Так Рая Колотовкина начала жить странной – обособленной и замкнутой в самой себе – жизнью, хотя внешне все обстояло прекрасно. Улымские жители всегда охотно, весело и уважительно здоровались с ней, все говорили о председателевой племяннице только хорошее, ее любили за образованость, ум и вежливость, но вот на гульбищах-товарочках, которые в будни собирались вечером под старым осокорем, Рае было плохо.

На товарочку Рая приходила под ручку с подружкой Гранькой Оторви да брось; они скромно становились в стороне, вели себя просто, как другие девчата, но происходило обычное: ни Раю, ни Граньку парни не приглашали, и тогда они танцевали вдвоем, старательно делая вид, что им на все наплевать. Они задирали носы и гордо усмехались, однако глаза у них были печальные.

В пятницу Рая и Гранька на товарочку решили не идти, а, посовещавшись печальным шепотом, отправились гулять по длинной улымской улице. Двигались они, как в день знакомства, в двух метрах друг от друга, глядя в землю, не разговаривали.

В этот вечер над Улымом полетывали гривастые темные облака, луна то пряталась за них, то вновь являлась потемневшей земле. Ветра, однако, не было, стояла такая тревожная и влажная духота, что кожа на лице горела, и, видимо, поэтому на скамейках было мало стариков и старух, ребятишки давно угомонились, и в деревне стало пусто, одиноко, нежило. Когда выныривала луна, дорога блестела, делалась похожей на реку, а река, наоборот, казалась похожей на корявую, раскисшую дорогу. Тревожно и длинно лаяли собаки; лай был визгливым, испуганным, а рыбацкий костер за Кетью лишь чадил, подмигивая.

Рая согбенно шагала по левой стороне дороги, Гранька – по правой; они по-прежнему глядели себе под ноги и видели одно и то же – как медленно менялись местами модные белые тапочки, смазанные зубным порошком. Каждая думала о своем…

Рая, например, удивлялась тому, что целых три дня не притрагивалась к учебникам: ей не хотелось брать в руки тяжелые и толстые книги, открывать серые страницы; потом она думала о том, что не понимает саму себя – ей и хотелось и не хотелось танцевать; ей нравился Анатолий Трифонов, но она могла представить себя гуляющей и с Виталькой Сопрыкиным; еще минут пять спустя Рая укоряла себя за то, что думает только о танцах, прогулках и кавалерах. «Какая-то я суетная, беспокойная!» – думала Рая и действительно чувствовала суетность, беспокойство.

Гранька Оторви да брось тоже думала о разной разности. И, между прочим, о том, что Анатолий Трифонов – глупый человек, если не понимает, кто такая Валька Капа. Работает она, конечно, споро, только к работе относится как-то без души, и коровы у нее не такие веселые, как у других доярок. «Коровы, они все чувствовать могут! – думала Гранька. И усмехалась: – Коровы знают, какой ты человек, Валька Капа… Их вкруг пальца не обведешь!»

Шли девушки бесцельно, куда глаза глядят, торопиться не торопились, разговаривать не разговаривали, жили друг от друга отдельно и сами не заметили, как забрели за околицу. Здесь росло несколько огромных кедров, под ногами пошумливала трава, а меж деревьями белела сосновая лавочка, неизвестно когда и кем врытая в песчаную землю. На лавочку присаживались усталые путники, чтобы войти в Улым на отдохнувших ногах; на ней любили сидеть улымчане, когда хотели секретно пошептаться – до деревни с полкилометра, кедры приглушают голос, до реки – рукой подать.

– Посидим, Раюха!

– Посидим!

Душно пахло кедровой смолой и земляной прелью, облака сбивались в рыхлые тучи, помаргивали на Кети два бакена – желто-красный и зеленый; была настоящая нарымская ночь – глуховатая, тревожная от таежной тишины. Донькала в ельнике одинокая ночная птица, река поблескивала затаенно, маслено, словно не вода текла под яром, а тяжелый мазут; над деревней в разрыве облаков таращилась большая звезда, такая же усатая и красная, как бакен. Трава по-степному шелестела, хотя ветра не чувствовалось.

– Ни седни, ни завтра дожжа не будет! – задумчиво сказала Гранька Оторви да брось, поглядывая на небо и прислушиваясь к плеску речной волны. – Дожжь, смекаю, послезавтра припустит… Мелок будет, как туман… Ничего хуже этого нет!

Проговорив все это, Гранька подняла голову, усмехнувшись, поглядела на усатую красную звезду. Профиль у трактористки действительно был энергичный, движения она делала порывистые, в развороте плеч читалась лихость. Секунду она сидела неподвижно, потом по-мужичьи смачно плюнула себе под ноги, растерев тапочкой плевок, вдруг подмигнула Рае, обняла жаркой рукой за шею.

– Не печалься, подружка! – весело сказала Гранька. – Будет и на нашей улке праздник! Седни наши дела, конечно, как сажа бела, но придет и нашенска пора… Не горюй!

И они крепко, по-деревенски, по-бабьи обнялись, начали покачиваться из стороны в сторону, словно баюкали друг друга; голова Раи лежала на плече Граньки. Трактористка обнимала Раю за плечи. Рая обнимала Граньку за талию, и обеим уже казалось, что все хорошо в этом мире, где на околице деревни есть старая скамья, где живут могучие кедры, течет темная Кеть; ничего плохого не могло происходить там, где дождь должен был пойти только через два дня, где в глухую и тревожную ночь донькала маленькая пичуга, ничего не боясь, ничего не признавая, кроме того, что жизнь продолжается, что скоро выведутся желтые пухлые птенцы, которые тоже будут донькать глухой ночью. Все должно было образоваться, все хорошо было в этом мире, где девушки сидели обнявшись, где люди понимали друг друга и жалели и еще два года оставалось до большой и самой страшной войны на родной земле.

– Меня мой характер сничтожил, – тихо и добродушно сказала Гранька. – Я с малолетства была бойка да языкаста, все с парнишонками игрывала да на рыбаловку бегала… Вот и выросла така, что меня на тракторны курсы выделили… – Она взглянула Рае в глаза, усмехнулась. – С курсов-то все и началось. Бабы в деревне стали говорить, что Гранька-то ни мужик, ни баба, а так себе – оторви да брось…

Гранька опять усмехнулась, повела плечом.

– А чего им так не говорить, ежели я при мужичьих штанах хожу, с мужиками возжаюся, по-мужичьи матерюся… Мне без этого, подружка, не обойтись, а бабы напраслину прут: «Гранька при одном мужике жить не пожелаит!…» Вот и горю я белым пламенем, подруженька ты моя сердечная, лапонька ты моя горькая!

Тишина сгущалась, струилась маревом, замолкла отчего-то ночная пичуга, и сделалось слышным, как под молодыми осокорями тревожно-сладко вздыхает баян Пашки Набокова; приглушенная расстоянием музыка была печальна и недосягаема, сердце от нее заходилось тоской, и думалось о том, что младший командир запаса танцует с Валькой Капой, а Виталька Сопрыкин сверху вниз томно глядит на Феньку Мурзину, а она, танцуя, как бы нечаянно прижимается к нему.

– А ты за свою худость страдаешь, подружка! – ласково и нежно сказала Гранька. – Красивей тебя с лица я девки не знаю, но вот надоть тебе мясов набрать…

Они по-прежнему качались из стороны в сторону, сидели, тесно обнявшись, были нежны друг к другу, и Рая засмеялась, посмотрев в ярко освещенное луной лицо подружки.

В разрыве косматых облаков, оказывается, сияла красным светом та самая звезда, которая ранним утром была видна с сеновала. Сейчас эта Раина знакомая была крупной и зловеще-красной, но все равно красива и одинока в своей обособленности; звезда висела прямо над головой Раи, и хотелось думать, что утром она опять заглянет на сеновал уже зеленым глазом, колыхаясь, кольнет в самое сердце утренней свежестью, здоровьем, погожим днем, который нескончаем. Неизвестно отчего Рая сладостно вздохнула, еще теснее прижавшись плечом к жаркой подружке, прошептала.

– Тебе нравится Анатолий? Не скрывай, нравится!

– Я его, поди, люблю! – просто ответила Гранька и потерлась щекой о Раино плечо. – У него ко мне тоже интерес, но он своего отца Амоса Лукьяныча пуще огня опасается… Амос-то Лукьяныч такой умный да рассудительный, такой добрый да работящий на семью, что Натолька-то его шибко уважат и слушатся… А как не слушаться такого отца? Кажный бы слушался… Ну а Амос-то Лукьяныч не хочет, чтобы Натолька со мной гулял…

В ее голосе не чувствовалось ни раздражения, ни печали; Гранька говорила о себе самой как о посторонней, и в этом было столько мудрого всепрощения и крестьянской терпеливости, что Рая замерла, притаилась. В теплом и густом воздухе усыпляюще жужжали комары, кусались больно, но Рая привыкла к комарам точно так, как к белым тапочкам, раннему вставанию, обильным завтракам; ей было жалко подружку, казался злым самодуром отец Анатолия Трифонова, а сам младший командир запаса представлялся глупым человеком, если мог из-за дурацких сплетен не любить такую девушку, как Гранька.

– Не нравится мне Валька Капа! – с кривой усмешкой сказала Рая. – Она, по-моему, хитрющая да ловкая… Как она тогда кокетничала, когда Анатолий пригласил ее на вальс «Дунайские волны»! Подумаешь, цаца! И голос у нее противный…

– Одна беда – красивая! – со вздохом откликнулась Гранька. – И нога под ней полная, и в теле она, и при белом лице… Вот у меня никак не хватает терпенья морду-то от солнца поберечь! А Валька, хоть ты лопни, на улку без платка не выйдет… Ты вот тоже дурака, Раюха! Зачем лицо от солнца не поостерегешь?

– Я загар люблю, Граня.

– А чего в нем хорошего! То ли дело, когда лицо белое, на щеке – румянчик, да еще печной сажей вроде мушку посадишь… Как у Вальки! Это она заслонку из русской печки вынет, палочкой сажу сосберет – и вот тебе мушка! – Гранька вздохнула. – А рубахи у Вальки кружевны… Она сама кружева вяжет, а у меня на это дело терпежу не хватат…

– Но ведь она противная, эта Валька Капа! – сердито сказала Рая, вспомнив, как во время танца из-под юбки Вальки проглядывал кружевной подол рубахи. – Грубая и нос задирает!

– А как ты нос не задерешь, если с тобой Натолий Трифоновский гулят?… – ответила Гранька и ойкнула: – Ой, ты даже и не знашь, Раюха, какой он культурный!

Гранька Оторви да брось сняла руки с плеч Раи, широко открыв глаза, посмотрела на нее как бы испуганно.

– Ой, какой он культурный – это страсть! – взволнованно повторила она. – Вот как с тобой потанцует, так сразу говорит «спасибо!», за ручку берет и на то место отводит, где взял… И вот еще что быват… – Тут Гранька приблизила губы к самому уху Раи, пронзенная удивлением, жарко зашептала: – Вот что еще быват – это ты не поверишь, Раюха! Он до того культурный, что целоваться разрешенья просит.

– Неужели?

– Ей-бо! Папироску, это, бросит, помолчит и спрашиват: «Дозвольте вас поцеловать?»

– А ты что?

– Нельзя, говорю, если вы с Валькой Капой гуляете! А он говорит: «Простите, если что не так. Большого вам досвиданьица!»

– Так и не поцеловались?

– Не!

– Ну и правильно! – решительно сказала Рая. – Уж пусть он решает – или ты, или Валька… Ишь какой хитренький! Хочет двух целовать…

– Он не хитренький, он запутался, – после паузы ответила Гранька. – Ведь ему Амос Лукьяныч и с Валькой гулять не разрешат.

– Почему?

– Кулачка! Как же Амос Лукьяныч разрешит ему на Вальке жениться, если сам партизан?… Вот как все получатся, Раюха! А тебе-то кто нравится? Слыхать было, что Виталька Сопрыкинский к тебе интерес поимел…

А луна между тем висела высоко, очищенная на несколько минут от туч, сияла ярко и упрямо, словно хотела наверстать упущенное, собаки лаяли дружно, повизгивал трусливый щенок, томно ржала недавно ожеребившаяся кобылица Весна, и голос ее был могуч. Тяжелая темная вода в реке не двигалась, реку как бы навечно пересекал зубчатый отблеск луны.

– Спать надоть, подружка! – легко вздыхая, сказала Гранька. – Мне утресь на тракторишку: картохи начинам окучивать… Айда спать, подружка моя славненька! Вон и у тебя глаза-то сами закрываются!

Не разнимая рук, они поднялись со скамейки, пошли по лунной улице вдоль всей деревни и темной Кети. И Рая опять была счастлива тем счастьем, которое дают человеку здоровье, молодость, дружба. Попрощавшись с подружкой, она, спотыкаясь, подошла к своей калитке, увидев в темноте Верного и Угадая, укоризненно покачала головой.

– Спали бы, черти! – сказала она, зевая и не находя пальцами вертушку калитки. – Спали бы, а то все ходят да ходят, словно им делать нечего… Ну, чего всполошились-то?

Боясь разбудить тетю и дядю, Рая пошла по мягкой траве на цыпочках, старалась дышать тихо и сама на себя зашикала, когда под ногами заскрипели доски крыльца, но вдруг остановилась: кто-то сидел на верхней ступеньке:

– Дядя?

– Я, Раюх! – откликнулся Петр Артемьевич. – Ты чего так рано прибежавши? Ребят-то еще не слыхать…

– Спать захотела.

Рая сонно плюхнулась на верхнюю ступеньку крыльца, посмотрела на дядю, увидела, что он не переодевался – был в сапогах и хлопчатобумажном пиджаке, в старенькой кепке с потрепанным козырьком. Рая заметила, как устал дядя, какое у него морщинистое и серое от пыли лицо, никлые плечи.

– Я с тобой, племяшка, хочу сурьезный разговор поиметь! – торжественно сказал он. – Ты почто это три дня книгу в руки не берешь? Это как так? – Дядя строго покашлял и помахал под носом у племяшки согнутым пальцем. – Я такого дела не допущу, чтоб ты инженершей не стала! Миколай мне старший брат, я его изо всех силов уважаю, его воля – мне закон! Если братко хотел, чтобы ты была инженершей – значит, ты ей и будешь… Ну-к, отвечай, така-сяка, что с тобой деется?… Да ты не улыбайся, не морщь нижнюю-то губу – я тебе за отца! Давай-ка отчет родному дядю…