Дневник путника.

Всяк живущий на земле есть путник. Святой Тихон Задонский

18 июня 1991 года. Благословение святого Амвросия.

— Здесь благодать Божия, — вернул меня к действительности голос за спиной. Я вначале кивнул, соглашаясь, и лишь после этого обернулся. Голос принадлежал невысокому, плотно сбитому парню, лицо которого, курносое, веснушчатое и большеротое можно было бы назвать простоватым, если бы не глаза — внимательные и серьезные. Словно лучше давая мне почувствовать всю благодать данного места, он вдохнул в себяс шумом воздух и также шумно, закрыв глаза, выдохнул. А стояли мы с ним в Оптинском скиту, около небольшого домика. Низенький, аккуратно побеленный, с уютным палисадником, домик будто сошел из ранних гоголевских рассказов. Но отсюда до Диканьки — "как до Киева пешим". Жил здесь в прошлом веке великий русский молитвинник, святой старец Амвросий. К этим стенам шли тысячи людей — за благословением, помощью, надеждой, утешением. Шла православная Русь, и каждый уходил с тем, что искал…

Мы разговорились. Оказалось, что мой собеседник приехал в Оптину пустынь неделю назад. Сам он с Алтая, но последний год жил в Питере. Побродяжил на своем веку изрядно, много чего видел, но лучше места, чем здесь, еще не встречал. Как долго пробудет здесь? А Бог его знает. Может быть, останется навсегда. Пока его определили сторожить монастырскую гостиницу. Вон она сзади, сейчас там паломники живут, но ее надо всю ремонтировать. Из окна он и увидел меня и вышел сказать, что если стесняюсь войти, то это напрасно. В келью к батюшке всех пускают. Поблагодарив его, я уже собирался открыть калитку, но, видимо, ему было скучно и он хотел поговорить еще.

— А вы надолго сюда?

— На один день.

— Что так скоро? Поживите. Тут замечательно.

— Хочу по России пройтись. Пешком, как люди в старину ходили. А откуда начинать идти, как не из Оптиной?

— Зачем вам это? — Он уже с интересом смотрел на меня. — От себя все равно не убежите, а если хотите понять Россию, то лучше Оптиной места для этого нет.

— Да нет, я не бегу от себя. — Теперь пришел черед мне смотреть на него с любопытством, — скорее, наоборот, я хочу прийти к себе. Всегда считал, что понять себя можно только через Бога и Россию. А понять Россию… Мне кажется, вряд ли это удастся кому-нибудь. Если честно, я ставлю себе цель поскромнее: хочу посмотреть на нее, родимую.

— И куда путь ваш лежит, если не секрет?

— И куда путь ваш лежит, если не секрет?

— Какой там секрет. Просто я сам не знаю, куда приду. Есть месяц отпуска, есть примерный путь, а до какого места хватит сил дойти…

— Понятно. И все-таки напрасно вы уходите, помяните мое слово.

— Может быть, — ответил я, и нам осталось только попрощаться.

Так уж случилось, что всего лишь месяц назад мне в руки посчастливилось взять книгу, рассказывающую подробно и обстоятельно о жизни святого старца. Может быть поэтому, когда вошел в келью, показалось, что я уже был здесь. Тихо горит лампадка. Иконы. Фотографии. Какие горние выси открывались его взору из этой крошечной комнатки, ставшей местом духовного притяжения для всей России? На ум почему-то пришли слова старца: "Мы должны жить на земле так, как колесо вертится: чуть только одной точкой касается земли, а остальными непременно стремится вверх; а мы как заляжем на землю, так встать не можем"… Губы мои будто сами собой стали шептать молитву. Словно какой-то нарыв прорвало. Я не искал слова, они приходили сами. Сейчас, когда я пишу это, мне уже не удается вспомнить те слова, вернуть то состояние. Помню только, что будто увидел себя со стороны, и жизнь свою увидел, грешную и бестолковую, в которой было столько показного, ненастоящего, столько суеты и пустых слов, хождения в потемках и самомнения…

Уже вечерело, когда живописной лесной тропинкой неспешно брел я из скита в монастырь. Брел опустошенный и счастливый. Так бывает в детстве, когда совершишь какой-то проступок, долго носишь тяжесть содеянного в душе, а потом, обливаясь слезами, говоришь обо всем маме. И вместе с прощением приходит счастье, и ты вдруг замечаешь, как замечательно все кругом. А пустота — от камня, что упала с твоей души.

Не буду описывать Оптину. Во-первых, она уже описана сотни раз, во-вторых, лучше один раз увидеть, нежели сто раз услышать. Скажу лишь, что к радости своей я не заметил здесь праздно слоняющихся туристов. Нет, народ был. Но разница между туристом и паломником такая же, как между ночью и днем. Одни наблюдают, другие припадают. Одни уносят впечатления, сувениры, другие приносят — вопросы, невзгоды свои и сомнения.

Около входа в главный храм монастыря — кресты. Новые кресты на старых могилах. Здесь покоятся оптинские старцы. Есть и миряне — братья Иван и Петр Киреевские. Для абсолютного большинства из нас — они (как нам преподавали) славянофилы. Будто одним словом можно охарактеризовать всю жизнь человека. А ведь Петр замечательный литератор и собиратель талантливый и самоотверженный неисчерпаемого богатства русского народа: его песен, пословиц, поговорок. Иван философ, чье наследие нам еще предстоит изучить и понять. Слава Богу, время для этого пришло. А в храме находятся мощи святого Амвросия — духовного учителя братьев Киреевских.

Войдя в храм, с удивлением обнаружил, что идет не просто служба. Точнее, совсем не служба. Трех молодых послушников посвящали в монахи. Прежние имена, фамилии, прежняя жизнь — все оставалось там, за порогом монастыря. Красивый обряд, в котором и торжественность, и печаль, и радость. Рака с мощами святого открыта, и, наверное, не только у меня такое ощущение, будто сам Амвросий благословляет новых братьев — Арсения, Иллариона, Досифея. Высокий, статный, с благородной проседью в бороде монах произнес слово без словесных красот, всевозможных речевых эффектов, но сильное, западающее слово в душу. Он говорил о том, какой это тяжкий крест — быть монахом, как это ответственно и трудно. И какая это радость — быть монахом, отбросив все земное, суетное, служить Господу, спасать не только свои души, но и души тех, кто остался в миру. Затем все присутствующие в храме монахи, встав порами, стали подходить и припадать к мощам святого Амвросия. Следом за ними — миряне, вначале мужчины, после женщины. Удивительно, но сердце мое вдруг стало биться, как барабан. Мне было непонятно это волнение. Руки вдруг стали потными. Окружающие меня лица были как в тумане… Только когда вышел на улицу, понял, что не напрасно я попал на чин пострижения в монахи. Совсем не случайность, что сегодня, ради этого события открыли мощи преподобного. Да и вообще, в жизни случайностей не бывает. Кто верит в случайность, тот не верит в Бога. Я знал точно, что мои молитвы в келье были услышаны. Святой старец благословил меня в дорогу.

19 июня. На берегах Жиздры.

Раннее, раннее утро. Козельск. Городок еще спит, только где-то слева, там, где маленькие домики скрылись в зелени деревьев, вовсю голосит петух. Ночной дождь слегка прибил пыль, которой здесь, как и в любом русском райцентре, предостаточно. Восходящее солнце посеребрило росу на заборе и траве. День обещал быть жарким, но пока, в эти рассветные часы шагалось легко. За спиной осталась быстрая Жиздра и монастырь на ее берегу, дорога вела вдоль главной улицы. Я шел и думал, что города — это те же люди. Судьбы городов словно людские судьбы. Есть города великие, известные всем, есть безвестные, живущие тихо и неприметно: есть среди городов Крезы, а есть и Золушки, которым так и не судьба была встретить своего принца. Среди

людей можно наблюдать два ярких типа: тех, кто умеет жить, и тех, кто не умеет. Вроде бы и живут одинаково, но у одних все ладно, а у других — все не как у людей. Как их только не зовут — неудачниками, чудаками. Вроде бы Бог все дал неглупую голову, руки работящие, сердце справедливое и честное. А, может быть, в этом все и дело? Другие, те, кто умеет жить, сумели понять, что хочешь жить, умей вертеться. А эти вертеться, идти на компромисс с совестью не собираются. Мне порой кажется, что все провинциальные города, ведущие летоисчисление с времен Трояновых внуков, из разряда тех, кто не умеет жить. Да и посудите сами. На каких живописных местах располагаются, какие богатства вокруг, сколько веков за душой, а посмотрите на них… Любой столичный журналист, что приезжает сюда на день, в своем фотоочерке (это сейчас модно) напишет, что де очень уж провинциален и обыден (читай между строк — сер и неинтересен), поместит тричетыре фотографии — единственную оставшуюся церквушку, бабушку, торгующую на рынке, полуголую красавицу на витрине киоска… Короче, приговор произнесен. Можно ехать дальше, ведь несть числа таким городкам на Руси… В те стародавние времена, когда арабы с триумфом завоевывали одну провинцию за другой, там тоже жили христиане. Арабы предлагали городам сдаться на милость победителей, обещая сохранить жизнь горожан. Затем освобождали от налога тех, кто принимал мусульманскую веру. И вскоре христиан осталась капля в исламском море. Что поделать, надо уметь жить. Города, как люди. Люди, как города. А когда монголы попытались действовать на Руси по "арабскому сценарию", у них ничего не вышло. Понятно, когда это относится к таким великим и могучим городам, как Владимир и Киев, все-таки у них был, пусть маленький, но шанс. А на что было надеяться крошечному Козельску, который и 750 лет назад был "провинциальным и обыденным"? Несколько недель продолжалась героическая оборона города, монголы назвали его "злой город" и ворвались в него только тогда, когда защищать его было некому… Города, как люди…

Тропинка уводит от главной дороги в овраг. Выбираешься из него — и ты уже в деревне Дешевки. Последний раз оглянулся на Козельск. Оптинских храмов уже не видно. Но все же я ошибся, утверждая, что город спит. Вижу, что, по крайней мере, третья часть его жителей собралась у нескольких автобусов и машин. Все понятно: провожают ребят в амию. Воздух словно разрежен звуком гармошки. Гармонист играл неумело, но громко. И, главное, душевно. Господи, неужели в наше время такое еще может быть? Совсем недавно. В московском автобусе. Я стал невольным свидетелем одного разговора, во время которого один молодой человек лет двадцати пяти внушал другому, еще более молодому, заявившему, что скоро ему идти в армию, какая это глупость — воинская служба, и что лучше тюрьма, чем армия, а заодно рассказал несколько способов, позволяющих избежать службы. Не думаю, что матери этих козельских мальчишек с легким сердцем провожали детей за тридевять земель от дома, то уверен, что ни у них, ни у их сыновей и в мыслях не было нарушить долг. Все-таки это российская глубинка, а сюда нововеяния доходят позже. Если вообще доходят.

Дешевки оказались большой деревней, незаметно переходящей в другую, такую же большую — Березичи. Народ здесь живет открытый, разговорчивый. Женщина, пробегая мимо меня, спешила на автобус, который, видимо, должен был подойти, и бросила на ходу, будто я просил у нее объяснений: "Вот, дура, опаздываю. И было бы из-за чего! Засмотрелась, как Матвеевна, словно лошадь, на себе пашет, будто у ней мужика нет".

Мне предстояло по спускающейся далеко вниз дороге выйти на жиздринский мост, оттуда через поселок стеклозавода на станцию Слаговищи. Далее путь лежал по железной дороге. В лучшем случае, только к вечеру я приходил на станцию Киреевская. Путь предстоял неблизкий. Но я без промедления решил свернуть с дороги, увидев в стороне церквушку. Наши предки умели находить самые красивые места для храмов, старались, чтобы церковь была видна из самой дальней дали. Церковь в Березничах не исключение. Типична и ее судьба. Закрыта в тридцатых годах. Вначале что-то в ней хранили, затем забросили совсем. Но строили раньше добротно, вот и возвышается она, вроде бы и поверженная, без куполов, крестов, новсе равно стремящаяся в небо. Сколько встречаю такие церкви и всякий раз чувство горечи, стыда, обиды не утихает. Я зашел внутрь. В нескольких местах даже сохранились кусочки росписи. Один фрагмент можно рассмотреть хорошо: к Христу спешат дети. Ручонки раскрыты широко, они протягивают их к Господу, на лицах матерей улыбки. Художник рисовал совсем не еврейских детишек, а своих, русских (благо, натуры кругом было много). Удивительно, он даже передал, как белокурые детские кудряшки ласкает ветерок. "Приносили к нему детей, чтобы он прикоснулся к ним; ученики же не допускали приносящих. Увидев то, Иисус вознегодовал и сказал им: пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царство Божие. Истинно говорю вам: кто не примет Царства Божия, как дитя, тот не войдет в него. И, обняв их, возложил руки на них и благословил их" (Мар. 10, 13–16).

Признаюсь, когда подошел к мосту, устал изрядно. То ли от жары, то ли от непривычки: ведь это был первый день пути. Так что быстрая и прохладная Жиздра была кстати. К тому же, у меня есть своеобразное хобби: когда-то я решил искупаться во всех известных русских реках. В Жиздре я еще не купался. Компанию мне составили пятеро юных цыган. Душой их общества были Зина и Рада. Цыгане купались на противоположном берегу, довольно далеко от меня, но шумовое оформление было такое, что спустя пять минут я не только знал, как их зовут, что они друг о друге думают, но даже все их недостатки. Особенно помогла мне в этом Рада. На вид ей было около 9-10 лет, старшие братья и сестра решили ее научить плавать. Самое интересное, что сама Рада этого не хотела. Особенно досталось Зине. Честно говоря, я и не подозревал, что русский язык в цыганской интерпретации так сочен. Когда Рада проорала, яростно взбрыкивая всеми конечностями, что ее сестра "старая шлюха", это чуть не кончилось для юной цыганки плачевно. Нет, на нее сестра и не думала обижаться, просто все так дружно рассмеялись, что разом выпустили руки. Но все обошлось. И когда я поднимался на гору, начинавшуюся сразу у реки, услышал доносившееся с реки девичье пение. Пела Рада. А на горе, и я уже это знал, когда-то находилась богатая усадьба князя Оболенского. Оболенских на Руси было когда-то много, среди них случались не только корнеты. Их усадьбы, вернее, то, что от них осталось, встречались мне раньше в Тульской, Липецкой, Рязанской и других областях. Я так и не узнал, как точно звали этого Оболенского (кажется, Николай Алексеевич), но был он, судя по всему, человеком незаурядным. И хозяином отменным. Фамилия дворянская, но на Гаева из "Вишневого сада" не похож совсем. Построил большой стеклозавод, который прекрасно работает до сих пор, здание вокзала на станции Слаговищи, доныне лучшее здание на всей этой ветке. И усадьба его, грабленнаяпереграбленная, до сих пор продолжала служить людям. До войны находился здесь санаторий, в войну госпиталь, сейчас интернат для детей с замедленным развитием. Вход найти легко: пусть от былых ворот ничего не осталось, старые липы, неизменные спутники русских усадеб, показывают, где была въездная аллея. Много новых одноэтажных построек. А где же барский дом? С трудом, но нахожу его, вернее, то, что от него осталось: четыре стены без крыши, а если более точно, фрагменты от стен. Попробовал провести "изыскательские" работы: вот здесь, судя по всему, был парадный вход, на этой лужайке, видимо, росли цветы; к реке спускался фруктовый садик. Сейчас от всего этого остались только красный скелет дома, да буйная зелень, из которой можно составить полный гербарий под названием "дикорастущие растения средней полосы России". Но таким же, как и сто лет назад оставалось это небо, высокое-высокое, от зноя белое. Эта река, несущая свои теплые воды. И так же, как и сто лет назад жужжит шмель, присаживающийся на цветок. Я лег под орешником, закрыл глаза… Не знаю, сон ли, грезы или видение это было. Увидел я девчушку в белом платье и с мячом в руке. Лет двенадцать я дал бы ей, но ведь длинные белые платья взрослят детей. Черт лица я не мог разглядеть. Девочка что-то закричала, подбросив мячик вверх. На крик выскочила собачонка, белая, с темными ушами и пятнами на боку. Вдруг девочка и собака увидели меня. Собака бросилась в кусты и остановилась. Ребенок вроде бы не испугался, но, оглядываясь, пошел к кустам. Мне хочется крикнуть: не бойся, я случайный путник, но я друг, — только слова застревают в горле; хочу спросить: как зовут тебя, и опять не могу. Но откуда-то сверху донеслось тихое, словно шелест листьев: Та-ня, — Аня, — я… Девочка в последний раз посмотрела на меня и скрылась в зарослях. Я открыл глаза. Там, где она только что стояла, грустно вздрагивали ветви орешника, словно их кто-то задел. А между тем ни ветерка, ни человека. Только зной, небо и старые развалины.

Осталось рассказать про этот день совсем немного. Как одуревший от жары брел по шпалам: сойти в сторону нельзя — речушка Грязна постаралась — кругом болотистый лес. Стало заходиться в перебоях сердце. И в этот момент я дошел до полустанка 311-й километр, где добрая русская женщина Екатерина Михайловна Чукаева не только накормила, напоила, но и как-то незаметно рассказала о своей жизни здесь, посреди лесов; как дала мне на дорогу банку молока и яиц, пожелав доброго пути и прося написать ей, как только вернусь домой; как доплелся вечером до станции Киреевская, зашел в здание вокзала, достал спальный мешок и уснул на деревянной скамье. Входили и выходили люди, удивленно смотрели на чудака, кто помоложе и посмелее, даже подходили. Но мне было все равно. Я спал, и мне снилась девочка в белом платье. Мне было хорошо. И почему-то хотелось плакать.

20 июня. Солдатская Богоматерь.

Удивительно. Поднявшись рано утром со своего деревянного ложа, я почувствовал, что отдохнул прекрасно. Ноги будто сами просились в дорогу. Единственное, что беспокоило, так это сама дорога. В своем пути я старался избегать больших асфальтированных дорог, напрямую соединявших города, предпочитая те, которые у нас скромно называют "дорогами районного значения". Вот почему в Белев я направился не прямым путем, на восток, а на юг, через козельские и белевские деревеньки. Пусть путь будет длиннее, но интереснее. Однако в данном случае не нужно было забывать, что Белев — это уже другая область, Тульская. А из опыта я уже знал, что в таких "приграничных" местах найти правильный путь и не заблудиться — дело не простое. Прошли те времена, когда люди вешали сумку через плечо и отправлялись в дорогу пешком, не смущаясь расстоянием. Пути-дорожки, тропинки-стежки между деревнями, особенно теми. Что обезлюдели или находились в разных территориальных объединениях, зарастали. Но все это мне было суждено испытать вечером.

А пока было просто прелестное утро. По левую сторону от меня простирались поля, вперемежку с лесными массивами, по правую — леса, вперемежку с полями. Десять километров до деревни Чернышено я преодолел почти незаметно для себя. Прохладный ветерок дул в лицо, под ногами — прекрасная бетонка, проложенная военными. Рейсовый автобус, грузовик, да два трактора — вот все, что повстречалось мне на пути. Впрочем, был еще один попутчик, точнее, попутчица. На придорожном кусте лопуха по правую от меня сторону сидела трясогузка. Маленькая птичка наклонила головку, внимательно разглядывая меня умненькими глазками. Я поздоровался с ней, она что-то чивикнула и перелетела на другой куст. Так продолжалось метров двести. Затем она сделала круг надо мной и исчезла. Те, кто долгие часы шагал один в поле, в лесу, поймут меня. Во время таких странствий, незаметно для самого себя вырабатывается какое-то особое отношение к природе. Вспоминаю свои первые пешие походы, первые ночлеги где-нибудь в копне соломы. Огромное небо над головой, тревожное шуршание ветра в прибрежных кустах, крики ночных птиц. Как сиротливо, одиноко, тоскливо! Как хочется уюта, теплой постели, людского разговора. Но проходят дни. И будто присмотревшись к тебе, меняется сама природа. И ты начинаешь по-другому все видеть и слышать. Небо над головой просто прекрасно в своем звездном сиянии, шум камыша убаюкивает тебя, навевая добрые сны, а коростель, скрипящий всю ночь, кажется ворчливым, но незлобивым старичком, жалующимся на старость и заботы. Но все это нельзя внушить себе, нельзя придумать и происходит это незаметно для человека. И ты уже не сорвешь цветка, приглянувшегося тебе, и будешь смотреть под ноги, чтобы ненароком не раздавить маленького хлопотливого лесного хозяина — муравья. Когда остановишься на привал, обязательно попросишь разрешения на это у окружающих деревьев и кустарников, а собирая лекарственные травы, извинишься перед растениями. Хочу сразу сказать, что я не язычник и совсем не верю ни в леших, ни в водяных. Тут совсем другое. Мы все — люди, деревья, муравьи, птицы — творенье Божье. Человек, созданный по подобию Божьему, конечно же, обладая разумом и душой, занимает особое место. Но, возомнив себя царями природы, мы забыли, что нас на это никто не уполномачивал. Наши далекие предки умели как-то ладить с окружающим миром. Мы

— разучились, отгородившись каменными коробками и невесть кем внушенными мыслями, что переделать природу — плевое дело. Результат перед нашими глазами. Больше того, верующий человек знает, как у него, по мере его личного общения с Богом, исчезает всякая иллюзия относительно себя, своих достоинств, своего места в мире. Когда старый монах, бывший для многих образцом мудрости и прочих душевных качеств, достойных подражания и восхищения, пишет в конце жизни, что он "самый грешный и недостойный человек" — это не ханжество и не игра словами, а искреннее убеждение. И я думаю: а может быть Господь умышленно ведет нас к пониманию этого разными путями? Один из них — через общение с Природой. Наверное, вот от этого — удивительное чувство, возникающее в тебе; ты равен муравью, ничем не лучше его, а лишить беспричинно жизни живое существо — тяжелый грех. А этим цветком пусть полюбуется и кто-то после тебя. Чернышено оказалось большой деревней с очень живописным прудом. Каюсь, больше ничего об этом населенном пункте сказать не могу. Я спешил. До Побужа, следующей деревни, было километров семь и я хотел попасть туда до полудня. Дорога от пруда шла на гору, петляла змейкой меж буераков, речушек, оврагов. Леса становилось меньше. Побуж сразу поразил меня. Он лежал передо мною как на ладони. Посреди деревни протекала речушка с очень болотистыми берегами. Она диктовала расположение домов и строений, — уж больно замысловато было ее течение. Вот так же замысловато, волнообразно располагались ее дома. Их было много. Но удивительно: иду по деревне минуту, две — ни одной живой души. Где-то далеко слева услышал голоса. Ферма. И вот я уже сижу в крошечной комнатке, кругом целые рои мух, но зато это единственное сухое помещение на ферме. Знаю, что прежде, чем мне задавать вопросы, надо ответить самому на вопросы других. В данном случае — двух доярок, которым интересно буквально все. Узнав, что иду издалека пешком, следует обычная женская реакция: всплескивание руками, меня начинают жалеть, искренне пытаясь понять, что за злая судьбина заставила меня скитаться. После моих объяснений успокаиваются, подсказывают, как лучше идти дальше, рассказывают о своем житье-бытье, о деревне. Говорят о горьком, но говорят както обыденно, будто смирившись. О том, что в деревне осталось с десяток стариков, что коров доить некому, что если они, горемычные, бросят работу — ферму закроют, что магазин уже закрыли, раз в неделю приезжает автолавка с хлебом, а за всем остальным приходится ходить в Чернышено, что дети зовут к себе в город, да как уедешь от родных мест. Ведь какое здесь приволье и красота, жить бы да жить, но видно судьба такая…

Я слушаю этих женщин, как слушал раньше других, как завтра, послезавтра услышу третьих. Мужики обычно ругают Горбачева, интересуются, что за человек Ельцин, можно ли ему верить, а женщины просто смотрят тебе в глаза и спрашивают: вы, мол, человек городской, можно ли надеяться на что-то хорошее или уже нет? Вспоминают, что при Брежневе в магазинах было все. В каких магазинах? Да в наших, деревенских. Крупы любые, сахара много, конфет любых, печеньев там разных тоже, про вино и говорить нечего. А сейчас если бы не своя картошка, капуста да огурцы — хоть с голоду помирай. Что-то начинаю лепетать, но потом, чувствуя всю фальшь своих слов, замолкаю. Они понимаючи кивают головами: кто ж сейчас во всем этом разберется?

Елена Сергеевна Гришина вдруг вспоминает, что я с дороги и неплохо бы молочка попить, но дойка будет через час. "Пока будете ждать, сходите на могилу к нашей Солдатской Богоматери".

— Солдатской Богоматери?

— Да. А вы разве про Побужничего не знаете? И оказывается, что медленное умирание Побужа — второй акт трагедии этой калужской деревни. Первая трагедия произошла зимой сорок первого — сорок второго года. В один день погибли сотни жителей деревни. Женщины, старики, дети. Сгорели заживо, расстреляны. Побуж — это русская Хатынь. Мне говорят, что есть книги о трагедии. Но я прошу рассказать мне о том, что произошло пятьдесят лет тому назад, тем более, Елена Сергеевна — очевидец тех событий. Есть две версии случившегося. По одной, причиной всему — деревенский дурачок, обливший водой труп немца (их много лежало по полям, бои были тяжкие) и вместе с ребятишками использовавший его для катания с гор. По другой, все дело в заблудившемся отряде красноармейцев, которым дали приют. А в деревне жил переводчик, предатель, поспешивший в ближайшую деревню, где стояла немецкая часть, сообщить об этом своим хозяевам. Расправа над ничем не повинными людьми была страшной. Большинство сгорело в своих домах. Кто пытался укрыться в немногих кирпичных строениях, тех расстреливали. Детей бросали в колодец. Спастись удалось немногим…

Братскую могилу невозможно увидеть издали. Прибрежные деревья, одичавший садик скрывают ее. Каменные ступеньки расшатались. Скромное надгробие. Над ним женщина в фуфайке, с непокрытой головой. Опустила голову. Русская женщина. Солдатка. Мать. Не знаю, кто автор этой скромной скульптуры, но только большего волнения я не испытывал нигде. Все просто, даже обыденно, скромно, без пафоса и монументальности. Деревья, небо, птицы в вышине, надгробие — и эта женщина. А я плакал, хотя раньше думал, что уже не могу плакать. Пусть земля вам будет пухом, русские люди. И простите нас за эти обвалившиеся ступени, заросшую сором ограду. Побуж опять опустел. Но с вами на вечные времена Солдатская Богоматерь… Как и обещал, зашел попрощаться на ферму. Подумал еще раз о тех, кто являлся автором скульптуры на могиле. Много у нас прекрасных обелисков, мемориалов. Чьи авторы получили (и заслуженно) всевозможные премии. Но мне кажется, что высшая награда для художника, когда его работа перестает быть просто скульптурой. Народ назвал русскую женщину в фуфайке Солдатской Богоматерью. Есть ли высшая оценка? На ферме меня ждало почти полное ведро с молоком. Просили не обижать и выпить все. После третьей кружки я "сломался". Когда Побуж остался далеко позади, я еще слышал гудение на ферме. Кто знает, может быть, это работали последние крестьяне Побужа? Я поднялся на гору. Вид открывался изумительный. От огромного леса, там, на востоке, будто убежали дети и теперь они маленькими зелеными островками украшали безбрежное всхолмье. Здесь была граница Калужской области. Здесь обрывалась дорога. Какой-то умник просто запахал ее. Но я не отчаивался. До Ретюни, ближайшей тульской деревни, было километра три, и я решил, что преодолеть их будет нетрудно.

Так и получилось. Ретюнь встретила меня словно из засады. Только что было поле, лесок, поворот дороги — и вот передо мной крошечная запруда с чистой водой и трое ребятишек плескающихся в ней. Из ближайшего дома, точнее, сада вышел худой человек в мокрых семейных трусах.

— Устали с дороги? Освежитесь, вода замечательная. Я вот с детьми искупался. А есть не хотите? Сейчас я принесу что-нибудь, — и он так же стремительно исчез, как и появился.

Вскоре мужчина появился с батоном и банкой молока, сказав, что жена на работе, а он ничего более путного не нашел. Сырые яйца он предложить мне постеснялся. Я подумал, что он напрасно постеснялся. Сырые яйца с черным хлебом и солью великолепная вещь. Помню, как бабушка мне рассказывала о том, как дедушка, работая на мельнице, однажды "обмыл" работу трехлитровой банкой первача на двоих, закусив ведром сырых яиц. Все-таки гены — сильная штука. Однако в данном случае я поблагодарил Анатолия Ивановича (так звали радушного человека), сказав, что он напрасно беспокоится, я совсем не голоден. Думаю, в этом он усомнился, наблюдая, как быстро исчезает булка, не говоря уже о молоке. Солнце уже начало клониться к западу. Детишки Анатолия Ивановича, перекупавшиеся до посинения, окружили нас. Неожиданно для меня обычный легкий разговор стал приобретать философский оттенок. Анатолий Иванович говорил о том, как в свое время уехал отсюда в город, как маялся там столько лет. Теперь вернулся и не жалеет. Работает бригадиром. Очень любит книги, но обсуждать их не с кем: народ. Мужскую его половину. Здесь интересует совсем другое. Что интересует народ. Я вскоре мог убедиться. К нам подсел мужчина, который назвался Семеном Семеновичем. Состояние, в котором находился Семен Семенович, можно было определить как возбужденно-радостное. Но, судя по всему, он желал возбудиться еще больше. Анатолий Иванович, словно оправдываясь, сказал мне, что "сам он пьет, но в меру".

Мне пора было идти дальше. После короткого совещания был найден оптимальный маршрут, и мы, крепко пожав друг другу руки, расстались. Но и здесь повторилась старая история. Дороги были запаханы, и я заблудился. Вместо Слободки после долгих блужданий я подошел к берегу все той же реки, что делила на три части Побуж. Это была Вырка. И как в Побуже — с болотистым берегом и высокой левой кручей. В деревне я насчитал с десяток домов. Проходившие мимо деревенские ребятишки подсказали, как деревня называется: Долбино. Я ушам своим не поверил. Как? Деревня братьев Киреевских, где они родились и прожили большую часть жизни! Я уже не сомневался, что мне было суждено заблудиться. Вчера я стоял у их могил, сегодня пришел в их Пенаты. Святой Амвросий благословил меня прийти к родным местам своих духовных детей.

— Ребята, — спрашиваю, — подскажите, как пройти к усадьбе, она должна где-то здесь быть. — А у самого перед глазами рисунки Василия Андреевича Жуковского, который одно время жил здесь у Елагиной, матери братьев Киреевских и своей племянницы. Какие рисунки! Какая на них идиллия и красота. Сельский рай! Не стоит забывать, что здесь в Долбино пережил поэт свое самое сильное чувство, драматически прошедшее через всю жизнь.

Мальчуганы неуверенно переглянулись:

— Вы про памятник говорите? Он там, на горе, — они показали на противоположный берег Вырки, — Только вы вряд ли туда пройдете. Я не очень много прояснил для себя, но поблагодарил их, и окрыленный, забыв про пройденные двадцать пять километров, устремился вперед. Но вскоре понял пессимизм ребят. Вначале я перешел качающееся дерево, точнее, переполз и очутился на другом берегу реки. А заодно и в болоте, героически пройдя которое весь перепачкался в грязи. Но это было еще не все. Затем мне потребовалось подняться на горку (кажется, у Жуковского горка имелась). Но горка поросла крапивой, репейниками и чем-то еще таким, от чего мои брюки вскоре были облеплены колючими семенами. Наконец, и это осталось позади. Прошел остатки яблоневого сада… А что я мог ожидать еще? В шагах тридцати увидел что-то похожее на мраморный постамент. Подхожу, читаю: "Здесь, в Мишенском… родился русский писатель В.А Жуковский".

Ничего не понимаю. Мишенское отсюда в пятнадцати километрах. Загадка. Тем временем оглядываюсь. Трава хорошо вытоптана. Ясно, гоняют коров. От былых строений никаких следов. Чуть бы посветлее, можно было попробовать поискать фундамент дома. В таких местах хорошо думается: о беспощадном времени, о памяти, о беспамятстве… Где-то громыхнуло, — приближалась гроза. Я понуро, вспомнив, что прошел двадцать пять километров, двинулся в обратную дорогу. А загадка с памятником оказалась совсем несложной. Утром мне все объяснили. Василию Андреевичу поставили новый памятник. Неужто старому пропадать? Да и Киреевских не забыли. Правда, злые языки утверждали, что белевское начальство не осталось в накладе от такой экономии (кто теперь все это проверит?). Взяли старый памятник, привинтили табличку, из которой явствовало, что в селе Долбино родились и жили Петр Иванович и Иван Иванович, установили и отчитались. А народ любопытный, а может быть на табличку кто позарился: блестит все-таки. Короче. Табличка пропала и проступили первоначальные буквы. Попытались замазать, не помогло. Вот так не повезло Киреевским уже в который раз.

Я же тем временем проделал свой путь в обратном направлении. Наступила полночь. Мелкий дождь, пока робко, но уже накрапывал. Вокруг ни одного стожка сена. Над головой уже вовсю выл и гудел комариный рой. В деревнях ложатся рано, так что отсутствию света в домах я не удивился. Да и не будешь, на ночь глядя, стучать и будить людей. На ночлег когда светло просятся. Не знаю, стоит ли об этом писать. Но если есть надежда, что написанное тобою прочитает хоть один человек, надо все писать честно, как было. Настроение мое описывать не буду. Два-три раза прошелся по деревне. Единственная собака, спавшая у плетня, сочла ниже своего достоинства даже облаять меня. И тут вспомнились слова, прочитанные в одной старой книге. Старый, мудрый человек говорит внуку: "Ежели какая печаль или потреба в чем, ты не сумневайся и проси Господа. У Него и о малом можно просить и о большом. Только обязательно верить надо". Я положил на землю рюкзак, повернулся лицом на восток и попросил у Господа не оставить меня, грешного, и дать мне ночлег… В соседнем домике зажглось окно. Кто-то вышел на крыльцо.

— И где его носит?

— Не меня ищете? — подал я голос. Женщина не вздрогнула и не испугалась. Улыбнулась: "Мой муж почтальоном работает, что-то задержался сегодня". Мы разговорились. Как-то незаметно разговор перешел на болезни, отсутствие лекарств. У мужа женщины была язва желудка, да и сама здоровьем не отличалась. Кое-какие травы я знал и немного рассказал о том, как можно их использовать при болезнях. Вскоре подошел муж хозяйки. Мы познакомились.

— А чего мы стоим? — встрепенулась она. Пойдемте в дом, переночуйте… Я диктовал рецепты, а глаза мои слипались. Блины только усугубили положение. И вот постель. Наверное, и Соломон на такой не спал. Господи, какое блаженство! И спасибо тебе, Господи, что не оставил меня. Это были мои последние слова. Утром мне сказали, что всю ночь громыхала гроза.

21 июня. Яблони под дождем.

Серое, хмурое утро. С тревогой смотрю на небо: кажется, сегодня предстоит идти под дождем. До Ровно, деревни, куда мне нужно попасть, путь не очень дальний, но хозяин дома, Иван Дмитриевич, обещает проводить меня по еще более короткой дороге. Сейчас, при дневном свете, могу лучше рассмотреть его. Удивительно похож на писателя Константина Симонова — и фигурой и лицом. Разве что не картавит. Говорю ему об этом, он смеется: "А вы знаете, моя фамилия Симонов. Правда, я ему никакой не родственник".

Утром я смог лучше разглядеть места, где вчера героически пробирался к усадьбе Киреевских. Дома в Долбино стоят на высоком берегу Вырки. Видно отсюда далеко. Как рассказал Иван Дмитриевич, именно здесь проходила линия фронта. На Вырке остановилось наше наступление. Полгода стояли друг против друга советские и фашистские войска. Много раз красноармейцы пытались выбить немцев из Ретюни, но ничего не получалось. Сколько полегло наших ребят! А Иван Дмитриевич потерял отца. Отец не был военным. Спустился к реке за водой, и тут накрыло его минометным огнем. И все это на глазах жены и детей. Самое страшное, что два месяца не могли убрать тело отца: фашисты стреляли при каждой попытке это сделать. Мама поседела на глазах.

Незаметно за разговором подошли к Ровно. Прощаемся. А дождь уже льет вовсю. Деревня большая, но дождь не лучшее время для экскурсий. Чертыхаясь, по колено в грязи, жду, когда же выйду на большак. Все-таки большинство наших поселков, где размещаются центральные усадьбы колхозов и совхозов, впечатление оставляют безотрадное. Особенно в ненастье. Еще не город, уже не деревня. Хаотичное скопление домов, грязь, помои на проезжей части улицы… Ставлю многоточие, а заодно извиняюсь перед такими вот поселками: наверняка, в солнечную погоду они выглядят лучше. Да и у меня настроение сейчас не самое приподнятое, а от того, какими глазами смотришь на предмет, зависит очень многое. Наконец, и большак. На остановке несколько сиротливо стоящих под дождем фигурок. Я уже знаю, что автобусное сообщение с Белевым прервано: специальная комиссия признала состояние дороги опасным для жизни пассажиров. Вот они стоят и ловят попутки: ехать ведь надо. По обеим сторонам дороги — яблоневые сады. Белев яблоневая столица Тульского края. Здешними яблоками можно пол-России накормить. Да вот беда: убирать их некому. Вспомнил слова моего сегодняшнего провожатого, сказанные с горечью: "Сердце кровью обливается, что творится. Доить коров некому, приезжают аж с Украины, и работают за тонну яблок. Зато посмотрите, какое правление отгрохали и сколько там народу зады протирают. Да в былые годы в колхозах председатель и счетовод, вот вам и все начальство. Эх!". Ситуация, к сожалению, типична и можно было бы о ней не говорить, столько об этом сказано, если бы не один любопытный для меня факт: здесь, в Ровно, до революции находилась усадьба богатого помещика Прохорова. И до сих пор помнят его и с уважением говорят, что у него в хозяйстве ничего не пропадало. Построил заводик по выработке пастилы, продавал яблоки. Сейчас у нас дети и не знают, что такое пастила (слышал я как-то объяснение одного большого начальника по радио о том. Что для производства пастилы необходимы специальные компоненты, которые получают из яблок, и покупаем мы их в Финляндии. Но сейчас валюты мало)… А под Белевым каждый год гниют яблоки. Я смотрю на яблоневые сады, — мне показалось, что деревья с радостью тянули ветви навстречу дождевым каплям… Часа через два сквозь пелену дождя я мог различить окраину Белева, но мне нужно было поворачивать в другую сторону.

Я шел в Мишенское, на родину Жуковского. Шел долго, в обход — идти через деревни не советовали: грязь, не пройти. Вот, наконец, и усадьба. Большая поляна, выложенная плитами, деревянный помост, видимо, для выступающих на традиционных праздниках, — монумент, на мой взгляд, неудачно задуманный и выполненный. Рядом здание клуба, точнее, "Библиотечно-клубной системы", как было написано на вывеске. В стоящие неподалеку деревья углубиться я не мог — шел дождь и удовольствие это было бы не из приятных. Признаюсь, я стоял в центре поляны и совсем не чувствовал, что на этом месте раньше находилась живописная дворянская усадьба. Тягостное впечатление дополняла стройка: "ревели" грузовики, в вагончике строителей кто-то матерился, а уже построенные дома были близнецами ряд серых, однообразных строений. И все это на фоне дождя, по-осеннему серого и тоскливого. Грустно. И мокро.

Еще через час я подходил к Белеву. Небо посветлело, и хотя солнышко не проглядывало, стало веселее. Через весь Белев, с юга на север, проходит улица Карла Маркса, до революции она называлась Козельской. Белев — древний город, стоящий на высоком берегу Оки. Так вот, попадая на главную городскую улицу, вы словно попадаете в Белев начала века. Разумеется, изменилось многое, появились новые здания, но большинство старых домов стоят по-прежнему. Женщина набирает воду из колонки, не без иронии смотрит на меня, плетущегося с рюкзаком, мокрого и грязного снизу доверху.

— Скажите, до гостиницы далеко? — спрашиваю я.

— Да как идти, вашим шагом и за час не управитесь. Идите все прямо, в самом конце улицы гостиницу и увидите. Большое такое здание. Положим, добрался я до гостиницы быстрее, чем за час, успев даже зайти в краеведческий музей. А вечером, оставив в номере рюкзак, поспешил на место, на котором ни разу не был, но которое любил давно. Еще в юные годы увидел я как-то гравюру неизвестного художника "Вид на Белев с правого берега Оки". Утопающий в зелени городок лепился на крутом склоне, а над всем этим величественно возвышались многочисленные купола церквей. Ведь Белев был знаменит раньше не только пастилой, великолепным шитьем своих мастериц (уверяю вас, ни в чем не уступающему вологодскому), но и монастырями. Здесь располагались сразу два монастыря — мужской и женский.

Нашел я их, точнее, то, что от них осталось, быстро. Достаточно было свернуть влево с центральной улицы и пройти пять минут. Попытался расспросить о судьбе монастырей встречных прохожих, но ничего не узнал. Только один вспомнил, что отец ему рассказывал, как монахи бегали к монашкам. Любимый сюжет бытового атеизма.

— А больше ничего не знаете? — Прохожий только пожал плечами. Я добрался до развалин монастырской стены. Две козы внизу, перестав щипать лопух, удивленно уставились на меня. Еще ниже спокойно несла свои воды русская красавица Ока. И, наверное, как во времена неизвестного художника, изобразившего Белев почти двухсотлетней давности, плескались в ее водах белобрысые мальчишки, терпеливо дожидались удачи рыболовы. Многое я узнавал. И эту стену, и несколько церквей, правда. они уже без куполов, и даже двухэтажный дом, возвышающийся среди множества маленьких домишек, — посмотришь на которые и не поймешь, то ли ты в России, то ли в Грузии, — настолько ловко они прилепились к склону оврага, ведущего к Оке. И все-таки кругом простиралась она, Россия, милая моя Родина. Тучи рассеялись. В голубом, свежевымытом проеме меж кучевых облаков показалось солнце.

22 июня. Стражи вечности.

Белев я покидал под репродукторный гром военных оркестров. Разумеется, музыка играла не для меня. Отмечали 50-летие начала самой страшной и самой великой войны в истории нашего народа. Случись такой юбилей еще несколько лет назад, все было бы куда торжественней. Но времена меняются. Скромнее стали юбилеи. И наверное. Это можно было бы поприветствовать, если бы знать точно: что этому причина? Одно дело — преодоление нашей проклятой тяги к показухе, помпезности, пустословию. Другое — нарождающееся у многих равнодушие к прошлому своей земли, своего народа. Когда человеку постоянно твердят, что он дурак, можно не сомневаться, — он обязательно станет дураком. Вот уже несколько лет складывается такое настроение в обществе, что все вокруг с каким-то мазохистским сладострастием занимаются самобичеванием. Начав с малого, дошли до логического конца. "Страна дураков" — глубокомысленно заверяет своих слушателей какой-нибудь юнец и все радостно кивают головами. "Всем надо покаяться" — категоричен ученый муж, повторяя услышанные слова. Но ни один, ни другой, дураками себя, а также обязанными идти к покаянию, не считают. Зато, когда знаменитый диссидент в книге, пачкающей великого русского поэта пишет: "Россия — сука" — все рукоплещут, не понимая, что есть святыни, покушение на которые нельзя оправдать ни талантом, ни нанесенными тебе на Родине обидами. Так кому, скажите, каяться? По главной белевской улице бредут, опираясь на палочки, ветераны. Митинг закончился, и они, купив хлеба, спешат на автостанцию. Хоть и старость пришла, но бездельничать времени нет — надо косить сено. Как мало вас осталось, дорогие мои! Я остановился и долго смотрел вслед одной пожилой паре — он и она — и пытался представить их жизнь. Родились в одной деревне, поженились перед войной, успели родить одного-двух детей. Ей повезло: он вернулся с войны живой. Затем работа в колхозе, на своем огороде, работа тяжелая, без выходных и отпускных. Рождались дети, вырастали и уезжали в города. А сейчас пришла старость. Спасибо детям, не забывают. На лето внучат привозят… В чем им-то каяться?! За то, что грязь под ногтями уже никогда не отмыть, или за то, что поверили когда-то словам красивым о жизни распрекрасной, которой так и не дождались, за то, что он половину Европы прошел, теряя в мадьярских степях, польских лесах, немецких городах своих товарищей, таких же как он простых деревенских парней, — за это им надо каяться? Сейчас твердят, что мы, русские, не культурны (кто пишет, опятьтаки себя таковым не считает), но, простите, кто столько лет пудрил школьникам и студентам мозги, прославляя "победоносно завершившуюся культурную революцию? Слава Богу, что эти старики выписывают только "Сельскую жизнь" и местную газету, а то вдруг да прочитали бы в популярном журнале как ленив русский народ… Старики растворяются в вокзальной толпе, мне же идти дальше. Перехожу мост через Оку. Теперь мой путь лежит на юг, к Окским верховьям, туда. Где сливаются Зуша и Ока. Деревеньки здесь частые, соединяет их всех неплохая дорога с твердым покрытием. Я вот только шел и удивлялся, почему все они как-то отходят от Оки, только одна-две деревеньки приблизились к ней на расстояние пяти — десяти минут ходьбы. Но мне это было только на руку. Несколько раз в течение дня сворачивал с дороги, шел вначале огородами, затем колхозными полями, наконец, луговой тропинкой, и подходил к Оке. Глубокая и быстрая, река одаривала меня своей прохладой. А кругом, куда ни взгляни, — ни живой души. Лишь одна моя радовалась и пела, когда это бренное тело подплывало к (чуть не написал — поляне, но это все-таки река) кувшинками, трогая под водой их упругие и длинные стебли. От набегавших струй кувшинки покачивались, будто желтые лодочки, зачерпывали немного воды. Влага под лучами солнца, искрясь и золотясь, слепила глаза. В старину кувшинку называли одолень-травою. Ее сушили, клали в мешочек и брали с собой в дальний путь, веря, что цветок поможет одолеть и хворь и козни недругов С трудом преодолеваю искушение и не срываю приглянувшуюся кувшинку, настоящую королеву. А вдруг, как в старой доброй сказке, здесь живет маленькая фея, в желтом платье с зеленым воротничком, и, невидимая мне, она зовет своих подруг в волшебный хоровод? В ивовых зарослях на берегу заливается какая-то пташка, даря окружающему миру обыкновенное чудо — свое пение. Но и она стихает. И разливается над миром — рекой, кустарником, полями, виднеющейся вдали деревней — тишина. Даже у местных лягушек, здоровых, откормленных миллионами комаров, не хватает духу тишину эту нарушить.

Я уже не хочу возвращаться на дорогу и остаток дня иду вдоль берега. После вчерашнего дождливого дня солнышко кажется особенно ласковым и приветливым. Все вокруг улыбается мне. Вероятно оттого, отшагав двадцать с лишком километров, усталости не чувствую. Дождя ночью явно не будет, и может быть поэтому, или по какой другой причине мне не хочется сегодня идти в деревню и проситься на ночлег. А когда я, следуя руслу реки, круто повернул влево, стало понятно, где я заночую.

Не верю своим глазам. Как долго я мечтал их увидеть, мечтал еще с институтской поры, когда изучал древнерусскую историю. Мечта усилилась, когда поселился в деревне, где тысячу лет назад находился Дедославль, главный город славного и загадочного племени вятичей. Курганы вятичей! Они передо мною. Уже поросли леском, уже земля осела, но их нельзя не заметить. Я сбросил с плеч рюкзак и, не помня себя от неожиданной радости, побежал на горку. Пожалуй, "побежал" — это сильно сказано, скорее, прибавил шаг. И пока я карабкаюсь по склону, расскажу все, что знаю о вятичах. Когда они появились в местах, называемых ныне Тульской, Калужской, Рязанской, Московской и Орловской областями, неизвестно. Шло бурное первое тысячелетие нашей эры, от Пиренейского полуострова до Китая стоял шум от повозок, людских голосов, бряцания оружия, конского ржания — народы, ища лучшей доли, двинулись в путь. Везло более сильным и смелым племенам. Кто двигался на запад, вслед за солнцем, кто на юг, к теплым краям. Если верить летописям, вятичи отправились на восток; оттуда, сообщал летописец, где сейчас живут ляхи, то бишь поляки. Согласно изысканиям ученых, именно там, в междуречье Одры и Вислы, находилась родина славян, откуда они разбрелись во все стороны. Новые места у Оки пришельцам понравились. Живших здесь до них балтов ни истреблять, ни притеснять не стали — те незаметно со временем ассимилировались с пришельцами. Леса были богаты дичью, реки рыбой. Жили по крутым берегам рек. Особенно облюбовали они Оку, Упу, Шиворонь. Мертвых своих хоронили своеобразно: тело сжигали, прах складывали в деревянные урны, над урной насыпали землю. Чем большей славой пользовался умерший вятич, тем выше рос курган. И спустя столетия местное население, уже забыв о своих предках, — темны глубины веков, — сочиняло свои версии происхождения курганов. Чаще вспоминали татар, пришедших сюда с огнем и мечом лет на пятьсот-шестьсот позже появления здесь первых славян. Вспоминают и сейчас. Специально старались не разрывать, хотя порой ходили слухи о сокровищах — все-таки могилы. Бога боялись. А уже в наше время многие из курганов были распаханы. Мне рассказывал один тракторист: " Мы думали что-то необыкновенное увидеть. А там зола одна".

Зола… Я сижу у курганов. Внизу катит воды Ока. Березы, словно былинные воины, окружили холм, отдавая почести уходящему товарищу. Как славно здесь думается! Мысли бегут плавно, как эти воды, скользя по векам, странам. Какими они были, мои далекие предки? Наверное, вот так же летними вечерами смотрели на закатное солнце, так же радовались хорошему дню, огорчались ненастью, скорбели и праздновали, трудились и воевали, чтили своих богов… Впрочем, мой знакомый, иеромонах отец Трифон, приехавший в тот же Дедославль (ныне село Дедилово) восстанавливать церковь, убежден, что вятичи приняли в свои сердца Христа много раньше того дня, как крестилась Русь. Кто знает, может он и прав. Ведь сказал же апостол Павел эллинам: "Афиняне! По всему вижу я, что вы как-то особенно набожны; ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник. На котором написано: "неведомому Богу". Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам". (Деян. 17, 22–23).

Не помню сколько просидел я среди курганного безмолвия. Как писал великий Гомер в "Одиссее", когда хотел сказать, что наступила ночь: "Солнце тем временем село, и все потемнели дороги". Кстати, перевод на русский — Василия Андреевича Жуковского. Я и не заметил, как солнце скрылось за горизонт. Неяркие летние звезды высыпали на небосвод. От реки веяло свежестью. К ней я и направился. Там, на широкой луговине стояли свежепоставленные стога. Я выбрал тот, который поменьше, и вскоре расположился на ночлег. Сон быстро слепил веки. Перед тем как уснуть еще раз посмотрел на курганы. Что им, стражам столетий, всего один день! Они дремали, вспоминая тех смелых и сильных людей, чей прах верно хранят столько лет.

23 июня. Поляны.

Спал я недолго. Минуты три. Откуда-то из темноты, сверху и со всех сторон одновременно, на меня обрушились полчища комаров. Началась невидимая миру битва. С успехом уничтожив очередное комариное соединение, я, наивный, тешил себя надеждой, что битва окончена. Но не тут-то было, — секунд через пятнадцать, с писком и гудением, новые сотни кровопийц бросались в атаку. Часа через три я сменил тактику: набрав воздуху, полез внутрь стога. Но это уже был жест отчаяния. Все было кончено. Сил у меня не осталось. "Жрите, гады!" — не без достоинства произнес я, и из печки, в которую превратилась сердцевина стога, полез на прохладный верх. Уже рассветало. Как опять сказал бы бессмертный Гомер: "Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос". Но если богиня утренней зари вставала явно с хорошим настроением — про меня этого нельзя было сказать. Кисти рук в волдырях от комариных укусов, волосы в траве. Делаю еще одну попытку уснуть. Последнюю. И вроде бы мне это удается. Но если не везет, то не везет. Через несколько минут меня разбудил какой-то странный лай. Шагах в двадцати от моего ложа вижу крупного лиса, с остервенением лаявшего на видневшуюся вдали деревню. Не знаю, что двигало им: то ли обида на людей, то ли желание подразнить собак, а может быть, это был какой-то отвлекающий маневр, но лис вытворял что-то невероятное. Он то бросался вперед, словно боец в штыковую атаку, то кубарем скатывался обратно, не переставая яростно лаять. В одно из таких отступлений он очутился прямо под моим стогом. Меня зверь не видел, ветерок дул в мою сторону, и я мог спокойно разглядеть его. Лис был крупный, с прекрасным хвостом. Никогда в жизни не наблюдал в такой близи лисицу, если не считать двух смешных лисят в тамбовской глухомани, встреченных мною в одном из странствий. Видимо. Мать их ушла на охоту и не вернулась, и то ли голод, то ли любопытство вывело их из норы. И они, впервые увидев человека, смешно таращили на меня свои глазенки… Но вскоре темпераментный лис меня утомил. О сне уже нечего было думать. Пора собираться в дорогу. Во время секундной паузы в почти беспрерывном лае спрашиваю: "А есть из-за чего расстраиваться, парень?" Мне показалось, что "парня" хватил "кондратий". Он словно подавился собственным голосом, как-то странно дернулся на всех четырех конечностях. Лишь после этого посмотрел наверх. Доли секунды глаза зверя смотрели в мои глаза. Я успел подумать о том, какая это жалость, что мое людское племя и его, звериное, враждует друг с другом. Понимали бы мы язык друг друга, глядишь, и поговорили по душам. Лис за это мгновение пришел в себя, принял решение, и вскоре рыжая точка исчезла в кустах на противоположном конце поля. Наверное, он прав. Ведь это у меня шапка из лисы… Искупался перед дорогой. Но особой бодрости это не придало. Первые километры шел, с трудом передвигая ноги. Безумно хотелось спать. Деревни, похожие, словно родные сестры, сменяли друг друга. Различны только названия: Песковатое, Черногрязка, Беляево, Железница…

Но чем выше поднималось солнце, тем легче и веселее было идти. А когда в Беляево, в одном живописном домике купил молока, яиц, творога и там же, под говор хозяйки и под ленивый прищур кота все это съел — жизнь вообще показалась прекрасной штукой. До этого два дня моей основной пищей был геркулес, замоченный в воде и приправленный медом. Вещь в путешествиях необходимая, много раз спасавшая меня в самые трудные минуты — особенно если учесть пугающую пустоту магазинных прилавков — но несколько однообразная. Поэтому парное молоко со свежим яйцом, а яйцо-то домашнее, крупное, желток яркой желтизной своей не чета тому, что обитает в яйце, купленном в магазине, наполняют меня чем-то божественным. А про творог и говорить нечего. Ничего удивительного, что после такого завтрака я отшагал еще с десяток километров, совершенно не ощущая усталости.

Обычное безмолвие дороги было нарушено, когда я входил в Железницу. Из крайнего дома на всю деревню разносилась песня. Певец оплакивал любимую: "Путана, путана, путана, ночная бабочка, ну кто же виноват?" Две старушки сидели на скамье рядом с крылечком. Или им нравилась песня, или они знали, что протест выражать бесполезно, но сидели они молча, без всякого выражения смотря в землю. Какая странная у человека память! Я и секунду не осмысливал в голове увиденное, как из глубины сознания всплыла картина из моего детства, картина, доселе не вспоминавшаяся. Огромная деревня в тамбовской степи. Сюда я приехал к родственникам на лето. Августовский вечер. Спадает зной, ветерок приносит запах полыни, потихоньку смолкают кузнечики. Только что, под звон колокольчиков и шлепанье кнута по земле, прогнали стадо коров. Стадо огромное — корову держат в каждом доме. Коровы знают свои дома и заходят каждая в свои ворота. Мы всей семьей встречаем кормилицу. И вот уже из сарая доносится звук, который ни с чем не спутаешь: струя молока бьется о дно ведра. А когда уже и ужин будет окончен, кто-то из старших достанет старенький патефон. Пластинок в доме немного, мы все их слышали — переслышали. Но все равно, только зашипит игла, раздастся легкое потрескивание, и ты с замиранием сердца ждешь первые звуки. А когда над притихшей, спрятавшейся в темень деревней доносится: " В поле за околицей, там, где ты живешь…" или " Снова замерло все до рассвета…" — каким-то сладким, неизъяснимым восторгом, тихим и нежным, охватывает душу. Много с той поры промчалось лет, многое стерлось в памяти, но всякий раз, когда я услышу любую послевоенную песню, словно отблеск от далекого костра, возвращается в сердце тот неизъяснимый восторг, сладкий, тихий и нежный… Другие времена, другие песни. В Будоговищах кончался асфальт. Теперь предстояло от деревни к деревне идти полевыми большаками. Почти сразу за домами, на пригорке, я увидел несколько берез и сосен. Деревья были высокие, ветерок, вовсю шумевший в зеленой листве и качавший сосновые лапы, словно манил на отдых. В походе у меня постепенно выработался режим дня. Основной путь я проделывал до обеда. Когда солнце начинало палить нещадно — искал место для привала. Это было не так-то просто. Оно должно быть живописным, располагающим к отдыху, чтобы в нем можно было укрыться и от солнца, и от посторонних взоров. Найдя такое место, я расстилал спальник — днем он служил мне подстилкой, — обедал, читал, спал. Обычно на такой привал затрачивалось четыре-пять часов, но это было отнюдь не потерянное время. Я набирался сил, — когда место выбиралось удачно, буквально физически чувствовал, как от окружающих деревьев, кустарников, цветов, травы в каждую клеточку моего тела входила энергия. Ее давали мне облака, солнечные лучи, словно через сито просачивавшиеся сквозь листву. В дорогу я взял с собой целую библиотеку: Библия, Пушкин, Тютчев, Баратынский, поэзия древней Японии и Китая, античная лирика. Конечно, мой рюкзак от этого становился немного тяжелее, но я не жалел об этом. Отдых у деревни Будоговищи, у самой границы Белевского района, удался на славу. Вот почему я не удивился своему собственному решению, когда вечером, придя в Большие Голубочки, предварительно конечный пункт моего дневного пути, решил идти дальше, пока светло. Конечно же. Помогло и купание в Исте, чистой и быстрой речке, несущей свои воды в Оку. В пяти километрах от Голубочков небольшая деревенька Поляны. Она действительно, словно на поляне, стоит среди лесов, охраняющих ее от шума большого мира. Ночлег удалось найти быстро. Первый, кто увидел меня в деревне, был молодой рыжий парень, косивший у дома траву. Мы разговорились. И скоро его крошечный домик встречал меня детскими голосами, коровьим мычанием, лошадиным ржанием, лаем собак, гусиными криками. У колхозного телятника и его жены, доярки, хозяйство огромное. Не говорю про двух собак и трех кошек. И вся эта живность, от петуха до огромной собаки Полкана, буквально трепещет перед двумя рыжеволосыми существами пяти и трех лет. Это Галька и Женька, хозяйские дети. Десяти минут знакомства достаточно было, чтобы сделать вывод: это не дети, это какой-то сгусток энергии, облаченный в платье и штаны. Два рыжих вихря проносятся по двору, сея кругом ужас и панику. Грозный голос матери, грозный больше для виду, заставляет обоих только менять объект приложения своих сил. Только что Женька, сидя на собачьей конуре, проводил показательный кулачный бой с Полканом. Пес был настоящим стоиком и вел себя просто героически, только рычал время от времени. Но вот будущий наследник этого хозяйства затевает с сестрой новую игру, и двор оглашается истошным куриным кудахтаньем, а в воздухе кружатся пух и перья.

Ужинают Иван и Валентина поздно, когда управятся с делами. Набегавшись за день, словно убитые, раскинув тела в самых немыслимых позах, спят дети. Весь домик моих хозяев — кухонька и маленькая комнатка. Купили за двести рублей почти сгнивший и развалившийся, помаленьку обновляя его. Совсем недавно в зале полы заменили, скоро пора за крышу приниматься, но времени нет совсем. А завтра в четыре утра вставать на работу. Иван, правда, останется дома: он взял два дня за свой счет — иначе без кормов останешься. Будет с утра косить. Я отправляюсь на чердак. Иван приносит пару одеял, подушку. Говорит, что комары, конечно, есть, но их не очень много. Спать можно. С удовольствием потягиваюсь на соломе. Но что это? Прямо передо мной раздался писк, ему ответили в другом углу. Мыши! Знаю, что этим признанием не прибавлю себе авторитета, но крысы и мыши… Не то. Чтобы я их панически боялся, но как представишь их бегающими по тебе или даже неподалеку… Брр-р! Что делать? Мои хозяева уже спали, да и куда они положат меня в своей крошечной комнатке? Принимаю решение. Внизу, прямо под фонарным столбом, густая трава. У нас ее зовут гусятником, в здешних местах ее называют свинной травой. Стелю на нее свои одеяла, вползаю в спальник и засыпаю. Сразу, мгновенно. Под ярким светом фонаря, в двух шагах от собачьей конуры, в десяти шагах от дороги, фактически на голой земле. Засыпаю так, как не спал давно, крепко и безмятежно. И только порой, сквозь сон, доносился до меня шум ветра, да глухое ворчание Полкана на цепи, не понимавшего, зачем человеку спать на земле под открытым небом.

24 июня. Тетя Валя, слепой пес и светляк на ладони.

Утром мои добрые хозяева проводили своего горемычного гостя в дорогу. Проводили тепло, так же, как вчера встретили. Два моих новых маленьких рыжих друга долго стояли на песчаной дороге. Я еще долго мог различать, как утренний ветерок топорщит их рыжие вихры. Но вот дорога поворачивает вправо, и деревня исчезает навсегда. Кругом лес. Сосны, ели, песок под ногами. Смолистый воздух вдыхается почти с наслаждением. Так и кажется, что стоит взойти на горку, как выйдешь на берег Балтийского моря. Но это средняя полоса России. Более того, сейчас я перехожу своеобразную границу, которая не отмечена ни на одной карте. Покидаю киреевско — жуковские места, попадаю в край., связанный с жизнью Ивана Тургенева. Пожалуй, в Чернском районе, в который привела меня дорога, вряд ли найдется населенный пункт, где бы не бывал автор "Охотничьих рассказов", героями которыхстали предки здешних крестьян.

Ближе к десяти утра стало ясно, что день будет очень жарким. У маленьких лужицследов недавнего дождя- хороводы бабочек-капустниц. Смолкли птицы. Казалось, зной давит на все живое. Дорога вышла в поле. Лес оставался левее, но далеко не отходил: мощной темной стеной он тянулся на многие версты. Направо открывался любопытный вид: пшеничное поле спускалось к реке. По зелени прибрежного кустарника можно было определить русло Зуши. Вообще-то мне нужно было идти прямо: я уже видел крыши деревенских домов- это было Тшлыково. Зной, казалось бы, усиливал желание быстрее дойти, но очень ужмне захотелось посмотреть на Зушу, на место ее слияния с Окой, и я решился удлинить свой путь. Через час я достиг берега. Любят русские люди красоту. Смотрю на слияние двух рек и с невольным уважением думаю о наших предках. Умели они находить места для своих поселений не только удобные, безопасные, но и красивые. Высокая, в пояс, трава купается в светло-рыжих лучах июньского солнца, кружатся над мутной рекой сотни стрекоз. А ведь когда-то здесь стояли дома, люди отправлялись на охоту, рыбную ловлю, отбивали нападения кочевников. Словно свидетель тех лет — ковыль на курганах. Какая тихая, мирная река, а сколько русских голов сложено на ее берегу… Погибали самые смелые, мужественные, достойные, но землю русскую сберегли. Как сберегли ее в сорок первом наши солдаты. Очевидцы рассказывают, что вода в Зуше была красной от крови… До сих пор находят в земле снаряды и мины, до сих пор в деревнях стоят скелеты домов, разрушенных в ту войну. Иду, вернее, пытаюсь подойти к месту слияния рек. Лопух в человеческий рост, крапива — в два. Но все же нахожу едва заметную тропинку, круто спускающуюся вниз. Даже не верится, что через сотню километров отсюда эта речушка превратится в полноводную Оку. Но это будет еще не скоро, а пока бежит меж зеленых крутых берегов совсем маленькая еще Ока. В добрый путь. Возвращаюсь на старую дорогу. Деревни, встречающиеся на пути, совсем непохожи на те, что остались за моей спиной. Вместо асфальта — густая зеленая трава на улицах. За огородами плотной стеной стоит лес. Неизменны люди — приветливые, трудолюбивые, — с раннего утра до позднего вечера, несмотря на великую жару, большинство, из встреченных мною, словно пчелы, трудились в поле, на огородах. Неизменны магазины. Захожу в один. Совсем не любопытства ради: очень хочется пить. Увы, те же пустые полки. Продавщица рада поболтать с кем-нибудь, настолько она истомилась от ничегонеделания. Но все услышанное, буквально слово в слово повторило слышанное вчера, позавчера, и то, что услышу еще неоднократно: "Раз в неделю торгую хлебом, больше торговать нечем, по всей видимости, скоро магазин закроют. Да и зачем он?" Я посочувствовал ей, она — мне, сказав, что последнюю бутылку яблочного сока продала "сама забыла когда". За большой деревней Троицкое-Бачурино сделал привал. Но сил отдых не добавил. Совсем наоборот, появилась вялость, усталость сковывала мышцы. А ведь я ждал этого дня. Если пройтись под этим пеклом еще минут сорок, все выше поднимаясь по склону вверх, можно прийти в совершенно неописуемый по красоте край. Первый и последний раз судьба привела меня в эти края семь или восемь лет назад, когда после тяжелой операции врачи порекомендовали провести отпуск в лесной деревне. Так я очутился на крошечном хуторе с громким названием "поселок Революция" у двух бабушек — бабы Шуры и тети Вали. Питался грибами и козьим молоком, собирал травы и долгими часами гулял по лесу. Особенно любил в жаркий день уходить в сосновую рощу. Посаженные когда-то человеком, словно колоннады готического собора, ровными рядами стоят сосны. За рощей вовсю шумит ветер, трепещут и колышутся листья берез и осин, а здесь — тишина, завораживающая, колдовская. Под ногами мягкий ковер из мириадов сосновых игл, и ты идешь, не нарушая этой неземной тишины. Настоящий храм. Где-то высоко-высоко чуть голубеет небо, да косой луч солнца пробьет себе дорогу сквозь этот сумрак. Пробьет и сделает всю картину такой волшебной, что трудно поверить в реальность происходящего… Я плетусь полевой дорогой и думаю о том, что наверняка ждет меня моя сказочная роща — еще сотни лет простоят красавицы сосны, если, правда, их не погубит человеческий топор или не спалит огненное пламя. А вот ждут ли бабушки? Дохожу до края подъема. Открывающийся вид достоин того, чтобы его описать. Далеко-далеко внизу, словно в каньоне, протекает речка. С двух сторон к ней, широко, свободно, плавно, будто не спеша, спускаются два склона. Вдоль берега реки — деревеньки. Домики отсюда — не больше булавочной головки. По краям всей этой картины, словно в раме, — сплошной лес. Пейзаж скорее альпийский, нежели русский. Впрочем, я убеждаюсь, что в России возможен любой пейзаж, и всякий раз он будет к месту.

Так вот, если продолжить аналогии с картиной, мне предстояло из ее левого нижнего угла дойти до правого нижнего, обязательно при этом пройдя центр. То ли оттого, что солнце катилось к западу, то ли от дум и воспоминаний, заставивших учащенно биться сердце, усталость как рукой сняло. Через час я подходил к хуторку. Вот и дом тети Шуры. Но вместо маленького, полуразвалившегося домика, открытого всем взорам, передо мной стоял основательный домище, огороженный высоким забором. На цепи, более подходящей для молодого бычка, рвалась с лаем огромная овчарка. Я оглянулся назад. За спиной, смотря на меня крошечными окошками, стоял дом тети Вали. Дом не изменился, только постарел малость. Света в окнах не было, никто не вышел на крыльцо. Но вскоре ближние кусты, форпост обступившего хутор леса, раздвинулись, и на поляну вышла старушка, в окружении коз. Господи, да это тетя Валя! Она и тогда держала коз, и тогда она пасла их довольно своеобразно: собирала грибы, а козы шли гурьбой за ней, пощипывая травку. Но уж что-то сильно изменилась моя добрая старушка: двумя руками опирается на палку, согбенная почти пополам, не идет, а скорее передвигает ноги. Подхожу.

— Здравствуйте.

— Здравствуй, милый. Что-то слепа нынче стала. Ты не к Юрке? — (Юрка — это ее сын).

— Тетя Валя, вы не узнаете меня? Помните, лет восемь назад жил у тети Шуры… Она узнала меня сразу. И здесь же, на поляне, пока мы медленно шли к ее дому, рассказала о том, что два года назад умерла баба Шура, царство ей небесное, что в бабкином доме живет старший сын, приезжающий на лето из Мценска. А сама она тоже одной ногой в могиле, да и ноги-то совсем, окаянные, не ходят. "И в больницу не могу: куда ж коз брошу?"…

А козье молоко у нее по-прежнему вкусное. Годы же, изменив внешность тети Вали, не изменили характер. Как и в те добрые времена она достала бутылочку крепкого вина, как и тогда огорчилась моему отказу пить, как и тогда лихо опорожнила пару стаканчиков. Налила и сыну — жилистому загорелому мужчине, работавшему пастухом в колхозе. Но по всему было видно, что бабка сердита на сына. Вино и одиночество развязали ей язык, и тетя Валя спешила выплеснуть переполнявшие ее чувства.

— Витя, милый, ох и маюсь я. Поверишь, жить не хочется. Парень-то мой совсем от рук отбился. Ты же помнишь его, он всегда непутевый какой-то был. А сейчас вообще по страшному пьет. Я не против, купи бутылку, выпей опосля работы, так он пропивает почти все. Почему я его кормить должна, это он меня должен кормить, я уже старая. Совсем больная, Витя, совсем! Прошу его: Юр, отвези меня к какойнибудь бабке-знахарке, вдруг да поможет. Засмеется, будто я притворяюсь. А я, поверишь, ходить совсем не могу. — И старушка заплакала. Чем я мог утешить ее, когда она повторила несколько раз: "Ну за что мне все это?" Юрка был действительно добрый парень. Ко всем, кроме своей матери. Для любого он мог расшибиться в доску., а с матерью почему-то воевал. Война была скрытая от посторонних глаз, но все-таки это была война. Я наблюдал ее и восемь лет назад. О причинах мог только догадываться. Когда-то тетя Валя жила в большом городе, вырастила Юрку без мужа, одна. Сам Юрка тоже хлебнул в своей жизни, но зачастую от собственной непутевости. Была когда-то жена, родила она ему трех девочек. Старшая недавно замуж вышла. Но жена не выдержала Юркиного характера, бросила его. А он теперь работает до одури среди этих красот природы, да и пьет тоже до одури, умудряясь пропивать все заработанное в два-три дня. Интересно, почему мы всегда мучаем больше всего тех, кого любим? Почему мы не находим добрых слов для близких наших, хотя слова эти нам ничего не стоят? Знаю, что мать и сын, живущие в этом убогом домике, по-своему любят друг друга. Но отчего любовь перерастает в непонимание, непонимание во враждебность, враждебность в ненависть? Оттого, что десятки лет эти неизменные дом, поляна, лес этот, а самое интересное в жизни вино, которое придает краски серому, унылому миру? Юрка спит на топчане. Спит одетый, сняв только сапоги. Даже одеялом не укрылся. Мать все горячо рассказывает о своих обидах. Бережно разглаживает фотографии, с которых смотрят симпатичные белобрысые девчушки, так похожие на отца. А я буду спать на роскошной, с огромными перинами кровати. Она для гостей, но гости так редки. Рядом с постелью хозяйки — прялка. Под ее жужжание я и засыпаю. Но спал недолго. Как-то тяжело было на сердце. Из памяти не выходили слова тети Вали: "Зачем я его родила?" Завтра, вернее, сегодня утром, я пойду дальше. Увижу ли их когда-нибудь еще? И, дай Бог, чтобы источниками этих слов были только минутная обида и одиночество. Бывает со всеми. И, кто знает, может быть, однажды возьмется за ум добрый деревенский пастух Юрка Морозов, достанет из комода белую рубашку, оденет костюм, который не надевал лет десять, и поедет, как раньше, в Воронеж, к дочкам. Подлечит мать — не лекарствами, нет, добрым словом, которого ей так не хватает.

А на поселок Революция легла летняя ночь. Звезд не было. Слепой пес, принюхиваясь, подошел ко мне. Он был так стар, что уже не лаял. Ночами он выходил из будки и жадно вдыхал лесные запахи: по-другому он уже мир не мог воспринимать. А я помнил его большим, веселым, с громким лаем носившегося за лошадьми по лесистому всхолмью…

Какая тихая ночь! Все так и дышит покоем. Я решил немного пройтись. Вдруг в лесной прохладной мгле засветился крошечный, чуть зеленоватый живой огонек. Светляки! Один, второй, а вскоре я стоял на волшебной поляне, сплошь усеянной огоньками. Угрюмый ночной лес словно ожил. И вот светляк у меня на ладони — это маленькое чудо природы. Мне подумалось: этот фонарик не поможет заблудившемуся человеку выбраться из леса, но он даст ему надежду. Прощаюсь со светлячковой поляной. Когда-то, очень давно, я принес из леса светляка. Принес в спичечном коробке, неся, как самую драгоценную вещь на свете. Найдя укромное место в саду, положил туда лесного гостя. Но он больше не светился. На моей ладони лежал обыкновенный маленький червячок. И тогда я понял: до сказки нельзя дотрагиваться руками.

25 июня. Степь, забытая Богом.

Тропинка, отходя от дома тети Вали, весело и беззаботно ныряла в лесную чащу, затем поднималась вверх по склону, чтобы затем стать полевой дорожкой. Лес прощался со мной. Слева его грозная стена таяла в дымке, справа сосновая роща устремлялась верхушками деревьев в высокое небо. Начиналась лесостепь, по моим расчетам войти "в ее объятия" я должен был часа через три-четыре. И судя по всему, объятия предстояли жаркие: было раннее утро, а дышалось уже трудно. А что будет в середине дня?

От деревни Полтево, куда вскоре привела меня дорожка, до большака, ведущего в Чернь, ходьбы было не более двухкилометров, но мне показалось, что все шесть, так тяжело я шел. А когда все же вышел на большак, то пришлось остановиться в раздумье. Вообще-то мой путь лежал прямо, уходя в бездорожную степь, в самую глухомань Тульщины — Арсеньевский район. Я и не собирался менять маршрут. Но если по Чернской дороге пройти километров пять, а затем повернуть направо, можно прийти на большой луг, по которому катит свои воды речушка с удивительно красивым названием — Снежедь. Обычный луг, на Руси их пока что много — не все еще распаханы. Но Тургенев обессмертил его, сделав символом крестьянской России, мирного трудана любимой земле. Бежин луг. Как хочется прийти на берега Снежеди, просто посидеть, вспомнить тех деревенских ребятишек, о которых когда-то поведал нам Иван Сергеевич. Но такая жара, а намеченный путь я должен пройти… И вдруг на обочине, справа от меня я увидел маленькую серо-черную птаху с трясущимся хвостом. Надо же! Словно та старая знакомая, встреченная мною в самом начале пути. Трясогузка вспорхнула и полетела в сторону Черни, в сторону Бежина луга. Если это не знак, то я тогда ничего не понимаю. Решено. Когда я пришел на Бежин луг, солнце стояло в зените. По пути мне попалась афиша, приглашающая на праздник, который должен состояться на Бежином лугу в ближайшую субботу. Праздник традиционный. В Черни гордятся им и, надо сказать, по праву. Знаю, что через три дня высокий правый берег Снежеди будет заполнен народом. Кто приедет сюда ради буфета, кто послушать русские песни в исполнении фольклорных ансамблей, кто посмотреть на столичных гостей — поэтов и прозаиков. Но все равно для каждого их них это будет праздник, саму атмосферу которого, негромкую и задушевную, трудно передать словами. Но это будет только через три дня. А сегодня здесь тишина. Высоко в небе парит ястреб. Говорят, у хищных птиц прекрасное зрение. Интересно, а каким он видит меня, одиноко стоящего на зеленом поле? Маленькой точкой, несущей груз на спине? Скажите, у вас не было такого: неожиданно, словно какая-то волна нахлынет и кажется, что уже где-то, когда-то с вами все это уже происходило. Так случилось и со мной. Мне кажется, или на самом деле была такая изнуряющая жара, огромное поле, я, такой маленький, тихая речка в солнечных бликах. И еще эта птица, парящая в небе… Со мной часто случалось такое "узнавание". Обычно через минуту-другую это проходило. А сегодня, сейчас я был уверен, я чувствовал, что докопаюсь до истока. Все это уже было. Правда, почему нет лошадей? Маленького табунка, двух ребят погонщиков? Лошади с разбегу врезаются в водяные струи, брызги искрятся на солнце, солнце искрится в брызгах. Да ведь это было ровно год назад, день в день, 25 июня! Здесь же, на Тульской земле. Куликово поле. Место впадения Непрядвы в Дон. Другое поле, другой символ России. Символ силы духа, единения всех русичей перед врагом… Табун умчался, я лежал на речном берегу, а в расплавленной выси бесшумно парила птица. Я уже говорил, какая это мука горькая — искать дороги на стыках областей, районов, вдали от больших населенных пунктов. В деревне Дьяконово соглашались, что где-то есть деревня Меркулово, но как туда пройти… Поле. Кругом посевы. Под ногами пыль в пятнадцать-двадцать сантиметров. Я иду, а за мною тянется облачко поднявшейся пыли. Встречаются островки зелени — пятьшесть деревьев, словно сбившихся от испуга в кучу. И еще зной. Фляжка моя пуста. Пыль лезет в нос, горло. Самое заветное желание — броситься в холодную воду и плескаться в ней до вечера, пока это убийственное солнце не скроется. Куда ни глянь — поле, поле, поле. Бескрайнее. Но даже там, где небо соединяется с землей, даже там ничего похожего на жилище человека. Ну где же ты, Меркулово? Все. Сил идти больше не было. Я шел, но сам не понимал, как я это делаю. Господи, а какой громоздкий у меня рюкзак! Не думал, что он такой тяжелый. Интересно, а когда я упаду в эту пыль… О чем это я? Да, если я упаду в эту пыль, то как буду падать — на спину или вниз лицом? Лучше на спину, когда будут подбирать тело, не так буду жалко выглядеть. Кстати, сколько я пролежу в этой глуши, неподнятый? Все, начинается что-то похожее на бред. Точно. А вот уже и мираж: я вижу маленький лесок, на его опушке озеро. Темная, тихая вода. Ветви ив склоняются к воде. Нет, это не мираж. И в правду, озеро! Прозрачная холодная вода сделала чудо. С каждым ударом сердца в тело вливаются силы. Раскаленное мое тело блаженствует. Позже узнал, что купался я в Арбузовом пруду. Где-то совсем рядом отсюда находилась деревенька, ныне не сохранившаяся. Жила в ней барыня. Имени ее, отчества не сохранилось в памяти, а фамилия, благодаря появившемуся по ее воле пруду, дошла до нас. Еще один повод поразмышлять о бренности человеческого существования, о памяти, какую мы оставляем после себя. Я ничего не узнаю о барыне Арбузовой: когда жила, в каком возрасте и при каких обстоятельствах отдала душу Господу, остались ли у нее потомки. Но не было бы ее, и просто не существовало б в природе этого чудесного оазиса посреди бескрайнего поля. И сколько людей найдут на берегах Арбузова пруда радость, возьмут от прохладных вод бодрости и новой силы. Я уснул под черемухами. Спал долго и крепко. А встал таким отдохнувшим, что ноги сами просились в дорогу, и самый дальний путь меня не страшил. Но до Меркулова оставалось идти совсем немного.

В деревне на ночлег я остановился в общежитии, сейчас совершенно пустом и нелюдимом, поскольку его постоянные обитатели — рабочие-шефы еще не приехали. Это было одноэтажное кирпичное здание, с длинным коридором, по обеим сторонам которого располагалось около восьми комнат. Коменданта общежития не было, помогла мне войти внутрь его жена, Тамара Ильинична. Нашли мы с ней одну незапертую комнату. Я поблагодарил женщину и стал готовиться к ночлегу. Меня не смущал пустой панцирь типичной железной общежитской койки. Как-то не по себе было от голых стен, угрюмого коридора, шаги по которому раздавались так же глухо, как в каком-нибудь средневековом замке. Уж лучше бы заночевать в открытом поле, чем здесь, в большом здании, почему-то показавшемся мне склепом. К тому же смущали и огромные дыры в полу. Сон не приходил. Все известные мне способы борьбы с бессонницей я перепробовал, но все безрезультатно. Когда счет слонам и львам пошел на вторую тысячу, в коридоре гулким эхом разнеслась быстрая поступь чьих-то шагов. Вот ведь странность какая: и в лесу приходилось ночевать, и со зверьем встречался, а вроде страха не было. А здесь я вдруг до того напрягся, что даже испарина выступила на лбу. Все верно: больше всего в жизни нас пугает неизвестность. Добавим сюда наше воображение, соответствующую обстановку. Дверь открылась, и — передо мной стояла улыбающаяся Тамара Ильинична.

— А чего это вы в потемках сидите? — Неизвестного я решил встречать не лежа. Пришла домой и сообразила: человек небось не емши ляжет. Принесла вот кое-чего. "Кое-чего" оказалось чашкой холодца, пятком яиц, творогом, банкой молока, почти целым батоном хлеба. Вообще-то все это пришлось кстати. Покуда я ел, не уставая рассыпаться в похвалах очередному поедаемому продукту, она немного рассказала о своей родной деревне, о семье. Живут с мужем, дом огромный, хозяйство большое, а дочь живет в городе, ютится по общежитиям, а возвращаться в деревню не хочет. С другой стороны, куда возвращаться? Радиация здесь, говорят, большая. В цифрах Тамара Ильинична не очень разбирается, но что радиации много — это точно. Днем как подкатит вялость какая-то, усталость, — сил нет, так прилечь хочется. Не ляжешь — весь день больная ходить будешь. А поспишь часок — и вроде ничего. Может быть это от жары, спрашиваю я ее. Да нет, такое и зимой случается, с молодыми и старыми, здоровыми и больными. Я уже допивал последний глоток молока и мог меланхолично подумать о том, какую дозу я хватанул сегодня, сколько добавлю в ближайшие три дня, пока придется идти по зараженной местности. Пыль в поле, вода в Арбузовом пруду, вот эта вкусная еда — все это буквально пропитано радиацией. Ну да ладно, я уйду отсюда. А как же эта добрая женщина, эти люди, живущие в этой степи? За что им все это? Тамара Ильинична как-то устало махнула рукой после моих слов: "Да что уж поделаешь!" Я еще долго лежал на жесткой сетке кровати, глядя в потолок. Угрюмый коридор, крысиные дыры в полу — все это показалось таким детским и безобидным по сравнению с тем невидимым и страшным врагом, что поселился в этих Богом забытых степях.

26 июня. Дороги, которые нас выбирают.

Вся жизнь человеческая — стояние у развилки дорог. Так богатырь стоял когда-то, читая на камне вещие слова. Нам и труднее и легче, чем былинному Илье Муромцу. Труднее, потому что, сделав выбор, идем в неизвестность. Легче — по этой же причине. Ведь уходили-то мы с надеждой, что выбрали ту самую дорогу, которая приведет нас туда, где и "здорову быть", и веселым, и богатым. Где честным пирком да за свадебку. Где "костлявая" с косой ни в жизнь нас не отыщет… Я люблю, когда в пути встречаются развилки, когда не у кого спросить, куда идти дальше. Для меня развилка — философское объяснение судьбы человеческой. Есть свободный выбор, ты сам выбираешь, каким путем идти, но, тем не менее, мы придем туда, куда должны были прийти.

Из Меркулова мой путь лежит в сторону деревни Лучки, но какая-то сила останавливает. Не пойму, чем меня могла прельстить дорога, ведущая в райцентр? Латаный-перелатаный, и все равно худой асфальт, унылая равнина кругом, да и путь чуть ли не в двое длиннее становится. Однако же я сворачиваю на арсеньевскую дорогу. И уже пройдя под палящим солнцем с час, вспоминаю, что в поселке Арсеньево родился мой друг, институтский товарищ. Жизнь раскидала нас. Ничего о нем толком не слыхал. А год назад дошла до меня весть о его гибели. Матьстарушка похоронила единственного сына на родине. Кроме Андрея у нее никого в жизни не было. Говорили, что потеря сына просто убила ее. Она медленно умирала от неизлечимой болезни, все свое время проводя на дорогой могиле. Но до Арсеньева еще далеко, а дорога опять раздваивается. На указателе читаю, что в двух километрах от этого места находится усадьба, в которой родился композитор А.С. Даргомыжский. Вот вам и Богом забытая степь! Жуковский, Киреевские, Тургенев, Даргомыжский. А в километрах пятидесяти отсюда толстовская Ясная Поляна, столько же, но в другую сторону — Бунин, Успенский. Какая удивительно щедрая на таланты земля! Деревня Дорогомыжка еще в здравии, а вот от усадьбы ничего не осталось. Впрочем, не совсем так. Остались деревья, родник с удивительно вкусной водой.

Наверное, такой же осталась луговина, через которую бежит крохотная речушка, какой видел ее композитор. Самое главное, спустя десятилетия, на родине Даргомыжского вспомнили, кто был их земляком. На месте, где стоял дом, скромный постамент. В парке поставлены скамьи: мастера постарались, и к роднику теперь одно удовольствие подойти. Конечно, былого не вернешь, не возвратишь утерянное. И все же, и все же. Население Арсеньевского района невелико, в самом поселке не больше пяти тысяч человек проживает. Нет богатых предприятий, колхозов-миллионеров, а значит и денег нет. Но дорогу к усадьбе все-таки сделали, памятник композитору в поселке поставил. Опять-таки, и не это главное. Смотрю, — в траве этикетки от лимонада, фантики от конфет. Догадываюсь, что недавно здесь провели торжества, посвященные Александру Сергеевичу. И со всех окрестных деревень сюда устремились люди. Знаю, не только затем, чтобы попить пивка или купить что-нибудь вкусненькое. Да и какой праздник без этого? Приехали пообщаться, послушать народную музыку. Ведь как всем им не хватает в наше тяжкое, другого слова не хочу подбирать, время, общения. Не беда, что большинство никогда не слышали оперу "Русалка". Но люди, которые встречались мне по дороге, с гордостью говорили о Даргомыжском, они говорили, что он их земляк. А это означает, что их дети обязательно прослушают эту оперу. Прослушают и восхитятся, и снова придут сюда, на этот берег, где так и кажется, что там, за ивами, должна стоять старая мельница. Совсем неважно, что ее здесь никогда не было. Воспоминания детства, — самые сильные, самые незабываемые. Родные места, стоит их только посетить, с новой силой заставляют биться наши сердца, вновь оживают забытые запахи, звуки. Без сомненья, сочиняя свою бессмертную оперу, Даргомыжский мысленно возвращался в свои родные пенаты, вновь слышал песни, услышанные на этих берегах.

Но как странны порой ассоциации, вызванные нашими мыслями! Очень люблю "Русалку", но в этот момент поймал себя на том, что напеваю мелодию совсем другого композитора. Напеваю бессознательно, не вдумываясь, что, собственно, "мурлыкаю". Да это же дуэт из "Пиковой дамы" Чайковского. Уж вечер. Облаков

померкнули края, Последний луч зари

на башнях умирает, Последняя в реке блестящая

струя С потухшим небом угасает.

Чуть позднее пришла разгадка. Ассоциация оказалась действительно сложной. Думал о Даргомыжском, о том, как родные места оказывают влияние на творчество, а гдето подсознательно вспомнился Белев, с когда-то ослепительно-прекрасной панорамой, которую я застал только на картине, вспомнилось когда-то прочитанное о том, как подъезжая к Белеву, Жуковский настолько был потрясен красотой родных мест, волшебным закатом над куполами белевских церквей и над берегами Оки, что уже на следующий день из-под его пера родились эти прекрасные строки, вдохновившие, в свою очередь, уже другого гения — Петра Ильича Чайковского. В Арсеньево я пришел только к вечеру. Откровенно говоря, поселок ничем не примечательный. Хотя, нет. Рядом с райкомом, наряду с традиционным памятником Ильичу, есть памятник Александру Сергеевичу Даргомыжскому. Кстати, единственный в стране. Удивительный мы, однако, народ. Совсем не хочу обидеть основателя СССР, но факт остается фактом: в какой райцентр, пусть самый захудалый не зайди, везде обязательно Ленин. Бедные скульпторы, они уже не знают, какую позу придать вождю. А вот великому русскому композитору в родной стране поставили только один памятник. Не в столице, а в пятитысячном поселке. В домах тем временем зажглись огни. Гостиницы в поселке не оказалось. Идти к матери Андрея не посмел — зачем бередить старой женщине раны? Вспомнил, что в Арсеньево живет однокурсница моей сестренки. Преимущество маленького городка все друг друга знают. Уже через пятнадцать минут меня гостеприимно встречала большая дружная семья. Ахали, охали, накормили, напоили, угостили клубникой первого урожая, уложили спать. Но сон не приходил. На кухоньке, нашей, советской, где одному просторно, троим тесно, а двоим в самый раз — сидела бабушка. Младший внук, всеобщий любимец, но и сорванец приличный, наконец-то уснул, старшая внучка в комнате к экзаменам готовится, что ей мешать. Самое время поговорить по душам.

— А вы мне скажите, в Кузьменки не доводилось заходить? — обращается она ко мне.

— Из Белева в Арсеньево это самый прямой путь.

— Кузьменки? Нет, Мария Ивановна, не довелось. Я по Оке шел, а потом на Меркулово.

— Вот оно как, а я думала, через Кузьменки.

— А вы оттуда родом?

— Нас здесь много, кузьменских. Деревня большая была до войны… Вот так, слово за слово, и начинается такой милый русскому сердцу задушевный разговор на кухне, когда за окном темень, а чаю вдоволь. Старому человеку есть что рассказать, был бы слушатель. Моя же собеседница и сама умеет слушать. Но и рассказывать умеет. Давно, в свои семнадцать лет, мне казалось, что я все на свете знаю. В свои сегодняшние тридцать три не перестаю удивляться, сколько вокруг неизвестного, как много я не знаю и, видимо, никогда не узнаю. Бабушка вспоминает годы войны, и многое для меня — откровение.

— Немец в Кузьменках недолго был. Освободили нас быстро. Мне в ту пору семнадцать? Да, семнадцать стукнуло. Деревня большая. Молодежи много. Как-то собирают нас всех и говорят: так, мол, и так, собирайтесь на трудовой фронт, окопы рыть. Спрашиваем, где рыть будем? Отвечают нам, что работать будем в своем районе, Арсеньевском, то есть. Работой нас не запугаешь, работы мы не боялись. На дворе август был. Год какой? Сорок второй. Тепло. На станцию пришли налегке, в одних платьях, даже молока с собой не взяли. А зачем? Ведь в своем же районе. Завсегда прийти домой можно. Я даже боялась, что не возьмут, подруги уедут, а я останусь. А боялась вот почему. Когда немцы нашу деревню брали, то есть завоевывали, мы с парнем нашим, сельским, с полевой работы шли домой. А в карманах у нас билеты комсомольские — мы их всегда с собой носили. Смотрим, немцы идут. Нам рассказывали, что тех, у кого находят комсомольский или партийный билет — немцы расстреливают. Что делать? Берем свои билеты и рвем их на мелкие-мелкие кусочки, а затем бросаем в кусты. Но вроде бы все обошлось: немцы на нас внимания не обратили. Ну вот, а когда уже фашистов прогнали, вызывают нас в райком комсомола и показывают нам наши билеты. Все листочки между собой так аккуратно склеены, что хоть по-новому вручай. Стоим. Трясемся. Времена, сами знаете, какие. Но ничего. Пожурили, пожурили, да и отпустили с миром домой.

Так вот. Опасалась я зря. Только вместо машин нас загнали в товарные вагоны и повезли куда-то. День едем, ночь. Приезжаем — поле. Говорят, Смоленская область. Мы в рев. Да что уже поделаешь? Так начались наши мучения. Жили в бараках за колючей проволокой. Паек давали один раз в три дня. Съедали его сразу. Ведь молодые, здоровые, да и наработаешься за день, что будь здоров. Немцы тоже в покое не оставляли. И бомбили, и листовки разбрасывали. Одну на всю жизнь запомнила: "Милые дамочки, не ройте ваши ямочки. Приедут наши таночки, зароют ваши ямочки".

Так доработали мы до зимы. А одежда-то на нас летняя. Просимся домой, хотя бы переодеться. Да какое там! И пришел бы нам всем конец, но есть на земле добрые люди. Мы, кузьменские, держались всегда кучкой. Как-то приходит к нам военный, офицер. Видный такой. И говорит: бегите отсюда, иначе конец вам. Мы ему говорим, что рады бы бежать, да не знаем куда. Узнав, откуда мы, он взял листок, начертил нам через какие деревни идти. Обязательно ночью идите, говорит, а днем отсыпайтесь. Так мы и поступили. Днем спали в стогах, ночью шли. С нами была пожилая женщина. Она предложила побираться по деревням. Мы сначала стеснялись, но кому с голода помирать охота? А в деревнях, сами знаете. Каково было. Однако нам повезло: люди хорошие попадались на пути. Кто картошки даст, кто хлеба. От себя отрывали, но нас жалели. Так и шли. Недели через три добрались до родной деревни. Двоих, правда, в поле оставили. Просыпаемся, а они уже холодные. Замерзли. А дома нас и не чаяли увидеть. Пришла домой, сняла чулки, а ноги черные. Обморозила. Отец привел друга своего, фельдшера, а тот говорит: резать надо, ноги-то. Я белугой реву. Как без ног жить? Он сжалился. Одной мазью помажу, объясняет он мне, завтра утром приду. Ежели чего-то там такого не будет, попробую полечить. Помазал. Утром пришел, посмотрел. Ну, девка, смеется, твое счастье. И стал меня лечить. Только строго-настрого приказал на солнце ноги целый год не показывать. И вылечил, спасибо ему. А родителям тех ребят, что остались лежать в копне сена, мы ничего не сказали. Мы даже не знали, как та деревня называется…

Поздний вечер незаметно переходит в ночь. Мирно стучат ходики. Долго смотрим в окно.

— Дождя бы, — говорит Мария Ивановна. — Картошка совсем пропадает.

— Это точно, — соглашаюсь я. — Без дождя беда. Ночью дождь так и не пошел.

27 июня. И однажды я ушел.

Раннее утро. Сельское кладбище. Могила Андрея. Черная мраморная плита. Его портрет. Когда подошел — вздрогнул. Как живой. Вспоминаю. Фотографировались перед вручением дипломов. Каким он стал через десять лет — теперь не узнаю. А в моей памяти он остался таким же, как на фотографии. Судьба. Поди, скажи, что ее нет. Жил так, как будто знал, что срок недолог. Очень русский характер. Типично русский. Добрый, но взбалмошный. Чистый и грешный. Удалой и расчетливый. Стремление вверх, падение вниз. Андрей. Его слова на прощание, когда уже полоса отчуждения легла между нами: "Ты много думаешь о жизни. Надо меньше о ней думать. Надо жить". И он жил. На всю катушку. Торопился. Будто знал, что не успеет. Будто знал. Удар ножа — нить оборвана. Вечный покой. Пусть земля будет тебе пухом, мой друг. И прости меня. Твою глупость принял за предательство. И не простил тогда. Прости меня сейчас. Если можешь… С тревогой смотрю на небо. Утренние тучки, обнадежив, словно испарились. Опять будет пекло. А мне, чтобы завтра попасть в Плавск, необходимо сегодня пройти километров тридцать. Возвращаться в Арсеньево нет смысла — тогда все сорок набежит. Да еще по шоссейке придется идти. Решено: пусть сегодня будет необычный день. Иду прямиком. Через поля. Ровно на восток. Свобода — это право на выбор. Иду, — куда хочу, иду, — сколько хочу. Понравилось место, приглянулось деревце — остановлюсь. Никто не скажет: быстрей, опоздаешь. Сегодня другой выбор — завтра до обеда попасть в Плавск. Это не прихоть. Чувствую, хотя не знаю, почему именно так чувствую, что если не успею до обеда не застану тех, кого хочу увидеть. На карте — несколько сантиметров, белый цвет с капелькой зеленого. Передо мной — поле без края. Хотя край есть, и я спешу туда. Азарт гонки. Только на восток. Деревни, овраги, нивы, речушки, опять деревни, нивы… Калейдоскоп названий, лиц. Пьяный мужик, бьющий себя в грудь: "Я моряк! Мне здесь тесно. Тесно! Возьми меня с собой, друг!" — это Сычевка. Словно сошедшая с картины Пуссена — Дубрава. Теленок с прекрасными глазами, доверчивый и одинокий — Железница. Здесь же — кавказский малыш на трехколесном велосипеде: "Меня зовут Вова". Здесь же — пустые дома, злая собака, старуха, долго смотревшая мне вслед.

Не знаю, когда ко мне впервые пришло это чувство. Сколько себя помню, живу с ним. Горечь: сколько в мире городов, деревень, где я никогда, никогда не буду. Сколько лиц, которых я никогда не увижу. Какое страшное слово. Вот сейчас я его преодолеваю. Мы уже встретились. Мы пересеклись. С бывшим матросом из Сычевки я сказал, что ему не поможет путешествие, когда в груди тесно. С удивительно тихой и трогательно задумчивой Дубравой — я подремал под ее кудрявыми деревьями. С теленком — я говорил ему что-то глупое, нежное, а он лизал мне руку своим шершавым языком. С этим мальчуганом, старухой. И уже нет этого безысходного никогда.

И еще одно, грозное, перед чем я бессилен, всегда жило во мне. В детстве я уходил на окраину своего маленького городка и часами смотрел на полоску леса на дальнем горизонте. Меня что-то тянуло туда, манило. Будто там — настоящее, а здесь — временное. Там — небесное, здесь- земное. И однажды я ушел. К тому лесу. Шел долго, шел в какой-то полупьяной радости. Когда пришел, увидел обыкновенный лес, обыкновенное поле. И — новый горизонт. Еще одна полоска другого, дальнего леса. И вот так с тех пор — всю жизнь. Почти весь год я нормальный, обыкновенный человек. Живу. Радуюсь и плачу. Мечтаю быть лучше — и грешу. Но раз в году эти две силы — горечь (Александр Грин называл это зовом несбывшегося) и сладкая тоска по небу, по горизонту, что вдали — заставляют меня бросать все, и я ухожу, не в силах противостоять им.

Сегодня был удивительный закат. Я входил в Юсупово. Не буду рассказывать, как приютили меня в общежитии, как всю ночь за стеной пили, пели, танцевали, любили. Уже утром я об этом забуду. А вот закат забыть невозможно. Огромный огненный шар садился за край земли, туда, где я был утром. Я устало брел вверх по бесконечному склону и думал о том, что сил у меня больше нет. Под ногами, как всегда справа что-то пискнуло. Трясогузка. Моя старая знакомая. Огненный шар за спиной покатился вниз. Восток был темен, запад пылал. Сразу же подул ветерок. С каждым дуновением в меня вливались новые силы. Впереди показалось Юсупово.

28 июня. Бабочки.

Не хочу лишний раз копаться в собственном подсознании, но факт остается фактом: оказалось, что я действительно должен был спешить в Плавск. К счастью, я успел. Но до Плавска еще предстояло дойти. По раскаленной от солнца серой ленте шоссе. С постоянным искушением сесть в попутку. Их в этот день останавливалось очень много. Вообще-то я, попадая в тот или иной район, в ту или иную область, имею привычку, наверное, дурную, судить о душевных качествах местного населения по тому, как часто передо мной, путником, останавливаются проезжающие машины. Ведь я не голосую, и если водитель притормаживает — он добрый, отзывчивый человек. И в этом меня никто не переубедит. В Плавском районе, судя по первым дорожным часам, много хороших людей.

Две бабочки-капустницы весело порхают впереди меня. Одна догоняет другую. Они то взмывают вверх, то подлетают почти к самой земле. На меня они не обращают никакого внимания. Сейчас я и впрямь верю, что миром правит Любовь. О ней говорил Христос, о ней сейчас кричали всему миру два этих крошечных существа. Они ликовали, кружась в каком-то немыслимом вихре. Их любовь продлится мгновение, но не покажется ли оно им вечностью? Не миг ли — наша земная жизнь в бесконечном потоке мироздания?

Молоковоз с шумом промчался мимо меня, оставляя за собой легкое облачко пыли. Когда пыль рассеялась, на асфальте лежала одна из бабочек. Лежала на боку, сложив крылышки. Они два раза встрепенулись и затихли. Теперь ими будет играть только ветер. Вторая бабочка подлетела к первой, покружила подле нее, не рискуя присесть на асфальт, затем резко взлетела и исчезла в бело-голубой вышине. Молоковоз был уже далеко. И ни он, ни тот, кто был за его рулем, так никогда и не узнают, что только что они совершили великое преступление. Они убили живое существо. А с ним умерла любовь. Я взял на руки мертвую бабочку. Только что она переживала апофеоз жизни, сейчас в моих руках — безжизненный светло-зеленый листок. Я перенес ее с асфальта в придорожную траву. Пора было идти дальше. На ум пришли строки из Бальмонта:

Если умру я, и спросят меня:

"В чем твое доброе дело?" Молвлю я:

"Мысль моя майского дня Бабочке зла не хотела".

Упорно всматриваюсь вдаль, но Плавка все не видно. Вскоре становится ясно, почему. Город лежит в низине, на берегу реки Плавы. Отсюда его название. Хотя до семнадцатого года все, кто ехал на юг, на Харьков, Симферополь из Москвы проезжали большое торговое село Сергиевское. До сих пор сохранились старые торговые ряды. Несколько поколений краеведов бьются за их сохранение. И несколько поколений местных властей равнодушно наблюдают за медленной гибелью торговых рядов, которые и в существующем состоянии — украшение города. Написал равнодушно, хотя ни с кем из власть предержащих не общался. Но если гибнет чтото дорогое, близкое, равнодушию откуда взяться? Еще был знаменит Плавск в старину своими певчими. О них уважительно отзывался Тургенев. И сейчас город, как и сто лет назад, пересекает шоссе Москва-Харьков. Сотни машин снуют взад и вперед, делая зной просто нестерпимым. Если добавить сюда низинное положение города… Я вообще сочувствую городам, чьи кварталы пересекаются автомагистралями. Я шел по обочине, то есть городскому тротуару одной из них и уже с трудом верил, что два часа назад я шел по пустынной дороге вслед двум порхающим капустницам. Но сейчас я спешил на встречу с моими друзьями. А если точнее, на встречу с моей юностью. И все было замечательно. И все было хорошо. Они уезжали, у них оставалось несколько часов, и как здорово, что я успел вовремя.

Только странное чувство после встречи. Как после празднования Нового года. Ждешь праздника, встречаешь его, веселишься с друзьями у елки. Хрустит снег под ногами, на фоне темного неба еще праздничные огни. Наступает рассвет. Серый, холодный. И одинокий. И как-то безнадежно пуста душа. И думаешь о том, как это хорошо, что следующий Новый год придет только через год.

29 июня. Дом у дороги окнами в поле.

Сегодня мне предстоит повторение первого пути. Вновь пойду по железной дороге. Если все будет нормально, к вечеру приду вЛазарево — большой поселок на железной дороге. От Лазарева уже рукой подать до моего родного Киреевского района. В поселке живет еще одна сокурсницамоей сестренки — Наташа. Есть люди, к которым тебя тянет. И не только тебя. У них какой-то магнит и невозможно ему противостоять. Наташа к тому же очень похожа на мою маму в молодости. Мне кажется, что у нее такой же характер, как был у моей матери, какой осталсяи сейчас. Почему-то верю, что дом Наташи окажет мне гостеприимство. Если честно, то мне уже хочется хотя бы проснуться в нормальной семейной обстановке, смыть грязь и пыль дороги. А там можно будет идти дальше. Иду не торопясь. Доедаю на ходу соломку, купленную еще в Белеве. Куда торопиться? До Лазарева всего двадцать километров. Ох уж это мое мажорное утреннее настроение. Но проходит час, другой, третий, и ты уже с тоской смотришь в левую сторону: ну когда же очередной километровый столбик? Вроде бы выполняю все заветы мудрых людей: съедена посыпанная солью краюха хлеба, стараюсь пить воду только по утрам и вечерам, но все равно от пота нет спасения. Вот моя кепка. Когда-то она была бело-коричневая. Несколько раз вытер ею лицо. Теперь о том, что фуражка имела белый цвет, можно только догадываться. Вдруг слышу: плач. Сначала подумал, что показалось. Но нет. Детский плач. Он все слышнее. Сидит в стороне полотна мальчишка лет десяти-двенадцати. На плечах небольшойрюкзачок. Синие шорты. Маечка с каким-то "маусом". Увидел меня, перестал на мгновение всхлипывать.

— Дяденька, я заблудился!

— Веселая история.

— Веселая… — опять заревел.

— Да ты уж большой, чтоб так белугой реветь.

— Я уже их час ищу. Они, наверное, меня. Что мне делать? Оказалось, что их человек десять. Туристы. Юные. Вышли из Тулы. Идут вдоль полотна. Шли три дня. Сегодня четвертый. Как обычно, пошли искать, где встать лагерем. Он приотстал сСерегой. Все делал, как надо. Слышал их голоса. Сам кричал. Зачем отстал? Земляника попалась, целая полянка. А потом кричал, а никто не откликался.

Все ясно. А парень смотрит на меня со все крепнущей надеждой в глазах. Лихорадочно соображаю, что делать. Конечный их пункт — станция Агролес. Это назад километра три. Только что я был там и никого там не видел. Впереди Сумароково, но они его уже проходили. На месте их руководителя что бы сделал я? Вернулся в Сумароково, оно недалеко. Пожалуй так.

— Слушай, — говорю притихшему мальчугану. — Тебя, кстати, как зовут?

— Вовка, Вова.

— Слушай, Вовка. Мне кажется, я знаю, что делать. Только ты мне скажи: неужели ты их час ищешь?

— Может, поменьше.

— Громадного леса здесь нет, верно?

— Верно.

— Ты и сам сообразил, не стал по рощамбегать, а вышел на железку. Сейчас пойдем на Сумароково. Оттуда опять в Арголес. И не может быть, чтобы мы ихне нашли. Только чур: больше не хлюпать. Мы идем в Сумароково.

— Вон туда мы пошли, — показал Вова на едва приметную тропинку, уходящую в кусты.

Ясно. Парень кружил на одном месте, боясь далеко от него отойти, инстинктивно чувствуя, что это последняя ниточка, связывающая его сушедшими. Вероятно, если бы парень не запаниковал, он бы их быстро нашел. А так забегал, засуетился и вот результат.

В Сумароково у колодца сидело двое ребят одного возраста с моим спутником. Тот вырвался из моей руки.

— Серега! Витька! Те увидели его, обрадовались не меньше, но чувство незаслуженно перенесенного переживаниябыстро пересилило:

— Козел! — заорали оба дуэтом. — Где ты шляешься, козел! Мы тебя знаешь сколько ищем? Наши обе стороны прочесывают. Козел, вот ты кто! Мой новый друг не оправдывался. Мне вообще показалось, что более счастливого "козла" яне встречал.

Мне нужно было идти дальше. Я оставил их выяснять отношения, искреннерадуясьтакому благополучному и быстрому исходу. Через минуту я услышал голос за спиной:

— Дяденька! Дяденька, постойте! — Вовка мчался ко мне во весь опор. — Спасибо! Произнес он отдышавшись. Затем взял мою руку и что-то вложил в нее. — Это вам. И помчался назад, к своимсердитым друзьям. У меня в руке лежалмаленький значок. На красном фоне золотой самовар. И надпись: "Тула". Спасибо тебе, Вовка. Кто ехал на юг или в Москву по этойветке, вряд ли обращал внимание на Лазарево, а тем более на подстанцию на самой окраине поселка. Меньше минуты — и состав умчится дальше. Но не всегда скорость, быстрота, торопливость- это благо. Домику подстанции стоит того, чтобы о нем рассказать. Сегодня у Владимира Ивановича и Ларисы Васильевны Аксеновых праздник — съехались все дети, внуки, прочая родня. А праздников сколько! Сегодня крестили внучку, дочь Наташа сдала последний экзамен. Я боялся стать гостем на чужом пиру. Но боялся зря. Удивительная семья. У меня сразу возникло такое чувство, что самый желанный здесь гость — я, человек, которогоони видели первый раз и которого больше вряд ли увидят. Традиционные вопросы. Присматриваюсь. Старший сын — копия мамы. Наташа — вылитый отец. Они меня ведут на подстанцию. Принимаю душ. Затем хожу по залам, полными какой-то аппаратуры. В технике я полнейший профан, понимаю, что все это и сложно и опасно. Куда ни глянь — кругом сплошное напряжение. Здесь работают супруги Аксеновы. Работа не простая, ответственная, случись что все движение на дороге станет. Многое из того, что мне показалось верхом технического совершенства — работает на честном слове, да еще на энтузиазме таких людей. Они из того поколения, чье детство пришлось на военное лихолетье. А поэтому без работы жить не могут. Вот и тянут воз, как говорит их дочь. А воз и впрямь большой. По штатному расписанию здесь должно трудиться не менее четырнадцати человек. Не менее. Работают двое. Казалось бы, справляются, так платите им не их буквально нищенскую зарплату, а что полагалось платить если не десятерым, так хотя бы шестерым. Но ведь у нас всегда так: кто тянет на себе, пусть тянет дальше. А премия за экономию зарплаты — так вон сколько народу в управлении сидит…

— До пенсии доработаю и все. Устал, — говорит мне хозяин. — Если рассказать, как работаю, как вертеться приходится, не поверите. Я верю. Да и как не поверишь, если это реалии нашей жизни. Одни работают на постоянной угрозе инфаркта, другие плотно забивают конторы и правления, находя время и для чая, и для кроссвордов. И те и другие говорят, что работать трудно нет в стране хозяина.

Возвращаемся в дом. Шумный вечер в гостеприимном доме проходит незаметно. Пора спать. Завтра всем рано вставать. Кроме двухлетней Машеньки. Она весь вечер в центре внимания и потому в конце концов раскапризничалась. Ложусь в постель и беру наугад книгу из шкафа. Роковая моя ошибка. Это книга об удалом молодце стрельце Леонида Филатова. И я забыл обо всем. Когда закрыл последнюю страницу, за окном уже начиналось новое утро. Запел петух. И я уснул, как мертвый.

30 июня. Возвращение домой.

Маленькая тропинка, уходя от гостеприимного дома Аксеновых, пряталась в желтеющей ниве, поднималась на косогор, откуда открывались неоглядные дали, перебегала асфальтовую дорогу, петляла между колхозных хозяйственных построек. Подчиняясь ее ритму и графике, я благополучно дошел до деревни Ржаво. Видимо, когда-то живописная, ныне Ржаво поражала обилием недостроенных коровников, толстым слоем пыли и огромными лужами, которые умудрились даже остаться после недели очень жаркой погоды. Я решил здесь не задерживаться, благо еще пути предстояло много, но на самой окраине меня привлек маленький зеленый оазис старые липы явно скрашивали этот пейзаж. Калитка в заборе открылась и передо мною предстал сухощавый невысокого роста мужчина, лет так под пятьдесят, с внимательными и очень серьезными глазами. А вскоре я вовсе не без опаски заходил во владения Николая Ивановича, пасечника и поэта. Пишу это без иронии, ибо поэт

— это не тот, который живет на деньги, полученные от продажи своих стихов, а кто жить не мог бы, если бы на свете не было бы стихов. Чужих и своих. А еще Николай Иванович — философ. Я вообще замечаю, что большинство встреченных мною пасечников — немного философы. То ли одиночество на фоне природы располагает к этому, то ли что еще. Мой новый знакомый явно обрадовался случайно заглянувшему в его безлюдные владения путнику. Предложил попить чайку. Я с удовольствием согласился, наизусть зная ту церемонию, которая за этим последует. Ибо и здесь российские пасечники между собой схожи. Закоптелый чайник, янтарные ломти свежего сотового меда, душистый настой зверобоя, прохладная постройка, защищающая от солнца и пчел. Как говаривал герой детской сказки: это просто праздник какой-то. И как приятен неспешный разговор за таким чаепитием, с каким удовольствием вы не спешите высказаться, а слушаете своего собеседника. Ни суеты, ни спешки. Ни доли самолюбования, хвастовства. Чувствуешь себя седым аксакалом, которого уважают, и который уважает другого, напротив сидящего человека. Мы важно говорим о том, как полезны травы, отдаем дань меду, оцениваем виды на урожай. Сетуем, что в городах люди лишены всего этого. Постепенно переходим к более философским вопросам. Говорим о Боге. Душе, бессмертии, добре, зле. И чем больше совпадают наши мысли, тем радостнее от этого нам обоим.

— Мне говорят, что души нет, — голос Николая Ивановича тих и чуть глуховат, но как говорят французы: "Голоса всегда хватит, чтобы быть услышанным". — Я раньше верил этому, как и многому другому. Но, поверьте. Сама жизнь доказывала мне обратное. Позвольте, я несколько слов о себе скажу, чтобы понятнее стало. Нас у матери десять детей было. Я восьмой, родился в сорок третьем. Понимаете, ну, в общем… Отцом моим немец был. Когда отец моих братьев и сестер с войны пришел, а ему, конечно же, все успели сказать. Он первым делом меня на руки взял, уже двухлетнего. Поверите, поцеловал и сказал: "Ты тоже мой, Колюха". Умер он, правда, через два года, и самым близким человеком для меня, кроме матери. Стал старший брат. Он и отцом мне был, и братом. И другом. Мы все разлетелись, когда выросли, кто куда, а он в деревне остался. И вот однажды ночью, часов в двенадцать, просыпаюсь почему-то. Сердце лупит, болит и как-то нехорошо, как будто кошки по груди скребут. И чудится мне, будто Иван, брат мой, зовет, прощается. Так и стоит перед глазами. Еле утра дождался. Сразу в деревню поехал. А Ваня уже мертвый. Умер, мне сказали, в полночь. Вот скажите, как я мог смерть его почувствовать, если между нами пятьсот верст расстояния? Какой материализм это все объяснит, какой рефлекс? Душа его меня звала. Прощалась душа. Он замолкает, видимо, заново прокручивая недавнюю утрату. Его искренность трогает меня, хочется отплатить ему тем же. И в моей жизни случались события, рассказ о которых я с полным правом мог закончить: душа. Говорим о снах. Удивляясь себе, рассказываю Николаю Ивановичу то, что не сказал близким людям. Как когда-то дал обет совершить пешее путешествие от могилы дедушки, маминого отца. У него было много внучек, а внук, то бишь я, — один. Он болел тогда, и, прислоняясь колючей щекой к моей, просил: "Хоть к моим ногам холодным приезжай". "Что ты, дед, мы еще с тобой дадим маху", — отвечал я бодро. Дедушка Миша умер, а я больше десяти лет даже не удосужился съездить на его могилку. И вот в прошлом году я и дал обет: пройти от тихого сельского кладбища в самой глухомани Тамбовской области до Москвы. За месяц до путешествия я разболелся в очередной раз. Замучили перебои в сердце. Я был в отчаянии. В больницу идти не хотелось знал, что положат надолго. И сниться мне ночью сон. Идем мы с дедушкой Мишей по деревенской улице, он показывает мне дома, рассказывает, кто там жил, кто чем был известен. Вдруг перед нами вырастает кирпичная стена. Он легко "переплывает" через нее. Зовет меня. Пытаюсь перелезть. Срываюсь. Сердце бешено стучит, захлебываясь от перебоев.

— Не могу, дед. Сердце.

— Что сердце?

— Его же оперировали.

— Держись, — он протягивает руку.

Я хватаюсь за руку и легко перемахиваю через высокую стену. Он прощается со мной, показывая на дорогу: "Вот твой путь. Иди". Обычно я забываю сны, этот же запомнился до мельчайшей подробности. Утром перебоев не было. Сердце работало спокойно и уверенно. Только щемило что-то… Жаль, но пора уходить. Путь не близкий. Мы прощаемся. От меда отказываюсь: куда я его в такую жару дену? И вскоре только верхушки вековых деревьев можно было разглядеть за спиной.

Часа через два подошел к Уперте. За рекой мой родной Киреевский район. Но туда надо еще попасть. Ищу брод. А зной становится даже не злым, — беспощадным. Знаю, что брод есть, но где? Под ногами — болотце, сверху жжет. Нет силы поднять голову. Плетусь понуро, время от времени с надеждой бросая взгляд на манящие речные струи. Где же ты, брод? После часа отчаянных поисков, когда уже я отчаялся перейти этот Рубикон, кусты расступились, и я вышел на каменистый берег. Переношу рюкзак на другую сторону, раздеваюсь догола и бросаюсь в прохладу реки. Неизъяснимое блаженство! Раскинуты руки и ноги. Животом почти касаюсь дна. Не сопротивляюсь, только побольше набираю воздуха. Течение несет меня сквозь валуны, плывущие листья ивы, блики, радужные соцветия. Вот уже дно все дальше, вода все холоднее. Полет. Невесомость. Пытаюсь встать на ноги и доплыть до первоначального места. Яростно гребу руками, а река относит меня дальше и дальше. Приходится идти. Струи ударяют в грудь, живот. Кажется, будто река шумит мне: плывем, плывем, не сопротивляйся, глупый. Дохожу до места и все повторяю с начала. Полет, невесомость, бездна, мрак. Опять солнце, опять мрак. Стрекозы, небо, солнце. Боже, как прекрасен мир! Да здравствует зной, — как бы я узнал, что так прекрасна прохлада реки. Да здравствует путь — утомительный и трудный — разве бы я почувствовал, какое это наслаждение — просто лежать, без мыслей, без желаний. Да здравствуют странствия, — мог бы я узнать, какое это счастье, возвращаться в родной дом. Завтра я приду в город, где родился. Пройдусь по его тихим улочкам, улыбнусь каждому дереву, поздороваюсь с каждым домом — они меня помнят и любят, как помню и люблю их я. Затем уйду за город, в ближайшее село, где стоит домик у озера, где я прожил свои лучшие десять лет и где живут сейчас мои отец и мать…

А почему завтра? По крайней мере, до Киреевска я могу добраться сегодня. Набегает тогда верст около сорока. Ну и что? Дойду! И столько силы я чувствовал в себе, что был в этом уверен: родная земля, она ведь силы дает. Сразу от реки — двухкилометровый подъем до деревни Уткино. Его я одолел одним махом. Крутицы, Луневка, Майское… Когда-то я работал в районной газете, и судьба частенько заносила меня в эти края. Вряд ли кто помнит. Но странно. Один кивнул головой, второй. А третий: "Что-то давно статей ваших не видно". "Да уже с пять лет, как я уехал из Киреевска". "А будто вчера с Сан Санычем Асановым к нам приезжали. Как он, здоров?". "Надеюсь, что да". Но я спешу, спешу. Незаметно село солнце. В деревнях опустели улицы. До Киреевска десять километров, время без четверти полночь. Ноги уже идут как-то сами, автоматически. Все. Больше ни шагу сделать не могу. Отчаянье. Прошу у Него: "Господи, я, глупый, обещал всю дорогу идти только пешком. Теперь я понял: нельзя ничего обещать, даже себе. Не будет ничего страшного, если я хоть немного проеду? Сделай так, Господи, чтобы я сегодня ночевал в родном доме, а не умер на дороге"… А клапан мой искусственный все сильнее бьет по грудной клетке… Ночь. Тишина. Поднимаюсь. Не сидеть же на голой земле. Надо идти дальше, хоть ползком. Откуда в такую пору здесь транспорт? Вдруг яркий свет прорезал бездонную темень. Незамеченная мною, остановившаяся легковая машина.

— Припозднились вы, однако, — молодой парень распахивает дверцу… Вышел я в километре от города. Немножко досадно было, что не выдержал, но когда увидел двухэтажный дом, старый вяз под окнами — и обо всем забыл. Я шел по родной улочке, только бродячая собака встречала меня. Подошла, виляя хвостом. Достаю горбушку хлеба, она понюхала и разочарованно подняла на меня голову.

— Прости, больше ничего нет.

Она пристально посмотрела на меня: не вру? Вздохнула: что, мол, с тобой, брат, делать — взяла в зубы хлеб и легла на место. Деревянные ступени скрипят. Дверь, как всегда, открывается с трудом. Моих никого нет, все на даче. Кладу рюкзак, снимаю кроссовки. Больше я ничего не помню.

1 июля. Покровская гора.

Проснулся я в полдень. Оказалось, что лежу на белом покрывале в полной амуниции. От носков на полу след — песок, земля и ещJ невесть что. У соседей внизу плачет ребJнок, у соседей справа играет музыка. ВсJ как всегда. Солнце, ещJ вчера грозившее сжечь меня, ласково улыбается сквозь оконные шторы. Смотрит в окно груша. Теперь окончательно вижу — я в родном доме. Но сегодня в нJм никого нет, а радость которую не с кем разделить — не радость. Пора идти. Через час я приду туда, где меня ждут. Положа руку на сердце: разве много таких мест на земле? Чего же я дрыхну?

О Киреевске могу говорить бесконечно: каждое окно, каждый дом для меня — готовая история. Я уже не говорю о его жителях — близких и дорогих мне людях. Но спорить не буду: Киреевск — город в общем-то заурядный. До войны это маленький рабочий посJлок, населJнный в основном шахтJрами. В пятидесятые посJлок стал быстро расти. Открывались новые шахты. Работать на них, добровольно или по принуждению, приезжали украинцы с Донбасса, крымские татары, поволжские немцы. Тихий, зелJный и уютный, он стал добрым домом для приехавших сюда их детей и внуков. Киреевску повезло и в том отношении, что в отличие от своих соседей, Новомосковска, ЩJкино

— он был обделJн вниманием большой химии. И хотя промышленных предприятий появилось с тех пор немало, воздух ещJ чист, чего, к сожалению, не скажешь о реке Олень, протекающей по городу.

Гораздо интереснее судьба села Дедилово, расположенного в часе ходьбы от райцентра, судьба, в которой было всJ — взлJты и падения, слава и забвение. И пусть впервые упоминается город Дедославль одновременно с Москвой, судя по названию — его рождение скрыто в непроглядной тьме веков. Древний город стоял на Покровской горе, окружJнный могучими дубовыми лесами. Это был родовой центр могучего племени вятичей. В тринадцатом веке Дедославль постигла судьба многих древнерусских городов — его разорили и сожгли татары. Позднее город Дедилов наряду с Тулой, — важнейшая крепость на южных рубежах Московии. Сколько раз горели его деревянные стены, сколько раз уводили в полон его жителей, и сколько раз город восставал из пепла, из небытия! В те героические годы воеводами в Дедилове были предки Тургенева и Пушкина, отсюда пошJл род Голициных. Но когда границы русского государства отодвинулись на юг, город утратил своJ оборонное значение. Открытие в окрестностях Дедилова залежей железной руды способствовало новому расцвету города. Тульские оружейные заводы работали на дедиловской руде. Славились и местные мастеровые. Когда ПJтр занялся постройкой российского флота, он своим указом повелел переселить из Дедилова в Воронеж четыреста семей. Но шло время. В стороне от этих мест пролегли железные дороги, выработалась руда, и город Дедилов стал обыкновенным, русским селом. Большим, — одних домов больше тысячи, на всJ-таки селом. Сюда забросила меня судьба одиннадцать лет назад, учителем истории в местную школу. Я считал себя тогда хозяином своей судьбы и был уверен, что как ни нравится мне здесь, как ни прикипел я к своим мальчишкам и девчонкам, через три года ноги моей не будет в этой деревне. Дедилово протянулось вдоль трассы на восемь километров, и когда автобус вJз меня на работу, как раздражал этот длинный, временами казалось — бесконечный ряд домов, особенно когда дорога раскисала от дождя. Так вот, я действительно ушJл с работы

— через два года, предварительно оставшись в этом селе жить. И чтобы случилось такое, потребовалось однажды сойти с дороги и уйти в сторону. И здесь я впервые в своей жизни, тогда ещJ очень атеистической, встретился в необъяснимым. Вначале был сон. Мне снилось, что я иду мимо большого карьера. Тропинка ведJт меня лесом, приводит к двум домикам. Я не останавливаясь, продолжаю путь. Передо мной горка, или большой холм. Поднимаюсь. Озеро. Небольшие дома вокруг него. Кусты сирени… Признаюсь, на сон я не обратил тогда внимания. Но где-то через полгода, в один из майских дней, когда в моJм расписании оказалось "окно", а сидеть два часа в школе в такую погоду не хотелось, я решил немного пройтись. Когда шJл мимо большого песчаного карьера, ещJ ни о чJм не вспомнил. Но вот луг, два домика у стJжки. Мне уже стало интересно. Тропинка повела наверх. Покровская гора — свидетельница стольких событий, — в тот памятный день еJ покой нарушал только отчаянно ревущий бычок, пасущийся на майской траве. А вот и озеро. Шестьсемь домиков на его берегах. Я остановился в нерешительности. Кто-то окликнул меня, и я узнал своего ученика. Поинтересовался, почему он не в школе. Оказалось, умерла бабушка и они перевозят оставшиеся от неJ вещи. Дом будут продавать. Рядом с крыльцом буйно цвела сирень… Домик я купил. Он был совсем маленький, с крохотными оконцами, как-то уютно смотревшими на окружающий мир, с немного покосившимися стенами. Прошло немного времени, и дом стал для меня родным. Именно тогда я понял, как это замечательно

— жить в своJм доме. Сажать липы, жасмин, черемуху, ухаживать за цветами. Вечером уходить к озеру, туда, где на самом высоком месте стояла когда-то церковь, а теперь одиноко высились развалины, сидеть там и смотреть на бездомное звJздное небо над головой, слушать, как шелестят травы под древними могильниками и почти физически ощущать исходившую от каждого метра Покровской горы непонятную мне энергию, вселявшую не бодрость, а покой и силу. Прошли годы. На Покровке всJ остаJтся по-прежнему. Разве что озеро почти совсем пересохло. И всегда, когда уходят силы, когда одолевают заботы или несчастья, я спешу сюда, не мою гору… Пусть даже с мыслях. Незаметно для себя я вошJл в село. До Покровской горы было ещJ далеко, но я уже видел еJ, возвышающуюся над окрестным миром. Видел свой дом, свой сад. Мимо с шумом мчались машины, автобусы, мотоциклы. Мир был полон бесчисленным количеством самых разных звуков. И тем прекраснее, тем чудодейственнее оказалась для меня покровская тишина. Стою, пытаясь отдышаться. На меня удивлJнно смотрит жеребJнок, совсем ещJ крохотный. У него одного хватает сил в такую жару гоняться по лужайке. Все остальные — его мама, три телJнка и белая коза легли, понуро пожJвывая траву. Я протянул руку. Малыш отпрыгнул, но не убежал. На душе стало так хорошо, что я невольно засмеялся. Играй, малыш! Вот и мой дом. Открываю калитку. Меня убеждали.

4 июля. В гостях у дядюшки Тао.

Только на четвертый день достало мне сил идти дальше. Но это не означает, что уходил я с легким сердцем. Веселых расставаний не бывает. А когда видишь, как за зеленью деревьев поблескивает только верх крыши твоего дома, словно камень опускается на грудь. Приветный летний день, легкомысленная тропинка, то безрассудно ныряющая в овраг, то упрямо карабкающаяся по склону, разноголосица невидимых мне существ в луговом разнотравии — ничто не радует и не может отвлечь от грустных мыслей. А людей я встретить и не чаял, поскольку пошел самыми короткими путями, через поля и рощи. Однако я ошибался. Вскоре я увидел пожилую женщину. Старушка собирала лекарственные травы, у ног ее крутилась маленькая собачонка, которая и оповестила свою хозяйку, что кто-то идет. Мне трудно было на вид определить, сколько лет собирательнице трав: деревенский люд, как правило, выглядит старше своего возраста. Морщинистое лицо, морщинистые руки. Но передвигается легко, даже быстро для своих лет. Мы поздоровались. Я уже собирался идти дальше, но, видимо, мне суждено было оставить в своей памяти женщину. А, точнее, ее рассказ, который услышал от нее. Сейчас мне уже и не вспомнить, что она спросила у меня, что я ей ответил, как так получилось, что мы заговорили о Святителе Николае Угоднике, как называют в наших деревнях одного из самых почитаемых православных святых. Моя новая знакомая вдруг произнесла фразу, которая заставила меня забыть, куда я шел.

— Да если бы не он, меня давно уже не было на свете.

— Кто это — он?

— Знамо, Николай Угодник, кто же еще? Я бы рассказала, только вот не знаю, поверишь ли ты мне, милый? Молодые ведь в это не верят.

— Так вы расскажите. В жизни каких только чудес не бывает, почему же я не поверю?

Женщина неспеша отложила в сторону пук травы, отерла о передник руки, будто собиралась взять у почтальона письмо, и начала рассказ.

— После войны муж мой пришел домой живой, но весь израненный. Года три промучился да и помер. И оставил он мне четверых ребятишек мал мала меньше. Похоронила я его, отплакала свое и что мне делать — не знаю. В доме не то что хлебушка — картофелины нет. Чем мне ораву мою кормить? А тут от слез или еще от чего, только отнялись у меня руки и ноги. Лежу и прошу у Господа, чтобы он прибрал меня к себе. Сколько же можно мучиться? Всю войну в колхозе заместо лошади на себе пахала, а теперь и рада пахать, да не могу. Даже воды себе принести не в силах. Лежу я, думаю о смерти, что бы она скорее приходила, вдруг дверь открывается и заходит старичок. Какой-то весь легкий, светленький. Бородка у него такая беленькая была, а волосики не голове реденькие. Это уже я после его внешность вспомнила, а тогда он только вошел, перекрестился и сразу с порога мне говорит:

— Здравствуй, хозяюшка. Водички испить не дашь? Уж больно долго иду я. — Голос у него ласковый такой, смотрит приветливо.

— Ох, мил человек, — отвечаю, — возьми там, в ведре. Я не могу тебе подать воды, уж прости меня.

— Али заболела? — участливо так спросил, и я ему все рассказала. Рассказываю, а сама слезами обливаюсь. А он мне тихо-тихо:

— Поплачь, поплачь, милая. Слезы в души скорбь снимают. Вот увидишь. Господь не оставит тебя, все будет хорошо. И ноженьки твои отойдут, и рученьки, детишек не ноги поставишь, не сомневайся.

Потом он попил воды, поблагодарил и как-то быстро ушел, что я не успела спросить, кто он, откуда. А только ушел, меня как пронзило всю: догадалась, кто приходил ко мне. Почти сразу ко мне соседка пришла, спрашиваю ее, видела, мол, кто ко мне заходил? Она никого не видела и во всей деревне никто его не видел. Если б это обыкновенный странник был, разве он незамеченным по деревне прошел? А уже к вечеру стало мне сначала одну руку покалывать, затем другую. Утром слышу, телега ко двору подъезжает. Заходит председатель наш, Ефим Иваныч, хороший такой был мужчина. Ты, говорит, Петровна, не волнуйся. Мы тебя с ребятишками в беде не бросим. И что же ты думаешь? Два мешка хлеба привез. От колхоза. Вот так милый. А ты говоришь.

Но я ничего не говорил. Я слушал и верил. Тем более, что мне и раньше встречались люди, пережившие подобное. В самый трудный час приходил к ним легкий старичок с белой бородкой, с добрым взглядом и ласковой речью. Приходил, и отступала беда.

Петровна вдруг спохватилась:

— Заболталась я. Мне же еще скотину поить надо. Мы попрощались. Она пожелала мне легкой дороги. И дорога на самом деле оказалась легкой. Через часа три я передохнул в маленькой посадке. Очень хотелось, чтобы повстречался мне вот здесь, в поле старичок с котомкой за плечами и светлой бородкой. Он, наверное, появился бы, словно из-под земли. Что-нибудь спросил: под неспешные мысли я уснул. Когда проснулся, от утренней грусти осталось маленькое облачко. Дорога звала вперед. Но солнце пекло, время в запасе еще было, и я открыл книгу. Чтение для меня — одно из самых больших удовольствий в жизни. Помню, что отец научил меня читать очень рано, и я с удовольствием читал своим товарищам по детскому саду "Мойдодыра". Когда в восемь лет я очень тяжело заболел, и меня на целый год отвезли от родного дома в огромный город, столицу, в больнице я больше всего скучал по родителям, друзьям, дворовому псу Цыгану и своим детским книгам. Мария Иосифовна, профессор, буквально вытащившая меня с того света, стала опекать меня. Жила она одна, детей у нее не было, книги. Которые она мне стала приносить, были совсем не детскими; представляю, как было забавно наблюдать восьмилетнего мальчика, читающего Геродота. Но мне нравилось и за год я прочитал уйму книг.

С тех далеких пор чтение превратилось у меня в своеобразный ритуал. Я вначале стараюсь, все, что возможно, узнать об авторе. Хорошо представить не только его самого, но и его дом, в котором он жил, окружающую местность, близких людей. Перед чтением стараюсь минут на десять отключиться от всего, и мысленно переношусь в дом к автору книги. Он предлагает мне кресло, стул или циновку, заваривает чай или травы. Я начинаю слушать. Не обязательно я соглашаюсь с тем, что он мне говорит. Но я стараюсь не спорить, — ведь я в гостях. Тем более, что даже в заблуждении много мудрости.

Пусть сегодняшний день не будет исключением. Достаю маленькую книжечку и я уже не в средней полосе России конца двадцатого века, а в Китае четвертого века нашей эры. Маленький домик, пять ив, склонившихся под кровлей, журчание ручья под горою, кругом холмы, покрытые сливовыми садами. Здесь живет Тао Юаньмин, один из самых великих китайских поэтов. Живет в бедности, почти нищете. Ведь за достаток, богатство надо платить. И страшно, когда плата эта — жить так, как не хочешь, как не велит тебе совесть. Поэтому он бросил чиновничью службу в столице и живет в деревне. Обрабатывает землю, растит сыновей, пишет стихи, читая их, вернее, напевая всем тем, кто заходит под его кровлю. Сегодня постучусь я. И вот мы сидим с хозяином, в стене поет сверчок. Теплый летний вечер черным пологом закрыл от на соседнюю гору, видом которой мы только что любовались. Звучат стихи. Я закрываю глаза и вслушиваюсь в негромкий голос: Я поставил свой дом

в самой гуще людских жилищ, Но минует его

стук повозок и топот коней. Вы хотите узнать,

отчего это может быть? Вдаль умчишься душой,

и земля отойдет сама. Хризантему сорвал

под восточной оградой в саду, И мой взор в вышине

встретил склоны Южной горы. Очертанья горы

так прекрасны в закатный час, Когда птицы над ней

чередою летят домой! В этом всем для меня

заключен настоящий смысл… Я хочу рассказать,

и уже я забыл слова… Современники дали Тао Юаньмину посмертное имя Цзинцзе, что означает "спокойный и чистый". Не без сожаления прощаюсь с Цзинцзе: мне пора идти дальше. У нас в России тоже сейчас вечереет.

Вскоре вхожу я в большое село. Это Новоселебное. Вечер принес прохладу. В пруду ребятишек смешили загорелые и пропыленные взрослые. За каждым забором движенье, хлопоты, предвечерняя суета. Еще тридцать минут ходьбы, и меня встречает поселок Шварневский. Маленький, опрятный, зеленый. На улицах только мамы с колясками да стайки подростков. Тихо. Покойно. И хорошо.

5 июля. На Голгофе.

У меня есть добрый знакомый, мой земляк, уехавший из родных мест лет двадцать тому назад. Как уехал он из родной деревни с мешком за плечами и связкой книг по физике, так больше в отчие края ни разу и не попал. Теперь он преуспевающий человек, правда, относительно большинства своих сограждан, не более того. Вечерами, отдыхая от трудов праведных, после второй или третьей рюмочки, очень он любит вспомнить родную деревню.

— Вот ведь красота где, — горячится он, будто с ним кто-то спорит, — Сама деревня на холме. Дома стоят вокруг старого пруда. Рядом церковь, сад старинный: Затем он вспоминает своих друзей, подруг, родственников, знакомых, говорит о том, как хорошо бы выбраться на землю предков, искупаться в пруду, походить по родным полям, надышаться чистым воздухом, сбросить с себя всю эту городскую пыль, суету и прочую мерзость.

О знакомом вспомнил я совсем не случайно. Деревня, о которой он так любовно рассказывал, находилась в десяти верстах от Шварца, и я решил зайти туда. Все будет приятно другу, если передам поклоны от его знакомых. Утром, простившись с тихим и уютным Шварцем, отправился в путь. Только выйдя из поселка, дорожка сразу же повела в рощу. День обещал быть погожим, птицы встречали его начало дружным хором, не смолкавшим ни на минуту. Под столь чудесное звуковое сопровождение я и дошел доближайшей деревни. Однако это была не Ивровка, куда я шел, а Петрово. Деревенька, почти нежилая, мирно дремала под солнцем, глядясь в мутные воды маленькой речушки, на берегах которой стояла. Мне объяснили, что до Ивровки добраться очень даже просто, только путь будет все на гору и на гору. Ивровка действительно располагалась на возвышенности. Правда, уже с первых шагов я почувствовал, что это то единственное, что соответствовало описаниям моего приятеля. Пруда уже давно не было. Редкие дома поражали своим беспризорным видом и бедностью. Все кругом буквально по колено в грязи, по уши в лебеде, крапиве, лопухах. Повсюду валяется брошенная сельхозтехника. Вернее то, что раньше было ею. И ни одного человека вокруг. А вот и церковь. Продираюсь сквозь заросли травы и груды металлолома. Церковь используется как склад. Двери на огромном амбарном замке. Пытаюсь посмотреть, что внутри. Какие-то весы, старая рухлядь. Из окошка тоненькой полоской пробивается луч. Постепенно начинаю привыкать к темноте. Я ошибался. Это даже не склад, просто бросили сюда все, что не нужно, закрыли, а ключ, наверное, бросили куда-нибудь в ближайшие заросли, чтоб не дай Бог, кто-нибудь не вошел в церковь. А есть кому приходить сюда? Деревня если еще не умерла, то при смерти, и надежды на спасение не осталось. Как и в заброшенной церкви под Козельском, здесь тоже сохранились остатки росписи. Могу разглядеть совсем немного. Христос несет крест. Голгофа близка. Вокруг люди. Насмешливые, равнодушные, жестокие, смеющиеся лица. "И неся крест Свой, Он вышел на место, называемое Лобное, поеврейски Голгофа. Там распяли Его"/Иоан. 19, 17–18/. И горечью обожгло почтим физическое ощущение того, о чем знал и думал раньше. Ивровка — это Россия. Распятая на кресте, который она несла. Воскреснешь, Родина моя, или так и не сойдешь с Лобного места?

Я не скажу своему знакомому, что заходил в его деревню. Он ведь все равно никогда не соберется сюда. Пусть тешит свою ностальгию воспоминаниями о красивой деревеньке вокруг старинного пруда. А может быть, сказать? Дом умирает не тогда, когда рушатся его стены, а когда в нем некому жить. Пусть и его погложет совесть: Погложет ли? Он ругает московский воздух, суету и прочую городскую мерзость, но в душе очень доволен, что все так в его жизни получилось. Что можно придти вечером и, после трудов праведных, опрокинуть две-три рюмочки и вспомнить родную деревню. А еще лучше спеть:

К тебе мое сердце по-прежнему просится, А я все не еду: дела и дела…

Давно осталась позади Ивровка, а боль в сердце не проходила. Уже исчезли за горизонтом пятиэтажки Красного Яра, центральной усадьбы большого совхоза, скрылось за лесом Романово. Вечерело. Дорога поднималась на горку, я еще не видел, что там, на ее вершине, но уже слышал собачий лай, петушиное пение. И я понял, куда привела меня дорога. На самой границе Киреевского района, неподалеку от старой деревеньки Шувайка, лет десять назад выросло новое село. Большие добротные дома, красивый водоем, лес. Серебряные ключи — так назвали новое место жительства люди, приехавшие с оренбургских степей. Это были немцы. Окрестные русские встретили их без неприязни, а когда увидели, как любят трудиться их новые соседи, как ловко и споро наладили они жизнь на новом месте, немцев зауважали. Но было это десять лет назад. Давно уже нет первых жителей Ключей все уехали в Германию. Из тех же степей приехали новые немцы, но теперь в поселке жили и армяне, и русские, короче, настоящий интернационал. Как я смог убедиться, жили вполне мирно и дружно. Но как мне рассказали, немцы потихоньку продолжают уезжать в Германию. Мне, с детства жившему с немцами, это было горько слышать. С тех пор, как их предки оказались в России, они много друг для друга сделали хорошего. Россия для немцев и немцы для России… Помог мне найти дорогу в ближайшую деревню паренек лет шестнадцати. Немец. Я спросил его, а собирается ли он в далекие края. К моему удивлению, парень ответил так:

— Вы думаете, что все немцы уедут? Наверное, большинство — да. Но не все. Я уезжать не собираюсь.

Ну дай-то Бог, дай-то Бог. Но пришла пора оглядеться. Начинался Веневский район, начинался лес. Места, где не ходят. На моей карте к веневской деревне Ананское вела небольшая дорога. Но бабушка в Грецово, своеобразном <пограничном> селении, огорошила сразу:

Милай, да что ты?! Какая дорога? На Октябрьской есть дорога, а на Ананское… Лет десять там никто не ходит, поди все заросло. Да если бы и ходили, там в лесу даже местные плутают. Ночуй, милай, а завтра иди на Октябрьский. Мы еще поговорили о житье — бытье. Она поведала мне грустную историю своей деревни: за последние тридцать лет Грецово передавалось то одному, то второму, то третьему району, затем все начиналось сызнова. И так до десяти раз. И до сих пор не нужны никому. Сама бабушка зимой живет в Туле у дочерей, а летом здесь, в маленьком вагончике, поскольку дом ее "подожгли лет пять назад злые люди". И все же идти завтра в Венев через Октябрьский — это еще тот крюк. Да и после сегодняшнего дня хотелось побыть одному. А потому я поблагодарил бабушку, и пока еще тьма не покрыла землю, поспешил в сторону леса. Когда я вошел под его своды стало ясно: идти дальше уже нельзя. Я уже не мог разглядеть своей вытянутой руки.

В ночном лесу страшновато первые минуты, когда самые запоздалые сумеречные тени сменяет сплошная кромешная мгла. Не зря в старину говорили, что ночью миром начинают править совсем иные силы, — силы зла. Суеверия? Не знаю, но в это легко поверить, когда над твоей головой вдруг что-то охнет, вскрикнет, где-то раздастся короткий, как выстрел, стук, и ты гадаешь, то ли ветер прошумел в кронах деревьев, то ли сыч полетел за добычей. А может быть, это старина леший разминает кости после дневного отдыха?

Расстилаю на земле спальный мешок, кладу под голову рюкзак. Стараюсь делать все как можно тише: я должен отойти ко сну также спокойно и незаметно, как лесные обитатели. Те из них, для кого активная жизнь начинается ночью, наверняка заметили меня, но чем быстрее сон смежит мне веки, тем быстрее промчится короткая летняя ночь, тем спокойнее будет всем нам. И я не буду гадать, чья серая тень на секунду закрыла мутный лунный диск. Над миром опустилась ночь.

6 июля. Лунный город.

А ведь я действительно заблудился. Долгие часы послушно шел я за тропинкой, то и дело становясь перед выбором, когда маленькая лесная дорожка делилась на двое и убегала в разные стороны. Но я не отчаивался; голубое небо над головой словно успокаивало: скоро лес кончится, и ты выйдешь на простор. Так оно и получилось. Правда, к тому времени солнце показывало, что на дворе давно полдень. Да и не в Ананское я вышел, а совсем к другой деревне. А до Венева идти и идти. Таким этому дню и суждено было остаться в моей памяти. Карта спрятана далеко, иду напрямик, спрашивая дорогу у случайных прохожих. Одна чудесная картина украсила этот самый обычный день. У деревни Теребуш, только очередной лесок отпустил меня из своих объятий, выхожу на освещенное солнцем открытое место. И вижу бескрайнее "снежное" поле, причем "снег" будто мартовский — в нем уже нет январской ослепительной белизны. Это цвела гречиха. В воздухе ровный, спокойный гул тысяч и тысяч пчел. И вдруг все это, весь этот гул словно по чьей-то команде, стихает. Из-за далекого горизонта, закрывая собою все небо, медленно движется черно- синяя туча. Движется, вроде бы не спеша, но с каждым новым мгновением солнечная часть гречишного поля становилась все меньше и меньше. В лицо подул налетевший ветерок. Секунду- другую я стоял на рубеже двух миров: темного, грозного и яркого, сияющего. Оглядываюсь назад. Синева кажется мне такой родной и близкой, что почти физически чувствую тоску по уходящему солнцу. Но все это длилось не меньше двух моих выдохов. Затем дыхание перехватило: стена воды обрушилась на меня, на гречиху, пчел, землю, так долго не оплодотворявшуюся дождем. Всего второй дождь во время моего странствия. Но как он отличен от того, первого, так испортившего мне встречу с Белевым! Этот налетел неожиданно как счастье. Капли весело отскакивали от перегретой земли, от пыльной травы. Божий мир пил небесную воду, укрывался. Из ближайшего дома кто-то кричал мне весело:

— Бегите скорее, бегите, а то сухой нитки не останется! Уж какая там сухая нитка, я чувствовал, как вода добираетсядо моей святая святых

— середины рюкзака, где лежат мои книги. И вот я стою на маленьком, неказистом крылечке. Хозяйка несколько раз торопливо крестится. Слава тебе, Господи! Послал дождичек. Глядишь, зимой с картошкой будем: на час дождь не меньше. И сильный какой!

А впереди на краю неба уже блеснула лазурь. Пока робко, будто ненароком. Но через час я действительно сошел с крылечка в умытый, словно заново рожденный мир.

В Венев я входил поздно вечером. Так поздно, что на улице не было ни одного человека. Венев — совсем маленький город, пусть не такой древний, как Козельск или Дедилово, но его четыре с лишним века вызывают уважение гостя, входящего или въезжающего со стороны Тулы, Венев встречает микрорайоном однотипных панельных пятиэтажек. Как я понял, основное население города живет именно здесь. Все административные и культурные учреждения находятся в старой части. Вот об этом Веневе мне хочется написать несколько слов. И дело не в том, что тихие пустынные улочки, дома начала века, колокольня, освещенная луной, луна, придающая всему какой-то фантастический вид, гулкие шаги редкого прохожего, — как-то незаметно и сразу очаровали мое сердце. Венев подтвердил две мои недавние догадки, причем подтвердил так убедительно, что я теперь абсолютно убежден в следующем: можно посетить десятки, сотни городов, обходить все их музеи, улицы памятные места, однако, город все равно "пойдет" мимо вас. И чтобы этого не случилось, желательно приезжать (приходить) в город поздно вечером, когда суета, толкотня, посторонние шумы и прочие приметы дня покинут город до следующего утра; когда только редкие прохожие, чаще влюбленные или наоборот, очень одинокие люди повстречаются вам на пути. Тогда никто и ничтоне отвлечет вас от домов, мостовых, деревьев, всего того, что зовется собственно городом. Поверьте мне, любой дом может так много рассказать, и рассказ этот пройдет через вашу душу, в подсознание, неся такой поток информации, какой не может дать ни один справочник. И чем старше дом, чем больше таланта и сердца вложили в него создатели, тем интереснее будет рассказ. Но это еще не все. Очень важно входить в город с мыслью, что это ваш родной город, просто вы очень долго находились в отсутствии, так долго, что многое кажется незнакомым. Входите в город так, как путник возвращается в родной дом. И случится чудо. Вы действительно почувствуете себя здесь как дома.

Так вошел я в Венев, — маленький, неприметный на первый взгляд городок на северо-западе Тульской области. И он подарил мне несколько сказочных часов. Я знал, что завтра днем город будет другим, но это не страшило меня: теперь я знаю его таким, какой он есть.

Время близилось к полуночи. После того, как из раскрытых окон донесся знакомый голос известного артиста, мне стало ясно, что на улицах города остались только двое: я и еще луна, светившая мне там, где фонари на окнах не горели. И мне стало отчего-то жаль веневцев. Так и захотелось крикнуть: "Люди дорогие! Да ведь сегодня купальская ночь, неужели вам не надоело сидеть у своих телевизоров?" Но, боюсь, это бы был глас "вопиющего в пустыне". Незаметно для себя я оказался за речкой, в поле. Искать папоротник, как велит древний обычай, не входило в мои планы, да и прыгать через костер охоты не было. Я всего-навсего сорвал березовый листок и бросил его в воду. Но утонул ли он или поплыл дальше, я так и не узнал: в тот момент луна скрылась в облаках.

7 июля. В гостях у артельщиков.

Как я и предполагал, утром передо мной предстал совсем другой город. Центральная улица, примыкавшая к рынку, шумела, пела, хлопала дверьми. Пахло хлебом и соленой рыбой. Судя по всему, все взрослое население района приехало или пришло на рынок, в местные ларьки и магазинчики. Но уже совсем скоро, перейдя знакомый мостик, я бодро шагал по пустынному в этот воскресный день шоссе. Придорожный указатель любезно сообщил, что до Серебряных прудов 33 километра. Но не прошел я из них и четырех, как меня заставило остановиться большое бурое пятно на асфальте. Если вспомнить, что вчера днем прошел сильный дождь, то можно сделать вывод, что кровь свежая. А в том, что это кровь, я не сомневался. Перекресток буквально давил тишиной и безлюдьем, но вскоре я заметил приближающегося из-за посадки человека. Он оказался местным жителем, от него я и услыхал о трагедии, произошедшей прошлой ночью.

Трое молодых людей, два парня и девушка стояли поздно вечером у обочины дороги. Мимо проезжал "КАМАЗ". Все трое остались лежать на асфальте. "КАМАЗ" развернулся и умчался. У одного из парней, добавил прохожий, в прошлом месяце умер отец. Каково будет его матери?

Человек ушел, и вновь над перекрестком опустилась тишина. И сразу же как-то померк этот солнечный день, одиночеством повеяло от серой ленты шоссе. Одна секунда — и уходят из жизни три совсем юных человека. Уходят в тот момент, когда на их родной город легла тихая летняя ночь. Никто не узнает, на каком слове оборвался разговор, о чем подумалось каждому из них, когда грузовик вынырнул из темноты…

Из грустных мыслей меня вывела моя старая знакомая. Трясогузка сидела на ветке придорожного куста и бодро покачивала хвостиком, словно приветствуя меня. Впрочем, я написал "словно" только из-за боязни оказаться смешным в чьих-то глазах. Сам же был уверен, что она действительно приветствует меня, что это она разделили со мной 357 жарких, трудных и счастливых километров. Как обычно, птичка проводила меня, пролетев от куста к кусту метров двести, а затем так же незаметно, как и появилась, исчезла. Но я уже шел приободренный. Не знаю. Телепатия то или нет, но она мне прошептала: "Не горюй, странник. То, что случилось, страшно, но это жизнь. Никто не знает свой последний день, час, мгновенье. Никому не дано знать, когда придет Ангел смерти и перережет нить, связывающую душу человека с его телом. У каждого своя судьба. Твой час еще не настал. Но идти тебе предстоит еще немало. Так не медли. Иди с Богом". Переночевать я думал в деревне Александровка, находящейся на самой границе Тульской и Московской областей. Маленькая и опрятная деревенька, но до вечера было еще далеко, и я пошел дальше. Пока в конце концов не оказался в Шеметове, центральной усадьбе большого совхоза. В местном общежитии, кирпичном одноэтажном строении, жили семь или восемь человек шабашников. Мне повезло, поскольку сегодняшняя ночевка была для них последней, общежитие завтра закрывалось. Шабашники, а так они величали себя сами, считали, что их обманули в этом совхозе, и как люди вольные, в мыслях находились уже в другом хозяйстве. Как я понял, очень многого мужики не просили, требовали всего двух вещей: постоянной работы и выполнения дирекцией взятых на себя обязательств. Встретили меня очень дружелюбно. Посетовали, что я не успел к ужину, но пообещали что-нибудь "сварганить". Отказываться было бесполезно и скоро мы уже сидели на кухоньке, на столе картошка, квашеная капуста, молоко. Послеужина, далеко за полночь, продолжается разговор. Ребята, как оказывается, в основном с Украины. Насколько успеваю заметить, старший среди них Женя, он же и самый молодой. Говорит рассудительно, тщательно обдумывая слова. Так же и слушает. В его землянке Леше не трудно определить человека, не понаслышке знакомого с "зоной". Выдает и речь, и внешность. Я встречал многих таких людей, и всех их роднил какой-то общий для всех отпечаток, наложенный годами, проведенными за колючей проволокой. Авот что у всех очень индивидуально, так это глаза. У Алексея оказались очень живые и добрые глаза. Впрочем, когда познакомишься с человеком, а через несколько часов прощаешься с ним навсегда, в душу стучаться не очень удобно. Но то ли им уже поднадоело общество друг друга, то ли грядущий переездвзбудоражил, но мои гостеприимные хозяева оказались прекрасными собеседниками. Изнаете, я немножечко по-другому поглядел на шабашников, о которых с юных лет имел стойкое представление, не очень лестное для них. Они не скрывали, что их цель заработать деньги, много денег, но они согласны были работать, много работать. Эти мужики умели почти все: класть кирпичи, плотничать, крыть крыши, прокладывать дороги. Мне вспомнилось, что в приснопамятные времена ходили по России артельщики. Степенные, уважающие себя люди. Вся Русь с уважением говорили о ярославских иконописцах, владимирских плотниках, тверских сапожниках. У нас само понятие шабашник стало олицетворяться со словом "рвач". Пришли, урвали деньгу и дальше пошли. Неужто никто не хотел замечать, что трудятся шабашники с раннего утра до позднего вечера; разве их вина, что в нашей стране каждый получал не по способностям или по потребностям, а сколько положено. Язнавал прекрасного станочника, делавшего сложнейшие детали, и причем, удивительно быстро. Но стахановцем, как я замечал, он становиться не стремился. "Ради чего? Если б я от этого что имел. А то пересмотрят расценки и только и добьюсь, что буду получать на десятку поболе напарника своего Васи, который особливо на работе не потеет".

Во втором часу ночи кто-то вспомнил, что завтра рано вставать. Мне показали мою кровать. Скоро я уже мог услышать похрапывание моих соседей. Перед сном успел подумать, что "артельщик" все-таки звучит куда лучше, чем "шабашник".

8 июля. Человек под дождем.

Когда же проснулся, в общежитии уже никого не было. На тумбочке лежала записка, в которой Женя сообщал, что они решили не будить меня в такую рань, что завтрак на кухне и что с ключом нужно поступить так-то и так. В самом конце приписка: " По дороге в Пруды сверните в деревню Курбатово. Там живет Владимир Васильевич Кулагин, очень интересный человек. Вам с ним будет интересно поговорить. Онс самим Павловым из зоны бежал. Мы с ним утром увидимся и расскажем о вас". Как я понял, "интересный человек" Владимир Васильевич уже меня ждет. Надо идти. Но кто такой Павлов? Среди Павловых, о которых я что-то слыхал, былиученый, герой Сталинграда и премьер-министр, теперь уже бывший. Но вроде никто из них на зоне не сидел. Впрочем, нет. Память подсказала мне, где я еще встречался с этой фамилией. Один мой знакомый, человек с солидным уголовным прошлым, рассказывал, что во время этапа ему попадались надписи такого содержания: "Помним Павлова". Может быть, это тот самый Павлов?

Деревушка Курбатово притулилась у огромного карьера. Домик Кулагина я нашел очень быстро. Он действительно уже ждал меня, причем ждал с полной папкой своих статей, стихов и фельетонов. Уже через несколько минут я убедился, что новый мой знакомый — действительно очень интересный человек. Весь словно пропитанный энергией, он каким-то чудодейственным образом избежал суетливости, свойственной таким "заводным" людям. В детские годы он лишился кисти на одной руке и трех пальцев на другой. И вот этими двумя пальцами Кулагин не только построил себе дом, не только умудряется держать пчел, ухаживать за огородом, но и писать стихи, отправлять письма в ООН и лично президенту Бушу. К нему у Владимира Васильевича особая симпатия. У меня сложилось впечатление, этому неугомонному человеку до всего в мире есть дело. И весь мир для него умещается в его маленьком доме. А может быть, весь мир — его дом? Он переживает, когда идет война в Ираке, и когда в Серебряных Прудах, на его взгляд, плохо промышленность готовится к грядущему рынку. Но ему мало волноваться, негодовать. Кулагин обязан сделать так, чтобы его услышали другие. Неважно, кто это будет: читатели местной районки или мировое сообщество. Самое главное, и Владимир Васильевич глубоко в этом убежден, наш мир губят равнодушные люди. А потому — от них все беды.

— Вы представляете… — И Кулагин начинает рассказывать очередной случай, как он приходит к человеку, занимающему высокий пост, говорит ему о проблеме, не своей, разумеется, а общественной, а тот отвечает, что проблема для него не новость, и добавляет: — "А вам-то до этого какое дело?" Когда бюрократа ничем не прошибешь, Владимир Васильевич прибегает к своему главному оружию — сатире. Он мне с гордостью показывает свои стихотворные творения — басни, эпиграммы, стихи на политические темы. Надо честно сказать, что графоман Кулагин — преизрядный.

Время от времени пытаюсь увести наш разговор от животрепещущих событий современности к дням юности Владимира Васильевича, к Павлову, но мой новый знакомый ловко уходит в сторону. Уже и чаю с медом попили, и все стихи мне хозяин прочитал, и с внучкой познакомил. И вдруг резко поднялся, будто что-то окончательно решил.

— Пойдемте, я провожу вас. В Пруды есть дорожка живописная, да и короче немного той, что вы шли. Родничок заветный свой покажу. Ну что ж, проводить, так проводить. А дорога действительно живописная. Узенькая тропка ведет нас вдоль Осетра, пожалуй, самой чистой реки в центральной России. Мой спутник рассказывает:

— Здесь в старину осетр из Оки нереститься ходил. Ругаем прошлое, а люди тогда не в пример нам были. Хозяева. Когда осетр шел, батюшка в церкви нашей, как старички мне говорили, в эти дни в колокола запрещал звонить. Вот как природу берегли.

Вдруг он неожиданно замолчал. Часть дороги шли молча. Откуда-то снизу раздалось тихое журчание. В пяти шагах от реки из-под корней старых пробивался родник.

— Дальше я не пойду, — Кулагин сел на придорожный валун и рукой пригласил меня сделать то же самое, — а вот водички этой испить советую. А если фляжка какая есть, налейте, прекрасная вода.

Он закурил. По всему чувствовалось, что во Владимире Васильевиче шла внутренняя борьба.

— Ну да ладно, — видимо, решившись, после длительного молчания заговорил мой спутник. — Не люблю, правда, о себе рассказывать. Но раз вы специально ради этого заходили… Расскажу, а вы уж хотите верьте, хотите нет. Обратили внимание на мои руки? У нас в деревне во время войны бои приличные были. Соответственно и железок осталось. Одна такая штука в моих руках и рванула. Говорили, что легко отделался. Но жизнь моя с тех пор пошла совсем не так, как у большинства моих сверстников. В конце сороковых меня, совсем тогда еще пацана, посадили. За стихотворение. По нашим временам совсем обычное. А по тем… Осторожности во мне и сейчас нет, а тогда и в помине не было. У знакомых почитал стихи, те попросили им переписать, а через три дня за мной пришли. Осудили быстро, я даже не успел понять, что со мной произошло. Так я оказался на берегах Камы, в Услаге. Вы, наверное, много уже читали о сталинских лагерях. Сейчас об этом много пишут, поэтому чего-нибудь нового добавить вряд ли удастся. Хреново, одним словом, было… Лучше расскажу о самом побеге.

Где-то год я уже в лагере пробыл, когда Павлов, а с ним я в одном отряде был, предложил всем бежать, все согласились: все равно в этих комариных болотах погибать. А на работу нас водили в лес. Павлов план разработал, говорил, что все берет на себя. Он ведь в разведке воевал, до майора дослужился. Его в самом конце войны в Венгрии арестовали. За что я, честно говоря, особо не вникал. Да и он не из разговорчивых был. Так вот, во время работы Павлов скомандовал: "Ложись!" и мы, как условились, бросились на землю: По-моему, никто еще не успел ничего сообразить, а Павлов уже повалил охранника, разоружил его и приказал всем остальным поднять руки. Я даже немного разочарован был: все произошло как-то буднично, что ли. Уже после, присмотревшись к Павлову, я понял, что он все делал так — спокойно, четко, без эффекта, но результат всегда был стопроцентный. Тогда, на лесоповале, он спросил нас: "Кто со мной?" И еще вчера все готовые к побегу, сегодня стояли, понурив головы. Только два человека присоединились к нему, оба совсем еще зеленые юнцы. Мне кажется сейчас, что согласились только из понятий юношеского романтического кодекса чести: ведь мы же обещали: Один из двух тех юнцов перед вами, а второго звали Валера. Насколько помню, его отец работал одно время вторым секретарем обкома или крайкома на Дальнем Востоке. Тихо журчал родник, неспешно вел свой рассказ Владимир Васильевич. Признаюсь, вначале меня охватило очень сильное скептическое чувство. Урезониваю себя: ну какое ты имеешь право не верить человеку? Но вскоре я забыл не только о своих сомнениях, настолько увлекательным был его рассказ. И вот уже я сам с беглецами бреду по болотистой тайге северного Урала. Словно кто-то невидимый показывает мне кинокартину, и я не только слышу, но и вижу. Вижу погоню, многодневную, упорную, вижу, как беглецы вопреки всякой логике выбирают самый гибельный путь, избегая дорог. Им везло: на складе лесоматериалов они находят оставленные кем-то комбинезоны, пропитанные живицей. Но погибает Валерка. Владимир Васильевич помнит только сухой выстрел, и как почти одновременно с ним неловко опрокинулся на бок их товарищ. Но взять Павлова ни живым, ни мертвым, так и не удалось. Погоня же потеряла трех человек.

А они, после долгих недель блуждания, оказались в Ленинграде. Павлов и там, казалось, предусмотрел все. В Швецию везли оборудование. Вместе с оборудованием поплыл на корабле и ВасилийИванович Павлов. Поплыл один, без товарища, который на все уговоры ответил одно: "Что я буду там, за границей, делать?" Через некоторое время его взяли. По иронии судьбы досиживал Владимир Васильевич в том лагере, откуда бежал. Правда, могло все кончится хуже, но на суде, в ответ на вопрос, стрелял ли он в своих преследователей, беглец чистосердечно показал свои руки: чем стрелять-то?

Сомнения пришли ко мне опять, когда я подходил к Серебряным. Уже больше часа прошло, как я попрощался с Кулагиным. Он пожелал мне доброй дороги, просил при случае наведываться к нему. Но по всей вероятности, мы вряд ли еще раз увидимся. Не знаю, как он, я же вынес из этой короткой встречи самые добрые впечатления. Может быть, когда-нибудь поподробнее узнаю о легендарном человеке Василии Ивановиче Павлове. А пока я запишу и забуду эту историю: негоже обижать недоверием человека, который отнесся к тебе с доверием. А Серебряные Пруды помогли мне сделать это гораздо быстрее. Весь остаток дня я ходил по улицам этого большого поселка. Достопримечательностей немного. Памятник маршалу В.И. Чуйкову, уроженцу здешних мест, да развалины церкви. Между прочим, это самый далекий район в Московской области. Он располагается клином между Тульской и Рязанской областями. Даже бросив беглый взгляд на карту, видишь, что ему гораздо сподручнее относиться к одной из этих двух территориальных единиц. Но по словам местных жителей: "Земля вокруг нас богатая, вот нас Москва к себе присоединила". Неподалеку от гостиницы — уютный стадиончик. Вечер. В воздухе душно: приближается гроза. Хотел лечь пораньше, но с улицы услышал крики, звон мяча, такой знакомый и волнующий, и вот я уже на стадионе. Группа людей самого разного возраста увлеченно гоняет мяч. Но это не совсем обычный поединок. Мне сразу вспомнилось детство. Знакомая игра, мы называли ее "жопки". Одна команда, человека три-четыре, становится в ворота, соперники поочередно бьют по воротам. Затем роли меняются. Нужно забить больше голов. Проигравшие опять становятся в ворота, но уже не лицом к соперникам. Победители должны, как это ни сурово, тем же мячом бить в те же ворота, но не с целью забить гол, а попасть в проигравших. Отсюда и название игры. Проигравшим остается рассчитывать только на промах или великодушие победителей. Но какое тут великодушие: полчаса назад ты самбыл победителем. Сколько лет прошло, а до сих пор помню это ощущение, когда, тесно прижавшись друг к другу, мы вслушивались в разбег. Мяч сырой, тяжелый, таким мячом быков убивать. Удар! Кожаное ядро со свистом пролетает над нашими спинами. Вздох облегчения: пронесло! Сколько там ударов осталось? Все это припомнилось мгновенно, буквально в секунду. Но "насладиться" зрелищем не удалось. Ко мне подсел молодой человек. Пьян он был весьма. Видимо, для полного счастья ему не хватало общения. К сожалению, такое общество интересно, когда ты сам находишься в подобном состоянии. Если же нет… Он очень вежливо попросил разрешения подсесть… Поскольку я не умею, разговаривая с человеком, смотреть в другую сторону, то финала поединка на поле не увидел. Слышны были только радостные вопли болельщиков и бьющих, когда мяч попадал в кого-то из проигравших. А я никогда не думал, что человек может так надоесть через пять минут. Через десять я уже хотел бежать, но меня попросили не обижать и пойти в гости "распить бутылочку". Еще через десять минут меня выручил дождь. Под аккомпанемент грозы он стеной обрушился на поле. Все бросились бежать. Их примеру последовал и я. Мой новый "друг" попробовал догнать меня, но это ему было трудно сделать. Он остановился, развел руками, словно сетуя на что-то, а потом понуро поплелся по беговой дорожке. Порой его заносило в сторону, но он вновь возвращался на дорожку и словно одинокий марафонец брел к финишу. Я остановился. Возникло желание вернуться к человеку и пригласить его к себе в номер. Но желание так же быстро погасло, стоило только вспомнить двадцать минут нашего общения. Больше я вряд ли выдержу. Да к тому же еще немного и на мне сухой нитки не останется. Так оправдав себя, я открыл двери гостиницы. А человек все брел по кругу. Одинокий человек под дождем.

Придя в номер, в дневник я записал только одну фразу: "В маленьком городе одиночество в сто крат страшнее, чем в большом. 8 июля 1991 года. Серебряные Пруды".

9 июля. Журналист из "Правды".

Сколько ни живи человек на земле, а не привыкнуть ему к красоте восхода. Лазурью сияли небеса. Изумрудными россыпями сверкали росы на стеблях травы. Даже грязные лужи, в которых отражались высокие облака, потеряли свою обычную унылость. Что говорить тогда о больших прудах, которые тянулись слева от меня длинной серебряной лентой. Это они дали название поселку. Я был бы не прочь подойти к ним поближе, но тропинка упорно уводила меня в сторону. А быть внимательным просто необходимо: граница областей, бездорожье. Почти не останавливаюсь в небольших деревнях, смотрю в карту и спрашиваю встречных прохожих, как дойти до следующей деревни. Но вот пройдена последняя деревня. Поле. Холмистое, бескрайнее. Маленькая речушка. Мостик. Неуверенно перехожу его. Куда идти дальше? Где-то впереди рязанская деревня Студенец, но какая из трех дорожек ведет туда. Ошибешься, считай, весь день потеряешь. И, как назло, ни одного прохожего. Озираюсь по сторонам: пусто. Единственный, кто видит меня, так это жаворонок; высоко в небе звенит его голос. Решаюсь делать то, что делал всегда в этом походе. Молюсь. Тихо, сосредоточенно. Прошу помощи. Сразу вспоминается дом в Оптиной, та волна, что охватила меня, когда припал к раке с мощами Преподобного. То чувство защищенности, уверенности, покоя не покидало меня с той поры ни на миг. Вот и сейчас, стою в этом бескрайнем поле, но нет ощущения беззащитности, одиночества. Откуда-то из-за кустов ивняка вышел человек. Я даже вздрогнул от неожиданности: почему я его раньше не видел? Брезентовый плащ, кепка, кирзовые сапоги. А лица почему-то не разглядел.

— Что стоишь, мил человек? Заблудился?

— В Студенец направляюсь, а дороги не знаю.

— В Студенец? Видишь, впереди несколько деревьев? Да не там, правее. А от них по телеграфным столбам.

Благодарю его. Мы прощаемся. Минуты через две оглядываюсь. Что за чудеса! Безлюдное поле, жаворонок звенит в вышине. Никого. В Студенец мы пришли одновременно, — большая черная туча и я. Бегу к первому попавшемуся дому. Старенькая терраска, за столом играют в карты пожилая женщина и две совсем еще юные девушки. Играют в самую популярную русскую карточную игру

— в "дурака". Судя по всему, играют не первый час. Все ясно, приехали из города. Хорошо, конечно, молочка у бабули попить, да скучновато.

— Четвертым не будете? — после приветствия обращается ко мне женщина. Девушки с интересом рассматривают нежданного гостя, но молчат. Включаюсь в игру. Говорит женщина, мы молчим. Особого азарта нет, хотя вроде бы нам с партнершей везет. Но дождь не утихает. Наконец, женщина тоже устает рассказывать о том, какая это дыра — Захаровский район, как трудно даже до райцентра добраться, до Прудов в три раза ближе, но зато бездорожье… Эх! Опять проиграла! Успокаиваю ее, обещая, что по приметам, кому не везет в картах, повезет в любви. Кратковременное оживление на лицах девушек — и опять сосредоточенное молчание. Будто не в подкидного играем, а в шахматы.

Но всему приходит конец. Ушли в сторону юга тучи. С сочувствием смотрю на девушек: сколько партий им еще предстоит сыграть? Стоило ради этого ехать из Москвы?

В Коровино, большую, хаотично застроенную деревню я пришел поздно вечером. Переночевать решил в местном общежитии. На мой стук открыл дверь чернявый мужчина средних лет, очень пьяный. За его спиной виден другой, повыше, рыжеволосый. Тоже пьяный. В комнате дым коромыслом. Пытаюсь объяснить, кто я и зачем пришел сюда. Говорю, а сам заранее чувствую, что мне скажет этот человек. К сожалению, типаж очень распространенный. До него каким-то образом все же доходит, что я прошусь на ночлег. На лице появляется выражение собственной значимости, в глазах почти презрение.

— А почему я тебе, собственно, должен верить? Ты мне документы свои покажи, паспорт или удостоверение какое. Посмотрю, может, и пущу. "Пущу" было произнесено просто замечательно. В нем так и слышалось основательное, хозяйское. Правда, внешность человека никак не соответствовала важности тона: майка, выпущенная из-под брюк, босой, в руках самокрутка. Все ясно. Поворачиваюсь, чтобы уйти. Но тут из-за спины чернявого вырывается его друг.

— Мишка, кончай хреновину пороть. Вечно не поймешь, кого из себя строишь. Парень, не слушай его, проходи. Койка у нас свободная есть, переночуешь. Мы вот пьем. Может, и ты с нами сообразишь? Да не бойся, проходи. — Все это он проговорил почти без пауз. — Меня Андрюхой зовут, а это Мишка. Сидим здесь без толку, вот и пьем.

Так я познакомился с двумя рязанцами, приехавшими помогать подшефному колхозу. Как я мог понять, они готовили к уборке свои комбайны, но нужных запчастей не было, и большей частью им приходилось сидеть без дела.

— Представляешь, парень, — Андрюха завелся, — приходится друг у друга из комбайнов детали таскать! А что прикажешь делать? И к председателю ходили, и к начальнику мастерских, а толку никакого. Говорят…. - он вдруг осекся, в глазах мелькнула мысль. При мне они одолели еще одну бутылку. Миша сидел на кровати, время от времени протягивая мне руку: "Паспорт покажи". "Иди ты", — говорил ему Андрей и пристально смотрел на улицу, что-то соображая. Так повторилось несколько раз, но Андрей, что-то обдумывая, забыл о нас. Я грыз сухарь и в ответ на протянутую Мишкину руку отвечал: "Иди ты", он тупо смотрел и соглашался: "Ну ладно, оставайся".

— Послушай, парень, — вдруг заговорил Андрей, а у тебя есть документы, что ты в газете работаешь?

— В журнале. Есть.

— Ты мне должен помочь. Ну нельзя мне без запчастей, понимаешь?

— Понимаю. А как могу помочь?

— Я все придумал. Завтра пойдем на планерку. Представишься, скажешь, что ты мой двоюродный брат, работаешь в "Правде", и так, будто ненароком, спросишь: "А как у вас дела с запчастями?"

— Прости, а почему из "Правды"?

— Ну хоть откуда. "Правда" же главная газета.

— "Труд" еще есть, — с кровати подал голос Михаил.

— Неважно. Главное, из Москвы. А наши только Москвы и боятся.

— Хорошо, я спрашиваю про запчасти. Дальше что?

— Как что? Сдрейфит, как пить дать. И будем мы с Мишкой при запчастях. Я вначале пытался было отговорить Андрея от такой авантюры. Но чем более приводил доводов против, тем сильней распалялся Андрей.

— Увидишь, парень, все пройдет, как по маслу. Ты только помоги. Поможешь? Что оставалось делать? Я согласился. Радостный Андрей умчался куда-то, и вскоре с улицы я услышал его возбужденный голос:

— Я завтра ему покажу. Я завтра корреспондента из "Правды" приведу.

— Откуда?

— Из "Правды".

— А что он здесь делает?

— Брательник мой. Двоюродный. В "Труде" работает. Завтра посмотрим, как председатель вертеться будет.

Время подходило к двум часам ночи. Я не без улыбки представил завтрашнюю планерку. Может быть, встать пораньше и уйти, пока мои соседи будут спать? Стыдно. Обещал все-таки. Рядом бормотал что-то спящий Мишка. Я прислушался: "А почему я должен верить, что ты журналист?.. Паспорт покажи…"

— Иди ты! — сказал я как можно громче и погрузился в туман сна.

10 июля. День добрых встреч.

К моему огромному удивлению, встав утром, Андрей упорно прятал от меня глаза. Я все понял. Он был трезв. Сегодня парень вернулся к обычной жизни. А это значит, что ничего-то всесильному "преду" не покажет. Но попрощались мы тепло. Андрей был рад, что я не заговариваю про вчерашнее. А Михаил даже охотно объяснил, как быстро добраться до большака на Рыбное.

А минут через двадцать я уже проходил мимо местной школы. Место, кстати, было на удивление живописное. По всей видимости, раньше здесь находилась помещичья усадьба. Старые сосны, следы старых построек, старый человек, косивший траву, все это как-то умиротворяюще подействовало на меня. Я не заметил, как вышел на асфальт. На указателе была написана цифра 44. Столько километров мне предстоит идти до Рыбного.

Асфальт был плохонький, пейзаж довольно однообразный: поля, с кусочками леса, деревеньки на обочине дороги. Движения на шоссе почти не было. Короче, ничто не отвлекало от мыслей. Я так задумался, что чуть было не наступил на что-то лежащее на дороге. Еж. Задавили его ночью. Сколько встречаю на дороге раздавленных ежиков, а всегда до слез жалко. Жалко этих удивительных зверьков. Пыхтящие, вечно сердитые, с каким удовольствием они сворачиваются в клубок, выставляя вперед спасательные колючки! А на самом деле добрейшие существа. Приручить их очень легко, нужно только немного терпения. И когда у вас это получится, вы вдосталь налюбуетесь их острыми мордочками со смышлеными глазками, поразитесь их ловкости, смелости, сообразительности. Очень люблю ежей. Представляю, как ночью он перебегает асфальтовую серую ленту дороги, навстречу мчит что-то ревущее, слепящее глаза. Ежик не убегает, он сворачивается в клубок, выставляет иголки и с бешено стучащим сердечком ждет неожиданную опасность. Ему бы сделать несколько шагов, а он ждет приближения машины… Машина промчится дальше, а он так и останется лежать на асфальте, добрый ежик с колючим характером.

В деревне Токарево я вспомнил, что вроде бы и пообедать пора. На мое счастье, в доме, который мне приглянулся (может быть, оттого, что в палисаднике росли красивые цветы, а сам палисадник был аккуратный, уютный), жила тетя Нюра, очень добрая женщина.

— Ох, и устал ты небось, родименький, — запричитала она и дала мне на дорогу не только молока, но и огурцов, сала, хлеба. Долго пытался сунуть ей в руку пятерку, но у меня так ничего и не получилось. Обедал я в этот день просто великолепно. В следующей деревне, в Ходяйнове прямо к дороге подходил роскошный сад. Деревья в саду были уже почтенного возраста, поэтому под грушей мне с избытком хватило места. Не только мне, но и невесть откуда взявшейся кошечке, кузнечикам, то и дело запрыгивающим на спальник. Сквозь темно-зеленую листву солнце просачивалось "дождем". Было светло и тихо в саду и у меня на душе. Я долго ждал этого часа. С каждым днем я приближался к нему и вот, наконец, только на двадцатый день пути я вошел в это состояние. И дело было не в молоке, сале, уютном саде.

Что бы я ни говорил себе, что бы ни внушал, но только сейчас скопившаяся за год суета покинула меня. Двадцать дней я словно очищался и вот теперь, умытый солнечным дождем, я смотрю за игрой кошки с кузнечиками, трогаю узловатый ствол груши, затем откидываюсь на спину и лежу. Не знаю, миг прошел или вечность. Временами налетает ветерок, затрепещут листья. И опять тишина. И опять облака высоко в небе. И с какой-то блаженной улыбкой через несколько часов я легко иду по вечерней дороге, не думая о том, сколько мне еще идти, где я заночую. Мне ничего не надо. Я живу. И мне хорошо от одной мысли об этом. В деревне Пальные мне повстречался старик. Я только успел поприветствовать его, как он заговорил со мной. Так бывает, когда у тебя радость на душе, а поделиться ею не с кем. Случайный прохожий, просто незнакомец, проходящий мимо, — какая разница. Ведь радость, которой нельзя поделиться — не радость.

— Все. Сегодня здесь последнюю ночь ночую, — обратился он ко мне. В голове сразу пронеслось: "ночь ночую", разве можно так говорить? Но раз он сказал…

— А это хорошо или плохо, что последнюю?

— Конечно, хорошо. Завтра в Михайлов меня отвезут, в богадельню. Будет где перед смертью голову приклонить.

Внимательно смотрю на старика. Лет ему много, но он высокий, стройный, весь какой-то поджарый. Со спины посмотреть — мужчина в расцвете сил.

— По-моему, вам рановато о смерти говорить…

— О ней никогда не рано говорить, молодой человек. А когда столько лет за горбом, как у меня, то тем более.

Из раскрытого ворота рубахи виднелась татуировка. Руки тоже были разрисованы.

— Да и хлебнуть, наверное, пришлось? — спрашиваю, будто невзначай.

— С чего вы взяли? — поймав мой взгляд и холодно сверкнув глазами из-под кепки, в свою очередь задал мне вопрос старик.

— Я всегда думал, что дом для престарелых — это не то место, которому люди радуются.

— На моем месте и ему будешь рад, коли живешь, как пес. — Было видно, что на минуту покинувшее благодушие вернулось к нему снова. Так я познакомился с дедом Алексеем. Он действительно хлебнул в своей жизни горюшка. Сидел столько лет, что сам не помнит. Где-то живет дочь… Но где, не знает. Зачем он ей?.

Однажды дед пришел в Пальные. В крохотном общежитии — терраска, чулан, кухня и две комнаты с печкой — ему отвели место. В прихожей. Зимой живет один, летом приезжают механизаторы из Рязани. Те, что живут сейчас — славные люди, не обижают. Но все равно, что за жизнь в чулане? Правда, насчет еды нормально было. Пусть пенсия крохотная, зато здоровьем Бог не обидел. Да и руки подходящие. Дед Алексей даже посокрушался.

— Я ведь и колодец выкопать могу, и траву покосить. А хозяйки жалеют, старый, говорят.

Наконец он вспомнил обо мне.

— Я бы с удовольствием приютил, но я не хозяин. Надо у постояльцев спрашивать. А они на рыбалке, когда придут, не знаю.

Только он это проговорил, как из-за ближайшего поворота показались двое парней и девушка. Честно говоря, сегодня я не волновался о ночлеге. В душе были такие покой и радость, что и земля показалась бы мне пухом. Если нет места, зачем проситься к людям, стеснять их? Однако, глядя на лица подошедших, я не сомневался, что отказа не будет. Но все за меня сказал дед Алексей.

— О чем речь, — произнес старший из ребят. — У нас сегодня товарищ уехал, койка освободилась. Заодно рыбки свежей отведаете. Так я познакомился с Сашей, Юрой и Наташей. Хороший был день, и вечер выдался замечательный. Мы ели жареную щуку, сидя на траве под открытым небом. А какие светили звезды! Глядя на них, хотелось говорить о чем-то высоком, хорошем. У каждого человека, чем бы он в жизни ни занимался, — ковырялся ли в железках, чистил ли навоз на ферме, — бывают минуты, когда хочется смотреть на небо. И я полюбил своих случайных знакомых. И не только за их доброту, внимательность. Мы все вместе ощутили нечто схожее. Временами кто-то по привычке ронял матерное слово. В другой раз он бы и не заметил этого. А сейчас он извинялся перед всеми, и это никому не было смешно. И даже зашедшие на огонек соседские ребята, причем зашедшие не с пустыми руками, а с бутылкой самогона, как-то странно присмирели. Видимо, общее настроение передалось и им. А потом мы замолчали. Каждый думал о своем. Звезды отражались в молодых глазах. Только было слышно, как на лежанке храпел дед Алексей. Что случилось с нами в этот вечер? Почему каждый из нас именно сейчас, в эту минуту хотел стать лучше, чище? Засыпая, я все думал об этом. Думал о том, почему это вдруг мы друг другу выплеснули свои сокровенные, хранившиеся в самой глубине души помыслы? Ответ мог быть только один: в эту летнюю ночь со мной и моими новыми друзьями говорил Бог. С каждым в отдельности и со всеми вместе. А может быть, я преувеличиваю? Просто пролетел Ангел и коснулся нас своим крылом.

11 июля. Загадочное женское сердце.

Летнее деревенское утро. Где-то скрипнула калитка, запел петух, и вот уже наполнилась звуками еще секунду назад мирно спавшая улица. В русской деревне встают рано, а в июле, когда день, согласно древней народной мудрости, год кормит особенно.

Прощаюсь с теми, кто пригрел меня на ночь. Они зовут меня задержаться на денек: оказывается, в этих местах хорошо ловятся раки. Я же вчера неосторожно посетовал, что уже забыл, каковы они на вкус. Уговаривают ребята искусно: вы, мол, отдохните, ведь не выспались, а мы и пивка достанем. Где вы в наше время еще отведаете раков с пивом?

Но я заложник. Заложник дороги. Вот она лежит передо мной. Я вижу, как она поворачивает влево, поднимается на противоположный берег реки и уже совсем тонкой ленточкой исчезает у горизонта. Дорога ведет в Рыбное, и сегодня я должен быть там.

Через полчаса оборачиваюсь назад. Большая деревня с сотнями жителей, среди которых теперь есть у меня друзья, превратилась в маленький зеленый островок в бескрайней степи.

Две фактически бессонные ночи сказались. Шел я тяжело. И дело было совсем не в жаре — к ней я привык. Это, наверное, особенности организма. Могу спокойно идти несколько дней с сухой коркой хлеба и полупустой фляжкой, но когда не высплюсь… К полудню чувство разбитости стало почти нестерпимым. Ищу места, где можно было бы передохнуть, но по сторонам шла длинная улица очередной деревни или унылая пыльная посадка тополей вдоль дороги. А отдыхать среди тополей последнее дело. Они, как никакие другие деревья, забирают у человека энергию. И только километров за шесть до Рыбного я увидел маленький лесок, почти вплотную подходивший к дороге…

Когда проснулся, солнце уже вовсю двигалось в объятия запада. Через час я входил в город. И чем дольше шел, тем больше он мне нравился. Железная дорога делила город на две части. Новые дома в основном в южной части. Северная половина города — это и административный центр и частный сектор. Небольшие деревянные дома с маленькими вишневыми садиками под окнами. Правда, под ногами было грязновато, но как мне объяснили немного задетые моим замечанием местные жители, а все мы патриоты того места, где родились — "вообще-то в Рыбном не так грязно. Просто весь город перекопали, когда прокладывали коммуникации". И все равно, входя в Рыбное из степи, не замечаешь однообразных новых домов, грязи под ногами, толкотни на вокзале. По уютным вишневым улочкам неспешно добрел я до гостиницы. Называлась она "Вожа". Это интересная особенность гостиниц в районных городках России. В большинстве своем они носят имена рек, речушек, протекающих в данной местности. Но роднит их не только это. Уже открывая двери, у тебя возникает ощущение, что ты здесь когда-то был. Никогда не вызовет энтузиазма номер, в котором на голых стенах радиоточка, графин со стаканом на столе, сосед — командировочный, думающий о том, как бы поскорее сделать все дела и уехать отсюда. Но все это ждет тебя, когда дежурная выдаст ключ от номера. В "Воже" симпатичная, бойкая хозяйка сочувственно произнесла: "У нас мест нет". Около нее доваривалась картошка, вымыты свежие помидорчики и огурчики, порезано сало. А сало с чесноком, а картошка белая, рассыпчатая.

— Совсем нет? — без надежды, просто чтобы подольше повдыхать эти божественные запахи, спрашиваю у дежурной.

— Самое смешное, что у меня целая комната свободна. Но оттуда сегодня утром человека с дизентерией в больницу увезли.

У меня появилась надежда.

— Так поселите меня туда, — предлагаю ей с самым невинным видом.

— Да вы что?! Заболеть захотели?

— Так врачи, наверное, все обработали. А я уйду завтра утром, и ваша совесть будет в любом случае чиста, ведь вы же меня больше не увидите. А картошка уже булькала в кастрюле. В дверь заглянула какая-то женщина: "Подруга, ну ты что копаешься?"

Понимаю, что просить бесполезно. Я уже поворачиваюсь к выходу. Но это загадочное женское сердце…

— Что же вы будете делать? — вопрос мне в спину.

— Искать где-нибудь приюта. Вечер на дворе.

— Послушай, Маша, — это она обращается к нетерпеливой женщине, а ведь у кооператора в номере еще одно место есть.

— Так он недоволен будет.

— А мне какое дело? Что ж, человеку на улице ночевать? Вот так я нашел приют в Рыбном. Остается добавить, что когда я готовил свою скромную трапезу — замачивал геркулес — в дверь постучали. Вошла дежурная и принесла картошки, сала, огурцов и помидоров.

— Зачем вы беспокоитесь, я совсем не голоден…

— Ешьте, пожалуйста. Находились за день. Ешьте и отдыхайте. А тарелки я завтра заберу.

Это загадочное женское сердце.

12 июля. В монастыре.

Сегодня праздник. День первоверховных апостолов Петра и Павла. Праздник высокого летнего неба, зреющих нив, теплых рос. В Рыбном нет церкви, буду же считать, что отмечу его под куполом небес, в поле. Отчего-то в тех местах, где я родился, из названия праздника ушло имя апостола Павла. Из-за краткости? Петров день сказать так вроде бы проще. Тогда почему на Руси было необыкновенно популярно имя Петр, а имя Павел встречалось куда реже? Разумеется, я говорю о бытовом уровне. В Православной Церкви уважение к апостолу Павлу, больше всех сделавшему для распространению христианства на земле, огромно. И, стоя в церкви, люди русские с трепетом слушали великие Павловы слова, лучше которых вряд ли что было написано смертными: <Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая, или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а любви не имею — то я ничто. И если раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею — нет в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится. Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла. Не радуется неправде, а сорадуется истине. Все покрывает, всему верит, всему надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится (1 Кор.13, 1–8). Я читаю эти божественные строки, сидя на обочине дороги, ведущей в Константиново. Движение редкое, безлюдно. От Рыбного пройдено чуть больше десяти километров, но размышления заставили остановиться. Может, я действительно не прав, и все дело в удобстве произносимости? Тогда почему самое красивое созвездие нашего звездного неба — Орион- в народе назвали Петров крест? Читаю, и, мне кажется, начинаю понимать. И Петр, и Павел приняли мученическую смерть за веру в Христа — и здесь они оказались равновеликими. Но Павел все-таки остался в большей степени учителем. Но всегда на расстоянии, он всегда выше тебя, как бы близко он к тебе ни приближался. А кто был Петр? Простой рыбак, бросивший дом, семью, и ушедший в неизвестность по первому слову проходившего мимо Странника. Бедный рыбак, деливший с Ним все тяготы Его земной жизни. Судя по Евангелию, — простодушный и немного наивный, весь, с ног до головы, земной. Такой же, как большинство из тех, кто жил, жив и будет жить на земле. С такими же слабостями. Поклявшийся не бросать Господа и трижды предавший его. Мне трудно без волнения читать вот это место из Евангелия от Луки: "Тогда Господь, обратившись, глянул на Петра; и Петр вспомнил слово Господа, как он сказал ему: прежде нежели пропоет петух, отречешься от меня трижды. И вышед вон, горько заплакал". (Лук. 22, 61–62). И раскаялся Петр, искренно, чистосердечно, и прощен был Иисусом. Но кто знает, сколько раз виделся ему Господь, уводимый солдатами, оборачивающийся к нему на прощание. И самое непостижимое для нас, грешных: не было в прощальном взгляде Иисуса осуждения или презрения, даже укора легкого не было. Любовь — да, сочувствие: вот видишь, Петр, получилось совсем не так, как ты говорил. Благодаря скромному галилейскому рыбаку для всех нас, грешных, ближе становится Господь. Строгий и Милосердный. И уже легче жить с надеждой, что и нас Он простит когда-то…

Ближе к полудню я стоял на развилке. От основной дороги вправо уходила другая. Вела она в Пощупово, в Свято Иоанно-Богословский монастырь. Как быть? Мне и в Константиново к Есенину хотелось попасть, но надо было выбирать. Долго взвешиваю все "за" и "против". Очень люблю поэзию Сергея Есенина, тем не менее, утверждаюсь в мысли, что мне следует повернуть направо. И дело совсем не в каких-то приоритетах. Во-первых, оставалась надежда, что встреча с родиной Есенина, пусть позже, но состоится. Во-вторых, разве сейчас я шел не по родным есенинским перелескам, разве Пощупово находится не на Оке, разве не этими дорогами ходил он в Солотчу, Спас-Клепики, куда предстоит идти и мне, разве дух поэта — конкретное место, дом макет, имитирующий оригинал, а не эти березы, эти поля, васильки во ржи? И, все-таки, я все стою в нерешительности, словно ожидая знака свыше. Хотите верьте, хотите нет, но то, что случилось в тульской степи, повторилось опять. Правда, вначале мимо меня в сторону Константинова проехал большой желтый "Икарус", набитый пассажирами, а в сторону Пощупова пролетела над самой землей маленькая пичужка. Побегала по пыльной обочине, пострекотала что-то и исчезла так же стремительно.

В здешних местах деревни, лежащие на Оке, — основательные, просторные. Их правый берег высокий, крутой, вид с него открывается славный. Левый же берег — зеленая окская кайма, ровная, насколько хватает глаз. И только виднеющаяся в дымке Солотча уже карабкается наверх, но она стоит на правом берегу уже другой реки. Первое, что я увидел в Пощупове, была колонка. Я бодро устремился к ней, но, увы, воды не было. И так на каждой улице. "У нас такое случается", — услыхал я после пятой или шестой попытки набрать воды. А вот и монастырь. Влево от него шла тропка, резко уводящая вниз. Вижу несколько человек, спешащих по тропке, у всех в руках посуда.

— Куда он? — спрашиваю проходившую мимо девочку.

— А вы разве не знаете? К святому колодцу. Она и проводила меня до места, где было можно испить святой водицы. Шли мы быстро, по пути обогнав старика с ведром, группку туристов в шортах. Все шли к колодцу. На нем стояла икона. Вода струйкой текла к деревянному домику по искусно сделанному желобку и, к моему удивлению, исчезала в этом строении.

— А что это? — спрашиваю я, с наслаждением замирая от ломоты в зубах. Подоспел старик с ведром. Он и объяснил мне, что домик — купальня. Купаются в ней и стар и млад, больные и здоровые. Никому вреда от нее не было и не будет. Это насчет того, что кто-то боится заболеть. Совсем наоборот. Вся хворь с Божьей помощью выйдет. А ежели вам еще далекоидти, — и он окинул меня взглядом, — то после купания здесь дойдете куда захотите. Вода-то не простая. Оставляю рюкзак на улице и отчего-то несмело открываю двери купальни. Там одеваются несколько монахов. Одеваются неспешно. Здороваюсь и сажусь в свободный угол. На полу предбанника грязновато, видимо, от следов обуви. Но в купальню идет чистая полоска. Раздеваюсь и иду по ней. В купальне на стене иконы. Очень чисто. Деревянные ступеньки исчезают в темной глубине. Повеяло холодом и сыростью. Монахи уходят, я слышу как стучит дверь. Голос высокого молодого монаха, обращенного к кому-то на улице: "Подождите, сестры, там мужчина. Выйдет, пойдете вы". Следовательно, мужчине следует спешить. Перекрестился, и вперед. На третьей ступеньке мне показалось, что сердце мое уже не стучит. Чего тянуть? Я прыгнул в глубину. Скажу откровенно, какое-то мгновение я не понимал, жив ли я или умер. Выпрыгивая, пытаюсь хватануть воздуха, но не могу. Но уже спустя мгновение слышу радостный стук сердца. Мне захотелось еще раз окунуться в эту темную воду…

Одеваясь, каждой клеточкой ощущаю, как вместе с теплом приходит какая-то неведомая сила. Словно и не было длинного пути, усталости. Но у меня нет времени вслушиваться в себя, надо торопиться. Женщин на улице все больше и больше. В монастырь я пришел, когда в его дневной жизни наступило короткое время затишья. Монахи разбрелись по кельям, не видно и паломников. Есть время осмотреться.

Монастырь очень древний. Сейчас он напоминает большую стройку. Действительно, работы здесь непочатый край. Что поделаешь, время безжалостно. Даже монастырские строения, когда-то сделанные на совесть, добротно, не выдержали. И надо восстанавливать. Монахов немного. Человек пятнадцать. В основном это молодые люди. В восстановлении им помогают паломники. Здесь рады каждому и каждому найдется место.

Вижу молодого человека, на вид совсем еще мальчика. Очень тихий голос, что-то у него с шеей: голова не поворачивается. Смотря на что-то или на кого-то, в данном случае на меня, поворачивается всем телом.

— Вы подождите немного. Должен пройти отец Иосиф, если он даст благословение, то можете остаться. Вы ведь паломник?

— В какой-то мере, да, но мне нужно завтра идти дальше.

— Подождите все равно. Хотя… Вы, наверное. Голодны? Вон в том сарайчике кухня, еще не должны были все убрать.

Благодарю Андрея, так зовут привратника, и иду на кухню. Несколько женщин, молодых и старых, убирали со столов, мыли посуду. Работали споро, молча. Я ничего не объяснял. Только присел на скамью, появились две тарелки — с вареной картошкой, огурцами, стакан компота и много хлеба. Впрочем, стоит ли описывать каждую минуту пребывания в монастыре? Это для меня они драгоценны и неповторимы, как знать, насколько это интересно другим. Время будто остановилось. Я оставил рюкзак, а сам отправился бродить по монастырю, от храма к храму, от строения к строению. Нежданно-негаданно летний зной сменился потоками воды с небес. Они словно послужили сигналом — монастырь ожил, появилось много людей. Все были чем-то заняты, один я зачарованно стоял и смотрел на купола. Их омывал дождь. Капли стекали вниз, а на старых деревьях по-весеннему заблестела листва. Но так же неожиданно все стихло. Показалось солнце и засверкало на куполах, листве, нагрудных крестах у монахов. Одного из них узнал. Высокий, худой, — тот, кто был в купальне. Он куда-то спешил. Вскоре я понял, куда и зачем. Над монастырем, над окрестностями, над миром раздался высокий и чистый колокольный звон. И замер. Затем второй, третий. Все увереннее и увереннее. Раскрылись двери храма. Началась служба. Ее начала ждал невысокий пожилой человек, одетый так, как одевались в России лет пятьдесят назад. Высокие сапоги, косоворотка. Лицо крестьянское, умное, движения основательные, неспешные. Он охотно рассказал мне о том, что служба будет праздничной, потому что завтра Собор 12 апостолов. А как известно, апостолом был и Иоанн Богослов, имя которого носит монастырь. Родом человек оказался из Уфы, там и проживал, по делам своей церкви приезжал в Москву, но никак не мог не приехать сюда.

— Монастырь этот славный, здесь праведников всегда было много. Народ рассказывает, что еще при Орде здесь немало чудес совершалось. Тогда еще он заступником за русскую землю был. Как же ему не подняться, как же не возродиться?

Действительно, и я вдруг вспомнил одну из легенд, слышанных мною, напрямую относящуюся к Иоанно-Богословскому монастырю. Говорят, жил в окрестностях монастыря пастушок, обычный крестьянский мальчик. Была у него заветная мечта, очень он хотел стать иконописцем. Но его не брали мастера в ученики, говорили, что бесталанен. Целыми днями молился пастушок, прося у Бога помощи. И однажды, когда в слезах сидел мальчуган у монастырских ворот, он и не заметил, как уснул. И во сне явился ему Иоанн Богослов и утешил его, и сказал, что будет он иконописцем. Так и получилось. И уже скоро слава о молодом иконописце достигла Рязани, и захотел князь рязанский пригласить к себе работать вчерашнего пастушка. Но возревновал княжеский придворный иконописец, и порешил тогда князь устроить между ними соревнование. И нарисовал наш герой сокола, да так искусно, что ахнули все: птица была как живая. А сокол вдруг встрепенулся, расправил крылья и исчез в высоком небе. Стало ясно, кто выиграл спор. Служба завершилась поздно вечером. Я давно так не уставал и давно так не было чисто и светло на душе. Старший среди паломников, Александр, взял надо мной опеку. Мы поужинали, и он проводил меня к двухэтажному кирпичному дому, бывшему когда-то спортшколой, а еще раньше монастырской гостиницей.

— Да тут все окрестные поля принадлежали монастырю, — рассказывает мне Александр по дороге. — А теперь сами видите, какой разор кругом. Но ничего, — и он произнес те же слова, что и человек из Уфы, — монастырь поднимется, обязательно поднимется.

Год назад в газете Александр прочитал объявление о том, что нужны помощники в деле восстановления монастыря. Взял отпуск и приехал сюда. Понравилось? Не то слово. Почувствовал, что это — его место. Сейчас живет здесь, как послушник. Всерьез подумывает о том, чтобы стать монахом. Служить Богу — что может быть лучше этого?

— Послушников и паломников немного, но они работают на совесть, не за страх, не за деньги, как в миру. Большая радость — общение с монахами, особенно с настоятелем, отцом Авелем. А вообще-то выбирайте время и приезжайте сюда хотя бы на недельку…

Так за разговорами мы пришли в бывшую спортшколу. Мужчины ночевали в большой комнате на первом этаже, женщины на втором. Мне сразу посоветовали понадежнее спрятать вещи в рюкзак, даже кроссовки. Крысы. У одного парня они половину кеда отгрызли. В комнате порядок. Народ постепенно подходит. Свет выключается относительно рано, но ведь и вставать надо засветло. Александр настоящий командир. Перед тем, как он выключил свет, я успел хорошо осмотреть комнату. Много маленьких икон, репродукций с картин и фотографий, на которых изображены апостолы, святые мученики, последний русский царь Николай Александрович. Особенно много изображений преподобных Сергия Радонежского и Серафима Саровского. Молимся. Уже в потемках, как в далеком детстве, возникает разговор. Люди разные. Мне кажутся наивными некоторые рассуждения, вопросы, но и этой наивности столько веры, искренности, чистоты, что я стыжусь своих мыслей. Начинаю рассказывать об Оптиной. Чувствую, что никто не спит. Сначала Александр ворчит со своего места: "Завтра всех в пять подниму, вот увидите", но вскоре и сам увлеченно подключается к разговору. Мы говорим о чудесах, о святых людях Руси, о будущем России. Я слышу голос Андрея, старика из Уфы, тех, с кем познакомился недавно, точнее, только что. Лишь к полуночи над нашей комнатой воцарилась тишина. Хотя, нет. С кровати уфимца раздался мощный храп, но я уже его не слышал.

13 июля. Мещора.

Шесть часов утра. Александр уже помолился, но остальных пока не будил. Видимо, жалел. Его зычный голос раздался только тогда, когда спящих оказалось три четыре человека. Остальные были уже на ногах. Наступающее утро приносило свои заботы. Поймал себя на горькой мысли: только я, грешный и праздный, без дела хожу по земле. Сколько людей, самых разных, встретилось мне на пути. Но в одном все они были схожи. Новый день означал для них и новые труды. Я уходил в дорогу, унося с собой самые добрые чувства об этих людях. А что они думали обо мне, глядя мне вслед? Подошли Андрей и Александр. Объяснили мне, как дойти до парома через Оку, ребята прощаются. Андрей говорит мне слова, которых никто и никогда в жизни мне не говорил: "Пусть ваш ангел-хранитель будет всегда рядом". "Храни вас Господь", добавляет Александр.

Честно говоря, я так расчувствовался, что не заметил, как добрел до парома. Паромщик только что причалил к берегу. На нашу сторону он переправил небольшой табун лошадей и двух подростков-погонщиков. На другой охотников ехать было всего два человека — я, да невысокий мужичок в брезентовом плаще и кирзовых сапогах. Когда я спросил паромщика, как мне дойти по этой луговине до Солотчи, он, почему-то рассмеявшись, показал на мужичка: "А он туда идет. С ним и дойдете". Точно так же мой Харон рассмеялся, когда я протянул ему медяки: "Спрячьте и не смешите меня". И вот уже мы шагаем очень скоро по мокрой от росы траве. Я так и не узнаю никогда, как звали моего попутчика. Одно бесспорно: если бы не он, не скоро я дошел бы до Солотчи. Он выбирал тропинки, которые, по всем моим понятиям, вели в обратную сторону. Но вскоре оказывалось, что мы обходили очередную протоку. А якобы удобные тропы упирались в непроходимые водоемы. Вскоре я уже понял, что шагающий рядом со мной человек относится к тому типу людей, о которых у нас в России говорят предельно просто: "Чудаки". Чудачества их, мелкие и большие, видны во всем, что бы они ни делали. Через каждую минуту, после длительного бормотания под нос, мой попутчик вдруг выпаливал: "Жизни и делу жизни я несомненно соответствую". Как я смог понять, в данный момент жизни основной его заботой являлось поскорее отремонтировать доставшуюся ему от матери в наследство половину дома. Он с любовью и в подробностях описал его раза три или четыре. За таким веселым разговором километры преодолевались быстро. А тут он меня добил совсем. Не помню точно, о чем пошла речь. Мужик неожиданно сделал свирепое лицо, как-то весь подался вперед, и на одном дыхании выдал цитату то ли из энциклопедии, то ли из популярной брошюры, касающуюся нашего разговора. Я так и подпрыгнул от удивления. Однако, все оказалось просто. Мой новый знакомый обладал великолепной памятью, а поскольку из-за отсутствия курева он, как и многие его односельчане, стал использовать махорку, понадобилась бумага. В дело пошли старые газеты, брошюры. А поскольку курил он много, то где-то часа два в день у него уходило на чтение тех обрывков, из которых сворачивались трубки. Спектр его знаний был необычайно велик: от агропромышленных вопросов до социалистического реализма. Слабость же его заключалась в обрывочности этих же самых знаний. В буквальном смысле слова. Цитата зачастую обрывалась на полуслове. "Дальше было порвано", — чистосердечно объяснял он мне. Уже в Солотче мой странный попутчик неожиданно свернул в ближайший переулок, не сказав ни слова. Я не успел поблагодарить его и расспросить, куда мне идти дальше. Впрочем. В этом не было надобности. Солотча — поселок небольшой, одноэтажный. Настоящее дачное место. Странно, но именно таким в детстве я представлял местожительство Тимура и его друзей, папы и его дочки из "Голубой чашки" и прочих произведений Аркадия Гайдара. Хотя чему здесь удивляться? Известно, что Гайдар неоднократно отдыхал в Солотче. Однако Солотча больше известна как одно из любимых мест не менее известного писателя — Паустовского. Многие ее жители расскажут вам о писателе, его привычках, привязанностях, увлечениях. Тихий, зеленый поселок. На окнах сидят важные кошки, загорелые детишки плещутся в удивительно красивой речушке, чинные старушки на лавочках. Возникает ощущение, что все здесь, от людей до воробьев и кошек, живет в своем особом ритме. Замедленном, будто бежал человек, бежал, да вдруг лень стало ему двигаться дальше, но двигаться надо. В райском уголке был пропитан ароматом чарующей лени даже воздух. Возникло сильное желание постучать в один из этих уютных домиков и попроситься пожить недельку-другую. Поесть вишни, искупаться в реке, побродить по тихим улочкам, которые, быть может, помнят Сергея Есенина, приходившего сюда пешком из Константинова к Анне Снегиной. Но нужно было идти дальше.

Поселок незаметно перешел в деревню Заборье. Все. Я входил в древний, как русская земля, мещерский край. Край непроходимых лесов, могучих сосен, деревень, спрятавшихся в чащобах, бесконечных болот, чистых рек. Уже следующая деревня, Ласково, вся располагалась в лесу. Деревня как деревня. Не мала и не велика. Я уже почти прошел ее, как на ум пришла мысль о том, где бы я мог раньше слышать название деревни. Ласково, Ласково. Где-то определенно слышал. Может быть, читал? Неужели?! Точно, это было здесь. "Прослышал Петр, что в Рязанской земле много врачей, и велел везти себя туда — из-за тяжкой болезни сам он сидеть на коне не мог. И когда привезли его в Рязанскую землю, то послал он всех приближенных своих искать врачей. Один из княжеских отроков забрел в село, называемое Лесково. Пришел он к воротам одного дома и никого не увидел. И зашел в дом, но никто не вышел ему навстречу. Тогда вошел он в горницу и увидел удивительное зрелище: за ткацким станком сидела девушка и ткала холст, а перед ней скакал заяц".

Здесь, в Ласково, жила мудрая русская девушка Феврония, ставшая женой муромского князя Петра. Древнерусская повесть с удивительной теплотой рассказывает об этих необыкновенных людях, о их любви, верности, жизни и смерти. О том, что ни при жизни, ни после смерти злая судьба и недобрые люди не смогли разлучить Петра и Февронию. Восьмого июля Православная Церковь отмечает день памяти благоверных князей Петра и Февронии Муромских.

В Ласково стоит часовенка, построенная в честь знаменитой уроженки этих мест. Мне рассказали, что восьмого июля сюда приехало множество людей со всех концов России. Люди помнят благоверную княгиню, нуждаются в ее помощи и молитвах. В мещерских окрестных деревнях и селах я услышал много рассказов о ласковской крестьянке, ставшей княгиней. Настоящие апокрифы, родившиеся в народной среде сотни лет спустя после написания ее жития. Кстати, называют ее в здешних местах Хавроньей или Хевроньей. Запомнилась одна из таких легенд. Записываю, как слышал.

Рассказала Хевронья по простоте душевной своим подружкам, что выйдет замуж за муромского князя. И что приедут за ней послы княжеские, и поедет она в санях по глубокому снегу. Подняли Хевронью на смех. А когда зима прошла, ей и вовсе проходу не стали давать. Где же твой князь, кричат. Где сани, в которых ты поедешь? А она улыбалась им, не спешите, мол, посмотрим, кто последним посмеется. И что же вы думаете? Летом, как раз в эту пору, приезжают к ней послы от князя. А как уезжать собрались, снег пошел. Три дня метель мела. Пришлось им на санях в Муром добираться. А на прощание Хевронья сказала ласковцам: "Обиду на вас не держу, но за насмешки и неверие проучу немножко. Вот какое сейчас наше село, таким оно останется всегда. Больше не будет, но и меньше тоже". И так оно и получилось. Сколько с той поры лет прошло, а Ласково в тех границах и стоит. Человек, рассказавший мне эту историю, после небольшой паузы, не без смущения добавил: "Правда, так было до недавнего времени. А где-то с того лета Ласково прирост поимело. Дачники из Москвы строиться стали. Но они, известное дело, Бога не боятся".

В нескольких километрах от Ласково я обратил внимание на огромный муравейник у дороги. Муравейник был огромен, видно за ним ухаживали и оберегали его. Да и вообще, в этом краю люди мне показались более добрыми и простыми, чем в других местах. Это касалось даже такой вроде бы малости, как забота о нашем путешествующем брате. Я потерял счет стоянкам для отдыха, удобным и красивым. Чувствовалось, что ухожен был лес с любовью. Но меня поразило в тот момент другое. Тысячи, сотни тысяч муравьев в бесконечном, ни на секунду не прекращающемся потоке, сновали сплошной рыжей массой. Только сейчас я до конца понял, какое замечательное сравнение — многолюдного города с муравейником — было придумано когда-то.

Через час я повстречал совсем других муравьев — больших, черных, с огромными челюстями. Это была моя первая стоянка в мещерском лесу. Устраиваюсь в ельничке, помимо уже традиционных вещей достаю средство от комаров. Уж если это отродье меня так донимало в степи, что же тогда они сделают со мной здесь, в огромном лесу? Однако проходит минута, вторая, а комаров не слышно и не видно. Тут только обращаю внимание, что под ногами у меня песок и мох. Воздух удивительно сухой и чистый. Дорога осталась далеко в стороне, так что только изредка доносился слабый шум проезжающих машин. Не замедлили появиться муравьи. Интерес они проявили не ко мне, а к содержимому рюкзака. Осталось порадоваться своей предусмотрительности: все продукты были обернуты целлофаном. Оставив муравьев в покое, ложусь немного подремать. Путь предстоял еще не близкий, а потому решаю просто немного подремать, а потом идти дальше. Мне показалось, что спал я совсем немого. Правда, отчего-то стало в лесу как-то темнее. Неужто дождь будет? Смотрю на часы и успокаиваюсь. Самый нахальный муравей, видимо, отчаявшись добраться до еды, добрался до моего лба. Когда я осторожно беру его руками, он отчаянно начинает хлопать своими челюстями. Грозный мужик! Мне остается оставить своим черным приятелям немного хлеба и идти дальше. Еще раз смотрю на часы… На них все те же без пятнадцати пять. Стоят! И никакого дождя не предвидится, просто солнце уже садится. Почти бегом добрался до ближайшей деревни, где и узнал, что уже десятый час. Выходит, я спал больше шести часов! Усталость, свежий еловый воздух, отсутствие комаров сделали свое дело. И все бы хорошо, но до деревни Криуши, где я собираюсь переночевать, еще восемь километров. А в деревнях спать ложатся рано. Добрые люди в Кельцах предложили мне остановиться. Но тогда до Клепиков завтра мне придется идти почти сорок километров. Есть и еще причина идти в Криуши. Вчера, перед самым Пощуповым, шофер проезжавшей мимо "Волги" предложил подвезти меня. Еще раз увидел я его, когда возвращался из купальни. Оказалось, что у Василия Андреевича, так звали хозяина машины, в Пощупове имелся дачный участок. Он с гордостью показал на уже готовый фундамент, сарайчик, в котором можно было хранить инструмент. Узнав, куда я иду завтра, он как-то очень неожиданно оживился. Вот тут-то я узнал, что живет в Криушах его отец, бывший лесник, Андрей Тимофеевич.

— Вы обязательно зайдите к нему, — сказал мне Василий Андреевич. — Мы мать недавно похоронили, тоскует он сильно. А мне с этой стройкой все недосуг к старику приехать. А от меня привет передайте. Стемнело. Я шел очень быстро. По моим расчетам рядом должны начинаться Криуши, но куда там: дорога, дорога, а кругом бесконечный лес. Самое интересное, что где-то в стороне я слышал крики петухов, лай собак, мычание коров. Пробую идти на звуки, но лес встречает темной непроходимой стеной. Деревня-призрак? Чуть вправо от большака пошла песчаная дорожка. Над головой проносятся совы, еще немного и тьма скроет от меня тропинку. Вдруг лес раздвинулся, и я вышел на берег очень живописного озера. На берегу деревянный стол. Три парня за столом, уставленном закуской — колбаса, свежие огурцы, картошка. Две бутылки водки. Одна уже пуста. Ребята мне все объяснили. Криуши действительно находятся на дороге, но на старой. Сейчас проложили окружную, вы по ней и шли километра четыре. А лесник Трофимыч и впрямь живет здесь, и живет неподалеку. Вы не дошли до его дома метров сто. Лучше всего вернуться на ту дорогу, по которой шли. Третий дом с краю. Вот что значит паника. Возвращаюсь на дорогу. И действительно, она, резко сворачивая, шла на окраину деревни. Найти дом лесника труда уже не составило.

Дверь открыл невысокий пожилой человек. Слушать он меня не стал, сразу схватил за руку и тоном, не терпящим возражений, произнес: "Чего на крыльце разговаривать? У меня гости. Ты, наверное, тоже в гости пришел. Заходи". Да, в комнатке вовсю шло застолье. С трудом объясняю цель моего позднего визита, передаю привет. Знакомлюсь с присутствующими. Собственно. Я немного преувеличил: праздник кончился, гости допивали чай и собирались на покой. Это были дети Андрея Трофимыча. Они так же тепло и радушно встретили меня, как и их отец. А ночью, когда над лесом зажгла свои звезды Большая медведица, Андрей Трофимович увлек меня в сад, на скамью, где мы повели неспешную беседу. Спать совсем не хотелось. Старик спал мало, а после смерти жены его вообще замучила бессонница, я же выспался сегодня на славу. "Какой у меня сегодня день, какой у меня сегодня день. Счастье какое", — повторял он, поглаживая симпатичную лохматую собачонку. "А завтра мы с ней опять одни останемся. Дети мои разъедутся, вы уйдете". Я многое узнал в эту ночь. И прежде всего узнал, что живет в затерянной мещерской деревне добрый, милый человек Андрей Трофимыч. В немудреных словах он мне рассказал о своей жизни, почти всю проведенную в Мещере. Только на войну отлучался.

— Василий-то у меня от первой жены. А эти четверо, кого вы видели, они ведь мне не родные. С их матерью я после войны сошелся. Какая женщина! Она ведь не хотела семью разбивать, но уж так получилось: я пришел к ней однажды и говорю: не прогоняй меня. А своих родных детей я не бросал никогда. И все они мне родные… Я ее схоронил недавно совсем. Болела долго. Тихо болела, будто стеснялась. А зачем мне без нее жить? Поверите, мы ведь с ней ни разу не поругались за сорок лет. Разбуянюсь, раскричусь, — посмотрит так, что стыдно за себя становится. Да. Не хочу жить. Всякий раз, когда я ее во сне вижу, прошу: возьми меня к себе, матушка… — Андрей Трофимыч заплакал.

На крыльцо вышла его дочь.

— Папа, что ж ты человеку спать не даешь? Старик засуетился:

— Что ж это я? Разболтался. — Он посмотрел на часы. — Больше двух часов проболтал. Заговорил вас совсем.

— Ну что вы!

— А правда у меня хороший дом? И дети у меня хорошие! Будете в наших краях, хоть один, хоть с друзьями, заходите в гости. Всегда буду рад. Мы пошли к дому. Большая Медведица опускалась за лес.

14 июля. Клепики.

Дочери Андрея Трофимовича собрали мне на дорогу тормозок. Все большое семейство во главе с хозяином дома вышло проводить ночного гостя. Несколько раз оборачиваюсь, фигурки людей все меньше и меньше. А вскоре стена подступившего леса скрывает от меня не только их, но и деревню. Я же совсем по-другому смотрю на могучих зеленых богатырей. Не таким жизнерадостным кажется мне их шум. Судя по всему. Мещера станет еще одной жертвой "созидательной" деятельности человека. Старый лесник рассказал мне, как осушали в мещерских лесах болота, как исчезли сначала комары, потом птицы, ушло зверье. Песок наступает на леса, перестали расти деревья. Горечь была в словах Андрея Трофимовича:

— Вот вы говорите, как замечательно здесь у нас. Спору нет, замечательно. Но мы, те, кто родился в этих лесах, помним, какая была Мещера до осушения. А сейчас… словно на похоронах присутствуешь. Что детям своим оставим? — Он безнадежно махнул рукой и добавил, как гвоздь в гроб вогнал: — Погубили Мещеру. У деревни Малиновки стояло высокое сооружение, служившее, видимо, работникам лесного хозяйства для наблюдения за лесным массивом. Забравшись на самый верх, я еще раз вспомнил слова Андрея Трофимовича. Вспомнил, когда дух мой захватило от увиденного. Муравьиными строениями лежала внизу Малиновка, а кругом, куда доставал взгляд, величественно и спокойно стоял Лес. Вот именно так, с большой буквы. Это темно-зеленое море от горизонта до горизонта потрясало. Неужели все это погибнет? Погибнет от глупости человеческой, жадности, ненасытности? С севера шла огромная туча. Наверное, будет дождь с грозой. Но сколько бы ему не идти, он обязательно пройдет. Небосвод вновь будет голубым. А минует ли Мещеру гроза, что огромным невидимым фронтом встала над этим зеленым океаном? Минует ли?

Пытаюсь на востоке разглядеть Спас-Клепики. Но их не видно. Что ж, придется сегодня пошагать. Впрочем, дорога в этом лесном краю совсем не в тягость. Да и глаза не перестают удивляться. Взять, к примеру, местные деревни. Что народ здесь приветливый, я уже писал. Но добрые, отзывчивые люди встречались на протяжении всего пути. А вот коровы в здешних деревнях просто необыкновенны. Ходят буренки по лесу, словно лоси, пощипывают травку, пастухов не видно. Или выйдут на дорогу и перейдут ее, спокойно, с чувством собственного достоинства, и опять скроются в чаще леса. Наверное, в Индии такие же ходят. Впрочем, чем ближе я подходил к Клепикам, тем меньше мне встречалось бродящих по лесу коров. Зато все чаще стали попадаться стайки туристов. Окрестности реки Пры

— рай для этой веселой неугомонной братии. Тихо и спокойно прошел для меня этот день. Клепики оказались очень милым городком. До гостиницы я добирался через весь город и потратил на это почти два часа. Только в центре города одноэтажные дома уступили место двухэтажным. Дома эти видели юного Сергея Есенина, некоторое время учившегося в местной школе. Да мне кажется, что не только отдельные дома, но и Клепики в целом остались такими же, как и восемьдесят лет назад. Такими же тихими, немного патриархальными. Так же, наверное, судачили женщины, облокотившись на крашеные заборчики, так же обсуждали местные новости, сбившись в кучку, мужики, чинно покуривая папироски. Вечером это можно себе позволить.

Гостиница в Клепиках находилась на самом конце городка. Я уже не надеялся ее увидеть. Тем более сладким показался мне чай, которым угостила дежурная, и мягче постель в скромном номере.

15 июля. Живут в Туме патриоты.

По всей видимости, почти месячная ходьба начинает сказываться. Вроде бы и отдохнул за ночь хорошо, а ноги как свинцом налиты. Медленно, с трудом бреду по направлению к рабочему поселку Туме. Отдыхаю часто, благо деревни попадаются через каждые три-четыре километра.

В одной из них познакомился с семьей Морозовых. Дом их почти крайний в Кобыленке. Войдя в деревню, я увидел старуху, сидящую у окна, словно в портретной раме. Старуха была очень древняя и слепая. Она подставляла лицо навстречу солнечному свету, и незрячие глаза ее, не моргая, смотрели вдаль. Это была мать хозяина дома. Не помню, с каких слов началось мое знакомство с этими простыми, но очень добрыми людьми. Помню только, что сидели мы на скамье под окном, меня потчевали молоком, хозяева рассказывали о своем житье-бытье, а над нами, в оконной раме, возвышалась старуха, время от времени произносившая одну и ту же фразу: "Вы пейте молочко, оно силы дает". А около соседнего дома сидел на лавке человек, несмотря на жару одетый в фуфайку. Он изредка бросал взгляды в нашу сторону. Судя по репликам моих новых знакомых, они не очень жаловали этого человека. Да и я забыл о нем, когда он исчез за калиткой своего дома.

Но когда я, попрощавшись с Морозовыми и дав им обещание при случае заглянуть в их дом, отправился дальше, из-за калитки соседнего дома меня окликнул чей-то голос.

— У вас закурить не будет? — голос принадлежал виденному мною ранее человеку. Я ответил, что не курю, и хотел идти дальше, но он спросил что-то еще, и я понял, что человеку очень хотелось поговорить. Позже, размышляя о произошедших за день встречах, мне стало ясно, почему встреченные люди так хотели общения. Я был чужой человек, для них не совсем обычный. Но не это главное. Они все нуждались в простом человеческом общении, потому что были одиноки. Дети их жили в городах, на родину наведывались редко, если наведывались вообще. А к кому-то и вообще наведываться было некому. Как к тому человеку в фуфайке, чье имя я даже не успел спросить. Жил он совершенно одиноко. Видимо, болел. У меня от жары пот выступил на лбу, а он зябко кутался в свою фуфайку. Он с удовольствием рассказал мне о деревне, куда я забрел. Узнав, что это раньше было большое село, спрашиваю его о церкви. Он как-то вздрогнул, на что, впрочем, я не обратил внимания, и глухо бросил: "Сломали ее перед войной".

Не знаю отчего, но я стал рассказывать о том, что во многих деревнях, где когдато были сломаны церкви, мне рассказывали о страшной и трагической судьбе тех, кто кощунственно поднял руку на святыни. Они погибали в расцвете лет или умирали мучительной смертью. Истории были похожи, но от этого они не становились менее правдивыми. О случайности говорить тоже не приходится. Если даже в святотатстве участвовало много человек, Божья кара находила всех. В одной тульской деревушке бабуля рассказала мне, как пятеро подвыпивших мужиков в то страшное послереволюционное время залезли в церковь, вытащили иконы и, не обращая внимания на плач и крик священника, стали рубить их. Священника вскоре расстреляли, церковь разрушили, кирпич пошел на строительство школы. Но счастливее от этого жизнь сельчан не стала. А те, пятеро, в течение семи десяти лет покинули этот мир. Кого зарезали в драке, кто сгорел в собственном доме. Своей смертью умер один, умер от страшной, неизлечимой болезни. Умирая, он произнес: "А выходит, Он есть".

Мой собеседник как-то просяще посмотрел на меня.

— А если не по своей воле?

— Что не по своей воле? Он замолчал, затем, словно решившись, заговорил. Дикция у него была отвратительная, говорил он быстро, но не понять его я не мог.

— Я ведь тоже церковь рушил. Молодой был, в Бога не верил, но меня заставили, зачем бы я сам? Время какое было, сами знаете. Вызвали нас с двумя мужиками в правление и сказали, так, мол, и так. Я отказываться, а мне… Да что говорить… Тех двоих давно уж нет. А я… Болею вот много, но скриплю помаленьку. Наверное, от того, что не по своей воле вроде как снисхождение мне. Как вы думаете? — и опять какой-то просительный взгляд, будто от моих слов чтото решится в его судьбе. Не ко мне ему надо обращаться, ох, не ко мне. В Туму я пришел к вечеру, еле-еле передвигая ноги. На самой окраине поселка повстречался мне попутчик, местный житель. Гидом он оказался прекрасным. Пока мы шли по длинно-длинной улице, ведущей в центр, добровольный мой экскурсовод рассказал много интересного. К тому же он оказался страстным патриотом Тумы. Впрочем, это не удивительно. Патриотизму не важны размеры, он не зависит от масштаба. Чем ближе подходили мы к центру поселка, тем все более <расходился> рассказчик. На нас уже оборачивались.

— Не знаю, какой дурак присоединил нас к Клепикам. У нас ведь свой район был. А вы не знали? Да и сейчас Тума больше Клепиков. И промышленность вся у нас. А у них, вы видели, что у них? Несчастный швейный цех. А у нас и вагоноремонтное депо, и швейная фабрика, и колбасный цех, и МПК. Строительство же все у них, они там под себя все тащат..

— В каком смысле?

— Да в таком. Выделяют, к примеру, деньги на строительство. Области какое дело, они району денег дали, а там трава на расти. А в Клепиках они денежки делят. Вот и живем мы без строительства.

Спорить я не стал. Лично мне и Клепики понравились, и Тума. Конечно, жаль, что живут в Туме люди, почти не надеясь получить новое благоустроенное жилье. Но, если честно, и в Клепиках какого-то строительного бума я не увидел. Бедность. Наша проклятая бедность. Мы делим крохи, и те, кому крох совсем не перепадает, все свое негодование обращают на тех, кому что-то достается.

— Какой-нибудь выход есть? — спрашиваю своего экскурсовода, прощаясь с ним. Будет когда-нибудь Тума лучше жить?

— Разумеется, выход есть. Будем добиваться отделения от Клепиков, депутаты наши к этому делу уже подключаются. Хватит им на нашей шее сидеть. Это точно. Суверенитет так суверенитет.

16 июля. Умершая деревня.

Я думал, что такие люди встречаются только в книгах и кино. Его велосипед догнал меня, когда я уже отшагал два часа по дороге из Тумы в Великодворский. Невысокого роста, рыжая щетина, обветренное лицо. Представился Федором Кузьмичем. Довольно бесцеремонно спросил, слезая с велосипеда:

— Вы не возражаете, если я компанию вам составлю? Попробуй, скажи "нет" — обидишь человека.

— Я не спеша шагаю, а вы, наверное. Спешите, — сделал я робкую попытку отстоять свое дорожное одиночество.

— Не волнуйтесь. Мне спешить некуда. А так мы время проведем с пользой.

— С пользой для кого?

— Для нас, для кого же еще? — искренне удивился он. Кузьмич был из породы доморощенных философов-самоучек. В багаже у него было три или четыре класса, длинная трудовая жизнь, на заключительном этапе которой в нем проснулось желание все узнать, все объяснить, используя свой жизненный опыт. В результате из всего этого получались довольно любопытные результаты. Почти час он рассказывал мне свою теорию мироздания. Это была чудовищная смесь православия, буддизма, язычества, материалов из популярных брошюр серии "Знание". Слушал собеседника он с интересом, но от него сразу отскакивало то, что ему не нравилось. За разговорами мы дошли до деревни Кузьмича. Прощаясь, он посетовал на нехватку времени:

— Книг много надо успеть прочитать. И еще… — Кузьмич внимательно посмотрел на меня, словно оценивая степень моей надежности. — Понимаете, хочу сделать вечный двигатель.

— Чего? — у меня глаза полезли на лоб. Мой странный спутник, довольный произведенным эффектом, сбросил с плеч холщовый мешок, поднял с земли прутик и на пыльной обочине стал лихорадочно что-то чертить.

— Да вы не подумайте, я все рассчитал правильно, — и он стал мне объяснять, чертя какие-то круги, рычаги, в которых я не имел ни малейшего понятия. Я попытался что-то ему рассказать об истории этого вопроса, но лихорадочный блеск в его глазах говорил, что переубедить Кузьмича невозможно. Впрочем, я резко оборвал себя: стоит ли спорить? Человек решил для себя все вопросы бытия, теперь он решил перевернуть одно из самых устоявшихся представлений нашего мира. Бог ему в помощь.

— Не сомневайтесь, все получится. Только вот материалов нужных нет, — прокричал Кузьмич, навсегда исчезая за поворотом.

За поворотом я и не заметил, как из Рязанской области вошел во Владимирскую. Поселок Великодворский на самом ее юге. В поселке живут стекольщики, что для Гусь-Хрустального района не удивительно. Но задерживаться здесь я не хотел. У магазина, где бабушки ждали рейсового автобуса, попытался уточнить дорогу до деревни Уляхино.

— Да мы, милый, туда и едем. Сейчас автобус придет. Объясняю, что я пешком. Что об асфальтовой дороге знаю, но она делает большой крюк, а у меня на карте отмечена еще одна дорога, через лес. Дружно охают, дружно сомневаются. Затем выносят вердикт.

— Есть одна дорога, как на Гусь ехать. Другой нет. И тут одна из бабушек, по виду самая древняя, молчавшая до сих пор, вдруг неожиданно заговорила.

— Ты прав, сынок. Есть еще одна дорога. Через лес. Ветка.

— Какая ветка?

— Раньше тамодноколейка проходила, на завод дрова возили. Уж сколько лет, как ее разобрали, теперь по ней никто не ходит.

Я обрадовался:

— А как, по-вашему, пройти можно по ней? Ведь короче.

— Да, короче, — как-то неуверенно согласилась бабушка. — До Трушкино дойдете по ветке, а там и до Уляхино близко. Да вот дойдете ли? Я с удивительной поспешностью заверил всех, что дойду обязательно. Проводили меня дружным оханьем и пожеланием доброго пути. Я бодро вошел в лес. После тридцатиминутных блужданий, с помощью собирателей черники наконец-то нашел ветку. Углубление в земле можно было разглядеть, но оно так сильно заросло деревцами, кустарником, травой, что назвать ее дорогой мог бы только сумасшедший. Теперь я понял, почему все встреченные мною люди ее упорно называли веткой. Дорогой называл ее только я. Давно посеревшее небо разродилось потоком воды. Шел дождь минут двадцать и, можно себе представить, во что превратилась моя ветка. Но отступать было некуда. И я пошел вперед, проклиная собственное легкомыслие. Ноги насквозь промокли сразу же, мерзко капало с деревьев. Вскоре сухой у меня была только спина под рюкзаком. А ветка не кончалась. По бокам ее заманчиво отливали синевой ягоды черники. Крупные, блестящие. Но только я наклонялся, чтобы сорвать их, как на лицо, рукиопускались полчища комаров и мошки. Да, это не южная Мещера. А ветка была когда-то прямой, как струна. Опять полил дождь. И кругом лес, лес, лес.

Вспомнилось о моем прошлогоднем приключении, когда заблудился в лесу. Тогда целый день я не мог выйти из зеленого царства. Но здесь-то все должно быть подругому…

Лес кончился как-то вдруг. Поляна блестела под солнцем изумрудом. Мокрый, уставший, но счастливый я поспешил в деревню, видневшуюся на пригорке. Странно. Светит солнце, зеленеет трава, поют птицы, аккуратно скошенная трава у домов, но все производит впечатление какой-то омертвелости. В деревне, куда я вошел, никто не жил. Стояли дома, сохранившие каркас, но внутри порушенные, плодоносили сады. Это страшно — деревня без человека, без голоса человеческого. Стайка воробьев бодро купается в лужах.

Захожу в один дом. Ступеньки отвалились, в сенцах на полу кучи рухляди, кирпича, досок. Пытаюсь представить себе этот дом в ту пору, когда он был обитаем. Вот здесь, наверное, висели ходики, а здесь, на печке, любил греться кот… А людей представить не могу. Не получается…

Уляхино встретило большой плотиной, берега которой густо облепили рыболовы. Чуть выше ферма, чистая, даже ухоженная. Сама же деревня просто удивила. Мне показалось, что я не в русской деревне, а где-нибудь в Прибалтике. Аккуратные домики на главной улице говорили о многом. Спрашиваю первого встречного, есть ли здесь общежитие.

— Нет. Зачем оно нам? У нас своих работников хватает. Интересуюсь, у кого бы лучше остановиться на ночлег. Смеривает меня взглядом с ног до головы.

— И не пытайтесь. У нас у всех здесь ковры и хрусталь, кто же вас пустит? Что-то новое. Неужели, чем больше достатка, тем меньше гостеприимства?

— Вообще-то есть у нас гостиница. Но туда только по личному указанию председателя пускают. Попробуйте, хотя…

Все ясно. В деревне председатель всегда первое лицо, в этой, образцовой, он просто царь и бог, думаю я, и не ошибаюсь. Председательский дом нашел быстро. Рискнул постучать, поскольку время было еще не очень позднее. Степан Петрович принял меня на крыльце. Вижу по лицу, как в нем идет борьба. Скромно говорю, что я журналист, работаю в Москве. Вскоре я получаю свою "верительную грамоту" записку к заведующему гостиницей.

Кто бы мог подумать, я уж было собрался ночевать где-нибудь в стогу, а ночую не просто в гостиничном номере, а в номере шикарном. В гостинице, а проще говоря, доме для высоких и нужных гостей цветной телевизор, холл, столовая, три или четыре комнаты с прекрасной мебелью. Засыпая, благодарю мысленно Бога и доброго еврея-председателя с таким русским именем-отчеством, с такой русской профессией, живущим в таком не типичном для его народа месте. Вот что значит хозяин, — в последний раз восхищаюсь я, утопая в белоснежной нежности постели.

17 июля. Перед последним днем.

Один из самых грустных дней. Странствие мое приближается к концу. До Гуся не больше тридцати верст. Дальше идти не получится: не осталось времени, да и силенок уже в запасе не больно много. Уляхино проводило по-осеннему нудным дождем. Пустынная дорога до Курловского. От Курловского к Гусю пошел по железной дороге. Последний раз повстречался с моей доброй трясогузкой. Желая, видимо, скрасить мое одиночество, она в этот раз минут десять летела, сопровождая меня. Когда вдалеке показались трубы — я подходил к Курловскому, — она почти подбежала к моимногам, что-то чирикнула и — серая точка растаяла в небе… Прощай! До Гуся я не дошел: ноги и впрямь еле двигались. Переночевал в деревне Нечаевская, в рабочем общежитии. Колхоз оказался тоже не из последних, но народ здесь был попроще. Зашедший на огонек в общежитие Николай, местный житель, зазвал посмотреть свой дом, стоявший через дорогу. Отказать я ему не смог, хотя особой охоты не было. Честно говоря, плохо помню наш разговор. Думал я об одном: завтра последний день. На душе было грустно и одиноко.

18 июля. Вместо эпилога.

Сегодня я возвращаюсь к своей обычной жизни. К своим обычным занятиям, заботам. Другой бы на моем месте радовался, мне же оставалось только успокаивать себя: Бог даст, на следующий год ты отсюда, из Гуся, пойдешь дальше по прекрасной своей земле. Дальше и дальше, к синим далям, старинным городам, к добрым людям, которых ты еще не встречал.

Осталось написать совсем немного. По железной дороге вошел в Гусь-Хрустальный. По обеим ее сторонам щедро плодоносила малина, не очень сладкая, но удивительно пахнущая. Этот запах долго оставался со мной. Пока ждал автобуса до Москвы не мог отказать себе в удовольствии и сходил в знаменитый музей художественного стекла. В автобусе напала странная дрема. Сквозь монотонный шум колес я услышал позавчерашний дождь в лесу. Вот именно, услышал, как капли падали на листья берез; как они стекали на ягоды черники. Я срываю эти ягоды, брызжет сок, и следы от него еще долго будут у меня на руке. А вот и…

Дневник путника.

Всяк живущий на земле есть путник. Святой Тихон Задонский

18 июня 1991 года. Благословение святого Амвросия.

— Здесь благодать Божия, — вернул меня к действительности голос за спиной. Я вначале кивнул, соглашаясь, и лишь после этого обернулся. Голос принадлежал невысокому, плотно сбитому парню, лицо которого, курносое, веснушчатое и большеротое можно было бы назвать простоватым, если бы не глаза — внимательные и серьезные. Словно лучше давая мне почувствовать всю благодать данного места, он вдохнул в себяс шумом воздух и также шумно, закрыв глаза, выдохнул. А стояли мы с ним в Оптинском скиту, около небольшого домика. Низенький, аккуратно побеленный, с уютным палисадником, домик будто сошел из ранних гоголевских рассказов. Но отсюда до Диканьки — "как до Киева пешим". Жил здесь в прошлом веке великий русский молитвинник, святой старец Амвросий. К этим стенам шли тысячи людей — за благословением, помощью, надеждой, утешением. Шла православная Русь, и каждый уходил с тем, что искал…

Мы разговорились. Оказалось, что мой собеседник приехал в Оптину пустынь неделю назад. Сам он с Алтая, но последний год жил в Питере. Побродяжил на своем веку изрядно, много чего видел, но лучше места, чем здесь, еще не встречал. Как долго пробудет здесь? А Бог его знает. Может быть, останется навсегда. Пока его определили сторожить монастырскую гостиницу. Вон она сзади, сейчас там паломники живут, но ее надо всю ремонтировать. Из окна он и увидел меня и вышел сказать, что если стесняюсь войти, то это напрасно. В келью к батюшке всех пускают. Поблагодарив его, я уже собирался открыть калитку, но, видимо, ему было скучно и он хотел поговорить еще.

— А вы надолго сюда?

— На один день.

— Что так скоро? Поживите. Тут замечательно.

— Хочу по России пройтись. Пешком, как люди в старину ходили. А откуда начинать идти, как не из Оптиной?

— Зачем вам это? — Он уже с интересом смотрел на меня. — От себя все равно не убежите, а если хотите понять Россию, то лучше Оптиной места для этого нет.

— Да нет, я не бегу от себя. — Теперь пришел черед мне смотреть на него с любопытством, — скорее, наоборот, я хочу прийти к себе. Всегда считал, что понять себя можно только через Бога и Россию. А понять Россию… Мне кажется, вряд ли это удастся кому-нибудь. Если честно, я ставлю себе цель поскромнее: хочу посмотреть на нее, родимую.

— И куда путь ваш лежит, если не секрет?

— И куда путь ваш лежит, если не секрет?

— Какой там секрет. Просто я сам не знаю, куда приду. Есть месяц отпуска, есть примерный путь, а до какого места хватит сил дойти…

— Понятно. И все-таки напрасно вы уходите, помяните мое слово.

— Может быть, — ответил я, и нам осталось только попрощаться.

Так уж случилось, что всего лишь месяц назад мне в руки посчастливилось взять книгу, рассказывающую подробно и обстоятельно о жизни святого старца. Может быть поэтому, когда вошел в келью, показалось, что я уже был здесь. Тихо горит лампадка. Иконы. Фотографии. Какие горние выси открывались его взору из этой крошечной комнатки, ставшей местом духовного притяжения для всей России? На ум почему-то пришли слова старца: "Мы должны жить на земле так, как колесо вертится: чуть только одной точкой касается земли, а остальными непременно стремится вверх; а мы как заляжем на землю, так встать не можем"… Губы мои будто сами собой стали шептать молитву. Словно какой-то нарыв прорвало. Я не искал слова, они приходили сами. Сейчас, когда я пишу это, мне уже не удается вспомнить те слова, вернуть то состояние. Помню только, что будто увидел себя со стороны, и жизнь свою увидел, грешную и бестолковую, в которой было столько показного, ненастоящего, столько суеты и пустых слов, хождения в потемках и самомнения…

Уже вечерело, когда живописной лесной тропинкой неспешно брел я из скита в монастырь. Брел опустошенный и счастливый. Так бывает в детстве, когда совершишь какой-то проступок, долго носишь тяжесть содеянного в душе, а потом, обливаясь слезами, говоришь обо всем маме. И вместе с прощением приходит счастье, и ты вдруг замечаешь, как замечательно все кругом. А пустота — от камня, что упала с твоей души.

Не буду описывать Оптину. Во-первых, она уже описана сотни раз, во-вторых, лучше один раз увидеть, нежели сто раз услышать. Скажу лишь, что к радости своей я не заметил здесь праздно слоняющихся туристов. Нет, народ был. Но разница между туристом и паломником такая же, как между ночью и днем. Одни наблюдают, другие припадают. Одни уносят впечатления, сувениры, другие приносят — вопросы, невзгоды свои и сомнения.

Около входа в главный храм монастыря — кресты. Новые кресты на старых могилах. Здесь покоятся оптинские старцы. Есть и миряне — братья Иван и Петр Киреевские. Для абсолютного большинства из нас — они (как нам преподавали) славянофилы. Будто одним словом можно охарактеризовать всю жизнь человека. А ведь Петр замечательный литератор и собиратель талантливый и самоотверженный неисчерпаемого богатства русского народа: его песен, пословиц, поговорок. Иван философ, чье наследие нам еще предстоит изучить и понять. Слава Богу, время для этого пришло. А в храме находятся мощи святого Амвросия — духовного учителя братьев Киреевских.

Войдя в храм, с удивлением обнаружил, что идет не просто служба. Точнее, совсем не служба. Трех молодых послушников посвящали в монахи. Прежние имена, фамилии, прежняя жизнь — все оставалось там, за порогом монастыря. Красивый обряд, в котором и торжественность, и печаль, и радость. Рака с мощами святого открыта, и, наверное, не только у меня такое ощущение, будто сам Амвросий благословляет новых братьев — Арсения, Иллариона, Досифея. Высокий, статный, с благородной проседью в бороде монах произнес слово без словесных красот, всевозможных речевых эффектов, но сильное, западающее слово в душу. Он говорил о том, какой это тяжкий крест — быть монахом, как это ответственно и трудно. И какая это радость — быть монахом, отбросив все земное, суетное, служить Господу, спасать не только свои души, но и души тех, кто остался в миру. Затем все присутствующие в храме монахи, встав порами, стали подходить и припадать к мощам святого Амвросия. Следом за ними — миряне, вначале мужчины, после женщины. Удивительно, но сердце мое вдруг стало биться, как барабан. Мне было непонятно это волнение. Руки вдруг стали потными. Окружающие меня лица были как в тумане… Только когда вышел на улицу, понял, что не напрасно я попал на чин пострижения в монахи. Совсем не случайность, что сегодня, ради этого события открыли мощи преподобного. Да и вообще, в жизни случайностей не бывает. Кто верит в случайность, тот не верит в Бога. Я знал точно, что мои молитвы в келье были услышаны. Святой старец благословил меня в дорогу.

19 июня. На берегах Жиздры.

Раннее, раннее утро. Козельск. Городок еще спит, только где-то слева, там, где маленькие домики скрылись в зелени деревьев, вовсю голосит петух. Ночной дождь слегка прибил пыль, которой здесь, как и в любом русском райцентре, предостаточно. Восходящее солнце посеребрило росу на заборе и траве. День обещал быть жарким, но пока, в эти рассветные часы шагалось легко. За спиной осталась быстрая Жиздра и монастырь на ее берегу, дорога вела вдоль главной улицы. Я шел и думал, что города — это те же люди. Судьбы городов словно людские судьбы. Есть города великие, известные всем, есть безвестные, живущие тихо и неприметно: есть среди городов Крезы, а есть и Золушки, которым так и не судьба была встретить своего принца. Среди

людей можно наблюдать два ярких типа: тех, кто умеет жить, и тех, кто не умеет. Вроде бы и живут одинаково, но у одних все ладно, а у других — все не как у людей. Как их только не зовут — неудачниками, чудаками. Вроде бы Бог все дал неглупую голову, руки работящие, сердце справедливое и честное. А, может быть, в этом все и дело? Другие, те, кто умеет жить, сумели понять, что хочешь жить, умей вертеться. А эти вертеться, идти на компромисс с совестью не собираются. Мне порой кажется, что все провинциальные города, ведущие летоисчисление с времен Трояновых внуков, из разряда тех, кто не умеет жить. Да и посудите сами. На каких живописных местах располагаются, какие богатства вокруг, сколько веков за душой, а посмотрите на них… Любой столичный журналист, что приезжает сюда на день, в своем фотоочерке (это сейчас модно) напишет, что де очень уж провинциален и обыден (читай между строк — сер и неинтересен), поместит тричетыре фотографии — единственную оставшуюся церквушку, бабушку, торгующую на рынке, полуголую красавицу на витрине киоска… Короче, приговор произнесен. Можно ехать дальше, ведь несть числа таким городкам на Руси… В те стародавние времена, когда арабы с триумфом завоевывали одну провинцию за другой, там тоже жили христиане. Арабы предлагали городам сдаться на милость победителей, обещая сохранить жизнь горожан. Затем освобождали от налога тех, кто принимал мусульманскую веру. И вскоре христиан осталась капля в исламском море. Что поделать, надо уметь жить. Города, как люди. Люди, как города. А когда монголы попытались действовать на Руси по "арабскому сценарию", у них ничего не вышло. Понятно, когда это относится к таким великим и могучим городам, как Владимир и Киев, все-таки у них был, пусть маленький, но шанс. А на что было надеяться крошечному Козельску, который и 750 лет назад был "провинциальным и обыденным"? Несколько недель продолжалась героическая оборона города, монголы назвали его "злой город" и ворвались в него только тогда, когда защищать его было некому… Города, как люди…

Тропинка уводит от главной дороги в овраг. Выбираешься из него — и ты уже в деревне Дешевки. Последний раз оглянулся на Козельск. Оптинских храмов уже не видно. Но все же я ошибся, утверждая, что город спит. Вижу, что, по крайней мере, третья часть его жителей собралась у нескольких автобусов и машин. Все понятно: провожают ребят в амию. Воздух словно разрежен звуком гармошки. Гармонист играл неумело, но громко. И, главное, душевно. Господи, неужели в наше время такое еще может быть? Совсем недавно. В московском автобусе. Я стал невольным свидетелем одного разговора, во время которого один молодой человек лет двадцати пяти внушал другому, еще более молодому, заявившему, что скоро ему идти в армию, какая это глупость — воинская служба, и что лучше тюрьма, чем армия, а заодно рассказал несколько способов, позволяющих избежать службы. Не думаю, что матери этих козельских мальчишек с легким сердцем провожали детей за тридевять земель от дома, то уверен, что ни у них, ни у их сыновей и в мыслях не было нарушить долг. Все-таки это российская глубинка, а сюда нововеяния доходят позже. Если вообще доходят.

Дешевки оказались большой деревней, незаметно переходящей в другую, такую же большую — Березичи. Народ здесь живет открытый, разговорчивый. Женщина, пробегая мимо меня, спешила на автобус, который, видимо, должен был подойти, и бросила на ходу, будто я просил у нее объяснений: "Вот, дура, опаздываю. И было бы из-за чего! Засмотрелась, как Матвеевна, словно лошадь, на себе пашет, будто у ней мужика нет".

Мне предстояло по спускающейся далеко вниз дороге выйти на жиздринский мост, оттуда через поселок стеклозавода на станцию Слаговищи. Далее путь лежал по железной дороге. В лучшем случае, только к вечеру я приходил на станцию Киреевская. Путь предстоял неблизкий. Но я без промедления решил свернуть с дороги, увидев в стороне церквушку. Наши предки умели находить самые красивые места для храмов, старались, чтобы церковь была видна из самой дальней дали. Церковь в Березничах не исключение. Типична и ее судьба. Закрыта в тридцатых годах. Вначале что-то в ней хранили, затем забросили совсем. Но строили раньше добротно, вот и возвышается она, вроде бы и поверженная, без куполов, крестов, новсе равно стремящаяся в небо. Сколько встречаю такие церкви и всякий раз чувство горечи, стыда, обиды не утихает. Я зашел внутрь. В нескольких местах даже сохранились кусочки росписи. Один фрагмент можно рассмотреть хорошо: к Христу спешат дети. Ручонки раскрыты широко, они протягивают их к Господу, на лицах матерей улыбки. Художник рисовал совсем не еврейских детишек, а своих, русских (благо, натуры кругом было много). Удивительно, он даже передал, как белокурые детские кудряшки ласкает ветерок. "Приносили к нему детей, чтобы он прикоснулся к ним; ученики же не допускали приносящих. Увидев то, Иисус вознегодовал и сказал им: пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царство Божие. Истинно говорю вам: кто не примет Царства Божия, как дитя, тот не войдет в него. И, обняв их, возложил руки на них и благословил их" (Мар. 10, 13–16).

Признаюсь, когда подошел к мосту, устал изрядно. То ли от жары, то ли от непривычки: ведь это был первый день пути. Так что быстрая и прохладная Жиздра была кстати. К тому же, у меня есть своеобразное хобби: когда-то я решил искупаться во всех известных русских реках. В Жиздре я еще не купался. Компанию мне составили пятеро юных цыган. Душой их общества были Зина и Рада. Цыгане купались на противоположном берегу, довольно далеко от меня, но шумовое оформление было такое, что спустя пять минут я не только знал, как их зовут, что они друг о друге думают, но даже все их недостатки. Особенно помогла мне в этом Рада. На вид ей было около 9-10 лет, старшие братья и сестра решили ее научить плавать. Самое интересное, что сама Рада этого не хотела. Особенно досталось Зине. Честно говоря, я и не подозревал, что русский язык в цыганской интерпретации так сочен. Когда Рада проорала, яростно взбрыкивая всеми конечностями, что ее сестра "старая шлюха", это чуть не кончилось для юной цыганки плачевно. Нет, на нее сестра и не думала обижаться, просто все так дружно рассмеялись, что разом выпустили руки. Но все обошлось. И когда я поднимался на гору, начинавшуюся сразу у реки, услышал доносившееся с реки девичье пение. Пела Рада. А на горе, и я уже это знал, когда-то находилась богатая усадьба князя Оболенского. Оболенских на Руси было когда-то много, среди них случались не только корнеты. Их усадьбы, вернее, то, что от них осталось, встречались мне раньше в Тульской, Липецкой, Рязанской и других областях. Я так и не узнал, как точно звали этого Оболенского (кажется, Николай Алексеевич), но был он, судя по всему, человеком незаурядным. И хозяином отменным. Фамилия дворянская, но на Гаева из "Вишневого сада" не похож совсем. Построил большой стеклозавод, который прекрасно работает до сих пор, здание вокзала на станции Слаговищи, доныне лучшее здание на всей этой ветке. И усадьба его, грабленнаяпереграбленная, до сих пор продолжала служить людям. До войны находился здесь санаторий, в войну госпиталь, сейчас интернат для детей с замедленным развитием. Вход найти легко: пусть от былых ворот ничего не осталось, старые липы, неизменные спутники русских усадеб, показывают, где была въездная аллея. Много новых одноэтажных построек. А где же барский дом? С трудом, но нахожу его, вернее, то, что от него осталось: четыре стены без крыши, а если более точно, фрагменты от стен. Попробовал провести "изыскательские" работы: вот здесь, судя по всему, был парадный вход, на этой лужайке, видимо, росли цветы; к реке спускался фруктовый садик. Сейчас от всего этого остались только красный скелет дома, да буйная зелень, из которой можно составить полный гербарий под названием "дикорастущие растения средней полосы России". Но таким же, как и сто лет назад оставалось это небо, высокое-высокое, от зноя белое. Эта река, несущая свои теплые воды. И так же, как и сто лет назад жужжит шмель, присаживающийся на цветок. Я лег под орешником, закрыл глаза… Не знаю, сон ли, грезы или видение это было. Увидел я девчушку в белом платье и с мячом в руке. Лет двенадцать я дал бы ей, но ведь длинные белые платья взрослят детей. Черт лица я не мог разглядеть. Девочка что-то закричала, подбросив мячик вверх. На крик выскочила собачонка, белая, с темными ушами и пятнами на боку. Вдруг девочка и собака увидели меня. Собака бросилась в кусты и остановилась. Ребенок вроде бы не испугался, но, оглядываясь, пошел к кустам. Мне хочется крикнуть: не бойся, я случайный путник, но я друг, — только слова застревают в горле; хочу спросить: как зовут тебя, и опять не могу. Но откуда-то сверху донеслось тихое, словно шелест листьев: Та-ня, — Аня, — я… Девочка в последний раз посмотрела на меня и скрылась в зарослях. Я открыл глаза. Там, где она только что стояла, грустно вздрагивали ветви орешника, словно их кто-то задел. А между тем ни ветерка, ни человека. Только зной, небо и старые развалины.

Осталось рассказать про этот день совсем немного. Как одуревший от жары брел по шпалам: сойти в сторону нельзя — речушка Грязна постаралась — кругом болотистый лес. Стало заходиться в перебоях сердце. И в этот момент я дошел до полустанка 311-й километр, где добрая русская женщина Екатерина Михайловна Чукаева не только накормила, напоила, но и как-то незаметно рассказала о своей жизни здесь, посреди лесов; как дала мне на дорогу банку молока и яиц, пожелав доброго пути и прося написать ей, как только вернусь домой; как доплелся вечером до станции Киреевская, зашел в здание вокзала, достал спальный мешок и уснул на деревянной скамье. Входили и выходили люди, удивленно смотрели на чудака, кто помоложе и посмелее, даже подходили. Но мне было все равно. Я спал, и мне снилась девочка в белом платье. Мне было хорошо. И почему-то хотелось плакать.

20 июня. Солдатская Богоматерь.

Удивительно. Поднявшись рано утром со своего деревянного ложа, я почувствовал, что отдохнул прекрасно. Ноги будто сами просились в дорогу. Единственное, что беспокоило, так это сама дорога. В своем пути я старался избегать больших асфальтированных дорог, напрямую соединявших города, предпочитая те, которые у нас скромно называют "дорогами районного значения". Вот почему в Белев я направился не прямым путем, на восток, а на юг, через козельские и белевские деревеньки. Пусть путь будет длиннее, но интереснее. Однако в данном случае не нужно было забывать, что Белев — это уже другая область, Тульская. А из опыта я уже знал, что в таких "приграничных" местах найти правильный путь и не заблудиться — дело не простое. Прошли те времена, когда люди вешали сумку через плечо и отправлялись в дорогу пешком, не смущаясь расстоянием. Пути-дорожки, тропинки-стежки между деревнями, особенно теми. Что обезлюдели или находились в разных территориальных объединениях, зарастали. Но все это мне было суждено испытать вечером.

А пока было просто прелестное утро. По левую сторону от меня простирались поля, вперемежку с лесными массивами, по правую — леса, вперемежку с полями. Десять километров до деревни Чернышено я преодолел почти незаметно для себя. Прохладный ветерок дул в лицо, под ногами — прекрасная бетонка, проложенная военными. Рейсовый автобус, грузовик, да два трактора — вот все, что повстречалось мне на пути. Впрочем, был еще один попутчик, точнее, попутчица. На придорожном кусте лопуха по правую от меня сторону сидела трясогузка. Маленькая птичка наклонила головку, внимательно разглядывая меня умненькими глазками. Я поздоровался с ней, она что-то чивикнула и перелетела на другой куст. Так продолжалось метров двести. Затем она сделала круг надо мной и исчезла. Те, кто долгие часы шагал один в поле, в лесу, поймут меня. Во время таких странствий, незаметно для самого себя вырабатывается какое-то особое отношение к природе. Вспоминаю свои первые пешие походы, первые ночлеги где-нибудь в копне соломы. Огромное небо над головой, тревожное шуршание ветра в прибрежных кустах, крики ночных птиц. Как сиротливо, одиноко, тоскливо! Как хочется уюта, теплой постели, людского разговора. Но проходят дни. И будто присмотревшись к тебе, меняется сама природа. И ты начинаешь по-другому все видеть и слышать. Небо над головой просто прекрасно в своем звездном сиянии, шум камыша убаюкивает тебя, навевая добрые сны, а коростель, скрипящий всю ночь, кажется ворчливым, но незлобивым старичком, жалующимся на старость и заботы. Но все это нельзя внушить себе, нельзя придумать и происходит это незаметно для человека. И ты уже не сорвешь цветка, приглянувшегося тебе, и будешь смотреть под ноги, чтобы ненароком не раздавить маленького хлопотливого лесного хозяина — муравья. Когда остановишься на привал, обязательно попросишь разрешения на это у окружающих деревьев и кустарников, а собирая лекарственные травы, извинишься перед растениями. Хочу сразу сказать, что я не язычник и совсем не верю ни в леших, ни в водяных. Тут совсем другое. Мы все — люди, деревья, муравьи, птицы — творенье Божье. Человек, созданный по подобию Божьему, конечно же, обладая разумом и душой, занимает особое место. Но, возомнив себя царями природы, мы забыли, что нас на это никто не уполномачивал. Наши далекие предки умели как-то ладить с окружающим миром. Мы

— разучились, отгородившись каменными коробками и невесть кем внушенными мыслями, что переделать природу — плевое дело. Результат перед нашими глазами. Больше того, верующий человек знает, как у него, по мере его личного общения с Богом, исчезает всякая иллюзия относительно себя, своих достоинств, своего места в мире. Когда старый монах, бывший для многих образцом мудрости и прочих душевных качеств, достойных подражания и восхищения, пишет в конце жизни, что он "самый грешный и недостойный человек" — это не ханжество и не игра словами, а искреннее убеждение. И я думаю: а может быть Господь умышленно ведет нас к пониманию этого разными путями? Один из них — через общение с Природой. Наверное, вот от этого — удивительное чувство, возникающее в тебе; ты равен муравью, ничем не лучше его, а лишить беспричинно жизни живое существо — тяжелый грех. А этим цветком пусть полюбуется и кто-то после тебя. Чернышено оказалось большой деревней с очень живописным прудом. Каюсь, больше ничего об этом населенном пункте сказать не могу. Я спешил. До Побужа, следующей деревни, было километров семь и я хотел попасть туда до полудня. Дорога от пруда шла на гору, петляла змейкой меж буераков, речушек, оврагов. Леса становилось меньше. Побуж сразу поразил меня. Он лежал передо мною как на ладони. Посреди деревни протекала речушка с очень болотистыми берегами. Она диктовала расположение домов и строений, — уж больно замысловато было ее течение. Вот так же замысловато, волнообразно располагались ее дома. Их было много. Но удивительно: иду по деревне минуту, две — ни одной живой души. Где-то далеко слева услышал голоса. Ферма. И вот я уже сижу в крошечной комнатке, кругом целые рои мух, но зато это единственное сухое помещение на ферме. Знаю, что прежде, чем мне задавать вопросы, надо ответить самому на вопросы других. В данном случае — двух доярок, которым интересно буквально все. Узнав, что иду издалека пешком, следует обычная женская реакция: всплескивание руками, меня начинают жалеть, искренне пытаясь понять, что за злая судьбина заставила меня скитаться. После моих объяснений успокаиваются, подсказывают, как лучше идти дальше, рассказывают о своем житье-бытье, о деревне. Говорят о горьком, но говорят както обыденно, будто смирившись. О том, что в деревне осталось с десяток стариков, что коров доить некому, что если они, горемычные, бросят работу — ферму закроют, что магазин уже закрыли, раз в неделю приезжает автолавка с хлебом, а за всем остальным приходится ходить в Чернышено, что дети зовут к себе в город, да как уедешь от родных мест. Ведь какое здесь приволье и красота, жить бы да жить, но видно судьба такая…

Я слушаю этих женщин, как слушал раньше других, как завтра, послезавтра услышу третьих. Мужики обычно ругают Горбачева, интересуются, что за человек Ельцин, можно ли ему верить, а женщины просто смотрят тебе в глаза и спрашивают: вы, мол, человек городской, можно ли надеяться на что-то хорошее или уже нет? Вспоминают, что при Брежневе в магазинах было все. В каких магазинах? Да в наших, деревенских. Крупы любые, сахара много, конфет любых, печеньев там разных тоже, про вино и говорить нечего. А сейчас если бы не своя картошка, капуста да огурцы — хоть с голоду помирай. Что-то начинаю лепетать, но потом, чувствуя всю фальшь своих слов, замолкаю. Они понимаючи кивают головами: кто ж сейчас во всем этом разберется?

Елена Сергеевна Гришина вдруг вспоминает, что я с дороги и неплохо бы молочка попить, но дойка будет через час. "Пока будете ждать, сходите на могилу к нашей Солдатской Богоматери".

— Солдатской Богоматери?

— Да. А вы разве про Побужничего не знаете? И оказывается, что медленное умирание Побужа — второй акт трагедии этой калужской деревни. Первая трагедия произошла зимой сорок первого — сорок второго года. В один день погибли сотни жителей деревни. Женщины, старики, дети. Сгорели заживо, расстреляны. Побуж — это русская Хатынь. Мне говорят, что есть книги о трагедии. Но я прошу рассказать мне о том, что произошло пятьдесят лет тому назад, тем более, Елена Сергеевна — очевидец тех событий. Есть две версии случившегося. По одной, причиной всему — деревенский дурачок, обливший водой труп немца (их много лежало по полям, бои были тяжкие) и вместе с ребятишками использовавший его для катания с гор. По другой, все дело в заблудившемся отряде красноармейцев, которым дали приют. А в деревне жил переводчик, предатель, поспешивший в ближайшую деревню, где стояла немецкая часть, сообщить об этом своим хозяевам. Расправа над ничем не повинными людьми была страшной. Большинство сгорело в своих домах. Кто пытался укрыться в немногих кирпичных строениях, тех расстреливали. Детей бросали в колодец. Спастись удалось немногим…

Братскую могилу невозможно увидеть издали. Прибрежные деревья, одичавший садик скрывают ее. Каменные ступеньки расшатались. Скромное надгробие. Над ним женщина в фуфайке, с непокрытой головой. Опустила голову. Русская женщина. Солдатка. Мать. Не знаю, кто автор этой скромной скульптуры, но только большего волнения я не испытывал нигде. Все просто, даже обыденно, скромно, без пафоса и монументальности. Деревья, небо, птицы в вышине, надгробие — и эта женщина. А я плакал, хотя раньше думал, что уже не могу плакать. Пусть земля вам будет пухом, русские люди. И простите нас за эти обвалившиеся ступени, заросшую сором ограду. Побуж опять опустел. Но с вами на вечные времена Солдатская Богоматерь… Как и обещал, зашел попрощаться на ферму. Подумал еще раз о тех, кто являлся автором скульптуры на могиле. Много у нас прекрасных обелисков, мемориалов. Чьи авторы получили (и заслуженно) всевозможные премии. Но мне кажется, что высшая награда для художника, когда его работа перестает быть просто скульптурой. Народ назвал русскую женщину в фуфайке Солдатской Богоматерью. Есть ли высшая оценка? На ферме меня ждало почти полное ведро с молоком. Просили не обижать и выпить все. После третьей кружки я "сломался". Когда Побуж остался далеко позади, я еще слышал гудение на ферме. Кто знает, может быть, это работали последние крестьяне Побужа? Я поднялся на гору. Вид открывался изумительный. От огромного леса, там, на востоке, будто убежали дети и теперь они маленькими зелеными островками украшали безбрежное всхолмье. Здесь была граница Калужской области. Здесь обрывалась дорога. Какой-то умник просто запахал ее. Но я не отчаивался. До Ретюни, ближайшей тульской деревни, было километра три, и я решил, что преодолеть их будет нетрудно.

Так и получилось. Ретюнь встретила меня словно из засады. Только что было поле, лесок, поворот дороги — и вот передо мной крошечная запруда с чистой водой и трое ребятишек плескающихся в ней. Из ближайшего дома, точнее, сада вышел худой человек в мокрых семейных трусах.

— Устали с дороги? Освежитесь, вода замечательная. Я вот с детьми искупался. А есть не хотите? Сейчас я принесу что-нибудь, — и он так же стремительно исчез, как и появился.

Вскоре мужчина появился с батоном и банкой молока, сказав, что жена на работе, а он ничего более путного не нашел. Сырые яйца он предложить мне постеснялся. Я подумал, что он напрасно постеснялся. Сырые яйца с черным хлебом и солью великолепная вещь. Помню, как бабушка мне рассказывала о том, как дедушка, работая на мельнице, однажды "обмыл" работу трехлитровой банкой первача на двоих, закусив ведром сырых яиц. Все-таки гены — сильная штука. Однако в данном случае я поблагодарил Анатолия Ивановича (так звали радушного человека), сказав, что он напрасно беспокоится, я совсем не голоден. Думаю, в этом он усомнился, наблюдая, как быстро исчезает булка, не говоря уже о молоке. Солнце уже начало клониться к западу. Детишки Анатолия Ивановича, перекупавшиеся до посинения, окружили нас. Неожиданно для меня обычный легкий разговор стал приобретать философский оттенок. Анатолий Иванович говорил о том, как в свое время уехал отсюда в город, как маялся там столько лет. Теперь вернулся и не жалеет. Работает бригадиром. Очень любит книги, но обсуждать их не с кем: народ. Мужскую его половину. Здесь интересует совсем другое. Что интересует народ. Я вскоре мог убедиться. К нам подсел мужчина, который назвался Семеном Семеновичем. Состояние, в котором находился Семен Семенович, можно было определить как возбужденно-радостное. Но, судя по всему, он желал возбудиться еще больше. Анатолий Иванович, словно оправдываясь, сказал мне, что "сам он пьет, но в меру".

Мне пора было идти дальше. После короткого совещания был найден оптимальный маршрут, и мы, крепко пожав друг другу руки, расстались. Но и здесь повторилась старая история. Дороги были запаханы, и я заблудился. Вместо Слободки после долгих блужданий я подошел к берегу все той же реки, что делила на три части Побуж. Это была Вырка. И как в Побуже — с болотистым берегом и высокой левой кручей. В деревне я насчитал с десяток домов. Проходившие мимо деревенские ребятишки подсказали, как деревня называется: Долбино. Я ушам своим не поверил. Как? Деревня братьев Киреевских, где они родились и прожили большую часть жизни! Я уже не сомневался, что мне было суждено заблудиться. Вчера я стоял у их могил, сегодня пришел в их Пенаты. Святой Амвросий благословил меня прийти к родным местам своих духовных детей.

— Ребята, — спрашиваю, — подскажите, как пройти к усадьбе, она должна где-то здесь быть. — А у самого перед глазами рисунки Василия Андреевича Жуковского, который одно время жил здесь у Елагиной, матери братьев Киреевских и своей племянницы. Какие рисунки! Какая на них идиллия и красота. Сельский рай! Не стоит забывать, что здесь в Долбино пережил поэт свое самое сильное чувство, драматически прошедшее через всю жизнь.

Мальчуганы неуверенно переглянулись:

— Вы про памятник говорите? Он там, на горе, — они показали на противоположный берег Вырки, — Только вы вряд ли туда пройдете. Я не очень много прояснил для себя, но поблагодарил их, и окрыленный, забыв про пройденные двадцать пять километров, устремился вперед. Но вскоре понял пессимизм ребят. Вначале я перешел качающееся дерево, точнее, переполз и очутился на другом берегу реки. А заодно и в болоте, героически пройдя которое весь перепачкался в грязи. Но это было еще не все. Затем мне потребовалось подняться на горку (кажется, у Жуковского горка имелась). Но горка поросла крапивой, репейниками и чем-то еще таким, от чего мои брюки вскоре были облеплены колючими семенами. Наконец, и это осталось позади. Прошел остатки яблоневого сада… А что я мог ожидать еще? В шагах тридцати увидел что-то похожее на мраморный постамент. Подхожу, читаю: "Здесь, в Мишенском… родился русский писатель В.А Жуковский".

Ничего не понимаю. Мишенское отсюда в пятнадцати километрах. Загадка. Тем временем оглядываюсь. Трава хорошо вытоптана. Ясно, гоняют коров. От былых строений никаких следов. Чуть бы посветлее, можно было попробовать поискать фундамент дома. В таких местах хорошо думается: о беспощадном времени, о памяти, о беспамятстве… Где-то громыхнуло, — приближалась гроза. Я понуро, вспомнив, что прошел двадцать пять километров, двинулся в обратную дорогу. А загадка с памятником оказалась совсем несложной. Утром мне все объяснили. Василию Андреевичу поставили новый памятник. Неужто старому пропадать? Да и Киреевских не забыли. Правда, злые языки утверждали, что белевское начальство не осталось в накладе от такой экономии (кто теперь все это проверит?). Взяли старый памятник, привинтили табличку, из которой явствовало, что в селе Долбино родились и жили Петр Иванович и Иван Иванович, установили и отчитались. А народ любопытный, а может быть на табличку кто позарился: блестит все-таки. Короче. Табличка пропала и проступили первоначальные буквы. Попытались замазать, не помогло. Вот так не повезло Киреевским уже в который раз.

Я же тем временем проделал свой путь в обратном направлении. Наступила полночь. Мелкий дождь, пока робко, но уже накрапывал. Вокруг ни одного стожка сена. Над головой уже вовсю выл и гудел комариный рой. В деревнях ложатся рано, так что отсутствию света в домах я не удивился. Да и не будешь, на ночь глядя, стучать и будить людей. На ночлег когда светло просятся. Не знаю, стоит ли об этом писать. Но если есть надежда, что написанное тобою прочитает хоть один человек, надо все писать честно, как было. Настроение мое описывать не буду. Два-три раза прошелся по деревне. Единственная собака, спавшая у плетня, сочла ниже своего достоинства даже облаять меня. И тут вспомнились слова, прочитанные в одной старой книге. Старый, мудрый человек говорит внуку: "Ежели какая печаль или потреба в чем, ты не сумневайся и проси Господа. У Него и о малом можно просить и о большом. Только обязательно верить надо". Я положил на землю рюкзак, повернулся лицом на восток и попросил у Господа не оставить меня, грешного, и дать мне ночлег… В соседнем домике зажглось окно. Кто-то вышел на крыльцо.

— И где его носит?

— Не меня ищете? — подал я голос. Женщина не вздрогнула и не испугалась. Улыбнулась: "Мой муж почтальоном работает, что-то задержался сегодня". Мы разговорились. Как-то незаметно разговор перешел на болезни, отсутствие лекарств. У мужа женщины была язва желудка, да и сама здоровьем не отличалась. Кое-какие травы я знал и немного рассказал о том, как можно их использовать при болезнях. Вскоре подошел муж хозяйки. Мы познакомились.

— А чего мы стоим? — встрепенулась она. Пойдемте в дом, переночуйте… Я диктовал рецепты, а глаза мои слипались. Блины только усугубили положение. И вот постель. Наверное, и Соломон на такой не спал. Господи, какое блаженство! И спасибо тебе, Господи, что не оставил меня. Это были мои последние слова. Утром мне сказали, что всю ночь громыхала гроза.

21 июня. Яблони под дождем.

Серое, хмурое утро. С тревогой смотрю на небо: кажется, сегодня предстоит идти под дождем. До Ровно, деревни, куда мне нужно попасть, путь не очень дальний, но хозяин дома, Иван Дмитриевич, обещает проводить меня по еще более короткой дороге. Сейчас, при дневном свете, могу лучше рассмотреть его. Удивительно похож на писателя Константина Симонова — и фигурой и лицом. Разве что не картавит. Говорю ему об этом, он смеется: "А вы знаете, моя фамилия Симонов. Правда, я ему никакой не родственник".

Утром я смог лучше разглядеть места, где вчера героически пробирался к усадьбе Киреевских. Дома в Долбино стоят на высоком берегу Вырки. Видно отсюда далеко. Как рассказал Иван Дмитриевич, именно здесь проходила линия фронта. На Вырке остановилось наше наступление. Полгода стояли друг против друга советские и фашистские войска. Много раз красноармейцы пытались выбить немцев из Ретюни, но ничего не получалось. Сколько полегло наших ребят! А Иван Дмитриевич потерял отца. Отец не был военным. Спустился к реке за водой, и тут накрыло его минометным огнем. И все это на глазах жены и детей. Самое страшное, что два месяца не могли убрать тело отца: фашисты стреляли при каждой попытке это сделать. Мама поседела на глазах.

Незаметно за разговором подошли к Ровно. Прощаемся. А дождь уже льет вовсю. Деревня большая, но дождь не лучшее время для экскурсий. Чертыхаясь, по колено в грязи, жду, когда же выйду на большак. Все-таки большинство наших поселков, где размещаются центральные усадьбы колхозов и совхозов, впечатление оставляют безотрадное. Особенно в ненастье. Еще не город, уже не деревня. Хаотичное скопление домов, грязь, помои на проезжей части улицы… Ставлю многоточие, а заодно извиняюсь перед такими вот поселками: наверняка, в солнечную погоду они выглядят лучше. Да и у меня настроение сейчас не самое приподнятое, а от того, какими глазами смотришь на предмет, зависит очень многое. Наконец, и большак. На остановке несколько сиротливо стоящих под дождем фигурок. Я уже знаю, что автобусное сообщение с Белевым прервано: специальная комиссия признала состояние дороги опасным для жизни пассажиров. Вот они стоят и ловят попутки: ехать ведь надо. По обеим сторонам дороги — яблоневые сады. Белев яблоневая столица Тульского края. Здешними яблоками можно пол-России накормить. Да вот беда: убирать их некому. Вспомнил слова моего сегодняшнего провожатого, сказанные с горечью: "Сердце кровью обливается, что творится. Доить коров некому, приезжают аж с Украины, и работают за тонну яблок. Зато посмотрите, какое правление отгрохали и сколько там народу зады протирают. Да в былые годы в колхозах председатель и счетовод, вот вам и все начальство. Эх!". Ситуация, к сожалению, типична и можно было бы о ней не говорить, столько об этом сказано, если бы не один любопытный для меня факт: здесь, в Ровно, до революции находилась усадьба богатого помещика Прохорова. И до сих пор помнят его и с уважением говорят, что у него в хозяйстве ничего не пропадало. Построил заводик по выработке пастилы, продавал яблоки. Сейчас у нас дети и не знают, что такое пастила (слышал я как-то объяснение одного большого начальника по радио о том. Что для производства пастилы необходимы специальные компоненты, которые получают из яблок, и покупаем мы их в Финляндии. Но сейчас валюты мало)… А под Белевым каждый год гниют яблоки. Я смотрю на яблоневые сады, — мне показалось, что деревья с радостью тянули ветви навстречу дождевым каплям… Часа через два сквозь пелену дождя я мог различить окраину Белева, но мне нужно было поворачивать в другую сторону.

Я шел в Мишенское, на родину Жуковского. Шел долго, в обход — идти через деревни не советовали: грязь, не пройти. Вот, наконец, и усадьба. Большая поляна, выложенная плитами, деревянный помост, видимо, для выступающих на традиционных праздниках, — монумент, на мой взгляд, неудачно задуманный и выполненный. Рядом здание клуба, точнее, "Библиотечно-клубной системы", как было написано на вывеске. В стоящие неподалеку деревья углубиться я не мог — шел дождь и удовольствие это было бы не из приятных. Признаюсь, я стоял в центре поляны и совсем не чувствовал, что на этом месте раньше находилась живописная дворянская усадьба. Тягостное впечатление дополняла стройка: "ревели" грузовики, в вагончике строителей кто-то матерился, а уже построенные дома были близнецами ряд серых, однообразных строений. И все это на фоне дождя, по-осеннему серого и тоскливого. Грустно. И мокро.

Еще через час я подходил к Белеву. Небо посветлело, и хотя солнышко не проглядывало, стало веселее. Через весь Белев, с юга на север, проходит улица Карла Маркса, до революции она называлась Козельской. Белев — древний город, стоящий на высоком берегу Оки. Так вот, попадая на главную городскую улицу, вы словно попадаете в Белев начала века. Разумеется, изменилось многое, появились новые здания, но большинство старых домов стоят по-прежнему. Женщина набирает воду из колонки, не без иронии смотрит на меня, плетущегося с рюкзаком, мокрого и грязного снизу доверху.

— Скажите, до гостиницы далеко? — спрашиваю я.

— Да как идти, вашим шагом и за час не управитесь. Идите все прямо, в самом конце улицы гостиницу и увидите. Большое такое здание. Положим, добрался я до гостиницы быстрее, чем за час, успев даже зайти в краеведческий музей. А вечером, оставив в номере рюкзак, поспешил на место, на котором ни разу не был, но которое любил давно. Еще в юные годы увидел я как-то гравюру неизвестного художника "Вид на Белев с правого берега Оки". Утопающий в зелени городок лепился на крутом склоне, а над всем этим величественно возвышались многочисленные купола церквей. Ведь Белев был знаменит раньше не только пастилой, великолепным шитьем своих мастериц (уверяю вас, ни в чем не уступающему вологодскому), но и монастырями. Здесь располагались сразу два монастыря — мужской и женский.

Нашел я их, точнее, то, что от них осталось, быстро. Достаточно было свернуть влево с центральной улицы и пройти пять минут. Попытался расспросить о судьбе монастырей встречных прохожих, но ничего не узнал. Только один вспомнил, что отец ему рассказывал, как монахи бегали к монашкам. Любимый сюжет бытового атеизма.

— А больше ничего не знаете? — Прохожий только пожал плечами. Я добрался до развалин монастырской стены. Две козы внизу, перестав щипать лопух, удивленно уставились на меня. Еще ниже спокойно несла свои воды русская красавица Ока. И, наверное, как во времена неизвестного художника, изобразившего Белев почти двухсотлетней давности, плескались в ее водах белобрысые мальчишки, терпеливо дожидались удачи рыболовы. Многое я узнавал. И эту стену, и несколько церквей, правда. они уже без куполов, и даже двухэтажный дом, возвышающийся среди множества маленьких домишек, — посмотришь на которые и не поймешь, то ли ты в России, то ли в Грузии, — настолько ловко они прилепились к склону оврага, ведущего к Оке. И все-таки кругом простиралась она, Россия, милая моя Родина. Тучи рассеялись. В голубом, свежевымытом проеме меж кучевых облаков показалось солнце.

22 июня. Стражи вечности.

Белев я покидал под репродукторный гром военных оркестров. Разумеется, музыка играла не для меня. Отмечали 50-летие начала самой страшной и самой великой войны в истории нашего народа. Случись такой юбилей еще несколько лет назад, все было бы куда торжественней. Но времена меняются. Скромнее стали юбилеи. И наверное. Это можно было бы поприветствовать, если бы знать точно: что этому причина? Одно дело — преодоление нашей проклятой тяги к показухе, помпезности, пустословию. Другое — нарождающееся у многих равнодушие к прошлому своей земли, своего народа. Когда человеку постоянно твердят, что он дурак, можно не сомневаться, — он обязательно станет дураком. Вот уже несколько лет складывается такое настроение в обществе, что все вокруг с каким-то мазохистским сладострастием занимаются самобичеванием. Начав с малого, дошли до логического конца. "Страна дураков" — глубокомысленно заверяет своих слушателей какой-нибудь юнец и все радостно кивают головами. "Всем надо покаяться" — категоричен ученый муж, повторяя услышанные слова. Но ни один, ни другой, дураками себя, а также обязанными идти к покаянию, не считают. Зато, когда знаменитый диссидент в книге, пачкающей великого русского поэта пишет: "Россия — сука" — все рукоплещут, не понимая, что есть святыни, покушение на которые нельзя оправдать ни талантом, ни нанесенными тебе на Родине обидами. Так кому, скажите, каяться? По главной белевской улице бредут, опираясь на палочки, ветераны. Митинг закончился, и они, купив хлеба, спешат на автостанцию. Хоть и старость пришла, но бездельничать времени нет — надо косить сено. Как мало вас осталось, дорогие мои! Я остановился и долго смотрел вслед одной пожилой паре — он и она — и пытался представить их жизнь. Родились в одной деревне, поженились перед войной, успели родить одного-двух детей. Ей повезло: он вернулся с войны живой. Затем работа в колхозе, на своем огороде, работа тяжелая, без выходных и отпускных. Рождались дети, вырастали и уезжали в города. А сейчас пришла старость. Спасибо детям, не забывают. На лето внучат привозят… В чем им-то каяться?! За то, что грязь под ногтями уже никогда не отмыть, или за то, что поверили когда-то словам красивым о жизни распрекрасной, которой так и не дождались, за то, что он половину Европы прошел, теряя в мадьярских степях, польских лесах, немецких городах своих товарищей, таких же как он простых деревенских парней, — за это им надо каяться? Сейчас твердят, что мы, русские, не культурны (кто пишет, опятьтаки себя таковым не считает), но, простите, кто столько лет пудрил школьникам и студентам мозги, прославляя "победоносно завершившуюся культурную революцию? Слава Богу, что эти старики выписывают только "Сельскую жизнь" и местную газету, а то вдруг да прочитали бы в популярном журнале как ленив русский народ… Старики растворяются в вокзальной толпе, мне же идти дальше. Перехожу мост через Оку. Теперь мой путь лежит на юг, к Окским верховьям, туда. Где сливаются Зуша и Ока. Деревеньки здесь частые, соединяет их всех неплохая дорога с твердым покрытием. Я вот только шел и удивлялся, почему все они как-то отходят от Оки, только одна-две деревеньки приблизились к ней на расстояние пяти — десяти минут ходьбы. Но мне это было только на руку. Несколько раз в течение дня сворачивал с дороги, шел вначале огородами, затем колхозными полями, наконец, луговой тропинкой, и подходил к Оке. Глубокая и быстрая, река одаривала меня своей прохладой. А кругом, куда ни взгляни, — ни живой души. Лишь одна моя радовалась и пела, когда это бренное тело подплывало к (чуть не написал — поляне, но это все-таки река) кувшинками, трогая под водой их упругие и длинные стебли. От набегавших струй кувшинки покачивались, будто желтые лодочки, зачерпывали немного воды. Влага под лучами солнца, искрясь и золотясь, слепила глаза. В старину кувшинку называли одолень-травою. Ее сушили, клали в мешочек и брали с собой в дальний путь, веря, что цветок поможет одолеть и хворь и козни недругов С трудом преодолеваю искушение и не срываю приглянувшуюся кувшинку, настоящую королеву. А вдруг, как в старой доброй сказке, здесь живет маленькая фея, в желтом платье с зеленым воротничком, и, невидимая мне, она зовет своих подруг в волшебный хоровод? В ивовых зарослях на берегу заливается какая-то пташка, даря окружающему миру обыкновенное чудо — свое пение. Но и она стихает. И разливается над миром — рекой, кустарником, полями, виднеющейся вдали деревней — тишина. Даже у местных лягушек, здоровых, откормленных миллионами комаров, не хватает духу тишину эту нарушить.

Я уже не хочу возвращаться на дорогу и остаток дня иду вдоль берега. После вчерашнего дождливого дня солнышко кажется особенно ласковым и приветливым. Все вокруг улыбается мне. Вероятно оттого, отшагав двадцать с лишком километров, усталости не чувствую. Дождя ночью явно не будет, и может быть поэтому, или по какой другой причине мне не хочется сегодня идти в деревню и проситься на ночлег. А когда я, следуя руслу реки, круто повернул влево, стало понятно, где я заночую.

Не верю своим глазам. Как долго я мечтал их увидеть, мечтал еще с институтской поры, когда изучал древнерусскую историю. Мечта усилилась, когда поселился в деревне, где тысячу лет назад находился Дедославль, главный город славного и загадочного племени вятичей. Курганы вятичей! Они передо мною. Уже поросли леском, уже земля осела, но их нельзя не заметить. Я сбросил с плеч рюкзак и, не помня себя от неожиданной радости, побежал на горку. Пожалуй, "побежал" — это сильно сказано, скорее, прибавил шаг. И пока я карабкаюсь по склону, расскажу все, что знаю о вятичах. Когда они появились в местах, называемых ныне Тульской, Калужской, Рязанской, Московской и Орловской областями, неизвестно. Шло бурное первое тысячелетие нашей эры, от Пиренейского полуострова до Китая стоял шум от повозок, людских голосов, бряцания оружия, конского ржания — народы, ища лучшей доли, двинулись в путь. Везло более сильным и смелым племенам. Кто двигался на запад, вслед за солнцем, кто на юг, к теплым краям. Если верить летописям, вятичи отправились на восток; оттуда, сообщал летописец, где сейчас живут ляхи, то бишь поляки. Согласно изысканиям ученых, именно там, в междуречье Одры и Вислы, находилась родина славян, откуда они разбрелись во все стороны. Новые места у Оки пришельцам понравились. Живших здесь до них балтов ни истреблять, ни притеснять не стали — те незаметно со временем ассимилировались с пришельцами. Леса были богаты дичью, реки рыбой. Жили по крутым берегам рек. Особенно облюбовали они Оку, Упу, Шиворонь. Мертвых своих хоронили своеобразно: тело сжигали, прах складывали в деревянные урны, над урной насыпали землю. Чем большей славой пользовался умерший вятич, тем выше рос курган. И спустя столетия местное население, уже забыв о своих предках, — темны глубины веков, — сочиняло свои версии происхождения курганов. Чаще вспоминали татар, пришедших сюда с огнем и мечом лет на пятьсот-шестьсот позже появления здесь первых славян. Вспоминают и сейчас. Специально старались не разрывать, хотя порой ходили слухи о сокровищах — все-таки могилы. Бога боялись. А уже в наше время многие из курганов были распаханы. Мне рассказывал один тракторист: " Мы думали что-то необыкновенное увидеть. А там зола одна".

Зола… Я сижу у курганов. Внизу катит воды Ока. Березы, словно былинные воины, окружили холм, отдавая почести уходящему товарищу. Как славно здесь думается! Мысли бегут плавно, как эти воды, скользя по векам, странам. Какими они были, мои далекие предки? Наверное, вот так же летними вечерами смотрели на закатное солнце, так же радовались хорошему дню, огорчались ненастью, скорбели и праздновали, трудились и воевали, чтили своих богов… Впрочем, мой знакомый, иеромонах отец Трифон, приехавший в тот же Дедославль (ныне село Дедилово) восстанавливать церковь, убежден, что вятичи приняли в свои сердца Христа много раньше того дня, как крестилась Русь. Кто знает, может он и прав. Ведь сказал же апостол Павел эллинам: "Афиняне! По всему вижу я, что вы как-то особенно набожны; ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник. На котором написано: "неведомому Богу". Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам". (Деян. 17, 22–23).

Не помню сколько просидел я среди курганного безмолвия. Как писал великий Гомер в "Одиссее", когда хотел сказать, что наступила ночь: "Солнце тем временем село, и все потемнели дороги". Кстати, перевод на русский — Василия Андреевича Жуковского. Я и не заметил, как солнце скрылось за горизонт. Неяркие летние звезды высыпали на небосвод. От реки веяло свежестью. К ней я и направился. Там, на широкой луговине стояли свежепоставленные стога. Я выбрал тот, который поменьше, и вскоре расположился на ночлег. Сон быстро слепил веки. Перед тем как уснуть еще раз посмотрел на курганы. Что им, стражам столетий, всего один день! Они дремали, вспоминая тех смелых и сильных людей, чей прах верно хранят столько лет.

23 июня. Поляны.

Спал я недолго. Минуты три. Откуда-то из темноты, сверху и со всех сторон одновременно, на меня обрушились полчища комаров. Началась невидимая миру битва. С успехом уничтожив очередное комариное соединение, я, наивный, тешил себя надеждой, что битва окончена. Но не тут-то было, — секунд через пятнадцать, с писком и гудением, новые сотни кровопийц бросались в атаку. Часа через три я сменил тактику: набрав воздуху, полез внутрь стога. Но это уже был жест отчаяния. Все было кончено. Сил у меня не осталось. "Жрите, гады!" — не без достоинства произнес я, и из печки, в которую превратилась сердцевина стога, полез на прохладный верх. Уже рассветало. Как опять сказал бы бессмертный Гомер: "Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос". Но если богиня утренней зари вставала явно с хорошим настроением — про меня этого нельзя было сказать. Кисти рук в волдырях от комариных укусов, волосы в траве. Делаю еще одну попытку уснуть. Последнюю. И вроде бы мне это удается. Но если не везет, то не везет. Через несколько минут меня разбудил какой-то странный лай. Шагах в двадцати от моего ложа вижу крупного лиса, с остервенением лаявшего на видневшуюся вдали деревню. Не знаю, что двигало им: то ли обида на людей, то ли желание подразнить собак, а может быть, это был какой-то отвлекающий маневр, но лис вытворял что-то невероятное. Он то бросался вперед, словно боец в штыковую атаку, то кубарем скатывался обратно, не переставая яростно лаять. В одно из таких отступлений он очутился прямо под моим стогом. Меня зверь не видел, ветерок дул в мою сторону, и я мог спокойно разглядеть его. Лис был крупный, с прекрасным хвостом. Никогда в жизни не наблюдал в такой близи лисицу, если не считать двух смешных лисят в тамбовской глухомани, встреченных мною в одном из странствий. Видимо. Мать их ушла на охоту и не вернулась, и то ли голод, то ли любопытство вывело их из норы. И они, впервые увидев человека, смешно таращили на меня свои глазенки… Но вскоре темпераментный лис меня утомил. О сне уже нечего было думать. Пора собираться в дорогу. Во время секундной паузы в почти беспрерывном лае спрашиваю: "А есть из-за чего расстраиваться, парень?" Мне показалось, что "парня" хватил "кондратий". Он словно подавился собственным голосом, как-то странно дернулся на всех четырех конечностях. Лишь после этого посмотрел наверх. Доли секунды глаза зверя смотрели в мои глаза. Я успел подумать о том, какая это жалость, что мое людское племя и его, звериное, враждует друг с другом. Понимали бы мы язык друг друга, глядишь, и поговорили по душам. Лис за это мгновение пришел в себя, принял решение, и вскоре рыжая точка исчезла в кустах на противоположном конце поля. Наверное, он прав. Ведь это у меня шапка из лисы… Искупался перед дорогой. Но особой бодрости это не придало. Первые километры шел, с трудом передвигая ноги. Безумно хотелось спать. Деревни, похожие, словно родные сестры, сменяли друг друга. Различны только названия: Песковатое, Черногрязка, Беляево, Железница…

Но чем выше поднималось солнце, тем легче и веселее было идти. А когда в Беляево, в одном живописном домике купил молока, яиц, творога и там же, под говор хозяйки и под ленивый прищур кота все это съел — жизнь вообще показалась прекрасной штукой. До этого два дня моей основной пищей был геркулес, замоченный в воде и приправленный медом. Вещь в путешествиях необходимая, много раз спасавшая меня в самые трудные минуты — особенно если учесть пугающую пустоту магазинных прилавков — но несколько однообразная. Поэтому парное молоко со свежим яйцом, а яйцо-то домашнее, крупное, желток яркой желтизной своей не чета тому, что обитает в яйце, купленном в магазине, наполняют меня чем-то божественным. А про творог и говорить нечего. Ничего удивительного, что после такого завтрака я отшагал еще с десяток километров, совершенно не ощущая усталости.

Обычное безмолвие дороги было нарушено, когда я входил в Железницу. Из крайнего дома на всю деревню разносилась песня. Певец оплакивал любимую: "Путана, путана, путана, ночная бабочка, ну кто же виноват?" Две старушки сидели на скамье рядом с крылечком. Или им нравилась песня, или они знали, что протест выражать бесполезно, но сидели они молча, без всякого выражения смотря в землю. Какая странная у человека память! Я и секунду не осмысливал в голове увиденное, как из глубины сознания всплыла картина из моего детства, картина, доселе не вспоминавшаяся. Огромная деревня в тамбовской степи. Сюда я приехал к родственникам на лето. Августовский вечер. Спадает зной, ветерок приносит запах полыни, потихоньку смолкают кузнечики. Только что, под звон колокольчиков и шлепанье кнута по земле, прогнали стадо коров. Стадо огромное — корову держат в каждом доме. Коровы знают свои дома и заходят каждая в свои ворота. Мы всей семьей встречаем кормилицу. И вот уже из сарая доносится звук, который ни с чем не спутаешь: струя молока бьется о дно ведра. А когда уже и ужин будет окончен, кто-то из старших достанет старенький патефон. Пластинок в доме немного, мы все их слышали — переслышали. Но все равно, только зашипит игла, раздастся легкое потрескивание, и ты с замиранием сердца ждешь первые звуки. А когда над притихшей, спрятавшейся в темень деревней доносится: " В поле за околицей, там, где ты живешь…" или " Снова замерло все до рассвета…" — каким-то сладким, неизъяснимым восторгом, тихим и нежным, охватывает душу. Много с той поры промчалось лет, многое стерлось в памяти, но всякий раз, когда я услышу любую послевоенную песню, словно отблеск от далекого костра, возвращается в сердце тот неизъяснимый восторг, сладкий, тихий и нежный… Другие времена, другие песни. В Будоговищах кончался асфальт. Теперь предстояло от деревни к деревне идти полевыми большаками. Почти сразу за домами, на пригорке, я увидел несколько берез и сосен. Деревья были высокие, ветерок, вовсю шумевший в зеленой листве и качавший сосновые лапы, словно манил на отдых. В походе у меня постепенно выработался режим дня. Основной путь я проделывал до обеда. Когда солнце начинало палить нещадно — искал место для привала. Это было не так-то просто. Оно должно быть живописным, располагающим к отдыху, чтобы в нем можно было укрыться и от солнца, и от посторонних взоров. Найдя такое место, я расстилал спальник — днем он служил мне подстилкой, — обедал, читал, спал. Обычно на такой привал затрачивалось четыре-пять часов, но это было отнюдь не потерянное время. Я набирался сил, — когда место выбиралось удачно, буквально физически чувствовал, как от окружающих деревьев, кустарников, цветов, травы в каждую клеточку моего тела входила энергия. Ее давали мне облака, солнечные лучи, словно через сито просачивавшиеся сквозь листву. В дорогу я взял с собой целую библиотеку: Библия, Пушкин, Тютчев, Баратынский, поэзия древней Японии и Китая, античная лирика. Конечно, мой рюкзак от этого становился немного тяжелее, но я не жалел об этом. Отдых у деревни Будоговищи, у самой границы Белевского района, удался на славу. Вот почему я не удивился своему собственному решению, когда вечером, придя в Большие Голубочки, предварительно конечный пункт моего дневного пути, решил идти дальше, пока светло. Конечно же. Помогло и купание в Исте, чистой и быстрой речке, несущей свои воды в Оку. В пяти километрах от Голубочков небольшая деревенька Поляны. Она действительно, словно на поляне, стоит среди лесов, охраняющих ее от шума большого мира. Ночлег удалось найти быстро. Первый, кто увидел меня в деревне, был молодой рыжий парень, косивший у дома траву. Мы разговорились. И скоро его крошечный домик встречал меня детскими голосами, коровьим мычанием, лошадиным ржанием, лаем собак, гусиными криками. У колхозного телятника и его жены, доярки, хозяйство огромное. Не говорю про двух собак и трех кошек. И вся эта живность, от петуха до огромной собаки Полкана, буквально трепещет перед двумя рыжеволосыми существами пяти и трех лет. Это Галька и Женька, хозяйские дети. Десяти минут знакомства достаточно было, чтобы сделать вывод: это не дети, это какой-то сгусток энергии, облаченный в платье и штаны. Два рыжих вихря проносятся по двору, сея кругом ужас и панику. Грозный голос матери, грозный больше для виду, заставляет обоих только менять объект приложения своих сил. Только что Женька, сидя на собачьей конуре, проводил показательный кулачный бой с Полканом. Пес был настоящим стоиком и вел себя просто героически, только рычал время от времени. Но вот будущий наследник этого хозяйства затевает с сестрой новую игру, и двор оглашается истошным куриным кудахтаньем, а в воздухе кружатся пух и перья.

Ужинают Иван и Валентина поздно, когда управятся с делами. Набегавшись за день, словно убитые, раскинув тела в самых немыслимых позах, спят дети. Весь домик моих хозяев — кухонька и маленькая комнатка. Купили за двести рублей почти сгнивший и развалившийся, помаленьку обновляя его. Совсем недавно в зале полы заменили, скоро пора за крышу приниматься, но времени нет совсем. А завтра в четыре утра вставать на работу. Иван, правда, останется дома: он взял два дня за свой счет — иначе без кормов останешься. Будет с утра косить. Я отправляюсь на чердак. Иван приносит пару одеял, подушку. Говорит, что комары, конечно, есть, но их не очень много. Спать можно. С удовольствием потягиваюсь на соломе. Но что это? Прямо передо мной раздался писк, ему ответили в другом углу. Мыши! Знаю, что этим признанием не прибавлю себе авторитета, но крысы и мыши… Не то. Чтобы я их панически боялся, но как представишь их бегающими по тебе или даже неподалеку… Брр-р! Что делать? Мои хозяева уже спали, да и куда они положат меня в своей крошечной комнатке? Принимаю решение. Внизу, прямо под фонарным столбом, густая трава. У нас ее зовут гусятником, в здешних местах ее называют свинной травой. Стелю на нее свои одеяла, вползаю в спальник и засыпаю. Сразу, мгновенно. Под ярким светом фонаря, в двух шагах от собачьей конуры, в десяти шагах от дороги, фактически на голой земле. Засыпаю так, как не спал давно, крепко и безмятежно. И только порой, сквозь сон, доносился до меня шум ветра, да глухое ворчание Полкана на цепи, не понимавшего, зачем человеку спать на земле под открытым небом.

24 июня. Тетя Валя, слепой пес и светляк на ладони.

Утром мои добрые хозяева проводили своего горемычного гостя в дорогу. Проводили тепло, так же, как вчера встретили. Два моих новых маленьких рыжих друга долго стояли на песчаной дороге. Я еще долго мог различать, как утренний ветерок топорщит их рыжие вихры. Но вот дорога поворачивает вправо, и деревня исчезает навсегда. Кругом лес. Сосны, ели, песок под ногами. Смолистый воздух вдыхается почти с наслаждением. Так и кажется, что стоит взойти на горку, как выйдешь на берег Балтийского моря. Но это средняя полоса России. Более того, сейчас я перехожу своеобразную границу, которая не отмечена ни на одной карте. Покидаю киреевско — жуковские места, попадаю в край., связанный с жизнью Ивана Тургенева. Пожалуй, в Чернском районе, в который привела меня дорога, вряд ли найдется населенный пункт, где бы не бывал автор "Охотничьих рассказов", героями которыхстали предки здешних крестьян.

Ближе к десяти утра стало ясно, что день будет очень жарким. У маленьких лужицследов недавнего дождя- хороводы бабочек-капустниц. Смолкли птицы. Казалось, зной давит на все живое. Дорога вышла в поле. Лес оставался левее, но далеко не отходил: мощной темной стеной он тянулся на многие версты. Направо открывался любопытный вид: пшеничное поле спускалось к реке. По зелени прибрежного кустарника можно было определить русло Зуши. Вообще-то мне нужно было идти прямо: я уже видел крыши деревенских домов- это было Тшлыково. Зной, казалось бы, усиливал желание быстрее дойти, но очень ужмне захотелось посмотреть на Зушу, на место ее слияния с Окой, и я решился удлинить свой путь. Через час я достиг берега. Любят русские люди красоту. Смотрю на слияние двух рек и с невольным уважением думаю о наших предках. Умели они находить места для своих поселений не только удобные, безопасные, но и красивые. Высокая, в пояс, трава купается в светло-рыжих лучах июньского солнца, кружатся над мутной рекой сотни стрекоз. А ведь когда-то здесь стояли дома, люди отправлялись на охоту, рыбную ловлю, отбивали нападения кочевников. Словно свидетель тех лет — ковыль на курганах. Какая тихая, мирная река, а сколько русских голов сложено на ее берегу… Погибали самые смелые, мужественные, достойные, но землю русскую сберегли. Как сберегли ее в сорок первом наши солдаты. Очевидцы рассказывают, что вода в Зуше была красной от крови… До сих пор находят в земле снаряды и мины, до сих пор в деревнях стоят скелеты домов, разрушенных в ту войну. Иду, вернее, пытаюсь подойти к месту слияния рек. Лопух в человеческий рост, крапива — в два. Но все же нахожу едва заметную тропинку, круто спускающуюся вниз. Даже не верится, что через сотню километров отсюда эта речушка превратится в полноводную Оку. Но это будет еще не скоро, а пока бежит меж зеленых крутых берегов совсем маленькая еще Ока. В добрый путь. Возвращаюсь на старую дорогу. Деревни, встречающиеся на пути, совсем непохожи на те, что остались за моей спиной. Вместо асфальта — густая зеленая трава на улицах. За огородами плотной стеной стоит лес. Неизменны люди — приветливые, трудолюбивые, — с раннего утра до позднего вечера, несмотря на великую жару, большинство, из встреченных мною, словно пчелы, трудились в поле, на огородах. Неизменны магазины. Захожу в один. Совсем не любопытства ради: очень хочется пить. Увы, те же пустые полки. Продавщица рада поболтать с кем-нибудь, настолько она истомилась от ничегонеделания. Но все услышанное, буквально слово в слово повторило слышанное вчера, позавчера, и то, что услышу еще неоднократно: "Раз в неделю торгую хлебом, больше торговать нечем, по всей видимости, скоро магазин закроют. Да и зачем он?" Я посочувствовал ей, она — мне, сказав, что последнюю бутылку яблочного сока продала "сама забыла когда". За большой деревней Троицкое-Бачурино сделал привал. Но сил отдых не добавил. Совсем наоборот, появилась вялость, усталость сковывала мышцы. А ведь я ждал этого дня. Если пройтись под этим пеклом еще минут сорок, все выше поднимаясь по склону вверх, можно прийти в совершенно неописуемый по красоте край. Первый и последний раз судьба привела меня в эти края семь или восемь лет назад, когда после тяжелой операции врачи порекомендовали провести отпуск в лесной деревне. Так я очутился на крошечном хуторе с громким названием "поселок Революция" у двух бабушек — бабы Шуры и тети Вали. Питался грибами и козьим молоком, собирал травы и долгими часами гулял по лесу. Особенно любил в жаркий день уходить в сосновую рощу. Посаженные когда-то человеком, словно колоннады готического собора, ровными рядами стоят сосны. За рощей вовсю шумит ветер, трепещут и колышутся листья берез и осин, а здесь — тишина, завораживающая, колдовская. Под ногами мягкий ковер из мириадов сосновых игл, и ты идешь, не нарушая этой неземной тишины. Настоящий храм. Где-то высоко-высоко чуть голубеет небо, да косой луч солнца пробьет себе дорогу сквозь этот сумрак. Пробьет и сделает всю картину такой волшебной, что трудно поверить в реальность происходящего… Я плетусь полевой дорогой и думаю о том, что наверняка ждет меня моя сказочная роща — еще сотни лет простоят красавицы сосны, если, правда, их не погубит человеческий топор или не спалит огненное пламя. А вот ждут ли бабушки? Дохожу до края подъема. Открывающийся вид достоин того, чтобы его описать. Далеко-далеко внизу, словно в каньоне, протекает речка. С двух сторон к ней, широко, свободно, плавно, будто не спеша, спускаются два склона. Вдоль берега реки — деревеньки. Домики отсюда — не больше булавочной головки. По краям всей этой картины, словно в раме, — сплошной лес. Пейзаж скорее альпийский, нежели русский. Впрочем, я убеждаюсь, что в России возможен любой пейзаж, и всякий раз он будет к месту.

Так вот, если продолжить аналогии с картиной, мне предстояло из ее левого нижнего угла дойти до правого нижнего, обязательно при этом пройдя центр. То ли оттого, что солнце катилось к западу, то ли от дум и воспоминаний, заставивших учащенно биться сердце, усталость как рукой сняло. Через час я подходил к хуторку. Вот и дом тети Шуры. Но вместо маленького, полуразвалившегося домика, открытого всем взорам, передо мной стоял основательный домище, огороженный высоким забором. На цепи, более подходящей для молодого бычка, рвалась с лаем огромная овчарка. Я оглянулся назад. За спиной, смотря на меня крошечными окошками, стоял дом тети Вали. Дом не изменился, только постарел малость. Света в окнах не было, никто не вышел на крыльцо. Но вскоре ближние кусты, форпост обступившего хутор леса, раздвинулись, и на поляну вышла старушка, в окружении коз. Господи, да это тетя Валя! Она и тогда держала коз, и тогда она пасла их довольно своеобразно: собирала грибы, а козы шли гурьбой за ней, пощипывая травку. Но уж что-то сильно изменилась моя добрая старушка: двумя руками опирается на палку, согбенная почти пополам, не идет, а скорее передвигает ноги. Подхожу.

— Здравствуйте.

— Здравствуй, милый. Что-то слепа нынче стала. Ты не к Юрке? — (Юрка — это ее сын).

— Тетя Валя, вы не узнаете меня? Помните, лет восемь назад жил у тети Шуры… Она узнала меня сразу. И здесь же, на поляне, пока мы медленно шли к ее дому, рассказала о том, что два года назад умерла баба Шура, царство ей небесное, что в бабкином доме живет старший сын, приезжающий на лето из Мценска. А сама она тоже одной ногой в могиле, да и ноги-то совсем, окаянные, не ходят. "И в больницу не могу: куда ж коз брошу?"…

А козье молоко у нее по-прежнему вкусное. Годы же, изменив внешность тети Вали, не изменили характер. Как и в те добрые времена она достала бутылочку крепкого вина, как и тогда огорчилась моему отказу пить, как и тогда лихо опорожнила пару стаканчиков. Налила и сыну — жилистому загорелому мужчине, работавшему пастухом в колхозе. Но по всему было видно, что бабка сердита на сына. Вино и одиночество развязали ей язык, и тетя Валя спешила выплеснуть переполнявшие ее чувства.

— Витя, милый, ох и маюсь я. Поверишь, жить не хочется. Парень-то мой совсем от рук отбился. Ты же помнишь его, он всегда непутевый какой-то был. А сейчас вообще по страшному пьет. Я не против, купи бутылку, выпей опосля работы, так он пропивает почти все. Почему я его кормить должна, это он меня должен кормить, я уже старая. Совсем больная, Витя, совсем! Прошу его: Юр, отвези меня к какойнибудь бабке-знахарке, вдруг да поможет. Засмеется, будто я притворяюсь. А я, поверишь, ходить совсем не могу. — И старушка заплакала. Чем я мог утешить ее, когда она повторила несколько раз: "Ну за что мне все это?" Юрка был действительно добрый парень. Ко всем, кроме своей матери. Для любого он мог расшибиться в доску., а с матерью почему-то воевал. Война была скрытая от посторонних глаз, но все-таки это была война. Я наблюдал ее и восемь лет назад. О причинах мог только догадываться. Когда-то тетя Валя жила в большом городе, вырастила Юрку без мужа, одна. Сам Юрка тоже хлебнул в своей жизни, но зачастую от собственной непутевости. Была когда-то жена, родила она ему трех девочек. Старшая недавно замуж вышла. Но жена не выдержала Юркиного характера, бросила его. А он теперь работает до одури среди этих красот природы, да и пьет тоже до одури, умудряясь пропивать все заработанное в два-три дня. Интересно, почему мы всегда мучаем больше всего тех, кого любим? Почему мы не находим добрых слов для близких наших, хотя слова эти нам ничего не стоят? Знаю, что мать и сын, живущие в этом убогом домике, по-своему любят друг друга. Но отчего любовь перерастает в непонимание, непонимание во враждебность, враждебность в ненависть? Оттого, что десятки лет эти неизменные дом, поляна, лес этот, а самое интересное в жизни вино, которое придает краски серому, унылому миру? Юрка спит на топчане. Спит одетый, сняв только сапоги. Даже одеялом не укрылся. Мать все горячо рассказывает о своих обидах. Бережно разглаживает фотографии, с которых смотрят симпатичные белобрысые девчушки, так похожие на отца. А я буду спать на роскошной, с огромными перинами кровати. Она для гостей, но гости так редки. Рядом с постелью хозяйки — прялка. Под ее жужжание я и засыпаю. Но спал недолго. Как-то тяжело было на сердце. Из памяти не выходили слова тети Вали: "Зачем я его родила?" Завтра, вернее, сегодня утром, я пойду дальше. Увижу ли их когда-нибудь еще? И, дай Бог, чтобы источниками этих слов были только минутная обида и одиночество. Бывает со всеми. И, кто знает, может быть, однажды возьмется за ум добрый деревенский пастух Юрка Морозов, достанет из комода белую рубашку, оденет костюм, который не надевал лет десять, и поедет, как раньше, в Воронеж, к дочкам. Подлечит мать — не лекарствами, нет, добрым словом, которого ей так не хватает.

А на поселок Революция легла летняя ночь. Звезд не было. Слепой пес, принюхиваясь, подошел ко мне. Он был так стар, что уже не лаял. Ночами он выходил из будки и жадно вдыхал лесные запахи: по-другому он уже мир не мог воспринимать. А я помнил его большим, веселым, с громким лаем носившегося за лошадьми по лесистому всхолмью…

Какая тихая ночь! Все так и дышит покоем. Я решил немного пройтись. Вдруг в лесной прохладной мгле засветился крошечный, чуть зеленоватый живой огонек. Светляки! Один, второй, а вскоре я стоял на волшебной поляне, сплошь усеянной огоньками. Угрюмый ночной лес словно ожил. И вот светляк у меня на ладони — это маленькое чудо природы. Мне подумалось: этот фонарик не поможет заблудившемуся человеку выбраться из леса, но он даст ему надежду. Прощаюсь со светлячковой поляной. Когда-то, очень давно, я принес из леса светляка. Принес в спичечном коробке, неся, как самую драгоценную вещь на свете. Найдя укромное место в саду, положил туда лесного гостя. Но он больше не светился. На моей ладони лежал обыкновенный маленький червячок. И тогда я понял: до сказки нельзя дотрагиваться руками.

25 июня. Степь, забытая Богом.

Тропинка, отходя от дома тети Вали, весело и беззаботно ныряла в лесную чащу, затем поднималась вверх по склону, чтобы затем стать полевой дорожкой. Лес прощался со мной. Слева его грозная стена таяла в дымке, справа сосновая роща устремлялась верхушками деревьев в высокое небо. Начиналась лесостепь, по моим расчетам войти "в ее объятия" я должен был часа через три-четыре. И судя по всему, объятия предстояли жаркие: было раннее утро, а дышалось уже трудно. А что будет в середине дня?

От деревни Полтево, куда вскоре привела меня дорожка, до большака, ведущего в Чернь, ходьбы было не более двухкилометров, но мне показалось, что все шесть, так тяжело я шел. А когда все же вышел на большак, то пришлось остановиться в раздумье. Вообще-то мой путь лежал прямо, уходя в бездорожную степь, в самую глухомань Тульщины — Арсеньевский район. Я и не собирался менять маршрут. Но если по Чернской дороге пройти километров пять, а затем повернуть направо, можно прийти на большой луг, по которому катит свои воды речушка с удивительно красивым названием — Снежедь. Обычный луг, на Руси их пока что много — не все еще распаханы. Но Тургенев обессмертил его, сделав символом крестьянской России, мирного трудана любимой земле. Бежин луг. Как хочется прийти на берега Снежеди, просто посидеть, вспомнить тех деревенских ребятишек, о которых когда-то поведал нам Иван Сергеевич. Но такая жара, а намеченный путь я должен пройти… И вдруг на обочине, справа от меня я увидел маленькую серо-черную птаху с трясущимся хвостом. Надо же! Словно та старая знакомая, встреченная мною в самом начале пути. Трясогузка вспорхнула и полетела в сторону Черни, в сторону Бежина луга. Если это не знак, то я тогда ничего не понимаю. Решено. Когда я пришел на Бежин луг, солнце стояло в зените. По пути мне попалась афиша, приглашающая на праздник, который должен состояться на Бежином лугу в ближайшую субботу. Праздник традиционный. В Черни гордятся им и, надо сказать, по праву. Знаю, что через три дня высокий правый берег Снежеди будет заполнен народом. Кто приедет сюда ради буфета, кто послушать русские песни в исполнении фольклорных ансамблей, кто посмотреть на столичных гостей — поэтов и прозаиков. Но все равно для каждого их них это будет праздник, саму атмосферу которого, негромкую и задушевную, трудно передать словами. Но это будет только через три дня. А сегодня здесь тишина. Высоко в небе парит ястреб. Говорят, у хищных птиц прекрасное зрение. Интересно, а каким он видит меня, одиноко стоящего на зеленом поле? Маленькой точкой, несущей груз на спине? Скажите, у вас не было такого: неожиданно, словно какая-то волна нахлынет и кажется, что уже где-то, когда-то с вами все это уже происходило. Так случилось и со мной. Мне кажется, или на самом деле была такая изнуряющая жара, огромное поле, я, такой маленький, тихая речка в солнечных бликах. И еще эта птица, парящая в небе… Со мной часто случалось такое "узнавание". Обычно через минуту-другую это проходило. А сегодня, сейчас я был уверен, я чувствовал, что докопаюсь до истока. Все это уже было. Правда, почему нет лошадей? Маленького табунка, двух ребят погонщиков? Лошади с разбегу врезаются в водяные струи, брызги искрятся на солнце, солнце искрится в брызгах. Да ведь это было ровно год назад, день в день, 25 июня! Здесь же, на Тульской земле. Куликово поле. Место впадения Непрядвы в Дон. Другое поле, другой символ России. Символ силы духа, единения всех русичей перед врагом… Табун умчался, я лежал на речном берегу, а в расплавленной выси бесшумно парила птица. Я уже говорил, какая это мука горькая — искать дороги на стыках областей, районов, вдали от больших населенных пунктов. В деревне Дьяконово соглашались, что где-то есть деревня Меркулово, но как туда пройти… Поле. Кругом посевы. Под ногами пыль в пятнадцать-двадцать сантиметров. Я иду, а за мною тянется облачко поднявшейся пыли. Встречаются островки зелени — пятьшесть деревьев, словно сбившихся от испуга в кучу. И еще зной. Фляжка моя пуста. Пыль лезет в нос, горло. Самое заветное желание — броситься в холодную воду и плескаться в ней до вечера, пока это убийственное солнце не скроется. Куда ни глянь — поле, поле, поле. Бескрайнее. Но даже там, где небо соединяется с землей, даже там ничего похожего на жилище человека. Ну где же ты, Меркулово? Все. Сил идти больше не было. Я шел, но сам не понимал, как я это делаю. Господи, а какой громоздкий у меня рюкзак! Не думал, что он такой тяжелый. Интересно, а когда я упаду в эту пыль… О чем это я? Да, если я упаду в эту пыль, то как буду падать — на спину или вниз лицом? Лучше на спину, когда будут подбирать тело, не так буду жалко выглядеть. Кстати, сколько я пролежу в этой глуши, неподнятый? Все, начинается что-то похожее на бред. Точно. А вот уже и мираж: я вижу маленький лесок, на его опушке озеро. Темная, тихая вода. Ветви ив склоняются к воде. Нет, это не мираж. И в правду, озеро! Прозрачная холодная вода сделала чудо. С каждым ударом сердца в тело вливаются силы. Раскаленное мое тело блаженствует. Позже узнал, что купался я в Арбузовом пруду. Где-то совсем рядом отсюда находилась деревенька, ныне не сохранившаяся. Жила в ней барыня. Имени ее, отчества не сохранилось в памяти, а фамилия, благодаря появившемуся по ее воле пруду, дошла до нас. Еще один повод поразмышлять о бренности человеческого существования, о памяти, какую мы оставляем после себя. Я ничего не узнаю о барыне Арбузовой: когда жила, в каком возрасте и при каких обстоятельствах отдала душу Господу, остались ли у нее потомки. Но не было бы ее, и просто не существовало б в природе этого чудесного оазиса посреди бескрайнего поля. И сколько людей найдут на берегах Арбузова пруда радость, возьмут от прохладных вод бодрости и новой силы. Я уснул под черемухами. Спал долго и крепко. А встал таким отдохнувшим, что ноги сами просились в дорогу, и самый дальний путь меня не страшил. Но до Меркулова оставалось идти совсем немного.

В деревне на ночлег я остановился в общежитии, сейчас совершенно пустом и нелюдимом, поскольку его постоянные обитатели — рабочие-шефы еще не приехали. Это было одноэтажное кирпичное здание, с длинным коридором, по обеим сторонам которого располагалось около восьми комнат. Коменданта общежития не было, помогла мне войти внутрь его жена, Тамара Ильинична. Нашли мы с ней одну незапертую комнату. Я поблагодарил женщину и стал готовиться к ночлегу. Меня не смущал пустой панцирь типичной железной общежитской койки. Как-то не по себе было от голых стен, угрюмого коридора, шаги по которому раздавались так же глухо, как в каком-нибудь средневековом замке. Уж лучше бы заночевать в открытом поле, чем здесь, в большом здании, почему-то показавшемся мне склепом. К тому же смущали и огромные дыры в полу. Сон не приходил. Все известные мне способы борьбы с бессонницей я перепробовал, но все безрезультатно. Когда счет слонам и львам пошел на вторую тысячу, в коридоре гулким эхом разнеслась быстрая поступь чьих-то шагов. Вот ведь странность какая: и в лесу приходилось ночевать, и со зверьем встречался, а вроде страха не было. А здесь я вдруг до того напрягся, что даже испарина выступила на лбу. Все верно: больше всего в жизни нас пугает неизвестность. Добавим сюда наше воображение, соответствующую обстановку. Дверь открылась, и — передо мной стояла улыбающаяся Тамара Ильинична.

— А чего это вы в потемках сидите? — Неизвестного я решил встречать не лежа. Пришла домой и сообразила: человек небось не емши ляжет. Принесла вот кое-чего. "Кое-чего" оказалось чашкой холодца, пятком яиц, творогом, банкой молока, почти целым батоном хлеба. Вообще-то все это пришлось кстати. Покуда я ел, не уставая рассыпаться в похвалах очередному поедаемому продукту, она немного рассказала о своей родной деревне, о семье. Живут с мужем, дом огромный, хозяйство большое, а дочь живет в городе, ютится по общежитиям, а возвращаться в деревню не хочет. С другой стороны, куда возвращаться? Радиация здесь, говорят, большая. В цифрах Тамара Ильинична не очень разбирается, но что радиации много — это точно. Днем как подкатит вялость какая-то, усталость, — сил нет, так прилечь хочется. Не ляжешь — весь день больная ходить будешь. А поспишь часок — и вроде ничего. Может быть это от жары, спрашиваю я ее. Да нет, такое и зимой случается, с молодыми и старыми, здоровыми и больными. Я уже допивал последний глоток молока и мог меланхолично подумать о том, какую дозу я хватанул сегодня, сколько добавлю в ближайшие три дня, пока придется идти по зараженной местности. Пыль в поле, вода в Арбузовом пруду, вот эта вкусная еда — все это буквально пропитано радиацией. Ну да ладно, я уйду отсюда. А как же эта добрая женщина, эти люди, живущие в этой степи? За что им все это? Тамара Ильинична как-то устало махнула рукой после моих слов: "Да что уж поделаешь!" Я еще долго лежал на жесткой сетке кровати, глядя в потолок. Угрюмый коридор, крысиные дыры в полу — все это показалось таким детским и безобидным по сравнению с тем невидимым и страшным врагом, что поселился в этих Богом забытых степях.

26 июня. Дороги, которые нас выбирают.

Вся жизнь человеческая — стояние у развилки дорог. Так богатырь стоял когда-то, читая на камне вещие слова. Нам и труднее и легче, чем былинному Илье Муромцу. Труднее, потому что, сделав выбор, идем в неизвестность. Легче — по этой же причине. Ведь уходили-то мы с надеждой, что выбрали ту самую дорогу, которая приведет нас туда, где и "здорову быть", и веселым, и богатым. Где честным пирком да за свадебку. Где "костлявая" с косой ни в жизнь нас не отыщет… Я люблю, когда в пути встречаются развилки, когда не у кого спросить, куда идти дальше. Для меня развилка — философское объяснение судьбы человеческой. Есть свободный выбор, ты сам выбираешь, каким путем идти, но, тем не менее, мы придем туда, куда должны были прийти.

Из Меркулова мой путь лежит в сторону деревни Лучки, но какая-то сила останавливает. Не пойму, чем меня могла прельстить дорога, ведущая в райцентр? Латаный-перелатаный, и все равно худой асфальт, унылая равнина кругом, да и путь чуть ли не в двое длиннее становится. Однако же я сворачиваю на арсеньевскую дорогу. И уже пройдя под палящим солнцем с час, вспоминаю, что в поселке Арсеньево родился мой друг, институтский товарищ. Жизнь раскидала нас. Ничего о нем толком не слыхал. А год назад дошла до меня весть о его гибели. Матьстарушка похоронила единственного сына на родине. Кроме Андрея у нее никого в жизни не было. Говорили, что потеря сына просто убила ее. Она медленно умирала от неизлечимой болезни, все свое время проводя на дорогой могиле. Но до Арсеньева еще далеко, а дорога опять раздваивается. На указателе читаю, что в двух километрах от этого места находится усадьба, в которой родился композитор А.С. Даргомыжский. Вот вам и Богом забытая степь! Жуковский, Киреевские, Тургенев, Даргомыжский. А в километрах пятидесяти отсюда толстовская Ясная Поляна, столько же, но в другую сторону — Бунин, Успенский. Какая удивительно щедрая на таланты земля! Деревня Дорогомыжка еще в здравии, а вот от усадьбы ничего не осталось. Впрочем, не совсем так. Остались деревья, родник с удивительно вкусной водой.

Наверное, такой же осталась луговина, через которую бежит крохотная речушка, какой видел ее композитор. Самое главное, спустя десятилетия, на родине Даргомыжского вспомнили, кто был их земляком. На месте, где стоял дом, скромный постамент. В парке поставлены скамьи: мастера постарались, и к роднику теперь одно удовольствие подойти. Конечно, былого не вернешь, не возвратишь утерянное. И все же, и все же. Население Арсеньевского района невелико, в самом поселке не больше пяти тысяч человек проживает. Нет богатых предприятий, колхозов-миллионеров, а значит и денег нет. Но дорогу к усадьбе все-таки сделали, памятник композитору в поселке поставил. Опять-таки, и не это главное. Смотрю, — в траве этикетки от лимонада, фантики от конфет. Догадываюсь, что недавно здесь провели торжества, посвященные Александру Сергеевичу. И со всех окрестных деревень сюда устремились люди. Знаю, не только затем, чтобы попить пивка или купить что-нибудь вкусненькое. Да и какой праздник без этого? Приехали пообщаться, послушать народную музыку. Ведь как всем им не хватает в наше тяжкое, другого слова не хочу подбирать, время, общения. Не беда, что большинство никогда не слышали оперу "Русалка". Но люди, которые встречались мне по дороге, с гордостью говорили о Даргомыжском, они говорили, что он их земляк. А это означает, что их дети обязательно прослушают эту оперу. Прослушают и восхитятся, и снова придут сюда, на этот берег, где так и кажется, что там, за ивами, должна стоять старая мельница. Совсем неважно, что ее здесь никогда не было. Воспоминания детства, — самые сильные, самые незабываемые. Родные места, стоит их только посетить, с новой силой заставляют биться наши сердца, вновь оживают забытые запахи, звуки. Без сомненья, сочиняя свою бессмертную оперу, Даргомыжский мысленно возвращался в свои родные пенаты, вновь слышал песни, услышанные на этих берегах.

Но как странны порой ассоциации, вызванные нашими мыслями! Очень люблю "Русалку", но в этот момент поймал себя на том, что напеваю мелодию совсем другого композитора. Напеваю бессознательно, не вдумываясь, что, собственно, "мурлыкаю". Да это же дуэт из "Пиковой дамы" Чайковского. Уж вечер. Облаков

померкнули края, Последний луч зари

на башнях умирает, Последняя в реке блестящая

струя С потухшим небом угасает.

Чуть позднее пришла разгадка. Ассоциация оказалась действительно сложной. Думал о Даргомыжском, о том, как родные места оказывают влияние на творчество, а гдето подсознательно вспомнился Белев, с когда-то ослепительно-прекрасной панорамой, которую я застал только на картине, вспомнилось когда-то прочитанное о том, как подъезжая к Белеву, Жуковский настолько был потрясен красотой родных мест, волшебным закатом над куполами белевских церквей и над берегами Оки, что уже на следующий день из-под его пера родились эти прекрасные строки, вдохновившие, в свою очередь, уже другого гения — Петра Ильича Чайковского. В Арсеньево я пришел только к вечеру. Откровенно говоря, поселок ничем не примечательный. Хотя, нет. Рядом с райкомом, наряду с традиционным памятником Ильичу, есть памятник Александру Сергеевичу Даргомыжскому. Кстати, единственный в стране. Удивительный мы, однако, народ. Совсем не хочу обидеть основателя СССР, но факт остается фактом: в какой райцентр, пусть самый захудалый не зайди, везде обязательно Ленин. Бедные скульпторы, они уже не знают, какую позу придать вождю. А вот великому русскому композитору в родной стране поставили только один памятник. Не в столице, а в пятитысячном поселке. В домах тем временем зажглись огни. Гостиницы в поселке не оказалось. Идти к матери Андрея не посмел — зачем бередить старой женщине раны? Вспомнил, что в Арсеньево живет однокурсница моей сестренки. Преимущество маленького городка все друг друга знают. Уже через пятнадцать минут меня гостеприимно встречала большая дружная семья. Ахали, охали, накормили, напоили, угостили клубникой первого урожая, уложили спать. Но сон не приходил. На кухоньке, нашей, советской, где одному просторно, троим тесно, а двоим в самый раз — сидела бабушка. Младший внук, всеобщий любимец, но и сорванец приличный, наконец-то уснул, старшая внучка в комнате к экзаменам готовится, что ей мешать. Самое время поговорить по душам.

— А вы мне скажите, в Кузьменки не доводилось заходить? — обращается она ко мне.

— Из Белева в Арсеньево это самый прямой путь.

— Кузьменки? Нет, Мария Ивановна, не довелось. Я по Оке шел, а потом на Меркулово.

— Вот оно как, а я думала, через Кузьменки.

— А вы оттуда родом?

— Нас здесь много, кузьменских. Деревня большая была до войны… Вот так, слово за слово, и начинается такой милый русскому сердцу задушевный разговор на кухне, когда за окном темень, а чаю вдоволь. Старому человеку есть что рассказать, был бы слушатель. Моя же собеседница и сама умеет слушать. Но и рассказывать умеет. Давно, в свои семнадцать лет, мне казалось, что я все на свете знаю. В свои сегодняшние тридцать три не перестаю удивляться, сколько вокруг неизвестного, как много я не знаю и, видимо, никогда не узнаю. Бабушка вспоминает годы войны, и многое для меня — откровение.

— Немец в Кузьменках недолго был. Освободили нас быстро. Мне в ту пору семнадцать? Да, семнадцать стукнуло. Деревня большая. Молодежи много. Как-то собирают нас всех и говорят: так, мол, и так, собирайтесь на трудовой фронт, окопы рыть. Спрашиваем, где рыть будем? Отвечают нам, что работать будем в своем районе, Арсеньевском, то есть. Работой нас не запугаешь, работы мы не боялись. На дворе август был. Год какой? Сорок второй. Тепло. На станцию пришли налегке, в одних платьях, даже молока с собой не взяли. А зачем? Ведь в своем же районе. Завсегда прийти домой можно. Я даже боялась, что не возьмут, подруги уедут, а я останусь. А боялась вот почему. Когда немцы нашу деревню брали, то есть завоевывали, мы с парнем нашим, сельским, с полевой работы шли домой. А в карманах у нас билеты комсомольские — мы их всегда с собой носили. Смотрим, немцы идут. Нам рассказывали, что тех, у кого находят комсомольский или партийный билет — немцы расстреливают. Что делать? Берем свои билеты и рвем их на мелкие-мелкие кусочки, а затем бросаем в кусты. Но вроде бы все обошлось: немцы на нас внимания не обратили. Ну вот, а когда уже фашистов прогнали, вызывают нас в райком комсомола и показывают нам наши билеты. Все листочки между собой так аккуратно склеены, что хоть по-новому вручай. Стоим. Трясемся. Времена, сами знаете, какие. Но ничего. Пожурили, пожурили, да и отпустили с миром домой.

Так вот. Опасалась я зря. Только вместо машин нас загнали в товарные вагоны и повезли куда-то. День едем, ночь. Приезжаем — поле. Говорят, Смоленская область. Мы в рев. Да что уже поделаешь? Так начались наши мучения. Жили в бараках за колючей проволокой. Паек давали один раз в три дня. Съедали его сразу. Ведь молодые, здоровые, да и наработаешься за день, что будь здоров. Немцы тоже в покое не оставляли. И бомбили, и листовки разбрасывали. Одну на всю жизнь запомнила: "Милые дамочки, не ройте ваши ямочки. Приедут наши таночки, зароют ваши ямочки".

Так доработали мы до зимы. А одежда-то на нас летняя. Просимся домой, хотя бы переодеться. Да какое там! И пришел бы нам всем конец, но есть на земле добрые люди. Мы, кузьменские, держались всегда кучкой. Как-то приходит к нам военный, офицер. Видный такой. И говорит: бегите отсюда, иначе конец вам. Мы ему говорим, что рады бы бежать, да не знаем куда. Узнав, откуда мы, он взял листок, начертил нам через какие деревни идти. Обязательно ночью идите, говорит, а днем отсыпайтесь. Так мы и поступили. Днем спали в стогах, ночью шли. С нами была пожилая женщина. Она предложила побираться по деревням. Мы сначала стеснялись, но кому с голода помирать охота? А в деревнях, сами знаете. Каково было. Однако нам повезло: люди хорошие попадались на пути. Кто картошки даст, кто хлеба. От себя отрывали, но нас жалели. Так и шли. Недели через три добрались до родной деревни. Двоих, правда, в поле оставили. Просыпаемся, а они уже холодные. Замерзли. А дома нас и не чаяли увидеть. Пришла домой, сняла чулки, а ноги черные. Обморозила. Отец привел друга своего, фельдшера, а тот говорит: резать надо, ноги-то. Я белугой реву. Как без ног жить? Он сжалился. Одной мазью помажу, объясняет он мне, завтра утром приду. Ежели чего-то там такого не будет, попробую полечить. Помазал. Утром пришел, посмотрел. Ну, девка, смеется, твое счастье. И стал меня лечить. Только строго-настрого приказал на солнце ноги целый год не показывать. И вылечил, спасибо ему. А родителям тех ребят, что остались лежать в копне сена, мы ничего не сказали. Мы даже не знали, как та деревня называется…

Поздний вечер незаметно переходит в ночь. Мирно стучат ходики. Долго смотрим в окно.

— Дождя бы, — говорит Мария Ивановна. — Картошка совсем пропадает.

— Это точно, — соглашаюсь я. — Без дождя беда. Ночью дождь так и не пошел.

27 июня. И однажды я ушел.

Раннее утро. Сельское кладбище. Могила Андрея. Черная мраморная плита. Его портрет. Когда подошел — вздрогнул. Как живой. Вспоминаю. Фотографировались перед вручением дипломов. Каким он стал через десять лет — теперь не узнаю. А в моей памяти он остался таким же, как на фотографии. Судьба. Поди, скажи, что ее нет. Жил так, как будто знал, что срок недолог. Очень русский характер. Типично русский. Добрый, но взбалмошный. Чистый и грешный. Удалой и расчетливый. Стремление вверх, падение вниз. Андрей. Его слова на прощание, когда уже полоса отчуждения легла между нами: "Ты много думаешь о жизни. Надо меньше о ней думать. Надо жить". И он жил. На всю катушку. Торопился. Будто знал, что не успеет. Будто знал. Удар ножа — нить оборвана. Вечный покой. Пусть земля будет тебе пухом, мой друг. И прости меня. Твою глупость принял за предательство. И не простил тогда. Прости меня сейчас. Если можешь… С тревогой смотрю на небо. Утренние тучки, обнадежив, словно испарились. Опять будет пекло. А мне, чтобы завтра попасть в Плавск, необходимо сегодня пройти километров тридцать. Возвращаться в Арсеньево нет смысла — тогда все сорок набежит. Да еще по шоссейке придется идти. Решено: пусть сегодня будет необычный день. Иду прямиком. Через поля. Ровно на восток. Свобода — это право на выбор. Иду, — куда хочу, иду, — сколько хочу. Понравилось место, приглянулось деревце — остановлюсь. Никто не скажет: быстрей, опоздаешь. Сегодня другой выбор — завтра до обеда попасть в Плавск. Это не прихоть. Чувствую, хотя не знаю, почему именно так чувствую, что если не успею до обеда не застану тех, кого хочу увидеть. На карте — несколько сантиметров, белый цвет с капелькой зеленого. Передо мной — поле без края. Хотя край есть, и я спешу туда. Азарт гонки. Только на восток. Деревни, овраги, нивы, речушки, опять деревни, нивы… Калейдоскоп названий, лиц. Пьяный мужик, бьющий себя в грудь: "Я моряк! Мне здесь тесно. Тесно! Возьми меня с собой, друг!" — это Сычевка. Словно сошедшая с картины Пуссена — Дубрава. Теленок с прекрасными глазами, доверчивый и одинокий — Железница. Здесь же — кавказский малыш на трехколесном велосипеде: "Меня зовут Вова". Здесь же — пустые дома, злая собака, старуха, долго смотревшая мне вслед.

Не знаю, когда ко мне впервые пришло это чувство. Сколько себя помню, живу с ним. Горечь: сколько в мире городов, деревень, где я никогда, никогда не буду. Сколько лиц, которых я никогда не увижу. Какое страшное слово. Вот сейчас я его преодолеваю. Мы уже встретились. Мы пересеклись. С бывшим матросом из Сычевки я сказал, что ему не поможет путешествие, когда в груди тесно. С удивительно тихой и трогательно задумчивой Дубравой — я подремал под ее кудрявыми деревьями. С теленком — я говорил ему что-то глупое, нежное, а он лизал мне руку своим шершавым языком. С этим мальчуганом, старухой. И уже нет этого безысходного никогда.

И еще одно, грозное, перед чем я бессилен, всегда жило во мне. В детстве я уходил на окраину своего маленького городка и часами смотрел на полоску леса на дальнем горизонте. Меня что-то тянуло туда, манило. Будто там — настоящее, а здесь — временное. Там — небесное, здесь- земное. И однажды я ушел. К тому лесу. Шел долго, шел в какой-то полупьяной радости. Когда пришел, увидел обыкновенный лес, обыкновенное поле. И — новый горизонт. Еще одна полоска другого, дальнего леса. И вот так с тех пор — всю жизнь. Почти весь год я нормальный, обыкновенный человек. Живу. Радуюсь и плачу. Мечтаю быть лучше — и грешу. Но раз в году эти две силы — горечь (Александр Грин называл это зовом несбывшегося) и сладкая тоска по небу, по горизонту, что вдали — заставляют меня бросать все, и я ухожу, не в силах противостоять им.

Сегодня был удивительный закат. Я входил в Юсупово. Не буду рассказывать, как приютили меня в общежитии, как всю ночь за стеной пили, пели, танцевали, любили. Уже утром я об этом забуду. А вот закат забыть невозможно. Огромный огненный шар садился за край земли, туда, где я был утром. Я устало брел вверх по бесконечному склону и думал о том, что сил у меня больше нет. Под ногами, как всегда справа что-то пискнуло. Трясогузка. Моя старая знакомая. Огненный шар за спиной покатился вниз. Восток был темен, запад пылал. Сразу же подул ветерок. С каждым дуновением в меня вливались новые силы. Впереди показалось Юсупово.

28 июня. Бабочки.

Не хочу лишний раз копаться в собственном подсознании, но факт остается фактом: оказалось, что я действительно должен был спешить в Плавск. К счастью, я успел. Но до Плавска еще предстояло дойти. По раскаленной от солнца серой ленте шоссе. С постоянным искушением сесть в попутку. Их в этот день останавливалось очень много. Вообще-то я, попадая в тот или иной район, в ту или иную область, имею привычку, наверное, дурную, судить о душевных качествах местного населения по тому, как часто передо мной, путником, останавливаются проезжающие машины. Ведь я не голосую, и если водитель притормаживает — он добрый, отзывчивый человек. И в этом меня никто не переубедит. В Плавском районе, судя по первым дорожным часам, много хороших людей.

Две бабочки-капустницы весело порхают впереди меня. Одна догоняет другую. Они то взмывают вверх, то подлетают почти к самой земле. На меня они не обращают никакого внимания. Сейчас я и впрямь верю, что миром правит Любовь. О ней говорил Христос, о ней сейчас кричали всему миру два этих крошечных существа. Они ликовали, кружась в каком-то немыслимом вихре. Их любовь продлится мгновение, но не покажется ли оно им вечностью? Не миг ли — наша земная жизнь в бесконечном потоке мироздания?

Молоковоз с шумом промчался мимо меня, оставляя за собой легкое облачко пыли. Когда пыль рассеялась, на асфальте лежала одна из бабочек. Лежала на боку, сложив крылышки. Они два раза встрепенулись и затихли. Теперь ими будет играть только ветер. Вторая бабочка подлетела к первой, покружила подле нее, не рискуя присесть на асфальт, затем резко взлетела и исчезла в бело-голубой вышине. Молоковоз был уже далеко. И ни он, ни тот, кто был за его рулем, так никогда и не узнают, что только что они совершили великое преступление. Они убили живое существо. А с ним умерла любовь. Я взял на руки мертвую бабочку. Только что она переживала апофеоз жизни, сейчас в моих руках — безжизненный светло-зеленый листок. Я перенес ее с асфальта в придорожную траву. Пора было идти дальше. На ум пришли строки из Бальмонта:

Если умру я, и спросят меня:

"В чем твое доброе дело?" Молвлю я:

"Мысль моя майского дня Бабочке зла не хотела".

Упорно всматриваюсь вдаль, но Плавка все не видно. Вскоре становится ясно, почему. Город лежит в низине, на берегу реки Плавы. Отсюда его название. Хотя до семнадцатого года все, кто ехал на юг, на Харьков, Симферополь из Москвы проезжали большое торговое село Сергиевское. До сих пор сохранились старые торговые ряды. Несколько поколений краеведов бьются за их сохранение. И несколько поколений местных властей равнодушно наблюдают за медленной гибелью торговых рядов, которые и в существующем состоянии — украшение города. Написал равнодушно, хотя ни с кем из власть предержащих не общался. Но если гибнет чтото дорогое, близкое, равнодушию откуда взяться? Еще был знаменит Плавск в старину своими певчими. О них уважительно отзывался Тургенев. И сейчас город, как и сто лет назад, пересекает шоссе Москва-Харьков. Сотни машин снуют взад и вперед, делая зной просто нестерпимым. Если добавить сюда низинное положение города… Я вообще сочувствую городам, чьи кварталы пересекаются автомагистралями. Я шел по обочине, то есть городскому тротуару одной из них и уже с трудом верил, что два часа назад я шел по пустынной дороге вслед двум порхающим капустницам. Но сейчас я спешил на встречу с моими друзьями. А если точнее, на встречу с моей юностью. И все было замечательно. И все было хорошо. Они уезжали, у них оставалось несколько часов, и как здорово, что я успел вовремя.

Только странное чувство после встречи. Как после празднования Нового года. Ждешь праздника, встречаешь его, веселишься с друзьями у елки. Хрустит снег под ногами, на фоне темного неба еще праздничные огни. Наступает рассвет. Серый, холодный. И одинокий. И как-то безнадежно пуста душа. И думаешь о том, как это хорошо, что следующий Новый год придет только через год.

29 июня. Дом у дороги окнами в поле.

Сегодня мне предстоит повторение первого пути. Вновь пойду по железной дороге. Если все будет нормально, к вечеру приду вЛазарево — большой поселок на железной дороге. От Лазарева уже рукой подать до моего родного Киреевского района. В поселке живет еще одна сокурсницамоей сестренки — Наташа. Есть люди, к которым тебя тянет. И не только тебя. У них какой-то магнит и невозможно ему противостоять. Наташа к тому же очень похожа на мою маму в молодости. Мне кажется, что у нее такой же характер, как был у моей матери, какой осталсяи сейчас. Почему-то верю, что дом Наташи окажет мне гостеприимство. Если честно, то мне уже хочется хотя бы проснуться в нормальной семейной обстановке, смыть грязь и пыль дороги. А там можно будет идти дальше. Иду не торопясь. Доедаю на ходу соломку, купленную еще в Белеве. Куда торопиться? До Лазарева всего двадцать километров. Ох уж это мое мажорное утреннее настроение. Но проходит час, другой, третий, и ты уже с тоской смотришь в левую сторону: ну когда же очередной километровый столбик? Вроде бы выполняю все заветы мудрых людей: съедена посыпанная солью краюха хлеба, стараюсь пить воду только по утрам и вечерам, но все равно от пота нет спасения. Вот моя кепка. Когда-то она была бело-коричневая. Несколько раз вытер ею лицо. Теперь о том, что фуражка имела белый цвет, можно только догадываться. Вдруг слышу: плач. Сначала подумал, что показалось. Но нет. Детский плач. Он все слышнее. Сидит в стороне полотна мальчишка лет десяти-двенадцати. На плечах небольшойрюкзачок. Синие шорты. Маечка с каким-то "маусом". Увидел меня, перестал на мгновение всхлипывать.

— Дяденька, я заблудился!

— Веселая история.

— Веселая… — опять заревел.

— Да ты уж большой, чтоб так белугой реветь.

— Я уже их час ищу. Они, наверное, меня. Что мне делать? Оказалось, что их человек десять. Туристы. Юные. Вышли из Тулы. Идут вдоль полотна. Шли три дня. Сегодня четвертый. Как обычно, пошли искать, где встать лагерем. Он приотстал сСерегой. Все делал, как надо. Слышал их голоса. Сам кричал. Зачем отстал? Земляника попалась, целая полянка. А потом кричал, а никто не откликался.

Все ясно. А парень смотрит на меня со все крепнущей надеждой в глазах. Лихорадочно соображаю, что делать. Конечный их пункт — станция Агролес. Это назад километра три. Только что я был там и никого там не видел. Впереди Сумароково, но они его уже проходили. На месте их руководителя что бы сделал я? Вернулся в Сумароково, оно недалеко. Пожалуй так.

— Слушай, — говорю притихшему мальчугану. — Тебя, кстати, как зовут?

— Вовка, Вова.

— Слушай, Вовка. Мне кажется, я знаю, что делать. Только ты мне скажи: неужели ты их час ищешь?

— Может, поменьше.

— Громадного леса здесь нет, верно?

— Верно.

— Ты и сам сообразил, не стал по рощамбегать, а вышел на железку. Сейчас пойдем на Сумароково. Оттуда опять в Арголес. И не может быть, чтобы мы ихне нашли. Только чур: больше не хлюпать. Мы идем в Сумароково.

— Вон туда мы пошли, — показал Вова на едва приметную тропинку, уходящую в кусты.

Ясно. Парень кружил на одном месте, боясь далеко от него отойти, инстинктивно чувствуя, что это последняя ниточка, связывающая его сушедшими. Вероятно, если бы парень не запаниковал, он бы их быстро нашел. А так забегал, засуетился и вот результат.

В Сумароково у колодца сидело двое ребят одного возраста с моим спутником. Тот вырвался из моей руки.

— Серега! Витька! Те увидели его, обрадовались не меньше, но чувство незаслуженно перенесенного переживаниябыстро пересилило:

— Козел! — заорали оба дуэтом. — Где ты шляешься, козел! Мы тебя знаешь сколько ищем? Наши обе стороны прочесывают. Козел, вот ты кто! Мой новый друг не оправдывался. Мне вообще показалось, что более счастливого "козла" яне встречал.

Мне нужно было идти дальше. Я оставил их выяснять отношения, искреннерадуясьтакому благополучному и быстрому исходу. Через минуту я услышал голос за спиной:

— Дяденька! Дяденька, постойте! — Вовка мчался ко мне во весь опор. — Спасибо! Произнес он отдышавшись. Затем взял мою руку и что-то вложил в нее. — Это вам. И помчался назад, к своимсердитым друзьям. У меня в руке лежалмаленький значок. На красном фоне золотой самовар. И надпись: "Тула". Спасибо тебе, Вовка. Кто ехал на юг или в Москву по этойветке, вряд ли обращал внимание на Лазарево, а тем более на подстанцию на самой окраине поселка. Меньше минуты — и состав умчится дальше. Но не всегда скорость, быстрота, торопливость- это благо. Домику подстанции стоит того, чтобы о нем рассказать. Сегодня у Владимира Ивановича и Ларисы Васильевны Аксеновых праздник — съехались все дети, внуки, прочая родня. А праздников сколько! Сегодня крестили внучку, дочь Наташа сдала последний экзамен. Я боялся стать гостем на чужом пиру. Но боялся зря. Удивительная семья. У меня сразу возникло такое чувство, что самый желанный здесь гость — я, человек, которогоони видели первый раз и которого больше вряд ли увидят. Традиционные вопросы. Присматриваюсь. Старший сын — копия мамы. Наташа — вылитый отец. Они меня ведут на подстанцию. Принимаю душ. Затем хожу по залам, полными какой-то аппаратуры. В технике я полнейший профан, понимаю, что все это и сложно и опасно. Куда ни глянь — кругом сплошное напряжение. Здесь работают супруги Аксеновы. Работа не простая, ответственная, случись что все движение на дороге станет. Многое из того, что мне показалось верхом технического совершенства — работает на честном слове, да еще на энтузиазме таких людей. Они из того поколения, чье детство пришлось на военное лихолетье. А поэтому без работы жить не могут. Вот и тянут воз, как говорит их дочь. А воз и впрямь большой. По штатному расписанию здесь должно трудиться не менее четырнадцати человек. Не менее. Работают двое. Казалось бы, справляются, так платите им не их буквально нищенскую зарплату, а что полагалось платить если не десятерым, так хотя бы шестерым. Но ведь у нас всегда так: кто тянет на себе, пусть тянет дальше. А премия за экономию зарплаты — так вон сколько народу в управлении сидит…

— До пенсии доработаю и все. Устал, — говорит мне хозяин. — Если рассказать, как работаю, как вертеться приходится, не поверите. Я верю. Да и как не поверишь, если это реалии нашей жизни. Одни работают на постоянной угрозе инфаркта, другие плотно забивают конторы и правления, находя время и для чая, и для кроссвордов. И те и другие говорят, что работать трудно нет в стране хозяина.

Возвращаемся в дом. Шумный вечер в гостеприимном доме проходит незаметно. Пора спать. Завтра всем рано вставать. Кроме двухлетней Машеньки. Она весь вечер в центре внимания и потому в конце концов раскапризничалась. Ложусь в постель и беру наугад книгу из шкафа. Роковая моя ошибка. Это книга об удалом молодце стрельце Леонида Филатова. И я забыл обо всем. Когда закрыл последнюю страницу, за окном уже начиналось новое утро. Запел петух. И я уснул, как мертвый.

30 июня. Возвращение домой.

Маленькая тропинка, уходя от гостеприимного дома Аксеновых, пряталась в желтеющей ниве, поднималась на косогор, откуда открывались неоглядные дали, перебегала асфальтовую дорогу, петляла между колхозных хозяйственных построек. Подчиняясь ее ритму и графике, я благополучно дошел до деревни Ржаво. Видимо, когда-то живописная, ныне Ржаво поражала обилием недостроенных коровников, толстым слоем пыли и огромными лужами, которые умудрились даже остаться после недели очень жаркой погоды. Я решил здесь не задерживаться, благо еще пути предстояло много, но на самой окраине меня привлек маленький зеленый оазис старые липы явно скрашивали этот пейзаж. Калитка в заборе открылась и передо мною предстал сухощавый невысокого роста мужчина, лет так под пятьдесят, с внимательными и очень серьезными глазами. А вскоре я вовсе не без опаски заходил во владения Николая Ивановича, пасечника и поэта. Пишу это без иронии, ибо поэт

— это не тот, который живет на деньги, полученные от продажи своих стихов, а кто жить не мог бы, если бы на свете не было бы стихов. Чужих и своих. А еще Николай Иванович — философ. Я вообще замечаю, что большинство встреченных мною пасечников — немного философы. То ли одиночество на фоне природы располагает к этому, то ли что еще. Мой новый знакомый явно обрадовался случайно заглянувшему в его безлюдные владения путнику. Предложил попить чайку. Я с удовольствием согласился, наизусть зная ту церемонию, которая за этим последует. Ибо и здесь российские пасечники между собой схожи. Закоптелый чайник, янтарные ломти свежего сотового меда, душистый настой зверобоя, прохладная постройка, защищающая от солнца и пчел. Как говаривал герой детской сказки: это просто праздник какой-то. И как приятен неспешный разговор за таким чаепитием, с каким удовольствием вы не спешите высказаться, а слушаете своего собеседника. Ни суеты, ни спешки. Ни доли самолюбования, хвастовства. Чувствуешь себя седым аксакалом, которого уважают, и который уважает другого, напротив сидящего человека. Мы важно говорим о том, как полезны травы, отдаем дань меду, оцениваем виды на урожай. Сетуем, что в городах люди лишены всего этого. Постепенно переходим к более философским вопросам. Говорим о Боге. Душе, бессмертии, добре, зле. И чем больше совпадают наши мысли, тем радостнее от этого нам обоим.

— Мне говорят, что души нет, — голос Николая Ивановича тих и чуть глуховат, но как говорят французы: "Голоса всегда хватит, чтобы быть услышанным". — Я раньше верил этому, как и многому другому. Но, поверьте. Сама жизнь доказывала мне обратное. Позвольте, я несколько слов о себе скажу, чтобы понятнее стало. Нас у матери десять детей было. Я восьмой, родился в сорок третьем. Понимаете, ну, в общем… Отцом моим немец был. Когда отец моих братьев и сестер с войны пришел, а ему, конечно же, все успели сказать. Он первым делом меня на руки взял, уже двухлетнего. Поверите, поцеловал и сказал: "Ты тоже мой, Колюха". Умер он, правда, через два года, и самым близким человеком для меня, кроме матери. Стал старший брат. Он и отцом мне был, и братом. И другом. Мы все разлетелись, когда выросли, кто куда, а он в деревне остался. И вот однажды ночью, часов в двенадцать, просыпаюсь почему-то. Сердце лупит, болит и как-то нехорошо, как будто кошки по груди скребут. И чудится мне, будто Иван, брат мой, зовет, прощается. Так и стоит перед глазами. Еле утра дождался. Сразу в деревню поехал. А Ваня уже мертвый. Умер, мне сказали, в полночь. Вот скажите, как я мог смерть его почувствовать, если между нами пятьсот верст расстояния? Какой материализм это все объяснит, какой рефлекс? Душа его меня звала. Прощалась душа. Он замолкает, видимо, заново прокручивая недавнюю утрату. Его искренность трогает меня, хочется отплатить ему тем же. И в моей жизни случались события, рассказ о которых я с полным правом мог закончить: душа. Говорим о снах. Удивляясь себе, рассказываю Николаю Ивановичу то, что не сказал близким людям. Как когда-то дал обет совершить пешее путешествие от могилы дедушки, маминого отца. У него было много внучек, а внук, то бишь я, — один. Он болел тогда, и, прислоняясь колючей щекой к моей, просил: "Хоть к моим ногам холодным приезжай". "Что ты, дед, мы еще с тобой дадим маху", — отвечал я бодро. Дедушка Миша умер, а я больше десяти лет даже не удосужился съездить на его могилку. И вот в прошлом году я и дал обет: пройти от тихого сельского кладбища в самой глухомани Тамбовской области до Москвы. За месяц до путешествия я разболелся в очередной раз. Замучили перебои в сердце. Я был в отчаянии. В больницу идти не хотелось знал, что положат надолго. И сниться мне ночью сон. Идем мы с дедушкой Мишей по деревенской улице, он показывает мне дома, рассказывает, кто там жил, кто чем был известен. Вдруг перед нами вырастает кирпичная стена. Он легко "переплывает" через нее. Зовет меня. Пытаюсь перелезть. Срываюсь. Сердце бешено стучит, захлебываясь от перебоев.

— Не могу, дед. Сердце.

— Что сердце?

— Его же оперировали.

— Держись, — он протягивает руку.

Я хватаюсь за руку и легко перемахиваю через высокую стену. Он прощается со мной, показывая на дорогу: "Вот твой путь. Иди". Обычно я забываю сны, этот же запомнился до мельчайшей подробности. Утром перебоев не было. Сердце работало спокойно и уверенно. Только щемило что-то… Жаль, но пора уходить. Путь не близкий. Мы прощаемся. От меда отказываюсь: куда я его в такую жару дену? И вскоре только верхушки вековых деревьев можно было разглядеть за спиной.

Часа через два подошел к Уперте. За рекой мой родной Киреевский район. Но туда надо еще попасть. Ищу брод. А зной становится даже не злым, — беспощадным. Знаю, что брод есть, но где? Под ногами — болотце, сверху жжет. Нет силы поднять голову. Плетусь понуро, время от времени с надеждой бросая взгляд на манящие речные струи. Где же ты, брод? После часа отчаянных поисков, когда уже я отчаялся перейти этот Рубикон, кусты расступились, и я вышел на каменистый берег. Переношу рюкзак на другую сторону, раздеваюсь догола и бросаюсь в прохладу реки. Неизъяснимое блаженство! Раскинуты руки и ноги. Животом почти касаюсь дна. Не сопротивляюсь, только побольше набираю воздуха. Течение несет меня сквозь валуны, плывущие листья ивы, блики, радужные соцветия. Вот уже дно все дальше, вода все холоднее. Полет. Невесомость. Пытаюсь встать на ноги и доплыть до первоначального места. Яростно гребу руками, а река относит меня дальше и дальше. Приходится идти. Струи ударяют в грудь, живот. Кажется, будто река шумит мне: плывем, плывем, не сопротивляйся, глупый. Дохожу до места и все повторяю с начала. Полет, невесомость, бездна, мрак. Опять солнце, опять мрак. Стрекозы, небо, солнце. Боже, как прекрасен мир! Да здравствует зной, — как бы я узнал, что так прекрасна прохлада реки. Да здравствует путь — утомительный и трудный — разве бы я почувствовал, какое это наслаждение — просто лежать, без мыслей, без желаний. Да здравствуют странствия, — мог бы я узнать, какое это счастье, возвращаться в родной дом. Завтра я приду в город, где родился. Пройдусь по его тихим улочкам, улыбнусь каждому дереву, поздороваюсь с каждым домом — они меня помнят и любят, как помню и люблю их я. Затем уйду за город, в ближайшее село, где стоит домик у озера, где я прожил свои лучшие десять лет и где живут сейчас мои отец и мать…

А почему завтра? По крайней мере, до Киреевска я могу добраться сегодня. Набегает тогда верст около сорока. Ну и что? Дойду! И столько силы я чувствовал в себе, что был в этом уверен: родная земля, она ведь силы дает. Сразу от реки — двухкилометровый подъем до деревни Уткино. Его я одолел одним махом. Крутицы, Луневка, Майское… Когда-то я работал в районной газете, и судьба частенько заносила меня в эти края. Вряд ли кто помнит. Но странно. Один кивнул головой, второй. А третий: "Что-то давно статей ваших не видно". "Да уже с пять лет, как я уехал из Киреевска". "А будто вчера с Сан Санычем Асановым к нам приезжали. Как он, здоров?". "Надеюсь, что да". Но я спешу, спешу. Незаметно село солнце. В деревнях опустели улицы. До Киреевска десять километров, время без четверти полночь. Ноги уже идут как-то сами, автоматически. Все. Больше ни шагу сделать не могу. Отчаянье. Прошу у Него: "Господи, я, глупый, обещал всю дорогу идти только пешком. Теперь я понял: нельзя ничего обещать, даже себе. Не будет ничего страшного, если я хоть немного проеду? Сделай так, Господи, чтобы я сегодня ночевал в родном доме, а не умер на дороге"… А клапан мой искусственный все сильнее бьет по грудной клетке… Ночь. Тишина. Поднимаюсь. Не сидеть же на голой земле. Надо идти дальше, хоть ползком. Откуда в такую пору здесь транспорт? Вдруг яркий свет прорезал бездонную темень. Незамеченная мною, остановившаяся легковая машина.

— Припозднились вы, однако, — молодой парень распахивает дверцу… Вышел я в километре от города. Немножко досадно было, что не выдержал, но когда увидел двухэтажный дом, старый вяз под окнами — и обо всем забыл. Я шел по родной улочке, только бродячая собака встречала меня. Подошла, виляя хвостом. Достаю горбушку хлеба, она понюхала и разочарованно подняла на меня голову.

— Прости, больше ничего нет.

Она пристально посмотрела на меня: не вру? Вздохнула: что, мол, с тобой, брат, делать — взяла в зубы хлеб и легла на место. Деревянные ступени скрипят. Дверь, как всегда, открывается с трудом. Моих никого нет, все на даче. Кладу рюкзак, снимаю кроссовки. Больше я ничего не помню.

1 июля. Покровская гора.

Проснулся я в полдень. Оказалось, что лежу на белом покрывале в полной амуниции. От носков на полу след — песок, земля и ещJ невесть что. У соседей внизу плачет ребJнок, у соседей справа играет музыка. ВсJ как всегда. Солнце, ещJ вчера грозившее сжечь меня, ласково улыбается сквозь оконные шторы. Смотрит в окно груша. Теперь окончательно вижу — я в родном доме. Но сегодня в нJм никого нет, а радость которую не с кем разделить — не радость. Пора идти. Через час я приду туда, где меня ждут. Положа руку на сердце: разве много таких мест на земле? Чего же я дрыхну?

О Киреевске могу говорить бесконечно: каждое окно, каждый дом для меня — готовая история. Я уже не говорю о его жителях — близких и дорогих мне людях. Но спорить не буду: Киреевск — город в общем-то заурядный. До войны это маленький рабочий посJлок, населJнный в основном шахтJрами. В пятидесятые посJлок стал быстро расти. Открывались новые шахты. Работать на них, добровольно или по принуждению, приезжали украинцы с Донбасса, крымские татары, поволжские немцы. Тихий, зелJный и уютный, он стал добрым домом для приехавших сюда их детей и внуков. Киреевску повезло и в том отношении, что в отличие от своих соседей, Новомосковска, ЩJкино

— он был обделJн вниманием большой химии. И хотя промышленных предприятий появилось с тех пор немало, воздух ещJ чист, чего, к сожалению, не скажешь о реке Олень, протекающей по городу.

Гораздо интереснее судьба села Дедилово, расположенного в часе ходьбы от райцентра, судьба, в которой было всJ — взлJты и падения, слава и забвение. И пусть впервые упоминается город Дедославль одновременно с Москвой, судя по названию — его рождение скрыто в непроглядной тьме веков. Древний город стоял на Покровской горе, окружJнный могучими дубовыми лесами. Это был родовой центр могучего племени вятичей. В тринадцатом веке Дедославль постигла судьба многих древнерусских городов — его разорили и сожгли татары. Позднее город Дедилов наряду с Тулой, — важнейшая крепость на южных рубежах Московии. Сколько раз горели его деревянные стены, сколько раз уводили в полон его жителей, и сколько раз город восставал из пепла, из небытия! В те героические годы воеводами в Дедилове были предки Тургенева и Пушкина, отсюда пошJл род Голициных. Но когда границы русского государства отодвинулись на юг, город утратил своJ оборонное значение. Открытие в окрестностях Дедилова залежей железной руды способствовало новому расцвету города. Тульские оружейные заводы работали на дедиловской руде. Славились и местные мастеровые. Когда ПJтр занялся постройкой российского флота, он своим указом повелел переселить из Дедилова в Воронеж четыреста семей. Но шло время. В стороне от этих мест пролегли железные дороги, выработалась руда, и город Дедилов стал обыкновенным, русским селом. Большим, — одних домов больше тысячи, на всJ-таки селом. Сюда забросила меня судьба одиннадцать лет назад, учителем истории в местную школу. Я считал себя тогда хозяином своей судьбы и был уверен, что как ни нравится мне здесь, как ни прикипел я к своим мальчишкам и девчонкам, через три года ноги моей не будет в этой деревне. Дедилово протянулось вдоль трассы на восемь километров, и когда автобус вJз меня на работу, как раздражал этот длинный, временами казалось — бесконечный ряд домов, особенно когда дорога раскисала от дождя. Так вот, я действительно ушJл с работы

— через два года, предварительно оставшись в этом селе жить. И чтобы случилось такое, потребовалось однажды сойти с дороги и уйти в сторону. И здесь я впервые в своей жизни, тогда ещJ очень атеистической, встретился в необъяснимым. Вначале был сон. Мне снилось, что я иду мимо большого карьера. Тропинка ведJт меня лесом, приводит к двум домикам. Я не останавливаясь, продолжаю путь. Передо мной горка, или большой холм. Поднимаюсь. Озеро. Небольшие дома вокруг него. Кусты сирени… Признаюсь, на сон я не обратил тогда внимания. Но где-то через полгода, в один из майских дней, когда в моJм расписании оказалось "окно", а сидеть два часа в школе в такую погоду не хотелось, я решил немного пройтись. Когда шJл мимо большого песчаного карьера, ещJ ни о чJм не вспомнил. Но вот луг, два домика у стJжки. Мне уже стало интересно. Тропинка повела наверх. Покровская гора — свидетельница стольких событий, — в тот памятный день еJ покой нарушал только отчаянно ревущий бычок, пасущийся на майской траве. А вот и озеро. Шестьсемь домиков на его берегах. Я остановился в нерешительности. Кто-то окликнул меня, и я узнал своего ученика. Поинтересовался, почему он не в школе. Оказалось, умерла бабушка и они перевозят оставшиеся от неJ вещи. Дом будут продавать. Рядом с крыльцом буйно цвела сирень… Домик я купил. Он был совсем маленький, с крохотными оконцами, как-то уютно смотревшими на окружающий мир, с немного покосившимися стенами. Прошло немного времени, и дом стал для меня родным. Именно тогда я понял, как это замечательно

— жить в своJм доме. Сажать липы, жасмин, черемуху, ухаживать за цветами. Вечером уходить к озеру, туда, где на самом высоком месте стояла когда-то церковь, а теперь одиноко высились развалины, сидеть там и смотреть на бездомное звJздное небо над головой, слушать, как шелестят травы под древними могильниками и почти физически ощущать исходившую от каждого метра Покровской горы непонятную мне энергию, вселявшую не бодрость, а покой и силу. Прошли годы. На Покровке всJ остаJтся по-прежнему. Разве что озеро почти совсем пересохло. И всегда, когда уходят силы, когда одолевают заботы или несчастья, я спешу сюда, не мою гору… Пусть даже с мыслях. Незаметно для себя я вошJл в село. До Покровской горы было ещJ далеко, но я уже видел еJ, возвышающуюся над окрестным миром. Видел свой дом, свой сад. Мимо с шумом мчались машины, автобусы, мотоциклы. Мир был полон бесчисленным количеством самых разных звуков. И тем прекраснее, тем чудодейственнее оказалась для меня покровская тишина. Стою, пытаясь отдышаться. На меня удивлJнно смотрит жеребJнок, совсем ещJ крохотный. У него одного хватает сил в такую жару гоняться по лужайке. Все остальные — его мама, три телJнка и белая коза легли, понуро пожJвывая траву. Я протянул руку. Малыш отпрыгнул, но не убежал. На душе стало так хорошо, что я невольно засмеялся. Играй, малыш! Вот и мой дом. Открываю калитку. Меня убеждали.

4 июля. В гостях у дядюшки Тао.

Только на четвертый день достало мне сил идти дальше. Но это не означает, что уходил я с легким сердцем. Веселых расставаний не бывает. А когда видишь, как за зеленью деревьев поблескивает только верх крыши твоего дома, словно камень опускается на грудь. Приветный летний день, легкомысленная тропинка, то безрассудно ныряющая в овраг, то упрямо карабкающаяся по склону, разноголосица невидимых мне существ в луговом разнотравии — ничто не радует и не может отвлечь от грустных мыслей. А людей я встретить и не чаял, поскольку пошел самыми короткими путями, через поля и рощи. Однако я ошибался. Вскоре я увидел пожилую женщину. Старушка собирала лекарственные травы, у ног ее крутилась маленькая собачонка, которая и оповестила свою хозяйку, что кто-то идет. Мне трудно было на вид определить, сколько лет собирательнице трав: деревенский люд, как правило, выглядит старше своего возраста. Морщинистое лицо, морщинистые руки. Но передвигается легко, даже быстро для своих лет. Мы поздоровались. Я уже собирался идти дальше, но, видимо, мне суждено было оставить в своей памяти женщину. А, точнее, ее рассказ, который услышал от нее. Сейчас мне уже и не вспомнить, что она спросила у меня, что я ей ответил, как так получилось, что мы заговорили о Святителе Николае Угоднике, как называют в наших деревнях одного из самых почитаемых православных святых. Моя новая знакомая вдруг произнесла фразу, которая заставила меня забыть, куда я шел.

— Да если бы не он, меня давно уже не было на свете.

— Кто это — он?

— Знамо, Николай Угодник, кто же еще? Я бы рассказала, только вот не знаю, поверишь ли ты мне, милый? Молодые ведь в это не верят.

— Так вы расскажите. В жизни каких только чудес не бывает, почему же я не поверю?

Женщина неспеша отложила в сторону пук травы, отерла о передник руки, будто собиралась взять у почтальона письмо, и начала рассказ.

— После войны муж мой пришел домой живой, но весь израненный. Года три промучился да и помер. И оставил он мне четверых ребятишек мал мала меньше. Похоронила я его, отплакала свое и что мне делать — не знаю. В доме не то что хлебушка — картофелины нет. Чем мне ораву мою кормить? А тут от слез или еще от чего, только отнялись у меня руки и ноги. Лежу и прошу у Господа, чтобы он прибрал меня к себе. Сколько же можно мучиться? Всю войну в колхозе заместо лошади на себе пахала, а теперь и рада пахать, да не могу. Даже воды себе принести не в силах. Лежу я, думаю о смерти, что бы она скорее приходила, вдруг дверь открывается и заходит старичок. Какой-то весь легкий, светленький. Бородка у него такая беленькая была, а волосики не голове реденькие. Это уже я после его внешность вспомнила, а тогда он только вошел, перекрестился и сразу с порога мне говорит:

— Здравствуй, хозяюшка. Водички испить не дашь? Уж больно долго иду я. — Голос у него ласковый такой, смотрит приветливо.

— Ох, мил человек, — отвечаю, — возьми там, в ведре. Я не могу тебе подать воды, уж прости меня.

— Али заболела? — участливо так спросил, и я ему все рассказала. Рассказываю, а сама слезами обливаюсь. А он мне тихо-тихо:

— Поплачь, поплачь, милая. Слезы в души скорбь снимают. Вот увидишь. Господь не оставит тебя, все будет хорошо. И ноженьки твои отойдут, и рученьки, детишек не ноги поставишь, не сомневайся.

Потом он попил воды, поблагодарил и как-то быстро ушел, что я не успела спросить, кто он, откуда. А только ушел, меня как пронзило всю: догадалась, кто приходил ко мне. Почти сразу ко мне соседка пришла, спрашиваю ее, видела, мол, кто ко мне заходил? Она никого не видела и во всей деревне никто его не видел. Если б это обыкновенный странник был, разве он незамеченным по деревне прошел? А уже к вечеру стало мне сначала одну руку покалывать, затем другую. Утром слышу, телега ко двору подъезжает. Заходит председатель наш, Ефим Иваныч, хороший такой был мужчина. Ты, говорит, Петровна, не волнуйся. Мы тебя с ребятишками в беде не бросим. И что же ты думаешь? Два мешка хлеба привез. От колхоза. Вот так милый. А ты говоришь.

Но я ничего не говорил. Я слушал и верил. Тем более, что мне и раньше встречались люди, пережившие подобное. В самый трудный час приходил к ним легкий старичок с белой бородкой, с добрым взглядом и ласковой речью. Приходил, и отступала беда.

Петровна вдруг спохватилась:

— Заболталась я. Мне же еще скотину поить надо. Мы попрощались. Она пожелала мне легкой дороги. И дорога на самом деле оказалась легкой. Через часа три я передохнул в маленькой посадке. Очень хотелось, чтобы повстречался мне вот здесь, в поле старичок с котомкой за плечами и светлой бородкой. Он, наверное, появился бы, словно из-под земли. Что-нибудь спросил: под неспешные мысли я уснул. Когда проснулся, от утренней грусти осталось маленькое облачко. Дорога звала вперед. Но солнце пекло, время в запасе еще было, и я открыл книгу. Чтение для меня — одно из самых больших удовольствий в жизни. Помню, что отец научил меня читать очень рано, и я с удовольствием читал своим товарищам по детскому саду "Мойдодыра". Когда в восемь лет я очень тяжело заболел, и меня на целый год отвезли от родного дома в огромный город, столицу, в больнице я больше всего скучал по родителям, друзьям, дворовому псу Цыгану и своим детским книгам. Мария Иосифовна, профессор, буквально вытащившая меня с того света, стала опекать меня. Жила она одна, детей у нее не было, книги. Которые она мне стала приносить, были совсем не детскими; представляю, как было забавно наблюдать восьмилетнего мальчика, читающего Геродота. Но мне нравилось и за год я прочитал уйму книг.

С тех далеких пор чтение превратилось у меня в своеобразный ритуал. Я вначале стараюсь, все, что возможно, узнать об авторе. Хорошо представить не только его самого, но и его дом, в котором он жил, окружающую местность, близких людей. Перед чтением стараюсь минут на десять отключиться от всего, и мысленно переношусь в дом к автору книги. Он предлагает мне кресло, стул или циновку, заваривает чай или травы. Я начинаю слушать. Не обязательно я соглашаюсь с тем, что он мне говорит. Но я стараюсь не спорить, — ведь я в гостях. Тем более, что даже в заблуждении много мудрости.

Пусть сегодняшний день не будет исключением. Достаю маленькую книжечку и я уже не в средней полосе России конца двадцатого века, а в Китае четвертого века нашей эры. Маленький домик, пять ив, склонившихся под кровлей, журчание ручья под горою, кругом холмы, покрытые сливовыми садами. Здесь живет Тао Юаньмин, один из самых великих китайских поэтов. Живет в бедности, почти нищете. Ведь за достаток, богатство надо платить. И страшно, когда плата эта — жить так, как не хочешь, как не велит тебе совесть. Поэтому он бросил чиновничью службу в столице и живет в деревне. Обрабатывает землю, растит сыновей, пишет стихи, читая их, вернее, напевая всем тем, кто заходит под его кровлю. Сегодня постучусь я. И вот мы сидим с хозяином, в стене поет сверчок. Теплый летний вечер черным пологом закрыл от на соседнюю гору, видом которой мы только что любовались. Звучат стихи. Я закрываю глаза и вслушиваюсь в негромкий голос: Я поставил свой дом

в самой гуще людских жилищ, Но минует его

стук повозок и топот коней. Вы хотите узнать,

отчего это может быть? Вдаль умчишься душой,

и земля отойдет сама. Хризантему сорвал

под восточной оградой в саду, И мой взор в вышине

встретил склоны Южной горы. Очертанья горы

так прекрасны в закатный час, Когда птицы над ней

чередою летят домой! В этом всем для меня

заключен настоящий смысл… Я хочу рассказать,

и уже я забыл слова… Современники дали Тао Юаньмину посмертное имя Цзинцзе, что означает "спокойный и чистый". Не без сожаления прощаюсь с Цзинцзе: мне пора идти дальше. У нас в России тоже сейчас вечереет.

Вскоре вхожу я в большое село. Это Новоселебное. Вечер принес прохладу. В пруду ребятишек смешили загорелые и пропыленные взрослые. За каждым забором движенье, хлопоты, предвечерняя суета. Еще тридцать минут ходьбы, и меня встречает поселок Шварневский. Маленький, опрятный, зеленый. На улицах только мамы с колясками да стайки подростков. Тихо. Покойно. И хорошо.

5 июля. На Голгофе.

У меня есть добрый знакомый, мой земляк, уехавший из родных мест лет двадцать тому назад. Как уехал он из родной деревни с мешком за плечами и связкой книг по физике, так больше в отчие края ни разу и не попал. Теперь он преуспевающий человек, правда, относительно большинства своих сограждан, не более того. Вечерами, отдыхая от трудов праведных, после второй или третьей рюмочки, очень он любит вспомнить родную деревню.

— Вот ведь красота где, — горячится он, будто с ним кто-то спорит, — Сама деревня на холме. Дома стоят вокруг старого пруда. Рядом церковь, сад старинный: Затем он вспоминает своих друзей, подруг, родственников, знакомых, говорит о том, как хорошо бы выбраться на землю предков, искупаться в пруду, походить по родным полям, надышаться чистым воздухом, сбросить с себя всю эту городскую пыль, суету и прочую мерзость.

О знакомом вспомнил я совсем не случайно. Деревня, о которой он так любовно рассказывал, находилась в десяти верстах от Шварца, и я решил зайти туда. Все будет приятно другу, если передам поклоны от его знакомых. Утром, простившись с тихим и уютным Шварцем, отправился в путь. Только выйдя из поселка, дорожка сразу же повела в рощу. День обещал быть погожим, птицы встречали его начало дружным хором, не смолкавшим ни на минуту. Под столь чудесное звуковое сопровождение я и дошел доближайшей деревни. Однако это была не Ивровка, куда я шел, а Петрово. Деревенька, почти нежилая, мирно дремала под солнцем, глядясь в мутные воды маленькой речушки, на берегах которой стояла. Мне объяснили, что до Ивровки добраться очень даже просто, только путь будет все на гору и на гору. Ивровка действительно располагалась на возвышенности. Правда, уже с первых шагов я почувствовал, что это то единственное, что соответствовало описаниям моего приятеля. Пруда уже давно не было. Редкие дома поражали своим беспризорным видом и бедностью. Все кругом буквально по колено в грязи, по уши в лебеде, крапиве, лопухах. Повсюду валяется брошенная сельхозтехника. Вернее то, что раньше было ею. И ни одного человека вокруг. А вот и церковь. Продираюсь сквозь заросли травы и груды металлолома. Церковь используется как склад. Двери на огромном амбарном замке. Пытаюсь посмотреть, что внутри. Какие-то весы, старая рухлядь. Из окошка тоненькой полоской пробивается луч. Постепенно начинаю привыкать к темноте. Я ошибался. Это даже не склад, просто бросили сюда все, что не нужно, закрыли, а ключ, наверное, бросили куда-нибудь в ближайшие заросли, чтоб не дай Бог, кто-нибудь не вошел в церковь. А есть кому приходить сюда? Деревня если еще не умерла, то при смерти, и надежды на спасение не осталось. Как и в заброшенной церкви под Козельском, здесь тоже сохранились остатки росписи. Могу разглядеть совсем немного. Христос несет крест. Голгофа близка. Вокруг люди. Насмешливые, равнодушные, жестокие, смеющиеся лица. "И неся крест Свой, Он вышел на место, называемое Лобное, поеврейски Голгофа. Там распяли Его"/Иоан. 19, 17–18/. И горечью обожгло почтим физическое ощущение того, о чем знал и думал раньше. Ивровка — это Россия. Распятая на кресте, который она несла. Воскреснешь, Родина моя, или так и не сойдешь с Лобного места?

Я не скажу своему знакомому, что заходил в его деревню. Он ведь все равно никогда не соберется сюда. Пусть тешит свою ностальгию воспоминаниями о красивой деревеньке вокруг старинного пруда. А может быть, сказать? Дом умирает не тогда, когда рушатся его стены, а когда в нем некому жить. Пусть и его погложет совесть: Погложет ли? Он ругает московский воздух, суету и прочую городскую мерзость, но в душе очень доволен, что все так в его жизни получилось. Что можно придти вечером и, после трудов праведных, опрокинуть две-три рюмочки и вспомнить родную деревню. А еще лучше спеть:

К тебе мое сердце по-прежнему просится, А я все не еду: дела и дела…

Давно осталась позади Ивровка, а боль в сердце не проходила. Уже исчезли за горизонтом пятиэтажки Красного Яра, центральной усадьбы большого совхоза, скрылось за лесом Романово. Вечерело. Дорога поднималась на горку, я еще не видел, что там, на ее вершине, но уже слышал собачий лай, петушиное пение. И я понял, куда привела меня дорога. На самой границе Киреевского района, неподалеку от старой деревеньки Шувайка, лет десять назад выросло новое село. Большие добротные дома, красивый водоем, лес. Серебряные ключи — так назвали новое место жительства люди, приехавшие с оренбургских степей. Это были немцы. Окрестные русские встретили их без неприязни, а когда увидели, как любят трудиться их новые соседи, как ловко и споро наладили они жизнь на новом месте, немцев зауважали. Но было это десять лет назад. Давно уже нет первых жителей Ключей все уехали в Германию. Из тех же степей приехали новые немцы, но теперь в поселке жили и армяне, и русские, короче, настоящий интернационал. Как я смог убедиться, жили вполне мирно и дружно. Но как мне рассказали, немцы потихоньку продолжают уезжать в Германию. Мне, с детства жившему с немцами, это было горько слышать. С тех пор, как их предки оказались в России, они много друг для друга сделали хорошего. Россия для немцев и немцы для России… Помог мне найти дорогу в ближайшую деревню паренек лет шестнадцати. Немец. Я спросил его, а собирается ли он в далекие края. К моему удивлению, парень ответил так:

— Вы думаете, что все немцы уедут? Наверное, большинство — да. Но не все. Я уезжать не собираюсь.

Ну дай-то Бог, дай-то Бог. Но пришла пора оглядеться. Начинался Веневский район, начинался лес. Места, где не ходят. На моей карте к веневской деревне Ананское вела небольшая дорога. Но бабушка в Грецово, своеобразном <пограничном> селении, огорошила сразу:

Милай, да что ты?! Какая дорога? На Октябрьской есть дорога, а на Ананское… Лет десять там никто не ходит, поди все заросло. Да если бы и ходили, там в лесу даже местные плутают. Ночуй, милай, а завтра иди на Октябрьский. Мы еще поговорили о житье — бытье. Она поведала мне грустную историю своей деревни: за последние тридцать лет Грецово передавалось то одному, то второму, то третьему району, затем все начиналось сызнова. И так до десяти раз. И до сих пор не нужны никому. Сама бабушка зимой живет в Туле у дочерей, а летом здесь, в маленьком вагончике, поскольку дом ее "подожгли лет пять назад злые люди". И все же идти завтра в Венев через Октябрьский — это еще тот крюк. Да и после сегодняшнего дня хотелось побыть одному. А потому я поблагодарил бабушку, и пока еще тьма не покрыла землю, поспешил в сторону леса. Когда я вошел под его своды стало ясно: идти дальше уже нельзя. Я уже не мог разглядеть своей вытянутой руки.

В ночном лесу страшновато первые минуты, когда самые запоздалые сумеречные тени сменяет сплошная кромешная мгла. Не зря в старину говорили, что ночью миром начинают править совсем иные силы, — силы зла. Суеверия? Не знаю, но в это легко поверить, когда над твоей головой вдруг что-то охнет, вскрикнет, где-то раздастся короткий, как выстрел, стук, и ты гадаешь, то ли ветер прошумел в кронах деревьев, то ли сыч полетел за добычей. А может быть, это старина леший разминает кости после дневного отдыха?

Расстилаю на земле спальный мешок, кладу под голову рюкзак. Стараюсь делать все как можно тише: я должен отойти ко сну также спокойно и незаметно, как лесные обитатели. Те из них, для кого активная жизнь начинается ночью, наверняка заметили меня, но чем быстрее сон смежит мне веки, тем быстрее промчится короткая летняя ночь, тем спокойнее будет всем нам. И я не буду гадать, чья серая тень на секунду закрыла мутный лунный диск. Над миром опустилась ночь.

6 июля. Лунный город.

А ведь я действительно заблудился. Долгие часы послушно шел я за тропинкой, то и дело становясь перед выбором, когда маленькая лесная дорожка делилась на двое и убегала в разные стороны. Но я не отчаивался; голубое небо над головой словно успокаивало: скоро лес кончится, и ты выйдешь на простор. Так оно и получилось. Правда, к тому времени солнце показывало, что на дворе давно полдень. Да и не в Ананское я вышел, а совсем к другой деревне. А до Венева идти и идти. Таким этому дню и суждено было остаться в моей памяти. Карта спрятана далеко, иду напрямик, спрашивая дорогу у случайных прохожих. Одна чудесная картина украсила этот самый обычный день. У деревни Теребуш, только очередной лесок отпустил меня из своих объятий, выхожу на освещенное солнцем открытое место. И вижу бескрайнее "снежное" поле, причем "снег" будто мартовский — в нем уже нет январской ослепительной белизны. Это цвела гречиха. В воздухе ровный, спокойный гул тысяч и тысяч пчел. И вдруг все это, весь этот гул словно по чьей-то команде, стихает. Из-за далекого горизонта, закрывая собою все небо, медленно движется черно- синяя туча. Движется, вроде бы не спеша, но с каждым новым мгновением солнечная часть гречишного поля становилась все меньше и меньше. В лицо подул налетевший ветерок. Секунду- другую я стоял на рубеже двух миров: темного, грозного и яркого, сияющего. Оглядываюсь назад. Синева кажется мне такой родной и близкой, что почти физически чувствую тоску по уходящему солнцу. Но все это длилось не меньше двух моих выдохов. Затем дыхание перехватило: стена воды обрушилась на меня, на гречиху, пчел, землю, так долго не оплодотворявшуюся дождем. Всего второй дождь во время моего странствия. Но как он отличен от того, первого, так испортившего мне встречу с Белевым! Этот налетел неожиданно как счастье. Капли весело отскакивали от перегретой земли, от пыльной травы. Божий мир пил небесную воду, укрывался. Из ближайшего дома кто-то кричал мне весело:

— Бегите скорее, бегите, а то сухой нитки не останется! Уж какая там сухая нитка, я чувствовал, как вода добираетсядо моей святая святых

— середины рюкзака, где лежат мои книги. И вот я стою на маленьком, неказистом крылечке. Хозяйка несколько раз торопливо крестится. Слава тебе, Господи! Послал дождичек. Глядишь, зимой с картошкой будем: на час дождь не меньше. И сильный какой!

А впереди на краю неба уже блеснула лазурь. Пока робко, будто ненароком. Но через час я действительно сошел с крылечка в умытый, словно заново рожденный мир.

В Венев я входил поздно вечером. Так поздно, что на улице не было ни одного человека. Венев — совсем маленький город, пусть не такой древний, как Козельск или Дедилово, но его четыре с лишним века вызывают уважение гостя, входящего или въезжающего со стороны Тулы, Венев встречает микрорайоном однотипных панельных пятиэтажек. Как я понял, основное население города живет именно здесь. Все административные и культурные учреждения находятся в старой части. Вот об этом Веневе мне хочется написать несколько слов. И дело не в том, что тихие пустынные улочки, дома начала века, колокольня, освещенная луной, луна, придающая всему какой-то фантастический вид, гулкие шаги редкого прохожего, — как-то незаметно и сразу очаровали мое сердце. Венев подтвердил две мои недавние догадки, причем подтвердил так убедительно, что я теперь абсолютно убежден в следующем: можно посетить десятки, сотни городов, обходить все их музеи, улицы памятные места, однако, город все равно "пойдет" мимо вас. И чтобы этого не случилось, желательно приезжать (приходить) в город поздно вечером, когда суета, толкотня, посторонние шумы и прочие приметы дня покинут город до следующего утра; когда только редкие прохожие, чаще влюбленные или наоборот, очень одинокие люди повстречаются вам на пути. Тогда никто и ничтоне отвлечет вас от домов, мостовых, деревьев, всего того, что зовется собственно городом. Поверьте мне, любой дом может так много рассказать, и рассказ этот пройдет через вашу душу, в подсознание, неся такой поток информации, какой не может дать ни один справочник. И чем старше дом, чем больше таланта и сердца вложили в него создатели, тем интереснее будет рассказ. Но это еще не все. Очень важно входить в город с мыслью, что это ваш родной город, просто вы очень долго находились в отсутствии, так долго, что многое кажется незнакомым. Входите в город так, как путник возвращается в родной дом. И случится чудо. Вы действительно почувствуете себя здесь как дома.

Так вошел я в Венев, — маленький, неприметный на первый взгляд городок на северо-западе Тульской области. И он подарил мне несколько сказочных часов. Я знал, что завтра днем город будет другим, но это не страшило меня: теперь я знаю его таким, какой он есть.

Время близилось к полуночи. После того, как из раскрытых окон донесся знакомый голос известного артиста, мне стало ясно, что на улицах города остались только двое: я и еще луна, светившая мне там, где фонари на окнах не горели. И мне стало отчего-то жаль веневцев. Так и захотелось крикнуть: "Люди дорогие! Да ведь сегодня купальская ночь, неужели вам не надоело сидеть у своих телевизоров?" Но, боюсь, это бы был глас "вопиющего в пустыне". Незаметно для себя я оказался за речкой, в поле. Искать папоротник, как велит древний обычай, не входило в мои планы, да и прыгать через костер охоты не было. Я всего-навсего сорвал березовый листок и бросил его в воду. Но утонул ли он или поплыл дальше, я так и не узнал: в тот момент луна скрылась в облаках.

7 июля. В гостях у артельщиков.

Как я и предполагал, утром передо мной предстал совсем другой город. Центральная улица, примыкавшая к рынку, шумела, пела, хлопала дверьми. Пахло хлебом и соленой рыбой. Судя по всему, все взрослое население района приехало или пришло на рынок, в местные ларьки и магазинчики. Но уже совсем скоро, перейдя знакомый мостик, я бодро шагал по пустынному в этот воскресный день шоссе. Придорожный указатель любезно сообщил, что до Серебряных прудов 33 километра. Но не прошел я из них и четырех, как меня заставило остановиться большое бурое пятно на асфальте. Если вспомнить, что вчера днем прошел сильный дождь, то можно сделать вывод, что кровь свежая. А в том, что это кровь, я не сомневался. Перекресток буквально давил тишиной и безлюдьем, но вскоре я заметил приближающегося из-за посадки человека. Он оказался местным жителем, от него я и услыхал о трагедии, произошедшей прошлой ночью.

Трое молодых людей, два парня и девушка стояли поздно вечером у обочины дороги. Мимо проезжал "КАМАЗ". Все трое остались лежать на асфальте. "КАМАЗ" развернулся и умчался. У одного из парней, добавил прохожий, в прошлом месяце умер отец. Каково будет его матери?

Человек ушел, и вновь над перекрестком опустилась тишина. И сразу же как-то померк этот солнечный день, одиночеством повеяло от серой ленты шоссе. Одна секунда — и уходят из жизни три совсем юных человека. Уходят в тот момент, когда на их родной город легла тихая летняя ночь. Никто не узнает, на каком слове оборвался разговор, о чем подумалось каждому из них, когда грузовик вынырнул из темноты…

Из грустных мыслей меня вывела моя старая знакомая. Трясогузка сидела на ветке придорожного куста и бодро покачивала хвостиком, словно приветствуя меня. Впрочем, я написал "словно" только из-за боязни оказаться смешным в чьих-то глазах. Сам же был уверен, что она действительно приветствует меня, что это она разделили со мной 357 жарких, трудных и счастливых километров. Как обычно, птичка проводила меня, пролетев от куста к кусту метров двести, а затем так же незаметно, как и появилась, исчезла. Но я уже шел приободренный. Не знаю. Телепатия то или нет, но она мне прошептала: "Не горюй, странник. То, что случилось, страшно, но это жизнь. Никто не знает свой последний день, час, мгновенье. Никому не дано знать, когда придет Ангел смерти и перережет нить, связывающую душу человека с его телом. У каждого своя судьба. Твой час еще не настал. Но идти тебе предстоит еще немало. Так не медли. Иди с Богом". Переночевать я думал в деревне Александровка, находящейся на самой границе Тульской и Московской областей. Маленькая и опрятная деревенька, но до вечера было еще далеко, и я пошел дальше. Пока в конце концов не оказался в Шеметове, центральной усадьбе большого совхоза. В местном общежитии, кирпичном одноэтажном строении, жили семь или восемь человек шабашников. Мне повезло, поскольку сегодняшняя ночевка была для них последней, общежитие завтра закрывалось. Шабашники, а так они величали себя сами, считали, что их обманули в этом совхозе, и как люди вольные, в мыслях находились уже в другом хозяйстве. Как я понял, очень многого мужики не просили, требовали всего двух вещей: постоянной работы и выполнения дирекцией взятых на себя обязательств. Встретили меня очень дружелюбно. Посетовали, что я не успел к ужину, но пообещали что-нибудь "сварганить". Отказываться было бесполезно и скоро мы уже сидели на кухоньке, на столе картошка, квашеная капуста, молоко. Послеужина, далеко за полночь, продолжается разговор. Ребята, как оказывается, в основном с Украины. Насколько успеваю заметить, старший среди них Женя, он же и самый молодой. Говорит рассудительно, тщательно обдумывая слова. Так же и слушает. В его землянке Леше не трудно определить человека, не понаслышке знакомого с "зоной". Выдает и речь, и внешность. Я встречал многих таких людей, и всех их роднил какой-то общий для всех отпечаток, наложенный годами, проведенными за колючей проволокой. Авот что у всех очень индивидуально, так это глаза. У Алексея оказались очень живые и добрые глаза. Впрочем, когда познакомишься с человеком, а через несколько часов прощаешься с ним навсегда, в душу стучаться не очень удобно. Но то ли им уже поднадоело общество друг друга, то ли грядущий переездвзбудоражил, но мои гостеприимные хозяева оказались прекрасными собеседниками. Изнаете, я немножечко по-другому поглядел на шабашников, о которых с юных лет имел стойкое представление, не очень лестное для них. Они не скрывали, что их цель заработать деньги, много денег, но они согласны были работать, много работать. Эти мужики умели почти все: класть кирпичи, плотничать, крыть крыши, прокладывать дороги. Мне вспомнилось, что в приснопамятные времена ходили по России артельщики. Степенные, уважающие себя люди. Вся Русь с уважением говорили о ярославских иконописцах, владимирских плотниках, тверских сапожниках. У нас само понятие шабашник стало олицетворяться со словом "рвач". Пришли, урвали деньгу и дальше пошли. Неужто никто не хотел замечать, что трудятся шабашники с раннего утра до позднего вечера; разве их вина, что в нашей стране каждый получал не по способностям или по потребностям, а сколько положено. Язнавал прекрасного станочника, делавшего сложнейшие детали, и причем, удивительно быстро. Но стахановцем, как я замечал, он становиться не стремился. "Ради чего? Если б я от этого что имел. А то пересмотрят расценки и только и добьюсь, что буду получать на десятку поболе напарника своего Васи, который особливо на работе не потеет".

Во втором часу ночи кто-то вспомнил, что завтра рано вставать. Мне показали мою кровать. Скоро я уже мог услышать похрапывание моих соседей. Перед сном успел подумать, что "артельщик" все-таки звучит куда лучше, чем "шабашник".

8 июля. Человек под дождем.

Когда же проснулся, в общежитии уже никого не было. На тумбочке лежала записка, в которой Женя сообщал, что они решили не будить меня в такую рань, что завтрак на кухне и что с ключом нужно поступить так-то и так. В самом конце приписка: " По дороге в Пруды сверните в деревню Курбатово. Там живет Владимир Васильевич Кулагин, очень интересный человек. Вам с ним будет интересно поговорить. Онс самим Павловым из зоны бежал. Мы с ним утром увидимся и расскажем о вас". Как я понял, "интересный человек" Владимир Васильевич уже меня ждет. Надо идти. Но кто такой Павлов? Среди Павловых, о которых я что-то слыхал, былиученый, герой Сталинграда и премьер-министр, теперь уже бывший. Но вроде никто из них на зоне не сидел. Впрочем, нет. Память подсказала мне, где я еще встречался с этой фамилией. Один мой знакомый, человек с солидным уголовным прошлым, рассказывал, что во время этапа ему попадались надписи такого содержания: "Помним Павлова". Может быть, это тот самый Павлов?

Деревушка Курбатово притулилась у огромного карьера. Домик Кулагина я нашел очень быстро. Он действительно уже ждал меня, причем ждал с полной папкой своих статей, стихов и фельетонов. Уже через несколько минут я убедился, что новый мой знакомый — действительно очень интересный человек. Весь словно пропитанный энергией, он каким-то чудодейственным образом избежал суетливости, свойственной таким "заводным" людям. В детские годы он лишился кисти на одной руке и трех пальцев на другой. И вот этими двумя пальцами Кулагин не только построил себе дом, не только умудряется держать пчел, ухаживать за огородом, но и писать стихи, отправлять письма в ООН и лично президенту Бушу. К нему у Владимира Васильевича особая симпатия. У меня сложилось впечатление, этому неугомонному человеку до всего в мире есть дело. И весь мир для него умещается в его маленьком доме. А может быть, весь мир — его дом? Он переживает, когда идет война в Ираке, и когда в Серебряных Прудах, на его взгляд, плохо промышленность готовится к грядущему рынку. Но ему мало волноваться, негодовать. Кулагин обязан сделать так, чтобы его услышали другие. Неважно, кто это будет: читатели местной районки или мировое сообщество. Самое главное, и Владимир Васильевич глубоко в этом убежден, наш мир губят равнодушные люди. А потому — от них все беды.

— Вы представляете… — И Кулагин начинает рассказывать очередной случай, как он приходит к человеку, занимающему высокий пост, говорит ему о проблеме, не своей, разумеется, а общественной, а тот отвечает, что проблема для него не новость, и добавляет: — "А вам-то до этого какое дело?" Когда бюрократа ничем не прошибешь, Владимир Васильевич прибегает к своему главному оружию — сатире. Он мне с гордостью показывает свои стихотворные творения — басни, эпиграммы, стихи на политические темы. Надо честно сказать, что графоман Кулагин — преизрядный.

Время от времени пытаюсь увести наш разговор от животрепещущих событий современности к дням юности Владимира Васильевича, к Павлову, но мой новый знакомый ловко уходит в сторону. Уже и чаю с медом попили, и все стихи мне хозяин прочитал, и с внучкой познакомил. И вдруг резко поднялся, будто что-то окончательно решил.

— Пойдемте, я провожу вас. В Пруды есть дорожка живописная, да и короче немного той, что вы шли. Родничок заветный свой покажу. Ну что ж, проводить, так проводить. А дорога действительно живописная. Узенькая тропка ведет нас вдоль Осетра, пожалуй, самой чистой реки в центральной России. Мой спутник рассказывает:

— Здесь в старину осетр из Оки нереститься ходил. Ругаем прошлое, а люди тогда не в пример нам были. Хозяева. Когда осетр шел, батюшка в церкви нашей, как старички мне говорили, в эти дни в колокола запрещал звонить. Вот как природу берегли.

Вдруг он неожиданно замолчал. Часть дороги шли молча. Откуда-то снизу раздалось тихое журчание. В пяти шагах от реки из-под корней старых пробивался родник.

— Дальше я не пойду, — Кулагин сел на придорожный валун и рукой пригласил меня сделать то же самое, — а вот водички этой испить советую. А если фляжка какая есть, налейте, прекрасная вода.

Он закурил. По всему чувствовалось, что во Владимире Васильевиче шла внутренняя борьба.

— Ну да ладно, — видимо, решившись, после длительного молчания заговорил мой спутник. — Не люблю, правда, о себе рассказывать. Но раз вы специально ради этого заходили… Расскажу, а вы уж хотите верьте, хотите нет. Обратили внимание на мои руки? У нас в деревне во время войны бои приличные были. Соответственно и железок осталось. Одна такая штука в моих руках и рванула. Говорили, что легко отделался. Но жизнь моя с тех пор пошла совсем не так, как у большинства моих сверстников. В конце сороковых меня, совсем тогда еще пацана, посадили. За стихотворение. По нашим временам совсем обычное. А по тем… Осторожности во мне и сейчас нет, а тогда и в помине не было. У знакомых почитал стихи, те попросили им переписать, а через три дня за мной пришли. Осудили быстро, я даже не успел понять, что со мной произошло. Так я оказался на берегах Камы, в Услаге. Вы, наверное, много уже читали о сталинских лагерях. Сейчас об этом много пишут, поэтому чего-нибудь нового добавить вряд ли удастся. Хреново, одним словом, было… Лучше расскажу о самом побеге.

Где-то год я уже в лагере пробыл, когда Павлов, а с ним я в одном отряде был, предложил всем бежать, все согласились: все равно в этих комариных болотах погибать. А на работу нас водили в лес. Павлов план разработал, говорил, что все берет на себя. Он ведь в разведке воевал, до майора дослужился. Его в самом конце войны в Венгрии арестовали. За что я, честно говоря, особо не вникал. Да и он не из разговорчивых был. Так вот, во время работы Павлов скомандовал: "Ложись!" и мы, как условились, бросились на землю: По-моему, никто еще не успел ничего сообразить, а Павлов уже повалил охранника, разоружил его и приказал всем остальным поднять руки. Я даже немного разочарован был: все произошло как-то буднично, что ли. Уже после, присмотревшись к Павлову, я понял, что он все делал так — спокойно, четко, без эффекта, но результат всегда был стопроцентный. Тогда, на лесоповале, он спросил нас: "Кто со мной?" И еще вчера все готовые к побегу, сегодня стояли, понурив головы. Только два человека присоединились к нему, оба совсем еще зеленые юнцы. Мне кажется сейчас, что согласились только из понятий юношеского романтического кодекса чести: ведь мы же обещали: Один из двух тех юнцов перед вами, а второго звали Валера. Насколько помню, его отец работал одно время вторым секретарем обкома или крайкома на Дальнем Востоке. Тихо журчал родник, неспешно вел свой рассказ Владимир Васильевич. Признаюсь, вначале меня охватило очень сильное скептическое чувство. Урезониваю себя: ну какое ты имеешь право не верить человеку? Но вскоре я забыл не только о своих сомнениях, настолько увлекательным был его рассказ. И вот уже я сам с беглецами бреду по болотистой тайге северного Урала. Словно кто-то невидимый показывает мне кинокартину, и я не только слышу, но и вижу. Вижу погоню, многодневную, упорную, вижу, как беглецы вопреки всякой логике выбирают самый гибельный путь, избегая дорог. Им везло: на складе лесоматериалов они находят оставленные кем-то комбинезоны, пропитанные живицей. Но погибает Валерка. Владимир Васильевич помнит только сухой выстрел, и как почти одновременно с ним неловко опрокинулся на бок их товарищ. Но взять Павлова ни живым, ни мертвым, так и не удалось. Погоня же потеряла трех человек.

А они, после долгих недель блуждания, оказались в Ленинграде. Павлов и там, казалось, предусмотрел все. В Швецию везли оборудование. Вместе с оборудованием поплыл на корабле и ВасилийИванович Павлов. Поплыл один, без товарища, который на все уговоры ответил одно: "Что я буду там, за границей, делать?" Через некоторое время его взяли. По иронии судьбы досиживал Владимир Васильевич в том лагере, откуда бежал. Правда, могло все кончится хуже, но на суде, в ответ на вопрос, стрелял ли он в своих преследователей, беглец чистосердечно показал свои руки: чем стрелять-то?

Сомнения пришли ко мне опять, когда я подходил к Серебряным. Уже больше часа прошло, как я попрощался с Кулагиным. Он пожелал мне доброй дороги, просил при случае наведываться к нему. Но по всей вероятности, мы вряд ли еще раз увидимся. Не знаю, как он, я же вынес из этой короткой встречи самые добрые впечатления. Может быть, когда-нибудь поподробнее узнаю о легендарном человеке Василии Ивановиче Павлове. А пока я запишу и забуду эту историю: негоже обижать недоверием человека, который отнесся к тебе с доверием. А Серебряные Пруды помогли мне сделать это гораздо быстрее. Весь остаток дня я ходил по улицам этого большого поселка. Достопримечательностей немного. Памятник маршалу В.И. Чуйкову, уроженцу здешних мест, да развалины церкви. Между прочим, это самый далекий район в Московской области. Он располагается клином между Тульской и Рязанской областями. Даже бросив беглый взгляд на карту, видишь, что ему гораздо сподручнее относиться к одной из этих двух территориальных единиц. Но по словам местных жителей: "Земля вокруг нас богатая, вот нас Москва к себе присоединила". Неподалеку от гостиницы — уютный стадиончик. Вечер. В воздухе душно: приближается гроза. Хотел лечь пораньше, но с улицы услышал крики, звон мяча, такой знакомый и волнующий, и вот я уже на стадионе. Группа людей самого разного возраста увлеченно гоняет мяч. Но это не совсем обычный поединок. Мне сразу вспомнилось детство. Знакомая игра, мы называли ее "жопки". Одна команда, человека три-четыре, становится в ворота, соперники поочередно бьют по воротам. Затем роли меняются. Нужно забить больше голов. Проигравшие опять становятся в ворота, но уже не лицом к соперникам. Победители должны, как это ни сурово, тем же мячом бить в те же ворота, но не с целью забить гол, а попасть в проигравших. Отсюда и название игры. Проигравшим остается рассчитывать только на промах или великодушие победителей. Но какое тут великодушие: полчаса назад ты самбыл победителем. Сколько лет прошло, а до сих пор помню это ощущение, когда, тесно прижавшись друг к другу, мы вслушивались в разбег. Мяч сырой, тяжелый, таким мячом быков убивать. Удар! Кожаное ядро со свистом пролетает над нашими спинами. Вздох облегчения: пронесло! Сколько там ударов осталось? Все это припомнилось мгновенно, буквально в секунду. Но "насладиться" зрелищем не удалось. Ко мне подсел молодой человек. Пьян он был весьма. Видимо, для полного счастья ему не хватало общения. К сожалению, такое общество интересно, когда ты сам находишься в подобном состоянии. Если же нет… Он очень вежливо попросил разрешения подсесть… Поскольку я не умею, разговаривая с человеком, смотреть в другую сторону, то финала поединка на поле не увидел. Слышны были только радостные вопли болельщиков и бьющих, когда мяч попадал в кого-то из проигравших. А я никогда не думал, что человек может так надоесть через пять минут. Через десять я уже хотел бежать, но меня попросили не обижать и пойти в гости "распить бутылочку". Еще через десять минут меня выручил дождь. Под аккомпанемент грозы он стеной обрушился на поле. Все бросились бежать. Их примеру последовал и я. Мой новый "друг" попробовал догнать меня, но это ему было трудно сделать. Он остановился, развел руками, словно сетуя на что-то, а потом понуро поплелся по беговой дорожке. Порой его заносило в сторону, но он вновь возвращался на дорожку и словно одинокий марафонец брел к финишу. Я остановился. Возникло желание вернуться к человеку и пригласить его к себе в номер. Но желание так же быстро погасло, стоило только вспомнить двадцать минут нашего общения. Больше я вряд ли выдержу. Да к тому же еще немного и на мне сухой нитки не останется. Так оправдав себя, я открыл двери гостиницы. А человек все брел по кругу. Одинокий человек под дождем.

Придя в номер, в дневник я записал только одну фразу: "В маленьком городе одиночество в сто крат страшнее, чем в большом. 8 июля 1991 года. Серебряные Пруды".

9 июля. Журналист из "Правды".

Сколько ни живи человек на земле, а не привыкнуть ему к красоте восхода. Лазурью сияли небеса. Изумрудными россыпями сверкали росы на стеблях травы. Даже грязные лужи, в которых отражались высокие облака, потеряли свою обычную унылость. Что говорить тогда о больших прудах, которые тянулись слева от меня длинной серебряной лентой. Это они дали название поселку. Я был бы не прочь подойти к ним поближе, но тропинка упорно уводила меня в сторону. А быть внимательным просто необходимо: граница областей, бездорожье. Почти не останавливаюсь в небольших деревнях, смотрю в карту и спрашиваю встречных прохожих, как дойти до следующей деревни. Но вот пройдена последняя деревня. Поле. Холмистое, бескрайнее. Маленькая речушка. Мостик. Неуверенно перехожу его. Куда идти дальше? Где-то впереди рязанская деревня Студенец, но какая из трех дорожек ведет туда. Ошибешься, считай, весь день потеряешь. И, как назло, ни одного прохожего. Озираюсь по сторонам: пусто. Единственный, кто видит меня, так это жаворонок; высоко в небе звенит его голос. Решаюсь делать то, что делал всегда в этом походе. Молюсь. Тихо, сосредоточенно. Прошу помощи. Сразу вспоминается дом в Оптиной, та волна, что охватила меня, когда припал к раке с мощами Преподобного. То чувство защищенности, уверенности, покоя не покидало меня с той поры ни на миг. Вот и сейчас, стою в этом бескрайнем поле, но нет ощущения беззащитности, одиночества. Откуда-то из-за кустов ивняка вышел человек. Я даже вздрогнул от неожиданности: почему я его раньше не видел? Брезентовый плащ, кепка, кирзовые сапоги. А лица почему-то не разглядел.

— Что стоишь, мил человек? Заблудился?

— В Студенец направляюсь, а дороги не знаю.

— В Студенец? Видишь, впереди несколько деревьев? Да не там, правее. А от них по телеграфным столбам.

Благодарю его. Мы прощаемся. Минуты через две оглядываюсь. Что за чудеса! Безлюдное поле, жаворонок звенит в вышине. Никого. В Студенец мы пришли одновременно, — большая черная туча и я. Бегу к первому попавшемуся дому. Старенькая терраска, за столом играют в карты пожилая женщина и две совсем еще юные девушки. Играют в самую популярную русскую карточную игру

— в "дурака". Судя по всему, играют не первый час. Все ясно, приехали из города. Хорошо, конечно, молочка у бабули попить, да скучновато.

— Четвертым не будете? — после приветствия обращается ко мне женщина. Девушки с интересом рассматривают нежданного гостя, но молчат. Включаюсь в игру. Говорит женщина, мы молчим. Особого азарта нет, хотя вроде бы нам с партнершей везет. Но дождь не утихает. Наконец, женщина тоже устает рассказывать о том, какая это дыра — Захаровский район, как трудно даже до райцентра добраться, до Прудов в три раза ближе, но зато бездорожье… Эх! Опять проиграла! Успокаиваю ее, обещая, что по приметам, кому не везет в картах, повезет в любви. Кратковременное оживление на лицах девушек — и опять сосредоточенное молчание. Будто не в подкидного играем, а в шахматы.

Но всему приходит конец. Ушли в сторону юга тучи. С сочувствием смотрю на девушек: сколько партий им еще предстоит сыграть? Стоило ради этого ехать из Москвы?

В Коровино, большую, хаотично застроенную деревню я пришел поздно вечером. Переночевать решил в местном общежитии. На мой стук открыл дверь чернявый мужчина средних лет, очень пьяный. За его спиной виден другой, повыше, рыжеволосый. Тоже пьяный. В комнате дым коромыслом. Пытаюсь объяснить, кто я и зачем пришел сюда. Говорю, а сам заранее чувствую, что мне скажет этот человек. К сожалению, типаж очень распространенный. До него каким-то образом все же доходит, что я прошусь на ночлег. На лице появляется выражение собственной значимости, в глазах почти презрение.

— А почему я тебе, собственно, должен верить? Ты мне документы свои покажи, паспорт или удостоверение какое. Посмотрю, может, и пущу. "Пущу" было произнесено просто замечательно. В нем так и слышалось основательное, хозяйское. Правда, внешность человека никак не соответствовала важности тона: майка, выпущенная из-под брюк, босой, в руках самокрутка. Все ясно. Поворачиваюсь, чтобы уйти. Но тут из-за спины чернявого вырывается его друг.

— Мишка, кончай хреновину пороть. Вечно не поймешь, кого из себя строишь. Парень, не слушай его, проходи. Койка у нас свободная есть, переночуешь. Мы вот пьем. Может, и ты с нами сообразишь? Да не бойся, проходи. — Все это он проговорил почти без пауз. — Меня Андрюхой зовут, а это Мишка. Сидим здесь без толку, вот и пьем.

Так я познакомился с двумя рязанцами, приехавшими помогать подшефному колхозу. Как я мог понять, они готовили к уборке свои комбайны, но нужных запчастей не было, и большей частью им приходилось сидеть без дела.

— Представляешь, парень, — Андрюха завелся, — приходится друг у друга из комбайнов детали таскать! А что прикажешь делать? И к председателю ходили, и к начальнику мастерских, а толку никакого. Говорят…. - он вдруг осекся, в глазах мелькнула мысль. При мне они одолели еще одну бутылку. Миша сидел на кровати, время от времени протягивая мне руку: "Паспорт покажи". "Иди ты", — говорил ему Андрей и пристально смотрел на улицу, что-то соображая. Так повторилось несколько раз, но Андрей, что-то обдумывая, забыл о нас. Я грыз сухарь и в ответ на протянутую Мишкину руку отвечал: "Иди ты", он тупо смотрел и соглашался: "Ну ладно, оставайся".

— Послушай, парень, — вдруг заговорил Андрей, а у тебя есть документы, что ты в газете работаешь?

— В журнале. Есть.

— Ты мне должен помочь. Ну нельзя мне без запчастей, понимаешь?

— Понимаю. А как могу помочь?

— Я все придумал. Завтра пойдем на планерку. Представишься, скажешь, что ты мой двоюродный брат, работаешь в "Правде", и так, будто ненароком, спросишь: "А как у вас дела с запчастями?"

— Прости, а почему из "Правды"?

— Ну хоть откуда. "Правда" же главная газета.

— "Труд" еще есть, — с кровати подал голос Михаил.

— Неважно. Главное, из Москвы. А наши только Москвы и боятся.

— Хорошо, я спрашиваю про запчасти. Дальше что?

— Как что? Сдрейфит, как пить дать. И будем мы с Мишкой при запчастях. Я вначале пытался было отговорить Андрея от такой авантюры. Но чем более приводил доводов против, тем сильней распалялся Андрей.

— Увидишь, парень, все пройдет, как по маслу. Ты только помоги. Поможешь? Что оставалось делать? Я согласился. Радостный Андрей умчался куда-то, и вскоре с улицы я услышал его возбужденный голос:

— Я завтра ему покажу. Я завтра корреспондента из "Правды" приведу.

— Откуда?

— Из "Правды".

— А что он здесь делает?

— Брательник мой. Двоюродный. В "Труде" работает. Завтра посмотрим, как председатель вертеться будет.

Время подходило к двум часам ночи. Я не без улыбки представил завтрашнюю планерку. Может быть, встать пораньше и уйти, пока мои соседи будут спать? Стыдно. Обещал все-таки. Рядом бормотал что-то спящий Мишка. Я прислушался: "А почему я должен верить, что ты журналист?.. Паспорт покажи…"

— Иди ты! — сказал я как можно громче и погрузился в туман сна.

10 июля. День добрых встреч.

К моему огромному удивлению, встав утром, Андрей упорно прятал от меня глаза. Я все понял. Он был трезв. Сегодня парень вернулся к обычной жизни. А это значит, что ничего-то всесильному "преду" не покажет. Но попрощались мы тепло. Андрей был рад, что я не заговариваю про вчерашнее. А Михаил даже охотно объяснил, как быстро добраться до большака на Рыбное.

А минут через двадцать я уже проходил мимо местной школы. Место, кстати, было на удивление живописное. По всей видимости, раньше здесь находилась помещичья усадьба. Старые сосны, следы старых построек, старый человек, косивший траву, все это как-то умиротворяюще подействовало на меня. Я не заметил, как вышел на асфальт. На указателе была написана цифра 44. Столько километров мне предстоит идти до Рыбного.

Асфальт был плохонький, пейзаж довольно однообразный: поля, с кусочками леса, деревеньки на обочине дороги. Движения на шоссе почти не было. Короче, ничто не отвлекало от мыслей. Я так задумался, что чуть было не наступил на что-то лежащее на дороге. Еж. Задавили его ночью. Сколько встречаю на дороге раздавленных ежиков, а всегда до слез жалко. Жалко этих удивительных зверьков. Пыхтящие, вечно сердитые, с каким удовольствием они сворачиваются в клубок, выставляя вперед спасательные колючки! А на самом деле добрейшие существа. Приручить их очень легко, нужно только немного терпения. И когда у вас это получится, вы вдосталь налюбуетесь их острыми мордочками со смышлеными глазками, поразитесь их ловкости, смелости, сообразительности. Очень люблю ежей. Представляю, как ночью он перебегает асфальтовую серую ленту дороги, навстречу мчит что-то ревущее, слепящее глаза. Ежик не убегает, он сворачивается в клубок, выставляет иголки и с бешено стучащим сердечком ждет неожиданную опасность. Ему бы сделать несколько шагов, а он ждет приближения машины… Машина промчится дальше, а он так и останется лежать на асфальте, добрый ежик с колючим характером.

В деревне Токарево я вспомнил, что вроде бы и пообедать пора. На мое счастье, в доме, который мне приглянулся (может быть, оттого, что в палисаднике росли красивые цветы, а сам палисадник был аккуратный, уютный), жила тетя Нюра, очень добрая женщина.

— Ох, и устал ты небось, родименький, — запричитала она и дала мне на дорогу не только молока, но и огурцов, сала, хлеба. Долго пытался сунуть ей в руку пятерку, но у меня так ничего и не получилось. Обедал я в этот день просто великолепно. В следующей деревне, в Ходяйнове прямо к дороге подходил роскошный сад. Деревья в саду были уже почтенного возраста, поэтому под грушей мне с избытком хватило места. Не только мне, но и невесть откуда взявшейся кошечке, кузнечикам, то и дело запрыгивающим на спальник. Сквозь темно-зеленую листву солнце просачивалось "дождем". Было светло и тихо в саду и у меня на душе. Я долго ждал этого часа. С каждым днем я приближался к нему и вот, наконец, только на двадцатый день пути я вошел в это состояние. И дело было не в молоке, сале, уютном саде.

Что бы я ни говорил себе, что бы ни внушал, но только сейчас скопившаяся за год суета покинула меня. Двадцать дней я словно очищался и вот теперь, умытый солнечным дождем, я смотрю за игрой кошки с кузнечиками, трогаю узловатый ствол груши, затем откидываюсь на спину и лежу. Не знаю, миг прошел или вечность. Временами налетает ветерок, затрепещут листья. И опять тишина. И опять облака высоко в небе. И с какой-то блаженной улыбкой через несколько часов я легко иду по вечерней дороге, не думая о том, сколько мне еще идти, где я заночую. Мне ничего не надо. Я живу. И мне хорошо от одной мысли об этом. В деревне Пальные мне повстречался старик. Я только успел поприветствовать его, как он заговорил со мной. Так бывает, когда у тебя радость на душе, а поделиться ею не с кем. Случайный прохожий, просто незнакомец, проходящий мимо, — какая разница. Ведь радость, которой нельзя поделиться — не радость.

— Все. Сегодня здесь последнюю ночь ночую, — обратился он ко мне. В голове сразу пронеслось: "ночь ночую", разве можно так говорить? Но раз он сказал…

— А это хорошо или плохо, что последнюю?

— Конечно, хорошо. Завтра в Михайлов меня отвезут, в богадельню. Будет где перед смертью голову приклонить.

Внимательно смотрю на старика. Лет ему много, но он высокий, стройный, весь какой-то поджарый. Со спины посмотреть — мужчина в расцвете сил.

— По-моему, вам рановато о смерти говорить…

— О ней никогда не рано говорить, молодой человек. А когда столько лет за горбом, как у меня, то тем более.

Из раскрытого ворота рубахи виднелась татуировка. Руки тоже были разрисованы.

— Да и хлебнуть, наверное, пришлось? — спрашиваю, будто невзначай.

— С чего вы взяли? — поймав мой взгляд и холодно сверкнув глазами из-под кепки, в свою очередь задал мне вопрос старик.

— Я всегда думал, что дом для престарелых — это не то место, которому люди радуются.

— На моем месте и ему будешь рад, коли живешь, как пес. — Было видно, что на минуту покинувшее благодушие вернулось к нему снова. Так я познакомился с дедом Алексеем. Он действительно хлебнул в своей жизни горюшка. Сидел столько лет, что сам не помнит. Где-то живет дочь… Но где, не знает. Зачем он ей?.

Однажды дед пришел в Пальные. В крохотном общежитии — терраска, чулан, кухня и две комнаты с печкой — ему отвели место. В прихожей. Зимой живет один, летом приезжают механизаторы из Рязани. Те, что живут сейчас — славные люди, не обижают. Но все равно, что за жизнь в чулане? Правда, насчет еды нормально было. Пусть пенсия крохотная, зато здоровьем Бог не обидел. Да и руки подходящие. Дед Алексей даже посокрушался.

— Я ведь и колодец выкопать могу, и траву покосить. А хозяйки жалеют, старый, говорят.

Наконец он вспомнил обо мне.

— Я бы с удовольствием приютил, но я не хозяин. Надо у постояльцев спрашивать. А они на рыбалке, когда придут, не знаю.

Только он это проговорил, как из-за ближайшего поворота показались двое парней и девушка. Честно говоря, сегодня я не волновался о ночлеге. В душе были такие покой и радость, что и земля показалась бы мне пухом. Если нет места, зачем проситься к людям, стеснять их? Однако, глядя на лица подошедших, я не сомневался, что отказа не будет. Но все за меня сказал дед Алексей.

— О чем речь, — произнес старший из ребят. — У нас сегодня товарищ уехал, койка освободилась. Заодно рыбки свежей отведаете. Так я познакомился с Сашей, Юрой и Наташей. Хороший был день, и вечер выдался замечательный. Мы ели жареную щуку, сидя на траве под открытым небом. А какие светили звезды! Глядя на них, хотелось говорить о чем-то высоком, хорошем. У каждого человека, чем бы он в жизни ни занимался, — ковырялся ли в железках, чистил ли навоз на ферме, — бывают минуты, когда хочется смотреть на небо. И я полюбил своих случайных знакомых. И не только за их доброту, внимательность. Мы все вместе ощутили нечто схожее. Временами кто-то по привычке ронял матерное слово. В другой раз он бы и не заметил этого. А сейчас он извинялся перед всеми, и это никому не было смешно. И даже зашедшие на огонек соседские ребята, причем зашедшие не с пустыми руками, а с бутылкой самогона, как-то странно присмирели. Видимо, общее настроение передалось и им. А потом мы замолчали. Каждый думал о своем. Звезды отражались в молодых глазах. Только было слышно, как на лежанке храпел дед Алексей. Что случилось с нами в этот вечер? Почему каждый из нас именно сейчас, в эту минуту хотел стать лучше, чище? Засыпая, я все думал об этом. Думал о том, почему это вдруг мы друг другу выплеснули свои сокровенные, хранившиеся в самой глубине души помыслы? Ответ мог быть только один: в эту летнюю ночь со мной и моими новыми друзьями говорил Бог. С каждым в отдельности и со всеми вместе. А может быть, я преувеличиваю? Просто пролетел Ангел и коснулся нас своим крылом.

11 июля. Загадочное женское сердце.

Летнее деревенское утро. Где-то скрипнула калитка, запел петух, и вот уже наполнилась звуками еще секунду назад мирно спавшая улица. В русской деревне встают рано, а в июле, когда день, согласно древней народной мудрости, год кормит особенно.

Прощаюсь с теми, кто пригрел меня на ночь. Они зовут меня задержаться на денек: оказывается, в этих местах хорошо ловятся раки. Я же вчера неосторожно посетовал, что уже забыл, каковы они на вкус. Уговаривают ребята искусно: вы, мол, отдохните, ведь не выспались, а мы и пивка достанем. Где вы в наше время еще отведаете раков с пивом?

Но я заложник. Заложник дороги. Вот она лежит передо мной. Я вижу, как она поворачивает влево, поднимается на противоположный берег реки и уже совсем тонкой ленточкой исчезает у горизонта. Дорога ведет в Рыбное, и сегодня я должен быть там.

Через полчаса оборачиваюсь назад. Большая деревня с сотнями жителей, среди которых теперь есть у меня друзья, превратилась в маленький зеленый островок в бескрайней степи.

Две фактически бессонные ночи сказались. Шел я тяжело. И дело было совсем не в жаре — к ней я привык. Это, наверное, особенности организма. Могу спокойно идти несколько дней с сухой коркой хлеба и полупустой фляжкой, но когда не высплюсь… К полудню чувство разбитости стало почти нестерпимым. Ищу места, где можно было бы передохнуть, но по сторонам шла длинная улица очередной деревни или унылая пыльная посадка тополей вдоль дороги. А отдыхать среди тополей последнее дело. Они, как никакие другие деревья, забирают у человека энергию. И только километров за шесть до Рыбного я увидел маленький лесок, почти вплотную подходивший к дороге…

Когда проснулся, солнце уже вовсю двигалось в объятия запада. Через час я входил в город. И чем дольше шел, тем больше он мне нравился. Железная дорога делила город на две части. Новые дома в основном в южной части. Северная половина города — это и административный центр и частный сектор. Небольшие деревянные дома с маленькими вишневыми садиками под окнами. Правда, под ногами было грязновато, но как мне объяснили немного задетые моим замечанием местные жители, а все мы патриоты того места, где родились — "вообще-то в Рыбном не так грязно. Просто весь город перекопали, когда прокладывали коммуникации". И все равно, входя в Рыбное из степи, не замечаешь однообразных новых домов, грязи под ногами, толкотни на вокзале. По уютным вишневым улочкам неспешно добрел я до гостиницы. Называлась она "Вожа". Это интересная особенность гостиниц в районных городках России. В большинстве своем они носят имена рек, речушек, протекающих в данной местности. Но роднит их не только это. Уже открывая двери, у тебя возникает ощущение, что ты здесь когда-то был. Никогда не вызовет энтузиазма номер, в котором на голых стенах радиоточка, графин со стаканом на столе, сосед — командировочный, думающий о том, как бы поскорее сделать все дела и уехать отсюда. Но все это ждет тебя, когда дежурная выдаст ключ от номера. В "Воже" симпатичная, бойкая хозяйка сочувственно произнесла: "У нас мест нет". Около нее доваривалась картошка, вымыты свежие помидорчики и огурчики, порезано сало. А сало с чесноком, а картошка белая, рассыпчатая.

— Совсем нет? — без надежды, просто чтобы подольше повдыхать эти божественные запахи, спрашиваю у дежурной.

— Самое смешное, что у меня целая комната свободна. Но оттуда сегодня утром человека с дизентерией в больницу увезли.

У меня появилась надежда.

— Так поселите меня туда, — предлагаю ей с самым невинным видом.

— Да вы что?! Заболеть захотели?

— Так врачи, наверное, все обработали. А я уйду завтра утром, и ваша совесть будет в любом случае чиста, ведь вы же меня больше не увидите. А картошка уже булькала в кастрюле. В дверь заглянула какая-то женщина: "Подруга, ну ты что копаешься?"

Понимаю, что просить бесполезно. Я уже поворачиваюсь к выходу. Но это загадочное женское сердце…

— Что же вы будете делать? — вопрос мне в спину.

— Искать где-нибудь приюта. Вечер на дворе.

— Послушай, Маша, — это она обращается к нетерпеливой женщине, а ведь у кооператора в номере еще одно место есть.

— Так он недоволен будет.

— А мне какое дело? Что ж, человеку на улице ночевать? Вот так я нашел приют в Рыбном. Остается добавить, что когда я готовил свою скромную трапезу — замачивал геркулес — в дверь постучали. Вошла дежурная и принесла картошки, сала, огурцов и помидоров.

— Зачем вы беспокоитесь, я совсем не голоден…

— Ешьте, пожалуйста. Находились за день. Ешьте и отдыхайте. А тарелки я завтра заберу.

Это загадочное женское сердце.

12 июля. В монастыре.

Сегодня праздник. День первоверховных апостолов Петра и Павла. Праздник высокого летнего неба, зреющих нив, теплых рос. В Рыбном нет церкви, буду же считать, что отмечу его под куполом небес, в поле. Отчего-то в тех местах, где я родился, из названия праздника ушло имя апостола Павла. Из-за краткости? Петров день сказать так вроде бы проще. Тогда почему на Руси было необыкновенно популярно имя Петр, а имя Павел встречалось куда реже? Разумеется, я говорю о бытовом уровне. В Православной Церкви уважение к апостолу Павлу, больше всех сделавшему для распространению христианства на земле, огромно. И, стоя в церкви, люди русские с трепетом слушали великие Павловы слова, лучше которых вряд ли что было написано смертными: <Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая, или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а любви не имею — то я ничто. И если раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею — нет в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится. Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла. Не радуется неправде, а сорадуется истине. Все покрывает, всему верит, всему надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится (1 Кор.13, 1–8). Я читаю эти божественные строки, сидя на обочине дороги, ведущей в Константиново. Движение редкое, безлюдно. От Рыбного пройдено чуть больше десяти километров, но размышления заставили остановиться. Может, я действительно не прав, и все дело в удобстве произносимости? Тогда почему самое красивое созвездие нашего звездного неба — Орион- в народе назвали Петров крест? Читаю, и, мне кажется, начинаю понимать. И Петр, и Павел приняли мученическую смерть за веру в Христа — и здесь они оказались равновеликими. Но Павел все-таки остался в большей степени учителем. Но всегда на расстоянии, он всегда выше тебя, как бы близко он к тебе ни приближался. А кто был Петр? Простой рыбак, бросивший дом, семью, и ушедший в неизвестность по первому слову проходившего мимо Странника. Бедный рыбак, деливший с Ним все тяготы Его земной жизни. Судя по Евангелию, — простодушный и немного наивный, весь, с ног до головы, земной. Такой же, как большинство из тех, кто жил, жив и будет жить на земле. С такими же слабостями. Поклявшийся не бросать Господа и трижды предавший его. Мне трудно без волнения читать вот это место из Евангелия от Луки: "Тогда Господь, обратившись, глянул на Петра; и Петр вспомнил слово Господа, как он сказал ему: прежде нежели пропоет петух, отречешься от меня трижды. И вышед вон, горько заплакал". (Лук. 22, 61–62). И раскаялся Петр, искренно, чистосердечно, и прощен был Иисусом. Но кто знает, сколько раз виделся ему Господь, уводимый солдатами, оборачивающийся к нему на прощание. И самое непостижимое для нас, грешных: не было в прощальном взгляде Иисуса осуждения или презрения, даже укора легкого не было. Любовь — да, сочувствие: вот видишь, Петр, получилось совсем не так, как ты говорил. Благодаря скромному галилейскому рыбаку для всех нас, грешных, ближе становится Господь. Строгий и Милосердный. И уже легче жить с надеждой, что и нас Он простит когда-то…

Ближе к полудню я стоял на развилке. От основной дороги вправо уходила другая. Вела она в Пощупово, в Свято Иоанно-Богословский монастырь. Как быть? Мне и в Константиново к Есенину хотелось попасть, но надо было выбирать. Долго взвешиваю все "за" и "против". Очень люблю поэзию Сергея Есенина, тем не менее, утверждаюсь в мысли, что мне следует повернуть направо. И дело совсем не в каких-то приоритетах. Во-первых, оставалась надежда, что встреча с родиной Есенина, пусть позже, но состоится. Во-вторых, разве сейчас я шел не по родным есенинским перелескам, разве Пощупово находится не на Оке, разве не этими дорогами ходил он в Солотчу, Спас-Клепики, куда предстоит идти и мне, разве дух поэта — конкретное место, дом макет, имитирующий оригинал, а не эти березы, эти поля, васильки во ржи? И, все-таки, я все стою в нерешительности, словно ожидая знака свыше. Хотите верьте, хотите нет, но то, что случилось в тульской степи, повторилось опять. Правда, вначале мимо меня в сторону Константинова проехал большой желтый "Икарус", набитый пассажирами, а в сторону Пощупова пролетела над самой землей маленькая пичужка. Побегала по пыльной обочине, пострекотала что-то и исчезла так же стремительно.

В здешних местах деревни, лежащие на Оке, — основательные, просторные. Их правый берег высокий, крутой, вид с него открывается славный. Левый же берег — зеленая окская кайма, ровная, насколько хватает глаз. И только виднеющаяся в дымке Солотча уже карабкается наверх, но она стоит на правом берегу уже другой реки. Первое, что я увидел в Пощупове, была колонка. Я бодро устремился к ней, но, увы, воды не было. И так на каждой улице. "У нас такое случается", — услыхал я после пятой или шестой попытки набрать воды. А вот и монастырь. Влево от него шла тропка, резко уводящая вниз. Вижу несколько человек, спешащих по тропке, у всех в руках посуда.

— Куда он? — спрашиваю проходившую мимо девочку.

— А вы разве не знаете? К святому колодцу. Она и проводила меня до места, где было можно испить святой водицы. Шли мы быстро, по пути обогнав старика с ведром, группку туристов в шортах. Все шли к колодцу. На нем стояла икона. Вода струйкой текла к деревянному домику по искусно сделанному желобку и, к моему удивлению, исчезала в этом строении.

— А что это? — спрашиваю я, с наслаждением замирая от ломоты в зубах. Подоспел старик с ведром. Он и объяснил мне, что домик — купальня. Купаются в ней и стар и млад, больные и здоровые. Никому вреда от нее не было и не будет. Это насчет того, что кто-то боится заболеть. Совсем наоборот. Вся хворь с Божьей помощью выйдет. А ежели вам еще далекоидти, — и он окинул меня взглядом, — то после купания здесь дойдете куда захотите. Вода-то не простая. Оставляю рюкзак на улице и отчего-то несмело открываю двери купальни. Там одеваются несколько монахов. Одеваются неспешно. Здороваюсь и сажусь в свободный угол. На полу предбанника грязновато, видимо, от следов обуви. Но в купальню идет чистая полоска. Раздеваюсь и иду по ней. В купальне на стене иконы. Очень чисто. Деревянные ступеньки исчезают в темной глубине. Повеяло холодом и сыростью. Монахи уходят, я слышу как стучит дверь. Голос высокого молодого монаха, обращенного к кому-то на улице: "Подождите, сестры, там мужчина. Выйдет, пойдете вы". Следовательно, мужчине следует спешить. Перекрестился, и вперед. На третьей ступеньке мне показалось, что сердце мое уже не стучит. Чего тянуть? Я прыгнул в глубину. Скажу откровенно, какое-то мгновение я не понимал, жив ли я или умер. Выпрыгивая, пытаюсь хватануть воздуха, но не могу. Но уже спустя мгновение слышу радостный стук сердца. Мне захотелось еще раз окунуться в эту темную воду…

Одеваясь, каждой клеточкой ощущаю, как вместе с теплом приходит какая-то неведомая сила. Словно и не было длинного пути, усталости. Но у меня нет времени вслушиваться в себя, надо торопиться. Женщин на улице все больше и больше. В монастырь я пришел, когда в его дневной жизни наступило короткое время затишья. Монахи разбрелись по кельям, не видно и паломников. Есть время осмотреться.

Монастырь очень древний. Сейчас он напоминает большую стройку. Действительно, работы здесь непочатый край. Что поделаешь, время безжалостно. Даже монастырские строения, когда-то сделанные на совесть, добротно, не выдержали. И надо восстанавливать. Монахов немного. Человек пятнадцать. В основном это молодые люди. В восстановлении им помогают паломники. Здесь рады каждому и каждому найдется место.

Вижу молодого человека, на вид совсем еще мальчика. Очень тихий голос, что-то у него с шеей: голова не поворачивается. Смотря на что-то или на кого-то, в данном случае на меня, поворачивается всем телом.

— Вы подождите немного. Должен пройти отец Иосиф, если он даст благословение, то можете остаться. Вы ведь паломник?

— В какой-то мере, да, но мне нужно завтра идти дальше.

— Подождите все равно. Хотя… Вы, наверное. Голодны? Вон в том сарайчике кухня, еще не должны были все убрать.

Благодарю Андрея, так зовут привратника, и иду на кухню. Несколько женщин, молодых и старых, убирали со столов, мыли посуду. Работали споро, молча. Я ничего не объяснял. Только присел на скамью, появились две тарелки — с вареной картошкой, огурцами, стакан компота и много хлеба. Впрочем, стоит ли описывать каждую минуту пребывания в монастыре? Это для меня они драгоценны и неповторимы, как знать, насколько это интересно другим. Время будто остановилось. Я оставил рюкзак, а сам отправился бродить по монастырю, от храма к храму, от строения к строению. Нежданно-негаданно летний зной сменился потоками воды с небес. Они словно послужили сигналом — монастырь ожил, появилось много людей. Все были чем-то заняты, один я зачарованно стоял и смотрел на купола. Их омывал дождь. Капли стекали вниз, а на старых деревьях по-весеннему заблестела листва. Но так же неожиданно все стихло. Показалось солнце и засверкало на куполах, листве, нагрудных крестах у монахов. Одного из них узнал. Высокий, худой, — тот, кто был в купальне. Он куда-то спешил. Вскоре я понял, куда и зачем. Над монастырем, над окрестностями, над миром раздался высокий и чистый колокольный звон. И замер. Затем второй, третий. Все увереннее и увереннее. Раскрылись двери храма. Началась служба. Ее начала ждал невысокий пожилой человек, одетый так, как одевались в России лет пятьдесят назад. Высокие сапоги, косоворотка. Лицо крестьянское, умное, движения основательные, неспешные. Он охотно рассказал мне о том, что служба будет праздничной, потому что завтра Собор 12 апостолов. А как известно, апостолом был и Иоанн Богослов, имя которого носит монастырь. Родом человек оказался из Уфы, там и проживал, по делам своей церкви приезжал в Москву, но никак не мог не приехать сюда.

— Монастырь этот славный, здесь праведников всегда было много. Народ рассказывает, что еще при Орде здесь немало чудес совершалось. Тогда еще он заступником за русскую землю был. Как же ему не подняться, как же не возродиться?

Действительно, и я вдруг вспомнил одну из легенд, слышанных мною, напрямую относящуюся к Иоанно-Богословскому монастырю. Говорят, жил в окрестностях монастыря пастушок, обычный крестьянский мальчик. Была у него заветная мечта, очень он хотел стать иконописцем. Но его не брали мастера в ученики, говорили, что бесталанен. Целыми днями молился пастушок, прося у Бога помощи. И однажды, когда в слезах сидел мальчуган у монастырских ворот, он и не заметил, как уснул. И во сне явился ему Иоанн Богослов и утешил его, и сказал, что будет он иконописцем. Так и получилось. И уже скоро слава о молодом иконописце достигла Рязани, и захотел князь рязанский пригласить к себе работать вчерашнего пастушка. Но возревновал княжеский придворный иконописец, и порешил тогда князь устроить между ними соревнование. И нарисовал наш герой сокола, да так искусно, что ахнули все: птица была как живая. А сокол вдруг встрепенулся, расправил крылья и исчез в высоком небе. Стало ясно, кто выиграл спор. Служба завершилась поздно вечером. Я давно так не уставал и давно так не было чисто и светло на душе. Старший среди паломников, Александр, взял надо мной опеку. Мы поужинали, и он проводил меня к двухэтажному кирпичному дому, бывшему когда-то спортшколой, а еще раньше монастырской гостиницей.

— Да тут все окрестные поля принадлежали монастырю, — рассказывает мне Александр по дороге. — А теперь сами видите, какой разор кругом. Но ничего, — и он произнес те же слова, что и человек из Уфы, — монастырь поднимется, обязательно поднимется.

Год назад в газете Александр прочитал объявление о том, что нужны помощники в деле восстановления монастыря. Взял отпуск и приехал сюда. Понравилось? Не то слово. Почувствовал, что это — его место. Сейчас живет здесь, как послушник. Всерьез подумывает о том, чтобы стать монахом. Служить Богу — что может быть лучше этого?

— Послушников и паломников немного, но они работают на совесть, не за страх, не за деньги, как в миру. Большая радость — общение с монахами, особенно с настоятелем, отцом Авелем. А вообще-то выбирайте время и приезжайте сюда хотя бы на недельку…

Так за разговорами мы пришли в бывшую спортшколу. Мужчины ночевали в большой комнате на первом этаже, женщины на втором. Мне сразу посоветовали понадежнее спрятать вещи в рюкзак, даже кроссовки. Крысы. У одного парня они половину кеда отгрызли. В комнате порядок. Народ постепенно подходит. Свет выключается относительно рано, но ведь и вставать надо засветло. Александр настоящий командир. Перед тем, как он выключил свет, я успел хорошо осмотреть комнату. Много маленьких икон, репродукций с картин и фотографий, на которых изображены апостолы, святые мученики, последний русский царь Николай Александрович. Особенно много изображений преподобных Сергия Радонежского и Серафима Саровского. Молимся. Уже в потемках, как в далеком детстве, возникает разговор. Люди разные. Мне кажутся наивными некоторые рассуждения, вопросы, но и этой наивности столько веры, искренности, чистоты, что я стыжусь своих мыслей. Начинаю рассказывать об Оптиной. Чувствую, что никто не спит. Сначала Александр ворчит со своего места: "Завтра всех в пять подниму, вот увидите", но вскоре и сам увлеченно подключается к разговору. Мы говорим о чудесах, о святых людях Руси, о будущем России. Я слышу голос Андрея, старика из Уфы, тех, с кем познакомился недавно, точнее, только что. Лишь к полуночи над нашей комнатой воцарилась тишина. Хотя, нет. С кровати уфимца раздался мощный храп, но я уже его не слышал.

13 июля. Мещора.

Шесть часов утра. Александр уже помолился, но остальных пока не будил. Видимо, жалел. Его зычный голос раздался только тогда, когда спящих оказалось три четыре человека. Остальные были уже на ногах. Наступающее утро приносило свои заботы. Поймал себя на горькой мысли: только я, грешный и праздный, без дела хожу по земле. Сколько людей, самых разных, встретилось мне на пути. Но в одном все они были схожи. Новый день означал для них и новые труды. Я уходил в дорогу, унося с собой самые добрые чувства об этих людях. А что они думали обо мне, глядя мне вслед? Подошли Андрей и Александр. Объяснили мне, как дойти до парома через Оку, ребята прощаются. Андрей говорит мне слова, которых никто и никогда в жизни мне не говорил: "Пусть ваш ангел-хранитель будет всегда рядом". "Храни вас Господь", добавляет Александр.

Честно говоря, я так расчувствовался, что не заметил, как добрел до парома. Паромщик только что причалил к берегу. На нашу сторону он переправил небольшой табун лошадей и двух подростков-погонщиков. На другой охотников ехать было всего два человека — я, да невысокий мужичок в брезентовом плаще и кирзовых сапогах. Когда я спросил паромщика, как мне дойти по этой луговине до Солотчи, он, почему-то рассмеявшись, показал на мужичка: "А он туда идет. С ним и дойдете". Точно так же мой Харон рассмеялся, когда я протянул ему медяки: "Спрячьте и не смешите меня". И вот уже мы шагаем очень скоро по мокрой от росы траве. Я так и не узнаю никогда, как звали моего попутчика. Одно бесспорно: если бы не он, не скоро я дошел бы до Солотчи. Он выбирал тропинки, которые, по всем моим понятиям, вели в обратную сторону. Но вскоре оказывалось, что мы обходили очередную протоку. А якобы удобные тропы упирались в непроходимые водоемы. Вскоре я уже понял, что шагающий рядом со мной человек относится к тому типу людей, о которых у нас в России говорят предельно просто: "Чудаки". Чудачества их, мелкие и большие, видны во всем, что бы они ни делали. Через каждую минуту, после длительного бормотания под нос, мой попутчик вдруг выпаливал: "Жизни и делу жизни я несомненно соответствую". Как я смог понять, в данный момент жизни основной его заботой являлось поскорее отремонтировать доставшуюся ему от матери в наследство половину дома. Он с любовью и в подробностях описал его раза три или четыре. За таким веселым разговором километры преодолевались быстро. А тут он меня добил совсем. Не помню точно, о чем пошла речь. Мужик неожиданно сделал свирепое лицо, как-то весь подался вперед, и на одном дыхании выдал цитату то ли из энциклопедии, то ли из популярной брошюры, касающуюся нашего разговора. Я так и подпрыгнул от удивления. Однако, все оказалось просто. Мой новый знакомый обладал великолепной памятью, а поскольку из-за отсутствия курева он, как и многие его односельчане, стал использовать махорку, понадобилась бумага. В дело пошли старые газеты, брошюры. А поскольку курил он много, то где-то часа два в день у него уходило на чтение тех обрывков, из которых сворачивались трубки. Спектр его знаний был необычайно велик: от агропромышленных вопросов до социалистического реализма. Слабость же его заключалась в обрывочности этих же самых знаний. В буквальном смысле слова. Цитата зачастую обрывалась на полуслове. "Дальше было порвано", — чистосердечно объяснял он мне. Уже в Солотче мой странный попутчик неожиданно свернул в ближайший переулок, не сказав ни слова. Я не успел поблагодарить его и расспросить, куда мне идти дальше. Впрочем. В этом не было надобности. Солотча — поселок небольшой, одноэтажный. Настоящее дачное место. Странно, но именно таким в детстве я представлял местожительство Тимура и его друзей, папы и его дочки из "Голубой чашки" и прочих произведений Аркадия Гайдара. Хотя чему здесь удивляться? Известно, что Гайдар неоднократно отдыхал в Солотче. Однако Солотча больше известна как одно из любимых мест не менее известного писателя — Паустовского. Многие ее жители расскажут вам о писателе, его привычках, привязанностях, увлечениях. Тихий, зеленый поселок. На окнах сидят важные кошки, загорелые детишки плещутся в удивительно красивой речушке, чинные старушки на лавочках. Возникает ощущение, что все здесь, от людей до воробьев и кошек, живет в своем особом ритме. Замедленном, будто бежал человек, бежал, да вдруг лень стало ему двигаться дальше, но двигаться надо. В райском уголке был пропитан ароматом чарующей лени даже воздух. Возникло сильное желание постучать в один из этих уютных домиков и попроситься пожить недельку-другую. Поесть вишни, искупаться в реке, побродить по тихим улочкам, которые, быть может, помнят Сергея Есенина, приходившего сюда пешком из Константинова к Анне Снегиной. Но нужно было идти дальше.

Поселок незаметно перешел в деревню Заборье. Все. Я входил в древний, как русская земля, мещерский край. Край непроходимых лесов, могучих сосен, деревень, спрятавшихся в чащобах, бесконечных болот, чистых рек. Уже следующая деревня, Ласково, вся располагалась в лесу. Деревня как деревня. Не мала и не велика. Я уже почти прошел ее, как на ум пришла мысль о том, где бы я мог раньше слышать название деревни. Ласково, Ласково. Где-то определенно слышал. Может быть, читал? Неужели?! Точно, это было здесь. "Прослышал Петр, что в Рязанской земле много врачей, и велел везти себя туда — из-за тяжкой болезни сам он сидеть на коне не мог. И когда привезли его в Рязанскую землю, то послал он всех приближенных своих искать врачей. Один из княжеских отроков забрел в село, называемое Лесково. Пришел он к воротам одного дома и никого не увидел. И зашел в дом, но никто не вышел ему навстречу. Тогда вошел он в горницу и увидел удивительное зрелище: за ткацким станком сидела девушка и ткала холст, а перед ней скакал заяц".

Здесь, в Ласково, жила мудрая русская девушка Феврония, ставшая женой муромского князя Петра. Древнерусская повесть с удивительной теплотой рассказывает об этих необыкновенных людях, о их любви, верности, жизни и смерти. О том, что ни при жизни, ни после смерти злая судьба и недобрые люди не смогли разлучить Петра и Февронию. Восьмого июля Православная Церковь отмечает день памяти благоверных князей Петра и Февронии Муромских.

В Ласково стоит часовенка, построенная в честь знаменитой уроженки этих мест. Мне рассказали, что восьмого июля сюда приехало множество людей со всех концов России. Люди помнят благоверную княгиню, нуждаются в ее помощи и молитвах. В мещерских окрестных деревнях и селах я услышал много рассказов о ласковской крестьянке, ставшей княгиней. Настоящие апокрифы, родившиеся в народной среде сотни лет спустя после написания ее жития. Кстати, называют ее в здешних местах Хавроньей или Хевроньей. Запомнилась одна из таких легенд. Записываю, как слышал.

Рассказала Хевронья по простоте душевной своим подружкам, что выйдет замуж за муромского князя. И что приедут за ней послы княжеские, и поедет она в санях по глубокому снегу. Подняли Хевронью на смех. А когда зима прошла, ей и вовсе проходу не стали давать. Где же твой князь, кричат. Где сани, в которых ты поедешь? А она улыбалась им, не спешите, мол, посмотрим, кто последним посмеется. И что же вы думаете? Летом, как раз в эту пору, приезжают к ней послы от князя. А как уезжать собрались, снег пошел. Три дня метель мела. Пришлось им на санях в Муром добираться. А на прощание Хевронья сказала ласковцам: "Обиду на вас не держу, но за насмешки и неверие проучу немножко. Вот какое сейчас наше село, таким оно останется всегда. Больше не будет, но и меньше тоже". И так оно и получилось. Сколько с той поры лет прошло, а Ласково в тех границах и стоит. Человек, рассказавший мне эту историю, после небольшой паузы, не без смущения добавил: "Правда, так было до недавнего времени. А где-то с того лета Ласково прирост поимело. Дачники из Москвы строиться стали. Но они, известное дело, Бога не боятся".

В нескольких километрах от Ласково я обратил внимание на огромный муравейник у дороги. Муравейник был огромен, видно за ним ухаживали и оберегали его. Да и вообще, в этом краю люди мне показались более добрыми и простыми, чем в других местах. Это касалось даже такой вроде бы малости, как забота о нашем путешествующем брате. Я потерял счет стоянкам для отдыха, удобным и красивым. Чувствовалось, что ухожен был лес с любовью. Но меня поразило в тот момент другое. Тысячи, сотни тысяч муравьев в бесконечном, ни на секунду не прекращающемся потоке, сновали сплошной рыжей массой. Только сейчас я до конца понял, какое замечательное сравнение — многолюдного города с муравейником — было придумано когда-то.

Через час я повстречал совсем других муравьев — больших, черных, с огромными челюстями. Это была моя первая стоянка в мещерском лесу. Устраиваюсь в ельничке, помимо уже традиционных вещей достаю средство от комаров. Уж если это отродье меня так донимало в степи, что же тогда они сделают со мной здесь, в огромном лесу? Однако проходит минута, вторая, а комаров не слышно и не видно. Тут только обращаю внимание, что под ногами у меня песок и мох. Воздух удивительно сухой и чистый. Дорога осталась далеко в стороне, так что только изредка доносился слабый шум проезжающих машин. Не замедлили появиться муравьи. Интерес они проявили не ко мне, а к содержимому рюкзака. Осталось порадоваться своей предусмотрительности: все продукты были обернуты целлофаном. Оставив муравьев в покое, ложусь немного подремать. Путь предстоял еще не близкий, а потому решаю просто немного подремать, а потом идти дальше. Мне показалось, что спал я совсем немого. Правда, отчего-то стало в лесу как-то темнее. Неужто дождь будет? Смотрю на часы и успокаиваюсь. Самый нахальный муравей, видимо, отчаявшись добраться до еды, добрался до моего лба. Когда я осторожно беру его руками, он отчаянно начинает хлопать своими челюстями. Грозный мужик! Мне остается оставить своим черным приятелям немного хлеба и идти дальше. Еще раз смотрю на часы… На них все те же без пятнадцати пять. Стоят! И никакого дождя не предвидится, просто солнце уже садится. Почти бегом добрался до ближайшей деревни, где и узнал, что уже десятый час. Выходит, я спал больше шести часов! Усталость, свежий еловый воздух, отсутствие комаров сделали свое дело. И все бы хорошо, но до деревни Криуши, где я собираюсь переночевать, еще восемь километров. А в деревнях спать ложатся рано. Добрые люди в Кельцах предложили мне остановиться. Но тогда до Клепиков завтра мне придется идти почти сорок километров. Есть и еще причина идти в Криуши. Вчера, перед самым Пощуповым, шофер проезжавшей мимо "Волги" предложил подвезти меня. Еще раз увидел я его, когда возвращался из купальни. Оказалось, что у Василия Андреевича, так звали хозяина машины, в Пощупове имелся дачный участок. Он с гордостью показал на уже готовый фундамент, сарайчик, в котором можно было хранить инструмент. Узнав, куда я иду завтра, он как-то очень неожиданно оживился. Вот тут-то я узнал, что живет в Криушах его отец, бывший лесник, Андрей Тимофеевич.

— Вы обязательно зайдите к нему, — сказал мне Василий Андреевич. — Мы мать недавно похоронили, тоскует он сильно. А мне с этой стройкой все недосуг к старику приехать. А от меня привет передайте. Стемнело. Я шел очень быстро. По моим расчетам рядом должны начинаться Криуши, но куда там: дорога, дорога, а кругом бесконечный лес. Самое интересное, что где-то в стороне я слышал крики петухов, лай собак, мычание коров. Пробую идти на звуки, но лес встречает темной непроходимой стеной. Деревня-призрак? Чуть вправо от большака пошла песчаная дорожка. Над головой проносятся совы, еще немного и тьма скроет от меня тропинку. Вдруг лес раздвинулся, и я вышел на берег очень живописного озера. На берегу деревянный стол. Три парня за столом, уставленном закуской — колбаса, свежие огурцы, картошка. Две бутылки водки. Одна уже пуста. Ребята мне все объяснили. Криуши действительно находятся на дороге, но на старой. Сейчас проложили окружную, вы по ней и шли километра четыре. А лесник Трофимыч и впрямь живет здесь, и живет неподалеку. Вы не дошли до его дома метров сто. Лучше всего вернуться на ту дорогу, по которой шли. Третий дом с краю. Вот что значит паника. Возвращаюсь на дорогу. И действительно, она, резко сворачивая, шла на окраину деревни. Найти дом лесника труда уже не составило.

Дверь открыл невысокий пожилой человек. Слушать он меня не стал, сразу схватил за руку и тоном, не терпящим возражений, произнес: "Чего на крыльце разговаривать? У меня гости. Ты, наверное, тоже в гости пришел. Заходи". Да, в комнатке вовсю шло застолье. С трудом объясняю цель моего позднего визита, передаю привет. Знакомлюсь с присутствующими. Собственно. Я немного преувеличил: праздник кончился, гости допивали чай и собирались на покой. Это были дети Андрея Трофимыча. Они так же тепло и радушно встретили меня, как и их отец. А ночью, когда над лесом зажгла свои звезды Большая медведица, Андрей Трофимович увлек меня в сад, на скамью, где мы повели неспешную беседу. Спать совсем не хотелось. Старик спал мало, а после смерти жены его вообще замучила бессонница, я же выспался сегодня на славу. "Какой у меня сегодня день, какой у меня сегодня день. Счастье какое", — повторял он, поглаживая симпатичную лохматую собачонку. "А завтра мы с ней опять одни останемся. Дети мои разъедутся, вы уйдете". Я многое узнал в эту ночь. И прежде всего узнал, что живет в затерянной мещерской деревне добрый, милый человек Андрей Трофимыч. В немудреных словах он мне рассказал о своей жизни, почти всю проведенную в Мещере. Только на войну отлучался.

— Василий-то у меня от первой жены. А эти четверо, кого вы видели, они ведь мне не родные. С их матерью я после войны сошелся. Какая женщина! Она ведь не хотела семью разбивать, но уж так получилось: я пришел к ней однажды и говорю: не прогоняй меня. А своих родных детей я не бросал никогда. И все они мне родные… Я ее схоронил недавно совсем. Болела долго. Тихо болела, будто стеснялась. А зачем мне без нее жить? Поверите, мы ведь с ней ни разу не поругались за сорок лет. Разбуянюсь, раскричусь, — посмотрит так, что стыдно за себя становится. Да. Не хочу жить. Всякий раз, когда я ее во сне вижу, прошу: возьми меня к себе, матушка… — Андрей Трофимыч заплакал.

На крыльцо вышла его дочь.

— Папа, что ж ты человеку спать не даешь? Старик засуетился:

— Что ж это я? Разболтался. — Он посмотрел на часы. — Больше двух часов проболтал. Заговорил вас совсем.

— Ну что вы!

— А правда у меня хороший дом? И дети у меня хорошие! Будете в наших краях, хоть один, хоть с друзьями, заходите в гости. Всегда буду рад. Мы пошли к дому. Большая Медведица опускалась за лес.

14 июля. Клепики.

Дочери Андрея Трофимовича собрали мне на дорогу тормозок. Все большое семейство во главе с хозяином дома вышло проводить ночного гостя. Несколько раз оборачиваюсь, фигурки людей все меньше и меньше. А вскоре стена подступившего леса скрывает от меня не только их, но и деревню. Я же совсем по-другому смотрю на могучих зеленых богатырей. Не таким жизнерадостным кажется мне их шум. Судя по всему. Мещера станет еще одной жертвой "созидательной" деятельности человека. Старый лесник рассказал мне, как осушали в мещерских лесах болота, как исчезли сначала комары, потом птицы, ушло зверье. Песок наступает на леса, перестали расти деревья. Горечь была в словах Андрея Трофимовича:

— Вот вы говорите, как замечательно здесь у нас. Спору нет, замечательно. Но мы, те, кто родился в этих лесах, помним, какая была Мещера до осушения. А сейчас… словно на похоронах присутствуешь. Что детям своим оставим? — Он безнадежно махнул рукой и добавил, как гвоздь в гроб вогнал: — Погубили Мещеру. У деревни Малиновки стояло высокое сооружение, служившее, видимо, работникам лесного хозяйства для наблюдения за лесным массивом. Забравшись на самый верх, я еще раз вспомнил слова Андрея Трофимовича. Вспомнил, когда дух мой захватило от увиденного. Муравьиными строениями лежала внизу Малиновка, а кругом, куда доставал взгляд, величественно и спокойно стоял Лес. Вот именно так, с большой буквы. Это темно-зеленое море от горизонта до горизонта потрясало. Неужели все это погибнет? Погибнет от глупости человеческой, жадности, ненасытности? С севера шла огромная туча. Наверное, будет дождь с грозой. Но сколько бы ему не идти, он обязательно пройдет. Небосвод вновь будет голубым. А минует ли Мещеру гроза, что огромным невидимым фронтом встала над этим зеленым океаном? Минует ли?

Пытаюсь на востоке разглядеть Спас-Клепики. Но их не видно. Что ж, придется сегодня пошагать. Впрочем, дорога в этом лесном краю совсем не в тягость. Да и глаза не перестают удивляться. Взять, к примеру, местные деревни. Что народ здесь приветливый, я уже писал. Но добрые, отзывчивые люди встречались на протяжении всего пути. А вот коровы в здешних деревнях просто необыкновенны. Ходят буренки по лесу, словно лоси, пощипывают травку, пастухов не видно. Или выйдут на дорогу и перейдут ее, спокойно, с чувством собственного достоинства, и опять скроются в чаще леса. Наверное, в Индии такие же ходят. Впрочем, чем ближе я подходил к Клепикам, тем меньше мне встречалось бродящих по лесу коров. Зато все чаще стали попадаться стайки туристов. Окрестности реки Пры

— рай для этой веселой неугомонной братии. Тихо и спокойно прошел для меня этот день. Клепики оказались очень милым городком. До гостиницы я добирался через весь город и потратил на это почти два часа. Только в центре города одноэтажные дома уступили место двухэтажным. Дома эти видели юного Сергея Есенина, некоторое время учившегося в местной школе. Да мне кажется, что не только отдельные дома, но и Клепики в целом остались такими же, как и восемьдесят лет назад. Такими же тихими, немного патриархальными. Так же, наверное, судачили женщины, облокотившись на крашеные заборчики, так же обсуждали местные новости, сбившись в кучку, мужики, чинно покуривая папироски. Вечером это можно себе позволить.

Гостиница в Клепиках находилась на самом конце городка. Я уже не надеялся ее увидеть. Тем более сладким показался мне чай, которым угостила дежурная, и мягче постель в скромном номере.

15 июля. Живут в Туме патриоты.

По всей видимости, почти месячная ходьба начинает сказываться. Вроде бы и отдохнул за ночь хорошо, а ноги как свинцом налиты. Медленно, с трудом бреду по направлению к рабочему поселку Туме. Отдыхаю часто, благо деревни попадаются через каждые три-четыре километра.

В одной из них познакомился с семьей Морозовых. Дом их почти крайний в Кобыленке. Войдя в деревню, я увидел старуху, сидящую у окна, словно в портретной раме. Старуха была очень древняя и слепая. Она подставляла лицо навстречу солнечному свету, и незрячие глаза ее, не моргая, смотрели вдаль. Это была мать хозяина дома. Не помню, с каких слов началось мое знакомство с этими простыми, но очень добрыми людьми. Помню только, что сидели мы на скамье под окном, меня потчевали молоком, хозяева рассказывали о своем житье-бытье, а над нами, в оконной раме, возвышалась старуха, время от времени произносившая одну и ту же фразу: "Вы пейте молочко, оно силы дает". А около соседнего дома сидел на лавке человек, несмотря на жару одетый в фуфайку. Он изредка бросал взгляды в нашу сторону. Судя по репликам моих новых знакомых, они не очень жаловали этого человека. Да и я забыл о нем, когда он исчез за калиткой своего дома.

Но когда я, попрощавшись с Морозовыми и дав им обещание при случае заглянуть в их дом, отправился дальше, из-за калитки соседнего дома меня окликнул чей-то голос.

— У вас закурить не будет? — голос принадлежал виденному мною ранее человеку. Я ответил, что не курю, и хотел идти дальше, но он спросил что-то еще, и я понял, что человеку очень хотелось поговорить. Позже, размышляя о произошедших за день встречах, мне стало ясно, почему встреченные люди так хотели общения. Я был чужой человек, для них не совсем обычный. Но не это главное. Они все нуждались в простом человеческом общении, потому что были одиноки. Дети их жили в городах, на родину наведывались редко, если наведывались вообще. А к кому-то и вообще наведываться было некому. Как к тому человеку в фуфайке, чье имя я даже не успел спросить. Жил он совершенно одиноко. Видимо, болел. У меня от жары пот выступил на лбу, а он зябко кутался в свою фуфайку. Он с удовольствием рассказал мне о деревне, куда я забрел. Узнав, что это раньше было большое село, спрашиваю его о церкви. Он как-то вздрогнул, на что, впрочем, я не обратил внимания, и глухо бросил: "Сломали ее перед войной".

Не знаю отчего, но я стал рассказывать о том, что во многих деревнях, где когдато были сломаны церкви, мне рассказывали о страшной и трагической судьбе тех, кто кощунственно поднял руку на святыни. Они погибали в расцвете лет или умирали мучительной смертью. Истории были похожи, но от этого они не становились менее правдивыми. О случайности говорить тоже не приходится. Если даже в святотатстве участвовало много человек, Божья кара находила всех. В одной тульской деревушке бабуля рассказала мне, как пятеро подвыпивших мужиков в то страшное послереволюционное время залезли в церковь, вытащили иконы и, не обращая внимания на плач и крик священника, стали рубить их. Священника вскоре расстреляли, церковь разрушили, кирпич пошел на строительство школы. Но счастливее от этого жизнь сельчан не стала. А те, пятеро, в течение семи десяти лет покинули этот мир. Кого зарезали в драке, кто сгорел в собственном доме. Своей смертью умер один, умер от страшной, неизлечимой болезни. Умирая, он произнес: "А выходит, Он есть".

Мой собеседник как-то просяще посмотрел на меня.

— А если не по своей воле?

— Что не по своей воле? Он замолчал, затем, словно решившись, заговорил. Дикция у него была отвратительная, говорил он быстро, но не понять его я не мог.

— Я ведь тоже церковь рушил. Молодой был, в Бога не верил, но меня заставили, зачем бы я сам? Время какое было, сами знаете. Вызвали нас с двумя мужиками в правление и сказали, так, мол, и так. Я отказываться, а мне… Да что говорить… Тех двоих давно уж нет. А я… Болею вот много, но скриплю помаленьку. Наверное, от того, что не по своей воле вроде как снисхождение мне. Как вы думаете? — и опять какой-то просительный взгляд, будто от моих слов чтото решится в его судьбе. Не ко мне ему надо обращаться, ох, не ко мне. В Туму я пришел к вечеру, еле-еле передвигая ноги. На самой окраине поселка повстречался мне попутчик, местный житель. Гидом он оказался прекрасным. Пока мы шли по длинно-длинной улице, ведущей в центр, добровольный мой экскурсовод рассказал много интересного. К тому же он оказался страстным патриотом Тумы. Впрочем, это не удивительно. Патриотизму не важны размеры, он не зависит от масштаба. Чем ближе подходили мы к центру поселка, тем все более <расходился> рассказчик. На нас уже оборачивались.

— Не знаю, какой дурак присоединил нас к Клепикам. У нас ведь свой район был. А вы не знали? Да и сейчас Тума больше Клепиков. И промышленность вся у нас. А у них, вы видели, что у них? Несчастный швейный цех. А у нас и вагоноремонтное депо, и швейная фабрика, и колбасный цех, и МПК. Строительство же все у них, они там под себя все тащат..

— В каком смысле?

— Да в таком. Выделяют, к примеру, деньги на строительство. Области какое дело, они району денег дали, а там трава на расти. А в Клепиках они денежки делят. Вот и живем мы без строительства.

Спорить я не стал. Лично мне и Клепики понравились, и Тума. Конечно, жаль, что живут в Туме люди, почти не надеясь получить новое благоустроенное жилье. Но, если честно, и в Клепиках какого-то строительного бума я не увидел. Бедность. Наша проклятая бедность. Мы делим крохи, и те, кому крох совсем не перепадает, все свое негодование обращают на тех, кому что-то достается.

— Какой-нибудь выход есть? — спрашиваю своего экскурсовода, прощаясь с ним. Будет когда-нибудь Тума лучше жить?

— Разумеется, выход есть. Будем добиваться отделения от Клепиков, депутаты наши к этому делу уже подключаются. Хватит им на нашей шее сидеть. Это точно. Суверенитет так суверенитет.

16 июля. Умершая деревня.

Я думал, что такие люди встречаются только в книгах и кино. Его велосипед догнал меня, когда я уже отшагал два часа по дороге из Тумы в Великодворский. Невысокого роста, рыжая щетина, обветренное лицо. Представился Федором Кузьмичем. Довольно бесцеремонно спросил, слезая с велосипеда:

— Вы не возражаете, если я компанию вам составлю? Попробуй, скажи "нет" — обидишь человека.

— Я не спеша шагаю, а вы, наверное. Спешите, — сделал я робкую попытку отстоять свое дорожное одиночество.

— Не волнуйтесь. Мне спешить некуда. А так мы время проведем с пользой.

— С пользой для кого?

— Для нас, для кого же еще? — искренне удивился он. Кузьмич был из породы доморощенных философов-самоучек. В багаже у него было три или четыре класса, длинная трудовая жизнь, на заключительном этапе которой в нем проснулось желание все узнать, все объяснить, используя свой жизненный опыт. В результате из всего этого получались довольно любопытные результаты. Почти час он рассказывал мне свою теорию мироздания. Это была чудовищная смесь православия, буддизма, язычества, материалов из популярных брошюр серии "Знание". Слушал собеседника он с интересом, но от него сразу отскакивало то, что ему не нравилось. За разговорами мы дошли до деревни Кузьмича. Прощаясь, он посетовал на нехватку времени:

— Книг много надо успеть прочитать. И еще… — Кузьмич внимательно посмотрел на меня, словно оценивая степень моей надежности. — Понимаете, хочу сделать вечный двигатель.

— Чего? — у меня глаза полезли на лоб. Мой странный спутник, довольный произведенным эффектом, сбросил с плеч холщовый мешок, поднял с земли прутик и на пыльной обочине стал лихорадочно что-то чертить.

— Да вы не подумайте, я все рассчитал правильно, — и он стал мне объяснять, чертя какие-то круги, рычаги, в которых я не имел ни малейшего понятия. Я попытался что-то ему рассказать об истории этого вопроса, но лихорадочный блеск в его глазах говорил, что переубедить Кузьмича невозможно. Впрочем, я резко оборвал себя: стоит ли спорить? Человек решил для себя все вопросы бытия, теперь он решил перевернуть одно из самых устоявшихся представлений нашего мира. Бог ему в помощь.

— Не сомневайтесь, все получится. Только вот материалов нужных нет, — прокричал Кузьмич, навсегда исчезая за поворотом.

За поворотом я и не заметил, как из Рязанской области вошел во Владимирскую. Поселок Великодворский на самом ее юге. В поселке живут стекольщики, что для Гусь-Хрустального района не удивительно. Но задерживаться здесь я не хотел. У магазина, где бабушки ждали рейсового автобуса, попытался уточнить дорогу до деревни Уляхино.

— Да мы, милый, туда и едем. Сейчас автобус придет. Объясняю, что я пешком. Что об асфальтовой дороге знаю, но она делает большой крюк, а у меня на карте отмечена еще одна дорога, через лес. Дружно охают, дружно сомневаются. Затем выносят вердикт.

— Есть одна дорога, как на Гусь ехать. Другой нет. И тут одна из бабушек, по виду самая древняя, молчавшая до сих пор, вдруг неожиданно заговорила.

— Ты прав, сынок. Есть еще одна дорога. Через лес. Ветка.

— Какая ветка?

— Раньше тамодноколейка проходила, на завод дрова возили. Уж сколько лет, как ее разобрали, теперь по ней никто не ходит.

Я обрадовался:

— А как, по-вашему, пройти можно по ней? Ведь короче.

— Да, короче, — как-то неуверенно согласилась бабушка. — До Трушкино дойдете по ветке, а там и до Уляхино близко. Да вот дойдете ли? Я с удивительной поспешностью заверил всех, что дойду обязательно. Проводили меня дружным оханьем и пожеланием доброго пути. Я бодро вошел в лес. После тридцатиминутных блужданий, с помощью собирателей черники наконец-то нашел ветку. Углубление в земле можно было разглядеть, но оно так сильно заросло деревцами, кустарником, травой, что назвать ее дорогой мог бы только сумасшедший. Теперь я понял, почему все встреченные мною люди ее упорно называли веткой. Дорогой называл ее только я. Давно посеревшее небо разродилось потоком воды. Шел дождь минут двадцать и, можно себе представить, во что превратилась моя ветка. Но отступать было некуда. И я пошел вперед, проклиная собственное легкомыслие. Ноги насквозь промокли сразу же, мерзко капало с деревьев. Вскоре сухой у меня была только спина под рюкзаком. А ветка не кончалась. По бокам ее заманчиво отливали синевой ягоды черники. Крупные, блестящие. Но только я наклонялся, чтобы сорвать их, как на лицо, рукиопускались полчища комаров и мошки. Да, это не южная Мещера. А ветка была когда-то прямой, как струна. Опять полил дождь. И кругом лес, лес, лес.

Вспомнилось о моем прошлогоднем приключении, когда заблудился в лесу. Тогда целый день я не мог выйти из зеленого царства. Но здесь-то все должно быть подругому…

Лес кончился как-то вдруг. Поляна блестела под солнцем изумрудом. Мокрый, уставший, но счастливый я поспешил в деревню, видневшуюся на пригорке. Странно. Светит солнце, зеленеет трава, поют птицы, аккуратно скошенная трава у домов, но все производит впечатление какой-то омертвелости. В деревне, куда я вошел, никто не жил. Стояли дома, сохранившие каркас, но внутри порушенные, плодоносили сады. Это страшно — деревня без человека, без голоса человеческого. Стайка воробьев бодро купается в лужах.

Захожу в один дом. Ступеньки отвалились, в сенцах на полу кучи рухляди, кирпича, досок. Пытаюсь представить себе этот дом в ту пору, когда он был обитаем. Вот здесь, наверное, висели ходики, а здесь, на печке, любил греться кот… А людей представить не могу. Не получается…

Уляхино встретило большой плотиной, берега которой густо облепили рыболовы. Чуть выше ферма, чистая, даже ухоженная. Сама же деревня просто удивила. Мне показалось, что я не в русской деревне, а где-нибудь в Прибалтике. Аккуратные домики на главной улице говорили о многом. Спрашиваю первого встречного, есть ли здесь общежитие.

— Нет. Зачем оно нам? У нас своих работников хватает. Интересуюсь, у кого бы лучше остановиться на ночлег. Смеривает меня взглядом с ног до головы.

— И не пытайтесь. У нас у всех здесь ковры и хрусталь, кто же вас пустит? Что-то новое. Неужели, чем больше достатка, тем меньше гостеприимства?

— Вообще-то есть у нас гостиница. Но туда только по личному указанию председателя пускают. Попробуйте, хотя…

Все ясно. В деревне председатель всегда первое лицо, в этой, образцовой, он просто царь и бог, думаю я, и не ошибаюсь. Председательский дом нашел быстро. Рискнул постучать, поскольку время было еще не очень позднее. Степан Петрович принял меня на крыльце. Вижу по лицу, как в нем идет борьба. Скромно говорю, что я журналист, работаю в Москве. Вскоре я получаю свою "верительную грамоту" записку к заведующему гостиницей.

Кто бы мог подумать, я уж было собрался ночевать где-нибудь в стогу, а ночую не просто в гостиничном номере, а в номере шикарном. В гостинице, а проще говоря, доме для высоких и нужных гостей цветной телевизор, холл, столовая, три или четыре комнаты с прекрасной мебелью. Засыпая, благодарю мысленно Бога и доброго еврея-председателя с таким русским именем-отчеством, с такой русской профессией, живущим в таком не типичном для его народа месте. Вот что значит хозяин, — в последний раз восхищаюсь я, утопая в белоснежной нежности постели.

17 июля. Перед последним днем.

Один из самых грустных дней. Странствие мое приближается к концу. До Гуся не больше тридцати верст. Дальше идти не получится: не осталось времени, да и силенок уже в запасе не больно много. Уляхино проводило по-осеннему нудным дождем. Пустынная дорога до Курловского. От Курловского к Гусю пошел по железной дороге. Последний раз повстречался с моей доброй трясогузкой. Желая, видимо, скрасить мое одиночество, она в этот раз минут десять летела, сопровождая меня. Когда вдалеке показались трубы — я подходил к Курловскому, — она почти подбежала к моимногам, что-то чирикнула и — серая точка растаяла в небе… Прощай! До Гуся я не дошел: ноги и впрямь еле двигались. Переночевал в деревне Нечаевская, в рабочем общежитии. Колхоз оказался тоже не из последних, но народ здесь был попроще. Зашедший на огонек в общежитие Николай, местный житель, зазвал посмотреть свой дом, стоявший через дорогу. Отказать я ему не смог, хотя особой охоты не было. Честно говоря, плохо помню наш разговор. Думал я об одном: завтра последний день. На душе было грустно и одиноко.

18 июля. Вместо эпилога.

Сегодня я возвращаюсь к своей обычной жизни. К своим обычным занятиям, заботам. Другой бы на моем месте радовался, мне же оставалось только успокаивать себя: Бог даст, на следующий год ты отсюда, из Гуся, пойдешь дальше по прекрасной своей земле. Дальше и дальше, к синим далям, старинным городам, к добрым людям, которых ты еще не встречал.

Осталось написать совсем немного. По железной дороге вошел в Гусь-Хрустальный. По обеим ее сторонам щедро плодоносила малина, не очень сладкая, но удивительно пахнущая. Этот запах долго оставался со мной. Пока ждал автобуса до Москвы не мог отказать себе в удовольствии и сходил в знаменитый музей художественного стекла. В автобусе напала странная дрема. Сквозь монотонный шум колес я услышал позавчерашний дождь в лесу. Вот именно, услышал, как капли падали на листья берез; как они стекали на ягоды черники. Я срываю эти ягоды, брызжет сок, и следы от него еще долго будут у меня на руке. А вот и…