Анаис

Лене Паскаль

В новую книгу всемирно известного французского прозаика Паскаля Лене вошли романы «Прощальный ужин», «Анаис» и «Последняя любовь Казановы». И хотя первые два посвящены современности, а «Последняя любовь Казановы», давший название настоящей книге, – концу XVIII века, эпохе, взбаламученной революциями и войнами, все три произведения объединяют сильные страсти героев, их любовные терзания и яркая, незабываемая эротика.

 

I

Жизнь порой напоминает роман, что верно то верно. Если и существует некий Бог, который развлекается тем, что сочиняет подобные истории, – значит, одним плохим автором больше, и вопросы метафизики тут ни при чем.

Но мы! Мы, герои наших собственных приключений! Неужто миллионы лет эволюции ушли на то, чтобы породить это чудо природы – меня, вас?! Скажите пожалуйста! Черви мы земляные, сто раз об этом говорено. Мыслящие, правда, но от этого не легче.

Вот я и сказал, что собирался. Остальное – просто болтовня, как вы уже догадываетесь. Сотрясение воздуха. Если слишком резко задрать голову, ударишься макушкой. У бытия очень низкий потолок. Правда, нам размалевали его в голубой цвет, назвали «лазурью» – почему бы нет? Что ж, попробуем! Попробуем еще раз!

Начнем с обстановки. Что вы скажете о заправочной станции на обочине магистрали? Затасканно? Жизнь почти постоянно подсовывает нам самые затасканные вещи. Невероятные скидки. Полная распродажа. А распродать все подчистую никак не получается, вот черт!

Итак, за несколько километров до Авиньона я остановил у бензоколонки взятое напрокат транспортное средство. Первый раз после Парижа залил полный бак. Расход горючего всего пять литров на сто километров! Гидроусилитель руля, кондиционер, а если случится поцеловаться со столбом, из руля выскочит накачанная гелием подушка и унесет в лихаческий рай вашу душу, отягощенную тяжкими грехами.

Это просто к слову. Пока доживешь до моего возраста, душу уже давно потеряешь. Чем дальше продвигаешься по жизни, тем груз твой становится легче. От моей души остались только «настроения», с которыми вам еще придется столкнуться, и не раз. Предупреждаю: остальные герои этой истории тоже недорогого стоят.

Но вернемся на обочину магистрали № 7. Заправщик проверяет уровень масла. У въезда на станцию ветер крутит, словно флюгер, двойную табличку: «открыто, закрыто». Но шутка никого не смешит, машины послушно дожидаются своей очереди.

Здесь есть магазинчик, где можно раздобыть основные жизненные блага: плюшевых зайчиков, бретонское печенье, порнографические журналы, продающиеся со скидкой, если сразу взять шесть или восемь. Кофейный автомат (кофе с молоком, в чашке, в стаканчике и т. д.) предлагает также чай, какао, мясной бульон. Пусть будет «чай с лимоном»! Анализ мочи, собранной в картонный стаканчик, выявил повышенный уровень сахара, но это обычная история.

Необычная история только начинается: человек, которого не заметили ни вы, ни я – он убирал в холодильник пиво и минералку, – вдруг оставил свои банки и подошел, назвав меня по имени.

Я плохой физиономист. Я способен узнавать людей, только если они соблаговолят явиться мне в привычной обстановке: сборщик налогов – вслед за своими извещениями, сенегальский стрелок – в саванне, Джоконда – в Лувре, а боевые мои спутники – ну уж нет, в самом глубоком забвении! В том числе и те, кто не служил, попрятался или откосил, но все же вспоминают «старые добрые времена» – свои, конечно, но только не мои!

И вот как раз один из них бросается на меня, точно мерзкая зверюга из «Чужого»: «Винсент! Ну как же! Ты что, не помнишь Винсента?»

Он брызжет слюной, дружески тряся меня за плечи. Я молчу, я еще надеюсь. Да что там! Прошлое всегда тебя догонит. Сколько трупов зарыто под земляным полом моего погреба? А вашего?

Вот видишь: торгую бензином и жвачкой. Прощайте, былые надежды! Землю я не перевернул, всего лишь заливаю горючее в бак, но все-таки оно вертится. Никакой поэзии, конечно, но жизнь как жизнь… (Он: радушен и излучает благодать, словно святой с календаря.)

Зачем еду в Авиньон? Ни за чем, просто так. Я, так сказать, в отпуске… (Я: никакого желания разговаривать. В конце концов этот Винсент вернется-таки к своим бензоколонкам. Не пора ли сдавать кассу? Выручку-то надо подсчитывать.)

Но ведь у нас же есть персонал, а как же! Заправщица, которая может вести дела в наше отсутствие. Ах, поговорим, поговорим еще! (С террасы кафе, куда он меня утащил, он приглядывает за своими насосами, надзирая за собственным процветанием.)

«Я проследил твой творческий путь, – восторгается он. – Ни одной книги не пропустил. Несколько раз хотел тебе написать, но ты, небось, получаешь столько писем, ты, должно быть, просто нарасхват!»

Какие письма? Неужто он полагает, будто весь мир, затаив дыхание, ожидает выхода моего нового романа, или же он просто смеется надо мной? Скорее всего, и то, и другое. Винсент соткан из напыщенности и громких фраз. Да, это я припоминаю. Плевать он хотел на весь мир, и не настолько он глуп, чтобы в самом деле верить в свои бредни. Вообще-то он вовсе не глуп. Но это сильнее его: три-четыре раза в день на него накатывает очередной приступ энтузиазма. От него несет пафосом, как от иных – обильным потом. Он всех достает, но ему прощают, потому что видят: он не может иначе. Так у него организм устроен. И потом, он говорит о себе подобных только хорошее. Слишком много хорошего. Мы гораздо чаще делаем обратное, не так ли?

Я говорю о нем в настоящем, потому что он совсем не изменился, наш Винсент: ни одной лишней жиринки, ни одного седого волоска. На вид такой же, что и был, словно помидор, забытый на все лето в ящике для овощей. Но если пырнуть его ножом, сок, конечно, брызнет, и станет ясно, что он сгнил.

Как блестящий выпускник исторического факультета стал заправщиком? Мне придется немного подождать, чтобы узнать об этом, так как Винсент хочет сначала выпытать у меня мою историю, полную приключений. На первый взгляд, интересно: «писатель» – это вам не абы кто. Но если взвесить как следует, его путь гораздо оригинальнее моего.

Ему претило быть собственником. В двадцать один год он получил наследство от родителей, которых, можно сказать, и не знал, и оказался владельцем неплохого состояния в недвижимости, акциях и т. д. Но богатство столь мало его интересовало, что он даже не подумал о том, чтобы его разбазарить. За него это сделали другие. Нотариусы, поверенные, бухгалтеры избавили его от этой обузы. Тем не менее сии разумные люди оставили ему средства на безбедную жизнь, предоставив возможность не затевать против них муторные судебные разбирательства. Когда я повстречал Винсента в конце шестидесятых, он уже владел только квартирой на авеню Анри-Мартен, в которой жил в самом раннем детстве. Но и эти две большие гостиные, пять спален, ковры от «Испаган», резные комоды – были ему в тягость. Он не мог спать там один. Он проводил бессонные ночи, приглядывая за лепниной на потолке. Он ожидал, что рано или поздно какой-нибудь гипсовый блин свалится ему оттуда на голову: обычное дело, это даже нормально, ведь когда ему было около трех лет, таким образом он жестоко разделался с отцом и матерью. Понятное дело, это со всеми случается. Но обычно никто от этого не умирает, даже родители, и лепнина на потолке никого не тревожит.

Винсент предложил мне жить у него. До того он приютил у себя двух девиц. Те надолго не задержались: посчитали своим долгом исчезнуть, прихватив столовое серебро и картину Коро, полвека висевшую в прихожей. Винсенту было плевать на чайные ложки бабушки и «Купальщиц», приобретенных некогда дедушкой. Он просил только об одном: чтобы с ним разделили его скуку и странные угрызения совести. Он хотел, чтобы ему внимали: такова была плата за жилье. Ничего интересного для двух девиц. Слишком просто. Винсент за ними не ухлестывал. Ему даже в голову не приходило войти в ванную, когда они принимали душ. Ничего такого не было. Винсент бы себе не позволил. Возможно, когда-нибудь, но не теперь. Ему еще предстояло замолить массу грехов. И нелегких. Между ним и Предвечным существовал тяжелый конфликт. Эта «особенность натуры» – прошу прощения за эвфемизм – вызовет серьезные последствия. Но я расскажу об этом в своем месте.

Вообще-то Винсент любил девушек. Он не был ни глуп, ни некрасив. Избавившись от навязчивых идей, он мог бы стать занимательным собеседником и даже разорившись, выглядел рядом со своими товарищами набобом. Но с девушками у него не хватало смелости. И потом, он умудрялся заваливать все свои начинания. Ему удавалось сдавать экзамены только в конце года. Тогда, стоя перед экзаменационной комиссией, он чувствовал себя в своей стихии: в положении обвиняемого. И его оправдывали за отсутствием состава преступления. На какое-то время ему становилось лучше: прегрешение не так над ним довлело. Но затишье наступало только на время каникул. С нового учебного года все начиналось сначала. Так он дотянул до госэкзаменов. Когда Винсент занял лишь третье место по сумме баллов, он вменил себе в вину, что не вытянул на первое. А никаких экзаменов и аттестаций впереди уже не было. Пустота. Каинова могила. Как раз в то время я и потерял его из виду.

Думаю, вам понятно, что я предпочел бы вообще его не встретить, в Авиньоне или где бы то ни было еще. От Винсента так несло виной, что вскоре я и сам пропитался этой дрянью. Или же то был запашок моих собственных угрызений совести. Сколько бы лет ни прошло, он уже не исчезнет.

Я знал, что, если втянусь в совместные воспоминания, не удержусь и спрошу у Винсента, что сталось с Анаис. Он ждал моего вопроса, я уверен. Ему было до лампочки, зачем я приехал в эти края. Да, конечно, театральный фестиваль. Играют мою пьесу. Что бы стало с культурой без меня? Беспросветный тысячелетний мрак обрушился бы на наши головы. Новое Средневековье! Но Винсенту все нипочем. Он сам состряпал себе свое Средневековье на заказ: работа на бензоколонке во искупление грехов. Вот что важно. Пока он меня, понятное дело, расспрашивает, делая вид, что его интересует пьеса, представленная на фестиваль. Это наверняка «шедевр», и он едва меня слушает. Он ждет. Я уверен, он ждет. Придется выдать ему вопрос, который вертится у меня на языке. Единственный вопрос, который имеет значение для нас обоих. Наша встреча столь невероятна, даже нелепа, такой случай – он, я, эта заправка, неужто же я не ухвачусь за возможность узнать о том, что произошло тридцать лет назад, после того как я уехал с авеню Анри-Мартен?

– А что сталось с Анаис? Не знаешь?

Ну вот! Дождался. Он смотрит на меня со снисходительной улыбкой и молчит. Повторить ему вопрос? Или ему так уж приятно слышать, как я произношу это имя? Ведь он тоже был в нее влюблен. Больше, чем кто-либо из нас. Хотя так в этом и не признался. И ничего от нее не получил. А ведь что скрывать, многие вкусили от ее щедрот.

– Анаис? – переспросил он наконец. – Ты ее еще помнишь? Столько лет прошло!

Я молчу, и он продолжает удивленно:

– Я думал, она была для тебя лишь мимолетным увлечением, одной из твоих бесчисленных побед.

Я упорно молчу.

– Да чего там, ни одна девушка не могла тебе отказать, – добавляет Винсент.

– Но Анаис никогда никому не отказывала, – заметил я человеку, который ни разу не посмел ничего у нее попросить.

Решительно, Винсент совсем не изменился: непременно всунет вам в руки плеть, чтобы высечь себя. Как можно быть таким занудой? Еще и простодушным! В итоге сам потом злишься на себя за то, что его обидел. Может, он этого и добивается? Конечно! Его невозможно не задеть, не унизить, так что в конце концов он оставляет вас наедине с угрызениями совести.

– Анаис всегда была легкомысленной девушкой, – соглашается он с грустной улыбкой.

– Она уступала, как говорится. Не умела отказывать. Но она ни разу никому не отдалась – по-настоящему.

– Даже тебе? Да ладно, – подначивает он.

Я тотчас пожалел о своем добром порыве. Какая сволочь этот Винсент! Сегодня, как и всегда, являет собой живой упрек. Можно подумать, он поджидал меня все эти годы на своей бензозаправке с порножурналами, чтобы продемонстрировать всю ничтожность своего нынешнего существования. А кто виноват? Весь мир, конечно! Все человечество! Допустим. Но я, лично я, здесь ни при чем. Мне до этого нет никакого дела! Я всего лишь хочу, чтобы он рассказал мне об Анаис. Даже если сам мало что знает. Она наверняка больше не появлялась на авеню Анри-Мартен после того как оттуда уехали я и Жером. С чего бы ей туда возвращаться? К одинокому Винсенту? Ради квартиры? Ради более-менее спокойной жизни, которую она могла бы там вести? Это было не в ее духе. Для нее в конечном итоге важнее всего была страсть к приключениям. Она была легкомысленной девушкой, всегда готовой последовать за первым встречным, пусть даже на следующее утро приходилось плестись обратно, шатаясь от усталости и дыша перегаром. Пускай! Нам не было от этого плохо. Таковы правила игры. Но не для Винсента, конечно. Он этой игры никогда не понимал. Он понимал ее по-другому. Он чувствовал, что и в этом кроется какое-то несчастье. Он не умел отдаваться наслаждениям. Он этого не хотел. Он должен был, взломав замок, открыть ларчик, порыться там, так и не посмев ничего взять. Он взглянул на часы и сказал:

– Я через два часа освобожусь. Приезжай! Поговорим об Анаис, если хочешь.

– Хочу, – признался я.

– С возрастом ты стал сентиментальным, – притворно удивился он. И добавил с таким же внезапным и просчитанным вдохновением, какими были все его душевные порывы: – Давай встретимся часов в десять, если ты до этого времени дотерпишь. Об Анаис надо говорить с наступлением ночи, в тот час, когда она просыпалась.

– Ты прав, – согласился я против воли, – в тот час, когда она просыпалась.

Мы встретились у папского дворца. Он припарковал машину в нескольких кварталах от этого места. Мы выехали из города и около часа просто катались. Я не спросил, куда он меня везет, предоставив ему спокойно завершить постановку. Я ведь приехал в Авиньон ради театра? Я получу, что хотел. Так мне и надо: не стоило заговаривать об Анаис. Но Винсент, конечно, и без моей воли вывел бы меня на этот разговор.

С Винсентом всегда было сложно. Для него, как и для всех, кратчайшее расстояние между двумя точками – скорее всего, прямая, но даже это простое решение задачки он непременно обставит необычайно торжественно. Чтобы выпить стакан воды или сходить в туалет, ему нужна один бог знает чья санкция. Вот он какой, Винсент. С ним все становится странным, парадоксальным и невозможным.

Он поставил машину между двумя полуприцепами. Там были еще грузовики, несколько больших мотоциклов. И больше ничего. Только эта стоянка у края проселка, уходившего в пустырь, словно пирс в море.

Винсент увлек меня на другую, еще более узкую тропу. Она излучала неясное сияние млечного пути, указывая нам направление. Занавес рощицы вдруг раздвинулся, и на фоне черной безлунной ночи нарисовались черные очертания небольшого домика. Винсент знал, куда шел. Это место явно было ему знакомо. И я с легкой душой пошел за ним.

На пороге я увидел, что сквозь жалюзи на окнах по обе стороны низкой двери просачивается неяркий свет.

Над бревенчатым баром в глубине зала висела гирлянда разноцветных лампочек: вот и все освещение. Похоже на рыжеватый отсвет угасающих углей. Стены были покрыты толстым слоем гари, сигаретный дым стелился плотными слоями. Создавалось впечатление, будто ты попал в камин.

За столами крашеного дерева и пластика сидело человек тридцать. Кое-кто молча приветствовал Винсента, но никто с ним не заговаривал. Возможно, их смущало мое присутствие: едва открылась дверь, ворвавшийся воздух развеял все разговоры.

Тут были только мужчины. Винсент указал мне на железные табуреты, поставленные один на другой в углу зала. Посетители потеснились, дав нам место за столом. Ножки их стульев ободрали пол.

Кто-то поставил перед нами два стакана и кувшинчик вина. Шум голосов возобновился, став еще гуще, чем дым сигарет. Значит, именно здесь, в этой забегаловке для дальнобойщиков Винсент решил предаться воспоминаниям об Анаис. Шутник, однако! Но Винсент никогда ничего не делает без веской причины, а эти «веские причины» образуют головоломки из бессчетного числа мелких дребезг. Значит, он, как раньше, вынуждает меня раскладывать пасьянс – ладно! Пока я ломаю голову, он живет, ликует – ему того и надо.

Между баром и первыми столиками – пустое пространство примерно три на два метра. Один мужчина бросил партию в кости и свой графинчик вина. Скрылся за стойкой и вышел, неся в одной руке табурет, а в другой – гитару. Сел лицом к посетителям и спиной к бревенчатому бару. На нем были джинсы, подчеркивавшие худобу его ног. Ему вряд ли было больше сорока, но лицо и руки приобрели цвет и даже вид сушеного мяса, от которого оставили совсем немного, отрезая по кусочку. Нож прошелся возле самых костей. Он наклонил голову вплотную к гитаре и, словно перешептываясь с ней, взял несколько аккордов. Затем выпрямился, некоторое время разглядывал облака дыма, поднимавшиеся к потолку (так изучают небо, перед тем как отправиться на прогулку), и вдруг, без всякого предупреждения, резко ударил по струнам.

Шум голосов утих.

– Она выйдет оттуда, – шепнул мне Винсент, указывая пальцем на маленькую дверь позади бара.

– Кто «она»?

– Да Анаис же!

Он нарочито уставился на дверь – крышку волшебного ящика, откуда выскочат Пандора и ее дары. Из-за этого он пропустил редкое зрелище – выражение моей физиономии, причем почти задаром. А он бы за это и гроша ломаного не дал. Одно лишь имя, простое имя «Анаис» – и я уже пришпилен, словно бабочка, к фанерке его капризов. Аж дыхание перехватило.

Дверь распахнулась. Появилась молоденькая девушка – черноволосая, с огромными глазами, в которых словно поместилась вся глубина неба, и красивая, тоненькая, гибкая. Бедра являются взгляду из оборок красной юбки. Округлые руки – словно ручки амфоры. Пальчики теребят яркую ткань, и она вскипает над щиколотками. Когда ножка топает об пол, белая молния обнаженной лодыжки вспыхивает в облаке юбок. Да, это могла бы быть Анаис. Они похожи. Но гроза настигла меня тридцать лет назад, а молния никогда не попадает дважды в одно и то же место.

Винсент насмешливо смотрит на меня. Это ему не идет. Когда у человека так мало мозгов, как у него, лучше и не пробовать насмехаться. Дело даже не в уме. Есть ведь люди, которые постоянно забывают свой плащ в раздевалке или вечно берут чужой!

– Ты что, издеваешься?

– Это Анаис, – твердит он. – Неужто не видишь?

– Она очень красива и, если ты настаиваешь, немного на нее похожа.

– Она похожа на саму себя. Это Анаис.

– Я не привык спорить с больными, – оборвал я разговор. Он посмотрел на меня с искренним удивлением. Затем принялся разглядывать танцовщицу фламенко, стараясь, должно быть, взглянуть на нее моими глазами и понять, почему я не узнал Анаис, нашу семнадцатилетнюю девчушку Анаис. И снова не сумел отыскать свои вещи в раздевалке. Бедный Винсент! Он не смеется надо мной. Кажется, он и впрямь повредился в уме. Я попытался ему улыбнуться. В дружбе, как и в любви, его вечно преследовали неудачи. Он бросался на людей, а люди старались поскорее отделаться от этого бесноватого.

По крайней мере, пока он смотрит на танцовщицу, он сидит молча. Юбка, голень, бедро составляют весь разговор для него, для меня, для тридцати парней, которые таращат глаза, слезящиеся от дыма их собственных сигарет.

Однако на меня действительно нахлынуло воспоминание об Анаис, как чувство благодати, которые через все эти годы переходило от одной девушки к другой. Я снова ощутил что-то такое, что не могу ни объяснить, ни описать, и это что-то, действительно, могло исходить только от Анаис. Если Винсент потерял рассудок, то и я был не менее безумен, чем он. Неужели чувство, которое только что пробудилось во мне, это волнение, не относящееся к прошлому, а принадлежащее к самому что ни на есть настоящему, обладая всей его реальностью, не покидало меня все тридцать лет? Неужели оно не менялось?

Ну что ж! Красивая девушка виляет бедрами, показывает ножки, поигрывает глазками, подкрашенными тушью, – и вот уже тридцать мужиков, враз протрезвев, тридцать шоферюг стоят на коленях перед своим идолом, оцепенев от волнения, готовые поклясться, что не притронутся своими грубыми лапами к этому восхитительному воплощению желания. И что же? Прежде чем взломать дверь, желание всегда придает себе учтивый вид и вежливо стучится. Тридцать насильников, стоящих на коленях, – на это стоит взглянуть, но это будет продолжаться не дольше положенного.

Смотрите! Смотрите! Едва закончив номер, девушка спешит укрыть за дверью сорок пять кило нежно-розовой невинности. Уф! Хищники зарычали. Они снова упустили добычу. Они упускают ее каждый вечер, так заведено, но берегись! Кто знает.

Винсент бросает на меня вопросительный взгляд. Я знаю, чего он ждет. С чего бы мне ему отказывать? Это действительно была Анаис, хорошо, допустим. Прежний аромат Анаис, неугасающее желание обнять ее и наполнить ее собой, как она позволяла это делать другим, всем своим поклонникам, вообще кому угодно, потому что все на свете могли ею обладать. Кроме тебя, Винсент. Она ни разу не обхватила твою поясницу своими ногами, позволив тебе войти в нее со смехом, со смехом ребенка, который постоянно совершает одну и ту же большую глупость и никогда не устает это делать.

– Вот видишь, – Винсент торжествовал. – Ты тоже узнал ее. Это она, это правда она.

На его простодушие я ответил:

– Так ты знаешь эту девочку?

– Знаю, – заявил он тоном, исключающим всякие возражения.

– Я вижу.

– Что ты видишь?

– Ты даже ни разу с ней не говорил.

– Говорить надо с гитаристом. С ней можно провести час за пятьсот франков. Это он делает ей карьеру.

Моя ошарашенность от такого цинизма наткнулась на иронический взгляд. Так вот на чем он меня подловил! Ну что ж, мой дорогой Винсент, сведем наши счеты!

– И часто ты имеешь дело с этим господином? – поинтересовался я.

– Это для других.

– Откуда мне знать? Ты мог измениться.

– Разве можно измениться до такой степени!?

У меня из груди вырвался смех. Этого смеха Винсент ожидал: я могу насмехаться сколько угодно, его это тоже забавляет. Что ж, пускай!

– Такой человек, как ты, – сказал я, – действительно остается таким, как есть, на веки вечные.

– У Анаис тоже был свой гитарист, – напомнил он мне.

– Не я. И ты прекрасно знаешь, что я об этом думал.

– Да ладно! Вы с Жеромом были два сапога пара, а Анаис возила вас с собой на каникулы на деньги своих клиентов.

– Нет! Не меня.

– Неужели? Может, ты бежал позади машины или спал у кровати на коврике?

– Откуда тебе знать? Тебя-то там не было, мой бедный друг.

– Не так уж это трудно себе представить!

Да, правда, это Жером привел Анаис на авеню Анри-Мартен. Конечно, он стал первым ее любовником, первым в списке, в который каждый вскоре смог вписать свое имя: Анаис говорила «да», а Жером смотрел в другую сторону.

Я уже полгода жил у Винсента. Как я уже сказал, он сам пригласил меня заполнить свое одиночество после отъезда столового серебра и картины Коро. Но со мной квартира все еще оставалась очень тихой. Квартиранта и хозяина с его приступами симпатии разделял коридор в двадцать метров длиной. Я слышал, как скрипит паркет, и прежде чем Винсент появлялся на пороге, успевал создать видимость напряженной и неотложной работы. Книги и словарь всегда лежали раскрытыми. Сверху я разбрасывал тетрадки и листки, сплошь покрытые заметками. Иногда я даже действительно работал.

Наверное, я показался Винсенту слишком молчаливым, и в конце первой четверти появился Жером – как раз вовремя, чтобы подготовить встречу Рождества. Он учился на скульптора в Академии изящных искусств. Он всегда знал, к чему приложить руки. Ничего общего с Винсентом, зубрившим свои учебники по истории, или со мной, страдавшим в то время от жуткой мигрени, вызванной попытками разобраться в «Феноменологии духа». Жером принес с собой веселье. Благодаря проигрывателю и джазовым пластинкам, веселье в наших трехстах квадратных метрах стало бить через край. Он приводил друзей, которые обычно оставались на полночи. Приводил девушек, распределявшихся по спальням и остававшихся до позднего утра. Жером был хороший парень, на свой, особый манер: он бесцеремонно пользовался моей электробритвой и таскал у меня чистые рубашки, но зато охотно давал поносить свои вещи. У него было больше девушек, чем сменного белья. Это были такие же студентки, как мы, или фотомодели из ателье, или африканские официантки из бара, только что открывшегося на улице Бюси. Короче, к часу ночи, вне зависимости от цвета кожи, подружки Жерома становились тем, кем надо. Мне часто было некогда справиться об их именах, и если я что и помню о них, то уж точно не цвет их глаз. Винсент ничего не говорил. Он уходил еще до полуночи и запирал свою комнату на ключ. Играл роль скромного и снисходительного хозяина. Чересчур снисходительного. Удалялся, давая понять, что он здесь лишний. Такова была его манера веселиться. Его собственная манера. Как у людей, которые всех замучают, повторяя при этом: «Только обо мне не беспокойтесь!» Мне это не нравилось. Я не раз всерьез собирался уйти. Черт с ней, с квартирой! Но Винсент угадывал мое раздражение и находил способ вновь завоевать мою дружбу. А Жерома не мучили угрызения совести. Его задачей было пировать и приводить девушек. К тому же Винсент его к тому поощрял и наверняка пользовался этим на свой манер. Вот и все!

Анаис пришла однажды утром, потому что она ничего не делала, как все. Дверь ей открыл я. Было уже совсем светло. Все дрыхли в спальнях или на креслах в гостиных. Анаис была подружкой какого-то «Патрика» или «Патриса», который играл на рояле и которого Жером якобы пригласил к нам прошлым вечером. Я сказал ей, что этой ночью у нас никто не играл на рояле, но она может поискать своего Патрика или Патриса и, если найдет свою собственность среди спящих, разбросанных по всей квартире, может ею воспользоваться. Она быстро нашла свою собственность. Это был Жером.

Она осталась у нас. Вскоре установилось молчаливое соглашение о том, что она – подруга Жерома, хотя непостоянный характер часто перебрасывал свою хозяйку из одной спальни в другую. Винсент смирился с этим отступлением от нашего закона, по которому девушки должны были к полудню собрать манатки. Он, правда, сначала возражал, но Жером пригрозил уйти, если у него заберут «его» Анаис: тут не гостиница, черт возьми! Все могут приходить и уходить свободно, по своему усмотрению. Винсент уступил. Я гораздо позже понял, что он был влюблен в Анаис. Он сам еще об этом не знал. Не хотел знать. Долгое время он боролся с этой очевидностью, как и со многими другими.

Винсент высадил меня перед отелем на рассвете:

– Ты знаешь, где меня найти.

Я не ответил. У меня не было ни малейшего желания увидеться с ним снова. Свои загадки и ребусы он мог оставить при себе: все это туфта, теперь я был в этом уверен.

Он имел наглость представить меня мужику с гитарой. Художник художника поймет, не так ли? И демонстратор девушек сердечно протянул руку известному писателю – в этом сомнения нет – и тайному любителю подростков. Гражданин знал свое дело. И спокойно готовился со мной торговаться. А Винсент на все это смотрел.

Какое отношение это имеет к Анаис, дурак ты несчастный? Да, ей было всего семнадцать, а нам? Жером сколько угодно мог строить из себя донжуана: каждую неделю он писал домой маме, а за чаем съедал пряник, который она пекла для своего мальчика. Ты никогда ничего не понимал. Особенно когда и понимать-то было нечего. Да уж, это было выше твоего понимания!

Мы с Жеромом не заслуживали любви Анаис, ты это часто мне повторял. А еще менее ты допускал мысль о том, что этой любви мог попросить кто угодно и получить ее. Почему ты не сделал, как мы? Ах да! Ты тоже не был на высоте. Никто не был достоин столь чистого существа, ты же знаешь. Анаис думала только об удовольствии. У нее в голове не было никакой иной мысли, никакого расчета, ничего такого. Но «в уме» что-то держишь только тогда, когда вычитаешь или делишь, например, а Анаис не умела вычитать. Для нее существовала лишь «минута». А минута не повторяется, ведь так? Тебе было двадцать лет, и ты уже не верил в такую невинность. Теперь тебе за пятьдесят, но ты все еще не можешь опомниться: лучше бы тебе подумать о другом, да и мне тоже. Анаис хотела жить в объятиях своих любовников, а не в их воспоминаниях.

Ты ни разу с ней не переспал. Она как бы святая, утверждал ты иногда, не от мира сего, юродивая, тебе было бы стыдно воспользоваться ее слабостью. Да ладно! Ты просто знал, что рано или поздно тебе придется обходиться без нее, расстаться с ней до полного забвения, да-да, до настоящего забвения, а на это ты был не согласен. Ты предпочитал сидеть на берегу реки, испытывая жажду, смотреть, как в воду ныряют другие, и надеяться, что они утонут. Я не дал тебе возможности насладиться этим зрелищем, так не рассчитывай что-либо лицезреть сегодня! Страдал ли я прежде и что я почувствовал сейчас, что пробудило во мне воспоминание об Анаис – это останется моей тайной. Занимайся своей заправкой! Не пытайся убедить меня в том, что судьба посадила тебя в засаду за бензоколонкой, чтобы содрать плату с тех, кто, по твоему мнению, отделался слишком дешево! Да что ты об этом знаешь? Что ты можешь об этом знать, если я-то как раз так и не отделался?!

Я пропустил премьеру своей пьесы. Пока актеры мужественно старались подтвердить мое призвание драматурга, я любовался образом вечной красоты, отдающейся за пятьсот франков в кабине грузовика. Я всегда умудрялся проехать в нескольких километрах от собственной жизни.

Режиссер оставил мне несколько записок в отеле. Я позвонил ему днем, сказал, что машина сломалась и я прибыл в Авиньон лишь поздней ночью.

– Кончай мне лапшу на уши вешать! – ответил он раздраженно. – Тебя видели вчера вечером у папского дворца.

– Ладно, я был в Авиньоне. Но мне надо было встретиться с одним человеком.

– Это, конечно, было важнее, чем взглянуть на мою работу, которая, кстати, и твоя!

– Это было… личное дело, – промямлил я.

– Я влез в долги на двести тысяч франков, чтобы поставить эту дурацкую пьесу. Это тоже личное дело?

Я пригласил его пообедать. Пришлось «шутливо» его заверить, что мне «ничего лучшего не остается». Ладно! Он был прав, и я выслушал его упреки. Актеры подошли выпить с нами кофе. Мы поговорили о третьем акте, который все-таки длинноват. Режиссер предложил мне кое-что урезать. Так вот куда он клонил! Я согласился. В моем положении трудно было отказывать.

Романист имеет дело только с самим собой. Но когда пишешь для театра, беспокоишь множество людей. Передо мной сидело полдюжины человек, которым было совершенно наплевать на мои юношеские воспоминания. Я снова подумал о Винсенте. Он запросто мог перемешивать пласты своей жизни и проводить бессонные ночи, глядя на танцовщицу фламенко или, если вздумается, на пару шимпанзе: на следующий день и газойль, и бензин будут продаваться по прежней цене. Этот человек существовал только благодаря тому, что думал о чем-то постороннем, и он выбрал себе подходящую работу. Зато я принадлежал к миру живых. Да, я принадлежал им, живым людям, которые мне доверяли и тратили на меня столько энергии. Я просто-напросто был одним из них. На одну ночь я чуть было об этом не забыл. Их упреки пошли мне на пользу.

 

II

На ней, по тогдашней моде, была дубленка, в каких ездят среднеазиатские кочевники: с длинными полами, достающими до стремени. Сапоги из мягкой кожи наверняка прибыли из той же степи.

Короткая юбка была сшита из ситцевых лоскутков, каждый из них привносил собственную пестроту в удивительную причудливость целого. Под дубленкой Анаис переливалась всеми цветами радуги начиная со снежной белизны своих бедер. Монгольские кочевники принесли на авеню Анри-Мартен редкие ткани Самарканда и драгоценные ковры Испагана, не созданные для молитвы.

Накануне Анаис поужинала в Бельвиле у незнакомых людей; затем приятель, который ее туда привез, поехал с другом к нему домой, а за ней не вернулся. Она нашла парня, который взял ее с собой, но тот сначала захотел заехать к своим друзьям. Он пообещал, что потом подбросит ее на авеню Анри-Мартен. К трем часам парень был так пьян, что она договорилась с другим обладателем авто, который привез ее прямо к себе.

Она была в том возрасте, когда бессонные ночи возбуждают аппетит. Когда она удостоверилась, что ее Патрика или Патриса нигде в квартире нет, я отвел ее на кухню. Жером пытался проснуться, уткнувшись носом в чашку черного кофе, который только что себе сварил, решив либо выпить его, либо утонуть. Приход Анаис вернул его к жизни. Он вскочил, ровной походкой дошел до холодильника и достал оттуда пачку масла. Он инстинктивно угадывал, чего хочется девушкам, о чем они мечтают, а в тот момент Анаис мечтала о бутерброде.

А мне пора было бежать в Сорбонну, заметил он мне. Если это было нужно для успеха его предприятий, он лучше меня помнил мой распорядок дня. Пока я просовывал руки в рукава пальто, Анаис умяла бутерброд. Дела у обоих шли как по маслу. Они были созданы, чтобы поладить. А я методично ходил на лекции светил философии. Все в свое время и всему свое время, думал я. Но именно так и время, и «всё» проходит мимо. И пока знаменитый метафизик блистал своими парадоксами перед тремя сотнями студентов, начисто выметая Сорбонну, словно палубу военного корабля, я думал о голубых глазах Анаис, на мгновение мелькнувших из-под челки, пылающей хной. Конечно, я подумал о них слишком поздно.

Анаис была очень тихой. Она сновала по дому босиком. На самом деле, она охотно раздевалась и одевалась только тогда, когда выходила на улицу. В остальное время прикрывалась банным полотенцем или вовсе ничем не прикрывалась.

Мы не знали, откуда она приехала, есть ли у нее родители, которые о ней волнуются. Она просто была здесь, шла совершенно голая через гостиную, чтобы взять себе йогурт из холодильника, прося своей улыбкой нас – Винсента, Жерома и меня – не прерывать своей беседы из-за такого пустяка. Мы все, даже Винсент, привыкли к этому явлению без объяснений и одежды. Нам показалось бы несуразным надеть на нее трусики или расспросить о семье. Анаис любила хну. Она красилась ею повсюду, и гербовый щит, который в месте соединения бедер запечатывал красным воском пергамент ее живота (документ величайшей важности), заменял собой подпись, подробные объяснения, подлинную генеалогию. При каждом ее шаге возобновлялся дружеский спор между соперничающими округлостями, бесконечное обсуждение большего или меньшего благородства бедер, ягодиц или грудей, но при этом всему миру демонстрировалось, что красота сама себя наделяет всеми правами старшинства, и ей нет никакого дела до родословной. Анаис просто была. У этой чарующей бесконечной плоти, как и положено, не было ни начала, ни веской причины где-либо остановиться. В поисках сигареты или пилочки для ногтей она обходила всю квартиру. Она, конечно, не хотела отвлекать нас от беседы и ходила из комнаты в комнату, едва касаясь паркета. Но этот ангел деликатности все-таки разгуливал нагишом, а его босые ноги небрежно попирали саму канву нашего существования. Она только заглядывала на минутку, как извинялась она сама, но нас неизбежно ослепляла жаркая молния ее плоти. Она всего лишь мелькала в небе. Разумеется, в один прекрасный день ее здесь уже не будет, и нам не стоило об этом забывать.

Каждый миг жизни Анаис стирал миг предыдущий. То есть полностью его уничтожал. От него не оставалось ни малейшего следа и, скорее всего, никакого воспоминания. Жером был, как говорится, ее «любовником». Этот титул сохранялся за ним еще долго после того, как Анаис побывала в объятиях нескольких наших гостей. Она могла отдаться многим за одну ночь. Жером, как я уже сказал, просто смотрел в другую сторону. Я – тоже. Поутру Анаис не выглядела утомленной. Ей только очень хотелось есть, и Жером, соблюдая изначальный договор, намазывал ей маслом бутерброды.

Он не выказывал ревности. Он привык к таким вечеринкам, на которых не задумываясь меняют партнеров, словно берут чужой стакан. Он привнес в квартиру Винсента свои легкомысленные нравы. Вдруг, по оплошности, мы начинали обниматься посреди разговора, потом меняли тему и отсаживались друг от друга. Нас больше возбуждали идеи, чем люди, сами фразы, а не их смысл. Тем не менее желание пробивало себе дорогу между слов. Слава богу, мы не были ангелами! Особенно после легкой выпивки. Это обнаруживалось на следующий день, в смешанном чувстве озорства и гордости, когда наступала трезвость. Винсент же явно стремился остаться святым духом. Ну и бог с ним, с дуралеем! Одни приносили вина, другие приводили девушек. Винсент предоставлял постельное белье.

И Анаис оставалась с нами. Она даже завершала свои ночи в постели Жерома, который, впрочем, заканчивал их где-то в другом месте. Она засыпала одна и просыпалась, можно сказать, девственной, даже без синяков под глазами, голубыми, словно покров Девы Марии. Ей только очень хотелось есть, этой семнадцатилетней девчушке, которая все еще росла. Жером давал ей бутерброды. И не говорил ни слова о том, что произошло ночью.

Мы ссорились только из-за идей. Накидывались друг на друга только по «важным вопросам», а любовь не входила в их число, любовь была всего лишь уловкой буржуазной идеологии. Что до секса, то хотя он, действительно, тысячелетиями являлся одной из крупнейших проблем человеческого рода, люди типа Жерома и меня окончательно разрешили этот вопрос для себя, для девушек, побывавших в нашей постели, и для прогресса цивилизации во всем мире, которая должна навсегда оставаться нам за это благодарной.

Анаис поселилась у нас в виде исключения и вскоре стала членом семьи. Мы ничего о ней не знали, кроме того, что ей всего семнадцать лет, а девочка такого возраста, живущая вместе с тремя уже совсем большими мальчиками, может доставить много неприятностей. Жерому нравилось в ее присутствии сочинять заголовки передовиц бульварной прессы: «Юная беглянка обнаружена в компании негодяев, заставлявших ее участвовать в своих оргиях». Анаис заливалась смехом и возражала на это, что мы вовсе не негодяи и совсем не представляем себе, что такое оргия. «А ты что, представляешь?» – приставал к ней Жером.

Анаис отвечала смехом. Нам больше ничего не удавалось от нее добиться, и Жером молча пожимал плечами: это несуразное существо нравилось нам еще больше оттого, что умело хранить свои тайны.

Ей исполнилось восемнадцать. Ей захотелось праздника и подарков. Но как отметить день рождения, как сделать памятным это событие, если мы и так пировали каждый вечер? Жерому пришла в голову мысль, которая понравилась нашей маленькой спутнице: мы никого не будем приглашать. Не станем говорить ни о герилье в Латинской Америке, ни об абстракциях в поэзии. Просто будем слушать любимые пластинки Анаис. Будем говорить как можно меньше, поскольку мы так и не поняли, что могло бы ее заинтересовать. Молчаливые, сосредоточенные, смиренные свидетели ее красоты, мы просто останемся лежать у ее ног.

Стоял март. Весь день в окна стучал дождь. Жером развел огонь в камине, а Винсент расставил на низком столике фарфоровые безделушки своей бабушки.

Анаис надела зеленое платье, которое я на ней еще ни разу не видел. Ее склонность к прогулкам нагишом не препятствовала тому, что в стенных шкафах накапливались одежда и белье. Правда, Анаис явилась к нам налегке, и ее ни разу не видели с каким-нибудь свертком или пакетом. Можно было подумать, что платья рождались из нее, как естественные производные ее красоты. Впрочем, она не питала привязанности к искусственной коже, которую носила редко и которой, как мы знаем, в конечном итоге предпочитала естественную.

Дебаты, конференции, деловые обеды и коктейли – мой день расписан по минутам. Пресс-атташе театра об этом позаботилась. Ее работа заключается в том, чтобы выдать меня за важную птицу. Тысяча других пресс-атташе одновременно с ней лепят тысячу других великих и недоступных деятелей – авторов, актеров, режиссеров. Это продолжается только на время фестиваля, и никто не верит в это всерьез, но соглашаются участвовать в игре – иначе для чего они сюда приехали?

Когда тебе пятьдесят и больше, нужно играть свою роль как можно лучше и радоваться тому, что у тебя еще есть какая-то роль. Выбора уже нет. Великие решения теперь остались далеко позади: те, что приняли мы сами, и те, что приняли за нас «повороты судьбы». В конце концов время исполняет некоторые из наших желаний, но потом дает нам то, чего больше не хочется, подсовывает награды, которые вызывают лишь улыбку.

Вот я уже немало лет «признанный» писатель. Когда какой-нибудь женский журнал просит меня оценить для читательниц (само собой, «художнически») тонкие прелести новых духов, я не ломаюсь. Говорю то, что от меня хотят услышать, и самое странное, все это печатают. Не знаю, чего мне больше не хватает: самолюбия или, напротив, смирения. Точно одно: мне не хватает веры. Мир, в котором я живу, едва ли меня забавляет. Наступающие времена похожи на бородатый анекдот. Вы станете разуверять меня с помощью революционных технологий, Интернета и компьютеризации как средства спасения человечества? Еще никогда не удавалось так успешно делать из нового старое, еще никогда не осуществлялось столько устаревших идей на столь сложном оборудовании. Посредственность, глупость, некомпетентность могут теперь самовыражаться любыми средствами. Они во весь голос заявляют о своих правах. Ну что ж, да приидет их царствие! В Писании это называется Апокалипсисом. Сегодня я говорю себе, что это слишком громкое слово для конца света, способного произвести не больше шума, чем музыка в стиле «техно» на «рейв-вечеринке» небытия.

Уже лет тридцать ни один серьезный мыслитель не пытается спасти человеческий род, разве не так? Такое предприятие обречено на провал: на сегодняшний день это истина, доказанная опытным путем. И можно повторять сколько угодно, что эти безумства не были совершенно бесполезны. Утопии не переделали мир, но, какими бы страшными и ужасными они ни оказались, в течение тысячелетий, возможно, они удерживали мир от того, чтобы развалиться, навсегда погрязнуть в бездонном зеве пошлости. Посмотрим, ведь теперь каждому придется приспосабливаться к мрачному чистилищу мира без утопий. Это вам не Авиньон. Отсюда не смоешься в антракте, если спектакль показался слишком скучным. А если смоешься – то уж навсегда. Другого спектакля не будет. Нигде. Таковы новые правила игры. Планета превратилась в большую деревню. Какое счастье, что есть Интернет и телевидение, вроде есть чем поразвлечься! Но и это не так. Они-то и есть наша деревня. А больше ничего и нет. Нигде.

Итак, я даю интервью, самовыражаюсь, пророчествую. Я не имею ни малейшего представления, хороша ли моя пьеса, но о ней говорят. Того, о чем не говорят, вообще не существует. Так что я отвечаю на вопросы, на любые вопросы, какие хотите, лишь бы пьеса существовала. Старый писатель вроде меня, наверное, проводит больше времени с интервьюерами, чем за письменным столом. Я теперь должен думать о преемниках. А ведь преемники отправят нас на пенсию, разве нет? Хотя не все имеют на нее право. Надо постоянно платить взносы. И я плачу. И стараюсь не думать о своих двадцати годах, об Анаис, о том времени, когда я читал Маркса так, как наряжаются на праздник. Но ностальгия, болезненная и совершенно никчемная ностальгия стискивает мне горло. Мне уже не кажется таким ненормальным поступок Винсента, который потащил меня вчера в погоню за призраком нашей юности. Он увидел, как наша Анаис танцует фламенко в заведении для шоферов. Он узнал ее. Я – нет. Это не доказывает, что Винсент ошибся. Это ничего не доказывает. Когда два человека вспоминают об общем переживании, они говорят отнюдь не об одном и том же. Просто делают вид, что понимают друг друга, вот и все. А как иначе? Больше не о чем было бы говорить.

Был пирог, свечи, и Анаис получила подарки. Я отыскал у букинистов миленькое издание «Алисы в стране чудес». Анаис со смехом пообещала, что когда-нибудь раскроет эту книгу и, может быть, прочтет. Жером подарил альбом с набросками, на которых наша любимица резвилась, скача со страницы на страницу, не обращая внимания на значимость вещей, а главное – на приличия. Она снова рассмеялась и сказала Жерому, что он поросенок.

– По памяти или с натуры? – спросил я, более возбужденный смехом Анаис, чем рисунками, которые она с гордостью нам показывала.

– Какая разница? – только и ответил Жером.

Затем Винсент вручил свой подарок: маленькую деревянную коробочку, обтянутую растрескавшейся кожей, цвет которой местами из красного переходил в рыжеватый.

– Оставил на десерт, – заметил Жером.

– Просто я не обладаю твоими талантами.

– Ты никаким талантом не обладаешь, – подтвердил Жером.

Тем временем Анаис открыла коробочку и замерла. К ошеломлению девушки не замедлили присоединиться молчание Жерома и мое. Наконец наши взгляды оторвались от роскошного бриллиантового браслета и вопрошающе уставились на Винсента.

– Это моей бабушки, – сказал он, словно оправдываясь. Футляр переходил из рук в руки для более подробного рассмотрения: Анаис пока не посмела прикоснуться к браслету. Она только смотрела. Она потихоньку присваивала его себе и в мыслях один за другим отделяла бриллианты, словно леденцы, которые она потом будет сосать, медленно-медленно, стараясь не раскусить. Мы с Жеромом зачарованно смотрели на нее: такое счастье, такая способность радоваться – это поневоле внушало уважение.

– Иуда! – проворчал Жером.

Винсент кивком согласился. Ему были дороги такого рода комплименты, потому что он любил, чтобы с ним грубо обращались.

Жером взял браслет и хотел надеть его на запястье Анаис, но девушка выхватила украшение у него из рук и встала: «Нет, не ты».

Она сняла свое красивое зеленое платье, трусики и бросила их в камин. Жером улыбнулся. Винсент чуть было не вскочил, чтобы спасти платье, потом передумал и только с болью смотрел на это несчастье. Возможно, это напомнило ему о том, как его собственное состояние некогда вылетело в трубу. И потом ему не нравилась эта манера Анаис раздеваться по любому поводу. Он не мог к этому привыкнуть.

Стоя перед очагом, она ждала, покуда ткань не превратится в серый пепел. В самом деле, трудно привыкнуть к очаровательным видениям, которые пламя отбрасывало с пылу с жару нам в лицо. Маленький демон присел на корточки перед Винсентом, который едва удержался, чтобы не отодвинуться.

– Изыди, сатана, – снова сыронизировал Жером. Винсент попросил его не трогать сатану и Иуду. С гордой решимостью он нацепил браслет на руку Анаис.

Тогда девушка обняла его и опрокинула на подушки, раскиданные по полу. Жером пояснил:

– Она тебя благодарит.

– Но я не хочу! – завопил Винсент, пока Анаис пыталась расстегнуть ему рубашку.

– Ты прав, – согласился Жером. – Ей надо благодарить твою бабушку.

Анаис раздевала Винсента, Винсент сопротивлялся: Анаис продолжала свое дело со всевозрастающей энергией, а Винсент отбивался и кричал, что это мы виноваты в том, что Анаис так себя ведет, ведь мы только и делали, что развращали ее. Жером согласно кивал и поощрял Анаис не ослаблять натиск. Но пыл девушки начинал ослабевать, потому что Винсент не оценил проявления ее благодарности, и ее ласки утратили свою непосредственность. А все, что ни делала Анаис, она делала искренне. Она не была способна принуждать себя.

– Мы можем оставить вас одних на некоторое время, – глумливо предложил Жером.

Он не ревновал. Это уж точно. Он был в восторге от своей маленькой львицы. Ему хотелось, чтобы все увидели ее лучшие номера, ее самые сногсшибательные трюки. Он попустительствовал ей из бахвальства. Ведь дрессировщик-то он! Он и представить себе не мог, что Анаис без него обучилась всему, что знала. Они знакомы всего несколько месяцев? Неважно. До их встречи Анаис не существовало. В общем, почти. Она отлично иллюстрировала теории о женщинах, сексе и наслаждении, которыми он охотно делился. На его взгляд, Анаис была живым доказательством того, что подлинная анархия возможна и что она прежде всего подразумевает сексуальную свободу. Так что Жером по вполне веской причине позволял Анаис спать с кем угодно. Ему в голову не могло прийти, что она обходилась без его разрешения, а ее капризы не имели ничего общего с философией. Он простодушно полагал, что думает за нее: убеждал себя, что именно по его воле она вытворяет вот это в соседней комнате или прямо у него на глазах. Он позволял себя обмануть из интеллигентской честности, чтобы совладать со своими собственными противоречиями.

Пламенным поцелуем Анаис неожиданно смела оборону Винсента. Но это уже было только ради шутки, так как она наконец оставила его и припала к груди Жерома. Послушно, так сказать.

Жером спокойно овладел Анаис. И браслетом, который к ней прилагался. Он приподнял руку девушки и нарочито долго рассматривал украшение. Спросил, подначивая: «Настоящие или стекло?»

Винсент не удостоил его ответом: бриллианты были такие же подлинные, как и все остальное, такие же настоящие, как нежный дар плоти, мягко колышущейся против торса Жерома.

Тот был великолепен, украшенный Анаис: бриллианты голубыми огненными язычками лизали запястье цвета слоновой кости, гранаты из хны пламенели у темного сочленения бедер. Тогда он набросился на меня. Он хотел, чтобы и я, в свою очередь, признался в своем вожделении.

– Платье было лишним, – сказал он мне. – Анаис правильно сделала, что его сожгла. – И добавил, обращаясь к девушке: – Тебе нужны бриллианты. Сверкающие капельки на груди и животе. И больше ничего. – Снова повернулся ко мне, широким жестом явив моему восхищенному взгляду живую картину из Анаис, дерзкой наездницей сидящей у него на коленях: – А как бы ты ее нарядил?

У меня вырвался такой ответ:

– Однажды ты выгонишь ее на панель. Из тщеславия. Будешь ссужать ее прохожим, чтобы доказать самому себе, что она твоя и ты можешь делать с ней все, что хочешь.

– Ты так говоришь, потому что не смеешь ее трахнуть. Тебе этого до смерти хочется, но ты не смеешь. Из-за меня. Ты боишься, что мне это будет не по нутру.

– Это тебе будет совсем не по нутру, потому что это будет означать, что Анаис сыта тобой по горло.

Анаис слушала, но не относилась к нашей перепалке серьезно. За кем останется последнее слово – за Жеромом или за мной, – предстояло решить ей. Посмотрим, когда.

Винсент живет в Авиньоне или в пригороде: во время фестиваля он время от времени оттирает бензином и хозяйственным мылом черное масло с рук и приходит на спектакль. Он угощает себя театром, это естественно. К тому же старый институтский товарищ, ставший теперь писателем, представляет свою пьесу: нашему Винсенту хочется посмотреть эту пьесу, это тоже нормально.

Через несколько вечеров после премьеры я заметил его в очереди в билетную кассу. Я подошел. Нет-нет! Давай мы будто бы не знаем друг друга. Так будет лучше смотреть твою пьесу. Ладно! Я все-таки куплю билет. Не надо. Винсент хочет остаться совершенно беспристрастным: он сам заплатит за зрелище, как все. «Поговорим после спектакля. Я выскажу тебе свое мнение. Без всякого снисхождения».

Двумя часами позже мы уселись на террасе соседнего бистро. Винсент начал с тяжеловатых комплиментов, с дифирамбов: это в его стиле. Я ждал продолжения. С ним всегда надо ждать продолжения. Люди никогда не меняются полностью. Человек с высшим образованием, ставший заправщиком, меняется не больше, чем любой другой. Этот человек скрывал свои мысли. Он всегда будет их скрывать.

– Что меня немного удивило в сюжете, – обронил он наконец, – так это что девушка бросила их обоих, не выбрала никого.

– Так и было задумано, чтобы удивить, – сказал я угрюмо.

– Да нет, тут не удивление, а разочарование. Я уверен, что многие зрители были разочарованы.

– Надо бы у них спросить.

Винсент покачал своим стаканом, глядя, как кружатся кубики льда, тающие в виски. Он не торопился, и эта его неторопливость истощала чужое терпение.

– Тебе нравится эта тема, – продолжал он, – двое мужчин возле одной женщины. Или трое. Почему бы не трое? А она не решается, никак не может выбрать. Такая ситуация повторяется в нескольких твоих романах.

– Она встречается у многих авторов.

– Но у тебя все очень жизненно, редкой искренности. Я думаю, это и приносит тебе успех.

– Это что, интервью?

– Не сердись! Мы прекрасно понимаем, о чем говорим. Мы проговорили об этом полночи. Винсент для того и пришел. А я целую неделю ждал его. Я хотел смотреть на его танцовщиц фламенко и следовать за ним в лирических отступлениях к черту на кулички. Я хотел проникнуть в его причудливое воображение, так как думал, что так смогу приблизиться к Анаис и, может быть, поймать ее тень. Конечно, я от этого отбивался, мне легко удавалось ввести себя в заблуждение. Винсент вызывал у меня головную боль. Все в нем меня раздражало: его повадки, тон его голоса, вечная манера ходить вокруг да около. Но он позволял мне обмануть самого себя в отношении моего желания. Ведь это ему так хочется вспоминать Анаис. А я только выслушиваю его причитания. Что я с этим поделаю! Это его навязчивые идеи и тоскливые воспоминания, не мои. Не мои!

В этом смысле за тридцать лет ничего не изменилось. Мы все те же! Неизбежно. Восстанавливаются те же связи. Партия в шахматы возобновляется с того момента, на котором ее оставили. Словно все это было вчера! Время пожирает нас и ничему не учит. Ничему по существу. Мы тратим свои силы без всякой пользы. Глядя на такого типа, как Винсент, можно даже подумать, что это не так уж плохо. Он добровольно играет дурную роль. Он взял ее на себя ради других. Можно подумать, что он и впрямь это делает по доброте душевной. Это образцовый козел отпущения: тот, кого выгоняют в пустыню ради собственного спасения. И он прекрасно справляется с этой ролью. Он ведь одиночка, правда? Не так уж, впрочем, он и одинок, раз я мысленно иду за ним следом и жду, чтобы по возвращении он рассказал мне о том, что узнал.

Он скажет, но не сразу. Случаю понадобилось тридцать лет, чтобы свести нас: осталось подождать несколько часов.

Да случай ли это? Мне теперь уже трудно поверить в то, что мы с Винсентом не должны были встретиться. Зачем-то было нужно, чтобы Анаис в последний раз могла побыть вместе с нами. Только Жерома недостает. Если бы он сейчас пришел и сел за наш столик, я удивился бы, честно говоря, лишь для виду. Впрочем, судьба – если речь о ней – не высылает приглашений заказной почтой.

– Жером? Я окончательно потерял его след, – сказал Винсент, словно в ответ на мои мысли. – А ты следил за его карьерой?

– Он участвовал в нескольких коллективных выставках, и все. Вообще-то он чересчур любил девушек, чтобы покорить мир своим гением. Он знал только одну заповедь: никогда не спи один. Его сумбурные идеи и вспышки гнева в первую очередь должны были поразить его самого. Он был хороший парень.

– Ты говоришь о нем как о покойнике, – заметил Винсент. – Прямо похоронная речь.

– Я и о себе мог бы так сказать. А ты со своими бензоколонками в какое время пожил?

Эта мысль отнюдь не смутила Винсента. Он улыбнулся и заметил:

– Но об Анаис мы говорим в настоящем.

Улыбка стала шире. Какое-то время он словно предавался своим потаенным мыслям. Я подумал, что сейчас он перейдет к той, которая объединила нас вопреки всем и всему, расскажет, что знает, или признается, что не знает ничего, и наконец отпустит меня.

Он порылся в своей кожаной сумочке, висевшей у него через плечо, откуда уже достал сигарету, очки для чтения и т. д. Я подумал, что он ищет бумажник, и машинально запротестовал:

– Нет-нет! Я угощаю!

Винсент положил на стол тетрадку в картонной обложке, с листами, скрепленными проволочной спиралью.

– Хочешь? – спросил он.

Это была тетрадь с набросками: Анаис, страница за страницей, углем или сангиной.

– Хочешь оставить ее себе? – повторил Винсент. – У меня есть еще. У меня они все.

– Она их тебе подарила?

– Не украл же я их.

– Когда подарила? Давно?

Он посмотрел на меня с таким выражением, какого я раньше у него не замечал. Он вдруг показался очень далеким от того, что меня тревожило, безразличным до удрученности.

– Возьми! – настаивал он. – У тебя ничего нет на память о ней, а у меня сколько угодно.

Она, наверное, увидела меня в зеркале. И даже не тронулась с места. С чего бы ей беспокоиться? Мы ведь давно знакомы, да? Из одежды на ней было лишь полотенце, и, конечно, это полотенце было обвязано вокруг головы. Она спросила, нужен ли мне умывальник. Я напомнил ей, что в квартире их несколько.

Вывод, который она сделала из моего замечания, ее как будто позабавил. Она повернулась и взглянула на меня:

– Ты решился? Сейчас? Вот так?

– А что, можно только в определенное время?

– Нет, – согласилась она со смехом. – Но я собиралась уходить.

– Жером мне сказал. И даже сказал, куда.

Ее личико омрачилось, по крайней мере, готово было омрачиться. Анаис различала, что такое хорошо и что такое плохо, но как бы сквозь запотевшее стекло.

Жером отправлял Анаис к одному из своих преподавателей в Академии. Она собиралась ему позировать. Якобы. А почему бы нет? Анаис ведь принимала все позы, какие попросишь, не так ли? Ей это ничего не стоило, даже доставляло удовольствие. А теперь начнет приносить доход. Тебе начнет приносить доход, сволочь. Может быть, не в деньгах. А может, и в них. А ты думаешь, что я такой наивный, не могу себе представить, какую грязную сделку ты заключил с тем мужиком? Да ладно! Что он тебе пообещал? Не бог весть что? Он может иметь всех натурщиц, каких пожелает? Хорошо! Он их имеет, а ты добавляешь, посмеиваясь: одной Анаис больше – это сколько, по-твоему? Ничего, дурачина несчастный! Ноль. Я просто оказываю услугу. Ради хорошего к себе отношения, если хочешь. Не я первый, не я последний!

Анаис пристально смотрела на меня с любопытством, возможно, с легкой тревогой, потом спросила, опустив глаза: «Ты не хочешь, чтобы я туда пошла?»

– А ты, ты, – воскликнул я, – ты можешь чего-нибудь захотеть, сама?

За помутневшим стеклом, отделявшим ее от остального человечества, Анаис как будто поразмыслила над моими словами, потом, решив больше не задаваться вопросами, обняла меня.

– Я опоздаю, – прошептала Анаис, – но это неважно: я не люблю этого старого козла.

Она быстро потащила меня в мою комнату. Мы прошли через гостиную. Жером оторвал нос от книги и как будто не удивился тому, что мы вдвоем: совершенно голая Анаис ведет меня за руку, а я следую за ней, словно сомнамбула.

Я любил Анаис, хотя отчаянно это отрицал, мне случалось даже мечтать о том, чтобы прожить один день вместе с ней, утонуть в одной мысли о ее красоте. Но в тот раз, в тот первый раз я ее уже не хотел. Хотя я понимал, что эта шлюшка сумеет возродить мое желание. Она знала в этом толк. Она даже не опоздала на свое свидание.

Я предсказал Жерому, что «это будет ему не по нутру». Жером этого не выразил никоим образом. Можно было подумать, будто он ничего и не заметил. Анаис была сквознячком, перелетавшим из одной комнаты в другую, не хлопая дверьми.

Достаточно было минуту подержать ее в своих объятиях, чтобы обнаружилась необычайная подвижность ее тела, всего ее существа. Она подстраивалась под выпуклости моего туловища, моих бедер. Она наполнялась мною, становилась моим оттиском, облекала собой мою твердость, которой до того мягко владели ее руки. Ее потаенные ткани осторожно воспроизводили мою форму: я становился ее творением.

Потом говоришь себе, что это был просто сон, ибо настоящий мир, в котором просыпаешься каждое утро, не настолько просторен, чтобы вместить такую радость. Да, мне, наверное, это приснилось: твое нежно раскрытое тело, эта рыжинка, едва мелькнувшая и ослепившая меня, потом слепое погружение в самую глубину тебя; все это – воспоминания о прошлом, столь далеком, что оно как будто восходит ко временам до моего рождения.

Все, что переживаешь потом, происходит в чужих краях, очень далеко от тебя самого. Женщины, которых встретишь, останутся чужими. Тела отдаются, выставляют себя, раскрываются навстречу, но в конце концов лишь отражают друг друга в жестком зеркале. Во всяком случае, это уже не сон. В этом нет никаких сомнений. «Тебе хорошо? Хочешь чего-нибудь?» Как можешь, приходишь в себя. Извиняешься, как можешь. Да люблю, люблю. Я бы так хотел оказаться по ту сторону холодного стекла и увидеть себя в тебе. Но веревочка развивается, тела разделяются. У женщины остается ощущение пошлой твердости. Мужчина пытается смаковать гордость от этой пошлой твердости. В лучшем случае таинственная жестикуляция заканчивается четким и ясным изломом. Все, конец, зарубцевалось в некотором роде. Можно почти сразу начинать сначала, с тем же результатом: ты. И я. И ничего другого!

Жером не проявил ни досады, ни ревности. Он одалживал Анаис. Он уже ступил на скользкую дорожку, пытаясь ее продавать. Возможно, чтобы превозмочь тревогу от того, что видел, как она от него ускользает. И я поступал не лучше его. Мы мирно поделили между собой Анаис, как делят последнюю сигарету в пачке.

Макушка утеса над папским дворцом прикрыта зеленым хохолком сада. Там можно отыскать тень, свежесть маленького фонтанчика и почти неиссякаемый источник мяты. У меня с собой тетрадь с набросками, которую мне вчера вечером подарил Винсент.

Я думаю, Жером не делал скульптур по этим рисункам. Ни бронза, ни терракота не подошли бы. Штрихи сангины передают гибкость этого тела, подвижность поз. Жером не создавал себе проблем. Анаис не позировала. Она бы и не сумела, даже не поняла бы, чего от нее просят, тогда как отдавалась без оговорок, занималась любовью со своей тенью, причем ей нравилось, чтобы на нее в этот момент смотрели. И тогда ее единственным любовником в любой постели была она сама, только она, проникнутая ощущением собственной наготы.

Когда ты снимаешь трусики, Анаис, ты отдаешь не меньше, чем свою девственность, и каждый раз – впервые, правда? Словно твоя девственность постоянно возобновляется, ведь тебе так приятно ее терять.

Вот что нарисовал Жером.

Помимо любви, единственным постоянным занятием Анаис было воровство в магазинах. Когда она выходила из примерочной кабинки, ее грудь гордо выпячивалась от всех тех лифчиков, что она надела один поверх другого под свитер. Она демонстрировала нам свою добычу, считая вслух: «Три, четыре… шесть…» Подсчет заканчивался раздеванием, поскольку, как самые лучшие авторы, Анаис умела рассказывать только одну историю. Всегда одну и ту же. Нам, конечно, нравилось слушать ее перед сном. Мы еще не совсем расстались с детством.

Несколько раз она попадалась. С карандашом губной помады, с последней пластинкой своего любимого певца (ее вкусы были весьма переменчивы, но она влюблялась в нового кумира и крутила его пластинку неделями, без роздыху, на проигрывателе Жерома). Ее застукали с парой перчаток, которые она хотела подарить Винсенту. Она тибрила для нас книжки с лотков: выбирала те, обложка которых ей нравилась, а формат соответствовал размеру кармана или сумочки. Так она составила для нас небольшую библиотечку, хотя и довольно бессистемную. Лоточники в конце концов стали ее узнавать и гнали, едва завидя, но она почитала делом чести повторять свой подвиг.

В один прекрасный день она оказалась в полицейском участке. Это случилось из-за украшения, которое, к несчастью, не принадлежало бабушке Винсента: крупного бриллианта в оправе. Ни с того ни с сего. Она увидела его в витрине. На Вандомской площади. Настоящее невезение: она ведь редко там прогуливалась. Анаис обладала великолепным даром импровизации: жених предложил ей самой выбрать кольцо, так как он очень занятой человек. Он придет позже и оплатит, или же пришлет чек. Перед ней тотчас выложили полдюжины бриллиантов на подставке из черного бархата. Потом еще три, побольше, на красном бархате. А как блестят, а как прозрачны! Ни малейшего дефекта. И посмотрите, какая огранка!

Все было так хорошо. Мир был так прекрасен. Анаис целый час изучала жемчужины коллекции известного ювелира. Продавец позвал самого ювелира, и, сидя перед маленькой врушкой, оба целый час рассматривали собственные драгоценности. Но наша Анаис никогда не носила лифчиков. Она их только крала. В тот день, под просторным платьем, которое ее бело-розовые округлости подсвечивали изнутри, на ней вообще ничего не было надето. Она тоже могла хвалиться блеском и прозрачностью. Можно было подумать, что именно к этому она и готовилась. Но нет! Она просто была в хорошем настроении: в настроении носить бриллианты вместо трусиков.

Анаис колебалась между двумя камнями, скромно оправленными в желтое золото. Эти два были самыми красивыми в коллекции, заявил известный ювелир: один чуть покрупнее, но не меньшей чистоты и такого же приятного оттенка, что и другой. Хотя, возможно, чересчур велик для такой хорошенькой ручки, для таких тонких пальчиков…

Ах, ее пальчики! Как они были соблазнительны! Как они заслуживали быть покрытыми драгоценностями! Счастливый жених! Эти красивые пальчики должны были сторицей воздать ему за щедрость.

Анаис украсила левую руку бриллиантом поменьше, правую – бриллиантом покрупнее: она смотрела, сравнивала и, конечно, позволяла обоим мужчинам тоже смотреть и сравнивать. Сколько угодно! Можно подумать, что эти почтенные отцы семейств никогда не видели настоящей девушки!

Потом перед ними не оказалось ничего: ни девочки в коротком легком платье, ни двух роскошных бриллиантов. Красоты и прозрачности исчезли. Смотали удочки. Анаис уже выходила за дверь. Мужчины поднялись и смотрели – это они умели. Они еще не совсем стряхнули с себя чары: ангелочек быстро бегает. И какая попка!

Увы, Анаис никогда не умела всего предусмотреть. Она подчинялась мимолетному капризу, и пусть она питала бесчисленные желания, их не хватило бы для того, чтобы исчерпать всю сложность действительности. Мир гораздо больше, чем кажется. Даже если быстро бежать, Вандомскую площадь пересекать гораздо дольше, чем предполагала Анаис.

Двое мужчин схватили ее за руки, когда она выходила на улицу Руаяль. Но то уже были не директор ювелирного магазина со своим служащим. На них был мундир. Бесчувственные к мольбам ласточки, изо всех сил хлопавшей крыльями, чтобы улететь, они держали крепко, и руки их нежностью не отличались. Они выполняли свою работу. И выполняли ее тем лучше, что не каждый день им выдавался случай ощипать такую хорошенькую гузку. Подоспели два козла из ювелирного. Их стало слишком много на одну Анаис. Она перестала вырываться. Ее перестали лапать. Пока ей большего и не требовалось. Ее увели в участок.

Об этой истории мы узнали гораздо позже. В то лето Анаис просто исчезла. Сначала мы ничего другого не знали. Ни адреса, ни номера телефона. Анаис жила с нами несколько месяцев и назвала нам всего лишь свое имя. Она предоставила нам гораздо более ценную информацию о своей особе, но те сведения, какими бы достоверными они ни были, не упоминаются ни в паспорте, ни в адресной книге.

Жером расспрашивал парней, которые когда-то были с ней хоть недолго. Он не был уверен, что знает всех. Как тут вспомнишь, кто что делал, в какой комнате и с кем? Тем более что речь шла обычно о трех часах ночи. В такой час не знаешь, бодрствуешь ты или спишь. Даже не знаешь, пьян ли ты. Ладно. Жером все-таки звонил по телефону, даже ездил в далекий пригород расспросить тех, у кого не было телефона, но никто уже давно не видел Анаис.

Тревога постепенно сменилась разочарованием. Наша спутница нас бросила, вот и все, причем без предупреждения: это было в ее стиле. Нашла себе получше, попривлекательнее, повеселее, гадал Жером, и от этой мысли ему было горько. «Какая разница, кого она себе нашла, – с досадой поправлял он сам себя. – Для нее что поновее, то и лучше».

Мы мысленно распрощались с Анаис. По крайней мере мы так думали. О ней больше никто не говорил, кроме Винсента, который заявлял, что она сбежала, да, и сбежала как раз вовремя.

– Чтобы девственность сохранить? – спрашивал Жером.

Винсент пожимал плечами и продолжал ворчать про себя. Он-то еще надеялся найти Анаис, пусть даже в другой жизни. Но он никогда и не мечтал ни о чем другом. В лучшем мире Винсенту наконец улыбнется удача. Он уже не будет таким робким. Не станет так сомневаться в себе. И он сведет с нами счеты – с Жеромом и со мной. Мы не мешали ему мечтать.

Стоял июль. Жером провел август в Монтелимаре. Он взял с собой тетрадь для набросков, рисовал в основном по памяти и съел у мамы кучу пряников. А я давал уроки латыни на подготовительных курсах. Курсы размещались в старом доме, прилепившемся к скале над берегом океана. После полудня я шел с учениками на пляж. Некоторые девочки были прехорошенькие и с таким пылом требовали повторить с ними склонения, что мне не оставалось времени попробовать, холодна ли вода. Или слишком печалиться об отъезде Анаис – как мне казалось.

Винсент отказался от стажировки в Германии и остался дома. Он упрямо ждал нашу беглянку. Мы уже знали, что ему недостает непринужденности.

Анаис вернулась в октябре. На ней была длинная пестрая юбка, доходившая до босоножек без каблуков. Она заплела себе косички. Она была похожа на цыганку. Нет, скорее, на индианку. Возможно, на индианку гуарани.

Когда она позвонила в дверь, мы – Винсент, Жером и я – были дома. Винсент пошел открывать. Он вернулся, не говоря ни слова, совершенно ошарашенный. Анаис шла впереди. Мы молча разглядывали ее юбку, блузку с вышивкой, косички, странную круглую шляпу. Анаис заметила по нашим глазам, какой эффект произвел ее наряд, и веселилась от души. Но она выглядела и слегка озабоченной, словно скроила свою юбку из занавесок в гостиной. В первую минуту мы почти забыли из-за этого представления, что ее где-то носило три месяца. Потом Анаис нам все рассказала.

Конечно, врала она вдохновенно. Но, возможно, это не было просто враньем. Она сочиняла сказки так же, как брала любовников. Просто для удовольствия. «А давайте, будто…» – решала она, словно Алиса из страны чудес. Она попадала в Зазеркалье, скача верхом на парнях, еще больше, чем желание, на новые приключения ее толкало неутолимое любопытство. Это была бесстрашная натура. А главное – счастливая. Я никогда не чувствовал в ней гнева или отчаяния. Она любила жизнь и людей. Ей нравилось, что у людей есть половые органы, особенно у мужчин. И ей постоянно нужно было удостоверяться в том, о чем она уже знала. Вот такая она была, Анаис: открытая нараспашку для мира, но закрытая для действительности. Она отметала реальность движением руки, своим смехом, и больше о ней не думала. Она была не лгуньей, а кем-то совсем другим. Лгуны неталантливы: они постоянно помнят о том, что было на самом деле. И не могут от этого избавиться.

Так вот: Анаис в полицейском участке. Она несовершеннолетняя, у нее нет удостоверения личности. Рыдая, она с трудом выговаривает свое имя. Ее отправляют в КПЗ. Там она проведет ночь. Завтра к ней придет следователь. Как, уже?

Главное, ей сообщили, что ее не отпустят, пока ее родители или «законный опекун» не явятся держать за нее ответ. Вот тогда-то и начнутся настоящие неприятности: семья и полиция сплотятся против нее! Потом суд, «исправительная колония», а может, тюрьма?

Общество использует свои законы и могущество против детей, а Анаис была еще совершенным ребенком: путала бриллианты и молоко с гранатовым сиропом. Но ей все-таки исполнилось восемнадцать, у нее было самое красивое женское тело, какое я когда-либо видел, а ее ненасытность побуждала ее завладевать странными вещами.

Тогда в дело вступил ее крестный.

У Анаис был крестный? А почему бы и нет? В двенадцать лет она потеряла мать, а отец был алкоголиком, не способным ее воспитывать. Вот вам и крестный, старый друг дедушки с бабушкой! Она жила у него. Он полностью взял на себя ее содержание и воспитание. Молодец старик! Мы убедились, что он не слишком ее донимал, давал ей большую волю, позволял свободно уходить из дома. «Он сговорчивый», – сказала Анаис. Надо думать.

У крестного, конечно, было имя: Шарль. Мы станем называть его «мсье Шарль», а не просто «Шарль», потому что немного старомодное «мсье», напоминающее о пенсне и котелке, хорошо подходит господину, которого описала нам Анаис: уверенный в себе шестидесятилетний здоровяк, не обделен деньгами, а потому чувствует себя свободно, обладает титулом «почетного консула» Перу в Париже и – для правдоподобности – сильным испанским акцентом. Потому что мсье Шарль – уроженец Перу. Его можно было бы называть «мсье Карлос», но он живет во Франции уже двадцать пять лет, и этот «Карлос» привнес бы легкое мафиозное звучание, которое совсем не подходит такому господину.

Я говорю «господину», потому что наивных нет, и никто не был полностью уверен в том, что этот мсье Шарль вообще существует, по крайней мере, такой, каким описала его Анаис. Ладно! «Давайте, как будто…» – сказала бы в очередной раз Алиса. Чтобы не усложнять себе жизнь, воспримем крестного Анаис таким, каким подает его она!

Так вот, именно мсье Шарль на следующий день после ареста Анаис вызволил ее из «темницы сырой». Именно он оказался «законным опекуном», которого требовали порядок и безопасность мира. У него на руках были все необходимые бумаги – справки, заключения с визами и печатями… У него было и немало денег – достаточно для того, чтобы ювелир забрал свое заявление, пробормотав – да-да! – слова извинения.

Потом мсье Шарль увез Анаис в Южную Америку: Перу, Аргентина, Уругвай… Она точно не помнила. В мире слишком много стран, а все роскошные отели похожи друг на друга. Анаис не много удалось повидать. Свои экспедиции она устраивала по постелям. Пока крестный занимался своими делами, малышка оставалась в номере, но совсем одна, словно корабль, застигнутый штилем посреди океана. Она немного скучала: ей не терпелось вернуться в Париж.

– И ты не повстречала там «красавца идальго»? – удивился Жером.

– Идальго водятся в Испании, – поправил его Винсент.

– Тогда, – не сдавался Жером, – танцора танго? Анаис не повстречала ни танцора, ни гаучо из пампасов, ни даже захудалого бармена или лифтера. Тогда мне пришел в голову такой вопрос:

– А твой крестный? Разве ты жила не в одном с ним номере?

– Там было две комнаты, – гордо заявила Анаис.

– И твой мсье Шарль их ни разу не перепутал?

– Ему уже за шестьдесят, – серьезно пояснила девушка. И ее ответ удовлетворил трех повес, которых легко было убедить в том, что в таком возрасте мужчины уже вовсе не испытывают желания, за исключением больных, которых необходимо изолировать от общества.

Анаис до утра рассказывала о своих приключениях на другом краю света. Переезжая из одного номера с кондиционером на двадцатом этаже «Хилтона» в другой, она все же мельком видела пейзажи, встречала людей. Она описала, что ей было видно из иллюминатора самолета: гладкий и далекий мир, то переливающийся под несколькими солнцами, созданными воображением, то спрятанный за тучами невнимания и забвения. Она путала места и даты: отправляясь из Перу в Чили, она села на старый кукурузник, который летел прямо над морем, на высоте не более ста метров. Над морем, в самом деле? Она или путала, или просто выдумывала. Но рассказы Шахерезады и не должны быть подлинными. Только бы они не кончались, продолжались до зари. В ту ночь Анаис вела себя с нами так же пристойно, как три месяца со своим крестным. И уснула на канапе – раз и все, посреди описания Рио де ла Плата, где мы и оставили ее плавать.

Но на следующий день наша маленькая семья восстановилась, старинные привычки возобновились, и пока Винсент знакомился с географией Перу по книгам, специально взятым в библиотеке, Анаис расточала себя по спальням – уже не в «Хилтоне», без всяких кондиционеров, кроме нее самой. Она расточала себя щедро и в лучшем смысле этого слова, от чего на теплых водах ее наслаждения распускались белые лилии.

На ее спине, на уровне поясницы, виднелись две розовые ссадины. На ягодицах красовались полоски потоньше, едва заметные. Я спросил, что это. Анаис не ответила. Я настаивал, и она буркнула мне недовольно, что поцарапалась о шиповник.

– Как это?

– Отстань, надоел!

И поскольку я заинтересовался ее ягодицами, она встала на четвереньки, а потом, выгнувшись развеселейше непристойным образом, удовлетворила мое любопытство столь соблазнительным ответом, что все дальнейшие расспросы прекратились.

У Анаис явно были свои секреты. Она не поддавалась, когда я пытался ее о них расспросить, или запутывала меня какой-нибудь выдумкой. Иногда она сердилась и кричала: «Я что, в школе?» Или: «Ты мне не отец!» Она только уступала, как я уже сказал, и то на то время, покуда сама захочет. Она была по-своему упрямой.

На самом деле она так и не рассталась с детством и играла в куклы своим роскошным зрелым телом, которое, должно быть, стянула у старшей сестры. Анаис говорила, что она единственная дочь, но пойди проверь!

Это была счастливая натура, об этом я тоже уже сказал. И главное, обладала даром уклончивости. Она никому и ничему не говорила «нет», но охотно награждала нас улыбкой, которая и не означала «да». Она решительно делала все так, как ей заблагорассудится, и, повторяю, рассудок у нее был детский.

Мы так больше ничего и не узнали про ее поездку в Южную Америку. То, что произошло, существовало только в ее памяти. А это все равно, что не существовало вовсе. И следов не осталось.

Хотя нет! Она повстречалась с фотографом.

– Фотографом?

– Да.

– Там повстречалась?

– Нет. В аэропорту Орли. Он приехал из Лондона.

– И ты будешь ему позировать?

– Да.

– Голой, я полагаю?

– Я ведь уже позировала для Жерома. Для всей его мастерской.

Анаис считала, что сказала достаточно. Своими секретами она делилась так, как угощают крепкими спиртными напитками. Малыми дозами. Кто его знает, осталось ли еще что-нибудь в бутылке.

Но мне было этого мало. Странные следы на попке нашей маленькой музы не оставляли меня в покое. Как и Жером, я привык к мысли о том, что Анаис может сколько угодно распутничать в стенах нашей квартиры, это никогда не вызовет серьезных последствий. Настоящие ее «крестные» – это мы: Жером, Винсент и я. Нам казалось, что мы ограждаем ее от худшего и, в конце концов, относимся к ней с уважением. Мы не вышли бы за определенные рамки. По крайней мере так я тогда думал.

Мне не пришлось делиться своими опасениями с Жеромом: он был в курсе. И знал даже больше, чем я: Анаис каждого угощала своей дозой правды. Кто сколько сдюжит. Наверное, она думала, что Жером в этом отношении крепче меня. Честно скажу, она была права. Что до Винсента, то я вскоре смог убедиться в том, что ему она ничего не сказала.

– Обнаженка, скажешь тоже! – посмеялся Жером. – Этот мужик щелкает манекенщиц во время показа мод, слегка раздевает девиц для эротических журналов, но это все его законный заработок, с которого он платит налоги и отчисления в пенсионный фонд. Лучшие свои работы, непричесанную графику, он предназначает для настоящих ценителей. В служебном помещении при лавке некоего мсье Хонга, вьетнамца, который продает экологически чистый рис и трактаты по восточной мудрости.

– Ты видел эти фотографии?

– У Анаис их нет. Этот тип ей сказал, что ей и не нужно на них смотреть. Достаточно встать перед зеркалом – эффект будет тот же. Он боится, что она станет шляться с ними, где попало и кому попало показывать.

– Должно быть, что-то с душком!

Тем более что рассказ Жерома, эта история с вьетнамцем и его лавочкой, наверняка были только частью правды, несколькими миллилитрами, которые наша красавица отмерила для него. Но пока я наивно ужасался, представляя себе, в какой паутине она увязла, Жером раздумывал над тем, как воспользоваться ситуацией.

Он ведь и сам может фотографировать, верно? Сможет и проявить, и увеличить. А для продажи найдет каналы, наведет справки.

«Зачем тебе это нужно?» – спрашивал я.

Но Жерому казалась забавной такая работенка: продавать американцам попку Анаис.

«Американцами» он называл всех людей, которые были достаточно глупы, чтобы покупать что-либо с переплатой. Однако попка Анаис и все, что к ней непосредственно прилегало, не имели цены. Все это было бесценно. Разумеется, если только не фотографировать эти сокровища и не размножать их в большом количестве. Тогда они встанут в цену бумаги. Остальное – чистая прибыль.

Жером подсчитывал сногсшибательные барыши, которыми, конечно, следовало заинтересовать Анаис. Привлекательность легкой наживы почти вытеснила у него из головы «официальную» причину этой затеи, которая была нравственного толка – что, разве нет? Мы не должны оставлять малышку в лапах подлецов, которые рано или поздно выгонят ее на панель.

В этом плане, к несчастью, Жером все предвидел верно. Вот только насчет всего остального он ошибся: Анаис наотрез отказалась от его предложений, к которым я трусливо присоединился. Нет, он не будет ее фотографировать! В этот раз позировать она не станет. Не надо превращать ее попку в семейное предприятие. Она не вступит в кооператив с двумя молокососами. Что это еще такое? Она была с нами мила и дарила нам наслаждение, но серьезные дела – не для нас.

Я должен был уехать из Авиньона позавчера, но мне предоставили номер еще на пять дней. Кто-то отказался в мою пользу. Ладно, потом выясним.

Винсента с того вечера я не встречал. И не стремился его увидеть. Он тоже не давал о себе знать. Возможно, он думал, что я уехал. Да нет! Он знает, что я остался. У него в этом нет никаких сомнений. Ждет, пока я сам прорежусь? Нет. Он ждет своего часа. Здесь не мне решать.

Я брожу по улицам. Тысячи людей вокруг тоже словно идут куда глаза глядят, останавливаются на часок, все также случайно выпить пива или газировки. Так золотые рыбки плавают кругами в аквариуме, не видя друг друга. Когда их пути пересекаются, они скользят так близко, будто сливаются или проходят друг сквозь друга, на самом деле даже не задевая одна другую. Вот именно: они практически не существуют одни для других, так что даже не могут столкнуться.

Винсент думал, что люди, напротив, общаются друг с другом, что они могут причинить друг другу добро или зло. Таково было его убеждение. А я полагаю, что мы проходим друг сквозь друга, никого при этом не задевая. Мы имеем дело только с образами людей. Говорим с призраками, порожденными нашими желаниями, воображением или тем, что называют любовью. Натыкаясь только на самих себя.

Тогда что же? Что удерживает меня здесь? Чего я жду от Винсента? Разве я уже не понял, что его воспоминания об Анаис, его иллюзии в ее отношении не имеют ничего общего с моими? Он уже показал мне это своей танцовщицей фламенко. Что он хотел мне доказать? Что несложно сбить с пути легкомысленную девочку? Сделать ее проституткой? Он так тогда понял нашу историю?

Из-под двери гостиной пробивался свет. Было уже семь часов, но еще не рассвело. Я оставил саквояж в прихожей и вошел.

Жером стоял на коленях у канапе. Я подошел. Он не сразу заметил мое присутствие. На канапе лежала Анаис. Она не сняла пальто, но во сне дрожала от холода. Она была очень бледна. Волосы влажные. Одна прядь наискось легла через все лицо. Ее лакированная черная сумочка упала с канапе, и содержимое высыпалось на палас. На столике валялась пачка стофранковых купюр, соединенных скрепкой. «Две тыщи, – сказал Жером. – И это еще не все. Смотри!» Он откинул пальто Анаис. Из одежды на ней была только коротенькая ночная рубашка, закрученная вокруг талии. Бедра и живот были испещрены красными ссадинами, а лобок выбрит. Ночнушка усеяна маленькими точечками крови. Жером дал мне взглянуть на все это и запахнул пальто. Потом показал бумажку, на которой были нацарапаны имя и адрес. «Вот, нашел, – сказал он. – Наверняка там все и произошло».

Анаис была погребена под курганом своего сна.

– Что они с ней сделали? Что же они с ней сделали? – повторял вполголоса Жером. – Она вернулась час назад. Упала и опрокинула круглый стол – вон, смотри! Лампа разбилась. Я проснулся от шума. Она стоит на четвереньках в камине. И ржет. Она не понимала, где находится. Даже не знаю, узнала ли она меня. Потом ей стало плохо. Я отвел ее в туалет. Она еще могла идти. Ее вырвало. Рвало минут пятнадцать, а потом она вдруг уснула, прямо на коленях, головой в унитазе.

– От нее пахло вином? – спросил я.

– Откуда я знаю? Теперь пахнет блевотиной. И баста!

– Она что-нибудь сказала?

– Ржала все время. Подхихикивала. Не понимала, что с ней.

Жером смотрел на меня в ярости, словно говорил: «Вот что бывает, когда оставляешь ее без присмотра! Однажды она исчезнет насовсем. Или вернется и помрет у нас на глазах». У меня было впечатление, что он возлагал ответственность за это несчастье на меня. А при чем тут я? Ну уехал я на недельку в горы, что тут такого? Он-то остался. Вот и сделал бы что-нибудь.

– Они ее убьют, – прошептал Жером. И зарыдал, закрыв лицо руками. Жером-провокатор, Жером-циник, отрицатель морали, скулил, словно малыш, который любит пряники.

На шум вышел Винсент – в пижаме, еще не вполне проснувшийся.

– Что случилось? – пробормотал он, подавив зевок. Жером позабыл про слезы и дал волю своему гневу. Тем хуже для Винсента! Он ведь ничего не мог поделать, правда? Он вообще был тут ни при чем, наш невинный друг? Ну уж нет, он так просто не отделается!

– Пошел ты к черту! – заорал Жером. – Ты что, не видишь, что ты тут лишний? Ты всегда лишний!

Винсент привык к грубому обращению. Этим его было не пронять. Он обошел канапе и посмотрел на Анаис.

– Что с ней? – повторил он. – Она больна?

– Ты свалишь отсюда или нет?

– Хорошо, хорошо! – промямлил Винсент, чтобы только не кричали.

Он, можно сказать, еще спал, и ему не было охоты ссориться с кем бы то ни было. Он наклонился над Анаис и, сморщившись, распрямился:

– Ее рвало. Она вся в блевотине. Даже волосы.

– Хочешь этим позавтракать, да? – резко спросил Жером.

Мне показалось, он сейчас вскочит и ударит Винсента.

– Она слишком много выпила, вот и все, – сказал я глупо, чтобы упредить еще более глупые вопросы и ответы.

– Слышал? – эхом отозвался Жером. – Слишком много выпила. Выпила – и точка.

Злоба Жерома, наконец, разбудила Винсента. Он снова наклонился над Анаис, внимательно посмотрел на нее, похлопал по щекам. У девушки даже ресницы не дрогнули. Она прерывисто дышала и, несмотря на то что ее тормошили, была все так же бледна.

– Ей плохо, – не отставал Винсент. – Надо вызвать врача. Да. Ее надо обследовать.

– Конечно! Все это надо обследовать, – ухмыльнулся Жером, откинув раздраженным жестом полы пальто с обнаженного живота Анаис.

– Что это?

– Что это? Что это? – повторил Жером вне себя. – Может быть, крапивница? Или экзема? Добрый доктор скажет. Ты этого хочешь?

Распахнутое пальто Анаис открывало выбритый лобок, словно после хирургической операции, пятнышки крови, красные ссадины, мерзкие лиловые отметины, похожие на ожоги. Винсент не отрывал глаз, пытаясь расшифровать эти знаки, словно надпись, выполненную незнакомыми иероглифами. А мы смотрели на Винсента, растроганные его наивностью. Мы с Жеромом не были столь простодушны. То, что произошло с Анаис, что ее заставили вытерпеть, нам было известно не более, чем Винсенту. Мы тоже не были обучены разбирать такие надписи. Но мы поняли сразу. У нас был нужный словарь. В глубине души. А Винсент никак не мог понять. Все его существо этому противилось.

– Если это увидит врач, – сказал Жером, немного смягчившись, – он подумает, что это сделали мы. В худшем случае. А в лучшем – что мы не способны присмотреть за ней.

– Да что мы? – простонал Винсент. – Анаис плохо. Ей нужно лечение.

Однако его голосу уже не доставало твердости. Мы не станем показывать эту мерзость врачу, конечно же нет! Анаис уже даже не пыталась скрывать от нас свои сомнительные приключения. Ей было плевать. В своем коматозном сне она насмехалась над нами, сама того не желая и не понимая. «Хороша же она!» Но нам уже было не до смеха. Как бы то ни было, наш растленный ангелочек знал, что мы отмоем кровь и рвоту, ничего никому не сказав.

Она вдруг зашевелилась, словно сделала усилие, чтобы проснуться – огромное усилие, – и пробормотала:

– Я наглоталась дряни. Слишком много. – Потом, обессилев, снова лишилась чувств.

Анаис проспала до самого вечера. Мы перенесли ее в комнату Жерома. Мы не слышали, как она встала. Ужинали в гостиной, сидя на полу вокруг низкого столика, на который Жером поставил сковородку с бифштексами. Обычно сковородка на драгоценном лакированном столике с китайским орнаментом выводила Винсента из себя. В этот раз он ничего не сказал.

Появилась Анаис, закутанная в купальный халат Жерома. Пояс был обернут вокруг талии дважды. Сомкнутыми руками она придерживала ворот у самого горла. Анаис шла маленькими шажками, как японка. От ее ног на паркете оставались влажные следы. Анаис молча смотрела на нас. Ее взгляд переходил с одного на другого, не решаясь остановиться. Мы тоже на нее смотрели. Она присела на канапе. От нее хорошо пахло. Она натерлась моим одеколоном. Халат Жерома и мой одеколон – таким образом она снова хотела с нами подружиться. Она маскировала привычным запахом тревожные отметины прошедшей ночи. Наверняка ей самой было страшно.

Винсент смотрел на Анаис с детской тоской. Он не мог оторвать от нее взгляда. Все смущенно молчали: мы – из-за того, что видели этим утром, она – из-за того, что дала увидеть. Она, наша милая семейная плутовка, которая обычно разгуливала нагишом.

Винсент нарушил молчание: кто эти люди, кто эти сволочи? Анаис коротко взглянула на Винсента с удивленным видом. Что ее удивило: его вопрос или то, что он здесь, что мы перед ней все трое? Откуда она вернулась? Из какого далека? Она, должно быть, сама это помнила нетвердо, а потому молчала, отвечая на наши расспросы только собственным замешательством.

– Хочешь есть? – спросил я через минуту.

Она улыбнулась мне, кивнув головой. Винсент сходил за тарелкой и подал ей бифштекс. Она набросилась на мясо, разрывая его ножом и глотая куски не жуя, с какой-то звериной яростью. Должно быть, она и впрямь сильно проголодалось. И потом она выигрывала время до наших вопросов. Она положила себе еще спагетти.

– Не увлекайся, – сказал Жером, – тебе снова будет плохо.

Она продолжала наматывать спагетти на вилку и запихивать себе в рот. Я рассмеялся, мне вдруг полегчало. Анаис была обжорой, браво! Новое лицо нашей протеже меня успокоило. Этой ночью ничего такого не произошло. Почти ничего. У нее было несварение желудка, вот и все.

И вдруг колесо этой спасительной мысли со скрежетом застопорилось. Вилка со звоном упала на тарелку. Анаис застыла с набитым ртом, упершись взглядом в бог знает какое видение. Потом, с трудом сглотнув, пообещала тихим, еле слышным голосом:

– Я туда больше не вернусь. Никогда.

В последующие ночи Анаис спала одна. На ее теле оставались следы. Они заживут, сотрутся. Но мы их видели – и мы тоже, она знала. Она подозревала, что мы не станем настаивать на том, чтобы забраться к ней в постель, и что мы так же, как она, хотим обо всем забыть.

Несколько дней она не выходила из квартиры. Взяла книги из моей библиотеки – она, за всю жизнь не раскрывшая трех брошюр, – и часами читала. Она придумала такой способ избежать наших вопросов – или своих собственных. Она была спокойна и молчалива. Винсент разжигал поленья в камине. Она усаживалась на канапе, подобрав под себя ноги, и читала. На ней было длинное, наглухо застегнутое платье. Она так пряталась от нас.

Мы с Жеромом наведались по адресу, нацарапанному на бумажке. Мы представляли себе какой-нибудь тайный вертеп с непреодолимыми решетками, охранниками, вооруженными револьверами. Автобус привез нас на красивую авеню, засаженную каштанами, недалеко от Елисейских полей. Под указанным номером мы обнаружили особняк в стиле неоклассицизма. Богатство обстановки нас ничуть не удивило. Мы были в том возрасте, когда принято считать, что деньги и порок, как старость и уродство, прекрасно уживаются друг с другом. Мы были почти разочарованы, когда перед нами сама собой раскрылась входная дверь из двойного стекла.

Затем мы словно поплыли в аквариумном свете огромной залы, лишенной тени и освещаемой целиком сквозь матовое стекло потолка. Большие картины абстракционистов медленно проплывали мимо нас. В глубине залы, за письменным столом – единственным предметом мебели во всем обширном пространстве – сидела дама средних лет в элегантном твидовом костюме и перелистывала тетрадь в картонной обложке. Она машинально подняла на нас глаза и приветствовала улыбкой, а затем вернулась к своему занятию, сверкнув очками в блестящей оправе.

– Ты уверен, что это тот дом? – шепотом спросил я Жерома.

Он обратил мое внимание на то, что странная стеклянная колонна в центре залы была не архитектурной деталью, а шахтой лифта. Мы притворились, будто рассматриваем еще одну-две картины, а потом вызвали лифт. Дама в твиде и бриллиантовых очках закрыла тетрадь и поднялась:

– На второй этаж доступ закрыт. Это частные апартаменты мсье Клода С.

Этого имени не было среди каракулей Анаис, но Жерому оно показалось знакомым.

– А я как раз хотел повидать мсье Клода С., – заявил он нахально.

– Его нет дома.

– Мы можем подождать, – заверил Жером в светской и, как ему показалось, очаровательной манере.

– Мсье Клод С. сейчас в Нью-Йорке.

Жером смахнул с лица улыбку, поняв, что все его чары не сократят такого расстояния – тут без авиабилета не обойтись.

– Но вы можете оставить ему записку, – со снисходительной любезностью добавила хранительница святая святых.

Пока Жером пребывал в растерянности, не зная, как ему поступить, сообщница мсье Клода С. со смешанным выражением веселья и жалости разглядывала двух пижонов, которые напрашивались на аудиенцию к великому фараону. Кубики льда ее серых глаз еще не растаяли в стаканах.

– Что вам нужно от мсье С.? – спросила она надменным тоном.

– Я скульптор, – сообщил ей Жером.

Дама смерила его взглядом, как будто говоря: «Это, мой милый, еще надо доказать».

– Я скульптор, – не сдавался мой приятель, – и хотел бы показать мсье С. свои произведения.

– Ах, ваши произведения!

Плечи дамы затряслись от беззвучного смеха, а все пуговицы ее костюма засмеялись вместе с ней.

Первой же электричкой мы вернулись на авеню Анри-Мартен. Нет, я ни разу не слышал об этом Клоде С., владевшем галереями в Милане, Нью-Йорке, Париже и даже в Патагонии, мне это все равно. Ладно, ладно, я ничего не смыслю в современном искусстве. А больше всего мне не нравится, когда последователи Марселя Дюшана гасят окурки о живот нашей маленькой музы. А у Жерома в голове заворочалась совсем другая мысль. Стеклянный лифт явно его растревожил, затронув эстетическую струну. Ах, черт побери, как было бы здорово выставить две-три его гипсовые скульптуры – кстати, почему не бронзовые? – вокруг этого сияющего фаллоса!

Вскоре я перестал ему отвечать. Я был ошарашен. Его восторженность забавляла пассажиров автобуса, которые ловили каждое его слово.

Жером возвращался домой, всерьез намереваясь показать свои творения великому Клоду С. Он отправит ему эскизы и фотографии лучших работ из своей мастерской. Он оставил наш адрес твидовой даме. Пусть смеется, корчит скептическую физиономию – посмотрим, что у нее будет за вид, когда Клод С. увидит «юношеские произведения» Жерома.

А как же Анаис? Да-да, старичок, Анаис? Мы разве не из-за нее ездили к знаменитому галерейщику? И не на том ли роскошном лифте бедняжку возили к месту ее мучений? «Мучений»? Ну ты уж загнул! Не умерла же она, в самом деле! Во всяком случае, она туда больше не вернется, она обещала.

Когда мы вышли из автобуса, я был твердо убежден, что однажды Жером отведет Анаис к подножию частного лифта мсье Клода С. Притащит, если потребуется. Или обманет и убедит снова послужить пепельницей для прекрасного господина и его дружков, если это поможет устроить выставку шедевров великого неизвестного художника. Вы только подумайте! Ему шел двадцать третий год, а он все еще был знаменит только среди двух дюжин девиц, которым нравилась его особая манера лепки.

Анаис участвовала в «оргии», ну и что? Сплетение обнаженных тел, танцовщицы и свирели, розовый мрамор и кубки из тонкого золота: в моем воображении рождались одни утешительные академичные картины. Были, конечно, те ужасные отметины на теле Анаис, но они, наверное, уже относились ко времени Геркуланума и Помпеи. В конце концов эти следы исчезнут, а у меня уже оставалось лишь смутное, неясное воспоминание о них.

«Оргия? Вы понятия не имеете, что это такое», – сказала нам как-то Анаис. Зато она в этом разбиралась. Но мы не хотели этого понимать. И потом, все это осталось в прошлом, ведь так? Сама Анаис как будто обо всем забыла. Она жила с нами, молчаливая и кроткая. Жером больше не устраивал пиршеств. Он тоже поумнел. Даже решил не показывать свои работы Клоду С. Мы больше не были в его галерее. Все хотели забыть.

Анаис никогда не оглядывалась назад. И планов на будущее у нее тоже не было. Ее ничто ни к чему не привязывало. Об этом я говорил и могу лишь повторить, так и не сумев лучше обрисовать Анаис. Но как ухватить то, что почти бесплотно?

Анаис была послушна, потому что не находила в самой себе никакой причины делать выбор. Свои желания она заимствовала у других. Искала их в чужих объятиях, так, как это было просто и естественно. Разумеется, никто на это не жаловался.

Удовольствие было единственным поводырем нашей маленькой слепой. В нем она обретала чувство того, что существует. В наслаждении она ускользала от небытия. Лишь на краткое время. Потому что вскоре снова погружалась в летаргию – ее обычное настроение. Тогда ее больше ничто не интересовало.

Но само ее наслаждение излучало странный отсвет тревоги и незавершенности. Ах да, Анаис была «удачей», говорили мы, «везением»! Она безоговорочно выполняла все, чего от нее хотели. Анаис была для нас загадкой, но прежде всего – приятной неожиданностью. Зачем глубоко копать? Щепетильность и угрызения совести – это проблемы Винсента.

Ее кто угодно мог уложить в постель, щелкнув пальцами. Просто смеясь. Лепеча нежные или непристойные слова. Словно механическую игрушку с заведенной пружиной, распутную куклу, которая двигалась и оживала под ласками, а может быть, – под ударами. Под ожогами сигарет. Вот что страшно! Но Жером, я сам и остальные (те остальные, кого мы не знали и которые выбрасывали ее, словно грязный носовой платок) предпочитали об этом не думать.

Я пришел к мысли, что Анаис, по сути, и не существовала на самом деле. Существовали только ее отражения, разбросанные по зеркалам и нашим взглядам. Я сказал, что моменты ее жизни сменяли друг друга странной чередой. Маленькую вакханку, в своей несдержанности мочившую простыни, и юную девственницу, которая на следующее утро распахивала лазурные глаза навстречу невинному миру, разделяла одна-единственная ночь. Всего только ночь. Забвение, словно ветер, разгоняло на небе тучи.

Я снова вижу обнаженную Анаис в моей постели: она закрыла глаза, чтобы лучше проникнуться своим нетерпением, пока я раздеваюсь, нервно расстегивая пуговицы на рубашке.

Она дарила нам наслаждение – мне и Жерому. Такова была ее манера самовыражения. Манера бытия. Она находила в нас утеху и дружбу. Даже в самых откровенных наших жестах была какая-то детская робость. Мы были неразлучны в ее нежности: шалопай Жером, зануда Винсент и я. Она никому не была неверна. Она распределяла между нами свои ласки, словно конфеты, и, добрая девочка, оставалась с нами так долго, сколько мы хотели.

Однако с каждым днем я все больше понимал, что ее настоящая жизнь протекает в другом месте. Жизнь, в которой она, наконец, обретала плоть. Но так, как больной ощущает все свое тело в момент кризиса, когда его всего выкручивает и он кричит от боли. Анаис обретала саму себя в те загадочные часы, когда наслаждения ищут в глубине презрения к себе. Привычное страдание, когда у больного вырывают нерв за нервом, открывает ему подлинный образ его самого, отраженный в кипящих бурунах боли.

У меня осталось смутное и тревожное воспоминание о нашем последнем лете с Анаис. Я долго хранил фотографии роскошной виллы на скале, большого овального бассейна, словно подвешенного над морем. Только эти снимки доказывали, что эта вилла некогда существовала где-то в Испании. Потому что образы, сохранившиеся в моей памяти, больше походили на лубочные картинки, которыми порой расцвечиваются наши сны. Краски были чересчур яркими и казались фальшивыми. Видение Анаис дрожало в знойном мареве, в котором растворялся и край каменного бассейна. Привычное зрелище ее наготы ослепляло меня и исчезало в золотистом пламени. Я потерял две дюжины фотографий, оставшихся от того лета. Вернее, у меня их забрали. Я бы предпочел не говорить об Анаис ни с одной из женщин, вошедших в мою жизнь. Не из скромности. У меня просто-напросто такое чувство, что воспоминания не передаются вот так, во время болтовни в постели. Фигурки, которые тогда выходят из-под пера, годны лишь на то, чтобы украсить бумажный абажур настольной лампы. Однако женщины, которых я встречал, неустанно расспрашивали меня о моем «любовном прошлом». Я не люблю этих бесполезных и жестоких игр. Я рассказывал первое, что мне приходило в голову, иногда сюжет будущего романа. Помимо воли я измерял интерес к рассказу степенью ревности, которую он вызывал.

Ревность – вот ключевое слово истории! Возможно, Анаис в свое время научила меня от нее оберегаться. А ведь она дала мне немало поводов столкнуться с этим чувством. Зачем нагружать себя прошлым наших любимых? Неужели своего недостаточно?

Как бы то ни было, все мои фотографии с Анаис исчезли. Я не подумал о том, чтобы поместить их «в надежное место». На некоторых были запечатлены наши интимные отношения. Они служили закладками и были распиханы по философским трудам: проблески солнечного света на хмуром небе моего учения. Непривычные надписи из плоти и смеха на высоких серых стенах мудрости, взятых с бою и то ненадолго. Я был согласен сразиться с «категорическим императивом» или углубиться в лабиринты «чистого разума», но при одном условии: чтобы мне там порой встречалась миленькая попка Анаис. Но белые камешки, разбросанные Мальчиком-с-пальчик на «долгом пути сознания», с годами исчезли. Мои подружки мало понимали в философии, но, должно быть, заподозрили, что в моем странном пристрастии к книгам, которое ни о чем не говорит, скрывается какое-то извращение. Строгие серые или коричневые обложки – «Критика способности суждения», «Формальная логика и трансцендентальная логика» и т. д. – словно просторные рясы распутных монахов, не стеснявшие возбужденной плоти, должно быть, скрывали большое свинство. Так и оказывалось на деле, поскольку ревность в конце концов всегда находит то, что ищет. Даже наименее непристойные фотографии Анаис были конфискованы во время карательных обысков, проводившихся извечной любовной цензурой. Потом меня подвергали допросу. «Кто? – Одна девушка, разве не видно? – Когда? – В далеком прошлом, под развалинами Вавилона».

Ах, как я был неосторожен! Я засыпал в теплой неге разделенной любви, доверия, снисходительности, а просыпался, разбуженный дотошной и решительной археологиней, проводившей раскопки в моем сердце. Она докапывалась до пружин матраса, ибо даже постельное белье не ускользало от нескромной ярости: так сколько женщин спали на этих простынях?

Про Анаис я говорил даже с некоторым удовольствием: да, я сам сделал эти фотографии. Нет, она и не думала одеваться при виде фотоаппарата. Но она раздевалась перед настоящими художниками и принимала куда более откровенные позы. Да, она была шлюшкой. Да, она продавала себя, когда ей предлагали деньги. Однако она ничего не требовала, никогда ничего ни у кого не просила. И не задавала вопросов. Никто никогда не имел на нее прав. Память о ней мне не принадлежит. Она только рассказала мне, как уступала саму себя. Я не могу этим располагать.

Анаис собирала в ладошку насекомых, которые чуть было не утонули, и осторожно выкладывала на край бассейна. С умилением и заботливостью она смотрела, как длинные животики раскачиваются из стороны в сторону на сухом камне: шестеренки, якоря и пружины маленьких механизмов пришли в полный беспорядок. Потом помятые усики, пострадавшие лапки выпрямлялись. Сияющие надкрылья раскрывались, из-под них появлялись трепещущие прозрачные крылышки, и крошечная электробритва уносилась в лазурное небо.

Часами Анаис была так занята своими зверюшками, что ей некогда было поплавать. Мухи, осы, кузнечики являлись со всех сторон и ныряли в подернутую рябью воду в безумной жажде самоубийства. Анаис не успевала всех спасать. Жером предсказал ей, что в конце концов ее укусит оса, но Анаис его заверила, что ничем не рискует, потому что насекомые «чувствуют», что она их спасает. Анаис хотела только добра. С ней и в самом деле не случилось ничего неприятного.

Так мы провели лето во владениях «мсье Шарля». Оно находилось в Испании, как я уже сказал, в настоящей крепости, которую охранял от остального мира отряд стражников в мундирах, а томное стрекотание цикад образовывало у нас над головой хрустальный купол, предназначенный, наверное, для защиты от межконтинентальных ракет.

В конце сада, засаженного кедрами, соснами и рододендронами, росла изгородь из кипарисов, отделявшая нас от соседней виллы. Сквозь нее то тут, то там прорывался округлый и светлый шелест воды при нырянии или россыпь конфетти женского смеха. Роскошные обломки счастья, выгравированного на золоте. Мы ни разу не видели наших соседей, но и они не отваживались на нас взглянуть. Даже небо они запирали на ключ.

Анаис наконец бросила своих водоплавающих шершней и кузнечиков-ныряльщиков и поплыла мощными, неумелыми гребками. Ее руки вращались, словно колеса на оси, но через минуту она остановилась, едва переводя дух: «Ты видел, а? Ты видел?» – кричала она мне, вся сияя. Я, действительно, видел и продолжал смотреть на проблески тела, мелькавшие в мелких волнах.

И вновь Анаис забрызгала нас своей наготой, она бросалась ею всюду, безрассудно тратила, мешала с голубой водой, посверкивающей солнцем. Затем, грациозно оттолкнувшись, снова уселась на краю бассейна. Склонила голову к правому плечу и стала отжимать волосы, закрыв глаза, углубившись в созерцание самой себя. Ее груди и плечи превращали дневные часы в брызги бриллиантов. Анаис не растаяла в воде бассейна, как не теряла сознания под моими ласками. Она каждый раз давала себя поглотить, но только ради шутки.

Целый месяц мы не выходили из усадьбы. Жером спрятал в подземном гараже старую «симку», на которой мы приехали из Парижа. Мы взяли с собой сэндвичей на три дня пути и – вперед! На месте будет все необходимое, пообещала Анаис: незачем набивать чемодан небогатыми студенческими шмотками. Поселившись на роскошной вилле, мы забудем весь мир: жалкий мир, такой же, как дырявые носки Жерома или моя рубашка с истершимся воротом. Мир банальный и грязный. И правда, с каждым днем наша прошлая жизнь превращалась в смутное и немного унизительное воспоминание.

По примеру Анаис и Жерома я забросил купальный костюм среди прочих пережитков былого существования и подставил себя теплым языкам солнца. Я отдался ему «целым», как говорят о жеребце, радостно раздваиваясь в одновременно странном и интимном восприятии своего детородного органа. Мое предыдущее существование представляло собой лишь прокисший бульон, постепенно испарявшийся от жары. От этого образовывались капельки пота у меня на животе, подмышками, в паху. Из бледных останков студента, на которых несколько нелепых волосков намечали то тут, то там черновой вариант вялого и постыдного животного начала, вскоре родится бронзовый Аполлон. Ибо я чувствовал себя богом, облеченным лазурью. И я вставал, ликуя от сознания того, что весь виден, и противопоставлял уходящему времени простую очевидность моего члена.

Винсент заявил, что Анаис возила нас отдыхать «на деньги своих клиентов». В то лето я, действительно, впервые слушал оперы Вагнера с помощью музыкального центра hi-fi «мсье Шарля». Я никогда не видел такой техники вблизи: огромный усилитель, ощетинившийся светодиодами, грозил взорвать всю планету в последнем «фортиссимо» «Сумерек богов». Анаис включала звук до отказа и садилась перед этим грохотом в метре от колонок. Через несколько минут она поднималась, пошатываясь, почти оглушенная, совершенно пьяная и счастливая. Однажды я сказал ей, что она порвет себе барабанные перепонки.

– Ну и что? – ответила она весело. – Лучше так, чем проколоть их спицей.

– Анаис любит сильные ощущения, – ученым тоном прокомментировал Жером. Потом, как обычно, мы занялись другими делами. Другими развлечениями. Вилла мсье Шарля с роскошными спальнями, ванными, достойными римлян, студией звукозаписи, гимнастическим залом, бильярдной больше походила на огромный клуб, чем на простое жилище. Там не переходили из одной комнаты в другую, словно переставляя пешку на очередную клеточку. На самом деле там было одно занятие: открывать наудачу дверь или поворачивать из любопытства выключатель, как бросают кости, чтобы посмотреть, что будет. Анаис была на седьмом небе. Я глупо пытался ей втолковать, что этот дом не имеет ничего общего с действительностью, с настоящей жизнью, но как раз «настоящая жизнь» и не интересовала нашу безумную музу. Она сообщила нам это шутливым тоном, но ее смех, кажется, должен был нас успокоить и отвратить от желания задавать слишком много вопросов.

Мимо нас молча и торжественно проходил слуга-африканец в белой куртке. Нас он словно не видел и старался сам сделаться невидимым. Однако дважды в день во внутреннем дворике мраморный столик под тентом словно сам собой украшался причудливым цветником экзотических блюд. «Пошли жрать декорации!» – восторгался Жером, делая вид, что может оценить эту неслыханную для нас роскошь с чисто эстетических позиций. Иногда мы слышали, как в глубине сада урчит газонокосилка. Или вдруг просыпалась вращающаяся поливалка и протягивала серебристые руки к голубому небу. Женщина в халате и желтом платочке перебегала через террасу с ведром в руке и скрывалась в домике для слуг, сознавая, как сильно согрешила против изящного вкуса, пройдя так близко от нас. Но Жером, не довольствуясь плесканием в бассейне, напыщенный гордостью от собственной наготы, вслух мечтал о том, чтобы заняться любовью с Анаис на глазах у этих призраков, чьи скромность и нарочитая незаметность его раздражали. Анаис же вела себя менее бесстыдно, чем обычно. Она все так же не решалась приглушить клочком ткани пожар хны на своих прелестях, однако запрещала себе вызывающие поступки, которыми ранее разжигала свой очаг. Что до меня, то я хоть и разделял с Жеромом, все так же, без всякой щепетильности, ежедневную благосклонность нашей спутницы, больше чем когда-либо стремился к тому, чтобы пусть самая тонюсенькая, но стенка, или зеленая изгородь, скрывала нас от посторонних. В те три или четыре недели, что мы провели в Испании, это проявление стыдливости было последней ниточкой, еще связывавшей меня со смутным представлением о том, что хорошо и что дурно.

Впрочем, мне хотелось лишь одного: без стеснения насладиться всеми предоставляющимися удовольствиями. Маркс и Ленин могут застегнуться на время каникул. Мы позже поделимся омарами с мировым пролетариатом. Примирив все человечество на надувных матрасах «дядюшки Шарля», мы отпразднуем окончание классовой борьбы.

Хозяина дома знала только Анаис, но она о нем почти не рассказывала. Но ведь мы пили его коктейли, разве не так? Спали на его белье: те привилегии, которые он нам предоставил, создали некое родство между старичком и нами. По крайней мере, с нашей точки зрения. Мсье Шарль естественным образом превратился в «дядю Шарля». Ужасные подозрения, которые мы питали относительно него, в конце концов рассеялись и улетучились. Мы с Жеромом даже полюбили нашего таинственного хозяина. Мы дадим показания в его пользу, когда Красная гвардия захватит власть.

Анаис не мешала нам веселиться и говорить глупости. Роскошь ее почти не поражала. Она уже была здесь несколько раз, сказала она. Часто? Да, часто. И еще в других, столь же роскошных местах – в отелях и на виллах. Дядюшка Шарль любил принимать гостей вместе с ней. Он дарил ей красивые платья. Анаис грезила перед нами этой жизнью из праздников и элегантности, этими вечерами, когда господа в смокингах бережно пожимают пальчики хорошенькой крестнице и шепчут нежные комплименты. Она постепенно увлекалась игрой своего воображения. Нам с Жеромом самим хотелось в это верить. Мы купались в золоте и серебре дядюшки Шарля, словно в прозрачной воде. Да, Винсент! Мы были сутенерами.

Каждый второй или третий вечер в кабинете по соседству с гостиной звонил телефон. Анаис закрывала за собой дверь. Разговор длился не больше нескольких минут. Мы несколько раз просили подругу поблагодарить за нас по телефону ее крестного. Анаис уверяла нас, что не стоит.

Зная легкомысленный характер этой девушки, мы в конце концов встревожились: «А дядя Шарль-то знает, что мы здесь живем?» «Знает, – заверила нас Анаис. – Но он не ждет благодарностей».

Жером счел, что богатый господин таким образом выражает к нему свое пренебрежение, и оскорбился. Поскольку Анаис не хочет передавать наши изъявления почтения дяде Шарлю, он напишет ему письмо. Однако наша муза не пожелала сообщить адрес крестного. Да и зачем, в самом деле, он ведь переезжает с места на место и звонит каждый раз из другой страны!

Однажды вечером разговор продолжался почти час. Жером приник ухом к двери, но тяжелая дубовая створка не пропускала звуков. Я тихонько снял трубку в гостиной и поднес к уху, но телефон в кабинете был подключен к другой линии – я услышал только гудки.

Жером угрюмо упорствовал в своем тщетном желании отблагодарить старика. Почему бы не оказаться ему представленным? Его снова охватывала жажда славы: он поговорит с добрым дедушкой о своих будущих произведениях и о том, какой чести удостоится первый меценат нового Родена. А мсье Шарль станет этим меценатом, ибо Жером верил в свою удачу. По тем же причинам он уже не сомневался ни в существовании мсье Шарля, ни в том – самое важное, – что он соответствует тому лестному портрету, какой Жером себе мысленно нарисовал. Кстати! Он был готов вылепить бюст своего будущего благодетеля. Или даже изобразить его в полный рост. В бронзе или мраморе – нечего экономить на материале. Поставим это дело на террасе или посреди лужайки. С помощью поливалки устроим вокруг дяди Шарля роскошную радугу. У него будет ореол святого.

Конечно, Жером шутил. Из страха вправду в это поверить? Но кто знает! В конце концов дяде Шарлю достаточно попозировать для набросков. Потом бы Жером сам справился. На худой конец, он обошелся бы обычным фото. Пусть Анаис ему даст. Но у Анаис их не было.

За два дня до конца каникул она получила по почте билет в Лондон и Майами. Она не удивилась. Призналась, что ожидала расставания с нами со дня на день. Ее предупредили. Когда? Она уже точно не помнит: в начале нашего пребывания или, может быть, чуть раньше. Да, вспомнила: как раз перед нашим отъездом из Парижа. И она ничего нам не сказала! Нет, а что?

Мы расстались в аэропорту Барселоны. Когда она вернется? Через несколько недель, несколько месяцев – как получится. От чего это зависит? От дел ее крестного. А почему она должна его сопровождать? Так хочет старик, вот и все. Это его каприз, как и то, что он дал нам пожить на его вилле. И дал своей крестной пожить с нами. Мы ведь этим воспользовались, да? Нам не на что жаловаться. Да и что такого? Капризы должны постоянно меняться, разве нам это не известно?

Я не мог понять, рада ли она новому путешествию. Грустна ли она от расставания с нами – со мной, с Жеромом или с Винсентом. И она не знала. Ах, она охотно взяла бы меня с собой в багаже, а что? Купим большую плетеную корзину и спрячем меня там. Эта мысль ее позабавила, потому что она была детская и взбалмошная.

Жером выразил свое недовольство дядей Шарлем, который словно по мановению руки то отбирал, то возвращал нам Анаис, как ему захочется. Какое хамство! Наступит день, и эту богатую свинью отправят в лагерь на перевоспитание. Без права на обжалование!

Анаис только улыбалась. Да, мы были такие милые! Мы ее развлекали. Развлекали без всяких последствий. Наверное, именно так это понимал ее крестный. Он не хотел совершенно вырвать ее из окружающего мира. Он не всегда в ней нуждался. Это явно был капризный человек. Анаис даже не знала, куда он повезет ее на сей раз. Он, конечно, ждал ее в Майами, а потом? Увидим. Наша кроткая спутница, похоже, привыкла к импровизированным отъездам, вызовам на другой конец света.

А мы? Привыкли ли мы к беспамятным возвращениям этой девушки, ее телу, испещренному ужасными отметинами, ко взгляду, застланному пеленой тоски? Как мы могли быть настолько слепы? А Винсент знал. Он знал это с самого начала. Он не удивился, когда мы вернулись одни. Не задавал вопросов. Он снова принялся ждать. Мы тоже ждали. В конце концов Анаис вернется, думали мы. Увидим, в каком состоянии. Вернее, притворимся, будто ничего не видим. Мы тоже люди подчиненные, как и она. Естественно подчиняться тому, на что не смеешь взглянуть и что не смеешь назвать.

Прошли месяцы. Анаис не вернулась. В ту зиму в квартире на авеню Анри-Мартен снова стало очень тихо. Лучше было не разговаривать друг с другом без лишней нужды. Жером уехал первым, весной. Под конец учебного года и я, в свою очередь, распрощался с Винсентом. Он остался. Он все еще ждал. Он ждал безнадежно, это было в его духе. Я предоставил его воспоминаниям. В том числе и моим собственным, от которых хотел освободиться. Если возможно – навсегда.

 

III

– Я колебался до последнего момента, – сказал он мне. – Зачем тебе знать, чем кончила Анаис? Разве она заботила тебя после твоего отъезда? Она лишила тебя кое-каких удовольствий, но жизнь сулила тебе столько всего остального.

Было три часа ночи. Мы только что отпраздновали последнее представление нашей пьесы. И вдруг он, на тротуаре. Как давно он ходит тут взад-вперед?

– Что же ты не зашел? Поужинал бы с нами.

– Я боялся помешать.

Он не захотел быть представленным окружавшим меня людям и снова начал ходить взад-вперед по противоположному тротуару. Он чинно ждал, и его непреклонное терпение, как и раньше, вызвало у меня сердцебиение.

– Куда поедем в этот час? – спросил я, присоединившись к нему.

– Поехали ко мне!

Он жил на последнем этаже маленького четырехэтажного дома за городской чертой. От лестницы несло общественным туалетом. Белый кафель на стенах и ступенях усиливал это впечатление. Когда мы поднялись до третьего этажа, свет автоматически отключился, но Винсент уже держал руку на выключателе. Я вспомнил широкую лестницу и лифт в доме на авеню Анри-Мартен: ворсистый лиловый ковер, перила из кованого железа, кабина из лакированного дерева с зарешеченными стеклами. Памятка под стеклом гласила, что лифт может принять трех человек в цилиндрах и с эгретками. Винсент, должно быть, переехал из одного дома в другой, не заметив различия. Как не заметил он разницы между кафедрой истории в Сорбонне и бензоколонкой. Вообще-то он мало что замечал. Он не знал, где он. Ничто не представляло большого интереса в его глазах. Однако именно он дожидался Анаис.

Не я. Возможно, он все еще ждал ее. Тридцать лет, без устали, не забывая ни на один день. Какая страсть таится в этом равнодушии!

Стены двух больших смежных комнат были покрыты книжными полками.

– Я уже не читаю, но не могу решиться все это продать. Впрочем, я бы за них не много выручил.

Он сказал это мне, словно извиняясь. За то, что больше не читает? За то, что не продал свою библиотеку?

В первой комнате стоял огромный письменный стол тридцатых годов, должно быть, обнаруженный среди аксессуаров старого детективного романа. Канапе, обитое бархатом цвета хаки, низкий столик и два непарных кресла были более позднего происхождения, но весьма неказисты. Здесь явно было далеко от авеню Анри-Мартен, но Винсент, повторяю, никогда не отдавал себе отчет, где живет.

Застекленная дверь вела на террасу. Тощие побеги герани сползали из большого цветочного ящика под паром на цементные плиты. Вокруг железного столика стояли четыре садовых кресла из белой пластмассы.

– Располагайся, – сказал Винсент без намека на юмор. – Я принесу чего-нибудь выпить.

Терраса выходила на бульвар. Две ночные бабочки выбрались на шоссе, чтобы поближе продемонстрировать свои тяжеловесные танцы водителям редких проезжающих машин.

Винсент вернулся с бутылкой минералки.

– Спиртного не предлагаю, правильно? А газировка освежает с похмелья.

– Мне еще не так плохо.

– Но может стать, – предупредил Винсент.

Через год после описанных событий Анаис вернулась на авеню Анри-Мартен. Это случилось однажды утром, очень рано. Она постоянно являлась на заре, словно последний сон. Этот сон обладал странной завлекательностью кошмаров. В нем обнаруживалось все, что тайно привязывало меня к нашей маленькой музе и еще сегодня погружает в чувство ностальгии и угрызений совести, именно угрызений, ибо то, что Винсент собирался мне сообщить, я предвидел с первого дня.

Тридцать лет спустя я все еще храню смутное воспоминание об этой покорности в моих объятиях, об этом наслаждении, возникшем из глубины мрака, последних уступок тела, немых радостей, мягко засыпавших снегом мои ночи. Разве я не ведал, что обнимаю подневольное существо? Анаис предоставляла мне то, что у нее забрали другие, чем обладали в самом полном и страшном значении этого слова. Таким образом я довольствовался объедками с пира – с оргии. Вернее, я ими упивался. Я причащался обесчещенным телом Анаис вместе с посвященными в тайный ритуал, в котором я был не прочь поучаствовать. Выкрашенная хной девичья тайна пылала от ударов неслыханных непристойностей, а она давала мне этим насладиться. В самом потаенном месте ее тела странное лиловое веко слепого глаза смыкалось в сладком предчувствии скорого позора изнасилования, а она призывала меня насладиться и этим. Ее пальцы, язык, впадины подмышек по очереди побуждали меня к новым непристойностям. Она любила воспламенять рыжие отсветы своих буйных локонов белыми искрами, которые усердными ладонями добывала из ствола моего желания.

Она предлагала мне все, что у нее забрали. Она возвращала мне все, что у нее вырвали или похитили, и я не отказывался грабить ее грабителей. Возможно, она обретала таким образом чувство свободы.

Ты вернулась в тихую и печальную квартиру, бедняжка Анаис. Винсент не выказал радости, увидев тебя снова: он умел скрывать свои чувства. А ты – ты была не слишком расположена догадываться об истинном положении вещей: если он в тебя влюблен, так пусть придет к тебе в постель. Ты не просила его проводить бессонные ночи под твоей дверью. Что ж поделать, если он заработал насморк! Но какое одиночество: ты и он!

И все-таки ты осталась. Тебе было некуда больше идти. Твоему пути пришел конец. Нет? Не совсем?

Винсент задался целью спасти тебя от тебя самой, ведь так? Стереть твое прошлое, как стряхивают с себя плохой сон? И облечь тебя добродетелью. Ты ему не мешала, потому что тебе было все равно. Тебе снова хотелось есть. Грязные истории пробуждали твой аппетит, и ты неизменно находила кого-нибудь, кто мазал тебе бутерброд. Винсент или Жером, тот, кто задрал тебе подол в первые же полчаса, или другой, пытавшийся внушить тебе понятие о нравственности: какая тебе была разница, в том далеке, где ты находилась? Или еще дальше?

Винсенту трудно совладать с внутренним волнением. Он ходит взад-вперед: бурлящие страсти толкают его из одного конца террасы в другой. Может, спрыгнешь за парапет, чтобы вырваться, наконец, из клетки? Ведь это все решит, разве нет? Каждый думал об этом хоть раз в жизни. А ты, должно быть, думаешь каждый день. Время от времени ты останавливаешься и наблюдаешь за ужимками двух ночных бабочек на бульваре. Они стоят тут уже целую вечность. Им столько же лет, сколько крепостной стене. Какими такими «прелестями» они еще могут торговать? Этот вопрос стоит задать. Ты бы хотел, чтобы и я заинтересовался этим: мир так разнообразен. Каждый день жизнь дает новую пищу нашей растерянности. Но ведь земля круглая, правда? Как бы далеко ты ни зашел, всегда вернешься обратно: сегодня вечером значение имеет только Анаис. Но я прожил тридцать лет, не слишком заботясь о ней.

Анаис, ну хорошо, ладно. Анаис! О, вид у нее был не блестящий. Она сильно изменилась, бедняжка. Всего двадцать лет, а глаза – как переполненные пепельницы. Ее красота осталась при ней, конечно, но навсегда смешалась с грязными простынями. Но разве я другого ждал?

Винсент рисует мне портрет своей новой Анаис. Только для меня. Каждый штрих – это, конечно, упрек, адресованный мне. Она стала тем, что сделали с ней мы – Жером и я.

Но и другие тоже, разве нет? Какие другие? Ладно! Винсент согласен. Да, и другие! Он не отрицает. Он еще скажет об этом через минуту. Но почему не начать с меня? С Жерома? Мы тоже сыграли свою роль в этой трагедии. Мы не были просто свидетелями. В этой истории и не может быть простых свидетелей.

Несколько недель Анаис почти не раскрывала рта. Винсент и не помышлял нарушить молчание: это человек, который ждет. И потом то, что ему следовало сказать, то, что ему в самом деле надо было выразить, – эту дикую, ревнивую и несчастную страсть – он, конечно, держал про себя. Как раньше. Но это не было тайной, конечно же нет.

Анаис, должно быть, гляделась в это мрачное зеркало и в конце концов узнала в нем себя. Ну же, Винсент! Не поговорить ли нам теперь о твоей собственной вине? Что ты, ты сделал, кроме того, что судил ее? С высоты своей завистливой страсти – без всякого снисхождения. И какая жадность в твоем бессилии!

Ты ждал ее признаний за окошечком исповедальни. Она охотно отдалась бы тебе, как другим, чтобы забыть саму себя, чтобы выжить. Но это ведь тебя не устраивало, да? Ты хотел теперь сам поработить ее, своим особым образом.

– Хочешь посмотреть на ее комнату?

– Она что, жила здесь?

– Я тебе потом объясню.

Мы прошли через книжное кладбище: в глубине второй комнаты была дверь. Ты отступил в сторону, чтобы дать мне пройти, и остался на пороге. Я сделал пару шагов и застыл, как турист, который еще не знает, снимет ли он эту комнату или поищет другой отель. Медная кровать, сосновый шкаф, ширма – и все. Хотя нет! Еще одна дверь, маленькая, едва заметная в серо-зеленых полосатых обоях. Так ты в этом шкафу спрятал скелет? Пойди узнай!

Во всяком случае, ты хорошо замаскировал убийство. Можно подумать, что здесь никто и не жил. На стенах ничего. На маленьком столе перед окном, закрытым на шпингалет, ничего. А! В проеме приклеен листок, отпечатанный на машинке. Это еще что? Расценки за проживание с завтраком?

– Ну? – спросил ты, подойдя ближе.

Поскольку я не ответил, ты открыл дверь шкафа и встроенной вешалки. Платья, несколько шуб, обувь, большая дорожная сумка. Я только успел бросить взгляд, как ты снова закрыл:

– Пыль, понимаешь…

Пыль, ну конечно! Ты лучше, чем кто бы то ни было, чувствуешь, как уходит время, и закрываешь двери, чтобы твои воспоминания, не дай Бог, не унесло сквозняком. Так, значит, тебе удалось запереть здесь Анаис. Вот так ты был способен ее любить. А она? Сколько времени ей потребовалось на то, чтобы сбежать? Где она теперь? Ты знаешь?

– Я тебе объясню, – снова сказал ты.

Ты по-прежнему не торопишься. Ты сумел дождаться своего часа, и Анаис наверняка не сбежала от тебя: вот что на самом деле ты хочешь мне объяснить. Вот все, что я имею право узнать. Ты мне еще ничего не сказал. Ты всего лишь отсылаешь меня к моим собственным воспоминаниям и умудряешься их запутать. Ты напоминаешь мне, что я не знаю главного.

– Когда она здесь жила, тут такого порядка не было, – признаешься ты. – Она никогда не могла заправить кровать, помнишь? И у нее сохранилась привычка воровать в магазинах. Что угодно. Даже продукты. Когда начинало слишком сильно пахнуть, мне приходилось все выбрасывать. Я только и делал, что убирал за ней.

Мы снова вышли на террасу. Вдруг разболтавшись, ты рассказываешь мне, сколько трудов тебе якобы доставляло присутствие Анаис. Но ты никогда не жаловался. Для нее ты сделал бы много больше. Ты обладал неистощимым сокровищем терпения.

– Даже в самых простых вещах приходилось за ней ухаживать. У. нее был хороший аппетит, но если бы я не готовил ей еду, не знаю, через сколько дней она попросила бы поесть.

Прибирать, мыть за ней. Наклоняться и подбирать. Наклоняться и оттирать пятна. Опять наклоняться и взбивать ее постель. Такую цену надо было заплатить, чтобы бросить на нее беглый взгляд. Снизу вверх, как ты прекрасно умеешь делать.

Она теряла терпение, если ты убирал грязь недостаточно быстро? Пинала тебя ногами в бок? Тебе бы это понравилось, а? Нет! Этого ты знать не хочешь.

Прошло полчаса. Ты неутомимо ходишь взад-вперед, глядя себе под ноги. Такое впечатление, будто ты поддеваешь носками свои воспоминания, словно шарики, катающиеся по цементной террасе. Хочешь загнать их в водосток?

Да уж и воспоминания ли? Меня снова охватывает подозрение, что в этом ты нищ.

– Она в конце концов заговорила с тобой?

– Да, она разговаривала со мной, – сдержанно ответил ты.

– О себе? О том, что с ней случилось?

– Ты знал ее лучше меня. Сколько ночей ты с ней провел? Видел все, что можно, да?

Ты наклоняешься ко мне и шепчешь с торжествующей улыбкой: «Разве она не была прозрачной? Разве не позволяла проникнуть в себя до глубины души?»

И снова начинаешь ходить вдоль перил. Смотришь на бульвар и отмечаешь, что две шлюшки ушли.

– Уже четыре часа. По ночам, если я не могу уснуть, они заменяют мне часы.

– По ним можно узнать время только один раз, – заметил я.

– Этого вполне достаточно.

Он отошел от перил и сел напротив меня. Больше не вскочит, застыл основательно. Кажется, какое-то решение наконец принято. Возможно, оно зависело от двух ночных бабочек.

– Ты слышал о курсах X? – спросил он ни с того ни с сего. И, поскольку я молчал, пояснил: – Это пансион для девочек… Школа, таких больше нет.

Небо стало светлеть, отделяя горизонт от бесконечно далекого мира.

Курсы X были созданы после Первой мировой войны. Туда принимали дочерей фронтовиков, погибших в бою.

Это было не благотворительное заведение. На него требовались деньги. Однако школа быстро завоевала себе репутацию качеством образования и хорошим тоном. Разумеется, там обучались только сироты из приличного общества.

В пятидесятые годы курсы X еще существовали. Уже не требовалось, чтобы отец пал смертью храбрых, если ты настолько патриот, что можешь уплатить за пансион. Главой заведения был назначен некий мсье Чалоян. Его связи в палате депутатов оказались достаточным оправданием для экзотической фамилии. Он построил два теннисных корта, бассейн и площадку для верховой езды на ста гектарах совершенно закрытого парка. Девочки не будут чувствовать себя неловко, когда им придется бывать в роскошных отелях Ривьеры.

Анаис поступила туда, когда ее отец, который не был ни вдовцом, ни алкоголиком, получил назначение на пост консула в небольшой стране Латинской Америки. Он все еще жил там, когда Анаис, четыре года спустя, появилась на авеню Анри-Мартен.

Две очаровательных медных кроватки в комнатах, большой письменный стол из грушевого дерева, красивые древние гравюры на стенах и личный платяной шкаф для каждой пансионерки. Все было чистенько и содержалось в порядке: мсье Чалоян оставлял на два часа после уроков за неубранную кровать или беспорядок на столе.

Анаис попала туда в тринадцать, словно муха в стакан с молоком – противная черная точка на безукоризненной внешности и безупречной репутации заведения. Через три недели странная девочка была застигнута, когда рылась в шкафу своей соседки. Что вы здесь делаете? Ничего? Как же, как же! А миленькие кружевные платочки мадмуазель С.? Куда они делись неделю назад? А золотой крестик мадмуазель Т.?

Анаис не помнила, куда она их дела. Для нее удовольствием было брать, а не хранить.

Она стояла перед столом господина директора, который, с непроницаемым лицом, старался разобраться в ее путаных объяснениях. «Удовольствие», – думал он. Конечно, удовольствие. У девочек в этом возрасте бывают странные идеи, прихоти. Чего только не варится в этих головках.

Мсье Чалоян был гораздо меньше удивлен и взволнован, чем старался показать. Он прекрасно знал этих «кипучих» девочек. Ах, эти сюрпризы подросткового периода! Маленькое недоразвившееся тело, порхающее перед зеркалом в ванной комнате, словно мотылек возле лампы. Чудесный и нелепый возраст. Восход солнца первых округлостей. Из чего будет состоять наступающий день?

Мсье Чалоян пригрозил исключением из пансиона и позором, который падет на маленькую воровку, на ее семью, на мсье представителя самой Франции.

«Что вы на это скажете, мадмуазель?»

Ей, конечно, было нечего сказать, и мсье Чалоян это прекрасно знал. Однако он настаивал: «В этих стенах никогда не было воровок. Вы первая, мадмуазель. Этот скандал навредит здесь всем!»

Все так же стоя в принужденной позе, Анаис не особо думала обо всей этой истории. Если бы ее не застукали, никакого скандала не было бы. Может быть, она и стибрила у одной платочки, у другой крестик, но в глубине души она не была в этом уверена. Ей просто нравилось рыться в вещах своих товарок. Из любопытства. Чтобы узнать об их вкусах, заглянуть в их потайную жизнь. Она не смела заговорить с ними. Она была робка. То, что она делала, называется воровством, да, но такова была ее манера знакомиться с людьми, тайно присваивать образчик их жизни.

В данный момент Анаис думала лишь о том, чтобы не переминаться с ноги на ногу перед столом директора, потому что это еще больше разозлило бы мсье Чалояна. Но неисправимая девчонка охотно свистнула бы у него вон ту красивую ручку, до которой как раз так легко дотянуться: если бы страшный директор отвел глаза, ручка наверняка бы исчезла.

В пятый, в шестой раз мсье Чалоян спросил у воровки, «что же теперь с ней делать». Словно она могла ответить! Это ведь ему решать, разве нет? Какая-нибудь мыслишка должна у него быть.

Анаис вышла из кабинета, а директор так и не объявил ей о ее судьбе. Товарки набросились на нее с расспросами: «Ну? Что он с тобой сделает?» Опять тот же вопрос, а Анаис по-прежнему не знала, что ответить: но кара обрушится на нее, завтра или через час. Там, за горизонтом, в наивраждебнейших пределах закона и власти, собиралась гроза. Подружки ликовали. Они не были злы. Отнюдь. Просто когда скучно, радуешься несчастью других.

Послезавтра была пятница. Пансионерки обычно возвращались в семьи до вечера в воскресенье. Те, кого не могли забрать родители, отправлялись на экскурсию. Мсье Чалоян отсылал их под надзором двух классных дам, которые два дня выгуливали их за городом. Это была лучшая усталость, лучшее лекарство от глупых мыслей и причудливых желаний периода созревания.

Анаис же оставили в пансионе, запретив выходить.

«Как, и все?» – удивились товарки. Никакого наказания в назидание другим? Никакой казни на лобном месте? Они ушли, раздосадованные, не сказав ни слова Анаис. Они были готовы простить ей воровство, но не то, что она избежала ужасного наказания, о котором каждая мечтала. Престиж мсье Чалояна оказался поколебленным.

Анаис провела субботу в классе, трудолюбиво переписывая десять первых уроков из учебника морали и гражданственности. После полудня ей стало казаться, что наказание не столь легкое, как говорили ее товарки. Она смотрела в окно на залитую солнцем листву. Осень зажгла парк мощным и ярким огнем. Сорока уселась на макушку кедра и разглядывала все это золото вокруг, не зная, что выбрать в таком изобилии. Девочка подумала, что весь сегодняшний день, да и завтрашний тоже, жизнь будет проходить так далеко от нее, за этим стеклом. Но обычно мир существует, не зная, что на него смотрят, бедняжка Анаис.

Она писала потихоньку. Она тянула время.

На закате дня явился директор и, не говоря ни слова, все с таким же непроницаемым лицом, перелистал тетрадку Анаис. Та затаила дыхание и уже жалела, что писала не так быстро. Она могла бы закончить работу за день. Кто знает? Может быть, мсье Чалоян отменил бы наказание. Он положил тетрадь на парту и сказал: «Довольно. Идемте со мной!»

Они прошли через длинный коридор на втором этаже: мужчина впереди, девочка на шаг сзади. Стук каблуков о паркет ударялся рикошетом о голую стену. Мсье Чалоян, конечно, был великаном, но и она, хрупкая тринадцатилетняя Анаис, заставляла своими шагами вибрировать тишину.

Они вышли из главного корпуса и по аллее, спускавшейся к входной решетке, подошли к бывшим конюшням, где теперь расположился кабинет директора и была обустроена квартира для мсье Чалояна. Резкий холод пронизал Анаис: на ней были только шотландская юбка и джемпер из тонкой шерсти. Она вздрогнула, но господин директор шел впереди широким шагом и как будто был не в настроении обращать на это внимание.

Они пересекли небольшую прихожую, и мсье Чалоян ввел Анаис в гостиную – темную, но достаточно уютную: у стены стоял большой застекленный книжный шкаф. Напротив помещался камин. В нем догорали уголья. Оба окна были закрыты шторами. Перед камином стояла пара глубоких кресел, обтянутых блестящей и растрескавшейся кожей. Мсье Чалоян все так же молча указал девочке на одно из кресел и подкинул полено в камин. Разогнувшись, он увидел, что Анаис по-прежнему стоит.

«Садитесь же!» – сказал он резким тоном спешащего человека, готового потерять терпение.

Анаис невольно погрузилась в кресло, уцепившись руками за подлокотники, словно за спасательный круг. Господин директор смотрел на нее. Его взгляд возвещал ей страшные бездны, которые поглотят ее, если она отпустит подлокотники. То, что сейчас скажет мсье Чалоян, будет ужасно, иначе он не привел бы ее к себе, в свою собственную квартиру, чтобы объявить приговор. Анаис уже знала, что осуждена. Но она никак не могла осознать, что ее «преступление» столь велико. Да, она совершила кражу. Именно так полагалось расценить то, что она сделала. Она была согласна, хотя шаренье по шкафам и представляло для нее всего лишь игру.

Господин директор продолжал ее разглядывать и как будто размышлял. Возможно, он еще колебался. По меньшей мере он выгонит ее из пансиона, напишет родителям. Но он, кажется, думал о других санкциях, еще более строгих, они-то и вызывали его раздумья.

Молчание господина директора продолжалось, с каждой секундой еще больше углубляя пропасть, разверзавшуюся под девочкой.

Эти минуты тревоги определили судьбу Анаис. Маленькая пленница только что была ввергнута в странный мир, чрезвычайно похожий на тот, который только что покинула, но где все стало ей тайно враждебным. Она уже понимала, что ей не убежать: тяжелые бронзовые двери закрывали все выходы, а ключи были у мсье Чалояна.

Полено вдруг вспыхнуло, взметнув до потолка сноп света; девочка вздрогнула. Мсье Чалоян улыбнулся и наконец заговорил.

«Я вижу, что вы сожалеете о своих кражах, – мягко сказал он. Выждал несколько секунд и добавил: – Я хотел бы предоставить вам способ искупить свою вину».

Напрягшись от надежды, Анаис сильнее вцепилась в подлокотники кресла и стала ждать. Но мсье Чалоян, все так же пребывая в задумчивости, лишь заметил ей, что у нее грязные руки, все в чернилах. К нему снова вернулся нетерпеливый тон.

Он встал с кресла, заставил подняться Анаис и потащил ее в ванную. Он стоял в проеме двери, пока девочка мыла руки. Потом подошел к умывальнику, изучил намыленные ладони и раздраженно сказал: «Трите сильнее. Сильнее!»

Анаис уверяла, что трет так сильно, как только может. Она удерживала рыдания. Разве мсье Чалоян не видит, что она старается изо всех сил, покорно, преданно? Разве не чувствует, что она в самом деле стала послушной?

Он взял пемзу с края ванны и принялся сам отчищать один за другим пальцы девочки. Удивленная такой участливостью, Анаис теперь испытывала смешанные чувства унижения и смущенной благодарности.

Мсье Чалоян постарался, чтобы возобладало унижение. «От вас пахнет потом», – сказал он вдруг с отвращением.

Грубым жестом он схватил Анаис за руки и подставил ее ладони под кран. Потом отодвинулся от нее, проворчав: «Вы что, вообще не моетесь? Ведь в пансионе есть душ!»

Потерявшись от стыда, девочка взяла висевшее рядом полотенце и стала вытирать руки. Директор тихим голосом продолжал высказывать ей свои упреки. Она не различала слов, потому что вода уже лилась в ванну, словно кипя от гнева. Анаис видела только этот гнев и презрение. До нее не доходило, что ванна-то, между прочим, наполняется. Она продолжала вытирать руки, втянув голову в плечи, плотнее сжавшись в комочек, чтобы меньше вонять. Если бы она могла, она вытирала бы руки всю ночь, повернувшись спиной к этому мужчине, который считал ее грязной, отвратительной, а она не решалась даже взглянуть на его отражение в зеркале над умывальником.

Когда он окликнул ее, она застыла, стиснув руками полотенце, не оборачиваясь и не поднимая глаз к зеркалу.

«Вам что, уши грязью залепило?»

Она отважилась взглянуть: мсье Чалоян ждал ее около почти наполнившейся ванны. Если бы тут не было этого человека, с какой охотой она укрылась бы в горячей воде, задернув между собой и остальным миром занавеску из пара.

«Не оставаться же нам тут всю ночь, мадмуазель. Ко мне придут люди».

Анаис подошла. Мсье Чалоян ждал гостей. Он не мог терять времени. Как только он вошел в класс, для маленькой воровки все стало странным и тревожным. Зато упреки этого человека, его презрительный и раздраженный тон были вполне понятны и успокоили ее. Когда Анаис подошла достаточно близко, мсье Чалоян взялся двумя пальцами за вырез джемпера и подергал, сказав: «Снимайте-ка!»

Девочка передала кофточку директору, который не пожелал ее держать и отбросил подальше, на плиточный пол, с гримасой омерзения.

«Снимайте это все!» – повторил он все тем же тоном отвращения. И поскольку Анаис колебалась, взявшись за первую пуговицу на блузке, – туман в ее голове был еще плотнее, чем пар, поднимавшийся от наполненной ванны, – мсье Чалоян воскликнул: «Да разденетесь вы или мне самому вас раздевать?»

Она начала машинально расстегивать блузку. Потом расстегнула молнию на юбке, и та упала к ее ногам.

«Сначала снимают обувь, мадмуазель. Как же вы неопрятны».

Перепугавшись, девочка подтянула юбку и прижала локтями к бедрам. Потом, сев на корточки, расшнуровала ботинки.

Директор не отводил от нее глаз. Он рассматривал каждую ее черточку, но лицо его по-прежнему выражало такое отвращение, что Анаис сняла носки и трусики, боясь только одного – плохо пахнуть и причинить неудобство мсье Чалояну. Она перешагнула через край ванны и укрылась в воде. Вся ее стыдливость сосредоточилась на болезненной мысли о том, что ей следует постараться не распространять вокруг себя свой тяжелый запах. Непристойность ситуации выражалась в отвращении, которое ей внушало собственное тело. Она, наверное, воняла так сильно, что господина директора тошнило. Она все еще не смела на него взглянуть. Но догадывалась, что он не сводит с нее глаз, не может оторваться от зрелища этого живого ужаса, отмокавшего в горячей воде, словно грязная тряпка.

Впервые в жизни она оказалась голой перед мужчиной. Но взгляд директора немедленно пронзил тонкую и нежную оболочку из кожи и выставил на холодный свет лампы все, что скрывалось под этой оболочкой – грязь, слизь, экскременты, вонь, вонь! Мсье Чалоян приказал ей раздеться, и она повиновалась. А как иначе? Пугающее сознание того, что она голая перед мужчиной, который ее рассматривает, не пропуская ни одного уголка ее беззащитного тела, отступило перед гораздо более ясной, так сказать, логической мыслью о том, что воровка была попросту разоблачена. Она больше не могла ничего скрыть от господина директора. Если бы он захотел, он смог бы разглядывать все самые потаенные складочки. Она вытерпела бы такой долгий и такой подробный обыск, если бы это было ему нужно. У нее не было никаких прав. От нее воняло.

Мсье Чалоян протянул ей мыло и мочалку. Она стала намыливаться, сидя, наклонившись вперед, в покорном отупении, медленными движениями сомнамбулы.

Директор быстро потерял терпение. Он скинул пиджак, засучил рукава рубашки и забрал у девочки мочалку. «Вставайте! Ну! Вставайте!»

В несколько минут Анаис надраили с макушки до пяток. Движения мужчины были сильными, быстрыми, грубыми. Он снова как будто выполнял неприятную работу. Девочка не противилась. Ее кожа порозовела и пылала. Стыд жег ее с головы до ног. Но от этого жара она понемногу обретала уверенность. Теперь-то она чистая?

Мсье Чалоян вернул ей мыло и приказал самой помыть «интимные места». Поскольку девочка стояла в нерешительности, непонимающе глядя на покрытый пеной кусок мыла на своей раскрытой ладони, мужчина снова прикрикнул гневным тоном: «Мне и это сделать?»

«Но, мсье…» – начала было девочка.

Это были первые ее слова с того самого момента, как она прошла в ванную за мсье Чалояном. Она и хотела бы возражать, возможно, защищаться, но обволакивавший жар лишал ее всех сил, отнимал дыхание.

«Только не говори, что ты никогда туда не лазила!» – сказал мсье Чалоян, вдруг перейдя на «ты».

Даже не отвернувшись к стене, Анаис сделала то, что от нее требовали. Больше никогда она не испытает счастья одиночества. Ни одна дверь и ни одна стена не будут настолько плотными, чтобы не пропустить взгляд неумолимого судьи.

Он не позволил ей надеть свою одежду. Юбка, блузка, носки остались валяться на полу. Завернувшись в полотенце, Анаис ждала. Из ванны медленно, шумно вытекала вода, словно унося с собой грязь и слизь, оставшиеся от девочки.

Вся ее кожа горела, но она чувствовала себя лучше. Мсье Чалоян тер ее безжалостно, особенно груди – едва оформившиеся, нежные и чувствительные, как крылья бабочки. В этом месте ей было немножко больно.

Директор вернулся. Протянул девочке черную легкую ткань с атласным отливом:

«Надевайте!»

Это было очень короткое нейлоновое платье, стянутое на талии поясом из того же материала. Мсье Чалоян увидел, что он слишком широк для девочки. Взял ножницы для ногтей и проткнул в поясе еще одну дырку. Он расправил платье над поясом, от чего юбка сразу же поднялась до середины бедра, затем отошел на шаг, чтобы оценить впечатление и был как будто удовлетворен.

«Идемте! Я и так уже много времени потерял», – сказал он, направляясь к двери. Остановился на пороге и, видя, что Анаис не двигается с места, добавил:

«Не просите у меня трусиков! Я таких вещей не держу».

«А у меня есть, в моем шкафчике», – прошептала девочка.

«У нас нет времени. Обойдетесь без них».

Переступая порог, Анаис увидела в зеркале на стене свое отражение в полный рост. Ее белые ноги казались очень длинными под легким платьем, которое колыхалось, вздуваясь на бедрах. Анаис шла босиком. Она даже представить себе не могла, что директор позволил бы ей надеть ботинки. Свои волосы, еще влажные, она торопливо стянула в конский хвост.

Директор отвел ее в столовую. Стол был накрыт на четыре персоны. В ведерке серебристого металла мокла бутылка. Два больших блюда с морепродуктами стояли рядышком. Мсье Чалоян достал из кармана зажигалку и зажег свечи в двух подсвечниках, обрамлявших пиршество. Наконец он сказал: «Вы замените женщину, которая обычно прислуживает за столом, – она заболела. Будете смотреть за тем, чтобы фужеры всегда были полными, чашечки для мытья рук – чистыми. Потом уберете со стола и принесете десерт, кофе, спиртное. Все, чего здесь нет, находится рядом, на кухне. Следите также за тем, чтобы держаться прямо, скромно и почтительно».

Анаис подумала, что на ней нет ни туфель, ни трусиков, и столь небрежный наряд явно не согласуется с выражением «скромности и почтительности», которого требовал господин директор, но тот не дал ей времени возразить: «Если вы успешно справитесь с этой задачей, мадмуазель, я благосклонно отнесусь к вашему случаю и, скорее всего, избавлю вас от строгого наказания».

Застигнутая врасплох, Анаис машинально смотрела на огоньки свечей, в колеблющемся свете которых плавало ненадежное нагромождение крабов, омаров и лангустов. Она стояла, опустив руки, и не вполне поняла, что сейчас сказал директор. Но она чувствовала, что ей, по сути, и не надо понимать и что ее ум, проницательность ей не пригодятся. Она почти успокоилась.

«Я предоставляю вам возможность искупить свою вину, – продолжал мсье Чалоян. – Но если вы находите эту работу слишком низменной, ниже вашего положения, вы не обязаны соглашаться и можете прямо сейчас вернуться к себе в комнату».

Такая свобода, которую как будто предоставил ей директор, придала девочке храбрости, и она снова попросила дозволения сходить за трусиками и туфлями. Мсье Чалояна избавили от ответа: в дверь позвонили.

«Идите откройте», – просто сказал он.

На одном из господ был смокинг. Он казался немного старше мсье Чалояна и двух остальных гостей. Ему могло быть лет шестьдесят. Анаис не умела определять возраст. Это ее не интересовало.

Мсье Чалоян попросил ее откупорить бутылку шампанского. Она не знала, как это делается. Господин в смокинге забрал у нее бутылку и выбил пробку. Пена брызнула и потекла вдоль горлышка. Анаис намочила себе пальцы, разливая шампанское. Ей объяснили, что бутылку надо держать завернутой в салфетку.

Гости наблюдали за ней, забавляясь. Мсье Чалоян тоже улыбался. Он не сделал ей ни одного упрека. Ей тоже становилось весело. Это была словно игра.

Господа за столом фамильярно обращались друг к другу на «ты». Они говорили о людях и вещах, которых Анаис не знала. Мужчина в смокинге был «государственным советником»: она не знала, что это значит. Наверное, что-то связанное с политикой.

Ей было никак не поднять блюдо с морепродуктами, чтобы отнести его на кухню. Слишком тяжело. Мсье Чалоян сказал ей оставить это и подать охлажденные фрукты в соседнюю комнату с камином. Гости вышли из-за стола и перешли в гостиную.

Когда она принесла салатницу и пиалы, мсье Чалоян поставил рядом с креслом государственного советника низкий табурет с кожаной подушечкой. «Можете немного отдохнуть», – сказал он девочке.

Он сам наполнил и раздал пиалы, пока Анаис сидела на краю подушечки, плотно сжав колени, и думала о том, какую позу принять. Лучше бы она продолжала прислуживать.

Мсье Чалоян отдал ей свою пиалу: кухарка положила в салат кусочки грейпфрута, а он не любил грейпфрут.

Фруктовый салат оказался сильно сдобрен алкоголем, но Анаис он показался вкусным. Она любила грейпфрут. Ей дали еще пиалу. Потом, напомнив, что она весь вечер не пила, не ела, государственный советник настоял на том, чтобы девочка съела еще порцию фруктового салата. Анаис пробормотала, что она уже опьянела. Старенький господин решил, что ощущение опьянения происходит оттого, что она голодна. И сказал мсье Чалояну, что ей следует поесть еще.

Тот подал ей бокал шампанского. Анаис в нерешительности смотрела какое-то время на бокал и в конце концов поднесла его к губам. Директор оставил свой строгий вид. Прочие господа смотрели на нее с доброжелательным любопытством. Анаис подумала, что они наверняка не привыкли видеть, чтобы юная девушка участвовала в их собрании. Они относились к ней, как к котенку, которого случайно обнаружили и прервали свою беседу, чтобы посмотреть, как он станет лакать молоко. Она охотно играла свою роль. Когда гости устанут ее рассматривать, директор отправит ее спать или заставит вымыть посуду. Но она чувствовала, что пьяна. Однако, как советовал мсье Чалоян, следила за своей выправкой.

Один из гостей, у которого была короткая борода и который постоянно поднимал брови, от чего его лоб прорезали глубокие морщины, спросил ее в упор, по какой причине на ней нет обуви.

Девочка потерялась, не умея объяснить эту странность, которая для нее самой во многом оставалась необъяснимой. Мсье Чалоян не захотел говорить за нее.

– Ну же, мадмуазель! Вы что, язык проглотили? Расскажите моим друзьям, что произошло!

Анаис бросила на него растерянный взгляд. И встретила веселую улыбку.

– Смелее! – настаивал директор. – Ну же! Бросайтесь в воду!

Он снова наполнил ее бокал шампанским. Гости директора ждали. Они словно преисполнились терпением. Ей захотелось вскочить и убежать. Мсье Чалоян хотел заставить ее признаться перед своими друзьями, что ее застигли за воровством. Будет ли конец ее унижениям?

– Господин директор меня наказал, – промямлила она наконец.

Бородач озадаченно наморщил лоб:

– Он снял с вас туфли в наказание?

– Нет, мсье. Он попросил меня прислуживать за столом сегодня вечером.

– Босиком? – не отставал тот.

– Нет, мсье. Но у него не было для меня туфель.

– Так у вас нет туфель, бедное мое дитя?

Раздавленная нелепостью завязавшегося разговора, Анаис расплакалась. Господа смотрели на нее, качая головой. Бородач поднялся, достал из бумажника крупную купюру и, присев на корточки перед девочкой, попытался поднять ей голову, чтобы показать банкноту. Но бедняжка сопротивлялась, согнув спину, прижав подбородок к груди. Пришлось вмешаться мсье Чалояну.

– Поднимите голову, мадмуазель! Хватит ребячиться. Мой друг хочет подарить вам туфли.

Утирая глаза, Анаис увидела стофранковую банкноту, которой помахивали у нее перед носом. А позади банкноты – бороду, наморщенный лоб, улыбку, то ли насмешливую, то ли сочувственную.

– Возьмите! – повторил директор. – Возьмите, Анаис, и скажите спасибо!

Мсье Чалоян говорил приветливо. Впервые он назвал девочку по имени. Эта мягкость в результате лишь довела ее отчаяние и чувство бессилия до высшей точки. Маленькая служанка протянула руку и взяла банкноту.

Человек с бородкой поднялся, хрустнув коленными суставами. Довольный, он, прихрамывая, вернулся на свое место. Мсье Чалоян отправил девочку готовить кофе.

Когда Анаис вернулась с кофе, мсье Чалоян расставлял на низком столике спиртные напитки и ликеры. Четверо мужчин болтали и как будто не обращали внимания на девочку, пока она прислуживала. Потом мсье Чалоян усадил ее, а государственный советник протянул ей рюмку, наполненную изумрудно-зеленым ликером. «Попробуйте, – сказал он ей, заговорщически подмигнув. – Это очень сладкое и хорошо согревает». И добавил, обращаясь к мсье Чалояну: «Она, наверное, замерзла, ведь на ней только легенькое платьице, а под ним ничего».

Мсье Чалоян был словно поражен справедливостью этого замечания. Он велел Анаис встать, придвинул табурет к камину и, пока она усаживалась спиной к пылающему очагу, подкинул в огонь два полена, которые тотчас вспыхнули.

Анаис почувствовала, как огромная рука огня схватила ее между поясницей и лопатками и слегка приподняла над стульчиком на глазах у рассматривавших ее мужчин. Снова она была лишь зверюшкой, выставленной мсье Чалояном на обозрение своим друзьям. Маленькой воровке нечего было прятать – ничего из того, что принадлежало ей самой, даже ее собственное тело. Платье было не ее, и трусиков на ней не было. Наверное, мсье Чалоян рассказал об этом своим гостям, пока она готовила кофе на кухне. А почему бы нет? Господа смотрели на нее добродушно, но на самом деле осуждали: она была воровкой. И от нее плохо пахло. Мсье Чалояну пришлось устроить ей баню, и то он наверняка еще не отмыл всю грязь – настоящую воровскую мерзость.

Анаис обнаружила, что рюмка с ликером в ее руке все еще полна. Девочка поднесла ее к губам и осушила залпом, раз ей сказали выпить. Она повиновалась. Она пила так, как спустила бы воду в унитазе, чтобы смыть туда саму себя. Спиртное затуманило ей голову. Мысли путались в жуткой толчее. Она четко понимала только одно: что провинилась, и испытывала от этого чувство стыда.

Мужчины продолжили свой разговор и как будто забыли о ней. Она находилась тут, словно газета или галстук, забытый мсье Чалояном на сиденье табурета. Она чувствовала, что не в состоянии шевельнуться, как нимфа и сатир из терракоты на каминной полке.

Потом ей стало очень жарко. Шершавый язык пламени забирался под платье и обдирал спину. Но она не смела пошевелиться. Она предпочитала не привлекать к себе внимания.

Однако государственный советник заметил, что она сидит слишком близко к огню. Он подошел и воскликнул со встревоженным видом: «Вам, наверное, плохо».

Он приложил ладонь к нейлону между лопатками Анаис и тотчас отдернул руку, будто и вправду обжегся. «Она тут поджаривается и не скажет ни слова, бедная девочка».

Он взял ее за руки, поднял и увел к остальным, которые, в свою очередь, тоже встали и окружили Анаис. Каждый дотрагивался рукой до платья, чтобы убедиться, что оно действительно горячее.

«Его надо немедленно снять, – сказал мсье Чалоян. – Как она может терпеть на себе это платье?»

Был тот час, когда у зари нет цвета, когда обескровленное небо еще не в силах приподнять ночь. Прислонившись спиной к балюстраде, Винсент говорил.

«Они ее раздели. Все вчетвером. Она не отбивалась, но каждый хотел повеселиться. Потом осмотрели. Эти господа получили удовольствие по полной программе. О, у них по-прежнему был серьезный и респектабельный вид! Один отметил, что грудки уже растут, но лобок еще детский – почти. Другой сказал, что, скорее всего, бедра у нее останутся узкими, но и талия – очень тонкой, что у нее тело танцовщицы.

Ей хотелось сесть, сложиться, словно письмо, которое вкладывают в конверт, захлопнуть личный дневник, который читали и комментировали вслух посторонние люди. Но они поворачивали ее, как статуэтку, выставленную на аукцион. Каждый стремился подметить очередную деталь. Ее касались руками, подталкивали, останавливали – все так же мягко. Ни одного грубого жеста. Ни одного резкого движения. Анаис была вещью, но вещью хрупкой».

Винсент оставил коварно-враждебный тон. У него уже не лежала душа к нападению. Он говорил, рассказывал, увлекшись воспоминаниями. Эту историю он не передавал никому. Наконец-то он от нее избавлялся. Но в этот холодный час, когда возвращается день, когда неясный свет делает набросок мира твердым карандашом, он был одинок как никогда. Помнил ли он, что я сижу здесь, перед ним, и слушаю?

«Потом они уложили ее на канапе. Им, разумеется, было необходимо взглянуть на нее поближе. Они надели очки. Пододвинули лампу. Анаис не сопротивлялась. Она была пьяна. Ее опьянил ликер, а еще больше стыд. Она не раскрывала глаз. Чувствовала в полусне, как ее трогают чьи-то руки. Было не больно. Понемногу ласки стали более выраженными, настойчивыми. В нее засунули палец и долго им шарили. Потом еще. И еще. Четверо мужчин продолжали разговаривать между собой. Она слышала их как бы издалека и не понимала, что они говорят. Ей это было неинтересно. Ей ничто уже не будет интересно. Ей стало холодно, будто открыли окно. Две руки развели ей колени: это ее открыли. Она почувствовала легкое пощипывание между ног. Открыла глаза и увидела прямо над своим лобком наморщенный лоб гостя с бородкой. Тотчас снова зажмурилась, не мешая мужчине, который всасывал ее через низ живота, осторожно, приникнув ртом к ране, через которую он избавлял ее от нее самой».

Винсент отошел от перил и сел на один из уродливых садовых стульев.

«Вот откуда взялась наша Анаис!» – шепнул он мне.

Мне хотелось подбодрить Винсента дружеским словом. И он, и я, мы любили Анаис за это изначальное пятно и всегда об этом знали. Почему не признаться в том открыто? Винсент только что говорил про «рану». Должен ли я скрывать от себя, что обожал эту рану в Анаис, что я тайно чтил воспоминание о том покушении и праздновал его каждый раз, когда она приглашала меня проникнуть в нее и отметить вторжение в самую сердцевину и первый миг ее плоти, в месте хрупкого сочленения ее существа.

Мне пришла гнусная мысль о том, что четыре насильника той первой ночи лишь посвятили Анаис в ее собственную тайну, втолковав ей, что она ранена природой и судьбой и что именно по этой ране распознали маленькую воровку. Так что у других есть право обыскивать ее и отнимать все, что она взяла. Ничего из того, что заключает в себе ее тело, ей не принадлежит.

Она написала родителям, как ей грустно от того, что их разделяют десять тысяч километров, но мсье Чалоян очень мил с ней и дает ей книги.

Она прочитала «Тысячу и одну ночь», иллюстрированную скабрезными гравюрами. Эта книга ни под каким предлогом не должна была покидать гостиную мсье Чалояна: Анаис проводила субботы и воскресенья в квартире господина директора. Как только остальные девочки уезжали из пансиона в пятницу вечером, она поселялась у него. Мсье Чалоян посоветовал ей входить через дверь на кухне, чтобы не попадаться на глаза вахтеру.

Господин директор не принимал гостей каждую субботу. Порой он и сам отлучался на выходные. Анаис оставалась в квартире одна. Мсье Чалоян доверял своей маленькой воровке: поскольку она сама не умела отличать дозволенное от недозволенного, ее совсем просто было выдрессировать. Приказы, полученные от директора, помогали ей ориентироваться в неясном потоке своего сознания. Она была создана для повиновения и услужения, о чем возвещали детская хрупкость ее черт, нежность форм, которые словно требовали, чтобы ею располагали и наслаждались. Мсье Чалоян звал ее своей Шехерезадой. Поджидая вместе вечерних гостей, они говорили о прекрасной осужденной, которая могла заслужить себе отсрочку, ночь за ночью, лишь беспрестанно забавляя своего господина известным образом – каждый раз придумывая неслыханную историю, которая не давала бы ему сомкнуть глаз до зари. Развлекать, нравиться и подчиняться – таково было в глазах мсье Чалояна естественное призвание девушки и, так сказать, смысл ее существования. Этому ее важно было обучить с самого детства. Именно этим он и занимался с Анаис. Разумеется, он выполнял свой долг воспитателя.

Анаис продолжала прислуживать за столом. Тихая и скромная, она следила за тем, чтобы бокалы господ никогда не оставались пустыми. Если с колен гостя падала салфетка, Анаис убирала ее и заменяла другой. Она прислуживала совершенно голой. Почтительно являла зрелище своей плоти. За едой господа как будто обращали на это не больше внимания, чем на цветочки на тарелках или узоры на рукоятках ножей. Фарфоровые грудки девочки или золотая филигрань, скромно украшавшая низ ее живота, входили в число деликатесов, которыми обходительный хозяин любит потчевать своих гостей.

Перед кофе переходили в гостиную. Анаис дозволялось передохнуть, сидя на табурете, как в первый вечер. Лицом к гостям. То один, то другой расспрашивали ее тогда о том, что она делала в эту неделю, какие отметки получила, в каких отношениях с другими пансионерками. Государственный советник спросил у нее как-то вечером, не выделяет ли она из всех своих одноклассниц какую-нибудь девочку, с которой, например, ей особенно приятно принимать душ… Мсье Чалоян ответил за нее, заверив, что, благодаря его бдительности, она больше не предается «порочным мыслям». И девочка, и наставник удостоились за это горячих похвал.

«Она теперь совсем чистая?» – спросил человек с бородкой. Мсье Чалоян предложил ему удостовериться в этом самому и знаком велел Анаис подняться и подвергнуться осмотру.

Директор вымыл ее как раз перед ужином. Он делал это регулярно и с большим тщанием. Он подозревал, что девочка всегда пытается скрыть где-то грязь. Такова природа этих норовистых созданий: вечно стараться скрыть свои мысли, а также грязь на своем теле, в которой даже стыдно признаться. Одни и те же тайные желания отравляют их ум и пачкают плоть.

Винсент умолк. За его спиной вставало солнце. Черты и сам взгляд моего бывшего товарища остались в ночи. Я его больше не видел, только силуэт на фоне неба, подобный четкому отпечатку следов на снегу.

– Тот мужик просто боялся женщин, – глупо заметил я. – Навязчивая идея о грязи и укрывательстве ясно об этом говорит. Это патологический страх не полностью овладеть той, которую в глубине души он вообще не смеет взять. В таких случаях желание превращается в отвращение и подозрительность.

Винсент пожал плечами и попросил меня оставить при себе мою ученость. Я поздно подумал о том, что он мог быть оскорблен моими словами. Лично задет. Он тоже не посмел притронуться к малышке. Испугался. И все же я добавил, почти против воли:

– Этот мерзавец наверняка так и не взял ее. Он просто не мог ее изнасиловать. Он мог только унижать ее и выставлять напоказ своим друзьям. Демонстрировать им в некотором роде свое всемогущество. Но не заниматься любовью.

– Почем ты знаешь? – усмехнулся Винсент. – Ты что, там был?

– Взял он ее или нет? Анаис сказала тебе?

– Не он, – согласился Винсент. – Он ее отдал. Подарил.

– Своим гостям?

– Нет! Эти, по твоим понятиям, тоже, скорее всего, были импотентами.

Когда они окончательно замкнули девочку в непробиваемый круг услужения, когда убедились в том, что подчинение стало ее второй натурой, вытеснив собой всякий стыд, как и любое проявление страха или сопротивления, они решили довести опыт до конца.

Эти четверо мужчин были людьми из приличного общества, не хамы, не насильники, а гораздо хуже. Анаис предстояло терпеть их самые извращенные фантазии, ее плоть подвергалась оскорблениям на грани вообразимого, но главное, – ей предстояло одной, в глубине души, выносить всю тяжесть этих гнусностей. Разве не она была виновата в том, что с ней случилось? Разве она не повиновалась с первого момента? Разве она тем самым не осуществила свое тайное и давнее желание? Мсье Чалоян знал, что она воровала лишь для того, чтобы ею овладели и чтобы среди всех подозрительных предметов, которые она прятала на себе со странной неловкостью, был обнаружен ее половой орган и предъявлен в качестве улики, ее половой орган сомнительной чистоты, как это продемонстрировал мсье Чалоян, поскольку именно там, в потайной складке ее женственности, копошились змеи и бесы «дурных мыслей».

В письмах к родителям Анаис даже не намекнула на то, что происходило в гостиной мсье Чалояна. Она не стала его сообщницей, она всегда ею была. Мсье Чалоян только объяснил ей это. Собственный стыд сковывал девочку крепче железных цепей. Этот стыд настолько глубоко проник в ее сознание, что она о нем больше не думала. Мсье Чалоян справедливо полагал, что девочка не чувствовала собственного запаха, хотя постоянно им дышала. Не с этого ли началась дрессура Анаис?

Итак, ко времени кофе маленькая голая служанка переставала быть невидимой, не стоящей внимания, и превращалась в единственный предмет для обозрения и разговора. Поглаживания и прикосновения, которые ей тогда приходилось выносить, вплоть до финальной сцены на канапе, не были ни болезненными, ни даже неприятными. Лежа на прохладных кожаных подушках, она позволяла восьми лихорадочно возбужденным, но осторожным рукам открыть себя, словно пакетик с монпасье. Каждый раз она отдавалась этому немного больше, позволяя наполнять себя сладко-приятным ощущениям, которые пробуждали в ней эти пальцы, пробегающие или скользящие по ее коже. Вскоре она уже без всякой сдержанности, как бы из игры, отдавалась удивлению краткого, искрой пронзающего наслаждения. Господа наблюдали за этим явлением и сопровождали его самыми откровенными комментариями. Вместо того чтобы вызывать отвращение, эти непристойные замечания возбуждали Анаис. Жадные пальцы возобновляли свое исследование, проникая в нее все дальше. Ее обдавало странным жаром, когда мсье Чалоян или кто-нибудь еще просовывал указательный палец в ее интимное основание и несколько долгих минут массировал, шепча на ухо нежные слова. Представляя себе невероятную фамильярность этого пальца, засунутого в нее, воображая эту неслыханную непристойность, думая о собственном бесстыдстве, она в конце концов вскрикивала от стыда и наслаждения. Тогда господа оставляли свое занятие и только созерцали прелестно распущенную девочку, полностью побежденную самим торжеством своей плоти в томном реванше ошеломляющей непринужденности. Четверо насильников стояли на коленях, и рабыня переживала миг славы.

Ты уверен, Винсент, что, описывая эти сцены, испытываешь только гнев и ужас? Ты должен знать, что я думаю о нравоучителях, судьях, цензорах. Этот мсье Чалоян как раз и был одним из них, причем самой низкой пробы. Но разве ты невольно не восхищаешься им, самую малость? Разве ты никогда ему не завидовал? Человеческие существа никогда не понимают друг друга так хорошо, как испытывая тревогу, вызванную желаниями. Эта тревога всеобща. Тот, кто сумеет использовать ее в своих целях, какими бы они ни были, станет господином. И станет им с тем большей легкостью, что раб, как показывает история с Анаис, тоже находит в этом радость.

Но тревога не исчезает. Вернее, она усиливается, парадоксальным образом подпитываясь передышками, которых она требует и которые предоставляет ей наслаждение. Этому поиску нет конца. Всегда приходится искать дальше. Нет, Винсент, я не стану осуждать этого Чалояна и его приспешников, иначе мне придется судить самого себя, а я не знаю, что из этого выйдет.

Я тоже держал Анаис в объятиях. Но оставим это! Сейчас я передаю историю тридцатипятилетней давности: почему же, проделав столь долгий путь, я испытываю столько волнения, в свою очередь пересказывая ее? Что дает мне воспоминание об этом смутном удовольствии?

Что должен я испытывать, помимо гнева и отвращения? «Мораль» наверняка потребовала бы чего-то большего. Но как мне скрыть от себя, что в тайне я прельщаюсь тем, что рассказываю? Только ли из счастья писать?

Моя работа писателя как раз и состоит в том, чтобы проникнуться рассуждениями и переживаниями персонажей, которых я вывожу на сцену. Я должен пытаться, как актер, чувствовать их желания, а если нужно – примерять на себя их пороки.

И у меня это слишком хорошо получается. Я даже спрашиваю себя, какого из четырех извращенцев я воплощаю лучше всего. Мсье Чалояна? Человека с ошейником бородки?

Последний вскоре получит первую роль в рассказе Винсента. И сохранит ее до конца. Его звали Шарль де М.

– Шарль, неужели? Как того крестного, о котором нам говорила Анаис?

– Это он и есть. Он не был консулом Перу, но много путешествовал, особенно по Латинской Америке, по делам одной крупной нефтяной компании. Он сам присвоил себе придуманный титул и национальность, почти так же, как отпустил бороду или как носят черные очки – из любви к маскам и переодеванию. Он был на это вполне способен. А может быть, просто старался как можно тщательнее скрывать свою подлинную личину: так ему подсказывала осторожность.

Однажды вечером пришел пятый гость. Его привел Шарль де М. Это был молодой человек с тонким, почти женственным лицом. Тщательно приглаженные иссиня-черные волосы. Прямая спина, откинутая назад голова. Он ходил, как танцор, выверенными и гордыми шажками.

Его звали Пабло. Бородач подобрал его десятью годами раньше на панели в Монтевидео. Можно себе представить, как он им занимался. Мальчик уже знал свое дело и дал ему полное удовлетворение. Мсье Шарль оставил его при себе. Сделал из него любимую зверушку. Зверушка выросла в роскошного мускулистого самца, сильного и послушного, как скаковой жеребец. Чалоян, который еще никогда его не видел, издал восклицание удивления и восторга, когда, в конце ужина, мсье Шарль явил его публике в сиянии наготы, готового к сцене, которую ему было суждено сыграть.

Анаис не понимала, почему в тот вечер ее заставили убрать со стола, пока Чалоян сам подавал кофе в гостиную. Она еще не видела красивого жеребца, которому ее предназначали. Однако чувствовала: что-то затевается. Ее слегка лихорадило. Но она испытывала только любопытство. Не страх.

Когда появился Пабло, он показался ей красивым, и она думала только об этой красоте. «Они созданы друг для друга», – одобрил старый государственный советник. Анаис застыла возле камина и, смущенная, смотрела, как юноша неторопливо идет к ней.

Не говоря ни слова, он поднял ее и унес в столовую. Господа последовали за парой, держа в руке коньячные рюмки. Они снова уселись вкруг стола, Пабло положил перед ними Анаис, а затем неслышным прыжком очутился рядом с ней на большом зеркале лакированного красного дерева, в котором отразились их обнаженные сияющие тела, на мгновение словно умножившись бесконечно и слившись затем воедино в медленном белом колыхании.

Отныне Пабло стал бывать каждый вечер. Мсье Чалоян с друзьями высоко ценили спектакль, который они разыгрывали с Анаис. Порой эти господа «отпускали поводья»: с неутомимой услужливостью молодой человек вместе со своей партнершей всеми возможными способами демонстрировал себя зачарованному взгляду четырех стариков. Иногда мсье Шарль заставлял его принимать позы по своему собственному вкусу, разыгрывать новые сцены, мысль о которых приходила ему в голову. Тогда он давал жеребцу указания по-испански. Тот молчал. Никто никогда не слышал звука его голоса. Зато Анаис не могла сдержать глухих восклицаний наслаждения. Чалоян поощрял девушку выражать свое существо голосом, как прежде плотью – без малейшего стыда и сдержанности. Эта музыка ему нравилась, и Анаис, под смычком роскошного «путана» с Рио де ла Плата, становилась скрипкой Страдивари.

– Все, что я сейчас рассказываю, – пояснил Винсент, – просто идиллия по сравнению с тем, что будет дальше.

Четырем старикам явно доставляло удовольствие повторение этих развратных сцен. Однако каждый раз они требовали заходить дальше, придумывать новую фигуру, жест, позу, непристойность которой превзошла бы все виденное раньше. Но гармония, рождавшаяся из совокупления двух молодых людей, словно набрасывала покров на неприличие их действий. «Они слишком красивы», – восторгался Чалоян. Мсье Шарль с ним соглашался, но это его уже не удовлетворяло: отныне ему требовалось уродство. И потом его дорогой «путан» с чересчур явным удовольствием исполнял свой номер. Надо поставить его на место. И маленькую соблазнительницу следует наказать.

Бородач поделился с Чалояном своей досадой: законный господин Анаис должен был полностью согласиться с законным владельцем Пабло, иначе оба подростка начнут вести себя по своему усмотрению. Владелец юного самца добился того, чтобы ему время от времени доверяли маленькую самку: он сам займется усовершенствованием ее дрессуры.

Прошло несколько месяцев. Наступило лето, и Анаис поехала к родителям на каникулы.

По их совету она отправила мсье Чалояну две открытки. На одной были изображены два индейца с высокогорий в причудливых костюмах, на другой – рыбаки с пироги закидывали в реку невод.

Анаис посетила несколько стран, перелетела через мыс Горн на маленьком самолете, продавала лотерейные билеты на благотворительной ярмарке, обучилась основам танго с сыном посла Аргентины в Боготе. Ей позволили пить шампанское. Она выкурила первую сигарету. И сохранила свой секрет.

Никто не мог даже заподозрить, что дочь консула Франции, эта девочка, вся сотканная из детского простодушия, несколько месяцев удовлетворяла четырех извращенцев. Она сама как будто забыла про те ночи, когда выставляла себя напоказ на обеденном столе мсье Чалояна. Это было так далеко! В прямом смысле слова на другом краю света! Она играла роль послушной девочки так же естественно, как прежде подчинялась гнусным желаниям мужчин, которые для нее были почти стариками и чье одно лишь прикосновение должно было вызвать в ней отвращение.

Но отвращения в ней ничто не вызывало. Анаис могла соглашаться на все подряд. Ее тело было глиной, которую каждый мог свободно мять и лепить из нее все, что угодно.

Вероятно, все решилось в первый же вечер, когда мсье Чалоян, властно втолкнув ее в ванну, дал ей почувствовать, что она полностью ему принадлежит. Та грязь, которую он якобы с нее смыл, тот запах, который он намеревался уничтожить, составляли в сознании девочки глубинную и основную связь с ее собственной плотью. Этот мужчина завладел ими одним махом, не оставив ей ничего, даже самого потаенного, затененного уголка. Он в самом деле стал ее господином.

Южная Америка, балы в посольстве, благотворительные ярмарки, а с другого края, без всякой неловкости или противоречия – оргии у мсье Чалояна!

Тут мне приходит в голову вопрос: разве можно выявить хоть какую-нибудь истину в такой безнадежной путанице, в этом порочном раздвоении? Что мы знали об Анаис? А она, навеки замкнутая в нерасторжимый круг бесстыдного удовольствия и бесконечной лжи, что могла она знать о себе самой?

– Когда вы с Жеромом высадили ее в аэропорту Барселоны, откуда она должна была лететь в Майами, – сказал Винсент, – она всего-навсего ехала к родителям. Возвращалась к ним, чтобы провести несколько невинных недель. Устраивала каникулы своей совести и своему телу. Это со своим отцом она говорила за несколько дней до отъезда, но не захотела вам об этом сказать, уже не могла в этом признаться, потому что, рассказав о своей жизни, убила бы родителей. Она окончательно замуровала себя в своей лжи. Не оставила себе никакого выхода. Ей теперь приходилось все выдумывать, даже самое простое и естественное.

Мсье Шарль, конечно, существовал, – продолжал Винсент, – и вы действительно были его гостями – ты и Жером. Вы пользовались роскошным гостеприимством этого мерзавца. Новый хозяин Анаис был жестоким, безжалостным, но не слишком внимательным, а главное, не ревнивым. Он гораздо больше дорожил своим великолепным «путаном», чем хрупкой Анаис, недостаток которой состоял в том, что она девушка, так что ей отводилась второстепенная роль в сценах, которые он для себя заказывал.

Анаис крепко привязали за шею. Веревка была довольно длинной, поскольку она могла дойти до квартиры на авеню Анри-Мартен, но, слегка дернув за поводок, бородач мог в любой момент отозвать к себе маленькую рабыню. Иногда он позволял ей целыми месяцами где-то шляться на конце лонжи. Иногда она была нужна ему несколько недель подряд. Иногда он забирал ее у нас только на одну ночь. Анаис исчезала. Возвращалась с царапинами на теле и новой ложью на устах. Красивой ложью, которую гримировала смехом и невинностью, даже если нас не удавалось провести.

Винсент не знает, в результате какой сделки Анаис оказалась во власти мсье Шарля. Она сама не знала. Ей, конечно, и не подумали об этом сообщить.

В середине восьмого класса она оставила школу мсье Чалояна и поселилась у мсье Шарля. Что до родителей Анаис, то они, как известно, жили далеко от всего этого. Папа-дипломат делал карьеру. Мама, как заведено, занималась галстуками и запонками представителя Франции и сама старалась поддержать честь страны своими платьями и прическами. На пятнадцатилетие Анаис получила бандероль с кружевными платочками, фотографиями, сделанными во время ее последних каникул, и длинное письмо от мамы с постскриптумом от папы, нацарапанным наспех, как медицинский рецепт: от чувства одиночества, которое могла испытывать его дорогая дочь, он предписывал терпение и прилежание в учебе.

Анаис только что выехала из пансиона, когда прибыла бандероль. Мсье Чалоян отправил сверток к мсье Шарлю. Он не стал бы лишать девочку драгоценного знака родительской любви. Впоследствии он пересылал ей все письма.

Когда Анаис явилась на авеню Анри-Мартен, она была во власти мсье Шарля. Нам она представила его своим крестным.

– Она в самом деле относилась к нему как к своему опекуну, – сказал мне Винсент, – так как уже не сомневалась, что ее родители умерли. Когда она приезжала к ним в Южную Америку на каникулы, мсье Шарль мысленно ее сопровождал. Он был там. Он существовал взаправду.

Винсент резко встал и облокотился на перила, повернувшись ко мне спиной. То, что ему следовало бы теперь добавить, скажу я. Эти слова не сорвутся у него с языка. «Она сделала его консулом Перу, – говорю я в свою очередь. – Она присвоила ему титул своего отца. А главное, – она его любит. Она любит его именно как отца. Любит за все испытания и унижения, которым он ее подвергает. День за днем, через новые страдания, он стал ее создателем. Он завершает то, что предпринял мсье Чалоян».

Этот последний знал уже с первого вечера, что ему нечего бояться со стороны девочки – ни того, что она воспротивится, ни того, что проболтается: кому она сможет довериться? К кому она была по-настоящему привязана, кроме тех, кто ее развращал?

 

IV

Однажды я провел вечер у друзей, живших в художественной мастерской на улице Кампань-Премьер.

Тогда я терзался банальным чувством заброшенности и той внезапной тишиной, которые обычно наступают после бурного разрыва. Мое одиночество было подобно шуму в ушах, которое я пытался заглушить каждый вечер успокаивающим жужжанием чьей-нибудь болтовни. Я шел то к одним, то к другим. Восстанавливал отношения с друзьями, с которыми давно не общался. Затягивал разговор, как только можно. Наиболее милосердные из привечавших ложились спать перед рассветом, оставив меня дремать на канапе в гостиной.

В ту ночь мне дали понять, что лучше провести ее в собственной постели, если я наберусь смелости преодолеть на такси два квартала, которые отделяли меня от моего жилища. Мне вызвали машину, и я оказался в лифте.

Там, в полусне, я почувствовал, что мир странным образом проваливается у меня под ногами в полной тишине: кабина не спускалась, а поднималась, и я удалялся от земли в натужном, но мощном взлете.

Тремя этажами выше я очутился на самой верхней лестничной площадке перед двумя женщинами в меховых манто, которые и вызвали лифт. Дверь квартиры позади них оставалась распахнутой настежь, словно обе створки раскрыло ураганом музыки, смеха и криков, доносившихся на лестницу.

В проем яркого света, который представляла собой раскрытая дверь в полумраке лестницы, на краткое время вписался силуэт. Это была девушка, танцевавшая сама с собой. Мне показалось против света, что она голая.

Одна из женщин в мехах открыла зарешеченную дверь кабины и сказала: «Вы приехали к самому разгулу безобразия. Желаю вам получить удовольствие».

Не помню, как я оказался в прихожей. Меня схватила за руку статуя из позолоченной бронзы и потащила в мастерскую. Это, наверное, и была та девушка, мелькнувшая в дверях. Она была голая, хотя и сплошь покрытая золоченой краской. На ее груди и животе проступил пот, притягивая свет и отбрасывая металлические отсветы.

Я был сонным и отупевшим, и без всякой тревоги и удивления, словно во сне, отдавался на волю самых нелепых событий. Соблазнительное золотистое видение потащило меня за руку к кучке людей, собиравшихся в мезонине. По лестнице поднимались девушки, голые, как моя танцовщица, или одетые лишь ради шутки в простую кружевную улыбку или чистый сетчатый обман.

Почти все гости теперь собрались в кружок в мезонине. На ковре у их ног сцепились два молодых человека, оба голые и покрытые потом. Зрители наблюдали за их борьбой и уже с минуту молчали. Слышались только тяжелое дыхание и хрипы атлетов. Я не сразу понял, что они занимались любовью. В свою очередь я затаил дыхание и завороженно смотрел. Еще ни разу мне не доводилось видеть совокупления мужчин.

Золотая или бронзовая девушка вывела меня из состояния гипноза, попросив ссудить ей «дозу». Поскольку у меня не было того, что ей требовалась, она оставила меня, чтобы попытать счастья в другом месте. Я отделился от кружка визионеров и снова вышел на лестницу. Подумал о том, что такси, вызванное полчаса назад, наверняка меня уже не ждет. Тогда я принялся искать телефон.

А может быть, я не нашел лучшего предлога, чтобы пройти через всю квартиру и, переходя из комнаты в комнату, перескакивать с одного видения на другое, как бывает именно во сне, не ища другого смысла, кроме необходимости обнаружить другие сплетенные тела каждый раз все в более сложных позах.

Ознакомившись со всеми способами совокупления, которым предавались в спальнях, ванных комнатах, на кухне, я вышел в главную комнату и сел на канапе, где временно не происходило ничего. Через несколько минут золоченая девушка села рядом со мной: мы, в некотором роде, были старыми знакомыми. Уверенная в том, что я дал ей первые «дозы» в этот вечер, она решила отблагодарить меня, щедро покрывая меня своей позолотой.

Мимо проходили люди и смотрели на нас, пока она решительно, не теряя времени даром, меня раздевала. Я не сопротивлялся, так как ни на секунду не верил в реальность происходящего. Я с любопытством наблюдал за тем, как крепнет наслаждение, которое юная женщина задалась целью вырвать у меня сильной рукой.

Мое совсем свежее, еще неправдоподобное одиночество давало мне чувство того, что отныне я освобожден от всякой ответственности. Уже несколько недель мое существование состояло из поступков, лишенных последствий, в совершенно иллюзорном мире, а в ту ночь случай привел меня в самую глубь галлюцинации, которой я не прерывал – возможно, из беспечности, – не стараясь проснуться. Ибо я был уверен, что сплю, что мне снится сон, а вокруг меня – другие спящие, которым, что меня ни в коей мере не удивляло, снится тот же сон, что и мне. А может быть, я предпочитал считать, с еще большей вероятностью, что уснул в лифте и через странное сопряжение случайностей попал в чей-то сон.

Я могу сколько угодно рыться в своей памяти, но большего мне добыть не удастся: воспоминание о тех нескольких часах оргии замыкается на самом себе и навсегда останется оторванным от остальной жизни.

Я оказался столь непохож на того человека, которого, как мне казалось, хорошо знаю, согласившись без уговоров заниматься любовью среди других пар, что мне кажется, будто я бредил. Я больше никогда не видел странную куклу из золоченого металла и прочих действующих лиц того вечера – незаконченные наброски в моей памяти, порой сводившиеся к одной замечательной или особенно нелепой анатомической детали, к которым я совершенно неспособен приладить лицо. Я вспоминаю этот странный эпизод моей жизни вполне равнодушно. Картины, приходящие мне на ум, ничуть не привлекают меня, но и не порождают во мне ни малейшей неловкости или угрызений. Даже если все это действительно произошло со мной, это приключение – всего лишь плод воображения, а никто, разумеется, не несет ответственности за свои фантазии.

Всю свою жизнь Анаис спала таким особенным образом, это подтвердил мне сегодня Винсент. Она, должно быть, не верила в то, что с ней происходило, и предавалась сновидениям с достаточной долей безразличия, чтобы избежать тоски. Необыкновенная свобода поведения, ненасытная жажда игры, приверженность к приключениям и риску наглядно показывают, что жизнь была для нее только выдумкой, сказкой, которую она рассказывала сама себе.

Родители же Анаис так ничего и не заподозрили. Каждый год дочь приезжала к ним на два месяца, все такая же цветущая, каждый раз все более красивая. Она успешно осваивала верховую езду, изящно танцевала, восхитительно носила туалеты. В шестнадцать лет ей сделали первое предложение. Молодой человек принадлежал к самому лучшему обществу, но господин посол счел, что его дочь еще недостаточно созрела, чтобы основать семью. Тем не менее он решил спросить ее мнения. Он не хотел разбить ее нежное сердце. Она громко расхохоталась. Соискателю сообщили, что Анаис сама считает себя слишком юной для брака.

Мсье Чалоян уже почти не виделся с девочкой, только передавал ей почту из Южной Америки. Анаис по-настоящему принадлежала мсье Шарлю.

Слугам из особняка в Нейи было сказано, что он приютил свою крестную, несчастную сироту. Мсье Шарль охотно привечал сирот, на несколько ночей или подольше. Обычно это были юные и красивые мальчики. Эти сказки уже не вызывали пересудов горничных, даже не забавляли их. Анаис стала первой девушкой в коллекции. Мсье Шарль обладал достаточным влиянием, чтобы это новшество не вызвало слишком много комментариев.

Отныне Анаис сопровождала мсье Шарля и его верного Пабло по тем местам столицы, где развлекались лучше всех. Это, разумеется, были места для посвященных, и в этой среде завершилось взросление девушки. Приличия требовали, чтобы хозяйке дома подносили букет роз. Мсье Шарль приносил Анаис и Пабло самые прекрасные растения своего сада.

В отличие от друзей мсье Чалояна люди, которые встречались там, не довольствовались простым разглядыванием цветов. За несколько лет Анаис и Пабло послужили удовольствию многих людей, но разве они не были крепкими и здоровыми?

Ты продолжаешь свой рассказ, Винсент, и наверняка продолжаешь вопрошать самого себя. Или же ты надеешься, что в этот раз услышишь от меня ответ? Вот была бы удача!

Но то, что я мог бы тебе сказать, тебе не поможет, не достигнет твоего понимания. До тебя никогда не дойдет, что Анаис могла пережить то, что пережила, вынести унижения, которые вынесла, ни на минуту не подумав о том, чтобы взбунтоваться. И уж совсем до тебя не дойдет, что она могла находить удовольствие в издевательствах, следы которых на ее теле нам с тобой довелось лицезреть.

Ее накачивали наркотиками? Конечно. Она «глотала дрянь», как она нам сказала, и это тоже доставляло ей удовольствие. Она убивала себя, все скорее скользя по наклонной плоскости, которая, естественно, ведет только к смерти. Но как ты не понимаешь, что она умирала таким образом только во сне, точно так же, как с первой же ночи у мсье Чалояна жила лишь в грезах?

Не улавливаешь? Ты не видишь, что Анаис была осуждена с самого начала своей жизни и что именно это сразу разглядел мсье Чалоян. Она выказала ему свое отчаяние, играя в воровку, таская всякую мелочь, конечно, но практически у него на глазах. А это была уже не мелочь. Она наверняка предвидела последствия: мсье Чалоян похитил ее из реального мира, убрал с шахматной доски банальных причин и следствий и вверг в лабиринт мерцаний и иллюзий, выйти из которого было невозможно, как невозможно было проснуться. Ибо ей никогда не захочется проснуться. Смерть во сне, считала она, вызовет не больше последствий, чем все прочие грезы.

Через год после отъезда в Майами она вернулась на авеню Анри-Мартен и застала там только тебя, Винсент, тебя, тоже живущего во сне, в успокаивающей фантазии о собственной виновности, в иллюзии того, что у жизни есть смысл и что этот смысл в конечном счете должен соответствовать твоей идее о «Добре».

Негодяй Жером со своим эгоизмом, тщеславием, презрением к людям и в особенности к женщинам мог помочь ей, вернуть ее в этот мир. Действительность – это было ему знакомо, это было его дело. Но ты, Винсент, ты! Ты не был скроен для того, чтобы заставить ее немного пострадать, столько, сколько нужно, чтобы она проснулась, – так щиплют или трясут спящего, погруженного в кошмар.

Ты говоришь, она не долго пробыла у тебя. Уехала через несколько недель. Ты не смог ее удержать? Даже не пытался? Ну да! Не мог же ты привязать ее к батарее! А ты знаешь, что она другого и не желала? Она привыкла к тому, что ее привязывают, и даже слишком сильно затягивают веревку, причиняя ей боль. А в тот раз она хотела, чтобы ее удержали. Ты не понял? Правда не понял? Что она делала те несколько недель? Ничего. Она как будто ждала. А чего она ждала? Ты не задавал ей этот вопрос? Может быть, Жерома. Или меня. Или тебя, если получится. Она надеялась, что ты наконец-то зашевелишься, возьмешь ее и уведешь с собой.

Да, возьмешь. Она знала только это: быть взятой. Это единственный язык, который она понимала. Ты ведь мог бы поднатужиться? Это простой язык.

Но ты дал ей уйти. У тебя и сегодня от этого слезы в голосе. Дурак!

Она ушла, как всегда. Не предупредив, ничего не взяв с собой и не оставив ни адреса, ни малейшего указания. Тебе осталась от нее лишь смятая постель. Подушка, как всегда, валялась на полу. Когда Анаис хотела провести ночь одна, даже подушка была лишней.

В этот раз ты отправился на поиски. Через несколько месяцев ты ее нашел. Как ты ее нашел? Может быть, случайно? Нет! Через отвратительную последовательность умозаключений. Как в плохом романе, ты стал искать ее «на дне». Она открыла тебе, что «дядя Шарль» прогнал ее из дома после четырех лет доброй и беспорочной службы: она стала ему не нужна с тех пор, как исчез его «путан». Он-то сбежал. Или просто переменил хозяина. А ты уже был ни на что не годен.

Ты можешь проявлять проницательность и интуицию, Винсент, когда иначе нельзя. Ты принялся посещать сомнительные бары на площади Пигаль. Ты взял верное направление. «Горячо, сгоришь», – говорила Анаис, когда мои пальцы скользили вдоль ее бедер. Ты нашел ее однажды ночью. Узнал в свете рентгеновских лучей матового стекла, на котором она демонстрировала свои прелести нескольким туристам, усевшимся в кружок вокруг маленького подиума. Это зрелище не идет ни в какое сравнение с Эйфелевой башней и Триумфальной аркой. Не так абстрактно.

В соответствии с законом обнаженные танцовщицы появлялись с крошечным треугольничком ткани внизу живота. Но в то время, о котором мы говорим, клейкие вещества уже не отличались хорошим качеством. На заре, к моменту третьего или четвертого обязательного заказа горячительного, матерчатый треугольник неизменно спадал, и самые упорные зрители получали в награду красивый восход солнца над самой прекрасной столицей в мире.

Ты, конечно, захотел поговорить с танцовщицей после ее последнего «фламенко». Нет ничего проще: плати. Обычаи одинаковы, что в одну эпоху, что в другую, что на площади Пигаль, что в баре для дальнобойщиков.

Ты заплатил. Анаис подошла к тебе и отвела на банкетку, в самый темный угол зала. Там совсем ничего не было видно. Она как будто не узнала тебя. Хотя звук твоего голоса… Правда, волнение и тревога наверняка сделали его неузнаваемым. А главное, Анаис не желала снова видеть тебя – тебя, Винсент. Не здесь! Она обошлась с тобой, как с клиентом, раз уж ты заплатил, чтобы провести с ней «некоторое время». Она хорошо с тобой обошлась, ибо и здесь, как у мсье Шарля, она с любовью относилась к своей работе, разве не так?

Бедный Винсент! Ты признаешься мне, что не мешал ей: у тебя не было другого способа ее удержать. Ну же! Тебе незачем оправдываться. Ты ведь уже большой мальчик, да?

Ты стал приходить туда почти каждую ночь. Ты хотел бы стать ее единственным клиентом, так как пока она была с тобой, ни одна свинья из тех, что посещали это заведение, не могла положить на нее свою лапу. Правильно?

А она? Ты, наверное, ее раздражал. Или же ей было смешно. Или и то и другое. Ты не попросил ее руки?

Ты сделал лучше: пригрозил, что донесешь в полицию на владельца заведения, где заставляют танцевать обнаженной несовершеннолетнюю. Если бы только танцевать… Было еще и то, что происходило потом на банкетке.

Анаис только рассмеялась. До совершеннолетия ей оставалось всего полгода. А у владельца заведения были связи. Бедный Винсент! Ты по-прежнему ничего не знал о жизни.

Ты вернулся на следующий день. На подиуме пара изображала любовь. Это было что-то новенькое. Но вот Анаис ты не увидел, ни в ту ночь, ни на следующую. Хохотун-бармен сообщил тебе, что она сменила крышу и что здесь ее больше не будет. Значит, тебя приняли всерьез, чертов Винсент! На какие новые галеры отправилась Анаис из-за твоих жалких угроз?

А потом была такая любовь! Да, ты все посвятил нашей Анаис. Она намеревалась идти до самого конца в своем безумстве, а ты вызвался ее сопровождать.

Мне не следует насмехаться. Есть в тебе что-то такое, какое-то неловкое простодушие, которое так и напрашивается на издевку. Но малодушный Винсент, Винсент-мерзляк в конце концов бросился в воду. Он пережил свою страсть. Он однолюб, Винсент. А это достойно уважения.

Ты стал вести расследование в барах площади Пигаль. Это было нелегко. Жиголетты, вышибалы, бармены требуют платы за свои сведения. За имя идет торг, за адрес – переговоры. В мире, где все продается, все можно купить. Но получаешь только кусочки, которые затем надо склеить вместе, а клей тебе не гарантирован. Анаис быстро усвоила привычки своего квартала. Кто угодно мог насладиться ею «на время». Она продавала себя клочками. Ее раздавали в розницу. Теперь это была настоящая проститутка, профессиональная. Она приняла свою судьбу. Даже дорожила ею, поскольку это была ее жизнь. Она не собиралась облегчать тебе задачу, бедняга Винсент.

Ты обнаружил ее в Ницце, где она провела два года. Маленькое, скромное и чистенькое заведение, недалеко от старых кварталов. Зимой народу было немного. У нее даже находилось время для тебя. В глубине души она тебя любила. Она хотела дать тебе понять, что ты ничего не можешь для нее сделать. И чувствовала, что помогает тебе жить. Но когда приходил клиент, ты должен был отпустить ее.

Позади бара была натянута ширма для наблюдения. Хозяйка время от времени поглядывала туда, чтобы убедиться, что там, внизу, ее девушкам ничего плохого не делают. Она и тебе давала взглянуть. Она открыла тебе это ремесло в черно-белом изображении. Ей было весело заставлять тебя страдать. Зачем ты смотрел? Ты снял небольшую квартирку рядом с баром. Анаис порой соглашалась туда заглянуть. Она занималась с тобой любовью, а потом до полудня спала. Если вдруг ты отваживался заговорить о той жизни, которую она ведет, и о том, как тебя это беспокоит, она убегала, хлопнув дверью. Несколько раз она запрещала тебе приходить в бар.

У тебя возникли проблемы с полицией. Тебе пришлось оправдываться, объяснять. Анаис и хозяйка бара пришли к тебе на помощь. Впрочем, это было в их интересах: что вы, у Анаис нет сутенера! Девушки из заведения свободны, могут уйти, когда захотят, и никому ничего не должны. Что до подозрительного типа, который торчит здесь каждый вечер и пять часов сосет свою рюмку коньяку, то это просто бедолага, наивно и безнадежно влюбленный в Анаис, маленькую шлюшку. Известная история. Об этом пишут романы и снимают фильмы. Ладно! Тебя все-таки попросили вести себя скромнее и не частить в бар. Ты повиновался. Ты слишком боялся действительно потерять Анаис.

Ты не работал. Ты был слишком занят. Каждую ночь ты ждал избавления, которое наступит на рассвете. Каждый день ты с ужасом ждал наступления ночи. Ты изнурял себя ожиданием. Ты продал все, что имел. Выгодно разместив деньги, ты смог жить без особых забот. Один-единственный раз ты проявил сноровку. Но ведь игра шла на твою жизнь, разве не так?

А! Ты сказал, что Анаис регулярно принимала героин. Этого следовало ожидать: Анаис не хотела просыпаться. Ты долгое время надеялся, что сумеешь ее переубедить и она оставит эту пагубную привычку. И тут ты ничего не добился. Возможно, так было лучше. Разве ты не знаешь, что сомнамбул будить нельзя, иначе они могут умереть?

Ты последовал за Анаис в Марсель. В этот раз бар был не столь пристоен. Тебе это быстро дали понять. Хотя для пущей убедительности потребовалась хорошая взбучка. Двенадцать дней в больнице. Ты не заявил в полицию. Ты знал, что Анаис тоже получила выволочку.

И ты еще называл нас сутенерами – меня с Жеромом? Теперь ты должен был понять разницу.

В Марселе ты прождал еще два года. Конечно, ты больше не имел права следить на экране телевизора за оплаченными любовными играми твоей возлюбленной. Ты наблюдал на расстоянии. Ты стерег. На рассвете ты смотрел, как Анаис выходит из бара. Ее сопровождал мужчина, всегда один и тот же. Тот самый, который разбил тебе скулу кулаком и на несколько месяцев впечатал в твое лицо странную улыбку уголком рта, дурацкую улыбку.

Наконец случилось то, на что ты уже не надеялся. Восемь лет ты ждал этого дня: судьба согласилась подарить тебе твою Анаис. На сей раз одному тебе. По крайней мере, то, что от нее осталось.

А она? Да, она тоже была согласна. А как иначе? Ее сутенер считал, что в свои двадцать пять она уже стара. Собирался поставить ее «на конвейер». Наша маленькая сомнамбула готовилась проснуться по-настоящему.

Ей пришлось объяснить тебе, что такое «конвейер», наивный ты человек: кровать, умывальник. Ставни закрыты. Зато дверь не закрывается. Входят и выходят. Дошло? Анаис теперь – открытая дверь. Туда входят и выходят за небольшую плату. Главное, чтобы побыстрее. Сколько клиентов в день? Не считают. Считают только деньги.

Анаис в самом деле постарела. «Марафет», спиртное.

Пьют не только клиенты. Но ты наконец-то видел ее вблизи, а в твоих глазах она вечно останется прекрасной. Подарок судьбы. Она позвонила в твою дверь в тот вечер как раз перед тем, когда обычно заступала на службу, а ты на вечную вахту. Сутенер позволил ей увидеться с тобой. Тебе не набьют морду. Встреча была по делу: тебе хотели продать Анаис. Со скидкой. За совсем небольшую цену. Чисто символическую. Тебе наверняка даже в голову не пришло торговаться.

Авиньон, бензозаправка – все это пришло через несколько недель. Очень скоро. Нужно было наверстывать упущенное время. Дом, мелкий бизнес, жизнь вдвоем. Самая роскошная из твоих дурацких грез. Вот счастье-то, а!

Ты признаешься, что это продлилось недолго? Скажи на милость!

Анаис сделала все, что могла. Она сделала это для тебя. Она хотела бы дать тебе удовлетворение, как всем мужчинам, которых повстречала в глубоком сне своей жизни. Она даже хотела приобщить тебя к затейливым штучкам, которым обучилась у мсье Чалояна, мсье Шарля и в барах. И, конечно, к кокаину, героину. Ну нет, только не это! Нет уж!

Ты снова принялся за ней следить. Карманных денег не давал, так? Слишком опасно. Или ровно столько, чтобы хватило на сигареты. Ты думал, что отучишь ее от наркоты легкими сигаретами, почему бы нет?

Бедный Винсент! Ты снова начал бродить взад-вперед по террасе. Солнце уже высоко, но еще свежо, у нас есть время. Но когда встану, я уйду навсегда.

Ты рассказал мне то, о чем я хотел знать. Ну что ж! Получилась история бедного Винсента, которого я знал тридцать лет назад и который решительно не переменился. Да, твоя история, а не история Анаис. В этом несчастье, по крайней мере, я не виноват. У меня есть право взирать на него с некоторого отдаления, с иронией. Я буду о тебе вспоминать, Винсент, о нескольких часах, что мы проболтали. О чем мы говорили-то? А, неважно!

Да, мне это удастся: все, что я услышал, послужит материалом для письма, которое я тебе отправлю, вернее, перешлю, как почту, которую доставили мне по ошибке. Вот мое мужество, Винсент! Вот моя любовь к тебе, Анаис! Можете оба смеяться, мне плевать.

Как обычно, Анаис лгала. Но уже не так изящно, как раньше. Теперь не надо было придумывать себе жизнь. Игра закончилась.

В эту ночь ты с чересчур большим интересом следил за двумя проститутками на бульваре. Может быть, старые знакомые? Товарки Анаис? Мир так тесен.

Ей требовался кокаин. Марсельский сутенер продал тебе Анаис за небольшую цену, но ты прогадал. Эта потаскушка приносила больше расходов, чем доходов. Мотор был ни к черту. Слишком большой пробег. Жрет бензин напропалую.

По ночам ты запирал дверь квартиры и прятал ключ, но это не помогало. Анаис уходила через террасу и пробиралась по крышам соседних домов. В пятидесяти метрах оттуда была пожарная лестница. Там она и спускалась. Ей было плевать, как она вернется обратно. Когда у нее начиналась ломка, история всего мира не простиралась дальше чайной ложечки, которую она скоро нагреет над огнем зажигалки. Но до того ей потребуется остановить по меньшей мере три-четыре машины на бульваре.

Ты не упрекал ее, когда она возвращалась. Иногда это происходило на следующий день. Иногда проходила неделя. Сколько машин проехало по бульвару за это время? Сколько остановилось? Сколько?

Она говорила тебе, что однажды свалится с крыши. Непременно. Или, может быть, бросится вниз, чтобы все это кончилось. Но нет! Не раньше, чем примет последнюю «дозу». Сначала ей нужно было прекратить эту боль. А потом она покончит с собой.

Но как раз о потом она и не думала. Она заботилась лишь о том, чтобы как следует спрятать свернутые из бумаги пакетики с драгоценными щепотками белого порошка: пока у нее был запас, жизнь казалась ей прекрасной. Это не могло долго продолжаться. Зависело от количества остановившихся машин.

А ты, Винсент, изображал полицейского, таможенника: покажите-ка мне вашу сумку! Выверните карманы! А что там за подкладкой пальто, а? А между гигиеническими прокладками?

Ты устраивал обыски. Ты редко что находил: Анаис уже пересекла столько границ со времен мсье Чалояна. Она была тертым калачом.

Потом ты перестал искать. Ты понял, что не стоит больше запирать дверь на засов по ночам. Пусть уж лучше Анаис уйдет по лестнице, поскольку она все равно уйдет.

Наконец, однажды ночью, когда она выходила за порог, ты сунул ей в руку пачку банкнот и посоветовал на сей раз не искать клиентов и вернуться, как только она купит себе кокаин.

Ты это сделал, Винсент. Да, ты сделал это ради нее. Ты единственный мужчина, который в самом деле что-то ей дал.

Под твоим каблуком хрустнул шприц. Ты подбираешь осколки один за другим. Машинально слизываешь капельку крови, выступившую на указательном пальце. Не можешь найти иглу. Становишься на колени и изучаешь щели между паркетинами под кроватью. Вот она. Ты открываешь маленький шкафчик над умывальником. Пересчитываешь пакетики. Трех не хватает. На этот раз решено: ее нужно госпитализировать.

Она спит. Она так покойна. Какой покой? Какой сон? Как узнать? Сама она сказать не сможет.

Ты снимаешь трубку телефона. Лучше вызвать пожарников, чем полицию. Анаис может умереть с минуты на минуту. Три пакетика! Она их приняла сразу? Как теперь узнаешь!

Может, помочь ей проснуться? Ты наблюдаешь за этим сном, который ничего больше не требует от остального мира. Что значит помочь? Если бы ты верил в Бога, ты вопросил бы Бога. Но ты уже не веришь даже собственной совести. Ты уже давно не слышишь ее голоса. Она молчалива, как Анаис.

Ты вешаешь трубку, так и не набрав номер. Предоставляешь окончательное решение случаю. Ложишься на канапе в гостиной. И немедленно засыпаешь. Ты покоен в глубине души: Анаис не хотела бы, чтобы ты провел бессонную ночь. Ты прав. Пускай она как следует объяснится со случаем. Это все, чего она ждет от жизни.

Была еще и та ночь, когда она вышла на бульвар совершенно голой. По счастью, ты проснулся. Машины сигналили. Ну и праздник начинался на шоссе! Анаис была царицей бала. Ты скатился по лестнице с одеялом. Успел как раз перед приездом полиции. Бесплатный аттракцион окончен. Но мужики из машин, хоть и не заплатив ни гроша, считали, что их надули. «Она больная! – кричал ты. – Это больная женщина», – и тащил ее прочь изо всех сил.

Потом, как всегда, были ее угрызения совести: она должна уйти. Она губит твою жизнь. Завтра она уйдет. Или же покончит с этим. Нужно же когда-нибудь это остановить. Тогда прямо сейчас, да, лучше сделать это прямо сейчас!

И ты, как всегда, умолял ее продолжать.

Потом она стала выходить только за «марафетом». Как хороший муж, ты работал. Газойль, девяносто пятый, семьдесят шестой – успевай поворачиваться: чертов моторчик жрал уйму горючего. Теперь и ты узнал страх перед ломкой.

Она продолжала прятать пакетики, хотя ты уже и не помышлял об их конфискации. Она не всегда могла их найти. Память подводила. Тогда ты искал вместо нее.

Она прятала и еду. Она ела немного, но ей нужно было делать запас. Она укрывала провизию в глубине ящика, или под стопкой простыней, или под матрасом. Она боялась, что мсье Чалоян все это найдет и снова заставит ее раздеться. Раздеться навсегда. Ты, Винсент, притворялся как мог, будто ничего не замечаешь. Несмотря на грязь. Несмотря на вонь, которая иногда исходила от протухших сокровищ. Ты был первым мужчиной, уважавшим личную жизнь Анаис. Нет, это не так уж плохо пахнет! Нет, от девочки больше не воняет! Ты помогал ей вновь обрести невинность.

Только круглый дурак может возвыситься до такого великодушия, Винсент. Я, конечно, неправ, что насмехаюсь над тобой, но как иначе?

Под конец муженек сам отправился покупать пакетики с героином. Если любишь кого-нибудь, идешь за ним до конца.

На семилетие ей подарили персидского котенка – красивый комочек из голубой шерсти. Но ей больше нравился пес, однажды забежавший в сад их имения, которого она назвала Томом.

Родители были против этой блохастой псины, которая обязательно испакостит красивую виллу. При соучастии марокканских слуг Анаис поселила Тома в сарайчике садовника. Она воровала для него на кухне еду. Возможно, именно тогда она и выучилась красть. Ее родители так ничего и не заподозрили. Они были не слишком внимательны. Они полностью доверяли Амине, гувернантке дочери.

Том и Амина стали первой семьей Анаис. При помощи хны Амина украшала волосы девочки медной филигранью и превращала ее в настоящую маленькую арабку. Мама Анаис несерьезно и снисходительно относилась к любви, которую марокканская служанка питала к своей «бедной крошке».

Анаис потеряла Амину и Тома, когда господин консул получил назначение в Братиславу. Ей было одиннадцать лет. В этом возрасте «бедные крошки» должны уметь удерживать слезы.

Но почему нельзя увезти Амину и Тома в Братиславу? В одиннадцать лет все-таки мечтаешь о невозможном. Господин консул ограничился улыбкой. Мама сказала, что Амина и Том должны остаться дома, в своей стране: было бы немилосердно лишать их своих привычек, климата, жаркого солнца, бывшего их единственным богатством.

Кто посмел бы утверждать обратное?

Она уже не помнит, когда видела отца в последний раз. И в какой стране.

А мать она встретила в Париже. Супруга консула приехала за покупками. Соблюдать свой ранг – не простое дело, когда живешь среди испанцев, смешавшихся с неграми и индейцами.

Мать и дочь взаимно осведомились о здоровье. Мать слегка разговорилась, поделилась своими планами, заботами: твой отец себя не бережет. Жизнь там скоро станет дороже, чем в Европе. Мы немного скучаем по Парижу, но…

Анаис притворялась, что слушает, а сама подсчитывала месяцы и недели до того, как ей исполнится двадцать один год: в свой день рождения она напишет родителям и наконец предъявит им счет. Она уже не верила, что Амина и Том были бы столь несчастны, если бы уехали вместе с ней. Вообще-то она никогда в это не верила.

Она откроет им все, что произошло с тех пор, как ее поручили добрым заботам мсье Чалояна (напомним, человека из очень хорошего общества, несмотря на заковыристую фамилию).

Но, как мы знаем, Анаис отпраздновала свое совершеннолетие в публичном доме Ниццы, ей было недосуг писать письма. В ту ночь, как и во все последующие, клиенты не оставляли ей ни одной свободной минуты: она тоже себя не берегла.

Если бы ее родители желали узнать, что сталось с «бедной крошкой», они могли нанять детектива. Но Анаис было до лампочки, пришла ли такая мысль им в голову. Хотя, кажется, это не слишком опустошило бы карман дипломата. И что бы сделали эти милые люди, если бы обнаружили, что их единственная дочь, их Анаис, с отроческих лет предается разврату? Папа-консул пересек бы океаны, спеша на помощь своей дщери? Пересек бы, но в другую сторону, чтобы окончательно сокрыться от этого стыда.

В каждой семье есть своя тайна, своя драма, свой урод.

 

V

Мы дождались вечера, чтобы пойти туда. Я спал на канапе в гостиной. Когда я проснулся под вечер, в квартире я был один. Ты пришел через несколько минут. Вернулся с бензозаправки, где отработал, как обычно. Тебе никогда не нужно было много спать.

Мы выехали из Авиньона, потом с полчаса ехали до первых холмов Альпиль. Ты вырулил на проселок, вившийся между недавно посаженными сосенками. Вскоре мы остановились и пошли дальше пешком.

– Непотушенный окурок, простой осколок стекла – и все вспыхивает, – заметил ты. – Загорается в ту же секунду, и через несколько минут – катастрофа.

Листва трепетала в знойном мареве. Каждое дерево готово было загореться, как свечка. Время от времени лес празднует бог весть какой день рождения.

– Двадцать лет назад было еще хуже, – снова заговорил ты. – Тогда еще между деревьями рос кустарник. Сегодня к этому относятся внимательней.

Ты шел впереди меня по каменистой дороге, которая через неравные промежутки разделялась на более узкие тропинки. Мы пришли к перекрестку, отмеченному большой обуглившейся корягой. Тут ты как будто заколебался:

– Места сильно изменились за это время.

Чуть позже мы вышли к неглубокому оврагу, образующему полянку. На противоположном склоне я заметил почерневшие руины небольшого сооружения из камней и самана. Винсент сказал, что мы пришли, и сел на землю. Поскольку я растерянно оглядывался кругом, как бывает, когда листаешь книгу и не можешь найти страницу, которую точно помнил, он добавил:

– Ни о чем не напоминает, а?

Я согласился, что, действительно, ни о чем…

– Ты стоишь как раз на том месте, где села она. А я был тут, видишь? Сидел на том камне, совсем рядом.

Я снова кивнул. Его слова долетали ко мне сквозь посверкивающее стекло сумерек, в которых стрекотали цикады. Небо было сделано из очень твердого и ломкого материала. Винсент продолжал:

– Я отдал ей пакетики. Все, что купил накануне. Сколько? Уже не помню. Она еще попросила у меня зажигалку. Все остальное – шприц, игла, ложечка и даже немного воды в бутылке – было у нее с собой в холщовой сумке.

– Вы поговорили?

– Все, что мы могли друг другу сказать, мы сказали уже давно. Она попросила меня уйти, вот и все.

– И ты ушел?

– Да. Она не хотела, чтобы я смотрел на нее за этим занятием.

– Ты не попытался ее остановить?

– Нет. Я дал ей слово.

– Не знаю, смог бы я.

– Успокойся, – с усмешкой сказал Винсент. – Тебя никто ни о чем не просил.

Он встал, приглашая меня идти назад. Мы вернулись к машине. По дороге он сказал мне еще:

– Ей нужно было побыть одной, по крайней мере в ту минуту. Она больше не могла подвергаться взглядам, суждениям, желаниям то тех, то других. Я, наконец, понял, до какой степени ей нужно было побыть одной, единственный раз в жизни. Это и дало мне силы оставить ее. Когда я пришел к машине, то увидел дым, который начал подниматься вон там, над верхушками деревьев, и понял, что Анаис получила избавление.

Содержание