Бессмертие

Левченко Ирина Николаевна

Ирина Николаевна Левченко родилась 16 марта 1924 года в г. Кадиевка Луганской области.

С июля 1941 года по январь 1969 года она служила в рядах Советской Армии. В годы Великой Отечественной войны участвовала в боях на Западном, Крымском, 2-м и 3-м Украинских и на 2-м Белорусском фронтах. Имеет несколько ранений. Награждена десятью правительственными наградами.

Член КПСС с февраля 1943 года.

В 1963 году вышла первая книга И. Левченко «В годы Великой войны», а в 1967 году издательство «Молодая гвардия» выпустило эту книгу в значительно дополненном и расширенном варианте под названием «Повесть о военных годах».

И. Левченко — автор сборника военных рассказов «Надежда», (Воениздат, 1967 г.), маленькой повести «В скором поезде» («Советская Россия», 1968 г.), книги очерков «Люди новой Германии» (Госполитиздат, 1969 г.).

Член Союза писателей СССР И. Левченко в своей творческой работе уделяет много внимания военной тематике.

«Рассказы о танкистах» — это только часть будущей книги, посвященной боевым подвигам воинов 11-го гвардейского танкового корпуса, который в июле 1942 года получил из рук московских комсомольцев Знамя МК и МГК ВЛКСМ и достойно пронес это боевое комсомольское Знамя сквозь огонь войны от Москвы до Берлина.

 

 

Имена неизвестны

— Послушайте, хотите я расскажу вам одну коротенькую историю. Да не смотрите на часы — не задержу. Так рассказывать?

Мы встретились у книжного киоска. Плотный, коренастый полковник с моложавым лицом, с висками, тронутыми сединой, перебирал книги. Я листала книгу воспоминаний бывшего гитлеровского фельдмаршала.

— Что это у вас? — спросил полковник. — Ого, черт подери, толстенная какая! Пишут они там, много пишут. Все, кому не лень. Все старые гитлеровцы пытаются обелить себя, свалить вину на Гитлера и доказать, что германский генеральный штаб невинен, как агнец, во всех бедствиях и зверствах войны. Перед новыми хозяевами выслуживаются.

Типпельскирх, Гудериан, Кессельринг — гитлеровские, фашистские генералы! Писать они умеют, ловко умеют писать да так, как им выгодно. Разве можно от этих людей ждать хотя бы подобия объективности. Они заявляют, что пишут по своим личным воспоминаниям и подлинным документам. Воспоминания? Ложь, все ложь. Разве они помнят о тех бедствиях, которые принесли народам. Документы? Да, документы действительно используются — некоторые. Опять же те, что им выгодны, и в определенном освещении.

Но документы и у них были правдивые. Ох, какие правдивые. Я сам кое-что знаю. Видите ли, эсэсовцы в своей работе были педантичны до мерзости. Отвратительно, жутко, волосы дыбом встают, как подумаешь, что все это не равнодушная машина, а живая человеческая рука спокойненько и точненько стенографировала. Подобные документы не приводят в своих «воспоминаниях» господа манштейны. К чему? Им нужна война. Нет горячей — пусть будет холодная, но война. От холодной до горячей, мыслится им, недалече. Они мечтают о реванше. Что им до бедствий человеческих. Что им до боли, слез, горя людского. Да если бы кто-нибудь из них привел хоть один документ… вот как тот, что я до сих пор помню наизусть. Такие документы фашистских канцелярий мы должны противопоставлять «воспоминаниям» гитлеровских генералов. Это наилучшие комментарии к той массе книг, которые за последние годы изданы на Западе. Прочитает простой человек такой вот протокол, ну хотя бы как тот, что однажды попал мне в руки, и во весь голос: «Не надо нам войны ни горячей, ни холодной! Дайте нам мир, сохраните жизнь нашим детям!» Впрочем, что я говорю, вы же ничего не знаете, — полковник с досадой поморщился и неожиданно предложил рассказать коротенькую историю.

Если бы полковник продолжал говорить раздраженно — я бы ушла; прозвучи в его голосе одна только просительная нотка заядлого любителя порассказать — убежала бы. Но полковник внезапно замешкался, задумчиво и, как мне показалось, сердито глянул на меня исподлобья, даже отступил на шаг, словно оценивая на расстоянии: стоит ли вообще-то говорить, и спросил строго, требовательно, с оттенком сомнения:

— Так рассказывать?

И я осталась.

— Понимаете, то, что я вам сейчас расскажу, даже не коротенькая история, как я обещал. Пожалуй, всего-навсего, эпизод, — медленно проговорил полковник. — Нет, и эпизодом тоже не назовешь. Эпизод, как понимаю, это один какой-то случай, единичное событие. А это — совсем иное. В общем, для меня лично и тогда на войне, и теперь это было всегда чем-то особенно важным, значительным, о чем нельзя забыть, преступно забыть…

Помню все, как сегодня. Вот они, все трое… И вот документ, тот самый документ… — полковник достал пачку «Казбека», вытащил папиросу, помял ее, постучал о крышку коробки и почему-то положил обратно.

— Итак, на чем мы остановились? Впрочем, кажется, мы еще и не начинали. Простите меня, я в первый раз об этом рассказываю. Оказывается — не так просто.

Начнем по порядку. Вы помните, какая сложная обстановка создалась в марте сорок пятого года в Венгрии в районе озера Балатон, когда шестой немецкой танковой армии «СС» удалось вклиниться в нашу оборону. Тогда первый натиск немецко-фашистских танков был внезапным и мощным. Части нашей дивизии вынуждены были малость потесниться. Ну, а потом мы собрались с силенками и восстановили положение.

Стояла наша дивизия под городом Секешфехервар. Этот городишко дважды или трижды переходил из рук в руки. Вот здесь-то все и произошло.

Я в ту пору был начальником разведки стрелковой дивизии. Сами понимаете, служба не из спокойных.

Когда все воюют — и ты с ними; когда у других появляется возможность передышки — у тебя, у разведчика, работа в самом разгаре. Короче, без ложной скромности, скажем — на войне впереди идут разведчики. Тихонько идут. А за ними батальоны, полки, дивизии, армии. Ну, это я так, к слову. Только именно то обстоятельство, что шли мы, разведчики, главным образом, впереди, не шумливо, тихонечко, шли, давало нам возможность видеть такое, что многим, провоевавшим войну в иных частях, и в самом кошмарном сне не привиделось.

Так вот, ночью части нашей дивизии овладели окраиной этого самого города Секешфехервара. Солдаты окапываются, артиллеристы перетаскивают свои орудия на новые огневые позиции, а у нас, у разведчиков, своя работа: пошарить кругом, прощупать, поглядеть, что и как. Тем более, были у нас сведения, что стоял здесь в одном из домов штаб вражеской танковой дивизии «СС». Штаб для разведчиков, сами понимаете, сущий клад. Может, какие документы остались, забыты впопыхах или писаришка задержался.

Погода, надо вам сказать, стояла пакостная: дождь, слякоть, туман. Ползали мы в сырых потемках среди развалин, все облазили — ничего нет. Погреб только от того дома и уцелел. В погребе и нашли его, — полковник снова достал папиросу, на этот раз закурил, ломая спички, закурил от четвертой — я невольно считала, — жадно затянулся несколько раз подряд.

Помолчали.

— Да-а, вот такое дело, — медленно проговорил, наконец, полковник. — Там в подвале мы и нашли его. Вернее, не нашли, а наступили на него. Кто-то из разведчиков наступил. Он пискнул зло, пронзительно, как крыса. Он находился в самом дальнем углу подвала.

Когда его осветили фонариком, он встревоженно зашевелился, вобрал голову в плечи, подсунул под себя руки, подтянул к самому подбородку колени и так, комком, судорожно подался назад, словно хотел вдавить себя в стену, скрыться. Разведчики подняли его на ноги. Он мотал головой, что-то бормотал и никак не хотел идти. Разведчики встряхнули его и выволокли на улицу.

Светало. Мы рассмотрели его. Здоровенный, белобрысый детина, каждый кулак с пудовую гирю. Короткая бычья шея, кажется, что жирный затылок начинается непосредственно от самых плеч. Рыжая щетина на толстых щеках, маленькие водянистые светло-серые глазки. Взгляд их то злой, настороженный, то испуган-но-мечущийся. Никто из нас не успевал перехватить его взгляд, так быстро перебрасывался он с одного из нас на другого, с развалин дома на наши автоматы и снова на лица разведчиков. Внезапно он закинул голову и замер, пристально разглядывая одному ему ведомую точку в светлеющем небе.

— Довольно! — сказал я ему громко по-немецки. — Довольно. Сумасшедшего разыграть не удастся. А цвет неба, если он вас так интересует, могу сказать — сегодня серый.

Он вздрогнул, порывисто обернулся ко мне, — от изумления я отшатнулся, — диким, животно диким ужасом исказилось его лицо.

— Небо?! — вскричал он. — Вы сказали — небо?..

И он упал на колени, забился головой о землю, зашелся в истерическом припадке. Сквозь невнятное бормотание прорывались вопли:

— Нет, нет, я не хочу умирать! Небо!.. Откуда вы знаете?.. Серое небо! Я все, все скажу… Жить, дайте мне жить, как угодно, только жить… Небо. О-о! Серое небо…

Я кивнул своим разведчикам. Они брезгливо подняли с земли эту тушу, вконец потерявшую всякий человеческий облик.

Я отстегнул флягу и протянул ему. Он вцепился в нее своими короткими рыжими волосатыми пальцами и так и прилип к горлышку толстыми красными губами. Он выпил всю воду одним духом. Я смотрел на его дергающийся при каждом глотке кадык и думал о том, почему его привело в такое исступление упоминание о цвете неба.

— Теперь говори, — приказал я ему, отбирая пустую флягу. — Говори, что ты знаешь о сером небе.

Он зыркнул по сторонам своими маленькими, злыми глазками, потом уставился почему-то на мой сапог и заговорил…

Он писарь из отдела контрразведки танковой дивизии. Допрос проводил офицер отдела, некий гауптман, ему помогали два солдата, а он только писал, вел протокол. Он плакал, размазывая по жирным щекам грязные слезы и торопливо говорил, что только вел протокол и больше ничего. Нельзя же человека расстрелять только за то, что он вел протокол… Он лишь присутствовал, он ничего не делал, только смотрел и записывал вопросы и ответы. Ответов, собственно, не было, а вопросы были. Господин гауптман немного вспыльчив, наверное, можно было бы многое не делать… Но те девушки так упрямо молчали, так упрямо, что хоть кого таким упорством можно вывести из терпения. И снова началось нытье: он, дескать, только писарь, он ничего не делал — только писал, у него хороший почерк, и ему доверяли писать, он быстро пишет, как стенографист, а так он — простой солдат, простой солдат, он только выполнял приказание…

Во время этого бесконечно путаного бормотания я заметил, что он держался рукой за внутренний карман мундира.

— Давайте, что у вас там. Живее, — внезапно оборвал я его.

Он вздрогнул, лихорадочно стиснул карман рукой.

— Живее, живее, кому говорю. Давайте все, что есть!

Он нехотя полез в карман и протянул мне пачку сложенных вчетверо, исписанных листов.

Я развернул первый из них. Это был тот самый документ, один из многих сотен, которые никакой Манштейн, никто из виновных в ужасах минувшей войны и тех, кто ведет сегодня холодную войну, никто из них никогда не посмеет привести в своих «воспоминаниях».

Передо мной был протокол допроса трех пленных советских девушек-связисток. Вел допрос действительно некий гауптман. Под протоколом его подпись — четкая, спокойная. А записывал все вот этот, судорожно глотающий слюну, белобрысый детина с дергающимся кадыком. Это его короткие рыжие пальцы выводили каллиграфическим почерком вопросы и ответы, его ручищи — каждый кулак с пудовую гирю — ни разу не дрогнули: ни одной помарки в протоколе. И мне стало ясно, почему такой животный страх вызвало у него случайное упоминание о цвете неба. Вот, что мне удалось установить, связав воедино сбивчивый рассказ писаря отдела контрразведки «СС» и составленный им документ…

…Девушек привели в штаб танковой дивизии «СС» на рассвете. Я говорил вам, какая сложилась в те дни обстановка на нашем участке фронта. Прорыв танков противника был мощным и внезапным. Противник вклинился в нашу оборону, мы вынуждены были отойти, и ночью, в тумане немудрено было заблудиться и более опытным людям. Может быть, связистки шли на какой-то пункт связи или на НП и не знали, что это место оказалось в руках врага. Ведь девушки могли получить задание еще до прорыва вражеских танков.

Трудно сказать, как это произошло. Свидетели тому лишь ночь, да дождь, да туман…

Так вот и попали три советские связистки в лапы господина гауптмана.

Обыск ничего не дал. Все документы девушки, видимо, успели каким-то образом уничтожить. Но на их солдатских погонах были эмблемы связистов. Солдат связи, он по роду своей службы может очень многое знать. Если он даже сообщит количество своих абонентов, то и по этим данным можно установить многое. Короче говоря, именно эмблемы связистов привлекли к пленным девушкам особо пристальное внимание офицера контрразведки фашистской танковой дивизии.

Был вызван писарь, — гауптман во всем любил точность и порядок. Начался допрос.

— Фамилии, — не то приказал, не то спросил офицер.

Девушки молчали.

— Хорошо. Тогда по порядку. Твоя фамилия? Твоя? Твоя?

Трижды повторен вопрос, трижды в ответ — молчание.

— Как писать? — спросил писарь.

— Пиши: они молчали, — отрезал гауптман. — Не хотите назвать себя — не надо. Скажите, какой вы части: ты, ты и ты?

— Куда вы направлялись, куда шли? Ты, ты, ты?

— Как фамилия твоего командира? Сколько танков вы видели на вашем участке? Ты, ты, ты?

— На каком участке сосредоточена артиллерия? Ты знаешь? Ты?

У гауптмана была своя система «психологического» допроса. Он говорил отрывисто, повелительно, перемежая вопросы военного характера с неожиданно простыми: откуда родом, есть ли родители, сколько лет, какое сегодня число. Надо заставить пленного ответить хотя бы на один самый незначительный вопрос, потом будет уже нетрудно запутать его, и тогда он уже сам расскажет о важном. Так думал гауптман. Но время шло, и все раздраженнее, резче, как удары бича, звучало: «Отвечай, ты, ты, ты!»

Господин гауптман начал терять терпение, А писарь с педантичной аккуратностью, без помарок заносил в протокол бесчисленные вопросы и после каждого, не менее аккуратно, выводил: «Они молчали»…

Наконец перечень вопросов иссяк.

— Будете молчать? — сказал гауптман. — Отлично. Тогда считайте, что первый сеанс окончен. Вините себя во всех последствиях. Начнем снова. Фамилия? Молчите? Тогда, чтобы как-то вас отличать, запишем пока что приметы.

Прищурившись, гауптман смотрел на сидящих перед ним на скамье девушек и диктовал: «Захвачено трое пленных. Воинское звание — солдаты. Род войск — связисты. Пол — женский. Фамилии — неизвестны. Первая: рост — высокий, глаза и волосы черные. Возраст — двадцать — двадцать два года. Именуется — Черная. Вторая: рост — высокий, глаза — карие, монгольского разреза, шатенка, возраст — не больше двадцати. Именуется — Азиатка. Третья: коротышка, глаза голубые, на щеке родинка, волосы светлые, рыжеватые, возраст — восемнадцать-девятнадцать, может быть, и меньше. Именуется — Рыжая».

— Вот все, что я мог сделать за вас, — издевательски сообщил девушкам гауптман. — На остальные вопросы вам придется отвечать самостоятельно. Предупреждаю — хуже будет, если мне придется помогать вам. В дальнейшем это будет не так безболезненно. Вопрос первый: куда вы шли, куда направлялись? Отвечать Черной.

«Они молчали», — записано в протоколе.

— Черная, встать!

Девушка вздрогнула, но не двинулась с места.

— Щель. Одну руку, — приказал гауптман солдатам.

Те схватили черноволосую девушку и подтащили к двери. Вывернув ей руку, просунули пальцы в щель между притолокой и дверью.

— А вы смотрите, не сметь отворачиваться! — прикрикнул гауптман на двух девушек, оставшихся на скамье. — Черная, будешь отвечать?

«Они молчали», — записал писарь.

— Начинайте, — скомандовал гауптман.

Один из солдат стал медленно прикрывать дверь. Девушка побледнела, рванулась… Но разве вырвешься из рук палачей…

— Тебе больно, больно? А вы видите? Ну, из какой части? Кто командир? Отвечай, ты, ты!

«Они молчали», — так записано в протоколе.

— Кончайте! — крикнул гауптман.

Гитлеровец рывком захлопнул дверь. Короткий, пронзительный крик нечеловеческой боли и внезапная тишина…

Черноволосую девушку, распростертую в обмороке на полу, отливали из ведра холодной водой. Гауптман стоял перед ее двумя оцепеневшими от ужаса подругами, покачиваясь на носках скрипящих сапог.

— Вы видели? Ей очень больно. Вам будет еще хуже. Будете отвечать на мои вопросы?

«Они молчали», — вывел в протоколе писарь. Протокол надо вести точно — господин гауптман любит порядок…

Черноволосая девушка встала, шатаясь подошла к скамье и опустилась на свое место. Маленькая девушка, самая юная из трех, та, кого гауптман назвал Рыжая, незаметно придвинулась, подставила свое плечо, чтобы на него можно было опереться. Губы у нее дрожали. Она не в силах была оторвать взгляда своих голубых, полных слез глаз от изуродованных, залитых кровью пальцев подруги.

— Тебе страшно, Рыжая? Не заговоришь — не то для тебя придумаю. Хочешь посмотреть еще раз, как это делается? — зашипел офицер, брызгая слюной ей в лицо. — Черная, в щель другую руку!

Солдаты бросились исполнять приказание, но девушка властно отстранила их и с протянутой вперед здоровой рукой сама медленно пошла к двери. Если гауптман сумел заметить растерянность и слабость самой юной, то не ускользнуло это и от черноволосой девушки.

Она шла на пытку, чтобы своим страданием, своим презрением к этому страданию дать силы другим. Вот она уже у самой двери. Кто осудит ее за то, что последние шаги были короче других: вместо одного — два медленных. Секунда колебания… Толчок ногой — дверь приоткрылась, и девушка просунула пальцы своей здоровой руки в образовавшуюся щель. И только тогда оглянулась она на застывших в немом ужасе своих подруг. Она кивнула им ласково, ободряюще и дерзко, вызывающе — гауптману: начинайте, дескать, чего же вы-то испугались?

Молчание прервал равнодушный голос писаря:

— Господин гауптман, как ее дальше именовать? Она сменила окраску, теперь не черная, совсем белая.

— Сменила окраску?! — вскричал, наконец, опомнившийся от изумления гауптман. Он был взбешен. Девчонка перехитрила его — нельзя было позволять ей идти самой. Надо бы волоком, за волосы, чтобы тем двоим жутко стало до безумия. А теперь… Что теперь? Она еще и поседеть вздумала! Так хорошо он придумал им клички. Гауптман метался по комнате. Меняют окраску! Хорошо же, пусть им будет еще труднее умирать. Он возвратит им имена человеческие. И гауптман процедил сквозь зубы:

— Я достаточно знаю русский язык. Есть у русских три именинницы в один день. А вы, все трое, умрете в один день. Пиши, — бросил он писарю, — этих бесфамильных именовать: первую — Вера, вторую — Надежда, третью — Любовь.

Нет, господин гауптман явно переоценил свое знание русского языка. Будь у него «достаточные» знания, не дал бы он трем советским девушкам таких прекрасных русских имен. Они прозвучали в этой комнате издевательств и пыток троекратным призывом ко всему светлому, к чему стремится человек. Нет, не понимал русского языка, господин гауптман, да и где ему понять, что вера, надежда и любовь — три символа прекрасного, и от них родится мужество, они ведут на подвиг!

Не понял он и того, почему вдруг сорвались с места те, кого он назвал Надеждой и Любовью, почему они бросились к седой, белоголовой Вере, все еще стоявшей у двери. Почему у. них просветлели лица, и они обнялись и внезапно заплакали…

Но он понял — из голубых глаз Любови исчез мятущийся ужас, они наполнились светом и неожиданной силой.

— Изменить и ей окраску! Огненную прическу! — вскричал вконец взбешенный гауптман.

Девушку схватили солдаты, оторвали от подруг. На золотисто-рыжие волосы ее плеснули бензином. Гауптман сам зажег спичку…

«Они молчали», — гласит протокол…

Большой и подробный был этот страшный своим педантизмом и равнодушием документ.

«Второй сеанс» допроса длился несколько часов. Девушек избивали палками, им ломали кости. Они теряли сознание — их отливали водой. Едва очнувшись от обморока, они слышали одно и то же: «Отвечай, ты, ты, ты!..»

Они молчали.

Их жгли огнем.

Они молчали.

Изувеченные, истерзанные, чудом пережившие пытки, они молчали.

Доведенный до исступления, гауптман воскликнул:

— Посмотрите в окно! Взгляните на небо. Какого оно цвета? Хоть на этот вопрос отвечайте!

«Они молчали», — привычно записал писарь.

Взбешенный фашист уже не закричал — завопил:

— Небо серое! Это я вам говорю — небо серое. Смотрите на него в последний раз. Через пять минут вас расстреляют! — И спросил с издевкой: — Может быть, на это вы что-нибудь скажете?

И тут они заговорили. Все трое, скороговоркой, чтобы успеть сказать все:

— Мы жили честно и боролись с фашистами как солдаты и комсомольцы. Мы сумеем умереть честно, как комсомольцы.

А Вера добавила:

— Мы сражались за свободу своего народа, за мир на земле. Мы уходим из жизни с чистой совестью. Какая она у вас, господин фашист?

* * *

— …Вот и вся история, все, что я хотел вам рассказать, — устало проговорил полковник. — Как видите, были у гитлеровцев страшные, но действительно правдивые документы. Конечно, книги таких авторов, как Манштейн, Гудериан и другие нужны нашим историкам, их надо переводить и издавать. Я, может быть, несколько неправильно на них ополчился.

Может, я сегодня особенно остро все воспринял потому, что именно сегодня я узнал, что тот самый писарь, который так хладнокровно вел протокол допроса трех советских девушек, сейчас живет и здравствует в Западной Германии. Не то, что он жив до сих пор, бог с ним, пусть себе живет, — а то, что сейчас он работает там в одном из издательств — вот, что меня насторожило. Понимаете, оказывается, тот протокол вел не просто солдат-писарь, а человек с высшим образованием, юрист. И вот сегодня, может быть, именно он с той же аккуратностью подбирает документы для «воспоминаний» своего патрона-гауптмана — этот-то ныне, наверное, чуть ли не в дипломатах ходит. И вполне может появиться новая книга, «основанная на документах», в которой господин гауптман будет всячески обелять фашистскую армию и гитлеровский генеральный штаб. Составит такой «труд» и заработает себе теплое местечко в западногерманской армии или НАТО.

Хотелось бы мне задать этим господам-генералам «холодной войны» тот вопрос, что задала гауптману умирающая Вера: —А как у вас с совестью перед лицом мира, господа?

Да, вот еще одно. Тогда же в Секешфехерваре вечером наши комсомольцы-разведчики написали письмо в газету. В нем было много хороших слов о любви к Родине, о мужестве, долге человека и солдата. Кончалось письмо так: «Мы воюем за мир и счастье на земле, чтобы никогда не было войны. Чтобы люди знали только любовь друг к другу, чтобы сбывались их надежды на счастье, чтобы никто не мог нарушить светлой веры человека в торжество мира на земле!»

Я тоже подписал это письмо. Скажите, есть ли на свете хоть один честный человек, который и сегодня отказался бы его подписать?!

 

Чтобы яблони росли

Жаркий летний день тысяча девятьсот сорок четвертого года. Поля, рожь, неширокая, ленивая речка с пологими берегами. Выкупаться бы в ней, прохладной, прозрачной. Не беда, что на самом глубоком месте воды едва по грудь. Даже хорошо, что неглубоко: можно перейти на противоположный берег, а там деревушка с садочками у каждой хаты…

Но все это осталось в далекой мирной жизни, а сейчас речка называется рубежом обороны противника и ее надо не переходить, а форсировать. И деревушка официально зовется населенным пунктом, и каждый садочек, каждую хату еще надо отбить у врага.

Танк гвардии лейтенанта Быстренина первым преодолел реку и выбрался на берег. Он был ясно виден врагу, и немцы не замедлили открыть по нему огонь.

— Мичурин, держись правее, к дому, в сад! — крикнул Быстренин.

Танк, легко проломив невысокий штакетник, смял тоненькую яблоньку и застыл среди деревьев.

— Эх, ты… Какой садик попортил. Еще Мичуриным зовешься, — пробормотал стрелок-радист Тарасов.

— Ты что, Миша? — не понял Мичурин.

— Ничего, так…

— Отставить разговоры, смотреть цель.

Чего-чего, а целей сколько угодно. Вот из-за домов соседней улицы стреляют орудия. Судя по вспышкам — не меньше батареи. А вон из кустов крыжовника нет-нет да вылетит стайка трассирующих пуль — там наверняка пулеметчик. И под вишнями тоже пулемет. Огонь все ведут по реке, по переправе. Там, забуксовав на илистом дне, застряли остальные танки роты. А пехота? Куда ей без танков, чуть выбралась на берег и залегла. Вражеские пулеметы головы поднять не дают, очень уж точно пристреляли зону между берегом и деревней.

В общем, целей хоть отбавляй, и позиция у танка удобная, и сектор обстрела хороший, и маскировка приличная, и немцы вроде бы про танк забыли, а может, просто решили — не уйдет, потом и с ним расправятся, а сейчас вон сколько русских танков-то в реке сидят.

— Надо помочь переправе, — сказал Быстренин. — Мы можем кое-что сделать.

— Даже много, — откликнулся Мичурин.

Стрелок-радист и башнер промолчали. — Чего тут рассуждать, и так ясно. Но командиру показалось недостаточным.

— Постоим за землю русскую, как говорили в старину богатыри, — молодость, она любит порой говорить с пафосом.

— За украинскую, — поправил Мичурин.

— За советскую, за родную, — на этот раз тихо, проникновенно сказал командир и, не меняя тона, таким же тихим, ровным голосом приказал:

— Осколочным без колпачка, заряжай. Огонь…

Первые снаряды Быстренина легли точно в том палисаднике, из которого вела огонь вражеская батарея. Длинные пулеметные очереди пробежали по кустам крыжовника.

— Так их, — воскликнул Быстренин. — А ну еще?

Но немцы уже поняли свою оплошность — русский танк, оказывается, не собирался просто отстаиваться в садочке. Вокруг танка один за другим стали рваться снаряды. По броне застучали осколки.

— Вот, гады, огрызаются, — выругался Мичурин.

— А ты думал обрадуются: привет от нас получили, с поклоном, — откликнулся Тарасов.

— Мичурин, выходи из-под обстрела. Сдай назад. Там сарайчик. Ничего, он на вид хлипкий — проломишь. И задами, задами заходи за хату слева, там тоже деревья, — скороговоркой приказал гвардии лейтенант.

Хорошо говорить — сдай назад, да еще через какой-то, невидный никому сарайчик. Но руки опытного механика-водителя работали быстро, пожалуй, даже быстрее, чем мозг. Танк качнулся, уперся во что-то — наверное опять яблоня. Мише Тарасову на мгновение показалось, что он услышал, как застонало, повалившись под гусеницы, танка, дерево, почувствовал, как, спружинив, отталкивалось оно крепкими ветвями от земли, от танка, от смерти, и танкист ясно представил, как прижалось оно прохладными свежими листьями к теплой, пропыленной траве.

Отец был садоводом, и Миша с детства привык видеть в садовых деревьях своих друзей, едва ли не младших братьев, которым нужен уход, забота; ласка.

Вражеский снаряд разорвался где-то совсем около танка. Миша стиснул зубы:

— Нашел время яблони жалеть. Там, у реки, товарищи, может, погибают. Нет, не стать тебе бывалым солдатом, Михаил Тарасов. Садовод ты в душе — садовод и есть. Тут бой, а ты — яблоньку пожалел, — посетовал Миша.

— Так за яблоньки и бой, — успокоил какой-то внутренний голос. — Послужи и смертью своей, кудрявая, послужи людям, тем, кто сейчас на переправе, и своим товаркам, что будут цвести после тебя, после войны…

Резкий толчок, танк врезался в сарай. Еще толчок…

А вдруг сарай не такой уж хлипкий?

Еще толчок, танк взревел, по броне что-то громыхнуло, и машина вырвалась на свободу. Еще несколько резких поворотов, и танк снова под прикрытием деревьев — теперь по другую сторону дома. Сектор обстрела с новой позиции еще лучше. Теперь можно контролировать всю деревенскую улицу.

— Огонь! — повеселевшим голосом командует Быстренин.

Но после нескольких снарядов немцы снова засекли местонахождение танка. И снова на советский танк посыпались снаряды. Теперь их было значительно больше: враг вел огонь по танку не отдельными орудиями, а несколькими батареями.

— Это хорошо, что по нас бьют. Переправе меньше достанется, — крикнул Быстренин.

— Хорошо, да не очень. Что они там копаются? — как всегда откликнулся Мичурин. Он механик-водитель, так сказать, второе лицо в экипаже после командира, и ему дозволялись некоторые вольности.

Быстренин не успел ответить, танк качнулся от близкого, сильного взрыва.

— Ах, черт!.. — Тяжелые пошли! — выругался Мичурин и, быстро включив скорость, резко нажал на педаль акселератора. Машина рванулась назад.

— Стой! Куда? — воскликнул Быстренин.

— Еще один маневрик. Нащупали тяжелыми.

— Стой, говорят тебе! Это не артиллерия, это танк. Вперед!

Машина замерла. По деревенской улице, взметая пыль, действительно шел угловатый, громыхающий «тигр». Шел открыто, не торопясь, поворачивая хоботом-пушкой. Немецкие танкисты чувствовали себя в безопасности за толстой броней.

— Не рассчитали, голубчики. С такой дистанции моя пушка вас достанет, — проговорил Быстренин. — Бронебойным, заряжай.

Что и говорить, недаром гвардии лейтенант Быстренин считался в роте отличным стрелком: обычно неповоротливый, тяжеловесный, «тигр» с неожиданной резвостью вильнул в сторону и стал как вкопанный.

— Ага, попало! Еще бронебойным!

Над «тигром» взметнулся серый дымок. Он быстро рос, рос вширь и ввысь, и через несколько минут танк заволокло густым черным облаком. Казалось, будто это темная броня, испепеляясь, сама превращается в дым и чад. Жаль, день выдался тихий, как говорится, лист не шелохнется, а то развеяло бы по ветру пепел еще одного сраженного фашистского чудища.

Еще не одну позицию сменил танк Бытренина. Склонялись под его гусеницы яблони, спелые вишни обрызгивали его кровью. Замолчала вражеская батарея, та, что могла прямой наводкой бить из-за хат по переправе. Умолкли три вражеских пулемета. Неравный бой длился уже два часа, а переправа все еще задерживалась.

Обозленные потерями, приведенные в ярость невиданным сопротивлением и почти нереальной живучестью одного-единственного прорвавшегося к ним танка, немцы решили уничтожить его во что бы то ни стало.

Увлеченный боем и наблюдением за улицей, за каждой вспышкой вражеской артиллерии, Быстренин не заметил, как из-за дома, почти вплотную к нему подошли две немецкие самоходки. Снаряды, посланные в упор, разворотили борт. Убит наповал гвардии сержант механик-водитель Мичурин. Стонет раненый командир танка гвардии лейтенант Быстренин. Острый, горячий осколок впился в руку Тарасова. Еще снаряд… В танке стало невозможно дышать — едкий дым пополз из-за моторной перегородки. Вырвался первый, слабый еще, язык пламени…

— Тащи командира! — крикнул Тарасов башнеру и подхватил Быстренина подмышки.

— Пулеметы, пулеметы! Меня потом, — вырывался из рук командир.

— Помоги, ну! Вылезай первый! Я его подтолкну, а ты принимай, — не слушая лейтенанта, кричал башнеру Тарасов.

Башнер откинул крышку люка, подтянулся на руках и вывалился наружу. Вслед за ним, получив дополнительный доступ воздуха, вырвался огонь. Танкист закрыл глаза и сунул руки прямо в этот огненный вихрь. Он нащупал чьи-то плечи, ухватился за них и рывком дернул тело на себя:

— Давай-ка! Толка-ай снизу!

Лейтенант неожиданно словно выпрыгнул из огня и сшиб своего спасителя. Башнер качнулся и навзничь упал на землю. Лейтенант беспомощно повис вниз головой, зацепившись сапогами за край люка. Быстренин был без сознания. Еще мгновение, и огонь охватил бы его. Но из огнедышащей башни появился человек. Собственно, только темный силуэт человека, окаймленный светлыми язычками огня. Это был Тарасов. Мягко упал на траву пулемет, со стукам скатились по броне диски. Плашмя свалился на землю раненый лейтенант, и только после этого, сорвавшись с танка, покатился по саду, ударяясь о деревья, огненный ком — Тарасов сбивал с себя огонь.

…Комбинезон еще кое-где дымился, но огонь больше не жег тело. Пламя бушевало где-то совсем рядом, Тарасов ясно различал его всплески и гудение. С трудом открыв глаза, Тарасов огляделся: ну, конечно, это горит его танк.

А немцев что-то не слышно… Нет, как же — слышно. Вот и двигатели работают, и гусеницы лязгают— уходят. Подожгли танк и боятся его близости — вдруг взорвется. А чему там взрываться, снарядов-то осталось раз, два и обчелся.

А пулемет есть и диски тоже; и командир и башнер были живы… Тарасов встал и, пошатываясь, слегка пригнувшись, подбежал к танку.

Лейтенант все еще был без сознания и башнер тоже. Последний, видимо, ударился головой при падении. Надо оттащить их подальше, все-таки танк-то горит. Тарасов подхватил командира, и тут только острая боль напомнила, что в руке у него сидит осколок.

— Не беда… как-нибудь… Мягкие ткани, наверное: болит, а действует все же.

Он перетащил товарищей в большую воронку от снаряда: как-никак все же укрытие. Потом сходил за пулеметом, принес четыре диска. Один оказался пустым.

— Вот дурень, — с досадой выругал себя Тарасов. — Не доглядел. — Будто он мог доглядеть там, в дыму горящего танка. Внимательно, неторопливо Тарасов осмотрел пулемет. Исправен. Знакомый щелчок установленного в магазинную коробку диска внезапно вернул Тарасова к действительности.

— Как-то там, на переправе?..

Тарасов осторожно выбрался из воронки и пополз вдоль стены дома. Добравшись до угла, танкист выглянул: улицей, по направлению к реке бежали немецкие автоматчики.

«Танки, наверное, еще не перешли реку. А немцы хотят сбить нашу пехоту, которая закрепилась на этом берегу. Не выйдет!»

Тарасов подполз к воронке, схватил пулемет, диски. Но тут силы неожиданно оставили его.

— Ну, ну… чего же ты… надо же. Надо. Ползи, — требовательно приказывает обессиленному телу несломленная воля танкиста. — Что же ты, а? Антей у родной земли набирался сил, а он с кем сражался? С Геркулесом. А здесь просто надо пострелять немного и все. Помоги, родная. — Михаил припал лицом к взрыхленной земле. Словно сотни острых, раскаленных иголок впились в обожженную кожу танкиста. Он едва не вскрикнул, отпрянул, оттолкнулся ногами и локтями от земли, и вдруг пополз.

— Не выйдет, не выйдет, — шептал он и полз нескладно, рывками к тому месту за выступом дома, которое выбрал себе как огневую позицию.

— Не выйдет. Не выйдет, — беззвучно произносили его губы, когда пулемет уже яростно бился в его руках, посылая короткие, прерывистые очереди почти прямо в лицо уже поровнявшимся с ним немецким автоматчикам.

Немцы попадали на землю. Кто навсегда, кто, спасаясь от его пулемета, — этого Тарасов не знал. Да это и неважно. Главное — остановить. Может быть, именно этих нескольких минут не хватало товарищам, там, на переправе.

Да, конечно же, именно так и есть. Вот донесся рокот танковых моторов — это идут свои танки — какой танкист не различает машин по звуку. И раскатистое, вначале нестройное, но все крепнущее «ура»…

— Пехота, — подумал Тарасов. — Кажется все…

Но он ошибся. Немцы обрушили на садик, скрывающий горящий танк и неожиданно воскресшего пулеметчика, множество снарядов. Ободренные огнем своей артиллерии, а может, наоборот, напуганные им: ведь снаряды рвались совсем рядом — вражеские солдаты, которых пулемет Тарасова заставил прижаться к земле, вскочили на ноги.

Тарасов припал к пулемету. В паническом, почти суеверном ужасе немцы, оставшиеся в живых, бросились врассыпную.

Близкий, тяжелый разрыв оторвал танкиста от земли, вырвал из его рук пулемет. Собственно, Тарасов не успел осознать, что это разорвался снаряд. Он только ощутил, как его подняла могучая, упругая волна, с которой нет никаких сил бороться, подхватила и швырнула в душную, горячую пустоту…

Тарасов очнулся в том самом садике, под прикрытием которого командир его танка гвардии лейтенант Быстренин послал первый снаряд врагу. Справа, слева между яблонями стояли носилки. На таких же носилках лежал и он — Тарасов. На крыльце домика появилась девушка в белом халате.

— Ага. Все ясно — медпункт.

С соседних носилок донесся тихий разговор.

— Скажи, браток, деревню-то заняли, почитай, уж всю? — спросил хрипловатый басок.

— Нашел чего спрашивать. Давно заняли. Дальше пошли, — с некоторым оттенком превосходства ответил молодой, срывающийся на дискант, голос.

— Теперь немец покатился — только догоняй.

— Не так-то просто. Смотри: догонишь — дадут да еще накладут.

— Все одно. Где ему теперь! Войне скоро конец. Обидно, что под конец ранило. В Берлин не попадешь.

— Ну, до Берлина, еще далеко.

— Это как идти.

— Как воевать, а не как идти.

— Это все одно. И что у тебя за характер вредный, что не скажешь — все поперек.

Помолчали.

— А после войны хорошо будет. Больно хорошо, — снова заговорил хрипловатый.

— Скажешь тоже — хорошо. Красиво!

В хрипловатом баске, видимо, немолодого солдата Михаилу почудились знакомые нотки. Они чем-то напоминали ему отца. Тарасову неудержимо захотелось что-нибудь сказать хорошее, светлое, бодрое — и о том, что война все же кончится, и как будет хорошо после войны. Но почему-то застеснялся этих незнакомых раненых солдат, чей разговор он нечаянно подслушал, и тогда, осторожно подтянув к себе тоненькую веточку молодой яблоньки, он улыбнулся ей:

— Расти будешь, цвести будешь, — ласково прошептал Миша Тарасов, точь-в-точь как говорил отец-садовод каждому вновь посаженному деревцу.

 

Один в осажденном танке

Было это при освобождении одного из небольших городков на Украине.

Советские танки внезапно ворвались в город и помчались по улицам. Их дерзкая и неожиданная атака вызвала среди врагов панику, но вскоре немцы опомнились, открыли огонь и взять город с ходу не удалось.

Танк, который вел механик-водитель сержант Беликов, ворвался в город одним из первых. Он уже достиг центра города и выскочил на площадь, когда командир танка получил по радио приказ — отходить. Танк лихо развернулся, чиркнув гусеницами по булыжной мостовой, но тут сразу несколько тяжелых ударов по броне… Может быть, их было два, может, три или пять — кто их сосчитает. Никакие самые лучшие тормоза не способны так резко осадить танк, словно врыть его в землю. И оттого, что этим тормозом была сама смерть, танк, как сраженный богатырь, поник гордой головой, низко-низко склонив изуродованный ствол орудия. Гусеница раскрутилась, выстелив на булыжнике быструю стальную дорожку. Сорванный каток прокатился по ней, подпрыгивая на неровностях мостовой, пересек площадь, ткнулся в тротуар, покружился на месте, качнулся и осторожно лег на бок.

Где-то далеко, должно быть, на окраине, ухнули несколько раз танковые пушки, и все стихло… Подбитый танк остался один в центре города, занятого врагом.

…Первыми ощущениями Беликова были тупая головная боль и жажда. Он приподнял голову, но сразу же невыносимо заломило лоб. Инстинктивно он откинулся назад, с силой стиснул веки — стало как будто легче.

— Два глотка воды, и все пройдет.

Беликов потянулся к бачку. Пошарил и неожиданно нащупал чью-то руку. Он радостно сжал ее:

— Братцы, дайте водички.

Но никто не откликнулся. Он потряс руку — сна оставалась вялой и не ответила. Тогда Беликова охватил безотчетный страх, его словно сковал внезапно нахлынувший холод, и, чтобы вырваться из этого леденящего оцепенения, Беликов широко раскрыл глаза. Оказывается, все нормально. Он в танке, на своем месте, рядом стрелок-радист, это его руку держит в своей Беликов. Сержант чертыхнулся и дернул к себе радиста:

— Ты что же это…

Радист покорно качнулся и навалился на Беликова. Он был очень тяжелый — той налитой тяжестью, какой бывает тело человека либо сонного, либо…

— Убит! — прошептал Беликов, осторожно отстранил радиста и, глянув в смотровую щель люка, увидел дома, площадь — ее он сразу узнал, — только сейчас она была непонятно пустынна.

— Товарищ командир, где наши-то? — громко спросил Беликов. Никто не ответил.

Сержант подлез под пушку и забрался в башню.

Одного беглого взгляда было достаточно, чтобы убедиться: живым в танке остался только он, Беликов.

Что-то надо было немедленно предпринять. Но что именно, он не знал. «Непонятно, куда делись другие наши танки? Надо поглядеть».

Беликов осторожно опустил на дно танка тело командира, и, заняв его место, стал медленно поворачивать чудом уцелевший смотровой прибор. «Ага, прямо улица, справа тоже и слева, сзади глухая стена. Собственно, это даже не площадь, а Т-образный перекресток. И нигде ни души. Наверное, продвинулись вперед. Где же наши санитары? Машина подбита, стоит черт знает сколько времени, а они и в ус не дуют».

Он вспомнил, что хотел пить, и совсем разозлился: «тут, может, люди в срочной помощи нуждаются, а они… кто-то идет», — он заметил группу людей, — чувствовалось, что они подходят к площади, соблюдая осторожность.

— Надо позвать, окликнуть.

Беликов толкнул крышку люка, но едва она приподнялась, как длинная автоматная очередь дробно простучала по башне танка.

— Немцы?

Да, прямо на танк шли немцы. Они подкрадывались поближе к перекрестку, прижимаясь к стенам домов.

— Эка досада, вылез не вовремя. Так хорошо шли, кучно. Одна хорошая очередь, и дело с концом. Ну, ничего, от стеночек им все равно придется оторваться, на площадь выйдут — они у меня голенькие, как на ладошке будут.

Немцы приближались. Беликов ждал. Он не слышал команды, которая заставила вражеских солдат выбежать на площадь, он увидел только, что немцы оказались на незащищенном пространстве, и открыл огонь. Может быть, там, в глубине улиц, были другие, но те, кто вышел на перекресток, остались лежать на мостовой — ни один не ушел.

Беликов подождал немного, но вокруг было тихо. Теперь можно и попить. Сержант спустился вниз и припал к бачку с водой. Он пил большими, жадными глотками, едва не захлебываясь, казалось четырехлитрового бачка не хватит — выпьет одним духом. Вдруг он остановился, даже поперхнулся.

— Стоп, воду надо беречь. Кто его знает, сколько придется здесь просидеть. Наших-то не видно.

О том, что он будет сидеть в танке пока хватит сил, что будет отстреливаться пока хватит патронов, — об этом Беликов даже не задумывался. Это, собственно, был уже свершившийся факт, — вопрос только в том, как надолго это затянется.

Остаток дня Беликов просидел у перископа. Немцы появлялись на улице, лицом к которой стоял подбитый танк, но почему-то не повторяли попытку захватить машину.

Стемнело. Ночью перископ был почти бесполезен.

— Если пойдут ночью, работа будет тяжелая. А если днем справа или слева, что тогда? Проверим. — Беликов включил мотор поворота башни. Башня послушно сделала полный оборот. — Ага, есть возможность поговорить. Ночка-то выдалась лунная, кое-что разглядеть можно. Глядеть? Ну да, это значит — спать нельзя.

Беликов перенес в отделение водителя тела товарищей. Уложил их всех троих рядом и накрыл шинелью командира.

— Да, мне спать нельзя. Займемся делом: патроны посчитать — это первое…

Рассуждая, он незаметно для себя говорил вслух. Так же вслух пересчитал диски с пулеметными лентами и гранаты. Он никогда раньше не отличался особой разговорчивостью, но сейчас ему надо было говорить, ну хотя бы для того, чтобы бороться со сном.

Вытащил сухари, открыл банку сгущенного молока — надо поесть. Без еды — откуда же взять силы. Ел он медленно, долго. Не оттого, что был голоден и растягивал удовольствие — ему просто надо было занять время.

Ночь подходила к концу. Немцы не показались. Может быть, ушли? Но. едва рассвело, Беликов увидел их. Теперь шли сразу из всех улиц, выходящих на перекресток, и было их много, очень мною. Беликов припал к пулемету…

Неизвестно почему немцы так упорно атаковали танк, а не уничтожили его. Для этого достаточно было выкатить одно орудие. Может быть, их командир, взбешенный, первой неудачей, решил во что бы то ни стало захватить упорно не сдающегося танкиста. Может быть, им была поставлена задача захватить «языка», а может, были еще какие-нибудь планы. Во всяком случае, немцы настойчиво, не считаясь с потерями, повторяли атаки одну за другой.

К вечеру второю дня танк стоял как бы в кольце распластанных на булыжной мостовой трупов врагов в серо-зеленых шинелях.

Над городом спустились сумерки, и вслед за ними быстро наступила ночь. Вторая ночь Беликова в осажденном танке.

Немцы как будто бы опять оставили его в покое. Беликов не спеша подсчитал свои боеприпасы: шесть дисков и столько же гранат. С сожалением окинул взглядом бесполезные сейчас снаряды. — Почти все целы; бой тогда только начался. Что же, что есть, то и есть, дополнений никаких не предвидится. Пока хватит. Он грустно усмехнулся и почему-то вспомнил своего дружка — ефрейтора-автоматчика из комендантского взвода. Хороший парень и смелый очень, только больно уж суетливый. Беликов не любил непоседливых людей, тем более на войне, тут всякое может случиться, надо быть спокойным и только. А вот спокойствия-то Ванюшке и недостает. Трудно бы ему пришлось, окажись он здесь, в танке, — такой не усидит на месте. Может быть, он что-нибудь придумал бы? Да нет, что тут думать — драться надо, и все дело. Ох, наверное, наговорил бы Ванюшка сейчас всяких слав! Мастер говорить складно, ничего не скажешь, недаром он агитатор.

Очень его злила всегда расчетливость, обдуманность, медлительность Беликова. Не умеет он, Беликов, ни чувств своих выразить, ни радость проявить, ни горе.

— Беликов ты, Беликов и есть. Человек в футляре, — не раз говорил Ванюшка.

— В броневом футляре, — всякий раз добавлял Беликов.

И рекомендацию в комсомол ему, Беликову, тоже Ванюшка дал, а другую — командир. «Эх, командир, командир… Как ты хорошо ответил, когда спросил я тебя: как написать заявление в комсомол.

— Так и напиши, — сказал, — хочу воевать под комсомольским знаменем только комсомольцем. Клянусь не отступить в самом жарком бою».

Третьего дня ночью прямо около танка собралось заседание комсомольского бюро и приняли Беликова в комсомол. Только вот билет не успел получить. Ну, это ничего, главное — он комсомолец.

Внезапно Беликовым овладела страшная тоска по людям. Ему казалось, что вот сейчас он умрет, если не услышит человеческого голоса. Впервые он осознал, что в танке уже двое суток живой он один и с ним трое мертвых.

Сейчас же, сию секунду, надо что-то предпринять. Иначе… иначе он не знает, что может случиться.

Рука нечаянно нащупала ракетницу. Ракеты! Да, ракеты.

Забыв об осторожности, он распахнул люк и торопливо выпустил в темное небо ракету. Алая звездочка взвилась ввысь, померцала немного и погасла.

У Беликова отлегло от сердца, конечно, никто ничего не поймет, но он послал привет товарищам, и, может быть, они видели его ракету, его призыв к ним и его клятву, ту, что была в заявлении, — не отступить в самом жестоком бою.

Еще одну, пусть видят. На этот раз белая звездочка вспыхнула в небе, но Беликов не успел проследить, как она погаснет: совсем рядом раздался голос:

— Рус, сдавайс!

Выпала из рук ракетница и, царапнув по броне, скатилась на землю. Беликов захлопнул крышку люка. На лбу его выступил холодный пот:

«Что это? Немцы? Подобрались?..»

Он схватился за пулемет и тут же опустил руки: пулемет сейчас бесполезен — враги в мертвой зоне.

— Снаружи о броню шаркнули подкованные каблуки сапог — немцы взбирались на танк. Тут же застучали о башню приклады автоматов.

— Рус, сдавайс!

…Сбросить, сбросить с танка… Чем, как? Да пушкой.

Проклиная свое ребячество, Беликов торопливо включил мотор поворота башни. Впервые руки у него дрожали. Он перевел реостат на максимальную скорость, мотор зажужжал, и башня резко повернулась несколько раз. Ствол орудия обо что-то ударился, он знал, что это были немецкие солдаты и сейчас они опрокинуты на землю. Танкист остановил башню и неторопливо, с натугой, вытер рукавом вспотевший лоб.

— Это только передышка. Они не ушли. Они здесь, — прошептал Беликов и прислушался: донеслось какое-то шуршание, шаги и снова — Сдавайс!

— Я вас сейчас, стервецов!

Беликов схватил гранаты и откинул крышку люка. Вокруг танка раздались взрывы, за ними вопли, стоны и, должно быть, проклятия — Беликов не знал немецкого языка.

Он бросил еще две гранаты и в изнеможении опустился в танк. Двое суток напряжения, контузия и этот короткий бой — сержант не выдержал, потерял сознание…

Беликов очнулся и, преодолевая слабость, прильнул к перископу. То, что он увидел в серой предрассветной мгле, словно встряхнуло его: улица та, что справа, была полна немецких солдат. Они, не укрываясь, бежали прямо на танк. Сержант кинулся к пулемету: шесть дисков еще есть!

Ближайшие к танку серо-зеленые солдаты уткнулись в мостовую, остальные шарахнулись в сторону и, прижимаясь ближе к домам, свернули в боковую улицу. Их было много, очень много, и они все бежали, бежали, не обращая внимания на то, что иных настигали пули Беликова.

Стиснув зубы, Беликов стрелял и стрелял до тех пор, пока пулемет беспомощно щелкнул — кончились патроны.

Большая группа немцев выбежала на площадь. Беликов сжал в ладонях две оставшиеся гранаты.

— Пусть подойдут. Буду молчать. Пусть налезут на машину побольше. Тогда… Тогда будем взрываться…

Но немцы почему-то пробежали мимо.

Вдруг в конце улицы — Беликову на мгновение показалось, что он снова теряет сознание и все это ему только чудится, — в конце улицы действительно показались танки. Он не мог не узнать тридцатьчетверки…

— Наши! Товарищи! Наконец-то…

— Танки промчались мимо. Последний лишь слегка притормозил, с него спрыгнул солдат и подбежал к танку Беликова.

— Ванюшка!

Беликов распахнул люк.

— Ура-а! Живы! — Ванюшка взобрался на броню и, подхватив Беликова подмышки, помог ему выбраться из танка.

— А где остальные?

— Убиты.

— Ты один?

Беликов кивнул.

— Как же так? — Тихо спросил Ванюшка. — Как ты один-то?

— Да вот так.

— Трудно пришлось?

— Ничего себе, пришлось поработать.

— Да ты расскажи, расскажи, — встрепенулся Ванюшка. — Ты понимаешь, мы же не думали, что вы… ты жив. А ракеты — это ты пускал? А немцев сколько убитых! Это ты их всех?

Но Беликов не ответил: он спал.

 

Бессмертие

Танк стоит в балке под железнодорожной насыпью, укрывшись насколько возможно в низкорослом кустарнике. Пахнет гарью. Не угаром, оставшимся на месте бывшего пожарища, не теплым еще пепелищем, а запахом самого огня, недалекого и разгорающегося, съедающего дерево, огня, слизывающего краску с железа и коробящего само железо.

В воздухе, медленно оседая, кружатся серые хлопья. Время от времени из-за насыпи раздается взрыв. То слабый, то мощный, сотрясающий землю, но всякий раз резкий и неожиданный. Высоко взметаются широкие вымпелы ярко-желтого огня, окаймленные черной траурной рамкой копоти. Пламя то вскидывается, то опадает, то вновь стремительно карабкается в высоту, черная рамка ломается, рассыпается в серые хлопья. А они мечутся в вышине, как испуганные галки, и, рассыпаясь в свою очередь на более мелкие, уносятся легким ветерком в сторону, и уже здесь, за насыпью, над балкой, медленно кружась, опускаются на землю.

За насыпью станция. Там горят два немецких эшелона: цистерны с горючим, вагоны и платформы с боеприпасами. Корежит огонь бронепоезд — паровоз и две бронеплощадки.

А в балке, под насыпью, в низкорослом кустарнике, притаился советский танк, он-то и есть виновник всех бед немцев на маленькой, охваченной огнем, сотрясаемой взрывами станции.

Кузоватов по пояс высунулся из командирского люка, сдвинул шлемофон, прислушался. За станцией населенный пункт. Село или местечко, как они тут, в Польше, называются эти небольшие полугорода, полудеревни. А там, за местечком, бой. Голоса его отчетливо различало опытное ухо гвардии сержанта. Вслушиваясь, Кузоватов мрачнел и хмурился. Шумы боя рассказали ему многое, он отчетливо представил картины происшедшего и происходящего.

Всего два часа назад командир взвода приказал гвардии сержанту Кузоватову принять под свое командование танк Т-34. Лейтенант, командир танка, накануне был ранен, заменить его некем, и вот Кузоватов стал командиром танка с экипажем всего из трех человек.

— Управитесь, — спросил командир взвода не очень уверенно и тут же рассердился. — Надо управиться — значит управитесь. Вести есть кому? — есть. Заряжать есть кому? — есть. Командовать и стрелять ты сам будешь. Подумаешь, дело какое! На старых тридцатьчетверках только так и было: командир сам и стрелял и командовал. Воевали, как боги.

Боги не боги, а в атаку пошли втроем. Потом их осталось двое: он, Кузоватов, и механик-водитель Вишневский. Третьего, по его же неосторожности — надо же было открывать люк и высовываться — поразила шальная пуля. Но сначала их было трое. Третий был заряжающий. Без него, без его умения и виртуозной ловкости, не смог бы Кузоватов вступить в бой с бронепоездом…

Итак, всего только два часа прошло с момента получения приказа: овладеть местечком, прорваться к железнодорожной станции. Потом был дан сигнал и танковая группа вместе с пехотным подразделением завязала бой на окраине местечка. Потом… потом так много произошло событий и так быстро они чередовались, сменяя друг друга, что всего не упомнишь. Что тут оказалось решающим, трудно сказать. Может, упрямое желание доказать, что хотя их всего трое и все они очень молоды и только сержанты, но раз надо управиться — управятся, то есть непременно выполнят задачу, а значит — победят. Или опыт, умение (не впервой в бою!), или отчаянная комсомольская дерзость и, как любил говорить раненый командир танка, гвардейско-танковая отвага. Экипаж-то комсомольский и гвардейский. Пожалуй, все вместе плюс необыкновенная удача. А может, удача приходит к тем, кто умело дерзостен и отважен?.. Как бы то ни было, а именно танк Кузоватова первым проскочил задами по тихому проулку, свернул в узкую улицу и тут же смял так и не успевшее выстрелить вражеское противотанковое орудие. Почему-то остро запомнился глухой удар и скрежет металла по металлу. Пушка какой-то своей частью корябнула по броне.

Дорога открыта. Танк помчался по улицам. Они петляли, узкие — двум машинам не разъехаться, — зажатые тесными рядами невысоких домов. «Только бы не попасть в тупик» — промелькнула мысль. И ее Кузоватов тоже запомнил. Была стрельба по танку или нет — это почему-то ускользнуло из памяти. Наверное, оттого, что серьезного обстрела не было — очень уж стремительно и неожиданно очутился танк в центре местечка. Впрочем, кажется, какая-то пулеметная или автоматная мелочь скреблась по броне.

Немцев Кузоватов помнил. Их было много, может, взвод, а может и рота. И шли они в колонне, не шли— почти бежали. Наверное, торопились на помощь к своим на передовой. Танк с ходу врезался в колонну. Сколько разбежалось, сколько осталось на булыжной мостовой, Кузоватов не считал. Не до арифметики было. Танк поражал пулеметным огнем и гусеницами — наверное, все же много осталось…

Того, что один только его танк хозяйничает в цепко обороняемом, занятом врагом населенном пункте, Кузоватов не знал. Понял это, когда увидел железную дорогу, вернее, когда Вишневский в горячке едва не выкатил машину прямо на станционную платформу.

Станция, должно быть, узловая. Много путей, депо. На параллельных путях — два длиннющие состава. Один почти целиком из черных, пузатых цистерн, другой — товарные вагоны, платформы. Между товарными составами притулился небольшой бронепоезд: паровоз и две бронеплощадки. Около вагонов и платформ суетились люди, выгружали ящики. Ящики тяжелые, вытаскивают их по нескольку человек, издали видно — с натугой. К составу с цистернами, выбрасывая клубы белого дыма, медленно пятился паровоз.

Всю эту картину в какое-то мгновение ухватил глаз и память. Дальше работал только глаз — искал цель, память отказала начисто. Кузоватов не смог бы связно рассказать, хотя прошло совсем мало времени, что произошло на станции и как все происходило. Остались несвязные обрывки событий.

Паровоз допятился до головной цистерны состава.

— Горючее. Увезти хотят. Не дадим.

Цель ясна, снаряд послан, цистерна горит. Паровоз, фыркнув белым паром, старательно заработал могучими кулаками кривошипов. Машинист благоразумно уводил его от огня.

Ожили, зашевелились башни бронепоезда. Тупые рыла орудий обеспокоенно обнюхивали воздух. Кузоватов понимал: «нюхают» они далеко не вслепую. Ведет их острый настороженный глаз придела. А цель — танк Кузоватова. Может, сразу и не обнаружат — машина скрыта за станционными строениями. Но Кузоватов вовсе не собирался, сделав один-единственный выстрел, прятаться и уходить. А после второго, третьего снарядов его непременно найдут.

Гвардии сержант навел перекрестье прицела на цистерну, которая стояла позади опасных башен. Выстрел. Попадание. Взрыв. Еще выстрел — еще одна цистерна брызнула жидким огнем, окуталась черным дымом. Бронепоезд больше не был опасен.

Солдаты, выгружавшие тяжелые ящики, бросились врассыпную. С водокачки по танку хлестнул длинной очередью пулемет. Снаряд — по водокачке… Пулеметом — по бегущим немцам. Снаряд, еще снаряд, много снарядов — по вагонам, цистернам, опять по вагонам. Черный дым пополз над станцией, над горящими, то и дело взрывающимися составами, заполз и в танк. Стало трудно дышать. И почти ничего не видно. Вот тут и случилось несчастье. С торжествующим криком: «Заняли станцию! Заняли! Ага, знай наших! Дайте и мне, ребята, глянуть!» — внезапно распахнул люк третий член экипажа — заряжающий, смелый и верный товарищ. Высунулся из танка так быстро, что Кузоватов никак не мог этого ожидать. Нужно было остановить, приказать… Он, командир, гвардии сержант Кузоватов, он отвечает за экипаж, за танк. Значит, что-то он упустил очень важное. Значит, хороший он артиллерист, но плохой командир. При лейтенанте никому бы и в голову не пришло такое самовольство. Теперь вот в голову пуля…

Кузоватов сердито смахнул с рукава серые жирные хлопья копоти и полез в танк.

— Ну, что, как там? — встретил его Вишневский.

— Плохо дело, — вздохнул Кузоватов. — Слушал, слушал, ничего утешительного не выслушал. Далеко бой. На самой еще окраине этого, будь оно проклято, местечка. Короче, если наши и продвинулись, то совсем немного. А еще короче — сидеть нам тут и загорать.

— Ты думаешь, немец нас в покое оставит?

— Сомнительно. Очень он на нас зол, много мы ему на станции наковыряли. Опомнятся, начнут искать — найдут.

— Может, попробуем, а? — одновременное надеждой и сомнением произнес Вишневский.

— Что, прорваться обратно? Не выйдет, не выпустят нас. Да и нельзя нам, неправильно это. Задачу мы выполнили? Выполнили. Станцию заняли? Заняли.

— Уж и заняли, одним танком-то, да и тот в кустах спрятали, — усмехнулся Вишневский.

— Пусть не заняли, — согласился Кузоватов. — Но эшелоны побили, бронепоезд сожгли? Что есть, то есть. Станция наша. Не можем мы ее оставить. Ты знаешь, какой занозой мы тут сидим у немцев в самом неудобном месте! Они-то не знают, что мы всего одной машиной на станции орудовали. Может, думают, тут во сколько танков! Может, на нас силы оттягивают. Может, нашим от этого полегче будет. Скорее прорвутся, скорее к нам же на помощь придут.

— Обнаружат — чем воевать-то будем? Двое нас.

— Двое? Отчего двое. Ты да я, да танк, да пулемет, да еще пушка — пятеро уже набирается.

— Тебе все смешки, — обиделся Вишневский. Как из пушки-то стрелять будешь. На месте стоять — враз подобьют. Ежели я маневрировать стану, кто тебе заряжать будет?

— Заряжать некому, да, по правде говоря, и нечем Один снаряд и остался. Я его уже на место поставил. Если что — стрельну.

— Стрельнешь, а потом?

— А потом суп с котом. Чего ты, Вишневский, разнюнился. Дрейфишь, гвардеец. Дай лучше что-нибудь пожевать. От этой гари в глотке пакость одна.

— Ты гвардейца не трожь. Хочу уяснить все до конца. Если драться — чтоб с понятием, ежели умирать— так с толком.

— До конца еще далеко. Дай, говорю, поесть.

Крупный град внезапно застучал по броне.

— Что такое! — воскликнул Кузоватов и бросился к смотровому прибору.

По-над насыпью, прямо на танк бежали немцы. Откуда-то сверху, должно быть, с насыпи, бил, не переставая, пулемет.

— Ах, сволочи, нашли!

Последний снаряд послушно лежал в казеннике.

«Хорошо, что остался как раз осколочный. Свинтил я колпачок или нет», — подумал Кузоватов, нетерпеливо наводя прицел в самую гущу наступающих врагов.

— Вишневский, пулемет!

Грянул выстрел. Сердито, с надрывом забился пулемет. Немцы, те кто не упал, пригибаясь, карабкались вверх по насыпи.

Поле боя осталось за танкистами.

— Ненадолго хватило боевого духа у фрицев, — усмехнулся Кузоватов и вдруг почувствовал бесконечную усталость. — Но ушли они, как я понимаю, не совсем, — сказал тихо.

— Теперь держись, Иван Онуфриевич. Сейчас долбать начнут.

Кузоватов успокоенно прикрыл глаза. Голос Вишневского звучал твердо и бодро. Таким, только таким уже много месяцев знал он своего боевого друга.

Тягучий свист, громкий шелест явно тяжелого снаряда пронесся над танком.

— Ого, это посерьезнее, — сказал Вишневский.

— «Тигр»! — воскликнул Кузоватов. — «Тигра» на нас пустили.

Просвистела еще одна болванка.

Решение надо принимать немедленно. Встретить «тигра» нечем. Снарядов нет.

— Иван Онуфриевич, давай я на него навалюсь массой. Кроме как тараном, никак с ним не совладать. Разреши, — попросил Вишневский.

— Не разрешаю. Открывай десантный люк. — Кузоватов уже принял решение. В танке оказалось много гранат. Он все собрал.

— Пойду повоюю с «тигром». Никаких «но» — я командир и я приказываю. Как только я вылезу, ты давай назад и змейкой, или как хочешь, крутись, как черт на сковородке, только крутись. Он не должен в тебя попасть, — торопливо говорил Кузоватов, распихивая по карманам гранаты. — Как командир, приказываю — ни с места. Станция наша и нашей должна оставаться. Сегодня перед атакой я подал заявление в партию. Написал — хочу идти в бой коммунистом. Как коммунист комсомольцу, говорю тебе — ни шагу назад. С этим «тигром» я справлюсь. Другого у них не найдется. Для мелочи всякой — пехоты, у тебя пулемет есть и танк. Дави их, гадов, и все тут. Наши скоро придут, тебе помогут. Держись, друг!

Прежде чем Вишневский сумел что-нибудь ответить, гвардии сержант Кузоватов скользнул в люк в днище танка.

Кузоватов полз, скрытый кустарником. Он даже позволил себе чуточку задержаться, чтобы обвязаться гранатами. Две тяжелые, противотанковые привязал на грудь. Сзади гудел его танк. Вишневский исполнял приказ.

Кустарник кончился. До «тигра» осталось совсем немного, но открытого, ничем не защищенного пространства. Кузоватов отодвинул последнюю ветку последнего кустика и быстро по-пластунски пополз навстречу темному угловатому танку. Его заметили. Полоснула пулеметная очередь. Боли он не почувствовал, только два тупых удара и рука не сгибается. Должно быть, когда идешь навстречу подвигу, боль не имеет значения.

Но ползти трудно. И тогда встал во весь рост русский человек Иван Онуфриевич Кузоватов. Он впервые шел в бой коммунистом и должен победить.

Кузоватов рванулся навстречу «тигру», тяжело пробежал несколько шагов, качнулся и кинул себя под танк.

Он не слышал взрыва, не слышал и знакомого рокота вышедших из-за насыпи танков — тех, родных, что спешили ему на помощь.

Грохочущая лавина навалилась непереносимой тяжестью на танкиста. И теперь он не почувствовал боли. Должно быть, когда уходишь в бессмертие, боль не имеет значения.