Иностранец в Смутное время

Лимонов Эдуард

часть вторая

 

 

 

Чужой матрос в родном городе

 

1

Матрос спрыгнул на харьковском вокзале с поезда «Москва—Запорожье» в шесть утра. Заснеженный перрон был пуст. С темного неба валил крупными хлопьями снег.

В подземном переходе с перрона в здание вокзала слонялись зловещего вида типы, сизолицые и краснорукие. Не то клошары, не то пригородные пассажиры, ожидающие поездов. Два солдата в хаки ватниках (а может, это были жандармы — матрос предположил, что за последние годы они создали себе СР) молча проволокли мимо правонарушителя, зажав его шею деревянной дубинкой. Зал вокзала, высокий как внутренность нескольких соборов, вместе взятых (со знакомыми матросу старыми фресками на потолке и сводах, изображающими рабочих и крестьян в различных позах), был неуютен, как развалины… Он прошел полутемный и полусонный зал насквозь, ища телефоны. Нашел их без труда. Половина аппаратов, увы, были изуродованы, к работающим же присосались с десяток помятых солдат. Очевидно, солдат куда-то переправляли, и они звонили девушкам или мамам. Ясно было, что они скоро не оторвутся. За разрытой в углу зала ямой был еще ряд телефонных ящиков. Матрос, сумка ударяет по боку, проковылял туда. Вложил в щель монету в пятнадцать копеек, и, глядя в клочок бумаги, набрал номер двадцатилетней давности. За эти двадцать лет он ни разу не позвонил своим родителям. Он был уверен, что у них другой номер, но боялся убить их, ввалившись вдруг в двери. Следовало попытаться.

«Алло…» — сказала его мать.

«Это я, мама…»

«Сын, это ты?»

«Ну да, я…»

«Ты… Где ты?»

«В Харькове, на вокзале, мама, я сейчас приеду…»

«Ты знаешь, как к нам добраться?»

«Я возьму…» — он собирался сказать, что возьмет такси, но связь оборвалась.

Матрос взвалил сумку на плечо, надвинул капитанку на глаза. Только сейчас заметил, что пятнадцатикопеечный телефон — междугородний. Потому и очереди нет. Однако он связал сына с матерью, не отказался. Куда же идти? Где выход на площадь? Вспомнил, что когда-то двери вокзала были чудовищно большими. Через большие двери вышел под темное небо. На очень большую площадь, белую от снега.

В центре пустынной площади его перехватил крупный усатый грузин, в пальто и шапке: «Ехать будем, товарищ моряк?»

«Ехать», — согласился он.

«Куда ехать?»

«Тридцать второй микрорайон. Повезешь?»

«Три пятерка», — сказал грузин.

«Чего так дорого?»

«Потому что тридцать второй, а не первый. И ночь еще в городе…»

Родители его жили за большими заводами. Они переселились за заводы, когда он жил уже в Москве. Пыхтя, маленький автомобиль грузина пробивался через высокие снега, полз вдоль нескончаемых заводских заборов. На нескольких из этих заводов матрос работал, когда был юношей. Впереди и рядом полязгивали старые и грязные грузовики. Неуместно растянувшийся в украйнском поле, родной рабочий город матроса был скудно освещен. И снег все падал и падал с неба, в количестве, достаточном для нескольких возвращений блудного сына.

Грузин нашел ему дом его родителей и даже вышел, задрал голову к заснеженному номеру дома. «Здесь», — провозгласил он, получил от матроса три пятерки и уехал.

Матрос остался один. Было тихо. На приличном расстоянии друг от друга размещались в снежном поле бесцветные невысокие дома. Сквозь окна сочился уже во вьюгу желтый электрический свет. Рабочие встали и зевая собираются на свои заводы. Почему его родители поселились опять на рабочей окраине? Недостаток связей и недостаток средств. Квартира здесь стоила дешевле, и ее было легче получить. Он отворил старую, подгнившую от снегов и дождей, дверь и вошел. Темнота. Запах подвала. Вторая дверь. Лестница, голая, без прикрас, как в плохой тюрьме. Придерживая сумку, он стал подниматься по ступеням из бетона. Во всех городах мира сотни раз снилось ему это восхождение, путь блудного сына в квартиру родителей. Площадка последнего этажа… Детские санки… Металлическая лестница на чердак… Три двери… 44 — прямо, ИХ ДВЕРЬ. Он поднял руку к кнопке звонка…

Остановившись, мгновение растянулось на двадцать лет. Вена, Рим, Нью-Йорк, Париж исчезли, затянутые в воронку времени. Перед ним стояла старая женщина со светлыми серыми глазами на темном лице. Горизонтальная складка на переносице. Седовласая, в пальто со светлым мехом у горла. «Мама…» — сказал матрос и, зная, что так полагается, обнял мать. «Сын…» — сказала мать. Ни один из них не заплакал.

Пришел из вьюги отец, — и оказался стариком. В темном пальто с черным воротником, слабый и тонкошеий, в каракулевой шапке, отец, оказывается, выходил встречать сына во вьюгу. «Батя!» — воскликнул сын. Они обнялись. Отец был мягкий на ощупь.

«Как был ты, так и остался чудной, — сказала мать, наблюдая, как он снимает бушлат. — Почему ты одет как матрос из Прибалтики? У тебя что, нет пальто? У отца несколько. Возьми себе какое хочешь».

«Спасибо. Я не люблю пальто. Пальто — это буржуазно».

«Все буржуазно, — заметил отец задумчиво. — Жизнь буржуазна».

Они прошли в б'ольшую из двух комнат. Цвета вишни ковер с узорами прикрывал целиком одну из стен. Небольшой ковер лежал на диван-кровати. Еще один — на полу. Лакированный стол в центре комнаты. Стулья. Кресла. Теле на металлической ноге. Буфет. Десяток живых растений ответвлялись от металлического ствола и стояли на подоконнике. Книжный шкаф со знакомыми корешками плотно забит книгами. Он прошел к шкафу. Знакомые «Граф Монте-Кристо», «Пятнадцатилетний капитан», «Остров Сокровищ», «Старая Крепость», «Словарь иностранных слов»… Это они выбросили его из родного дома и оторвали от родителей, выманили блудного сына, обещая ему авантюры и необыкновенные приключения. В конечном счете это они виноваты.

«Многие книги еще ты покупал», — сказал отец.

«А почему ты так странно острижен, сын? Виски совсем сострижены и череп голый… Так и не повзрослел он у нас, отец!»

«Когда-то ты ругала меня за слишком длинные волосы».

«Ты всегда слишком» — грустно сказала мать.

«Оставь его, мать… А как же ты попал к нам, расскажи?» — стоя в двери, отец пытался снять пальто, но оно, заломившись на плече, не снималось. — «Подожди, я тебе помогу!» — Мать сняла с отца пальто. — «Отец твой, видишь, совсем слабый стал. Одеваю его и раздеваю», — сказала мать. — «После того, как свалился он без сознания в октябре, так и не поправляется, видишь, шея как у колхозного цыпленка. А ведь какой бравый офицер был… Апатия у него, жить ему надоело. Гитару два года в руки не брал…»

«Мать…» — начал отец.

«Что мать? — Мать подошла к сыну. — Помрет он, не дай Бог, что я стану делать одна? У других, нормальных людей дети есть, внуки… а ты у нас неизвестно где. Род наш с тобой закончится. Детей ты не завел… Похоронить нас некому будет…» — Мать заплакала.

«Эй-эй-эй… — воскликнул сын. — Встретились раз за двадцать лет и будем вести кладбищенские разговоры?» «Да, — поддержал его отец. — Что об этом говорить. Все умрем. Другие люди разве бессмертны? Так как же ты попал на Родину, морячок, вечный путешественник?» «По срочному официальному приглашению могущественной ОРГАНИЗАЦИИ, обозначенной в визе как СП, но это не союз писателей».

«Ты что, не знаешь, кто тебя пригласил?»

«Знаю. Соленов».

«А, это он… Дай Бог ему здоровья, — сказала мать. — Хороший человек. И надолго ты к нам?»

«Через неделю должен быть опять в Москве. У меня уже объявлен вечер в Доме Литераторов».

«На неделю всего! — В глазах матери вновь выступили слезы. — Не видел родителей столько лет и приехал на неделю!»

«Мама, хорошо, что вообще удалось приехать. Все так скоро произошло, едва успел купить вам подарки…» Он вышел в прихожую и возвратился с сумкой. Извлек подарки. Матери: кофту, шарф, духи «Шанель номер 5» большой флакон. Отцу: пижаму, черный свитер и бутылку коньяка «Наполеон».

«Зачем тратился, — сказала мать, — ты, я так понимаю, сам не очень хорошо живешь, тебе деньги нужны. Наверно, хорошие духи. О, как красиво упакованы… — Она взяла в руки коробку. — Дорого за духи заплатил?»

«Не скажу. Мое дело». Выяснилось, что его мать никогда не слышала о духах «Шанель».

Мать ушла с подарками в спальню. Сын сел за стол, отец — на диван.

«Мы тут о тебе по телевизору слышали, — сказал отец. — У нас литературная передача есть, в ней главные редакторы больших журналов рассказывают о своей работе, о творческих планах журнала. Редактор краснознаменного журнала выступал и сказал, что они собираются публиковать очень талантливую повесть Индианы. И нам сразу Додик позвонил: «Включите телевизор! Там об Индиане, о вашем сыне говорят!» Ты ведь помнишь Додика? Ты с его детьми дружил… С Мишкой и Ленькой. Бэба умерла… мать писала тебе, да? Так Додик позвонил, спасибо ему, но телевизор у нас был включен, мы и сами эту программу смотрели…»

«Пап, а почему наша семья всегда дружила с евреями?»

«Евреи всех интереснее потому что, и русских и украинцев интереснее, — сказала мать, входя. В новой кофте и в косынке округ шеи. — И нас за евреев всегда принимали. Внешне мы, конечно, не похожи, но я книжки всегда, читала и читаю, как еврейки читают. А отец твой никогда не пил, матом не ругался и вежливый всегда и со всеми… Мы с Бэбой из-за книжек и сошлись. Она была моя лучшая подруга, я все ее секреты знала, и что у нее любовник был, я знала. — Мать торжествующе посмотрела на мужчин. — На похоронах я одна только русская и была, все остальные — евреи. — Мать гордо выпрямилась. — Во французской кофте сойду я за француженку, сын?»

«Вполне», — сказал сын. Отец усмехнулся.

«Кофту я довяжу внизу, — сказала мать, — Чтоб поясницу прикрывала».

Завтракать отправились в кухню. Мать извлекла из буфета армянский коньяк. «Наполеон» был спрятан в глубину буфета. Занял место рядом с бутылкой «Пшеничной». «Твой друг Николай приходил в ноябре с внуком, — пояснила мать, — принес бутылку, но мы пить не стали. Нужно ему позвонить. Я обещала ему обязательно позвонить, если ты приедешь».

«Как он? — спросил сын. — Пьет?»

«Водкой от него всегда попахивает, — сказал отец. — Утверждает, что работает реставратором, но врет, я так думаю. Мы как-то с твоей матерью встретили его случайно в нашем микрорайоне в воскресенье. Нес с несколькими еще мужиками краску в ведрах. В грязной рабочей одежде был. Отвернулся. Сделал вид, что не видит нас. Ну, мы тоже не стали его смущать. Разнорабочим, судя по всему, вкалывает, но стыдится».

«Значит, музыкантом он не стал… — сказал сын задумчиво. — А ведь на саксофоне играть учился, с «лабухами» дружил. Как он выглядит?»

«Ничего, — сказала мать и перевернула яишницу на сковородке. — Коротко стрижется, волосы-то у него, ты помнишь, всегда были редкие. Зато бороду носит. Очки как всегда в крепкой оправе. Коренастый такой, крепкий мужчина».

В маленькой кухне находилось два стола и горел вечным пламенем газ. Отец выпил рюмку коньяка. Сын выпил три. Мать не пила совсем. Сын хотел было отказаться от крепко прожаренной яичницы с салом, но, не желая обидеть родителей, стал есть. После яичницы мать положила ему селедки. В восемь утра! Отец молчаливо жевал, двигая складками кожи на шее и нижней челюсти, мать же, сидя отдельно за столом номер два, безостановочно сообщала информацию.

«…хороший он человек, Колька, самый лучший оказался из твоих друзей. К нам вот стал ездить почти каждую неделю с внуком, с Алешей… Не то что твой Чурилов, этого я не выношу, убила бы… Надо же, в Париже был, тебя видел дважды и к нам ни разу не зашел, о сыне единственном родителям не рассказать, да как же так можно!»

«Мать не любит этого твоего друга в кавычках, да и я, честно говоря, его тоже недолюбливаю, — пояснил отец, оторвавшись от жевания. — Скользкий он какой-то».

«Чтоб старикам о сыне не рассказать!.. — воскликнула мать зло. — А Колька к нам, к старикам, ездит. Последний раз перед октябрьскими был, так четыре часа просидел! А что врет он о своей профессии, то это от стеснения. Тем более, я ему тут рассказ твой читать давала, который в журнале, ему очень понравился… Твоего бывшего одноклассника Витьку Карпенко — ты помнишь его? — зарезали месяц назад. Только вышел из тюрьмы и в первый же вечер на свободе и зарезали. Приятель. Они пошли выпивать к девушке этого приятеля, а Витька опьянел и стал кричать, что знает ее как проститутку. Приятель его и зарезал. Похоронили… Между нами говоря, и поделом ему. Поганый парень был. Сидел бессчетное количество раз, мать его бедная женщина…» «А что сталось с другим Виктором, Головашовым? Ты писала, что он в Средней Азии служил…»

«Ох, этого из армии давно выгнали. За пьянство. Рабочим работает на «Серпе и Молоте», там, где ты, сын, когда-то работал».

«В армии такие не нужны», — прокомментировал отец и зажевал опять.

«Дослужиться до майора и закончить пролетарием в сорок пять лет. Я себе представлял, что он в Афганистане…»

«Друга твоего Костю, как ты, наверное, знаешь, освободили. Несколько лет он на Колыме на поселении прожил. Теперь живет в Днепропетровске. Женился. Работает на заводе. Я его мать недавно в медицинской консультации встретила… Ты знаешь, я ее не очень люблю, еще с тех пор, как, помнишь, Костя твое пальто в школе одел, в четвертом классе еще… но с тех пор, как ты за границу уехал, она на меня с симпатией поглядывала. Вроде у нас у обеих сыновья непутевые были: ее в тюрьме, мой за границей. Теперь, когда у нас в стране тебя признавать начали, она волком на меня глядит… правда, я ее редко встречаю, раз в год… А о том, что ты за границу уехал, я ей не говорила, она сама откуда-то узнала…»

«Ну, прямо волком, скажешь же, мать, — отец покачал головой, не соглашаясь. — Она просто неприветливая такая. Больная, может, да и что хорошего в ее жизни…» «Волком, волком… — повторила мать. — А дядя Ваня Захаров, моей подруги тети Кати муж — помнишь его? — в госпитале от рака помирает. Матом ругается, кричит, умирать не хочет. Его главврач приходил стыдить. Мол, совесть у вас есть, товарищ гвардии полковник запаса, так матюгаться?! А дядя Ваня ему сказал: «Гвардеец и фронтовик должен умирать с музыкой. Потерпи немного, «коновал», скоро у тебя тихо в палате будет».

«Молодец дядя Ваня. — Глаза защипало, и матрос прикрыл их ладонью, дабы не показывать слабости. — А что такое «коновал»?

«Ветеринаров в ваше время так называли, ну и докторов дразнили «коновалами», — сказал отец.

«А сын их Валька — помнишь его? Тот, который у тебя книжку стихов Евтушенко украл, так с ним что-то случилось, окривел он весь. Вирус, что ли, какой-то редкий его поразил: толстый, косой, одна нога по земле шаркает. Жрет постоянно. Я к дяде Ване в больницу приехала, груш ему привезла. Гляжу, а Валька уж их нажевывает во всю. Я ему сказала: я не тебе, но отцу твоему больному груши привезла…»

Отец улыбнулся: «Видишь, какая мать у тебя боевая женщина».

«А что, я же не ему груши привезла…»

«Я помню, он гири тягал, здоровый был парень», — сказал матрос.

«Вирус его скрючил, — сказала мать. — И жена его развелась с ним из-за этого. Один он в Москве живет…»

«Ты мне его все в пример ставила. «Вот Валентин, ласковый такой, целоваться всегда подходит…»»

«Вот и доцеловался», — отец встал.

«Твоя Анна, слава Богу, к нам не приезжала уже давно. Исчезла куда-то. Может, в Киев к сестре уехала. И как ты с ней, сумасшедшей, жил, сын мой…» — Мать неодобрительно покачала головой. Она всегда не одобряла связь сына с Анной — женщиной старше его и психически больной. Однако последние четверть века (он знал это из материнских писем) мать его продолжает общаться с Анной, по-прежнему не одобряя ее. Ездит к ней в психбольницы, принимает ее у себя. Кормит и даже шьет ей платья! «В последний раз я к ней в больницу приходила, так ее на буйном держали. Вышла, вся в царапинах, рубашка на ней разорвана. Это она подралась там. Мне потом медсестра рассказывала. Расшвыряла всех, сильная, весу-то много и кричит: «Вы все тут простые бабы, вы грязь в сравнении со мной, вы никто. А я великолепную жизнь прожила, с известными людьми знакома была. Я во всех лучших ресторанах пила да ела, шампанского одного сколько выпила! Вам такой жизни не видать, тихие идиотки!» Она все адрес твой у меня хотела выманить. Как придет в гости, так начинает шарить по шкафам: «Дайте мне его адрес, я хочу ему написать!»

«Адрес она у тебя-таки украла. Когда я жил на улице Архивов, я получил от нее несколько писем…»

Отец поехал на работу к двум часам. Оказалось, что отец его работает! Начальником отдела кадров в… «Обществе спасения на водах». «Не из-за денег, — пояснила мать, — но чтобы не умереть без дела. Сбережения у нас есть, еще и останутся. И квартира останется. Все это кому же, когда умрем, перейдет? Государству? Я не хочу, чтобы Государству нами нажитое доставалось». — Мать оглянулась по сторонам, словно опасаясь, что Государство услышит ее. — А ты что, не хочешь на Родине жить?» — спросила она внезапно.

«Отвык я, мама, привык к другому. Все мои интересы там. Здесь я чужой… Почему ты газ не выключишь?»

«Подтапливаю… — На глазах у матери выступили слезы. — Когда мы с отцом твоим вместе стали жить, у нас ничего не было. Теперь у нас все есть, у меня одних пальто шесть штук и сапог на каблуках шесть пар, и без каблуков… а жизнь прошла… — Мать всхлипнула. — Возьми твоей подружке одну пару сапог, а у нее какой размер?»

Сын не пожелал сказать матери, что размер был и была подружка, а теперь нет ни того, ни другого… Сын задал матери отвлекающий вопрос: «Ну а на Салтовский поселок ты иногда ездишь еще? Дом наш не снесли?»

«Давно не была, — сказала мать, смахнув слезы, — да и что мне там делать? Все мои подруги оттуда съехали. Тетя Маруся Чепига, она мне как сестра, так она давно переехала в новый район. Помнишь, мимо кладбищ через овраг шоссе шло. Так там теперь везде дома многоэтажные. Вот там тетя Маруся и живет. Одна в двухкомнатной квартире. А дом на Салтовке стоит, чего его сносить, он не старый, после войны построен, в 1950 году. В том же году мы в него и переехали. Самая первая семья мы были. В нашей комнате теперь Мария Макакенко живет. Так что у нее теперь две комнаты в квартире из трех. Она ко мне все дружить напрашивалась, звонила, а у меня что-то душа не лежит. Ты помнишь их, сын?»

«Помню… Они после дяди Коли с Лидкой к нам поселились. Дядя Коля тогда из тюрьмы только вышел…»

«Дядя Коля умер… Хороший был человек… Хоть и тоже в тюрьме сидел. Младше нас намного был. А Макакенко тебя пьяного как-то у пивного ларька увидел и домой притащил. Даром что сам пьяница был…»

«А что с Саней Красным случилось, мам?»

«Не пьет совсем. У него болезнь какая-то была такая, что оперировали его и после под страхом смерти пить запретили. Похудел он в три раза. Сторожем где-то работает. Не женился. Дочку сестры своей младшей воспитывает. Заботится о ней. Светка, сестра его, с каким-то мужиком сбежала уже много лет назад и дочку ему подбросила…»

«Я думал, он в тюрьме свою жизнь закончит. Ты знаешь, мам, я ведь с ним воровал вместе. Я зубы заговаривал, а он кольца и часы снимал. Руки у него были ловкие… толстые пальцы, а ловкие. Я вам этого всего тогда рассказать не мог…»

«Прекрати немедленно, — рассердилась мать. — Как был ты, так и остался фантазером. Не возводи на себя напраслину. Хулиганом ты был, так тебе теперь вором хочется показаться».

«Какую напраслину, — обиделся сын. — Воровал я с Саней. И с Костей воровал. Вполне мог с ним в 1962 году сесть в тюрягу. Только я ничего особенного в этом не вижу. На Салтовке в ту эпоху две трети мужиков через тюрьму прошли… Вором-то я не стал, мне это быстро надоело. Но что был такой период в моей жизни, я не жалею, мне это потом выжить помогло — знаешь, где? В Нью-Йорке. Когда я опять на дне жизни оказался».

«Не вздумай об этом никому говорить, — сказала мать. — И тем более писать не вздумай. И о нас ничего, пожалуйста, не пиши… Или ты уже написал? — Мать подозрительно посмотрела на сына. — И где отец работал, не пиши…»

Какое счастье, подумал сын, что до них сюда не дошли его книги.

В девять вечера они втроем смотрели информационную программу «Время» по теле. Отвлекшись от лицезрения своего Президента Франсуа Миттерана в Киеве, матрос обнаружил, что оба его родителя уснули в креслах. Мать по одну сторону от него, голова запрокинута далеко назад, рот широко открыт, обнажая металлические зубы; отец по другую, положив руки на подлокотники кресла, безволосая голова свалилась на грудь. Матросу сделалось страшно. Некогда он попрощался в этой квартире с пятидесятилетним отцом. Сейчас в кресле дремал старик… Самого Индиану старость никогда не страшила. «Придет, одену красный костюм, стану брить голову, куплю черно-розовый автомобиль и буду бегать за молоденькими девочками!» — смеясь, говорил он друзьям. Но видеть, как время заметно разрушило его родителей, его отца офицера, было больно. Очень больно… Разбудив родителей, он пожелал им спокойной ночи и ушел в спальню, густо забитую мебелью. Но спать он не стал и еще час записывал в тетрадь свои мрачные приключения по-английски. Английский язык, безжалостный, но ясный, сообщил ему бодрость. Поднявшись, чтобы выключить свет, он увидел, что отцовская гитара, висящая на стенке шкафа, покрыта толстым слоем пыли.

 

2

 

Спал он плохо. Подушка оказалась слишком высока, и в конце концов он убрал ее. Родители его поднялись еще до рассвета и бродили по квартире, скрипя половицами. Когда они обосновались на кухне и вступили там в продолжительную монотонную беседу, ему удалось заснуть. Проснулся он от того, что по стеклу окна вместе с солнцем прыгала крупная желтогрудая птица. Как может птица прыгать по стеклу? По вертикальной поверхности? Приглядевшись, понял, что птица прыгает по противомоскитной сетке. Матрос встал и поглядел в окно. Увидел белую снежную пустыню. Невзирая на солнце, тень забора внизу была глубинно-синей. Очевидно, было очень холодно. По отрезку неважной дороги в углу окна время от времени проезжали лениво-некрасивые автомобили… Украина. Бывшая степь. Земля казаков, подумал он. Что люди делают тут? Чем живут? Мало того, что его родители обитают в провинциальном городе, так они еще живут в отдаленном «банлье» провинциального города. В самом центре двухмиллионного Харькова проснуться было бы веселее. Хорошо еще вот птица прилетела.

Он пришел на кухню, где горел уже газ. Мать сообщила ему, что она недовольна птицей, испортившей клювом одну сетку и вот теперь портящей вторую. Сын констатировал, что у них с матерью различные позиции. У него эстетическая: «Ах, какие красивые птички!» У его матери крестьянско-практическая: «Подлые птицы, весь урожай на корню склевали!»

Отец, оказывается, уже давно уехал через весь город («Троллейбус, метро, потом опять троллейбус», — сказала мать) на работу. В здании ГООПРОМА, серый каземат рождения тридцатых годов, где помещаются испокон веков харьковские бюрократические учреждения. Сын отказался было от жареной картошки, но под давлением матери все же съел какое-то количество. И выпил, к ее удивлению, несколько больших чашек чая. «Ты чаехлеб!» — сказала мать с осуждением. Он подумал о том, что предпочел бы кофе. И еще с тревогой о хрупком отце своем, путешествующем в этот момент через ледяной город. Никогда не сможет он больше раздражаться на стариков, плетущихся перед ним на узких парижских улочках. И на непарижских улочках.

Мать хотела, чтоб он сидел дома, она боялась, что его увидят соседи. «Ну и что? Положить мне на ваших соседей, — хотел возразить сын, — я в Москве с самым главным «мусором» вашей страны за одним столом сидел!» — но решил не перечить матери. Он объяснил только, что ему следует сегодня же купить обратный билет в Москву. Ему сказали, что уехать из Харькова в Москву непросто. Противореча своему предыдущему пожеланию, мать предложила отправиться вместе в местное агентство предварительной продажи билетов. Там она несколько лет назад покупала билеты на поезд в город, Георгиу-Деж. Они с отцом ездили к бабке Вере. Бабка Вера еще жива, ей 97 лет, а вот тетя Аля, сестра отца, скоро умрет, у нее рак. Мать не была уверена, существует ли еще агентство предварительной продажи, но, в любом, случае, оно находится недалеко, две остановки троллейбусом. И они смогут по пути зайти в магазин. Дома, все есть, но, может быть, они купят еще чего-нибудь. Все-таки сын приехал.

Идти по снежной рабочей окраине с седой женщиной, называя ее «мама», оказалось странным занятием. Большую часть своей жизни Индиана прожил вдали от родителей и вообще от старых людей каждая, новая его жена была моложе предыдущей на целое поколение, потому он не знал, как ему себя вести. Мать сама взяла его под руку. Он подсадил свою мать в троллейбус. Пробил компостером ее и свой билет. Подал ей руку, помогая выйти из троллейбуса. Отвлеченно подумал, что мать его о'кей, вполне живая. Во всяком случае, передвигаться с ней возможно с нормальной скоростью.

Агентство, одноэтажный домик в снегу, оказалось на месте. Ни души не было в совершенно голом зале без единого стула. Или жители микрорайона никуда не ездили, или покупали свои билеты прямо на вокзале. Он попросил у женщины в окошке плацкартный билет до Москвы, и она продала ему плацкартный билет, самое последнее место. «У туалета… — извинилась женщина. — Возьмете место у туалета?» Он кивнул, что возьмет. «Может, на несколько дней позже поедешь?» — сказала мать, глядя на то, как женщина за стеклом жмет на клавиши, выстукивая ему билет. «Не могу, мама…» Уже шагая с матерью по снежной пустыне в магазин, он вдруг спросил себя, почему он купил билет в голый плацкартный вагон, соответствующий третьему классу, имея в кармане пачку денег, плюс по возвращении в Москву ему должны были выдать еще пачку? Он спросил об этом у матери. «Привычка, наверное, — сказала мать. — Ты себе нелегкую дорогу выбрал, всегда бедным был… вот и привык. Да и сейчас, что у тебя есть? Ты мне сам писал, что в очень холодной и маленькой квартире живешь… Денег, если станут платить еще за публикации, нам больше не переводи, тебе деньги нужнее, себе возьми».

«Мама, рубли не меняют на франки. Рубли для меня бесполезны».

«Как же так, сын… что ж, наши деньги, выходит, хуже других, раз ничего не стоят?»

«Стоят, мам, но вы же не члены Монетарного фонда, или какой там организм ответствен за все валюты на планете… я забыл».

«Когда-то у нас не было денег, — сказала мать, — а теперь есть, а что с ними делать? — Мать вздохнула. — Давай я куплю тебе пальто? В нашем универмаге очень хорошие пальто есть. Или возьми отцовское. Ему все равно не сносить… кому останутся?»

«Мама… пожалуйста?» Мать поправила на нем шарф, и они зашагали дальше.

Они посетили два продовольственных магазина. Оба были полны продуктов питания, однако непривычно грубых и страшных на вид. Еда была не расфасована аккуратно в пластиковые пакеты мелкими порциями (такой покупал еду Индиана на рю Сент-Антуан в супермаркете «Монопри»), но лежала на виду в единицах, в которых ее создала природа. Маслянистые копченые рыбины лежали глыбами в эмалированных тазах за стеклом витрин и поверх их, прямо на уровне глаз покупателей, ничем не покрытые, распространяя крепкие запахи. В соседних тазах лежали в соленых растворах соленые рыбины. Глыбы маргарина и масла. Хлеб, твердый и тяжелый, грубыми шершавыми буханками-головами возлежал на полках отдела самообслуживания. Мать нажала на несколько хлебов пальцем. То же самое она проделала с булками. Палец матери, заметил сын, в булки не углубился. «Возьмем булочек? Кажется, они не очень свежие, но они редко бывают.» Сын согласился: «Возьмем».

Мать приобрела целых два кило колбасы, широкой, как труба канализации. «У них сегодня есть корейка. И вполне хорошая. Всего шесть рублей килограмм. Кооперативная. Возьмем пару кусков, сын? Она тебе нравится?» Розово-белая корейка, то есть ветчина, подобно рыбам, лежала в нескольких тазах, поставленных поверх витрины. Покупатели, немногочисленные, указывали на понравившийся им кусок, и бабища в халате взвешивала и объявляла цену. Далее покупатель шел в кассу и платил. С «чеком», выбитым (так и говорили — «выбить чек») в кассе, покупатель возвращался к прилавку и забирал продукт в обмен на «чек». Мать с сыном купили два куска корейки. Сына обидело то обстоятельство, что мать, называя кассиршу и продавщицу по имени и обменявшись с ними приятельскими фразами, не сочла нужным представить им сына. Мать стесняется заграничного блудного сына? Матрос подумал грустно, что, возможно, мать будет стесняться его всегда. Вместо того, чтобы гордиться им. Советская психология особая. Народный коллектив настолько подавил саму идею индивидуума, что «быть как все» есть удовольствие, преобладающее над удовольствием быть умнее, талантливее, изобретательнее других. Мать стесняется, что он не такой, как все здесь — к такому горькому выводу он пришел. Он вспомнил, как, увидев впервые его красивую московскую жену, мать сказала: «Она слишком красива для тебя, сын!» Мать так никогда и не смирилась с тем, что сын ее «слишком».

«Скупившись», мать с сыном пошли, снег поскрипывал под подошвами, домой. Прохожие были редки в холодном поле. Хозяйничал здесь ветер.

«Хорошо, когда сын сумки несет», — сказала мать весело.

«Почему они так неумно разогнали поселок, а, мам? Один дом от другого на сотни метров отстоит. Как в поле живете…»

«Летом зелено, хорошо очень», — сказала мать.

«Печатать меня теперь будут все чаще, раз начали… Давайте я вам квартиру на эти деньги куплю. Если в Москве не хотите, то хоть в центре Харькова, а? А эту продадите».

«Не хотим мы в центр. В центре с едой хуже. У нас магазины хорошие. Да и шумно в городе. К тому же нам недолго осталось жить, чего суетиться-то…»

На подобный аргумент у матроса не нашлось возражений.

Они сели в кухне. Сын выпил рюмку коньяка. У матери, отметил сын, по-прежнему очень чисто в квартире, и в кухне тоже. Мать всегда гордилась своей опрятностью. «Люди мне говорят, у вас как у немки в доме!» Возраст обитателей квартиры, подумал сын, заметнее всего в ванной комнате: там он обнаружил массу ненужных молодым, но абсолютно необходимых старым людям тряпочек, мочалок, ковриков, резиновую грушу. «Помнишь ее? — Мать держала в руках склепанный из алюминия странный сосуд с двумя ручками. — Когда ты был маленький, я в этой кастрюльке кашу тебе варила». Он помнил. Сосуд этот мелькал через все его детство, появляясь, всегда нужный, наполненный то горячей картошкой, то котлетами. «Моя самая первая кастрюлька, — сказала мать гордо. — Еще до войны мне ее один татарин в Казани склепал. Когда я к твоему отцу перебралась жить, эта кастрюля была моим единственным приданым. Я берегу ее, но все равно варю в ней иногда. Ей ничего от времени не сделалось. Потому что тогда люди умели работать по металлу. Видишь, вся из обрезков склепана, а никогда не протекала. Сейчас кастрюли не те. Большую купила, эмалированную, так на ней эмаль через месяц уже полопалась. Народ стал злой, нехороший, потому и работают лишь бы как… Ты знаешь, сын, — мать наклонилась к нему и прошептала, — так много плохих людей появилось… так много! Раньше-то они боялись власти, а теперь не боятся. Опасно стало жить. Я раньше в парк, тут у нас рядом, любила гулять ходить. Теперь не хожу, боюсь. Парня у нас там повесили прошлым летом. Ты где ходить будешь, в Москве или у нас, так ты языком-то не трепи, не говори, что ты за границей живешь… Плохие люди узнают, не дай Бог. Я никому соседям не скажу, что ты приехал, не хочу. Убийств полно вокруг, грабежей, за три рубля готовы жизнь загубить некоторые…»

«С соседями-то дружите?» — спросил сын. Желая отвлечь мать от ее страхов.

«Да и с кем тут дружить, сын? Они все деревенские! Была одна соседка твоего возраста, все ко мне книжки ходила брать почитать. Нина такая. Но они переехали, дети у них выросли, отдельно ушли жить, так они с мужем квартиру сменили, поближе к старшему сыну теперь живут… — Мать вдруг испуганно посмотрела из сына и моргнула. — Надо же… мне в голову сейчас пришло, что у тебя такие дети, как у Нины, уже могли быть. И внуки. У Кольки вон, а он тебя на год моложе, Алеша, внук, ему шесть лет уже!»

Сын понял, что ему придется работать дипломатом, уходить от скользких тем часто. Алеша мог привести их к отсутствию внуков в их семье и к теме смерти.

«А что же вы, мам, опять среди деревенских поселились?»

«Дешевые потому что квартиры были в этом кооперативу. Наша четыре тыщи всего и стоила. Сейчас таких квартир вообще нет».

«На Салтовке у тебя столько подруг было. Все время, помню, ходили к нам, то за советом, то за книгой, то блузку выкроить, то рецепт пирога получить…»

«На Салтовке я молодая была. В молодом возрасте приобрести подруг ничего не стоит. Сейчас я старая. Куда мне с подругами…»

Мать слегка шмыгнула носом. Сын подумал, что это жалобное, совсем детское движение, да на мгновение влажные глаза на остающемся энергичном лице, — единственные слабости его матери. Мать его оказалась крепкой женщиной. Он не ошибся, правильно изобразил расстановку сил в своей семье в повести, которую мать, слава Богу, еще не читала.

«Но вы уж тут давно живете. Я еще в Москве был, когда вы переехали…»

«Двадцать два года живем. Уже крышу пять раз перекрывали… Первые пятнадцать лет мы сами крышу над нашей квартирой смолили, а последние два раза уж побоялись по крыше бродить в нашем возрасте. Ребятки молодые нам крыли. Я их каждый день обедом кормила. Поставлю все на столе, накрою на троих, трое их было, на лестницу влезу, голову на крышу выставлю: идите, говорю, садитесь кушать! А они стесняются — да мы в смоле, говорят, грязные мы… Я говорю: не стесняйтесь, что в смоле, обувь только снимите… Они сядут, а я гляжу, как они с аппетитом едят, ты ведь тоже всегда ел с аппетитом, и плачу. Чего, говорят, вы плачете? Ой, сын у меня, отвечаю, в чужих землях где-то бродит. Вот и его кто-нибудь, надеюсь, накормит в чужой земле…» — глаза матери набухли слезами.

«Они вам только, что ли, крышу крыли?»

«Почему ж нам только… Всему дому…» — мать шмыгнула носом.

«Ну ты не плачь, мам!» — сын несмело погладил мать по плечу. Он не научился как следует обращаться с матерью. У него было мало опыта. Защекотало в глазах. Из затруднительного положения его вывел телефонный звонок. Мать вышла.

«Да… а… но откуда вы… наш телефон…»

Сын перестал прислушиваться и прибавил громкость у маленького радио, прикрытого кружевной салфеткой на подоконнике.

«…мои хозяева, господа Цангль — телефонистка по профессии, зарплата восемьсот марок, ее муж — мастер на фабрике прессов, две тысячи двести марок, дочь Изабелла закончила школу и теперь получает шестьсот марок в месяц, двести рублей по официальному курсу… При этом надо учитывать, что модные колготки стоят одну марку, джинсы — от двадцати пяти до сорока пяти марок…»

Шипучий, колючий и хрипучий голос радио был определенно знаком Индиане,

«…обувь самая модная, до ста марок, полкило ОТМЕННОЙ колбасы — четыре марки, сыра — две и восемь десятых марки…»

СОЛЕНОВ! Ну конечно, Соленов рассказывает о своей жизни в Германии. Раз речь идет о марках.

«Да, и безработные есть, и социальные конфликты имеют место быть, я не закрываю глаза на негативные явления на Западе, — сказал Соленов, как бы увидев, что подключился новый слушатель, иностранец Индиана. — ОДНАКО! — голос Соленова патетически взвился вверх, — семья Цангль каждый год проводит две недели отпуска за границей: на Канарских островах, в Греции, Испании или Марокко. Стоимость такого путешествия три тыщи пятьсот пятьдесят марок, включая и билеты на самолет. Я спросил фрау Цангль, сколько месяцев им приходится копить деньги для такого рода путешествия. Сорок дней, ответила она».

Если народ уже привиделся Индиане в виде слепого могучего ЧУДОВИЩА, то голос его благодетеля и друга СОЛЕНОВА послышался ему впервые голосом хриплого БЕСА, обещающим колбасы и колготки в обмен на души. «Хэй, Пахан, — обратился Индиана к радио, — социолог хуев…»

«Ты что, сам с собой разговариваешь, сын?» — спросила мать входя.

«С радио, мама, — он убавил громкость, — дискутирую».

«Никогда не угадаешь, кто сейчас позвонил. Роза, та, что в киоске на Красноармейской сидела. Она прочла твою повесть в журнале, очень тронута, что ты ее так хорошо описал… Я на всякий случай не сказала ей, что ты приехал. Вдруг наш телефон прослушивают… Надо же, телефон нашла. Я ее лет тридцать не видела… — Лицо у матери, отметил сын, растерянное. — Что же ты повесть нам не послал? Она мне рассказывает, а я слушаю, как дура, не понимая, о чем речь идет».

«Я думал, журнал вам вышлют. Догадаются, — соврал он. — Или, думал, вы сами журнал купите».

«Ха, купите! У нас в Харькове периодику в один день разметают».

Мать села. Тотчас встала и начала мыть посуду тряпкой. «Тридцать лет мы ей не нужны были, а тут сама нас нашла и телефон сумела вот достать. Теперь, когда сын наш знаменитым становится… Пожалуйста, нужны мы ей оказались…» — в голосе матери явственно прозвучала обида.

«Литература, мама, имеет у вас тут до сих пор еще ненормальное влияние на граждан».

«Да, — согласилась мать грустно. — А мы, значит, с отцом никому не нужны, раз литературы не пишем».

И опять у матроса не нашлось возражений.

 

3

 

Он решил пережить полагающийся ему в Харькове срок, как заключенный в тюрьме, вычеркивая ежевечерне прожитый день. По его просьбе мать отыскала ему его старые гантели, и он стал заниматься поднятием тяжестей дважды в сутки. Наблюдая за ним, полуголым, приседающим с железом, мать сказала: «А ты молодец. Молодой совсем. Отчего отец твой вдруг так состарился? Я ведь ненамного моложе его. Может быть, потому что он никогда физическим трудом не занимался? Я думаю, он помрет скоро…»

«Мама! — остановил он ее. — Как можно такое?..»

«Так это правда! — воскликнула мать, пожала плечами и ушла в кухню. — Есть будешь?»

«Иди кушать!», «Поедим?», «Почему ты не ешь?» были наиболее употребительными фразами в квартире сорок четыре. Вопреки утверждениям французской печати о нехватке питания в Союзе Советских квартира была забита постоянно обновляемыми припасами. Мешочки с крупами на подоконниках, банки с маринадами и вареньями под кроватями. Одного только сахара имелось в доме 30 килограммов. Увидев, что мать выгребла из хлебного ящика нетронутые сухие буханки и открыла крышку мусорного бака, намереваясь выбросить туда хлеб, сын остановил ее: «Что ты делаешь? Не ты ли учила меня, что выбрасывать хлеб в мусор — кощунство и преступление».

«Преступление, — легко согласилась мать. — Но я часто болею. Потому я покупаю хлеб вперед, пару буханок, «а случай, если вдруг слягу».

«А отец?»

«Твой отец, от него толку мало. Он колбасы может купить, яичницу может сжарить, если уж прижмет, но всегда покупает не те продукты, а то, что легче купить, за чем стоять не надо».

«Разбрасываетесь вы тут, — сказал сын. — Газ вот у вас всегда горит. Ведь отопление есть, батареи горячие».

«У всех так, — мать повернулась к нему, в руке тарелка, — все подтапливают газом. А у вас во Франции что, не так?»

«Ха, мам, у нас везде счетчики газа установлены. Чем больше сожжешь, тем больше заплатишь. Если б я, как вы, газ жег, мне бы тысячи каждый месяц пришлось платить».

«Это у вас государство такое жадное? — удивилась мать. — Что ж газ-то считать? Мы каждый месяц три рубля платим. Правда, у нас горбачевские мудрецы хотят тоже как у вас сделать. Телефон вот, уже предложение внесли, за каждый телефонный звонок чтоб люди платили. В зависимости от длительности. Раньше только за междугородные так платили».

Как-то вечером, было едва ли шесть часов, но по тюремному расписанию казалось, что поздний вечер, раздался телефонный звонок. Взяв трубку, мать сделалась суровой. С каменным лицом мать побеседовала с кем-то и, положив трубку, поглядела на сына с вызовом. «Я сказала ему, что тебя нет. Что ты не приезжал». — «Кому ему, мам?» — «Псевдодругу твоему Чурилову. Это он звонил… Ему сообщил сплетник какой-то московский, что ты был в Москве, но из отеля исчез. Наверное, мол, он, то есть ты, в Харькове находится. А я ему на «Вы» и официально: «Нет, вы ошиблись, Борис, у вас неверная информация. Нет его тут». Вот так!»

Отец с кресла поддержал мать: «Не любим мы его, что тут поделаешь. Все за то, что никогда не пришел он к нам о тебе рассказать».

«Вы уже упоминали об этом, — сын вздохнул. — Только вы зря на него. Я многим обязан Борьке, я к нему книжки смотреть ходил по искусству, он единственный был в поселке интеллигентный человек, пусть и рабочий. Он меня от шпаны пытался оттащить…»

«Плохой, плохой он человек, — сказала мать убежденно. — Он заикаться стал, извиняться, что не заходит. Мол, работа, жена, дети… Работает он дома, а зайти к нам, так он рядом, в соседнем микрорайоне, живет, тут пешком десять минут. Восемь лет прошло, как он в Париже тебя видел. И за восемь лет времени не было! Я обижусь на тебя, сын, если ты с ним встретишься!»

Матрос не судил бывшего друга за то, что тот не навещает его родителей. Плохой сын, он не имел права судить плохого друга. Но, пожелав быть хотя бы на неделю хорошим сыном, он пообещал матери, что не станет встречаться с Чуриловым.

Он решил не встречаться ни с кем, посвятить этот приезд родителям. И встречаться, впрочем, мало с кем хотелось. С Чуриловым хотелось, но впервые в жизни он решил послушаться родителей.

Дав себе слово не видеть бывших друзей, он не отказал себе во встрече с городом. Расспросив у матери в самых общих чертах о топографии микрорайона, он совершил первую пробную прогулку к метро. По морозным белым плоскостям, никого ни о чем не спрашивая, он добрался, куда хотел. Тридцать пять минут туда, тридцать обратно, ничего интересного, снег и здания из белого кирпича и серого бетона в снегу. Мороз нащипал ему уши и нос, но грудь не заболела.

На следующий день троллейбусом, затем в неприлично огромном метро (в его времена метро еще не существовало) добрался он до центра, до Советской площади. Ранее она называлась Тевелева. Чем провинился покойный Тевелев, чем заслужил немилость, осталось ему неизвестным, так как матрос об этом никого не спросил, не желая показаться подозрительным. Снег валил в этот день с неба на город и на блудного сына и тотчас же выбелил бушлат и «капитанку». В центре площади, там юный Индиана-книгоноша торговал книгами с раскладных столов, возвышался новый мускулистый монумент из гранита, нескольких темных тел. Дома номер 19, где он жил зеленым юношей с Анной и с тешей, не оказалось. Исчез. На его месте располагались густо-розового гранита плоскости, должно быть, нечто символизируя. Однако кирпичная крепость, когда-то здание ломбарда, краснела сквозь метель. Между первой и второй дверью ломбарда он как-то раз совокупился с Анной. Он обошел крепость и по нескольким ступеням поднялся к историческому месту своей юной любви. Двери были крест-накрест заколочены серыми толстыми досками. Однако самый низ дверей чернел дырою, из дыры вывалился грязный сырой мусор и в обилии экскременты, собачьи или человечьи, было непонятно.

Опустив голову, заснеженный матрос пересек Рымарскую улицу и зашел во двор Исторического музея. Оба танка оказались на месте. Они нисколько не постарели, ни Т-34, первым вошедший в Харьков в 1943 году, ни английский — ровесник его отца. Он потрогал шершавую клепаную кожу английского танка и покинул двор. Сбив капитанкой снег с бушлата, пошел на Сумскую улицу. Ресторан «Театральный» теперь назывался «Фруктовый бар» и был закрыт. В 1964 г. в «Театральном» пел для харьковских воров блатные песни гомосексуалист Авдеев, тип с темными кругами под глазами, вечно подкуренный «анашой». Авдеев часто останавливал его, пьяного юного поэта, бредущего, покачиваясь, ночью домой, и полувшутку, полувсерьез пытался его соблазнить. «Зачем тебе твоя сумасшедшая женщина, а? Будешь жить с интеллигентным человеком…» Еще в Америке Индиане сообщили, что Авдеева зверски убил любовник…

Ресторан «Люкс» назывался теперь просто «Ресторан» и был закрыт по «техническим причинам». Сумская была разрыта во многих местах. Некоторые дома были снесены, но за заборами никто не работал. Протолкавшись сквозь негустую толпу на Театральной площади к забору, он обнаружил среди сотен объявлений ничем не примечательное, но красными чернилами написанное от руки: «Встреча с депутатами Коротичем и Евтушенко». Оказалось, оба поэта — депутаты от Харькова. Индиана хмыкнул, представив себе, что останься он здесь — он тоже, может быть, был бы депутатом этого города. Какую политику преследовал бы депутат Индиана на поколение младше депутатов К. и Е.?

Матрос разглядывал прохожих. Упитанные. В хороших шапках, в пальто с меховыми воротниками. Каменные выражения лиц. Большие женщины. Большие мужчины. Крутые люди. Никто не улыбается. В отличие от московских прохожих харьковские более стабильны, непроницаемые украинцы. В сравнении с прохожими на Сумской средний житель «Европы двенадцати» будет выглядеть женственным пэдэ.

Он не вошел в магазин, где сам некогда работал. Некоторое время поколебался, войти ли ему в книжный магазин, где работала Анна. Вошел. Сюда привел его впервые Чурилов и познакомил с Анной…

Магазин показался матросу крошечным. Несколько покупателей. Книги в обложках грязных цветов. Грязная вода на каменном полу. Ситцевая занавеска прикрывает вход в подсобку. И здесь, Индиана улыбнулся, в подсобке он совокупился с подругой, за занавеской бродили тогда, как сейчас, несколько покупателей. Только было лето. В магазине находились две продавщицы. Одна, очень похожая на Анну, что-то чертила, сидя за столом в углу. Матрос взял в руки наугад книгу, и, листая ее, стал наблюдать за «Анной». Она или не она? Трезвая, резонно не замедлив, вдруг явилась мысль, что настоящая Анна должно быть на четверть века старше девушки за столом. Он ищет те, юные лица. А следует искать морщинистые… Он стал наблюдать за кассиршей. Сквозь слой времени, он, впрочем, не был уверен — множество директрис могли смениться у книжного магазина за четверть века, проступали, кажется, знакомые черты некрасивой девушки. «Ну я закончила, Света», — сказала из своего угла «Анна» и встала из-за стола. Матрос получил подтверждение. Она! И в 1964 году директрисой магазина была Светлана. Он пристально посмотрел на нее. «Света» остановилась на нем взглядом, как бы припоминая. Отворив стеклянные, в железной оправе двери, он вышел в снег. Неузнанный.

Он постоял в заваленном снегом парке у глупого бетонного фонтана, пышно именуемого «Зеркальной струей», присел на заснеженную скамью, где некогда собирались они — «богема» рабочего города. И устроил друзьям перекличку. Сам называл фамилию, сам откликался. «Поэт Беседин? Покончил с собой — перерезал вены. Поэт Видченко? Повесился. Мелихов? Отсидел девять лет в тюрьме. Милославский? Живет в Израиле. Писатель. Публикуется во французском издательстве «Актэ Зюд». Художник Бахчанян? Живет в Нью-Йорке. Поэт Мотрич? По имеющимся сведениям, спился. В последний раз видели на костылях в Харькове. Актер Миркин? Застрелен в Москве, в споре, последовавшем после карточной игры. Художник Кучуков? Живет в Нью-Йорке. Анна Рубинштэйн? Кочует из шиздома в шиздом…» Он встал и пошел под все усиливающимся снегопадом в «Закусочную-автомат», где считалось модным пить кофе в шестидесятые годы.

Пробужденное к жизни перестройкой чувство национальной гордости заставило отцов города переименовать «Автомат» в «Кафе Харкив'янка». Матрос поморщился. В длинной кишке «Харкив'янки» было мокро. Горы жирных сладостей были навалены на прилавках и лежали в витринах. Клиентура сменилась. Уже не изящные юные декаденты и разбитные фарцовщики смаковали кофе, продукт венгерских кофейных машин, но пожирал жирное тесто народ. Среди других два краснолицых милиционера в тулупах… Матрос не увидел знакомых лиц, есть ему не хотелось, его толкнули в колено детской коляской, и он покинул кишку, которая слышала столько пылких споров об искусстве! Венгерские элегантные машины исчезли, должно быть, были выброшены, старые и больные, вон… Повсюду варили дымящиеся варева отечественные вместительные баки…

Он зашел и в старый заснеженный двор, где состоялось в 1965 году мероприятие, пышно названное устроителями «Выставка левого искусства». По-прежнему уходили в небо старые, цвета сырой конины стены. Снег замел, возможно уже неупотребляемый, но все тот же публичный туалет. Здесь, стоя на пригорке спиной к туалету, совсем юный Индиана прочел свои стихи публично.

Он дошел до центральной площади города, имени Дзержинского. Монументальное, с колоннами, тело здания обкома партии символично пересекла сильная трещина, стянутая металлическими скобами.

Дальше в ту сторону города он не пошел, но вернулся на Советскую площадь (язык привычно желал сказать Тевелева) и оттуда прошел к «своей» трамвайной остановке. Дело в том, что здесь он обычно садился на двадцать четвертую марку. Трамваи в Харькове загадочно и оригинально (как автомобили?) называли марками. Двадцать четвертая шла на Салтовский поселок. Он сходил обыкновенно на остановке «Стахановский клуб». Зная путь, можно было через несколько минут дошагать до «дома». Именно там, на Поперечной, всегда будут жить для него его родители, там, где жил с ними множество лет он сам. «Дом» — там.

Остановка существовала. Все так же жались к стенам дома замерзшие кучки пассажиров. Трамваи все подходили с другими марками, и он не пожелал спросить новых жителей его города, куда делась его двадцать четвертая. Он подумал, что путешествие на Салтовский поселок займет у него массу времени, мать будет волноваться. Одновременно он просматривал за якобы убедительной причиной другую, тайную, а именно — нежелание трогать дремлющие в самой глубине сознания воспоминания о Салтовке. Он посмотрел в заснеженную даль в направлении Салтовки как мог пристально и ушел с трамвайной остановки.

Матрос, плененный прошлым, переживал кое-как длинные дни. Дни состояли из четырех принятий пищи, физических упражнений, разветвленных, как колючая проволока, — разговоров с матерью. За окнами валил снег. Самое разрушительное в мире советское телевидение вещало с мазохистским удовольствием о несчастьях и проблемах под аккомпанемент сладкой музыки. На двух языках, русском и украинском. Он совершал прогулки по снежным полям, к метро и обратно. Повсюду на матроса глядели настороженные глаза на мощных лицах. В конце дня, лежа в постели, он заносил в тетрадь впечатления на английском.

Случались Мелкие происшествия, вызванные к жизни публикацией его повести в краснознаменном журнале. Позвонил вдруг классный руководитель Индианы и попросил его мать, чтоб Индиана достал за границей лекарство для его парализованной дочери. Мать не позволила Индиане говорить с классным руководителем, а если бы позволила, Индиана наговорил бы немало. Злость Индианы на фашиста, избивавшего ребят в физическом кабинете, не охладилась всеми этими годами… Позвонила вдруг двоюродная сестра Индианы, он в жизни не видел эту женщину. Из далекого города на Волге. И мать дала ему возможность поговорить с живым родственником. «Здравствуйте, сестра!» — сказал Индиана. Сестра звучала вполне хорошо и не обиделась на то, что двоюродный брат предположил в повести, что сестра уже, наверное, старая и толстая. «Я не толстая…» — сказала она. — «Может быть, вы пригласите меня как-нибудь в Париж?» — «Может быть, отчего нет», — сказал брат, вовсе однако в ни в чем этом не уверенный.

Мать сопроводила звонок двоюродной сестры грустным комментарием: «Она никогда нам не звонила. Никогда! А тут, пожалуйста, и телефон немедленно нашла… И твой классный руководитель нам никогда не звонил. А тут сына печатать стали… и пожалуйста, наш телефон популярным сделался. Какие люди сволочи, сын?» У сына было что рассказать матери на заданную тему, но он ограничился тем, что кивнул, соглашаясь. И ушел в мороз к метро, как узник нетерпеливый приближается каждый день к двери, через которую он намеревается убежать.

Вернувшись, он застал следующую сцену. В кресле сидела замотанная в платки сонная старая женщина с железными зубами. Мать, надев очки, читала ей статью из газеты «Правда». Выяснилось, что дочка соседки, явившись к своей матери, не застала ее дома, и сердобольная мать матроса, обнаружив женщину в холодном подъезде, пригласила ее в квартиру и забавляла. «Сколько, же лет соседке, если ее дочь такая старая?» — спросил сын у матери на кухне. — «Она не старая, — прошептала мать, — ей меньше пятидесяти…» — «А почему ты читаешь ей? Она что, неграмотная?» — «Неграмотная…» — Мать стала разрезать яблоко, предназначенное для гостьи.

 

4

 

Утром четвертого дня, спросив его согласия, мать позвонила тете Марусе Чепиге. Разъехавшись с Салтовки, где некогда жили в одном подъезде, женщины остались подругами. В теплом пальто, в сапогах, с банками варенья и перца, с водкой и тортом, тетя Маруся явилась в десять часов утра. Она постарела, но не очень, и прежняя смешливая украинская молодуха была видна в ней. «Ой, Индианочек, та ты ж не изменился совсем, только сединой тебя покропило. Шо они у вас там, за границею, консервируют вас, чи шо?» — сказала Маруся.

«Да и вы не изменились, тетя Маруся».

«Ой, то ж неправда, я толстая стала якая!»

Усевшись на кухне, они выпили водки и стали завтракать. Сало, соленые помидоры, жареная колбаса. «Я про дядю Сашу знаю, что умер, — откашлялся матрос, — примите мои соболезнования».

«Та давно уже Сашка умер, и хорошо, что умер, а то ж житья с ним не было. Он уж допился до помрачения ума. Две поллитры в день выпивал. Но и то сказать, рано, конечно, помер. Пятьдесят восемь лет всего было. Но он и хотел давно помереть, все кричал, что жить не хочет».

Мать вздохнула: «Витька у тети Маруси вот в дядю Сашу, кажется, пошел, к несчастью. Пьет».

«Да, Индианочек, Витька зашибает дюже. Ему недавно палец отрезало пилою на работе. Пьяный, конечно, был. И женился неудачно. Она стервою оказалась. Когда дед с бабкою померли, я дом-то в Старом Салтове продала, а деньги Витьке все, чтоб он квартиру купил. Так его стерва-женушка в несколько месяцев деньги просвистела».

«Жалко деда с бабкой… — матрос вздохнул. — Я у них мальчишкой, помните, целое лето когда-то прожил. Дядя Саша меня тогда плавать научил».

«А как ты в лесу потерялся, помнишь, Индианочек? Когда вы коров с Сашкой и с дедом пасли. Всю деревню ты тогда всполошил… Ну да что мы все о наших бедах да о прошлом. Ты расскажи, какая у вас там жизнь. А что про нас у вас там думают?»

Он рассказал. Но они опять скатились в прошлое, вернулись на Салтовский поселок, где жили они когда-то все молодые и веселые, с теми, кто уже умер, но тогда был еще жив…

В час дня, надев свои сапоги и платки, Маруся собралась на работу. Выяснилось, что она уборщица в гинекологической клинике. «Мне там, старой, хорошо, — сказала Маруся в дверях. — Коллектив молодой. Доктор молодой у нас, директор хорошо ко мне относится… Ну бывай, Индианочек, приезжай еще к нам…»

Пыхтя в этот день с гантелями, матрос вспомнил, что в Париже был когда-то около года любовником настоящей, урожденной графини и что однажды обедал за одним столом с Председателем Национального Собрания Шабан-Дельмасом и его женой… Не говоря уже о том, что знает больших людей из мира искусства и культуры, одних Нобелевских лауреатов — троих… А сегодня вот, спустившись к своим корням, позавтракал он с уборщицей. По праву рождения ему должно было достаться скромное место среди простых людей, рабочих, алкоголиков и уборщиц. Юношу рабочего-сталевара, его, мертвецки-пьяного, несколько раз подбирали на улице и приносили родителям соседи. Приносили! Но он изнасиловал свои слабости, изнасиловал жизнь и попал в другую судьбу. Как жаль до слез, что нельзя взять с собой в другую хотя бы несколько милых людей из прошлого, родителей и тетю Марусю хотя бы. И дело тут не в государственных границах, конечно.

В седьмое, последнее его утро в Харькове мать сказала, что не сможет потом смотреть в глаза Кольке Ковалеву, если сын уедет, его не повидав. Нужно ему позвонить. Сын согласился: «Позвони ему, мама».

«Ой, уже после девяти, — сказала мать, взглянув на часы. — Я-то думала, восьми нет. Я надеюсь, Колька еще дома, не ушел…»

«В воскресенье? Да он, наверное, спит еще…»

Сын остался допивать чай в кухне, а мать ушла к телефону. Мать только что рассказала ему, из какого старого крестьянского рода он происходит. «В деревне Выселки, сын, у каждого была баня, за баней огороды, во дворе цвела черемуха. Твои прадеды выращивали в основном лен, у каждого был пруд, где замачивали лен, потом его колотили. Дома были рубленые, пазы паклей конопляной заткнуты. На сенокос ездили, как на праздник, пироги с рыбой пекли…» Матрос вздохнул.

«Можно Николая? — услышал матрос голос матери. Пауза. — Николая Ковалева… — Пауза. — КАК УМЕР? — Пауза. Мать его задвигалась там в кресле, кресло скрипело. — Я мать его друга Индианы, вы помните нашу семью? Да-да, мы жили в двадцать втором номере. Вы нам носили письма, на нашей стороне Салтовского шоссе. Я выражаю вам глубокое соболезнование… В таком горе… Если вы почувствуете себя одиноко… Запишите мой телефон…»

«Ты слышал? — сказала мать, входя. Глаза ее были широко раскрыты. — КОЛЯ УМЕР. Девять дней назад. Согласно докторам, у него остановилось сердце. Он был в это время высоко на лесах, работал… Упал. Мать подозревает, что его столкнули. Один из докторов было заикнулся ей… но ему заткнули рот».

Ровно девять дней назад самолет Аэр Франс приземлил матроса в Москве. Матрос совершал первые шаги по грязному снегу Родины, а Коля, он же Кадиллак, или Кадик, герой его книги «Автопортрет бандита в отрочестве», падал, бородатый, с лесов!

«Так и не сбылась его мечта выучиться играть на саксофоне», — сказал сын.

«У нас осталась его бутылка водки, — растерянно сказала мать. — Когда он уходил, он попросил меня чуть-чуть налить ему водки. А я не дала, сказала: «Ты и так пьяный. Иди себе!» Меня теперь всю жизнь совесть будет мучить, что не дала!»

Он запретил родителям провожать его. Он долго сидел в горячей воде в ванне, долго укладывал вещи в сумку (руки дрожали, подлые), долго выбирал фотографии. Взял на память отцовскую военную рубашку. Взял семейную реликвию — солонку с надписью «НКВД». Последний час, трое, они молчали как перед казнью. Глядели на экран теле и ничего не видели. Сын вышел и одел бушлат. Вернулся в комнату. Они присели по русскому обычаю. Встали. Матрос обнял родителей, стараясь не смотреть им в лица. Взял сумку, вышел и стал спускаться по лестнице. Мать тотчас же захлопнула за ним дверь.

Снаружи было очень холодно. Снег визжал под сапогами. Он сел не на тот троллейбус и все же приехал на вокзал на час раньше.

Всю ночь два вора в темных шапках, два друга, ходили, меняясь, совокупляться с проводницей, загрязненной копией Брижитт Бардо. Его место, пятьдесят четвертое, было самым близким к служебному купе, потому он все слышал. Ее приглушенные стоны и полупьяные стенания молодых воров.

Он не заснул ни на минуту. Лежал на верхней полке под одеялом, в бушлате и шарфе, матросом, лишившимся благосклонности океана, и думал. Все одиннадцать часов пути матрос вспоминал родителей, увиденных и вновь оставленных: Вспоминал родной город, от которого уносил его все дальше морозный вагон. По вине ли кругложопой бляди-проводницы, или по чьей-то еще вине (перестройки?) отопление в вагоне не работало. Снаружи температура, если верить вчерашнему радио, должна была быть минус 22. Внутри вагона? Он поглядел на трупики соседок, — четырех студенток, скорчившихся под одеялами, — у каждой изо рта подымался парок…

В пять утра, добравшись до туалета, он обнаружил, что туалетная ваза полна замерзшего дерьма. Подвешенное на уровне лица колыхалось в такт движению поезда отвратительное ведро. От отлил в раковину и вскарабкался на свою полку.

Вскарабкался, чтобы думать, вспоминать и не спать… К восьми утра на уровне его полки появилось полдюжины голов. Это пассажиры образовали очередь в замерзший вонючий туалет. «ББ», надев узкую юбку и подняв волосы, ругала пассажиров («Почему вы раньше не встали, лодыри! Не сразу все, а постепенно!») и пыталась разносить чай. Доброволец военный прошел, рассекая очередь, с огромным ломом. Очевидно, намереваясь колоть им замерзшее в горле туалета дерьмо. «Уютно, как во время гражданской войны!» — воскликнул матрос, спрыгивая с полки. Народ молча смерил его холодными глазами. Может быть, они расслышали в его русском иностранный акцент? Вспомнив о том, что он уже нарушил один советский закон, съездил в Харьков, в который у него не было разрешения ездить, он замолчал.

На перроне Курского вокзала его встречал Саша. Привез матросу теплые рукавицы.