В комнате сгустилась тьма. Поблескивали лишь дверная ручка, зеркало, наконечники лыжных палок. Кровать, стулья вырисовывались лишь смутны­ми очертаниями. Металличе­ское переплетение клетки, ко­лесо с белкой в нем-то враща­лось, то останавливалось. Моде­ли ракет. Медленно поворачи­вался маленький серебряный са­молетик, подвешенный на ни­тке.

В центре комнаты под низко опущенной лампой на столе ле­жал лист белой бумаги. Рука окунула кисточку в краску, дала стечь излишкам ее, провела тонкую черную линию. На листе возникал ста­дион под огромным прозрачным куполом.

Мальчик работал аккуратно и тщательно, едва ли не утыкаясь в бумагу острым носом. Он начал вырисовы­вать бесконечные ряды круглых голов, обращенных к возвышению в центре. Смачивая кисточку, он рисовал их ряд за рядом, тыльной стороной ладони то и дело откидывая со лба острый клок волос - голов становилось все больше и больше.

Откуда-то доносились звуки пианино: вальс Штрауса.

Мальчик поднял голову, прислушиваясь. Улыбнулся.

Опять склонившись к рисунку и мурлыча мелодию, он снова стал рисовать головы.

Как здорово, что отца больше нет. Только он и мама. Никто больше не колотит, он знает, что дверь больше не распахнется настежь, и никто не заорет: «Бросай эту ерунду и занимайся домашними заданиями, а не то, видит Бог!..»

Ну, не то, что «здорово», он не это имел в виду, а просто... как-то легче жить, спокойнее. Даже бабушка говаривала, что папа был истым диктатором. Грубым, крикливым, ничего не понимал; вечно вел себя, словно он самый главный человек на свете... так что сейчас ему куда легче. Но это не означает, что он, мол, ненавидел его, желал ему смерти, вовсе нет. В общем-то, он даже любил папу. Разве он не плакал на его похоронах?

Он углубился в рисунок, отшлифовывая отдельные детали до совершенства. Теперь он занялся возвышени­ем, вокруг которого толпились люди. Издалека фигура должна казаться маленькой. Мазок, мазок, мазок. У всех вскинуты руки: мазок, мазок.

Кем он должен быть, этот человек, взнесенный над всеми? Кем-то великим, тут уж нет сомнений, если столь­ко людей пришло увидеть его. Он ни певец, ни артист, но в нем есть что-то потрясающее, он воистину хороший человек, которого все любят и уважают. Они даже платят дань, чтобы увидеть его, а если не могут заплатить, он приказывает пустить их даром. Он такой благородный...

На шпиль мачты он вознес маленькую телевизионную ка­меру; навел на человечка лучи еще нескольких прожекторов.

Он взял самую тонкую кисточку и несколькими штри­хами набросал лица людей с края толпы - видно, что у них открыты рты, что они кричат тому человеку, как они любят его и обожают.

Он склонился острым носом еще ниже к бумаге и стал вырисовывать точки открытых ртов и тем, кто стоял в толпе. Снова упал клок волос. Он закусил губу, прищурил светло- голубые глаза. Точка, точка, точка... Он слышал восторжен­ный рев толпы, потрясающий громовой рев, полный любви и обожания, который все рос и рос, накатываясь, волна за волной, один громовой удар за другим, один за другим.

Как в тех старых фильмах о Гитлере.