостатка. Для старых поклонников он был все еще прежним, все тем же самым блистательным, непобедимым Каруселли, каким был сорок лет назад. Господа аплодировали ему оттого, что помнили времена его клоунады, а молодые женщины — оттого, что их матери и бабушки вот так же ему аплодировали.
Но больше всех им восхищались сами артисты цирка. Переполняющий их восторг и упоение были тем искреннее, чем более находились под вопросом их место и заработок.
За спиной же Каруселли они плевались и перешептывались:
— Старое пугало! Если бы он не был нашим директором, я наверняка его сейчас освистал бы.
А другие прибавляли:
— И он еще смеет рисоваться! Он, который разбирается в требованиях искусства не больше, чем свинья в серебряных ложках!
В последние годы публика стала-таки выказывать заметное охлаждение. Старый Каруселли это, конечно, заметил, хотя виду не показывал. Газеты больше не упоминали каждый раз в отдельности о его выступлениях, а если и упоминали, то холодно и равнодушно.
Приходилось нанимать клакеров в последние ряды публики, и особенно на галерку, которая никогда не умела следовать приличиям, да и зрители первых рядов не желали сделать больше одного-другого вялого хлопка, несмотря на его многочисленные поклоны.
Все это наполняло горечью душу Каруселли и могло бы, наверное, свести его в могилу, если бы он не утешал себя в одинокие минуты тем, что вкус публики явно ухудшился.
Мишутка появился, чтобы помочь ему.
Он сразу приметил орлиным своим оком, каким кладом будет для него Мишутка. Но, только познакомившись с Мишуткой поближе, он совершенно уверился в том, что именно Мишутка создан стать спасителем его заходящей звезды, светом его старости и зеницей ока.
Ему пришла в голову гениальная задумка научить Мишутку скакать разными аллюрами и носить на себе седло и наездника.
У него самого, естественно, не было на это времени. Грубую предварительную работу поручили профессору.
В профессоре не было искры.
Вообще-то он был очень честным человеком и добросовестным профессионалом. Но не признавал иного метода обучения, кроме хлыста, и всегда был готов урезать Мишуткин рацион, если тот в какой-либо форме обнаруживал свой упрямый характер.
А Мишутка, со своей стороны, совершенно не желал подчиняться такому методу обучения. И еще он так и не смог привыкнуть к пронзительному голосу своего костлявого, длинношеего дылды-учителя, которым тот отдавал короткие, точные приказы.
Раньше он успешно работал укротителем львов. Но тут наткнулся на такой кремень, что все его прежние испытанные приемы оказались несостоятельными.
— Скорее я укрощу сто африканских львов, чем эту одну тупую финскую голову! — пыхтел он частенько, обливаясь потом. — И я вижу все-таки, что он понимает мои намерения. Просто он чертовски упрямый!
Директор каждый день заходил проверить его достижения. И каждый раз бранил маэстро укротителя.
— У вас нет искры, — недовольно выговаривал он. — Вы не понимаете животных. Вы не умеете встать на их место. Вы не проникаете молниеносно в самую глубину их сердца. В то время как гений.-
Профессор, очень часто слышавший от директора, что он отнюдь не гений, нетерпеливо протянул ему свой хлыст.
— Не будет ли господин директор так любезен попробовать сам? — сказал он. — В моих ничтожных способностях здесь явно не нуждаются.
— Этого я не говорю, — попытался успокоить его директор. — Но ведь Мишутка драгоценный камень, подлинно драгоценный — конечно, пока еще не отшлифованный, но все-таки бриллиант, который когда-нибудь засверкает на весь мир. Такое не пристало крошить дубиной.
— В его башку науку и дубиной не вколотишь, — вздохнул профессор.
— Знаний там уже и так достаточно, — возразил директор. — Нужно лишь разбудить в нем интерес и честолюбие… Мишутка! Вот посмотрите, меня он сразу слушается.
И директор дал небольшой показательный урок.
Мишутка охотно подчинялся ему, потому что директор никогда не применял хлыст, и вдобавок Мишутке нравился его глубокий бас, в какой-то ме-, ре напоминавший ему собственный голос. И будто назло профессору, он тогда сумел проделать много такого, чему его никто и никогда не учил.
— Вот то-то! — удовлетворенно произнес директор, окончив свой показательный урок. — Только гении могут понять гениев. Гений — как маяк в море. Куда бы он ни направил свой прожектор, он сияет ярче, чем тысячи масляных коптилок.
— Под масляной коптилкой господин Каруселли подразумевает, по-видимому, меня? — спросил профессор, и жилы на его тонкой шее вздулись от гнева.
— Этого я не говорил, — возразил директор, добродушно похлопывая его по плечу. — Я сказал только, что в вас отсутствует одно да другое, видите ли… и прежде всего кое-что совершенно необходимое в вашей профессии.
И с этими словами он совершенно недвусмысленно указал пальцем па профессорскую голову.
— Господин директор утверждает, что я не понимаю своего дела! — завопил профессор. — Я… я… я, который…
— Вы не понимаете ни людей, ни животных! — в свою очередь, разъяряясь, закричал директор. Вы не понимаете, что это вы должны их понимать, а не они вас! Вы не понимаете, что вы ничего не понимаете, ослиная голова! Вот что! Да кто вы такой? Чего вы желаете? Кто вам жалованье платит? А? Ха! Ну что, довольны теперь?
Эти ежедневные ссоры зашли так далеко, что профессор однажды на полном серьезе поставил директора перед выбором, кого тот предпочитает держать на службе — его или Мишутку.
Директор без колебаний выбрал Мишутку.
— Идите, идите, идите! — приказал оц, гневно указывая на дверь своей конторы. — Эдаких голо-дранцев-маэстро я найду когда угодно и где угодно. А вот такого Мишутку мне и за деньги не сыскать.
Директор взял его теперь на свое попечение. И Мишутка за несколько дней научился большему, чем прежде за неделю. У директора были все причины гордиться как учеником, так и своим педагогическим талантом.
Каким Мишутка был, таким и остался. По-хорошему от него можно было добиться чего угодно, а по-плохому — он и лапой не пошевелит.
НА ХОЛМАХ СЛАВЫ
Великим праздником для всего цирка стал тот день, когда Мишутка выступал в первый раз и когда во всех газетах Стокгольма можно было прочитать написанное крупным шрифтом:
«Мишутка, финский медведь. Дрессировщик — сам господин директор Каруселли. Потрясающее, невиданное зрелищеh
Старик Каруселли уже загодя хорошо подготовил свою публику искусной рекламой и маленькими новостями, возбуждавшими любопытство. Знали, что предстоит нечто необыкновенное, но не знали, что именно. Цирк в тот вечер заполнился весь, вплоть до добавочных мест.
Одни предполагали, что в директоре победил бывший клоун и он на старости лет опять начал паясничать. Другие только усмехались с умным видом, будто им что-то известно, хотя ничегошеньки не знали, а третьи готовы были побиться об заклад, что старый Каруселли подался на музыкальное попр!пце.
— Вот увидите, что это так, — горячо доказывали они, — вот увидите! Он бьет в барабан, а медведь пляшет. Вот будет умора!
Остальные номера программы не вызывали особенного интереса. Все лишь нетерпеливо и лл-ли последней, ударной части всего вечера.
Наконец прозвучали фанфары, а затем му. и ка заиграла марш, под который обычно выступ пн наездники.
Волнение зрителей достигло предела.
И тут выехал сам директор Каруселли — шкоп же улыбающийся, ослепительный и элегантный,
как и прежде, приподнимая свой блестящий цилиндр, обнажая свою лысую макушку и приветствуя направо и налево знакомых и незнакомых.
С той только разницей, что на этот раз он гарцевал на спине медведя.
Он гарцевал! Он и в самом деле гарцевал на медведе! И медведь в самом деле его слушался, брал все аллюры — рысью, галопом и шагом, все в совершенно верном темпе и не сбившись ни разу!
Тут уж не требовалось никаких клакеров. Восторг зрителей был безграничным!
Все повскакивали с мест, кричали и махали носовыми платками, да еще и цветы бросали — из первых рядов, из лож и с галерки.
Вообще-то цветочный дождь старик Каруселли заранее организовал сам, для верности.
Сам король выглянул из своей ложи и присоединился к овациям.
Мишутка остановился и поклонился ему. И вновь все здание цирка загремело от неистовых, бешеных аплодисментов.
Позднее, вечером, он имел честь быть представленным королю и его семье, которые не переставая нахваливали директора Каруселли и его нового воспитанника.
Королевская дочка собственными руками угостила Мишутку сладостями из шелкового мешочка, расшитого золотом и жемчугом.
— Отныне у вас есть право называть ваше заведение Королевским цирком, — милостиво объявил король, протягивая свою серебряную табакерку низко кланяющемуся директору. — Я вижу, вы гений среди цирковых артистов.
— Ваше величество, ваше величество… — лепетал растроганный старик директор. — Что я всегда говорил? Я говорил, что только гении могут понять гениев.
Тот вечер был самым счастливым в жизни директора Каруселли.
Вот теперь оно было, вот теперь оно было опять так, как должно быть! Вот так оно прежде и бывало, вот так он и прежде с сильными мира сего беседовал, вот так гремел вокруг него гром оваций, вот так и прежде понимала его большая публика.
В тот вечер старик Каруселли плакал. Он обнимал Мишутку за шею и бормотал между всхлипываниями несвязные слова.
— Сыночек, сыночек дорогой! — восклицал он на родном итальянском наречий. — Caro mio, саго mio! Ты свет моей старости! Ты моя опора и защита!.. Что бы мне сделать для тебя? Как наградить? Отдам тебе мою душу, отдам мою жизнь и кровь!.. Я вновь живу в тебе, вижу в тебе своего гения… Ты идешь к блестящему будущему… Что я пред тобой? Сено, которое бросают в огонь! Презирай меня, кусай меня, тончи меня, но никогда не разлучайся со мной!..
Так хныкал старый Каруселли, а все артисты цнрка преданно толпились вокруг. И на сей раз их преданность была совершенно искренней, поскольку одновременно с тем, как их директора посетило такое великое и нежданное счастье, возрастала также их собственная ценность, и они могли отныне именовать себя «его величества собственными королевскими шведскими цирковыми артистами»!
На следующий день газеты содержали длинные репортажи о том знаменательном представлении, а имя директора Каруселли было у всех на уста Но и Мишутка не остался без внимания в это разливе популярности. Общественное мнение н; рекло его национальным медведем Финляндии, под этим именем его затем узнали в Старом, позднее и в Новом Свете.
Самому Мишутке было все равно — называ1 они его хоть как угодно. Он ощущал только, чт< механически исполняет некое высшее назначение которого он не выбирал и по отношению к кото рому у него никогда и не было никакой возможности выбора: оно родилось вместе с ним и вместе с ним когда-нибудь умрет.
Он был подлинный артист.
СТАРИК КОСОЛАПЫЙ
Мишутка седел в победах и лаврах.
Мех его тускнел все больше, его ноги начинали деревенеть, а голова день ото дня становилась все крупнее и тяжелее. Иногда он боялся, что она просто отвалится от позвонков.
Все же еще было в каждой его лапе силы на девятерых. Еще чутко различали его уши ритмы маршей и танцев, еще владел он всеми трюками, которым обучился в юности, и никогда раньше его мастерство не было на такой высоте.
Но он больше не усваивал ничего нового. Он умел только то, чему научился в молодости.
У него совсем больше не было увлеченности работой или честолюбия. У него не было никакой охоты показывать свое умение другим. Ему достаточно было знать и чувствовать, что умение это существует и при желании он может в любой момент проявить его.
Осуждение и критика окружающих были ему теперь безразличны. Он стал настолько равнодушен даже к собственному достоинству, что позволял барану скакать на себе верхом, а маленьким детенышам шимпанзе висеть на своих боках, вцепившись в шерсть.
«Почему бы не позволить им поиграть со мной? — думал Мишутка. — Я же знаю, что при желании мог бы одной лапой раздавить их. Но зачем мне делать это? Неохота, нет смысла! Они слишком ничтожны. Я бы только облагородил их своим царским ударом».
Одним словом, Мишутка устал. Были у него и другие причины чувствовать себя одиноким И высокомерным.
Старый директор Каруселли давным-давно уже умер, и его сын унаследовал как цирк, так и Ми-шутку и все остальное хозяйство. Вместе с ним пришли и в цирк новые времена. Уже не так сильно увлекались благородным искусством верховой езды. Главную роль теперь отводили борцам.
Мишутка по-прежнему оставался любимцем публики; но уже не таким притягательным, как прежде. Все знали и его, и все его штуки наизусть, были даже такие, которые осмеливались зевать во время его выступлений.
Правда, сам он зевал еще больше. Ему было скучно! Но от него это ощущение скуки передавалось публике, так что молодой директор никогда не бывал доволен им.
— Мы должны взять в наше заведение нового Мишутку! — заявил он с недовольным видом одному профессору-репетитору, когда Мишутка исполнил свои трюки равнодушнее обычного. — Этот начинает уже халтурить.
Профессор-репетитор, который служил со времен старого Каруселли и который по-прежнему свято чтил Мишутку, вытаращил глаза.
— Новый Мишутка! — изумился он. — Такие ведь не растут на каждой елке! Мишутка не какой-нибудь обыкновенный медведь, Мишутка — гений! Ваш покойный батюшка, позвольте сказать…
— Мой покойный батюшка, позвольте сказать, — процедил молодой Каруселли, вперив в него грозный и пронизывающий взгляд, — держал на службе много старого хлама, от которого нам пора понемногу избавляться. По крайней мере, он должен выступать реже, чем раньше. Он просто портит нашу программу.
— Он же все-таки старый и верный слуга, — осмелился скромно заметить профессор-репетитор, с грустью думая в этот момент о собственной будущей участи.
— Но публика требует нового, каждый день нового! — вспылил молодой хозяин. — Нам не прожить на старье, будь оно какое угодно почтенное и верное. Мы умрем с голоду1 Или вы беретесь научить Мишутку новым трюкам?
Нет, этого даже профессор-репетитор не рисковал взять на себя.
— Вот то-то же! — победно провозгласил молодой Каруселли. — Вы и сами в него не верите. Вы видите, нам надо завести нового Мишутку.
Все же пока удовлетворились тем, что Мишутка стал выступать реже.
У Мишутки теперь было достаточно времени лежать в клетке, размышлять и грезить. И поскольку сон стал для него самым большим удовольствием, он лежал целыми днями, закрыв глаза, так что уже много раз думали, что он умер. Но он жил! Только душа его ушла так глубоко внутрь, что грохот и суета внешнего мира не достигали ее.
О чем он грезил тогда, о чем размышлял?
Никто вокруг не понимал его. Только иногда, в ночной темноте, когда он произносил длинные монологи самому себе, остальные звери слушали и дивились его рассуждениям о свободе, которой у него никогда не было, и о счастье, которое никогда для него не наступило.
Он говорил так:
«Я — косолапый, царь леса. Мне нет равных среди лесных жителей. Когда я рычу, все пугаются. Когда хлопаю в ладоши — чаща отзывается эхом. Я все еще могу вырвать из болота пень и закинуть его на десятки саженей в лесные заросли.
Но я уже стар и чувствую приближение конца.
Жажду вернуться в родные ягельники. Не здесь мой дом, а там, в глубине синих лесов, среди пустынных грозных холмов, — там стоит Зверобор, и в нем живут мои друзья и товарищи.
Там хочу я сидеть во главе длинного стола, рядом с добрыми кумовьями Волчком и Лисом Хитрованом, наливать себе доверху чарку серебристо-жемчужной влаги и рассказывать о временах, что были до нас, и о событиях, которые дано будет увидеть лишь тем, что придут после нас.
Потому что теперь все не так, как прежде, и многое изменится из того, что мы видим сейчас перед собою.
И еще хочу говорить с ними о смысле жизни, которого я не постигаю, про облака и солнце судьбы, что проходят над нашей головой.
Я так стар, что не постигаю смысла даже своей собственной жизни, если не считать, что я пытался по мере сил наслаждаться ею и платил за каждое наслаждение таким же большим мучением.
Но больше мучиться я не хочу. И это тоже означает, что конец мой близок.
Мечтаю повстречаться со стариком месяцем и побеседовать с ним и видеть, как деревья зеленеют и снова желтеют, до тех пор, пока и этого не захочется, и тогда улечься под седобородой елью.
Хочу в мой высокий дом — веселый, просторный, небесной крышей накрытый Зверобор. Там порог не спросит, кто я, и калитка не потребует меня к ответу за ошибки в жизни. Там довольно, что я — косолапый, царь леса.
И пускай там гибель скользит мне навстречу на лыжах по болоту, пускай болезнь подстерегает меня там на зимней дороге. И пускай однажды меня накроет белым снегом и я проснусь от благоухания рощ по ту сторону Туонелы.
Там хозяйка Маналы поднесет мне кружку свежайшего березового сока.
Там наконец-то избавлюсь я от кошмара. От того самого, который ночью наваливается на медя, так что я в голос кричу и мне кажется, что я 5eiу изо всех сил, но его не проведешь, он следует по пятам; я уже чую его теплое сопение.
Знаю же я, что там никого нет. Оборачиваюсь — и слышу только тяжелые удары собственного сердца.
Кто это? Что это? Боюсь, что имя ему — Тьма, и я напрасно пытаюсь убежать.
И это тоже означает, что конец мой близок».
СВОБОДА
Так наконец-то наступил этот великий миг! Так наконец-то старик косолапый разорвал свои оковы и доказал, что он настоящий лесной царь.
Он и сам навряд ли в это верил, поскольку уже начал сомневаться в собственных силах. Но ему это все-таки удалось, удалось даже под угрозой смерти!
Это случилось, когда Мишутка впервые в жизни встретил достойного противника. И случилось это в далеких южных странах, где люди более грубы и жестоки, чем здесь, и где все еще разрешаются публичные бои животных.
Молодому директору Каруселли вконец надоел Мишутка, и он осуществил свою угрозу. Он приобрел нового Мишутку.
Это был большой серый американский медведь, гораздо крупнее Мишутки, доставленный прямо из глубин заповедных лесов и полный свежих сил.
Его избрали палачом Мишутки.
Молодой Каруселли счел это наилучшим способом убрать того с дороги. Он собирался нажиться как можно больше даже на Мишуткиной смерти.
Цены на входные билеты подняли вдесятеро. Цирк наполнился живыми, шумными, смуглыми людьми, которые кричали и галдели в ожидании небывалого зрелища. Чтобы еще увеличить напряжение публики, вокруг арены даже не поставили решеток, а лишь привязали обоих зверей прочными цепями к двум столбам, но на таком расстоянии, чтобы они не сразу же бросились рвать друг друга, а для начала могли только обмениваться толчками и шлепками.
Затем собирались в подходящий момент ослабить цепи. Но представление должно было продлиться хоть какое-то время, чтобы публика получила полное удовольствие за свои деньги.
Мишутка рассердился тут же, как увидел своего противника. Он, конечно, понял, что того привели сюда ему назло, хотя еще не осознавал всей полноты истины и ужасного значения этого события. Ему стало досадно, что того привели именно теперь, когда сам он был старым, усталым и уже не в прежней силе.
Он до того рассердился, что глухой рев вырвался из его горла. Но все-таки решил поначалу держаться возможно спокойнее.
Другой медведь сразу же встал на задние лапы и с рычанием придвинулся к нему так близко, как позволяли оковы, и, поскольку не мог дотянуться, ревел, злился и звенел цепями.
Мишутка ждал, что будет, спокойно сидя под своим столбом.
Невозможно было заставить его подняться, дробовали хлыст, пробовали острую пику. Ми-дутка даже не, пошевелился. Но каждый нерв его был напряжении лапы судорожно подергивались.
Он начинал понимать. Он начинал осознавать, что его собираются швырнуть в пасть этого разъяренного гиганта, который даже издали выглядел намного крупнее и сильнее его. И он решил дорого продать свою жизнь и, несмотря на старость, еще раз показать, что над ним нельзя издеваться, а в особенности — безнаказанно подличать.
Наконец цепи приспустили. Тот, другой, сразу с рычанием ринулся на Мишутку. В то же мгновение Мишутка вцепился в него. И начался бой, равного которому не бывало ни под южным, ни под северным небом.
Молодая дикая сила и старое, испытанное и отточенное мастерство столкнулись в этом бою. Не зря Мишутка столько обучался, выполнял так много трюков и развивал на них свой ум. И если мускулы у того, другого, были железными, то Ми-шуткины были стальными. Если тот, другой, умел наносить удары, то Мишутка умел не только наносить, но и избегать их.
В том сражении пригодились ему оба эти умения.
Они бились то двумя, то четырьмя лапами. Мишутка сначала удачно схватил противника за лопатку и вырвал ее, но потерял при этом ухо, в которое чудовище вонзило свои острые зубы. Рыча от боли, они снова бросились друг на друга.
Лилась кровь. Затаив дыхание, следила публика за поединком.
Они боролись уже в обхват, раздирая друг дру. гу бока и стараясь изловчиться и добраться до шейной артерии. Вдруг Мишутка резко отскочил, отчего противник опрокинулся на спину. Прежде чем он успел встать, Мишутка прокусил ему горло.
Серый медведь заповедных лесов так больше и не поднялся.
А Мишутка впервые за всю свою жизнь почувствовал вкус крови, которого он отродясь не знал. Проснулись его дикие, глубоко спрятанные инстинкты; он испустил глухой рев и огляделся вокруг, будто ища новую добычу.
Он был по-настоящему красив, стоя большой, бурой, истекающей кровью горой на поверженном звере, который все еще дергал лапами в предсмертной муке. Весь цирк гудел от оваций.
Мишутка не видел никого из людей отдельно. Он видел только громадного, воющего, тысячеглавого хищника, который и прежде часто выл перед ним, но с которым у него еще ни разу не было случая помериться силами. И впервые в жизни он почуял, что это тоже враг, которого надо победить и сокрушить.
Почему они так воют? Они что, хотят раздразнить его? Думают, что он их боится или что он зависит от их похвал или ругани?
Разве он их раб? Никогда! Скорей они будут его рабами! Разве он не царь леса? А не хотят ли они отведать его лапы?
В глазах у него потемнело, вены вздулись, и одним сверхмощным, сверхъестественным усилием он завоевал себе свободу.
Цепи рассыпались, оковы порвались. Прочное железо гнулось, точно былинка, в его лапах.
Теперь уже речь шла не о мастерстве — сама дремучая чаща, сама мрачная сила лесная бурлила в его жилах от макушки до пят.
В толпе зрителей раздались крики ужаса. Все цирковые профессора бросились его усмирять. Но Мишутку было уже не усмирить. Он был опьянен кровью, упоен своей силой и победой.
Молнией метнулся он в гущу публики, расчищая себе путь, кроша каждого, кто попадался на его злосчастной, убийственной дороге на свободу, топтал женщин и детей, бил правого и виноватого. Его хлестали, кололи ножами, в него стреляли из револьвера. Казалось, он был неуязвим. Он был так же бесчувствен к своим страданиям, как и к чужим. Беспредельный ужас заполнил цирк.
Так бушевал он — как ангел смерти, как косарь Господень на полях войны, — до тех пор, пока перед ним не оказалась раскрытая дверь и он не увидел в конце длинного коридора спокойную, мигающую звездами ночь. Одним махом он ринулся туда.
Свободен, свободен! Сначала он никак не мог в это поверить.
Но это была правда. Ведь никакие кандалы не тяготили его. Не слышно было повелевающего голоса, не видно решеток. Итак, куда?
Итак, на север!
Прочь, далеко — туда, где он родился, где земля его детских игр!
Дни и ночи шагал он в ту сторону. Он учился у луны и Большой Медведицы, а то, чего он не знал, подсказывало ему верное чутье. Он переплывал великие реки. Он карабкался на вершины высочайших гор. И всякого, кто вставал на его пути и пытался помешать ему — человека или зверя, — он убивал.
Кровью был забрызган путь Мишутки к свободе. Преступление и страх шли за ним по пятам. Но он чувствовал и догадывался, что носивший' когда-то оковы может достичь свободы только преступлением.
И вот в один прекрасный день он почуял, что приближается к родным краям.
Он ожидал, что сосновый лес крикнет ему: «Добро пожаловать!» Он думал, что ветер шепнет ему: «Добро пожаловать», что птицы, цветы и холмы поздороваются с ним…
Ни слова. Казалось, все в отвращении и ужасе отворачиваются от него.
Солнце, правда, светило — но не для него. Птицы пели — но не ему. И сосны шумели о чем-то своем, но тут же смолкали, когда он пробегал мимо.
Неужели он больше не нужен у себя дома? Неужели у него здесь больше нет ни единого друга, который понял бы, что он должен был поступить именно так, как он поступил, а не иначе?
Мишутка едва не сходил с ума от этой мысли.
Наконец услышал он будто далекий жалобный звук скрипки. Он вздрогнул! Не та ли это мелодия, которую он выучил когда-то в ранней юности, хотя большие оркестры его цирковой жизни иногда приглушали ее в памяти?
Матти Проделкин наигрывал в своей бане.
Баня состарилась и обветшала, как и сам хозяин. Его мать уже давным-давно лежала в земле. Да и скрипи была уж не та, что прежде: три струны оборвались, а новых Матти так и не натянул.
И все-таки Матти еще играл на ней. Играл и вспоминал давние времена.
Однажды зимним лунным вечером услыхал он странные, мягкие и легкие шаги вокруг своей бани. Только он собрался встать и пойти посмотреть, как увидел большую, мохнатую, взъерошенную голову, глядящую на него в окно невыразимо грустными глазами.
Матти рразу узнал его. >
— Мишутка! — сказал он. — Мишутка, заходи!
Он встал и открыл дверь бани. Но Мишутка не вошел, а только покачал головой, как бы желая сказать, что ему невозможно войти под чей-либо кров.
Пришлось Матти выйти к нему.
— Поздно ты пришел, Мишутка, — сказал он тихо, гладя его тяжелую, усталую голову. — Что они из тебя сделали?
«Убийцу», — хотел ответить Мишутка, но не умел. Он только все печальнее смотрел в глаза Матти.
— Мир, видать, обошелся с тобой плохо, продолжал Матти. — Но что бы там ни было, для меня ты все-таки все тот же прежний, старый Мишутка.
Будто колокольчики зазвенели в сердце у Мишутки. Весь мир преобразился. Он, значит, годится кому-то таким, какой он есть!
Все опять стало теплым, уютным и безопасным.
А Матти вновь уселся на порог бани и заиграл. И очень вовремя, потому что Мишуткины лапы уже' начали сами собой подпрыгивать. Он сделал шаг и чуть не упал, сделал другой — и получилось лучше. Вскоре он кружился, как когда-то прежде, в такт игре Матти.
Он больше не был первоклассным, этот Ми-шуткин танец. Да и Матти теперь играл тоже не первоклассно. Потому они как нельзя лучше подходили друг другу.
И часто после этого зимними лунными вечерами приходил Мишутка потанцевать перед Мат-тиной баней. Но внутрь не заходил. Отплясывал свой танец и отправлялся своей дорогой.
Однажды он больше не пришел, не пришел ни на следующий, ни на третий день. Матти скучал по нему и недоумевал, куда он запропастился. Но, увидев кровавые пятна возле своей бани, понял, что Мишутка умер.
— Так вот, значит, как обстоят твои дела, — сказал он тихо. — Ну что ж, у многих из нас дела, похоже, обстоят так же.
Он знал, что напрасно искать труп Мишутки, потому что хорошо прячется раненный в самое сердце лесной зверь.
Но небо смягчилось, и сосны ласково шумели над могилой Мишутки.
Он вновь соединился с великой природой. Для некоторых это возможно только в смерти.