— Встал уже? Щей надо бы разогреть, а я приболела что-то. Умойся и растопи печку, пока остальные не встали.

Я погремел сизым рукомойником, сунул ноги в валенки и, накинув чье-то пальто, вышел во двор к дровяным сараям. Еще стояла колючая ночь, но на недалеком от нашего дома востоке горизонт светил кровавым порезом. Снег скрипел под ногами и искрился. Дверь нашего сарая была заперта замком с четырьмя цифровыми гайками. Я набрал нужное число, и замок легко открылся, несмотря на мороз. Я наполнил ведро антрацита и уложил в левую руку несколько поленьев, штук восемь: больше не вмещалось. Одной рукой запер сарай, повернув все гайки в разные стороны и, подхватив ведро, вернулся домой, внеся с собой клуб холодного пара. Дверь у нас на хорошей пружине, потому и захлопнулась сама.

Я снял все заслонки, мал мала меньше, с плиты, вычистил печь от золы, которую ссыпал в крафт-мешок (это у нас будет весной удобрение под картошку), высыпал уголь, сверху навалил дров, надрал лучинок и бересты для растопки, зажег от гремучего коробка с непонятной надписью «safety matches» и красным бипланом на черном небе, открыл для тяги вьюшку побольше. Огонек весело побежал по бересте, делая ее кудрявой. Запахло березовым первым теплом, это был мой самый любимый запах (а еще — запах свежего черного хлеба из-под нарезки в булочной.

Когда огонь загудел в трубе и угли занялись утренним жаром, я поставил кастрюлю со щами, не выдержал и приоткрыл крышку. Я знал, что мясо мы съели еще вчера, но — а вдруг — может, там плавает малость мясца?

Нарезал на всех хлеба. Он прилипал к ножу, и это прилипшее — мое. Я отодрал это и съел. Хлеб был такой кислый, что свело живот. Свой кусок я положил сбоку на плиту, чтоб он поджарился и повкуснел.

— Молоко в бидоне еще осталось, поставь на стол забелить, — сказала мама.

Я расставил тарелки и ложки. Скоро все встанут, а у меня уже все готово. Затем достал книжку.

— Сашка, не ломай глаза, брось читать, лучше подмети и половики на улице вытряси.

Я собрал половики, побрызгал веником по дощатому полу и собрал намокший сор. Пока полосы от веника сохли, я вынес пыльные пестрядины и выбил их о тополь. Утро уже захватило весь восточный край неба, в которое ползли из всех домов столбы белого дыма. Где-то далеко завздыхала корова, редкие петухи перебивали «Утреннюю зорьку», на станции пронзительно, на весь свет, загудел-засвистел ранний паровоз, и звезды, любимые мои звезды, гасли одна за другой.

Я вернулся, сухим веником собрал оставшееся, застелил полы посвежевшими и вмиг промерзшими дорожками. Сел к столу у окна и стал смотреть на изломанные узоры, толстые у подоконника и тонко-прозрачные в середине окна. Поправил фитиль в лампе, ей еще час гореть, не меньше, пока совсем не развиднеется. Зимой герань пахнет слабо, не то, что в августе, но все равно пахнет. Я изо всех сил вдохнул ее пыльную горечь и вдруг ясно, с мучительной болью понял, что мамы нет, что ничего нет и уже никогда не будет и не повторится, что я безнадежно стар и что это просто такой сладкий до слез сон.