На проводах в редакции, где присутствовали все мои коллеги, которые обступили меня с рюмками в руках, наш главный редактор счел необходимым еще раз напомнить о моих достоинствах, позволявших надеяться, что я с честью справлюсь с возложенными на меня обязанностями нашего иностранного корреспондента в Стокгольме. Как всегда слегка запинаясь, он воздал должное моей общительности, упомянул о моем дипломе государственного института журналистики и двух премиях, снисходительно улыбаясь, похвалил мою способность с точностью до строки укладываться в заданный объем, затем, сделав глубокомысленную мину, отметил мой высокий идейный уровень, а также умение мыслить перспективно, которое проясняет мутную текучку событий, и, наконец, выразил удовлетворение тем, что я не склонен терзаться сомнениями, морально устойчив, а значит — буду надежен на любом месте, куда бы меня ни послали. О том, что мой предшественник бросил нас и предпочел остаться в Швеции, шеф умолчал.

Во время этого прощального слова мне не пришлось выдерживать на себе пристальных взглядов моих коллег, потупивших, как говорится, очи долу; когда шеф закончил говорить, я мельком взглянул на них поверх своей рюмки с кукурузной водкой, нашим национальным напитком, который в охлажденном виде хорош не только от хандры, но и от иных напастей. Последовали молчаливые рукопожатия, кое-кто мне подмигивал. Некоторые лишь изображали дружеские объятия, другие тискали взаправду. Но вот официальная церемония позади; рассеянно положив руку на мое плечо, главный редактор отвел меня в свой кабинет, где торжественно передал мне сначала загранпаспорт, а затем конверт с валютой, деньгами тех стран, которые мне придется пересечь на пути в Стокгольм. Едва он собрался поставить на стол два приземистых бокальчика, как в дверь кабинета постучал Барато, мой товарищ и коллега, с которым мы когда-то вместе закончили институт журналистики; он хотел помочь мне паковать вещи.

Прежде чем заняться вещами, мы забрали машину Зобры — старенький «ситроен» тридцать четвертой модели; впрочем, название относилось, пожалуй, только к кузову, так как под капотом были собраны потроха самых разных машин за несколько десятков лет. Клаксон, например, принадлежал некогда одному из первых «ягуаров»; пугая прочих автомобилистов, а также пешеходов, этот клаксон трубил наподобие охотничьего рога, которым на лисьей охоте возвещают об удаче. Зобры непременно хотел ехать в Стокгольм на своей машине.

По дороге домой — а квартиру он снимал в новом здании желтого цвета — я не заметил у него ни особого волнения, ни радости, и если вообще в нем было что-либо примечательного, то это прямо-таки вызывающее спокойствие. Вещи мы собрали под присмотром его бывшей жены, точнее, я имею в виду не саму его прежнюю жену, с которой он развелся, а ее фотографию в рамке из ракушек, что стояла на книжной полке; чистое круглое лицо, строгий прямой пробор. Пожалуй, Зобры как-то слишком уж легко расстался со своими любимыми историческими романами и даже предложил мне взять себе все, что я захочу; с собой же он решил захватить только справочную литературу. Дольше всего мы упаковывали его коллекцию стеклянных, деревянных и керамических сов, поскольку каждую приходилось закорачивать отдельно да еще обкладывать стружкой. Последней была спрятана в плетеный сундучок фотография жены, причем Зобры аккуратно подоткнул рамку со всех сторон носками. Мы молча отнесли вещи в машину. Перед тем как обняться на прощанье, я сказал Зобры, что теперь буду по крайней мере слышать его голос на редакционных летучках, куда звонят наши иностранные корреспонденты. Верно, отозвался он.

Поглядывая на Барато в зеркальце заднего вида, я заметил, что он перестал махать мне рукой еще до того, как я поднялся на пригорок. Вскоре я попал в военную автоколонну, солдаты смотрели на меня с грузовиков равнодушно, а иногда враждебно — чувствовалось, что они завидуют и мечтают, куда они поехали бы сейчас, будь их воля, поэтому я решил выскочить из колонны и свернул к тенистой деревушке, в которой жил мой старый учитель.

Виделись мы с ним теперь редко, и я посчитал, что отъезд в Стокгольм — вполне резонный повод для визита, прощального, так сказать, визита. Странным образом, его не удивило ни мое появление, ни известие о моей загранкомандировке; он безразлично отложил садовые ножницы, которыми обрезал персиковые деревья, снял фартук, принес молока и пирог, после чего выжидательно подсел ко мне. Надежда на то. что мои новости найдут у него какой-то отклик, пусть даже иронический, не оправдалась. Он лишь пробормотал, что мне предстоит увидеть «роскошные пейзажи», но видовых открыток не попросил, а когда я сам предложил прислать ему несколько штук, он вместо ответа встал и отнес кусок пирога ослику, который заглянул к нам через открытое в сад окошко. Мне так и осталось непонятным, почему мой учитель вроде бы облегченно вздохнул, когда я уходил от него.

За редакционным столом Зобры, за который я сел после его отъезда, висела карта Европы; на ней тоненькой штриховой линией, заметной только при косом свете, оказался намечен маршрут до Стокгольма. Каждое утро я глядел на карту, прикидывая, куда добрался Зобры; я представлял себе, как он расплачивается за номер гостиницы, заезжает на бензоколонку, пересекает границу, и словно бы становился свидетелем каждого этапа его путешествия. С Зобры была договоренность, что в первый раз он позвонит на большой пятничной летучке, но, подсчитав, сколько он сможет проезжать за день, я вполне допускал, что Зобры позвонит еще в четверг, чтобы подтвердить нам свое прибытие на место.

Разобрав его письменный стол, я не нашел там ничего такого, что стоило бы сохранить, если не считать папку, куда Зобры подшивал газетные или журнальные статьи о Швеции, любопытные разве лишь тем, что все они были посвящены так называемому «национальному характеру» шведов. Он подчеркивал те фразы, где отмечалась чрезвычайная корректность шведов, их пристрастие к порядку. Никто из наших сотрудников не спрашивал меня о Зобры, только внешнеполитический редактор поинтересовался раз-другой, не получил ли я с дороги какой-нибудь весточки; правда, осведомлялся он без особой настойчивости или озабоченности, скорее — просто машинально, из вежливости. Он даже сказал мне: «Такое молчание скорее успокаивает, ведь недобрые вести узнаешь моментально, ваш друг — человек надежный».

Если бы не упустил я последнего вечернего парома, то прибыл бы в Стокгольм еще в четверг. Пришлось заночевать в припортовом отеле, где после непривычно тяжелого ужина я написал две почтовые открытки: одну — Барато, другую — моей прежней жене; к адресатам они так никогда и не попали, потому что обе открытки я сунул в щель так называемого «ящика для жалоб», который принял за почтовый, ибо обалдел от пива и медового цвета водки. На первый утренний паром я пришел со страшной головной болью, а потому простоял всю дорогу на верхней палубе, где голову мне массировал и лохматил морской ветер; вид находившегося поблизости буфета с холодными закусками так и не пробудил у меня ни малейшего аппетита.

После того как несколько матросов, обслуживающих автомобильную палубу, хорошенько подтолкнули мой «ситроен», мотор у него наконец завелся, и я, миновав читавшего газету таможенника, поехал по бордовому городу под его березами, и когда добрался до лесного массива, то все мои хвори куда-то улетучились, я почувствовал себя легко и уверенно. По дороге я размышлял над тем, до чего только не доходят шведы в своем желании самообособиться — хутора и то у них стояли друг от друга очень далеко; некоторые дома, как бы в предупреждение непрошеному гостю, взбирались на труднодоступные горные вершины; они едва угадывались на скалистых островах бутылочно-зеленых озер или утверждали свою отрешенность среди привольных дремучих чащоб. Наши же дома вечно так теснятся друг к другу, что все у нас сразу становится всеобщим достоянием — и тоска и иллюзии.

На плотно укатанной дороге я неожиданно заметил, что у моего «ситроена» не слушаются тормоза; сбросив скорость, я поначалу собрался было затормозить, цепляясь кузовом за поднимающийся сбоку откос, из которого торчали корневища, но затем вспомнил, что встречных машин мне давно не попадалось, и потому решил переехать узкий деревянный мостик, так как дорога за ним снова шла вверх и, значит, машина сама потихоньку остановится. До мостика оставалось уже совсем немного, вдруг на дорогу выскочили две бурые, лохматые косули; в пылу драки они так сцепились рогами, что разнять или отпугнуть их не сумел даже мой диковинный клаксон. Перила мостика проломились, я упал или словно со стороны увидел, как падаю, кувырнулся, а точнее, предугадал, как перекувырнется машина, которая застучала по замшелым корням, пока не увязла наконец в зарослях папоротника. Но все это я, как уже сказано, скорее предугадал, чем увидел, а именно в тот момент, когда машина, проломив перила, вылетела с моста; в действительности же я почувствовал только удар, один-единственный удар.

Первым на большой пятничной летучке, которую называли также «оливковой», потому что во время обсуждения важнейших тем будущей недели тут подавали вино и оливки, так вот, первым позвонил наш корреспондент из Цюриха, затем мы выслушали предложения парижского и лондонского корпунктов. Голоса иностранных корреспондентов транслировались через громкоговоритель, таким образом присутствующие могли слышать весь разговор между главным редактором и корреспондентами. Никто из них не забыл про день рождения шефа, и оказалось небезынтересно сравнить различные поздравления, которые неизменно следовали за очередным отчетом. Стокгольм же никак не звонил, хотя засиделись мы дольше обычного, возглашая здравицы шефу и попивая особенно хорошее по торжественному случаю вино. Веселье, как говорится, достигло своего апогея, и вскоре я остался, пожалуй, единственным, кто продолжал с нетерпением ждать звонка от Зобры, больше того, никто уже, вероятно, и не обратил бы внимания на отсутствие этого звонка, если бы шефа внезапно не вызвали в министерство внутренних дел. Перед уходом он попросил меня дозвониться до стокгольмского корпункта с моего телефона.

Как выяснилось, Зобры туда еще не прибыл, не оказалось его и на квартире; растерянная секретарша корпункта доложила, что он ни разу не дал о себе знать и с дороги. Нельзя было не расслышать ее беспокойства, причем вполне оправданного, ибо она не совсем еще оправилась от неприятностей, которые выпали на ее долю из-за того, что предшественник Зобры стал невозвращенцем. Она огорченно поведала мне, что уже запрашивала шведскую полицию, однако безрезультатно, так как полная сводка дорожных происшествий и прочих несчастных случаев поступит только к вечеру. Не ускользнуло от моих глаз и то, как нахмурился наш главный редактор, когда услышал от меня итоги моего разговора с секретаршей. Уже повернувшись, чтобы уйти, он попросил звонить ему домой, если Зобры все же объявится сегодня.

Сначала я увидел мальчугана, который неподвижно сидел на табуретке; он не заметил, что я очнулся, и через распахнутую дверь продолжал глядеть на лесистый склон с серыми валунами. Стоило мне шевельнуться, как мальчуган тут же обернулся, вскочил и стремглав выбежал вон, словно ему, маленькому босоногому стражу, велели немедленно доложить о моем пробуждении; прошло действительно совсем немного времени, и в комнату шагнул худой старик, который склонился над моей лежанкой, со спокойным недоверием осмотрел меня, однако не ответил на мою улыбку и даже будто бы вовсе не заметил ее. Старик проверил повязки на моей голове и на груди, затем скупым жестом указал на чашку чаю, мол, надо пить; к выражениям благодарности он отнесся с полнейшим равнодушием, не уверен, что он вообще меня понял. На мой вопрос о телефоне старик отрицательно мотнул головой, а взмахом руки, направленной на деревянную стену, изобразил какую-то загогулину, что, видимо, означало, что в этой глуши на всю округу нет телефона.

Боль я чувствовал, только если шевелился, зато когда попробовал привстать, то сразу же свалился обратно от приступа дурноты и стука в висках. Я не рискнул попросить старика, который, похоже, был дедом мальчугана, послать за врачом. Самодельная табуретка возле лежанки весь день была кем-нибудь занята; сменяли друг друга не только старик с мальчуганом, дежурила также молчаливая веснушчатая женщина, а с приходом сумерек босоногая девочка, которая, судя по звукам, играла какими-то довольно массивными стекляшками. Когда девочка привстала, я разглядел, что она играет двумя стеклянными совами из моей коллекции.

После летучки в понедельник, когда мы вновь тщетно прождали звонка нашего стокгольмского корреспондента, главный редактор вызвал меня в свой кабинет, где высказал не только досаду, но и свои претензии непосредственно ко мне. Он напомнил, что при выборе кандидатуры для командировки в Стокгольм решающую роль сыграло именно мое поручительство; затем, выразив надежду, что мы достаточно хорошо понимаем друг друга, а потому нам нет нужды стесняться своих опасений, даже если они не вполне обоснованны, он прямо спросил:

— Думаете, он на это способен?

Ничего такого я не думал, однако сказал лишь, что надо дать Зобры еще немного времени, после чего шеф тихо проговорил:

— Я уже слышу, как тикает эта мина, я ее снова слышу. Нет, видно, в наши дни ни на кого нельзя положиться.

По пути домой я заглянул в бельэтажную квартиру бывшей жены Зобры; звонок я нажал, так и не успев сообразить, чем объяснить мой визит. Она обрадовалась мне, усадила на кушетку и исчезла в ванной, где она полоскала колготки, нейлоновые блузки и тут же раскладывала их сырыми на гладильную доску. Потом она предложила мне, чтобы я налил нам обоим кукурузной водки, а когда мы выпили по две рюмки, - она испытующе взглянула на меня и спросила:

— Что-нибудь с Зобры?

Я лишь теперь понял, чего, собственно, хотел и зачем позвонил в эту дверь. Она задумчиво приняла к сведению опасения редакции, захотела услышать подробности, которыми я, однако, и сам не располагал, затем она развспоминалась, но ни теперь, ни позднее, когда я пригласил ее поужинать, она так и не смогла предложить никаких объяснений, которые пролили бы свет на то, почему Зобры изменил своей обязательности.

Правда, я обратил внимание на то, что ей захотелось еще раз рассказать о причинах развода, который состоялся с полного согласия обеих сторон. Если я правильно ее понял, то оба, мол, не смогли привыкнуть к постоянной необходимости оправдываться друг перед другом: слишком долго они не женились и жили самостоятельно, он — редактор, она — переводчица. Никакие обоюдные договоренности не помогали, необходимость оправдываться настолько омрачала их вечера, что после пяти лет совместной жизни они решили развестись. Зобры никогда не говорил мне прежде об этой причине, никогда прежде не замечал я в нем чего-то особенного в те годы, в которые ему якобы приходилось за все оправдываться — за разговорчивость и за молчаливость, за каждое «да» и за каждое «нет»; обычно люди смиряются с подобным укладом вещей, а вот он не смог с ним свыкнуться. Но какие сделать выводы из этого открытия, я пока не понял.

На мою просьбу отправить телеграмму в Стокгольм старик объяснил, стараясь говорить простейшими шведскими фразами, что местное почтовое отделение находится далеко и он не может позволить кому-либо из домашних отлучиться на долгое время, так как все нужны для работы по хозяйству. Врача, который также жил неблизко, звать, считал он, не нужно, ибо, собственнолично осмотрев меня, убедился, что мне уже лучше. Без особого сочувствия старик сообщил, что моя машина, ударившись о корневища, в конце концов свалилась на дно оврага; она сильно покорежена и уже ни на что не годится, а мои пожитки, те из них, которые удалось собрать в папоротнике и кустарнике, сложены на копешке сена.

Несколько раз я пытался разговорить ребят, особенно когда они приносили мне еду, весьма, между прочим, простую, однако ничего у меня не получилось, поскольку они либо сразу же убегали прочь, либо сидели на табуретке безмолвными стражами. В возникшей однажды неловкости повинен я сам, ибо попросил мальчугана дать карандаш и бумагу, а он мигом доложил о моей просьбе старику, который появился на пороге и безо всякого раздражения, тем более гнева, совершенно ровным голосом спросил: неужели у нас дома все вот так же злоупотребляют гостеприимством. Долгое время я пытался определить, чем это тут пахнет, особенно вечерами, когда запах становился еще более густым и пряным; наконец я догадался, что за дух доносился до меня через щели в стенах — это пахло тмином. Проверить себя я не смог, так как приподнимался на лежанке лишь с большим трудом, а при попытке следующей ночью встать на ноги чуть совсем не свалился. В том, что меня ищут повсеместно и методически, я не сомневался.

На летучке не было сказано, откуда редактор отдела внутренней политики узнал, что Зобры продал перед отъездом в Стокгольм доставшийся ему от родителей дом. При этом Зобры довольствовался подозрительно низкой ценой, да и чересчур торопился с продажей, поэтому, говорят, согласился с первым же предложением. Не успели мы толком переварить эту информацию, как внутриполитический редактор удивил нас дополнением: Зобры, дескать, взял деньги наличными, однако счета в нашем национальном банке не открыл. В наступившем вслед за этим молчании каждому из нас до боли отчетливо вспомнился наш новый стокгольмский корреспондент. Я взглянул через стол на главного редактора, который, свесив сигарету на подбородок, скреб ногтями подпалину на столешнице. Он даже не поднял головы, когда начальник отдела информации, каждодневно учивший нас правилам корректного цитирования, счел необходимым сгустить упавшую на Зобры тень; тихим голосом он доложил собравшимся о том, что человек, облеченный нашим доверием и командированный в Стокгольм, был замечен в архиве в тот самый день, когда там пропали отклоненные редакцией материалы, поэтому не исключено появление этих материалов в каком-либо шведском издании.

Главный редактор поднялся с места, намереваясь покинуть конференц-зал, но тут зазвонил телефон — разговор из Стокгольма. Это была наша секретарша, которая растерянно спросила, не следует ли ей, по совету полиции, дать заявление на розыск Зобры как пропавшего без вести. Не раздумывая, шеф ответил, что в данном случае никаких заявлений о розыске не нужно, зато, предупредил он секретаршу, возможно, будет подготовлено заявление для печати, которое ей придется передать газетам по соответствующему распоряжению. Потом шеф жестом позвал меня следовать за ним, но не успел я дойти до двери, как новым жестом он показал мне, что я ему уже не нужен, в чем я узрел дурной признак — он ждал худшего, но смирился с судьбой.

Мне удалось обмануть хозяев насчет самочувствия тем, что на их глазах я изобразил несколько безуспешных попыток встать с лежанки. Видимо, я хорошо разыграл полный упадок сил, во всяком случае дверь хотя и была на ночь закрыта, но не заперта на ключ. Стопроцентными доказательствами я, конечно, не располагал — ведь постоянное присутствие «стража» могло оказаться и проявлением заботы, — однако тем не менее у меня окрепло ощущение того, что меня держали в плену. Задумав побег, я решил позднее найти способ, чтобы отблагодарить моих спасителей, — например, послать им какие-либо подарки с нарочным, который на обратном пути прихватил бы мои вещи.

В рассветных сумерках, когда туман пополз по лесистому склону, я отворил дверь, прислушался, сделал несколько шагов вдоль выкрашенного в ржаво-рыжий цвет сарая и опять прислушался: с опушки леса, который спускался к дороге, на меня глядела стайка косуль. Чтобы пройти мимо окон жилого дома, я пригнулся, рывком бросился через двор, затем прокрался вдоль стены из мореных досок и очутился у грязного подвального окошка, за которым горела старая керосиновая лампа. В ее тусклом свете я разглядел лицо и плечо старика, лежавшего на скамье, словно в изнеможении. У стены ровными рядами выстроились бутылки. Посредине стоял самогонный аппарат, тут же — колбы, реторты, змеевики, из наклонной трубки капли падали в котелок; наконец-то я понял причину странной настороженности моих хозяев.

К дороге пришлось продираться через кустарник. За мной шли косули, они отскакивали, когда я спотыкался, зато, если я оставался лежать, они, играючи, нападали на меня; на дороге косули слегка отстали, сохраняя из осторожности некоторое расстояние между нами, а у моста они и вовсе остановились, будто строго придерживались некой границы своей территории. Мне не понадобилось даже махать рукой рейсовому автобусу, он сам затормозил в нескольких шагах от меня, и среди пассажиров с усталыми, замкнутыми лицами я доехал до центра провинции, а там сел на скорый поезд до Стокгольма. Окрыленный успехом, я велел таксисту везти меня не домой, а сразу на корпункт. Там я никак не мог взять в толк, чем это я так обескуражил бедную секретаршу, и лишь когда она принесла мне кофе, сообразил, что ее, видимо, взволновало само мое появление. Я попросил ее заказать телефонный разговор с редакцией.

Неожиданно выяснилось, что каждому из завсегдатаев «оливковых» летучек что-нибудь да известно, каждый вдруг что-либо вспомнил, где-то что-то узнал, случайно наткнулся на некие обстоятельства, которые объясняли исчезновение Зобры и оправдывали самые худшие подозрения. Поэтому меня едва ли удивил старый учитель Зобры, когда при нашей встрече на конкурсе самодеятельных чтецов он припомнил, что его ученик вечно «терзался сомнениями», чем весьма невыгодно отличался от прочих учеников, ибо подвергал сомнению даже очевидные истины.

Я от души сочувствовал нашему главному редактору: ведь если Зобры, как и его предшественник, станет невозвращенцем, а такого известия мы ожидали буквально с часу на час, то всю тяжесть ответственности придется нести именно шефу. Уже по его лицу, с которым он сидел на очередной летучке, было видно, как шеф переживает. Он поручил вести летучку внешнеполитическому редактору и, казалось, безо всякого интереса отнесся к заявлению для печати, которое мы предварительно обсудили и окончательный текст которого велели подготовить мне. Решено обвинить Зобры в нелегальном вывозе валюты и в похищении редакционных материалов. Пока я записывал раздававшиеся со всех сторон подсказки моих коллег, телефонистка с коммутатора объявила, что поступил срочный телефонный разговор из Стокгольма.

На сей раз шеф не взял трубку сам, а попросил сделать это внешнеполитического редактора. Каждый из нас подумал, что вот сейчас секретарша из стокгольмского корпункта огласит давно ожидаемую страшную весть. И вдруг послышался голос Зобры. Как весело рассказывал он о своей аварии! С каким юмором описал дни, которые провалялся на глухом хуторе, где обитали самогонщики! Он даже не замедлил предложить для рубрики «Пестрая смесь» корреспонденцию под названием «По вине косули». Лиц наших он, разумеется, не видел — а мы сидели окаменев и хранили ледяное молчание, — однако Зобры все же догадался извиниться за запоздалый звонок, после чего попросил дальнейших инструкций.

Неожиданно трубку потребовал главный редактор; с закрытыми глазами, на одном дыхании он приказал Зобры немедленно вернуться в редакцию и добавил в напряженную тишину:

— Потрудитесь сообщить телеграммой время прибытия.

Потом шеф бросил трубку и, не прощаясь, стремительно покинул конференц-зал, а мы остались сидеть, остолбенев от удивления.

Через десяток минут я все узнаю: ведь я телеграфировал им время приезда, значит, меня кто-то встретит — хорошо бы Барато, хорошо бы именно он, потому что с ним можно говорить откровенно и обо всем, а я и хочу узнать все.

Опоздание не объявлялось, значит, остается меньше десяти минут; несомненно, он будет потрясен, разгневан, выйдет из себя, захочет опровергнуть все, что выплыло наружу за то время, пока он числился без вести пропавшим. Только с каким красноречием ни оспаривай частности, нашего общего мнения ему уже не изменить, нет, не изменить, ибо в этом мнении мы единодушны.