Наступила великая революция. После всего, что мы узнали, вряд ли можно было долго сомневаться в том, как откликнется наша поэтесса на события революционного пятилетия. Никого не удивит сорвавшаяся в 1921 году с губ Ахматовой характеристика — «беспамятство смуты» {«Anno Domini», стр. 41.}. Да и как же не «смута», когда большевики перевернули вверх дном весь привычный строй жизни, а восставшая масса стала беспощадно расправляться с золотопогонными представителями «благородного дворянского сословия»:

Для того ль тебя носила Я когда-то на руках, Для того ль сияла сила В голубых твоих глазах! Вырос стройный и высокий, Песни пел, мадеру пил, К Анатолии далекой Миноносец свой водил. На Малаховом кургане Офицера расстреляли. Без недели двадцать лет Он глядел на божий свет [45] .

Были миноносцы, были блестящие офицеры с силой в глазах, были песни, мадера, а пришли большевики и вот — массовые расстрелы офицеров в Севастополе, крушение всего милого привычного мирка, конец жизни «как при Екатерине» с молебнами и урожаями. Где уж тут в вихре революции сохраниться розам возле террасы и «протертому коврику под иконой»! Ведь когда-то Верхарн в своих бессмертных «Восстании» и «Мятеже» прекрасно прочувствовал, что во время революционного вихря «зовут, приближаются, ломятся в двери, удары прикладов качают окно», и «разбиты спокойные стекла икон».

Потрясенная громовым крушением всего привычного мира Ахматова с неверием и ненавистью смотрит на революцию, которая ей представляется в виде какого-то чудовищного danse macabre'a. Вот замечательное стихотворение, написанное в 1919 г. и являющееся наиболее сжатой и четкой формулой ахматовского восприятия революции:

Чем хуже этот век предшествующих? Разве Тем, что в чаду печали и тревог Он к самой черной прикоснулся язве, Но исцелить ее не мог. Еще на западе земное солнце светит, И кровли городов в его лучах блестят, А здесь уж белые дома крестами метит И кличет воронов, и вороны летят [46] .

Это восьмистрочие настолько откровенно и выразительно, что не нуждается в комментариях.

Естественно, что носители «смуты» вызывают у Ахматовой чувство острой классовой вражды. Недаром вырвались у нее такие строки:

Нам встречи нет. Мы в разных станах Туда ль зовешь меня, наглец, Где брат поник в кровавых ранах Принявши ангельский венец? [47]

Это стихотворение написано поэтессой, явно взлелеянной дворянством, в Питере, в 1921 году. Может ли быть хоть какое-нибудь сомнение в том, о каких «станах» идет речь и к какому стану с ненавистью обращается поэтесса?

Казалось бы, органическая враждебность Ахматовой к революции бесспорна, но… каждый Мах имеет своего Богданова. Тов. Осинский в цитированной выше статье утверждает:

«Мы раньше сказали, что Ахматова и новые читатели стоят на разных полюсах, и что общественная ориентация у ней, несомненно, старой буржуазной закваски. Но Анна Ахматова поняла, что революция есть коренной, внутренний сдвиг всей нашей жизни, что сделал ее (беря термины, соответствующие ее общественной точке зрения) русский народ, а не „самозванцы и насильники“, и что этот перелом уже не повернуть вспять. Она чувствует также, что какая-то новая, свежая жизнь (пусть критики извинят и нас за штампованные слова) возникает из потрясений революции».

Осинский в качестве доказательства приводит следующее стихотворение:

Все расхищено, предано, продано, Черной смерти мелькало крыло, Все голодной тоскою изглодано, Отчего же нам стало светло? Днем дыханьями веет вишневыми Небывалый под городом лес, Ночью блещет созвездьями новыми Глубь прозрачных июльских небес. И так близко подходит чудесное К развалившимся грязным домам, Никому, никому неизвестное, Но от века желанное нам [48] .

Осинский считает неправильными утверждения зарубежных рецензентов, будто это стихотворение является намеком на то, что Ахматова ожидала избавления от белых генералов. Толкование эмигрантских писак, действительно, слишком прямолинейно и тупо. Но все-таки они ближе к истине, чем Осинский, утверждающий, что Ахматова этим стихотворением воспела революцию, «воспела то прекрасное, что родилось в огне ее и подходит все ближе, что мы еще завоюем, вырвавшись из уз голода и нужды».

Предаваться мечтаниям никому не возбраняется, но если хотят сделать свои мечтания общеупотребительными, то не мешает прибегнуть к аргументации. У Осинского имеется один «ошеломляющий» аргумент: стихотворение революционно, ибо посвящено жене видного большевика Рыкова. Оказывается, рецепт писания революционных стихов очень прост: напиши какую угодно контр-революционную блажь, надпиши сбоку сверху «Н. Осинскому», и все спасено, — стихотворение стало революционным!

По существу же что имеем мы в этом стихотворении? Довольно обычный для мистиков мотив. Читатель помнит, что еще ранее «божьи птицы говорили» с Ахматовой «о всегда чудесном». И вот, когда привычный мир развалился, когда «все расхищено, предано, продано», Ахматова ищет спасения в этом самом «чудесном», в мистическом чаянии каких-то небывалых чудес. Это, разумеется — не ожидание белых генералов, но это — и не воспевание революции. Это — нечто родственное эсхатологическим чаяниям Владимира Соловьева и Андрея Белого, чаяниям конца мира и пришествии Мессии.