Игорь Саввович

Липатов Виль Владимирович

Глава восьмая

 

 

Отец, мать, сын

Валентинов о приезде в город Елены Платоновны узнал в тот же час, когда вышел из маленького самолета и увидел, как готовится к обратному полету реактивный лайнер. «Она прилетела!» – подумал он и был так уверен в ее появлении, что не стал размышлять, откуда эта уверенность, а едва вошел в родной дом, мать, поздоровавшись и принимая из рук сына запыленный плащ, насмешливо сказала:

– Она, представь себе, в городе… Звонила!

Почти тридцать лет мать и сын называли бывшую жену «она»; имя Елены Платоновны в доме никогда не произносилось, и, услышав от матери, что «она» приехала, Валентинов спокойно кивнул: «Я так и думал, что она приедет именно сегодня!»

– Тебе, может быть, известно и для чего она приехала? – еще насмешливей спросила Надежда Георгиевна и по-старушечьи поджала губы. – Что с тобой случилось, хотела бы я знать? Бледен, встревожен, руки дрожат…

Главному инженеру Валентинову было под шестьдесят. Валентинов был чрезвычайно крупной величиной в сплавном деле, но для матери он оставался ребенком. Она контролировала все: приход домой, уход из дому, расспрашивала, что было на обед в трестовском буфете, почему купил именно синий костюм и вообще какого лешего сидит сиднем в кресле, когда давно пора ложиться спать: «Тушу свет в кабинете, марш в кровать!»

– Ну-с, милый мой, что там у тебя стряслось?

– Устал. Хочу принять ванну и переодеться.

– Все, батенька мой, устали! Ну а ванну изволь принять – все готово… – И ядовито улыбнулась. – Твой Николаев три раза звонил… Голосок Иудушки Головлева, не иначе, как пакость готовит… Полотенце синее, мыло розовое – прошу не путать… Дай пиджак, сама повешу. Тебе и этого доверить нельзя – в прошлый раз перепутал плечики, да еще и… Слушай, что с тобой творится, Сергей?

Ванну он принял быстро, накинув мохнатый халат, вышел из ванной с еще более рассеянно-озабоченным лицом, пройдя в кабинет, поставил рядом с креслом телефон, но сразу звонить не стал: мать специально громко бренчала посудой на кухне – хотела обратить на себя внимание, так как в доме только одна вещь для матери была запретной: она не входила в кабинет сына до тех пор, пока он ее не приглашал. Запрет установил, разумеется, не Валентинов, а сама Надежда Георгиевна.

– Мама! – крикнул главный инженер и улыбнулся, хотя улыбка не получилась. – Мама, я уже вылез из ванны…

Надежда Георгиевна переоделась и вошла в кабинет в длинном черном платье с черным кружевом на шее и крупной камеей на груди.

– Вот, совсем другое дело! – ворчливо заметила она. – На человека похожа.

В доме Валентиновых было принято после каждой, хоть самой короткой разлуки собираться в самой большой комнате, надевать что-нибудь праздничное, долго и неспешно разговаривать. Много лет назад в кабинете собиралось до пятнадцати Валентиновых, а вот теперь… младший из последнего поколения Валентиновых да зажившаяся на белом свете родоначальница последнего поколения Валентиновых.

– Ну-с, сударь, рассказывай, что произошло с тобой и что вообще творится в этом лучшем из миров?

Сын молчал, хотя должен был рассказывать подробно об увиденном, услышанном, передуманном.

– Что с тобой, Сережка? – нетерпеливо воскликнула мать. – Тебя так взволновал ЕЕ приезд?

– Подожди, мама, мне надо подумать…

Тридцать лет вранья! Тридцать лет стыдливо опущенных глаз, тридцать лет хитроумных и жалких, удачных и неудачных, откровенно-прозрачных и лживых уловок, которым и мать тоже привыкла верить, и только прятала глаза, когда сын неумело, стыдясь и страдая, лгал, что не любит жену. Тридцать лет, прошедших как один день, в старинном доме витала тень Елены Платоновны, сколько ее ни загоняли в углы и ни кричали: «Изыди!», сколько ни внушали себе и друг другу, что тень – только тень. «Ты ее забыл, Сережа?» – «Кого, мама?» – «ЕЕ!» – «Полноте, мама, лица не помню». – «Жениться надо, милостивый государь, жениться…» – «Хотел бы я знать, когда и на ком?» – «Мальчишка! Прекрасные одинокие женщины табунами ходят по Ленинскому проспекту, а вечерами в одиночестве, расчесывая молодые волосы, беззвучно плачут!» – «Уймись, мама!» – «Уймись? А кто продолжит род Валентиновых? У тебя нет братьев… Изволь жениться, сударь мой!»

– Мама, послушай и, если можешь, пойми… – Он по-мальчишески боялся матери. Ну, не смешно ли это для человека его возраста? – Видишь, мама, я не имел права тебе говорить, я дал слово и все эти годы молчал…

Мать спокойно перебила:

– Слово надо держать… Ничего не говори, все знаю давно. Этот похожий на меня Игорь Гольцов – твой сын и мой внук. Как ты прост все-таки, мой взрослый знаменитый сын! Я узнала внука, как только он открыл двери нашего дома. – Мать заносчиво вздернула голову. – Кровь Валентиновых – это кровь Валентиновых! Игорь в беде – и это я тоже с первого дня знаю… Она приехала спасать сына, но это сделаешь ты, Валентинов!

Он сидел тихо, исподлобья глядя на мать, сжавшись так, как, наверное, это было в полузабытом детстве, когда мать собиралась «делать из него настоящего Валентинова». Мать пугающе постарела, ей чуточку не хватало до восьмидесяти. Надежду Георгиевну, наверное, не узнали бы друзья молодых и даже средних лет, но он, Валентинов, сын, постоянно живущий с матерью, ее старости не замечал, тем более что у матери, как это всегда бывает, не изменилось одно – голос. Глубокий, гортанный, умеющий вкусно произносить окончания слов и округлять букву «а». И когда мать впервые применила слово «сын» к Игорю Саввовичу, главного инженера поразила будничность, с которой оно прозвучало: раньше ему казалось, что должно произойти нечто выдающееся, а вместо этого услышал строгий голос матери:

– Ты меня тридцать лет держишь за дурочку! – Она укоризненно покачала головой. – Но я все равно тобой горжусь. Только Валентиновы умеют безнадежно любить целых тридцать лет! А теперь говори: что произошло с моим внуком? Почему он, кстати, не знает, что ты его отец? Постой, неужели ОНА… Страшно подумать, но ОНА и на это способна!

– Мама, послушай, мама!

– Я хочу знать все, Сергей! Святая ложь – это святая ложь, но мой внук Валентинов попал в беду… Если она приехала, значит, начнется новая ложь… Я знаю ЕЕ лучше тебя! Да-с!

Тихонечко начали позванивать маленькие колокола действующей Воскресенской церкви, и это значило, что через несколько секунд важно и многострунно пропоет главный колокол, после чего долго-долго над домом и садом будут переливаться медные звоны, печальные и задумчивые, словно кружение в воздухе опадающих листьев, и эти привычные с раннего детства звуки, едва касаясь слуха, окутывали грудь теплой лаской.

– Прости старую дуру! – сказала мать. – У Валентиновых не принято осуждать женщин, но если она способна…

Они замолчали, опустив головы, боясь прочесть в глазах друг друга правду. Валентинов помнил каждое слово, сказанное пять лет назад бывшей женой Еленой Платоновной в ромской гостинице «Сибирь». Игорь Саввович Гольцов тогда еще работал на Весенинском сплавном участке, главный инженер Валентинов беседовал с ним перед назначением начальником сплавучастка буквально три минуты, но, приложив усилие, все-таки вспомнил красивого и здорового молодого человека. «Это твой сын! – стоя у закрытого гостиничного окна и глядя в него, сказала Елена Платоновна. – Он – моя жизнь! – Она усмехнулась своему темному отражению в стекле. – Вот не ожидала, что окажусь по-бабьи чадолюбивой. Прими это как данность…» Он смотрел на ее профиль и думал, что ничего подобного не могло происходить наяву. Какой сын двадцати пяти лет, когда сама Елена осталась двадцатипятилетней? Валентинову надо было сказать: «Елена, чего мы стоим, поедем скорее на Бассандайку», – но она говорила и говорила, пока не дошла до слов: «Игорь не знает, что ты его отец, и я хочу, чтобы он об этом, по крайней мере от тебя, никогда не узнал. Теперь суди меня так же беспощадно, как умеешь судить самого себя…» Они негромко переговаривались еще, наверное, полчаса, пока до Валентинова окончательно дошло: «Начальник Весенинского участка – мой сын!» Вот так захватывала его Елена, что он терялся, совсем терялся…

Валентинов посмотрел: мать закрыла глаза, лицо было ласковым, нежным, тихим.

– Сын! – проговорила она. – У тебя есть сын, у меня – внук. Эти слова до сих пор слышали только мои кастрюли, а теперь произношу при тебе. Поверь: он настоящий Валентинов, но еще не знает, что Валентинов… Мое старушечье сердце, кстати, очень еще здоровое, вещает добро… Попомни, Сергей, он хочет, но еще не умеет быть Валентиновым!

Валентинов бессмысленно улыбался от нежности и любви к матери – смешной своей матери. Ее декабристская родовая гордость, деление человечества на две категории – Валентиновых и не Валентиновых, – материнская тоска по продлению рода, старушечье одиночество, когда разговаривают с кастрюлями и дуршлагами, – все это вызывало детское желание обнять мать, прижаться к ней, как бывало, пожаловаться: «Ой, мама, мама!», – не зная, собственно, что стоит за этим: «Ой, мама, мама!»

– Игорь похож на меня, ты заметил, Сергей? – гордо сказала мать. – Игорь удивительно похож на твою старую ворчливую мать! И я хочу знать, что с ним случилось! На базаре ходят идиотские слухи о какой-то ужасной драке, а мой сыночек изволит хранить гордое молчание… Что стряслось?

Валентинов подошел к матери, наклонившись, поцеловал в морщинистую щеку, всегда пахнущую ванилином и лавровым листом.

– Игоря оклеветали, мама! – сказал он. – Я спешно примчался, чтобы помочь. Есть свидетель полной его невиновности…

– Так чего ты рассиживаешься в креслах! – рассердилась мать. – Изволь, голубчик, безотлагательно действовать.

Пока Валентинов набирал номер телефона, слушал гудки и ждал ответа, Надежда Георгиевна сидела в кресле со скрещенными на груди руками и остановившимся взглядом. Валентиновы из поколения в поколение были честными, верными, справедливыми и добрыми людьми, но добро их кончалось там, где не было ни добра, ни справедливости. Валентиновы могли быть жестокими к тем, кто смотрел на мир как на фарфоровую копилку, которую надо взломать, чтобы содержимое утащить в свою крысиную нору. Сам Сергей Сергеевич не только раз и навсегда вычеркнул из списка друзей предавшего его профессора Гуляева, школьного товарища, но и беспощадно загнал его преподавать в захолустной школе на крайнем севере Ромской области.

– Здравствуйте, Игорь Саввович! Приезжайте немедленно. Повторяю: жду вас и немедленно высылаю машину. Черт возьми, что творится с этими телефонами!.. Игорь Саввович, вы слышите меня, Игорь Саввович?.. Отлично! Ровно через десять минут машина будет у вашего подъезда…

Валентинов долго держал трубку в руке, держал двумя пальцами, словно трубка раскалилась; торчала воинственно бородка, губы стиснуты, глаза полуприкрыты.

– Она там, – непонятно усмехнувшись, сказал Валентинов. – Нет, мама, она не поднимала трубку. Я узнал о ее присутствии по голосу Игоря Саввовича. – Он вдруг озабоченно оглядел себя. – Как ты думаешь, можно принимать Игоря Саввовича в этом халате?

Мать с ядовито поджатыми губами пошла к дверям, но все-таки обернулась:

– Можно принимать Игоря в этом халате… Я тоже его ждала. Готов ванильный торт…

Когда машина ушла, главный инженер причесал сырые еще волосы, сев в кресло, попытался сосредоточиться, то есть начал старательно трудиться, чтобы придать себе рабочее, рациональное и – если это бывает – эмоционально глухое состояние. Ведь само поспешное возвращение в Ромск вместе со старшиной катера Октябрином Васильевичем, который сейчас сидел в кабинете следователя и давал спасающие Игоря Саввовича Гольцова показания было таким же рационалистичным, как все известные поступки родного сына, кроме ночной драки. Валентинов по отношению к Гольцову выполнял долг, более того, честно держал слово, данное Елене Платоновне беречь Игоря и помогать Игорю. Сейчас, когда сына провожала к отцу Елена Платоновна, полная железной уверенности, что Валентинов пойдет даже на преступление, но заслонит грудью Игоря, главному инженеру был необходим холодный, трезвый рационализм.

Все эти пять лет Валентинов, иронизирующий над материнской родовой гордостью, неосознанно искал в сыне именно свое, валентиновское, и мучился тем, что не находил. Напротив, факт за фактом поступали именно из того мира, который логично признавал нормой и ночную драку. Рационализм, жесткий рационализм! Гольцов, этот Игорь Саввович, сын, принимал все, что протягивала могущественная рука Валентинова, мало того, с одной ступеньки карьеры на следующую он поднимался с брюзгливо-снобистской усмешечкой и таким взглядом, словно делал Валентинову одолжение. Сейчас все становилось на свои места, каждая сестрица получала по сережке, и эта разоружающая ясность, лишающая его всех иллюзий и надежд, казалась облегчением. Как только на пороге появится сын, как только на его губах мелькнет болезненная и одновременно нагловатая улыбка, Валентинов – технократ до мозга костей – займется наипростейшей арифметикой. Ведь устройство людей при всей кажущейся им самим сложности игры и дальновидной расчетливости поступков основано только на таблице умножения. Я тебе – ты мне, плюс – минус, фига в кармане – распростертые объятия, вещь – деньги и деньги – вещь…

Отправляясь в прихожую, чтобы открыть двери подъехавшему Игорю Саввовичу, главный инженер мельком посмотрел в зеркало и остался доволен своим лицом.

* * *

День снова выдался жарким и душным, даже в тенистой аллее парка прохладно не было, и на одинокой любимой скамейке Валентинову не сиделось, пока он не принял такую же расслабляющую позу, в которой недавно посиживал здесь Игорь Саввович, решая, делать визит главному инженеру или сказаться больным. Было тихо и… странно. Этот уголок парка до сих пор сохранился в девственности тайги, но за плотной стеной деревьев будто бы по недоразумению или просто чуду проходила улица с трамвайными путями и контактной сетью троллейбуса; в это не верилось, думалось, что глубоко в лесу на ветке сидит неизвестная птица, умеющая подражать шуму трамваев и троллейбусов.

Валентинову было страшно, как было страшно и тридцать два года и пять лет назад, когда Елена Веселовская впервые и в последний раз вошла в его жизнь. После многолетнего небытия казалось, что никогда не было и не могло быть маленького немецкого городка по имени Майсен, всемирно известных скал Бастая, запаха кожи от новенького военного снаряжения майора медицинской службы Лены Веселовской. Может быть, она торопилась, может быть, не знала, как это делается, но ремень портупеи не был заправлен под погоны, и он, задыхаясь от нежности, боясь красивых глаз женщины, заправлял жесткий ремень под твердые погоны… Валентинов боялся, что, как только появится в начале аллеи неторопливая женщина с высоко закинутой головой и внимательным изучающим взглядом, исчезнет человек, которого окружающие именовали «самим» Валентиновым. Его место займет новый человек, говорящий «да» вместо «нет», улыбающийся, когда следует стискивать зубы, тоскующий, когда следует веселиться. Власть Елены Платоновны Веселовской над инженером Валентиновым, крупной неординарной личностью, была рабовладельческой: классический случай, когда женщина движением бровей могла послать на подвиг или убийство. Для Валентинова исчезнет все, что составляет его жизнь: могучие реки и пароходы, плоты и гигантские краны, книги и дневники, знание жизни и ее подлинный смысл. Голым человеком на голой земле заранее чувствовал себя Валентинов, держащий в сильных и еще молодых руках тысячи человеческих судеб.

Страшно, но как сладко и счастливо замирает сердце! В миллионный раз бредовая надежда бросает соломинку: «Я вернулась насовсем, Сергей!» Пусть все идет прахом, лишь бы вернулась, не уходила, величавая и спокойная, как лесное озеро, суровая, как спина прокурора. Савва Гольцов – боже, существует ли этот человек! Бред, вымысел, фантазия. Нет на этой круглой земле никого, кроме НЕЕ, любимой и ненавистной, страшной и желанной, несущей одни только несчастья, но дарующей жизнь. Тридцать лет Валентинов верил, что, где бы ОНА ни была, прилетит, приедет, примчится, но будет стоять возле его гроба. За одно это Валентинов был готов терпеть одиночество, каждое утро, как молитву, произносить ее имя – только пусть молча постоит у гроба, бросит горсть земли в могилу у Воскресенской церкви, так как он-то верно знает, как и что будет думать Елена у свежей могилы… Ну кто может похвастать, что любил тридцать лет, каждое утро просыпался от счастья любви, видел сны с запахом черемухи и сырой травы?

Прозвенел трамвай, заскрипел визгливо на повороте, эхо в густых соснах заглохло, и сразу вслед за этим у Валентинова больно сжалось сердце. В конце аллеи появилась Елена – светлая, как всегда, медленная, ни на кого не похожая. Он смотрел на приближающуюся женщину, но видел ее не такой, какой она была сейчас, сегодня, и понимал, что всегда будет видеть Елену двадцатипятилетней. Пять лет назад, например, морщинки у ее глаз Валентинов заметил, когда сама Елена сказала об этом, глядя с иронией в зеркало пудреницы.

– Здравствуй, Сергей!

Голос из сна, глаза из сна, руки из сна. Валентинов чувствовал запах и дыхание Елены, но, не веря реальности, испытывал такое, словно продолжался сон, длинный и счастливый.

– Здравствуй, Елена!

Она любила его. Это Сергей Валентинов знал так же точно, как знала и Елена Веселовская. Он был уверен, что она глядит на него такими же глазами, какими глядит он, и так же неспособна увидеть Валентинова истинным. И он решил, что именно сегодня, когда их сыну плохо, а они, давно перевалившие за пятый десяток, были так же молоды в восприятии друг друга, как тридцать лет назад, он скажет Елене сочиненную им давным-давно фразу, навеянную литературными ассоциациями и потому, наверное, выспреннюю и нелепую.

– Садись, пожалуйста, Елена!

От волнения он шепелявил, руки крупно дрожали, и, понимая, как это глупо и невежливо, Валентинов заложил руки за спину, отчего сделался прямым, надменным. Елена Платоновна, аккуратно усаживаясь, смотрела на него жадно, испытующе, удивленно, как на незнакомого, и походила на умирающего от жажды человека, увидевшего наконец-то холодный журчащий ручей. Так было всегда, когда они встречались, длилось это несколько тяжелых для Валентинова секунд, пока Елена не находила в нем то, что искала, – для угадывания невозможное.

– Ты еще немного поседел, Сергей, но тебе это идет… Ну, здравствуй!

Второе «здравствуй» окончательно подтверждало, что Елена Платоновна нашла в Валентинове необходимое – прежнюю любовь к ней, чтобы с жестокостью обожаемого зверя почувствовать себя сытой.

– Здравствуй, Елена! А вот ты не изменилась…

Валентинов испытывал болезненное наслаждение от того, что позволял женщине плясать на нем бешеную джигу; сильный и властный человек, он в подчинений этой женщине видел цель своего существования, понимая, как это губительно, ничего до конца дней своих не хотел менять. Все должно оставаться прежним, бунт против женщины запоздал на тридцать два года, да и разуму не было места между Сергеем Валентиновым и Еленой Веселовской.

– Я тоже постарела, Сергей.

Однако не изменилась. Прежде чем сесть, Елена Платоновна провела пальцами по дереву, посмотрела на них, удовлетворенно покачав тяжелой от огромного пука волос головой, села зыбко, бочком.

– Погоди, Елена, – попросил Валентинов, – ничего не говори, успеем…

Мать была права – любовь длиною в тридцать лет редко выпадает на долю простого смертного… Счастье, резкое и больное, как удар электрическим током, чувствовал Валентинов. Стояли перед ним обыкновенные сосны – они были прекрасны, полосатые тени лежали на песчаной дорожке – их желтизна была сказочной, пела в кронах городская пичуга – трубили иерихонские трубы.

– Выйдет глупость, но бог с ней! – глядя прямо перед собой, проговорил Валентинов. – Ты помнишь конец чеховского рассказа «Дама с собачкой»? Мы – это Гуров и Анна Сергеевна, которые так и не нашли выхода, только с одной разницей: нам не нужно было ничего искать…

– Ты не меняешься, Сергей! – сказала Елена Платоновна. – И никогда не изменишься: ведь ты – Валентинов. Ты любишь – это твое счастье, и тебе неважно, любят ли тебя. Ты завидно благополучный человек, Валентинов!

Он впервые пристально посмотрел на Елену. Красива? Кто знает. Необычна? Спросите об этом кого-нибудь, но только не Валентинова. Любимая – и в этом все!

– Может быть, ты и права, Елена! – задумчиво сказал Сергей Сергеевич. – Я изредка думаю, что ты, может быть, по-прежнему любишь меня.

Сто пятый раз, наверное, Валентинов слышал от Елены Платоновны обвинение, что он эгоистичен и жесток в счастье только своей безоглядной любви, но ему ни разу не приходила в голову мысль, что любимая женщина – холодная и рассудительная – для элементарного житейского обихода, собственного спокойствия и возможности хоть капельку оправдаться нарочно изобрела своим изощренным умом спасительную формулу, годную на все случаи жизни: «Ты любишь только свою любовь!..» Валентинов собирается уезжать директорствовать в Татарскую сплавную контору: «Тебе наплевать, любят ли тебя! Ты будешь и в Тагаре счастливым своей любовью, а что тебе до меня…», он поднимается на трибуну областного совещания, чтобы сделать сообщение об опыте вождения барж толканием на Миссисипи, формула немедленно приводится в действие: «Тебе наплевать на тех, кто любит тебя! И будет вместе с тобой голодать и жить в каморке!» И не было случая, чтобы Валентинов логично ответил: «Поезжай со мной в Тагар!» или: «Но я хочу помочь государству…»

– Ты, значит, иногда думаешь, что я по-прежнему люблю тебя? – спросила Елена Платоновна.

Он помолчал, улыбнулся.

– Ты любишь меня! Вот и сейчас ты меня любишь…

Она молчала, глядя на собственную лакированную туфлю. Затуманенное лицо, гордо посаженная голова, блестящие, точно драгоценные камни, близорукие глаза…

– Это ничего не меняет, – протяжно сказала Елена Платоновна.

– Если тебе от этого легче, изволь так думать, Елена!

Валентинов совсем успокоился. Опять со скрежетом вписывался в крутой поворот дребезжащий от старости трамвай, сосны сдержанно гудели, теплая волна воздуха приплыла из влажной низинки. «Ее беда в том, что она ни у одного мужчины не вызывает жалости, – неожиданно подумал Валентинов. – Женщине опасно всегда быть или выглядеть победительницей».

– Я хочу поговорить об Игоре! – сказала Елена Платоновна. – Наверное, опять буду просить у тебя помощи…

Лавина начинается с крошечного комочка снега, так и Валентинов не мог остановиться, как только разрешил себе дурно подумать о женщине, которую любил. «Это действительно, как сказала Елена, ничего не меняет, – подумал он бегло. – Но ей сегодня придется говорить правду и только правду… Я буду бороться за Игоря!»

– Буду назидательным, без этого не обойтись, прости! – суховато проговорил он. – Ты сказала, что я завидно благополучный человек… Это, кажется, правда! Я был счастлив и счастлив сейчас один бог знает почему. В сентябре мне исполнится шестьдесят, конечная точка подъема – рядом… финита! И я чувствую себя мерзавцем, когда думаю, что не могу ни в чем упрекнуть себя. Так не бывает – это свинство и бред! – Он внимательно послушал тишину. – Праведником быть так же гадко, как и грешником… Сейчас ты поймешь меня, Елена.

Остановившись, переведя дыхание, он подумал, что лжет, когда обещает женщине быть понятным. Тридцать лет молчать, тридцать лет усилием воли заставлять себя не думать дурно о бывшей жене, а потом на парковой скамейке выложить подноготную – это уже заведомая неправда: обвинять – значит одновременно и виниться.

– Мы с тобой жестоко расквитались! – делая ударение на «мы», сказал Валентинов. – Моя слепая любовь к тебе, твоя слепая любовь к сыну… Как это ни страшно, но мы сделали все, чтобы искалечить жизнь Игоря… Ты его потеряла, я его не нашел, и за наши ошибки расплачивается только сын… – Валентинов говорил все медленнее и тише. – Пора платить по векселям. Мы оба – ты и я – преступники! Ты тридцать лет назад продала меня за тридцать сребреников, двадцать пять лет спустя я предал сына…

С трамваями, наверное, что-то случилось. Вот уже минуты две они шли и шли вплотную друг за другом, яростно звеня и скрежеща на повороте, вспышки искр под дугами пробивались даже сквозь плотные вершины сосен. Трамвайная пробка, видимо, образовалась в самом центре города.

– Сергей! – позвала Елена Платоновна. – Сергей!

Он спокойно и внимательно посмотрел на нее. Елена сидела все в той же позе – гордой и независимой – и, наверное, поэтому дважды произнесенное имя Валентинова, казалось, исходило не из ее уст, и было трудно понять, чего больше в этих словах – желания прервать его или боли за Игоря. Она умела держать себя в руках – профессор кафедры хирургии, полковник медицинской службы, жена знаменитого на весь мир Гольцова; она и на войне умела хранить красивое и достойное спокойствие.

– Я все сказал, – проговорил Валентинов. – Мне хочется встать и уйти…

– Ты не уйдешь! – негромко ответила Елена Платоновна. – Ты не уйдешь до тех пор, пока я не узнаю правду! Если я погубила Игоря, то должна знать, как и почему. Это логично, Валентинов!

Логично! Даже сейчас, когда речь шла о судьбе сына, Елена Платоновна употребила слово, которое было ее сущностью. Валентинов знал, что в институте отличницу Ленку Веселовскую звали Этлогой, именем, составленным из «это» и «логично». Женщина, которая была всегда права и никогда не ошибалась, всегда поступала логично и здраво. Сочетание логики и здравомыслия – из этого не поддающегося передвижению монолита состояла целиком и полностью Елена Платоновна Веселовская, и даже самые гибкие умы пасовали, когда ее большие красивые и неторопливые губы извлекали из любой ситуации простейшие логические и здравые выводы.

– Ты имеешь право знать истину, но логикой не объяснишь, что произошло с Игорем! – тоскливо сказал Валентинов. – Случившееся с ним не поддается формальной логике: везде алогичность. Ты по прежнему любишь употреблять иностранные слова? – Елена без тени юмора кивнула. – Изволь! Твой прагматизм в применении к Игорю дал эффект инфантильности, близкой к психическому заболеванию. – Он закрыл глаза, как это сейчас сделала Елена Платоновна. – Я обложился учебниками и энциклопедиями, чтобы понять состояние сына. Я даже беседовал с профессором Баяндуровым, который до сих пор в затруднении – случай исключительный. А теперь ты должна говорить правду. Правду и только правду!

Валентинов вынул руки из-за спины, помассировал усталые кисти, прищурился – слепили желтые солнечные полосы на песчаной дорожке. На Елену Платоновну он не мог смотреть.

– Когда ты сказала Игорю, что я его отец? – спросил Валентинов. – Ты потребовала от меня хранить тайну отцовства, слово я держал, но Игорь с нашей первой встречи знал, с кем разговаривает. – Он замолчал, чтобы передохнуть и набраться новых сил. – Ты все рассказала Игорю перед отъездом в Ромск?

Тридцать лет назад на прямо поставленный вопрос Елена Платоновна почти всегда отвечала правдиво, что было его тайной гордостью. Она могла что-нибудь умолчать, по собственному желанию не сказать правду, уклониться от ответа на уклончиво же поставленный вопрос, но, когда ей приходилось отвечать на лобовые «да» или «нет», никогда не лгала.

– Ты все рассказала Игорю перед отъездом в Ромск? Да или нет?

Не глядя на бывшую жену, Валентинов отчетливо видел, как исподволь исчезает со щек здоровый румянец, тускнеют глаза, как закушена нижняя губа и стиснуты руки.

– Да! – сказала Елена.

Спасибо! Валентинов панически боялся, что Игорь мог научиться лгать. Отчим в роли отца, необходимость изо дня в день играть роль любящего сына, видеть мать проявляющей постоянную любовь к знаменитому и роскошному Гольцову. Предатель и карьерист, лжец и притворщик мог воспитываться в таком доме – главному инженеру важно было знать, что до окончания института Игорь Гольцова считал родным отцом.

– Тогда я не понимаю, что с тобой произошло, для чего ты все это сделала? – сказал Валентинов, поправляя туго накрахмаленные манжеты рубашки. – Мы на вершине своих жизненных возможностей, наша песенка, согласись, спета – откроем карты.

Что и кого оставлял Сергей Валентинов на этой теплой и круглой земле, прожив полных пятьдесят девять лет? Толкание барж на голубой Оби, плоты по маленьким речкам, бревна, собрав которые можно, наверное, соорудить гору величиной с Эверест? Он родил сына, которого сам изо дня в день губил, любил женщину, которая всем близким приносила несчастья. Страшный в кастовой спесивой уверенности, что Валентиновы – лучшая часть человечества, он за тридцать лет не набрался смелости, чтобы объективно оценить женщину, которая стала матерью его сына. Какое чванство! Валентиновы с генами передают детям все земные добродетели, Валентиновы чураются прозы и грязи жизни. Ложь, самообман, самогипноз – все преступно!

– Я около пятнадцати лет работаю с управляющим Николаевым, – сказал Валентинов. – Это холодная, коварная, расчетливая и жадная скотина… Мне стоит пошевельнуть пальцем, и Николаев провалится сквозь землю, на его место сяду я или любой достойный человек, но я пятнадцать лет только брезгливо вытираю пальцы после того, как он пожимает мою руку… Какой же я чистоплотный, какая же я сволочь, если высокомерно не хочу мараться о Николаева… Ты права: стремлюсь жить в чистоте за счет грязи ближних. – Валентинов вдруг легкомысленно улыбнулся. – Почему ты ушла от меня, Елена?

Валентинов усмехнулся потому, что женщину, отвечающую правдиво только.на прямой вопрос, надо было в лоб спросить: «Кто тридцать лет назад был перспективней? Я или Гольцов?» И до этого смехотворно-простенького вопроса надо было проделать путь длиной в тридцать лет!

– Прости! – сказал Валентинов и рассеянно поморщился. – Ты-то, наверное, уж точно знаешь, чем я могу помочь Игорю.

Она сидела неподвижно, бледная и потухшая, но от этого такая красивая, словно не было и тридцати лет, и мелких морщин у глаз, и помягчевшего рта; могло быть и так, что, уйдя в себя, она просто не слышала длинной речи Валентинова, его больных вопросов, саморазоблачений. Все могло быть с этой женщиной.

– Чем я могу помочь Игорю?

Неужели Валентинов дожил до эпохальной минуты, когда Елена Платоновна Веселовская не знала, что делать, как поступить? Ведь пять лет назад, когда единственный сын Валентинова по невозможному совпадению судеб работал в Тагарской сплавной конторе, эта же самая женщина не говорила, а раздельно диктовала: «Ты должен помочь Игорю встать на ноги. Он не сможет жить в глуши, он, по общему мнению профессуры, создан для теоретической работы… Это твой сын, ты должен помочь! Ему нужен город, такая работа, которая оставляла бы время для диссертации, и, конечно, квартира, где можно работать… Для тебя, могущественного, все это – мелочь…» Целлулоидной игрушкой, говорящей куклой был сын Игорь для женщины, которая никогда не ошибается, рычагом был Валентинов, по-армейски точно выполняющий ее указания-команды. Так неужели такая женщина сейчас не знала, что делать?

– Помочь Игорю трудно, но можно, – неторопливо заговорила Елена Платоновна. – Девяносто шансов из ста, что карьера Карцева закончена… – Она сделала многозначительную паузу. – Игорь и Светлана должны как можно скорее уехать из Ромска. Я хорошо помню, что теперешний директор комбината Молданлес – твой школьный и студенческий товарищ. Обмен квартир устроит полковник Сиротин… Ты, Сергей, должен побеспокоиться, чтобы Игорю дали должность, соответствующую его способностям… – Еще одна тяжелая пауза. – Мы надеемся, что при могущественных связях Саввы со временем нам удастся перевести Игоря в Москву – в институт или министерство. – Последняя пауза. – Я могу, подобно тебе, произнести покаянную речь, но что толку… Прошу тебя, Сергей, в последний раз. Если наша песенка спета, как ты сказал, пусть будет счастлив Игорь. Я его действительно люблю больше всех на свете. В нем моя жизнь, вся моя любовь.

И ничего в мире не изменилось! По-прежнему на повороте звенел и скрежетал трамвай, попискивали пичуги, сосны отражали легким шумом чужеродные городские звуки. Все оставалось на месте, хотя рядом с Валентиновым сидел человек, мыслящий как электронно-счетная машина.

– Это чудовищно, Елена! – волнуясь, сказал Валентинов. – Спасая людей за операционным столом, ты убиваешь самых близких, как только снимаешь резиновые перчатки… Скажи, ты взяла слово с Игоря не говорить мне об отцовстве?

– Да. Я была вынуждена сделать это…

– Лжешь!. – тихо сказал Валентинов. – Ты хотела обезоружить Игоря, лишить его возможности сопротивляться моим решениям. С той же целью ты взяла с меня слово не говорить Игорю, что я его отец… Хватит! С меня хватит, Елена! Я сегодня же поговорю с Игорем и буду действовать так, как считаю нужным. В конце концов он мой сын, и долг отца – бороться за него против тебя.

Валентинов встал, застегнул на все пуговицы пиджак, глядя на вершины сосен, протяжно и тоскливо усмехнулся. Да, в мире подлунном ничего не изменилось… Он горбился от тяжести и тупого отчаяния, от того, что разговор с сыном, как это ни горько, пойдет только о непоправимом, и от этого чувствовалось, как тяжко и смрадно на душе, как Валентинов стар, тяжел, неповоротлив. Все пятьдесят девять лет сразу ощутил главный инженер, стоя на песчаной дорожке, испещренной вычурными солнечными тенями. Война и туберкулез после войны, уход жены и смерть отца в отдаленных краях, всепоглощающая работа, пять с лишним лет напряженной жизни вблизи сына, которого нельзя назвать сыном, страх за мать – единственного родного человека на земле. Умрет мать – и большой дом Валентиновых останется пустым и гулким, как порожняя бочка.

– Прощай, Елена!

Она сидела, она нарочно не поднималась, зная, что Валентинов не оставит в одиночестве сидящую женщину, кто бы она ни была, и он действительно замешкался.

– Я должен уйти, – пробормотал он. – Игорь слишком долго будет меня ждать…

– Иди, иди!

Собственно, на что надеялся Валентинов? Чудес не бывает!

– Если ты хочешь, чтобы я опять плясал под твою музыку, – сказал Валентинов, – то ты совсем ничего не поняла, что произошло с нашим сыном. Призываю тебя, опомнись!

Елена Платоновна открыла сумочку, вынула зеркальце и губную помаду, неторопливо подкрасила нижнюю губу, которую прикусывала, когда волновалась, – единственный признак утраты душевного равновесия. Валентинов глядел на склоненную голову, на длинную породистую шею, на покатые, как у древнегреческих скульпгур, плечи. Он подумал, что она каждый день, как и в молодости, по часу массирует лицо, красит теперь волосы и щедро пользуется косметикой. «Она стареет, она быстро стареет! – жестоко подумал Валентинов. – Скоро наступит время, когда Елена за несколько дней превратится в пожилую женщину!» После этого, словно ему заменили глаза, Валентинов с жестокостью постороннего наблюдателя заметил, как пополнела Елена Платоновна, увидел на шее жировые складки, содрогнулся, обнаружив, что по голым ногам Елены, обутым в лакированные туфли, змеились синие вены, набухшие и узловатые. Такие ноги бывают у крестьянских женщин, много работающих внаклонку, и у хирургов, половину жизни простоявших за операционным столом. «Она моложе меня ведь только на два года», – подумал Валентинов с острой болью и с отчаянием сказал:

– Елена, пойми, Елена, я не могу продолжать вредить Игорю. Ты должна понять наконец, что не рождаются всадниками, а становятся ими в борьбе с жизнью…

Он замолчал, словно со стороны услышал свои патетические, дурного литературного пошиба слова. Они, Валентинов и Веселовская, «возвращались с ярмарки», и кто ему дал право поучать и морализировать? Разве он знал, как она жила, его бывшая жена? Хорошая квартира, собственная клиника, всеми уважаемый муж, тоска по Роми, вечная борьба, завистники и оппоненты, ошибки и победы, бой за каждую ступеньку наверх. Вся жизнь – дань степеням и званиям, вся жизнь – схема, начертанная жестокой институтской ученой действительностью. Кандидат, доктор, доцент, профессор! А когда приходит пора подводить итоги, рождается мысль, что сын – единственное родное и близкое существо на земле – должен жить, чтобы быть счастливым совеем по-другому. А как? Как?

– Елена, – как бы оправдываясь, сказал Валентинов и машинально заложил руки за спину, – ты от усталости и разочарований думаешь, что есть легкий, специально нами расчищенный для наших детей путь. Это ошибка!

«Елена здорово устала, пока поднялась на свою вершину», – с жалостью думал Валентинов, стараясь одновременно сообразить, чувствовал ли он себя когда-нибудь достигшим вершины, и ничего из себя не выудил, не додумался до того, что его вершины были вершинами другого сорта. Он не достигал, он имел и в обладании был так беспредельно фанатичен, что не ценил никакие вершины.

– Елена, ты снова принесешь вред Игорю. Откажись от мысли самой делать его жизнь! – Валентинов волновался. – Ему не следует уходить из треста, но надо, как я когда-то, начинать все сначала, при условии, что уйду я! Понимаешь, уйду я и буду зловредным пенсионером республиканского значения. Придет новый главный инженер, Игорь будет работать с ним. Он способный, умный и сильный парень – это я чувствую… Подумай, подумай, Елена! Я тоже хочу, чтобы нашему сыну было хорошо. Я его люблю, так будем вместе исправлять ошибки…

Он говорил громко, жестикулировал, и ему казалось, что говорит убедительно, что доводы его неотразимы, и такая умная и необыкновенная женщина, как Елена Платоновна, должна все понять и принять. Продолжая говорить, Валентинов уже мысленно создавал ситуацию и руководил в ней событиями: главным инженером треста станет приглашенный по его предложению начальник производственного отдела соседней области Иван Мешков, опытный, добрый и смелый человек, а Валентинов втихомолку станет помогать Игорю советами, делиться с ним опытом, и произойдет то, чего он хотел: сын станет близким, понятным и родным. Валентинов и сам не понимал, что им сейчас руководит только одно эгоистическое стремление – не отпускать Игоря от себя.

– Елена, разве я не прав? Почему ты молчишь?

– Я думаю. – Она спрятала в сумочку зеркальце и помаду. – Я думаю, что ты не прав… Игоря нельзя оставлять в Ромске. Представь, что будет, если ты уйдешь? Управляющий Николаев, шум в городу: карьерист, хулиган, пьяница… – Она вдруг страстно потянулась к Валентинову. – Ты думаешь, что можно и дальше скрывать твое отцовство? Ты сможешь по-прежнему молчать?

Еще одной жертвы хотела от Валентинова мать его сына. Боже, он согласен на все, но молчать и думать, что его родной сын – подлец и карьерист, случайно раскрывшийся в переулке Пионерском, этого Валентинов сделать не может.

– Никто не знает в Ромске, что Игорь – мой сын, кроме меня! – сухо проговорил Валентинов. – Однако есть еще один человек, знающий тайну…

– Кто?

– Сам Игорь… Я верю, что он раскроется, иначе у меня не было и нет сына…

Значит, и машине бывает больно, когда она, подобно Елене Платоновне, впадает в тоску по собственному несовершенству…

– Вот теперь я уйду! – резко произнес Валентинов. – Тебе надо побыть одной на нашей скамейке… До свидания, Елена!

Выше голову и тверже шаг! Если можешь, тяни носок, как тебя учил старшина, если можешь, вонзай в безоблачное небо острую бородку. Это страшно, Валентинов, жить без любви, это хуже смерти, но какая же это любовь, когда ты, Валентинов, на глазах любимой женщины становишься глупее, примитивней, слабее духом того Валентинова, которого знают повсюду? Отчего же Валентинов становится набитым дураком в присутствии Елены?

С улицы парк кажется седым под лучами жаркого солнца, со стороны широкой улицы парк видится жалким и чахлым островком пыльной зелени, зажатой тисками асфальта, трамвайных путей и домов, стоящих в армейской шеренге одинаковости. Разогретый асфальт мягко проваливается под каблуками, пахнет бензином и пылью. Разомлевшие от жары пешеходы двигаются сонно и немо… Валентинов обернулся, увидев, что ворота парка пусты, пошел вперед, взмахивая руками. Ему нравилось, как он идет, как ловко и быстро прогоняет мысли об Елене Платоновне, как браво поглядывает на женщин с кошелками и красивых девушек. Главный кнженер и не подозревал, что он сутулится, волочит ноги, руки от туловища отрывает тяжело; он не знал, что у него угрюмое, застывшее, перекошенное гримасой боли лицо; он не слышал, что на ходу шепчет что-то себе под нос, как это делают старые одинокие люди. Больше того, Валентинов забыл, что приехал в парк на автомобиле, и не замечал, что за ним по пятам катила черная новенькая «Волга».

– Сергей Сергеевич!

Сидя в машине, заметив удивленное лицо водителя, Валентинов по-прежнему не был способен оценивать увиденное, понимать услышанное, ему опять казалось, что он возлежит на сиденье в привычной начальственной позе, а на самом деле горбился, сжимался в комочек, не находил, куда спрятать дрожащие руки. Он поднялся на второй этаж трестовского здания, вошел в приемную, где царила Виктория Васильевна, которая смотрела на него такими же удивленными глазами, как водитель. Голос у Валентинова был старчески-хриплым, когда он якобы властно распорядился:

– Как только появится Игорь Саввович, немедленно приглашайте. Немедленно!

В своем стерильно чистом кабинете, в тайной каморке, скрытой большой географической картой, главный инженер переменил сорочку, встав перед зеркалом, увидел то, что хотел увидеть, – уравновешенного, строгого, знающего себе цену человека. Он рассмеялся бы, если бы ему сказали, что из зеркала смотрит угрюмый, напыщенный старый человек с недобрыми глазами. Человек был сутул и болезненно бледен.

Усевшись на рабочее место, Валентинов положил сжатые кулаки на стол, выпрямился и с бахвальством подумал, что в такой позе похож на знаменитый портрет академика Павлова. На эту мысль наводили руки, которые действительно по волевому рисунку и силе походили на руки великого ученого. Еще угрюмее сделалось лицо главного инженера, острая бородка заносчиво и надменно вздыбилась, когда неторопливо открылись двойные двери и на пороге показался Игорь Саввович.

– Еще раз здравствуйте, Сергей Сергеевич!

– Добрый день, Игорь Саввович!

Чудеса! С каждым днем сын все расцветал и молодел, хотя на него свалились беды и несчастья. Привыкший тщательно одеваться, теперь он демонстративно не застегивал пуговицы на спортивной рубашке; всегда причесанный на пробор, сегодня позволил волнистой пряди волос упасть легкомысленно на лоб. Загорелым и крепким было его сильное лицо, широкими плечи, открытые руки набухали мускулами. В полуулыбке белели зубы, материнские брови – такие в романах называют соболиными – лоснились.

– Ну как дела, Игорь Саввович?

Кабинет главного инженера поражал удивительным несоответствием обстановки и человека, который работал здесь. Если в любом другом месте главный инженер казался аристократически небрежно одетым мужчиной, то в кабинете, где сверкали полировкой два сверхсовременных стола, составленных буквой Г, несколько стульев и кресел, стены, обитые голубым линкрустом, стеклянный – дерева почти не видно – книжный шкаф, в этом сверкании Валентинов выглядел совершенно лишним.

– Игорь Саввовнч, проходите, садитесь.

Секретарша Виктория Васильевна была права: на главном инженере «не было лица». Мало того, Валентинов сидел за столом прямо, строго прямо, руки лежали на полированном дереве, пальцы сжаты в кулаки, так что действительно лицо и фигура главного инженера были незнакомыми. На осколочную гранату походил Валентинов, выдерни чеку – все разнесет на мелкие кусочки.

– Садитесь, садитесь, Игорь Саввович!

Только однажды Игорь Саввович видел главного инженера таким, как сейчас. Это было года два назад, весной, когда неожиданно ранний ледоход на глазах у Валентинова уничтожил все катера Кустовского затона, и Валентинов после двухдневных математических подсчетов выяснил, что виноват он, главный инженер, не предусмотревший ледохода такой мощности.

– Что новенького? – спросил главный инженер, не глядя на заместителя. – Уже всем известно, что вы не развязывали драку и вообще далеки от всей этой мрачной и, простите, неприглядной истории!

Игорь Саввович так внимательно и по-новому разглядывал Валентинова, что тот медленно снял руки со стола, но за спину не заложил. Игорю Саввовичу, видимо, все не нравилось в Валентинове – поза, глаза, фривольный голос: «Что новенького?» Как и у матери, загорелое лицо Игоря Саввовича посерело, так как под загаром он бледнел, губы, как у Валентинова, вытягивались в злую полоску.

«Плоть от плоти… – туманно подумал Игорь Саввович. – Пожалуй, не буду никому уступать набор генов». Прямой, с маскообразным лицом и жесткими глазами, Валентинов был отлично приспособлен к тому, чтобы Игорь Саввович произнес трудные для обоих слова. Как хорошо все-таки, что в непреклонные глаза Валентинова сейчас можно было смотреть тоже холодно и непреклонно.

– Вы сегодня встречались с моей матерью, – медленно проговорил Игорь Саввович. – Для чего вы встречались – вот это я хочу знать, во-первых. – Он набрал в грудь воздуха. – Во-вторых, скажите, когда вы узнали, что я ваш сын?

Валентинов ощущал себя глыбой льда. Трудно было шевельнуть бровью, пальцы совсем не повиновались… Вот и протрубил рог, призывающий к ответу! Он думал, то есть боязливыми мгновениями допускал мысль, что существует двойной обман, то есть Игорь и он, зная правду, поклялись Елене Платоновне молчать, но не мог поверить в реальность преступления: жена, его бывшая и всегдашняя жена, не могла же поступить так гадко и низко.

– А когда узнали обо мне вы, Игорь Саввович? – точно эхо отозвался Валентинов. – Когда?

Его не услышали, так как Игорь Саввович свыкался с простой истиной: женщина, его мать, лгала расчетливо и открыто для достоверности, женщина, которая была всегда права и никогда не ошибалась, создавала сама ситуации, и сделанное ею было так чудовищно просто, что нормальный человек не знал, чем или какой мерой оценивать совершённое.

– Я встречался с вашей матерью, – четко и громко сказал Валентинов. – Ваша мать – женщина, которая любит только вас – единственного сына…

Быть рабом женщины, выполнять безоглядно и слепо любое ее желание или каприз – это сладко, это счастливая эгоистическая возможность казаться самому себе всемогущим. Однако, как и всякое рабство, слепая любовь выхолащивает душу и убивает сразу двоих – подчиняющего и подчиненного, по принципу цепной реакций распространяется повсюду и собирает везде жертвы. «Боже праведный, – однажды воскликнула мать главного инженера Надежда Георгиевна, – нужно ли было прожить восемьдесят лет, чтобы узнать, что ванильный торт тем лучше, чем больше в нем сахара и ванили!»

Валентинов всю жизнь бездумно и жертвенно любил женщину, которая с безмятежной простотой расчетливо предавала всякого, кто мешал ей брать, иметь и пользоваться. Только трусость мешала Валентинову понять лежащее на поверхности. Зачем Елене Платоновне нужен был Валентинов с его Тагарской сплавной конторой, когда рядом тоже жаждущий сладкого рабства Савва Игоревич Гольцов – проректор медицинского института, обещающий через два-три года стать ректором? Игорь, всю жизнь пытающийся быть самостоятельным, узнает, кто такой Валентинов, а Валентинов – тоже с условием хранить тайну – получает информацию об Игоре, и оба преданы, да еще, как оказалось, преданы бессмысленно: обожаемый сын загнан в ловушку, израненный и опустошенный.

– Вы не знали, что я знаю? – вполголоса спросил Игорь Саввович. – Вы, как и я, думали, что я не знаю? – добавил он, путаясь в словах. – С вас тоже взяли клятву?

Валентинов по-прежнему казался каменным. Чужое, злое, беспощадное выражение лица как бы утвердилось навсегда, затвердело, а глаза оставались пустыми.

«Что я делаю?» – вдруг спросил себя Игорь Саввович.

Главный инженер снова был таким, каким был в Кустовском затоне. Он, казалось, видел тронувшуюся в путь ледяную реку с голубыми бликами торосов, слышал голубой свист потеплевшего ветра, хруст погибающих катеров, похожий на хруст костей; катера, вздыбившись, раскалывались, бесшумно уходили под лед, оставив на поверхности темные масляные пятна. Главный инженер стоял без шапки, волосы были заиндевевшими.

Старый и одинокий человек, заменивший работой все земные радости, Валентинов помолодел, повеселел, по-молодому ожил, когда в тресте появился начальник отдела новой техники Гольцов. Ежедневно с точностью радиомаяка главный инженер появлялся в веселой комнате отдела новой техники, не присаживаясь («занят, товарищи, предельно занят!»), болтал о разных разностях с молодыми инженерами. Минуты счастья, отдыха, молодости, возвращенной сыном, конечно, не знающим, что в дверях стоит родной отец.

За тридцать лет ни одной женщины, за последние десять лет всего три отпуска, за тридцать лет пять – в командировках. Работа, работа, только работа!

– Да! – гулко, точно в пустую кастрюлю, сказал Валентинов. – Я тоже дал слово.

Главный инженер подумал, что родил честного, доброго, умного сына. Бесспорно, что все эти годы Игорь был уверен, что Валентинов ничего не знает об отцовстве, предположить не мог, что Валентинов выполняет волю матери «взять под крылышко сына», и поэтому делает карьеру – головокружительную притом – инженеру Гольцову. Все эти длинные и одновременно короткие почти шесть лет были, по существу, игрой с живым, попавшим в ловушку родным человеком. Как сказал недавно сын? «Отсутствие стрессов – это самый страшный антистресс!» Сын – игрушка, сын – подопытный кролик, сын – утеха эгоиста-отца, желающего лишь одного: быть рядом с потерянным и чудесно найденным сыном, ребенком.

– Когда вы узнали, что я ваш сын? – умоляюще и жалобно спросил Игорь Саввович. – До моего приезда в Ромск? Скажите, это очень важно, я должен знать правду. Скажите только правду… Я сильный, я смогут все начать сначала!

Игорь Саввович вдруг с жалостью понял, что сейчас видел главный инженер Валентинов, существующий в обстановке катастрофы… Уходил под воду последний катер Кустовского затона, покачиваясь маятником метронома и одновременно повертываясь, точно пробуравливая ледяное крошево… Валентинов во второй раз теперь – чудес не бывает! – навсегда терял сына, не было жертвы, которую главный инженер, подобно Елене Платоновне, мог бы принести, чтобы сын попрежнему сидел в сумрачном здании треста. Найти и потерять!

– Вы спрашивали, когда я узнал, что вы мог сын! – сказал Валентинов. – Вот этого вы от меня никогда не узнаете. Добавлю, что теперь у меня есть куча ваших фотографий, начиная с ясельного возраста. Елена Платоновна любезно снабдила меня ими. – Губы двигались равномерно, точно Валентинов жевал резинку. – Не знаю, известно ли вам, что вы потомок декабристов Валентиновых и даже больше Валентинов, чем я. Сохранился дагерротип прапрадеда. Вы слепок с него, как и моя мать, ваша бабушка…

Перед Валентиновым сидел растерянный, горестно съежившись, нелепый мальчишка, даже подросток. Куда девались респектабельность и сила, вальяжность и дерзкий блеск красивых глаз, современная манера держаться с насмешливой снисходительностью, и Валентинов, подумав, без труда понял, что сын напуган его лицом, позой, жестоким выражением глаз. Однако главный инженер не управлял собою и, страдая, продолжал глядеть на сына стеклянными, холодными, гневными глазами.

– Сергей Сергеевич… – Игорь Саввович умолк, словно прикусил язык. – Я теперь не знаю, как вас называть! – воскликнул он тонким голосом, и веки у него покраснели, точно он собирался заплакать. – Позвольте мне называть вас по-прежнему Сергеем Сергеевичем?

У Валентинова не было сил подняться, подойти к сыну, похлопать лихо по плечу: «Перемелется – мука будет!»; не было сил даже на то, чтобы снять «павловские» стиснутые кулаки со стола и заложить руки за спину.

Валентинов только болезненно щурился, так как с трех сторон из больших окон в кабинет врывалось солнце, по-прежнему жаркое, а на небе не было, как и вчера, ни единой тучки. До смешного точно оправдывались всегда ошибочные прогнозы областного радио: «Конец третьей декады будет засушливым». Расстегивая с усилием пуговицу под тугим галстуком, главный инженер, не зная, как сейчас выглядит внешне, ощущал себя загнанным в угол и расхристанным, как злой пропойца.

– Скажите, Сергей Сергеевич, вы намеренно организовали мою встречу в вашем доме со Светланой? – осторожно спросил Игорь Саввович. – Вы хотели женить меня на ней?

Неужели и это ошибка? Двадцать пять лет назад, когда Валентинов работал в одном районе с однополчанином Иваном Карцевым, по комнатам квартиры друга бегала светловолосая девочка, веселая и умная, и всякий раз, когда Светлана садилась Валентинову на колени и начинала делить его тогдашнюю молодую бороду на косички, он думал о сыне. Девочка росла красивой, доброй, работящей, по-деревенски здравомыслящей и по-народному талантливой. Она была чудом – эта Светлана Карцева, и мог ли Валентинов не познакомить свою любимицу с Игорем?

– Ваш брак неудачен? – спросил он. – Неудачен? Скажите?

За окнами, оказывается, бог знает что творилось. Надсадно гудели несколько дизельных моторов, ухала и постанывала «дизель-баба», переругивались мужские голоса. Это возобновили строительство заброшенного здания областного музея – сплошь из стекла и стали.

– Теперь я понимаю, почему вы не пришли на свадьбу! – изумленно протянул Игорь Саввович. – Придумали срочную командировку…

Мать и Валентинов – каждый по-своему – скрывали, от Игоря Саввовича все возможное и невозможное, чтобы создать иллюзию самостоятельности у человека, которому исполнилось тридцать лет. В этом возрасте Наполеон готовился в императоры, Эйнштейн был Эйнштейном, Пушкину оставалось всего семь лет до дуэли, а Игорь Саввович – каков молодец! – сумел напиться до чертиков и полез в драку. Ладушки, черт возьми, ладушки!

– Вы не любите жену? Брак неудачен? – снова гулко спросил Валентинов. – И почему вы спрашиваете: «Вы нас женили»? Разве вы не сами продолжили знакомство со Светланой?

Нет, чепуха, конечно, его не женили, но расчет был точен: красивая, спокойная, умная и хозяйственная девушка – это то, что нужно Игорю Саввовичу, избалованному домработницами, семейными веселыми обедами, выглаженными брюками, хрустящими крахмалом простынями. Светлана, воспитанная по-деревенски строго, перенявшая и одобрившая материнское отношение к семье, поднималась на час раньше мужа, как бы поздно ни уснула; к его пробуждению был готов красиво сервированный завтрак, на спинке кровати висела белоснежная сорочка, чистые носки и галстук в тон носкам. Еще сонный, он видел утреннюю, радостную улыбку жены, такую же непременную, как яйцо всмятку.

– Не смейте думать, что мне было известно о назначении Карцева на высокий пост! – властно прикрикнул Валентинов. – Я не имею привычки делить людей по степеням и высотам.

Игорь Саввович сосредоточенно считал. Родился он в июле сорок шестого года, следовательно, к концу сороковых годов ему могло быть от трех до пяти лет. Если мать тогда еще была женой Валентинова, то возможно, что детское воспоминание, смутное и волнующее, пахнущее ванилью и резиновой игрушкой, принадлежит дому Валентинова, а руки, держащие его высоко возле зеркала, были руками бабушки. Стоп! Да ведь зеркало-то было абсолютно таким, какое высится в правом углу прихожей. Значит, не случайно Игорь Саввович непонятно отчего задумывался, когда смотрел на старинное трюмо. Однако был и третий запах, запах трубочного табака «Золотое руно»…

– Вы когда-нибудь курили трубку? – торопливо спросил Игорь Саввович. – Табак «Золотое руно»…

Валентинов молча кивнул тяжелой головой, и Игорь Саввович ощутил, как напряжен, тягостно переполнен волнениями главный инженер. «Он старик, сейчас он настоящий старик! – подумал с жалостью Игорь Саввович, которому было только тридцать, и все люди возрастом старше пятидесяти казались глубокими стариками. – У него руки в склеротических бляшках, – продолжал думать Игорь Саввович, докторский ребенок. – Больное сердце и жесточайший склероз…»

– Куда от вас пошла мама? – спросил Игорь Саввович. – К Левашеву? Они знакомы…

– Думаю, что да, – ответил Валентинов., – Мне показалось, что Елена Платоновна хочет повидать товарища Левашева.

Холодная волна поднималась: локти мерзли, казались чужими, ноги он не чувствовал, словно их ампутировали. «Забавно! – подумал Валентинов. – Похоже, что я отсидел всего себя, как отсиживаешь руку или ногу. Наверное, кровь плохо поступает в конечности…»

– Я не уйду из кабинета до тех пор, пока вы не скажете правду! – с угрозой проговорил Игорь Саввович. – Я предполагаю, что мама давно, то есть лет шесть назад, встречалась с вами втайне от меня. Это мне надо обязательно знать, поймите, надо… Мне придется начинать жизнь заново, но нужно знать всю правду. Кто я такой? Человек, который за тридцать лет жизни совершил только два самостоятельных шага – отказался от медицинского и от аспирантуры в лесотехническом?

Истерики еще не хватало, чтобы букет вышел полным, но Игорь Саввович ощущал, как горло перехватывает спазма, а тело кажется чужим. Но это ерунда, пустяки! Нервное перенапряжение, бессонница, счастливое освобождение от непонятной болезни – все это можно объяснить и оправдать, а вот мысль о том, что даже Светлана Карцева не случайно оказалась в доме Валентинова, не случайно возле нее пустовало место, – от этой мысли можно было превратить в щепки всю ультрасовременную мебель в кабинете главного инженера.

– Сергей Сергеевич, скажите правду, поверьте, меня хватит на то, чтобы все начать сначала…

Игорь Саввович стучался в закрытые двери, и это было давно понятно, так как Валентинов дал слово Елене Платоновне ничего не говорить Игорю.

– Тогда скажите хоть одно! – тонкоголосо и жалобно добивался Игорь Саввович. – Вы перевели меня на работу в трест, уже зная, что я ваш сын?

Игорь Саввович, кажется, понял, что значила цементная маска на лице главного инженера, канцелярская поза, пустые глаза. Не зная, что делать, как справиться с катастрофой и ее последствиями, Валентинов, с минуты на минуту ожидая прихода сына, заранее устроился в кресле так, чтобы походить на бетонный дот, способный выдержать любые снаряды.

– А вы мне скажете, когда узнали, кто ваш настоящий отец? – спросил Валентинов. – Перед поступлением в лесотехнический институт? После окончания? Во время работы в тресте?

– А разве важно, когда об этом узнал я? Никакого влияния на события это не могло оказать… Впрочем…

Игорь Саввович замолк. Видимо, ларчик-то просто открывался: главный инженер имел основания подозревать, что Игорь Саввович находится в сговоре с Еленой Платоновной. Непонятный для Валентинова отказ сына учиться в медицинском институте, поступление в лесотехнический, приезд в Ромск – не расчет ли это с дальним прицелом? Только зная о родстве с могущественным Валентиновым, можно было в тридцать лет достичь той высоты, которой уже достиг заместитель главного инженера, а впереди, когда Валентинов уйдет на пенсию, Игорь Гольцов займет место главного инженера – небывалая карьера для человека его возраста в такой ответственной отрасли, как лесосплав.

– Я больше не хочу держать слово, – сказал Игорь Саввович. – К этому меня привели последние события. – Он почему-то легкомысленно улыбнулся. – Поздно возвращать вам, Сергей Сергеевич, дорогие подарки, но думаю, что мы с вами в расчете. – Он снова улыбнулся. – Я оплатил дары тридцатью годами жизни, брошенными кобыле под хвост. Лихо разговаривает ваш сын, а, Сергей Сергеевич?! А у меня нет выхода. Если вы предполагаете, что я расчетливая гнусная скотина, то как смотритесь вы, делающий для меня карьеру?! Чем вы лучше меня, спрашивается?

Кончать надо со всеми этими Валентиновыми, Николаевыми, Карцевыми, Селезневыми, Сиротиными и Гольцовыми! Вывертываем карманы, граждане, на глазах у изумленной публики, вытряхиваем крошки хлеба и махорки. Пост заместителя главного инженера – долой, трехкомнатную квартиру на двоих – вон, гараж с автомобилем – к чертовой матери, папку, что лежит на коленях, – в тартарары. Чистые карманы, граждане, но фокусов не будет, не будет, граждане, фокусов…

– Вы думали, Сергей Сергеевич, как это опасно, когда в тридцать лет я ничего не сделал собственными руками? У меня одрябли мускулы и плохо работает голова. Сын выдающихся тружеников, я ленивое и не приспособленное к жизни существо. За меня сделано все, вплоть до выбора жены. – Игорь Саввович передохнул. – Даже госэкзамены в институте у меня принимали, видимо, не слушая, что я говорил… Вы не боитесь, Сергей Сергеевич, что с меня род Валентиновых начнет вырождаться?

Игорь Саввович поднялся, держа в руке коричневую папку.

– Вы наверняка помните, Сергей Сергеевич, как на катере я показал самое опасное место для прохода плота по Коло-Юлу, – медленно сказал он. – Вы были поражены, но если заглянете в папку, будет ясно, почему я казался вам противником Коло-Юльского плота. Возьмите папку. Она ваша! Папка была закончена за месяц до моего перевода в трест и отложена, когда выяснилось, что сам Валентинов – сплавной бог – занимается этой проблемой… Я не посмел отнять у вас Коло-Юльский плот. До свидания, Сергей Сергеевич!

У дверей Игорь Саввович сказал:

– Я передал в приемную Николаева заявление с просьбой освободить меня от работы.

Валентинов – хорошо воспитанный человек – хотел подняться, чтобы стоя проводить сына, но не встал, отчего в глазах мелькнуло что-то испуганно-жалкое, пришибленное, тревожное. Игорь Саввович так и не оглянулся, хотя Валентинов взглядом просил сына остановиться, обернуться, сказать еще что-то, что помогло бы Валентинову вздохнуть полной грудью. Дверь открылась и закрылась бесшумно, тамбур проглотил Игоря Саввовича и – все, конец, пустота. «Надо, надо! – подумал Валентинов. – Надо же что то делать!» Он заставил себя разжать до боли стиснутые кулаки, снять руки со стола. Потом Валентинов тяжело поднялся, замер – ноги по-прежнему казались чужими, он их почти не ощущал; руки – он пальцами не чувствовал картон, когда поднимал со стола оставленную сыном папку.

– Надо, надо что-то делать! – вслух произнес Валентинов, негнущимися пальцами развязывая тесемку коричневой папки. – Надо непременно что-то делать…

За окном мгновенно притихло, словно кто-то отрезал гул моторов, звон металла, стук бетонных плит. «Происшествие? – подумал Валентинов. – Так называемое чрезвычайное происшествие?» Трудно ворочая головой, он посмотрел поочередно, начиная с юга, на все три застекленные стены кабинета, но ничего тревожного не заметил.

Буквы сливались, он понял, что не надел очки, полез за ними в карманы, не нашел, наверное, это был тот смешной случай, когда очки сидели на лбу, но и там их не было. Валентинов рассердился и вдруг обнаружил, что очки на глазах, а он просто ничего не видит, и очень испугался, а когда страх прошел, оказалось, что паника напрасна: читалось все, что было написано на титульном листе машинописным текстом: «Принципы транспортировки по Коло-Юлу большегрузного плота при сочетании жесткой и гибкой учалок».

Карты, схемы, пояснения. Прекрасный чертежный почерк, короткие фразы, энергичный стиль. «Таким образом, применение гибкой или жесткой учалок по отдельности одинаково опасно, а их сочетание – единственно возможный путь транспортировки большегрузного плота по Коло-Юлу. Подтвердим еще раз этот рабочий тезис разбором самого опасного участка…» Валентинов осторожно, точно папка могла взорваться, положил ее на стол, облизал пересохшие губы. Продолжая стоять, Валентинов хотел произнести свое любимое: «Весьма увлекательно!», но вместо слов издал свистящее шипение. Это его удивило и даже показалось смешным, и, чтобы проверить себя, он попытался сказать: «Забавно!», и снова ничего не получилось… «Я смешон!» – подумал Валентинов и стал медленно крениться влево; он кренился и кренился, но не замечал этого, а все пытался произнести: «Забавно!» или «Весьма увлекательно!», но только шипел и хрипел, после чего осторожно-осторожно, словно его опускали на домкрате, лег на пол – вниз лицом.

Прежде чем потерять сознание, Валентинов подумал, что мать обещала его сегодня кормить пельменями и угрожала, что, если он не приедет вовремя, она такое сделает, что не знает сама, что сделает…

 

Муж и жена

В приемной почтительно стояла, расставив толстые ноги, секретарша Виктория Васильевна; сидели два явно понаторевших в науке ожидать человека, тихонечно пробирался вдоль стенки – хвост трубой – трестовский кот Валерий. В распахнутое, обращенное в самое пекло знойного дня окно виделись макушка пыльного тополя, ажурная башня крана.

– Игорь Саввович, вас ждет жена. Я предложила Светлане Ивановне подождать в вашем кабинете…

Жена. Женщина, которая специально пришла в дом Валентинова, чтобы познакомиться с подходящим молодым человеком – из хорошей семьи, интеллигентным, умным, перспективным, прекрасно воспитанным. Добротная ситуация из пьесы Островского, династический брак на фоне совершающейся сексуальной революции… Жена. Маленькая, тоненькая, красивая женщина, за пять лет превратившаяся как бы в необходимый до зарезу предмет домашней обстановки. Жена. Женщина, которая сегодня в первый раз вошла в здание треста, женщина, которую за работой муж впервые тоже увидел на днях. Жена. Женщина, которая занималась древнерусскими языками, но не нашла слов, чтобы сказать Игорю Саввовичу то, что сказала женщина, в постели которой он провел только одну ночь: «Бросай все, беги к черту на кулички!» Жена… Игорь Саввович наконец-то заметил, что в центре приемной, откуда-то возникнув, стоит начальник производственно-технического отдела Володечка Лиминский – ухажер, душка и тоняга. Лицо у него было непривычно встревоженное, смотрел он на секретаршу Викторию Васильевну, бледную от волнения, – как этого Игорь Саввович не заметил сразу? Выходило, что о подаче им заявления об увольнении уже известно.

– Здорово! – быстро подходя, сказал Лиминский. – Надо срочно погутарить.

– Жена! – ответил Игорь Саввович, показывая на свой кабинет. – Подруга жизни.

Он протяжно усмехнулся. Ах и ох, дорогой Володечка Лиминский! Некому в большом тресте закрыть тебе дорогу к дверям кабинета заместителя главного инженера! Только, дорогой друг студенческих лет и всегдашний собутыльник, не надо галопом мчаться к Валентинову, чтобы бить копытами, выражая глубокое почтение и жертвенную преданность: главный инженер Валентинов не любит подхалимов, пролаз и миляг, коли даже родного сына заподозрил в карьеризме, всеми силами и средствами делая ему карьеру. Не волнуйся, Володечка Лиминский, по сути, по чину, по рангу, по способностям именно тебе предстоит занять место, где ты найдешь, наконец, страстно желанную синекуру. Заместитель Валентинова, будь он самим богом, ничего не может сделать без Валентинова, помимо Валентинова и прежде Валентинова. Хорошо будешь жить, Лиминский! С девяти утра до шести вечера станешь в одиночеству трепаться по телефону с Натами, Олями, Верунчиками и всякими Линами. Живи, друг!

– Через часок – подойдет? – предложил Игорь Саввович, интимно притрагиваясь к пиджачной пуговице Лиминского. – Главный сегодня в прекрасной форме. За каких-то пятнадцать минут мы решили грандиозный вопрос об отлове из Оби китов и китят… Я правильно говорю? Может быть, надо произносить «китенят» или «китененков»? Ты не знаешь, Лиминский, как правильнее?

«Бросай все, беги к черту на кулички!»

– Ты чего молчишь, Володечка? Как надо говорить? Китят?

А вот это было на самом деле смешно. Войдя в сумрачный и душный кабинет, Игорь Саввович увидел, что Светлана сидит на его любимом месте – низком подоконнике – и поза у нее такая же, в какой всегда сидел больной и тоскующий Игорь Саввович. Руки жены лежали на коленях, лицо повернуто в темный угол, спина согнута. Только так и можно сидеть на низком и широком подоконнике.

– Давно ждешь? – спросил Игорь Саввович. – Что-нибудь случилось, если ты приехала в трест?

Она молча покачала головой: «Нет, ничего особенного не случилось!» Тогда он прошел к столу, сел в кресло, руки положил на подлокотники. Жарко, душно, но если открыть окно, то станет еще хуже – стены метровой толщины спасали кабинет и от зноя и от холода. Значит, за стенами мир сейчас был раскален, как шипящая сковородка.

– Ты был у Валентинова? – тихо спросила Светлана, но он не успел ответить, как как она сама сказала: – Да, я знаю, ты был у Валентинова…

Каждое слово жена произносила как-то необыкновенно буднично, монотонно, устало, одним словом, бесстрастно, и в этом бесстрастии было еще больше отчаяния и скорби, чем в позе и лице. Светлана ничего не хотела, ничего не отрицала, ни о чем не думала, ничем себя не успокаивала, в ней не было даже обязательного в несчастье вопроса: «Что делать? Как быть?»

– Куда-то все исчезли, – не поднимая головы, сказала Светлана. – Папа, кажется, в обкоме, мама заперлась и не отвечает на звонки, Елена Платоновна с утра куда-то уехала… В институте сегодня никого! Четверг, подготовительные курсы отдыхают… Я походила, походила…

Мужчины легко прощают женщин, но мысль Игоря Саввовича невольно делала подлый оборот, и никак нельзя было не думать о том, что теряет Светлана и что теряет Игорь Саввович, подобно тому, как запрет думать «о голой обезьяне», изобретенный Ходжой Насреддином, заставляет человека только о ней и думать. «Что останется из карт на руках у Светланы, что у него, Игоря Саввовича? Любимая работа, трехрожковый торшер, автомобиль, сияющая белизной кухня – это Светлане. А Игорю Саввовичу? Коричневая папка с хрусткими от времени страницами из плохой бумаги – только она независимо от того, кто проведет плот? Мало? Какая разница, если начинаешь жить сначала, с первой чистой страницы, и даже лучше, когда папка – нуль, папка – воздух, папка – прошлое, о котором надо хорошенько забыть.

– Одна наша домработница говорила: «Погоди умирать», – глядя в стол, сказал Игорь Саввович. – Потом, после паузы, добавляла: «Если не помрешь, то живой будешь!»

Вполне могло случиться, что Игорь Саввович Гольцов любил женщину, которая сидела на низком подоконнике. Предположим, он не знал о гараже, не видел трехрожкового торшера, не догадывался, что в Ромске нещадный лимит на высокооктановый бензин, не сообразил, что Светлану всучили ему в жены – вполне реально, что она тоже об этом не подозревала и что из всех других женщин он выбрал бы в жены Светлану Карцеву. Недоразумение в том, что Игорь Саввович никогда не задавался вопросом, любит или не любит жену, любил или не любил Светлану до женитьбы. Этакий простейший робот, механическая штучка с ключом в спине, запрограммированная всего на десяток простейших манипуляций, – копия некоего Игоря Гольцова.

– Ладушки!

Игорь Саввович не хотел говорить это слово, как всегда, оно само собой сорвалось с губ. Перебивая, отгоняя черные мысли, Игорь Саввович игриво усмехнулся, наклонившись к ящикам письменного стола, вынул нижний.

– Хочешь увидеть в действии систему не чистого, а пустого стола? – нарочитым басом спросил он Светлану. – О системе чистого стола ты, конечно, знаешь. Принцип: не оставлять на поверхности стола ни одной бумаги, не решив ее судьбу сейчас же, немедленно, чтобы бумага ушла из кабинета, а вот система пустого стола! – Он сделал руками такое движение, какое делает провинциальный фокусник над дряхлым от старости цилиндром. – Айн, цвай, драй! В ящиках – хоть шаром покати!

Действительно, во всех шести ящиках двухтумбового стола не было даже случайной канцелярской скрепки, а в центральном, главном ящике аккуратной стопкой лежали нетронутые роскошные блокноты, бювары и два больших набора цветных фломастеров. Все! Такой стол требовал срочно подняться, сматывать удочки, шалея от счастья, вываливаться на простор, в растерзанной по-дикарски одежде бежать на солнцепад возрастом в возрасте мира. Видит бог, закрыв со стуком все шесть пустых и гулких ящиков, можно чувствовать себя голым человеком на голой земле, не умеющим писать и считать, знать двадцать имен существительных и минимум глаголов, «есть», «пить», «спать» и еще парочку.

– Светлана, ты помнишь детскую книжку о Карлсоне, который живет на крыше?

– Помню.

– Тогда догадайся, кто сейчас самый свободный человек на свете?

Игорь Саввович вел себя неприлично, понимал, что ведет себя неприлично, но не раскаивался, а, наоборот, хотел и дальше вести себя неприлично – быть счастливым от свободы на глазах у опустошенной, выжатой как губка, потерянной Светланы. С женщинами не спорят, женщинам легко прощают…

– Светлана, ты помнишь субботу, когда твоя машина забарахлила на подъеме к Воскресенской церкви? Кажется, снялся наконечник свечи…

Игорь Саввович был абсолютно уверен, что Светлана так и не заметила дорожную пробку, не поняла, как, узнав машину дочери самого Карцева, быстренько смотался трусливый автоинспектор.

– Я помню, что подошел ты, – ответила Светлана. – Я думала, что ты давно у Валентинова, а ты подошел…

Игорь Саввович, значит, был прав, когда говорил, что они с женой были людьми одного клана, «состояли в одном профсоюзе», но занимали противоположные углы. «Понял, понял наконец! – озаренно подумал Игорь Саввович. – Как это я раньше не сообразил?» Он, Игорь Саввович, непременно бы заметил дорожную пробку, но не увидел трехрожковый торшер, а Светлана замечала трехрожковый торшер, но не видела дорожную пробку. Два конца, два кольца, посередке гвоздик – ножницы!

– Светлана, скажи, ты часто ездила на отцовской машине, когда вы жили в районе? – спросил Игорь Саввович. – В лес, на прогулку, в школу…

– Нет! – недоуменно ответила жена. – Папа никогда не позволял своим шоферам возить маму или меня…

Может статься, что, как и в кабинете главного инженера, Игорь Саввович стучался в закрытые навсегда двери. Никогда Светлана не поймет, что трехрожковый торшер связан с незамеченной ею дорожной пробкой, а автомобиль – всего только автомобиль, и отец Светланы годами работал по шестнадцать часов в сутки и для того, чтобы автомобили были привычными, как, скажем, пепельницы. «Заколдованный круг! – подумал Игорь Саввович. – Аскетизм – плохо, нашествие и власть вещей – еще хуже…»

Одиночество и страх загнали Светлану Гольцову в незнакомый кабинет непонятного человека – мужа, посадили ее на низкий подоконник, заставив принять такую же позу скорби и усталости, в какой обычно сидел на подоконнике больной Игорь Саввович.

– Игорь, а ты ничего не замечаешь за собой нового? – спросила Светлана все тем же ровным и бесстрастным голосом. – Тебе не кажется, что ты или чересчур возбужден, или… выздоравливаешь?

Третий человек говорил Игорю Саввовичу о загадочном выздоровлении, но никто еще не высказывал мысль, что он просто-напросто возбужден или даже перевозбужден. Скрывая улыбку, Игорь Саввович – он это умел делать ловко – посчитал собственный пульс: не более семидесяти, почти наполеоновский, – прислушался к самому себе – боли исчезли совсем, только легкая тревога, скорее всего грусть туманила голову.

– Кажется, да! – осторожно ответил он. – Похоже, что мне лучше…

Наконец Светлана подняла и повернула голову, слепыми движениями нащупала замок сумочки, вынула пачку сигарет. Игорь Саввович затаил дыхание. У Светланы были такие же пустые глаза, как у Валентинова перед уходом сына. Несчастная, запутавшаяся, ничего не понимающая, она неожиданно была хороша; такой красивой он знал Светлану в первые месяцы их знакомства и подумал, что пронзительная красота Светланы – отпущенное женщине природой защитное средство. Жизнь рушилась, все летело кувырком, и вот женские силы сопротивления выставили главную боевую единицу – красоту.

– Я знаю, что с тобой происходит, – сказала Светлана, раскуривая сигарету. – Ты вышел из спячки, ты проснулся… Сейчас ты живешь полной жизнью – нападаешь, защищаешься, думаешь, хитришь… Это похоже на автомобиль. Он очень быстро ржавеет, если стоит на месте. Поэтому надо ездить.

Игорь Саввович не знал, что ответить Светлане: она вслух сказала то, что он из суеверного «не сглазить» скрывал даже от самого себя. Поэтому он только признательно улыбнулся жене и сразу после этого стал думать о подлежащих немедленному исполнению действиях… Заявление об уходе лежит на столе у Николаева, с Валентиновым разговоры окончены, а чтобы собраться и навсегда к чертовой матери покинуть этот кабинет, не нужно даже портфеля, что же касается «долгов» в тресте и вообще в городе – на гривенник пучок, как говорит некий Фалалеев. Закончить дела со следователем Селезневым, встретиться с полковником Сиротиным, пожалуй, позвонить Прончатову, подумать о матери, которая считала сказки братьев Гримм лучшим отдыхом после операционной или серьезного напряжения.

– Игорь, скажи… Я теряю тебя? Тебя больше нет?

Он прикусил губу. Может быть, ему надо было даввым-давно подойти к жене, поднять ее с подоконника, ласково погладить по голове, поцеловать, такую маленькую и несчастную. Он большой, широкий, с фигурой культуриста. Почему ничего этого не сделал? Не было потребности? Или, как всегда, наедине с женой забывал о ее присутствии? А если проще: «Я ее не люблю»?

– Бог знает что ты говоришь, Светлана! – тихо сказал Игорь Саввович. – Бог знает что ты говоришь… Вот что, пошли-ка домой!

Выйдя из машины, они молча поднялись на третий этаж. Светлана открыла двери, не поглядев на Игоря Саввовича, вошла первой и остановилась в прихожей.

Игорь Саввович, старательно и долго закрывающий за собой дверные замки, так и не дождался, когда Светлана пройдет или в спальню, или в гостиную. Поэтому ему пришлось произнести первые пришедшие на ум слова.

– Ну и жарища же на улице! – деловито сказал он. – Наверное, только в спальне мало-мальски прохладно.

– Я прикрыла занавески, – ответила Светлана. – На кухне тоже нет солнца…

Игорь Саввович постепенно привыкал к полумраку прихожей, адаптировался, как выражаются врачи, и увидел, что Светлана напряжена и взволнована еще сильнее, чем в его рабочем кабинете, полна тревоги и ожидания, но Игорь Саввович отчетливо чувствовал, что не сможет подойти к жене, обнять, сказать весело: «Все перемелется, мука будет!» Еще в своем рабочем кабинете он мог, сделав над собой небольшое усилие, утешить жену, но в собственном доме – спальня, кабинет, гостиная – был холоден до жестокости.

– Займись-ка обедом, – сказал Игорь Саввович. – Я здорово проголодался…

Комната с большим окном, выходящим на лоджию, именовалась кабинетом. Предполагалось, что за современным столом, залитым расплавленным стеклом и потому не опасным для царапин, будет сидеть хозяин дома Игорь Саввович Гольцов – нахмурив лоб, отстраненный и возвышенный, одетый в стеганую домашнюю куртку, начнет создавать непреходящие ценности.

Стены домашнего кабинета Игоря Саввовича занимали стеллажи и книжные шкафы как следствие раскола в семье. Светлана была против открытых стеллажей, на которых книги пылились, Игорь Саввович, напротив, не терпел книжных шкафов. Поступили компромиссно: завели шкафы и стеллажи. Стоя возле них и поглядывая на разноцветные корешки собраний сочинений и модных книг, без которых не могла якобы существовать ни одна интеллигентная семья, Игорь Саввович спокойно подумал, что за два последних года, кроме Сименона и Агаты Кристи, ничего не читал.

Он присел на краешек письменного стола. Пахло книгами, мастикой от пола, ворсом синтетического ковра; было сладостно-тихо. «Мы с вами квиты, Сергей Сергеевич! Ноль-ноль – результат ничейный…» Змеи, кажется, ежегодно меняют кожу. Интересно, отчего стала дырявой и тонкой кожа Игоря Саввовича Гольцова? К земле он не прикасался, значит, не ползал, за столом не сидел, не летал, не ходил, а менять кожу надо обязательно. «Бредовые, дурацкие мысли!» – рассердился Игорь Саввович и прислушался. Светлана ходила по гостиной из угла в угол мерно и безостановочно – такое бывало и раньше, когда происходили неприятности. В конце концов она уйдет в спальню, чтобы молча упасть на кровать и уткнуться лицом в подушку. «Обеда не будет!» – подумал он.

Игорь Саввович читал или слышал, что во многих семьях муж и жена, так сказать, объединяются, когда случается несчастье, чтобы единым фронтом – бойцы! – отразить напасть. Правда, Игорь Саввович никогда не видел, как это происходит. Мать и Савва жили на отдельных половинах дома, каждое утро, встречаясь за столом, здоровались и целовались, казались дружными, но, когда под ножом матери или отчима умирал человек, не встречались два-три дня. Мать и отчим никогда не советовались – домом и, может быть, институтом руководила Елена Платоновна. Одним движением бровей она умела раздавать команды налево и направо, отчим открыто радовался ее тирании и мудрости, смеясь говорил: «Матриархат! Мне оставлен только операционный стол. Вот это и называется свободой. А лозунг эмансипации: „Каждой женщине – домработницу!“

Можно понять, чем Игорь Саввович был озабочен сейчас, когда сосредоточенно размышлял о семейном устройстве, матриархате? Не интересует же его, кто глава дома: Светлана или он? Кстати, газеты последних лет с умным видом писали, что современная семья – союз двух равноправных людей, делящих поровну тяготы быта. Только псих мог представить отчима Савву, под ручку с матерью идущего по универсальному магазину…

Почему же Игорь Саввович, позабыв о следователях и гаражах, занимается такими пустяками, как письменный стол в домашнем кабинете, за которым ни разу не сидел, создавая непреходящие ценности! А потому, подумал он, что дома-то у меня не было! Гостиница, ночлежка, часовая мастерская… Ленивое возвращение в этот так называемый дом, радость, когда есть время возиться с часами, скука, если кто-нибудь или что-нибудь этому мешает, – такой вот расклад! Потому и прокрадывается тайно в дом трехрожковый торшер.

Раздался тоненький телефонный звонок, Игорь Саввович и не подумал взять трубку параллельного телефона, стоящего в полуметре от его руки. Звонил скорее всего полковник Сиротин или мать Светланы. Ох, Митрий Микитич, дорого обойдется тебе беспокойство об Игоре Гольцове! Вчера говорили, что бездарная кривоногая авантюристка добилась встречи со вторым секретарем обкома. Эта дойдет до Старой площади в Москве…

– Тебя к телефону, – полуоткрыв двери кабинета, сказала Светлана. – Совсем незнакомый голос…

Игорь Саввович поднял трубку.

– Гольцов слушает.

– Товарищ Гольцов, с вами говорит помощник товарища Левашева. Меня зовут Романом Трофимовичем. Здравствуйте, товарищ Гольцов!

– Здравствуйте!

Высокий брюнет в светлом костюме, модная обувь, по-настоящему красивые, отлично завязанные галстуки – таков помощник. С Игорем Саввовичем они знакомы давно и коротко, обращаются обычно друг к другу на «ты», причем Игорь Саввович называет помощника Романом с ударением на первом слоге, а помощник кличет его Гольцом. «Здорово, Голец, как твое ничего?» – «Привет, Роман, твоими молитвами!»

– Товарищ Гольцов, не могли бы вы через четверть часа заглянуть в приемную товарища Левашева?

«Четверть часа», «не могли бы вы» – это, несомненно, слова первого секретаря обкома. Так расфранченный Роман говорить не умел.

– Товарищ Гольцов, вы слышите меня…

– Слышу, слышу, товарищ Гремячкин! Пришлите, пожалуйста, машину. Моя в разъезде…

– Отправляю, товарищ Гольцов…

Стоящая в полуоткрытой двери Светлана только бесшумно пошевелила губами, когда Игорь Саввович положил трубку.

– Придется надеть галстук, – сказал Игорь Саввович. – Пиджак тоже…

Он уже чувствовал облегчение. В три часа состоится бюро, на которое вызван Иван Иванович Карцев, через десять минут он сам увидит и услышит Левашева, так что часам к шести вечера все кончится – скорее бы, ой, скорее! Левашев вопрос о нарушении генерального плана застройки, конечно, поставит последним, бедный Иван Иванович натерпится вволюшку горестного ожидания, но Игорь Саввович Гольцов – увы! – ничем не может помочь тестю, разговор с Левашевым заранее обдумывать не хотел.

– Светлана, мне нужен любой галстук…

– Хорошо! Завязать?

– Он завязан… Я к Левашеву. Тебе лучше поехать к матери. Нельзя же ее оставлять одну.

– Там Иван Иванович старший…

– И все-таки тебе лучше поехать к матери.

«Может быть, я и женюсь на Светлане! – с жестокой иронией подумал Игорь Саввович. – Пока же мне нужно, так сказать, определить свое положение во времени и пространстве…» Он затянул угол галстука, глядя на свое отражение в стекле книжного шкафа, пятерней расчесал волосы, опять принялся за галстук.

– Игорь, что ты делаешь? – воскликнула Светлана. – Ты себя задушишь…

Он молчал, чувствуя, как пухнет и багровеет лицо, как губы – валентиновские губы – вытягиваются в злую ниточку. Показалось, что он похож на плохо смазанную машину, так как от отчаянных усилий не закричать на Светлану внутри все скрежетало и звенело. Он тупо подумал: «Я сволочь! Мне легче, чем Светлане. Я сволочь!»

– Я поеду к матери, – быстро сказала Светлана. – Поеду, поеду!

Спасибо! Игорь Саввович шумно выдохнул воздух, на мгновение закрыл глаза, а когда открыл, жены не было в кабинете. «Ну, Роман, где же твоя машина?»

* * *

По широкой обкомовской лестнице, устланной толстым ярко-красным ковром, прижатым к ступеням надраенными бронзовыми прутьями, Игорь Саввович легким шагом поднимался на третий этаж, где находилась приемная и кабинет Левашева. Обком помещался в старинном красивом здании бывшего губернаторства – стены метровой толщины, длинные и широкие коридоры, огражденные от комнат такими же толстыми стенами, как и наружные. Не меньше десяти дверей – дубовых, резных – выходили в коридор с каждой стороны, но в любое время суток из двадцати кабинетов, занятых людьми, телефонами, вентиляторами и радиодинамиками, в коридор не просачивалось ни звука – такими толстыми были стены и двери.

Такая же дверь, как и все другие, табличка с номером 309, бронзовая ручка в форме львиной головы, отполированная до сияния, как медь на военном парусном судне. Игорь Саввович потянул дверь на себя, она не открылась, а как бы величественно поплыла навстречу – бесшумная и толстая, словно дверь в гигантском сейфе. Повеяло теплом и запахом лака, солнце светило из трех окон-великанов, среднее из которых имело форму сердца. Таких окон в здании обкома было шесть, по два на этаже, исключая первый. В приемной жили два звука: смачно постукивала электрическая пишущая машинка да гудел шмелем огромный вентилятор, направленный в сторону еще одной ромской знаменитости – Юлии Марковны Ивановой: эта худощавая и медленная женщина лет шестидесяти, по подсчетам любителей-краеведов, пережила шестнадцать первых секретарей и ни разу в рабочий день не вышла из здания обкома раньше одиннадцати часов вечера. Увидев Игоря Саввовича и поздоровавшись, Юлия Марковна мгновенно выключила электрическую машинку, нажала еще на две кнопки, и сразу после этого из маленькой двери – противоположной огромной – показался помощник первого секретаря Роман Трофимович Гремячкин. Как и следовало ожидать, бесконечно модный, в босоножках на платформе и – вот новость! – в очках. Он шел к Игорю Саввовичу с таким видом, словно недоумевал, почему и для чего в приемной появился этот незнакомый человек. Еще на ходу, чтобы Игорь Саввович и рта разинуть не успел, Гремячкин пророкотал:

– Гольцов Игорь Саввович? Здравствуйте!

Дурак!

– Да, я Гольцов!

Гремячкин и знаменитая Юлия Марковна Иванова одновременно посмотрели на часы: оставалось ровно две минуты до двух часов дня. Гремячкин опять пророкотал:

– Через две минуты товарищ Левашев вас примет… Прошу обратить внимание на мои слова. – Гремячкин прокашлялся, и Игорь Саввович насмешливо подумал, что у тонкоголосого в обычной обстановке Романа здорово болит горло от необходимости в рабочее время басить и даже рокотать. – Товарищ Левашев может вам уделить только десять минут, – продолжал Гремячкин. – День Кузьмы Юрьевича расписан по минутам и, если вы перерасходуете свой лимит, окажется не принятой… – Он заглянул в изящную записную книжку. – …останется не принятой вдова товарищ Варенцова… Не забывайте, пожалуйста, поглядывать на часы, товарищ Гольцов.

И как только Роман умолк, открылась дубовая дверь, в приемную из кабинета Левашева вышел гремящий орденами и медалями маленький и худенький человек. Это был известный по областной и центральным газетам Старков, уникальный комбайнер, заработавший на трудовом фронте всевозможные награды, но в городе и области больше прославившийся тем, что на самых представительных совещаниях ругал всех министров, имеющих отношение к сельскому хозяйству. Самым мягким словом при этом считалось «бездельники». Старкова на трибуну давно не пускали, но комбайнер вылезал сам на сцену под аплодисменты соскучившегося зала и бойко отбарабанивал очередную порцию оскорблений. Он и в жизни был человеком злым, неразговорчивым, подозрительным; вывалившись из кабинета Левашева, посмотрел на Игоря Саввовича, Гремячкина и Юлию Марковну красными от злости бычьими глазами.

– Бездельники! Бюрократы! Заелись! – прокричал Старков и пошел к выходу. – Ладно! Доживем до конференции… Крючкотворы!

В приемной сделалось по-обкомовски тихо. Юлия Марковна снисходительно улыбалась, Гремячкин осудительно хмурился, а Игорь Саввович, не ожидая приглашения Романа, шел к большим дверям. Пройдя по кабинету шагов пятнадцать, Игорь Саввович остановился, чтобы Левашев тоже успел сделать положенные ему пятнадцать шагов. Рука у Левашева была тонкая, интеллигентно вялая, зато в плечах он был много шире Игоря Саввовича и выше сантиметра на четыре. Всегда загорелое мускулистое лицо было слегка озабоченным, выпуклый подбородок украшала «кинематографическая» ямочка, и вообще первый секретарь был интересным мужчиной.

Игорю Саввовичу всегда до злости не нравилась привычка Левашева щурить глаза, чтобы рассматривать собеседника с откровенной уверенностью, что через минуту-другую он с точностью высокого класса поймет, кто стоит перед ним. В ответ на это Игорь Саввович тотчас же начинал щуриться и тоже разглядывать Левашева: «Я вас вижу насквозь».

– Здравствуйте, Кузьма Юрьевич!

– Здравствуйте, Игорь Саввович!

Заместитель главного инженера треста Ромскстрой Игорь Саввович Гольцов яростно завидовал Левашеву: не кабинету первого секретаря, не высокому посту, не огромной власти, а лишь тому, что Левашев как-то открыто, стопроцентно искренне умел быть счастливым работой. Поднимался ли он на трибуну, осматривал ли новую сплоточную машину, говорил ли по телефону, разбирал ли склоку – все это Левашев делал так, что было видно: нет на свете ничего интереснее и важнее, чем говорить по телефону или осматривать сплоточную машину. О работоспособности первого секретаря ходили легенды, сам Игорь Саввович однажды наблюдал, как после труднейшего и суматошного дня открытия навигации Левашев – свежий и веселый – после одиннадцати сел работать в холодной заезжей. Что делалось за стенами левашевского особняка, знали немногие, но Игорю Саввовичу, зятю Карцева, было известно, что отдыхал Левашев только во время игры в теннис; остальное – изучение отраслей промышленности, сельского хозяйства, иностранные языки. Кузьма Левашев был молод, и потому на первом из своих бюро в Ромском обкоме сказал товарищам: «Большинство из вас старше меня на войну, но я попробую подтянуться…» Слова «старше на войну» мог сказать лишь человек тонкого ума и образного мышления.

– Садитесь, Игорь Саввович… Старательный Гремячкин вас, конечно, предупреждал, что нужно поглядывать на часы. Однако до трех я свободен…

Левашев сел, откинулся на спинку обыкновенного стула, задумался, позабыв убрать с лица насмешливую улыбку над «старательным Гремячкиным». Может быть, он давал возможность Игорю Саввовичу оглядеться и собраться с мыслями, так как на самом деле работал по минутам, сбивая их туго, как спички в полном коробке.

– Я, по-видимому, сделал ошибку, – не выходя из задумчивости, проговорил Левашев. – Прежде чем говорить с начальником управления внутренних дел, прокурором города и следователем Селезневым, мне нужно было безотлагательно повидаться с вами, Игорь Саввович…

Не было улыбки на лице Левашева, тверды были странные губы – квадратные и преувеличенно выпуклые, – прищуренные глаза прощупывали Игоря Саввовича, как радар опасный сектор неба. Естественно, что Игорь Саввович немедленно тоже прищурился, тоже откинулся на спинку кресла, чтобы изучать лицо Левашева и все остальное.

– Вам видней, – весело сказал Игорь Саввович. – Правда, мне думается, что порядок встреч никакого значения не имеет…

– Не скажите, – тонко улыбнувшись, ответил Левашев. – Уверен, что потратил бы в три раза меньше времени, если бы начал с вас знакомиться с гаражным делом. – Он больше не смотрел в лицо Игоря Саввовича. – Если хотите, я могу вам объяснить.

Теперь на квадратных губах первого секретаря застыла та же улыбка, с какой он говорил о сверхбдительности своего помощника Гремячкина.

– Объясните, пожалуйста! – попросил Игорь Саввович.

– Извольте! – легко откликнулся Левашев. – Вы очень искренний и правдивый человек, не умеете скрывать свои чувства, а когда пытаетесь, то получается обратный результат. – Он выпрямился. – Теперь я верю следователю Селезневу, который отстаивает нелепое утверждение, что вы не имеете никакого отношения к гаражу, кроме мельком учиненной подписи…

Игорь Саввович начал медленно краснеть, остро чувствовал, что краснеет, старался, чтобы этого не заметил Левашев, и от всей кутерьмы – вот он, конец! – глаза защипало от слез стыда. «Конец!» – еще раз подумал Игорь Саввович и прямо посмотрел на Левашева, так как терять уже было нечего. «Трус и подлец!» – проклинал себя Игорь Саввович и видел сквозь непролитые слезы, как, словно в мареве, колышется фигура Левашева со склоненной головой и глазами, смотрящими в стол… Игорь Саввович именно сейчас понял, что с момента, как услышал голос помощника первого секретаря обкома, он по мальчишески хорохорился, внушал себе, что не боится Левашева, как и вообще никакой власти, что он, Игорь Саввович, сам себе Левашев, сам себе судья и прокурор; все это он демонстративно принес в кабинет первого секретаря и еще на ходу, до рукопожатия, был понят Левашевым, а слова «старательный Гремячкин» и задумчивость были нужны Левашеву только для того, чтобы скрыть улыбку над детским и наивным стремлением Гольцова проявлять не нужную никому независимость и отвагу отчаяния. Теперь и тот факт, что Левашев снисходительно не глядел на Игоря Саввовича, а смотрел в стол, казался пощечиной, прощение было обидным, и уже хотелось, чтобы первый секретарь видел, как густо покраснел Игорь Саввович и что у него на глазах слезы. Но Левашев глядел в стол, думал свою думу, и опять на его лице не было улыбки, и квадратные губы были крепкими.

– Сейчас от меня вышел комбайнер Старков, – как ни в чем не бывало заговорил Левашев. – Вы, конечно, его знаете… Мне хочется поделиться с вами мыслями, которые возникли после встречи с комбайнером…

Игорь Саввович заметил чернильное пятнышко на указательном пальце правой руки Левашева, осторожно выдохнул воздух и подумал, что и самый дешевый серенький галстук – тоже детская жалкая игра в независимость. Ох, как был плох этот Игорь Саввович Гольцов, сидящий против напряженно думающего и строго одетого человека!

– Власть, слава, дозволенность – опасные вещи! – продолжал Левашев. – Простая истина, а как легко и охотно люди о ней забывают. Видимо, это тоже свойство славы и власти: забывать об их опасности…

Левашев поднялся, вышел из-за стола, медленно двинулся вперед по узкой ковровой дорожке – второй, не главной. Две дорожки в сравнительно небольшом кабинете были известны в городе и области, считались прихотью и странностью первого секретаря обкома, не умеющего долго сидеть на месте. Об этом в городе и области говорили так же сдержанно, как о послевоенном первом секретаре обкома Москвине, который, заняв место в президиуме, выпрямлялся, уравновешивался, после чего три часа сидел не шелохнувшись и не изменив хмурого выражения лица. Левашев считался «ходячим», он больше часа на месте не высиживал, уходил за сцену или, если позволяла обстановка, расхаживал за спинами президиума. «Нервный!» – говорили о Левашеве, который, расхаживая, еще и держал правую руку в кармане и что-то перебирал пальцами. По одним сведениям, это был металлический шарик от детского бильярда, по другим – цепочка канцелярских скрепок.

– Вы видели, Игорь Саввович, каким вышел из кабинета Старков? – спросил Левашев, возвращаясь по левой дорожке к столу. – Вернее, не вышел – выбросился… Вы его видели?

– Да.

– Он не кричал: «Бездельники! Заелись!»

– Кричал.

Левашев остановился, пальцы руки пошевеливались в кармане.

– Ему нельзя помочь: поздно, преступно поздно! – сказал он. – Старков – явление новое, малоизученное… Под аплодисменты зала, умиляющегося от одного факта, что на трибуну поднимается простой рабочий человек, Старков демагогически разносит в пух и прах министерское начальство. Всех уличает во всех смертных грехах, обвиняет в бесхозяйственности, а сам ежегодно – заметьте, ежегодно! – получает новый комбайн, в два раза больше положенного запасных частей и другие привилегированные условия. Грудь – иконостас, хорошая рабочая форма, но во что это превратилось? «Чья у нас власть? – кричал он пять минут назад. – Рабочая власть. Я власть!» – «А что случилось, товарищ Старков?» – «Как что? Поселковый Совет у меня отрезал огород…» – «Какой величины был огород?» – «Гектар!» – «Помилуйте, Старков, поселковый Совет прав!» – «А кто не спит ночами?»

Левашев снова остановился, повернулся, пошел к столу.

– Мало-помалу выяснилось, что Старков считает врагами, – первый секретарь загнул один палец на левой руке, – начальство всех мастей – раз, гнилую интеллигенцию – два, заводских рабочих, которые под дождем не мокнут, – три, партийное руководство, которое развело демократию, – четыре, и на пятое – «понастроили себе кабинеты». На Олимпе только один – комбайнер Старков! – Левашев считал шаги, это было видно по напряженным бровям. – Каждый год новенький комбайн, гектар огорода, дом из пяти комнат, преподнесенный в дар совхозом, черная «Волга» в бетонном гараже, гонорары за статьи, которые пишет для Старкова «гнилая интеллигенция», путевки в южные санатории, заграничные поездки…

Он возвращался к столу сосредоточенный, с вертикальной морщиной на лбу.

– Игорь Саввович, у вас никогда не бывало вот такого ощущения вседозволенности, пьянящей раскованности, сиятельного могущества? Будьте искренни, пожалуйста, и даже не торопитесь… – Он добавил: – Сегодня, правда, очень тяжелое бюро…

Первый секретарь думал об Иване Ивановиче Карцеве, он думал о нем – теперь это было ясно – все последние дни, где бы ни был и чем бы ни занимался, и сейчас еще раз проверял на Игоре Саввовиче свои долгие размышления о гаражном деле, тесно связанном с понятиями границы власти, правда власти, опасность власти, тяготы и обязанности власти…

– Мне чуждо все то, о чем вы говорите, Кузьма Юрьевич, – сказал Игорь Саввович. – Если начистоту, то я довольно снисходительно отношусь к власть имущим, сравнительно легко подчиняюсь, но чувствую неловкость и даже некую брезгливость, когда мне приходится осуществлять собственную власть. Если я вас правильно понимаю, вы на меня не обидитесь…

Теперь они играли, как говорится, на равных, хотя было трудно понять, откуда пришла уверенность в этом к Игорю Саввовичу. Оттого ли, что Левашев хорошо и просто улыбался, или оттого, что Игорь Саввович почувствовал естественность своего присутствия в этом кабинете и неторопливого разговора.

– И вы, конечно, как многие молодые технократы, считаете, что степень некомпетентности в годы научно-технической революции увеличивается по мере возрастания власти? – заинтересованно подхватил Левашев. – Притом возрастание происходит чуть ли не в геометрической прогрессии? Не так ли?

Игорь Саввович усмехнулся.

– Эта точка зрения несправедлива уже потому, что попахивает абсолютной истиной. Нет, скорее всего приемлемо биологическое толкование… Если рождаются поэты, сапожники и солдаты, отчего не рождаться лидерам? – Он сделал паузу. – Что касается вашего вопроса о вседозволенности власти, то мне и в голову никогда не приходило, что я – власть. Мне об этом всегда напоминали, чтобы я, как уже говорилось, неохотно командовал… Учтите при этом, что техническое руководство я не отношу к разряду власти в обычном ее понимании. Пример: управляющий Николаев и главный инженер Валентинов. Первый – воплощение власти, второй – техническое руководство, интересное и необременительное.

Левашев остановился возле стола, оперся левой рукой, не мигая, смотрел на Игоря Саввовича. В молчании прошло, наверное, полминуты, затем первый секретарь, видимо, соглашаясь с самим собой, удовлетворенно кивнул.

– И все-таки, Игорь Саввович, вы технократ, – сказал Левашев. – И в этом качестве неоригинальны, если даже не плететесь в хвосте. В споре физиков и лириков чаша весов качнулась в сторону лириков.

Первый секретарь выпрямился, сунул в карман и левую руку.

– Власть, власть! – с непонятной интонацией проговорил Левашев. – Давайте-ка, Игорь Саввович, мысленно поменяемся местами. Вы первый секретарь Ромского обкома партии. Несколько лет назад после долгого и внимательного изучения вы обращаетесь к бюро с предложением рекомендовать первым заместителем председателя облисполкома одного из замечательнейших людей области – Ивана Ивановича Карцева. Он умен и честен, нечеловечески работоспособен, добр, знает, как. свою спальню, область, скромен и принципиален. Одним словом, Иван Иванович Карцев – явление исключительное. – Левашев шагал себе и шагал. – Вы не ошиблись! За короткое время Карцев выводит из отстающей в преуспевающую целую отрасль хозяйства, накапливает материал для резкого скачка еще одной отрасли… Иван Иванович Карцев завоевывает уважение и любовь товарищей по работе, находясь в самом расцвете сил, приобретает максимально рабочую форму…

Левашев остановился.

– И вот однажды выясняется, что его зять и дочь построили гараж на месте детской площадки, связались с преступником-рецидивистом. Мало того, зять, будучи несуразно пьяным, ввязывается в драку, и через сутки город и область говорят, что Карцев незаконно построил дочери гараж, зять Карцева – пьяница и драчун, чуть не убивший безвинного человека. Письма и жалобы идут в обком, в «Правду», в ЦК партии.

Левашев стоял посередине узкой дорожки боком к Игорю Саввовичу, лоб был надвое разрезан морщиной, правая рука в кармане замерла.

– Вы первый секретарь обкома, товарищ Гольцов! Решайте судьбу Ивана Ивановича Карцева. Помните, что ему давно за пятьдесят, что никакого специального образования, кроме партийной школы, он не имеет. Потеряв место в облисполкоме, Иван Иванович будет вынужден работать завотделом в каком-нибудь райисполкоме, да еще и не городском, так как городской промышленности не знает… Ну, решайте вопрос, первый секретарь обкома Гольцов! Ваше слово – последнее и решающее в этом случае слово… Не тяните, а принимайте решение. Вон на том стуле обычно сидит ваш тесть. Сейчас он, безупречно честный человек, смотрит в пол… Принимайте решение, товарищ Гольцов!

Игорю Саввовичу было холодно, дрожащие руки пришлось зажать между коленями.

– Молчите? Хорошо! Еще подбросим поленьев… На место Карцева назначить некого, сегодня у него в руках все нити управления двумя отраслями промышленности… Ну, решайте, товарищ Гольцов! Члены бюро уже выступили, и голоса разделились – вы остались решающим голосом… Поднимайтесь, говорите, члены бюро могут понять ваше молчание как растерянность и нерешительность. Вас же зовут «хозяином», «шефом», «первым», «самим». Вы член ЦК, вы говорите от имени ЦК. Начинайте!

Эти было не наказание, это была кровавая расправа. Игорь Саввович коленями стискивал руки, лоб обильно вспотел, смотреть в гневное и яростное от боли за Карцева лицо первого секретаря он не мог, поэтому смотрел только на пустой стул, на котором скоро, через пятьдесят минут, будет сидеть, опустив глаза, Иван Иванович Карцев. Что стоили переживания Игоря Саввовича, мальчишки, труса и фрондера, перед тем, что ожидало отца Светланы? Мелочь, копейки, мокрые от кваса, на которые квас куплен.

– По-прежнему молчите! – Левашев сердился. – Ну, убивайте, убивайте собственного тестя молчанием, продолжайте в том же духе!

Игорь Саввович неожиданно тонкоголосо крикнул:

– Карцев ни в чем не виноват! Иван Иванович ни о чем не знал. Он и понятия не имел ни о каком гараже…

Левашев неторопливо вернулся к столу, сел, прищуренными глазами начал смотреть на Игоря Саввовича с презрением и гневом. Он молчал. Медноголосо тикали старинные часы, шуршал большой вентилятор, сквозь форточку доносился легкий свист, ни на что не похожий.

– Вы говорите: «Карцев и понятия не имел о гараже!» – жестко повторил Левашев. – Фу! А я вас держал за взрослого человека, интересовался вашей точкой зрения на власть, предполагал, что как технократ вы считаете опасностью власти некомпетентность, а вы мне выкладываете школьное: «Петька не знал, что я утащил мел!» Неужели не понимаете, что ваш довод – чуть ли не главное обвинение против Карцева? – Он повысил голос: – Власть имущий, как выражаетесь вы, обязан знать, что делается под его именем… «Не знал!» Обязан знать все, что делается, делалось и будет делаться под прикрытием его имени…

Первый секретарь опять прищурился, успокаиваясь, по-ученически положил руки на стол.

– Мы караем за преступления уголовного порядка, за производственные промахи, за служебное несоответствие, за пассивность в производственной и административной сферах, а как мы относимся к инфантильности? – проговорил Левашев. – Вам тридцать лет, товарищ Гольцов, но вы себя ведете и мыслите как несовершеннолетний… Я за вами наблюдаю давно и не могу понять, отчего вы с каждым годом идете вниз, вместо того чтобы подниматься? Откуда это безразличие ко всему, равнодушие, усталость? – Он помолчал. – Что вы сделали с тестем? Наконец, почему вы так расточительно испортили собственную карьеру?.. Нет, товарищ Гольцов, инфантильность должна быть наказуемой!

Левашев энергично поднялся, проверил, хорошо ли лежит галстук, прокашлялся. По всему было видно, что он собирается сказать Игорю Саввовичу самое важное, самое главное, для чего, собственно, Гольцов и был приглашен в обком партии, но двери вдруг распахнулись, Юлия Марковна подбежала к Левашеву, потянулась к его уху и стала что-то шептать, волнуясь и почти плача.

– Что! – вскрикнул Левашев. – Когда?

– Неизвестно. Часа полтора никто не входил в кабинет: думали, работает… Боже мой, какое несчастье!

Левашев схватил трубку, бросил, рванул другую и опять бросил – попадались ненужные телефоны, и только в третий он крикнул:

– Больницу!

Игорь Саввович увидел ружья, которые висели над кроватью тестя, вспомнил, что в его рабочем столе хранится пистолет, и, по-прежнему глядя на стул, где во время бюро должен был сидеть Иван Иванович, думал: «Если больница, значит, не смертельно!» После этого Игорь Саввович заметил, что по ошибке смотрит на другой стул. Он вздрогнул, когда Левашев с лязгом бросил трубку на телефонный столик.

– Валентинов при смерти, – проговорил он раздельно. – Третий инфаркт… Какие люди! Валентинов, Карцев, полковник Сиротин…

Он схватил заговорившую на столике трубку.

– Левашев! Докладывайте…

Игорь Саввович кособоко пошел к дверям по узкому ковру, думая, что Левашев не заметит его исчезновения.

 

Игорь Гольцов

Валентинов умер поздно, после двенадцати, когда трамваи по Ромску ходили редко, а вот троллейбусов, пожалуй, было не меньше, чем днем. «Наверное, потому, – размышлял Игорь Саввович, – что троллейбусные маршруты значительно длиннее трамвайных. Ведь на окраину иначе, чем троллейбусом, не попадешь». В темноте он заблудился, потому что из больницы вышел в незнакомые ворота, чтобы ни с кем не встретиться.

Бабушка Надежда Георгиевна держалась молодцом, не захотела, чтобы покойного сына положили в морг, и теперь ждала машину, чтобы увезти одетое в полосатую больничную пижаму тело Валентинова в отчий дом на Воскресенской горе. Она громко – слишком громко – сказала, что ни гражданской панихиды, ни поминок не будет, и просила пожаловать только на Воскресенское кладбище на погребение, где была родовая могила Валентиновых. Много там, кроме Валентиновых, лежало ромских декабристов, сыновей и дочерей декабристов, внуков и внучек декабристов, правнуков и правнучек декабристов. Когда все уходили, бабушка опять слишком громко сказала: «Последний Валентинов».

Странная выдалась ночь. Туч не было, но и звезд тоже, а луна, видимо, только собиралась показаться. Вспыхивали под трамвайными и троллейбусными дугами фонтанчики искр, из городского сада доносились звуки старинного романса, переделанного под шейк, и было невозможно понять, как это умудрились сделать. Пахло пылью с тополиных листьев, тополя были еще чернее темного неба, и только стволы тревожно светились – чудилось, что идешь по горелому лесу. На Роми сонно шипели пароходы.

В семь часов вечера всему взбудораженному городу стало известно, что Сергей Сергеевич Валентинов через две-три недели каждое утро будет по-прежнему спускаться на негнущихся ногах с Воскресенской горы, чтобы сесть за стол в кабинете с окнами в трех стенах. Профессор Напольский, лечащий врач Макеева, член-корреспондент Академии медицинских наук пенсионер Наумов, составившие консилиум, пришли к выводу, что опасность миновала. В восьмом часу Сергею Сергеевичу принесли ужин, он все быстро и деловито съел и потребовал для чтения детектив, клятвенно пообещав, что при чтении не будет делать движений – «клянусь своей бородой!», – не переворачиваться на бок. Узнав об этом, пришел разъяренный профессор Напольский, назвал Валентинова по-свойски болваном, книгу не дал, а вместо молоденькой напуганной сестры привел дежурить возле больного старшую сестру отделения – суровую и даже на вид злую старуху.

До половины девятого, по рассказам старшей сестры, Валентинов послушно лежал на спине, изредка задремывал, а в восемь сорок четыре – сестра засекла время – потерял сознание. Кислородные подушки, массаж сердца, шесть инъекций привели Валентинова в сознание, но профессора Напольского главный инженер не узнал, сестру назвал Ильей Матвеевичем и опять потерял сознание. Снова кислород, инъекции, массаж сердца, после чего Валентинов открыл глаза и сразу улыбнулся. «Долго я спал? – спросил он. – Где я нахожусь?» Затраченная на вопросы энергия дорого обошлась больному: опять потерял сознание, затих, казалось, не дышал. После этого и случилось то, что сестра-старуха назвала «начал обираться». Восковыми руками Валентинов снимал нечто невидимое с лица, пытался разгладить бороду, осторожно, словно золотые пыльнки, сметал что-то с груди.

Для инфарктника Валентинов умирал странно – слишком долго. Около десяти часов снова собрался консилиум, растерянный ненаучными фактами течения инфаркта, применил все известные реанимационные средства, отчего больному стало еще хуже – задыхался, не приходя в сознание. Так продолжалось до одиннадцати часов пятидесяти минут, после чего Сергей Сергеевич вдруг начал розоветь и медленно-медленно приходить в сознание, что было для членов консилиума неожиданным. Они всполошились, не сговариваясь, так посмотрели на старшую сестру, что она с размаху вонзила тонкую и длинную иглу с адреналином.

– Где я нахожусь?

Валентинов узнал Напольского, улыбнулся ему, члену-корреспонденту Наумову дружески кивнул, умудрившись оторвать голову от подушки, попросил воды. Напившись, Валентинов сказал:

– Я умираю, друзья… Возьмите карандаш и бумагу… Спасибо! Телефон три, двадцать пять, шестнадцать… Повторите. Спасибо! Попросите к телефону Елену Платоновну. Пусть приедет. Времени мало!

В палате Валентинова был телефон, главный инженер чуть-чуть приподнялся, чтобы видеть, как Напольский набирает номер. На четвертой цифре Валентинов ойкнул, вытянулся, замер, невозможно долго не дышал, а потом из его груди вырвался хрип, такой звук, который ни с чем сравнить нельзя и который называется предсмертным хрипом… Сердце остановилось, глаза были открыты. Старшая медсестра, властно отстранив руку профессора Напольского, потянувшуюся к пульсу умершего, вернула на место отвалившуюся челюсть, двумя пальцами другой руки закрыла глаза покойника.

Мать Валентинова, Игорь Саввович, управляющий Николаев и еще трое друзей главного инженера в палату умирающего допущены не были, сидели в разных углах большой приемной в мягких креслах с журналами в руках – прошлогодние «Огоньки» и свежие номера «Здоровья». О смерти Валентинова они узнали минут через десять после того, как она произошла. Первым вниз спустился старенький член-корреспондент, сел в кресло, взял со стола журнал. Еще минутой позже спустилась старшая медсестра с небольшим чемоданчиком в руках, поставила его на стол и тоже села.

– Скончался? – тихо спросила Надежда Георгиевна.

– Да! – ответила старшая медсестра и, приготовившись вскочить, покосилась на мать покойника, но Надежда Георгиевна сказала:

– Проводите меня к сыну.

Игорь Саввович подумал: «Так не бывает!» Бабушка поднялась, глядя вверх, прямая по-солдатски, пошла впереди – такая спокойная, что было страшно за ее жизнь. Сестра, схватив чемоданчик, бросилась за Надеждой Георгиевной.

– Он моложе меня на двенадцать лет, – сказал удивленно член-корреспондент. – Двенадцать!

Игорь Саввович беспокойно оглядывался. Откуда-то доносились странные короткие удары, похожие на азбуку Морзе; трудно было понять, что это такое, но отвлечься было невозможно, и до ухода из больницы Игорь Саввович так и не понял, что стучало, и под этот звук, от которого ломило в висках, все ждал и ждал чуда. Кто-то должен был подойти к нему, заглянув в лицо, сурово сказать: «Идите к отцу!» Однако Игоря Саввовича никто не замечал, бледные и суматошные люди скользили по нему таким же невидящим взглядом, как по мебели, и убегали делать с покойником нужное, обязательное, от этого особенно жуткое. В первом часу ночи он поднялся, на цыпочках, воровски, шагом вышел на улицу и юркнул в незнакомые ворота.

Сейчас Игорь Саввович во все глаза смотрел на тополиный сквер, выжженный, казалось, пожаром, но странный оттого, что обнаженные стволы остались светлыми. Это объяснялось просто: на фоне черного неба черные кроны тополей стали невидимками. В сквере было бы страшно до жути, если бы не звенели за тополями трамваи и не шуршал асфальт под шинами троллейбусов. По-прежнему кощунственная музыка приплывала с танцевальной площадки городского сада.

Куда идти? Где мать? Где жена? Что с тестем?

«Какие все это пустяки! Какое это имеет значение!» Тихо-тихо шумят невидимые кроны тополей – это навсегда, это вечно; висит над головой черная прорва неба – это было, есть и будет; бормочет сонная пичуга – это бормотание вечности. А вот Валентинов никогда больше не позвонит своему заместителю, не скажет в трубку: «Игорь Саввович, забегите на минутку». Умрет теперь, наверное, скоро бабушка, старый дом Валентиновых, опустев, станет гулким, как барабан на знойном солнце. Потом дом Валентинова снесут, городской архитектор на плане Ромска на месте валентиновского дома больше не напишет: «Сносу не подлежит». Все. Род Валентиновых по мужской линии оборвался. Единственный из рода декабристов мужчина носит фамилию Саввы Гольцова. Бабушка похоронит сына на том месте, где присмотрела могилу для самой себя, громко скажет: «Опередил!» Плакать бабушка на людях не станет…

Игорь Саввович перешагнул через низкий заборчик сквера, не оглядываясь, пошел через широкую улицу с трамвайными путями и следами троллейбусных шин. Возбужденное, словно от алкоголя, приподнятое наркотическое состояние испытывал Игорь Саввович. Ему будто хотелось, чтобы на него обрушился звенящий красный трамвай, ударил в грудь радиатор автомобиля или громада троллейбуса – смерти нет, не существует. Он, Игорь Саввович Гольцов, неторопливым шагом и не глядя по сторонам пересекающий улицу, бессмертен, как небо или бормотание сонной пичуги. Нет смерти – значит, нет и жизни. Видимое, слышимое, осязаемое – сон, придумка, объемный кинофильм. Он невольно подумал: «Солипсизм!» – но было сладостно и пьяно, тепло под сердцем, тело исчезало, прозрачное, словно под рентгеном. «Жизнь и смерть – ничего этого не существует. Нет и того, что несуществующий Игорь Саввович несуществующими мозгами понимает: жизнь и смерть не существуют!» Пустота, космос, царство мертвой материи. Страха тоже нет – не может быть, если нет ничего…

Считая ступеньки, Игорь Саввович поднялся на третий этаж, хотел достать ключи, но раздумал. На лестничной площадке горела очень яркая лампочка, двери четырех квартир были обиты дерматином разных цветов – коричневым, черным, зеленым и блекло-красным. Он вспомнил, как при заселении дома в его квартиру ворвался деловито-взволнованный сосед в подтяжках и шлепанцах на босу ногу, очкастый и ученый – «Соседи, дорогие и милые соседи, есть предложение сделать нашу лестничную клетку веселой. Не будем обивать двери коричневым скучным дерматином. Давайте договоримся, кому обивать двери черным дерматином, кому – коричневым и так далее…» Светлана хохотала, но в переговоры вступила.

Игорь Саввович ни одного человека из трех квартир не знал, хотя некоторые лица помнил и при встрече на лестнице здоровался. В городе он соседей не узнавал. Кто такой, например, мужчина в подтяжках? Хорошие ли сны видит он сейчас за дверью с блекло-красным дерматином? Впрочем, как можно сейчас спать, когда небо пусто, словно дырявый карман? Игорь Саввович сморщился, не чувствуя боли от прикушенной и обильно кровоточащей губы, стал поочередно нажимать кнопки звонков трех квартир. Каждую он прижимал долго, наверное, по полминуты, потом оперся на перила и начал спокойно ждать, когда откроются двери. Первым выглянул очкастый и ученый, тот самый, что в подтяжках.

– Ах, это вы, сосед? Чем могу… Простите!

Игорь Саввович молчал. Он молчал и тогда, когда из двух других квартир выглянули женщина и молодой человек в красной пижаме.

– Что случилось?

– Вы звонили?

Они тоже замолчали, успев переглянуться. Соседи двоились и троились в глазах, губы дрожали, значит, Игорь Саввович собирался плакать, но до сих пор не знал об этом. Наконец в немой тишине очкастый и ученый бесшумно вышел из дверей, остановился рядом и несколько секунд молчал перед Игорем Саввовичем.

– Простите! – сказал Игорь Саввович. – Сам не знаю, что делаю.

– Разрешите, я вам помогу, – сказал сосед в очках. – Вы не попадаете рукой в карман… Вам нужны ключи от квартиры? Вот они…

В прихожей было по-ночному тепло, тихо и светло; возле светильников кружились крохотные ночные бабочки, на зеркале краснел четкий след губ, намазанных губной помадой – загадочный, непонятный, заменивший точечки пудры на зеркалах, которыми пользуются женщины.

– Сидите? – спросил он у матери и жены, войдя в гостиную. – Я сниму галстук и тоже… сяду.

Он вернулся из кабинета в распахнутой рубахе, сел, подпер подбородок руками.

– Валентинов-то умер, – сказал он. – Слышали, Валентинов-то умер? – И вдруг сделался деловитым. – Да, Светлана, тебе тоже придется пойти на погребение – непременно, непременно!

Женщина в сером костюме, в белой блузке с галстуком-бабочкой, какие носят знаменитые актрисы, была матерью Игоря Саввовича Гольцова. Ей не шел загар, на юге мать всеми средствами спасала лицо от солнца, но все-таки немного загорала и от такой малости заметно дурнела. Сейчас, то есть сегодня, мать Игоря Саввовича Гольцова была неестественно бледна, и от этого безупречно красива – и серые большие глаза, и нежные изгибы блестящих бровей, и классический овал лица. Все, ей принадлежащее, было при матери… Женщина в сером костюме, в лакированных туфлях, с огромной копной волос была матерью Игоря Саввовича Гольцова, и он любил ее так, как может любить мать добрый, умный, благодарный за материнскую любовь сын. Игорь Саввович любил низкий артистический голос матери, ее манеру откусывать – энергично и весело – концы длинных слов, любил видеть, как она ходит, сидит и стоит И сейчас, глядя на мать, бледную, убитую и растерянную, наверное, до паники, но внешне сдержанную и даже как бы сонную, он любил ее не меньше, чем раньше а может бьпь, даже больше, так как мать была и оставалась единственным родным человеком на свете, перед которым не стыдно упасть на колени и выплакаться, как это бывало в детстве. Игорь Саввович сидел перед матерью, страдая, на глазах у него были слезы, когда он спросил:

– Мама, как же это случилось, мама? Почему в тридцать лет… – Не договорив, ой прижал руки к груди. – Ты ведь этого не хотела, мама, ты не могла этого хотеть…

Игорь Саввович плакал экономно: молча глотал слезы, кадык судорожно двигался, лицо было почти сухим. Когда он притих совсем, раздался голос Светланы:

– Папе объявили строгий выговор с занесением…

Он повернул голову, чтобы увидеть жену, но она сидела позади него, закрытая высокой спинкой кресла, и Игорь Саввович решил, что успеет еще посмотреть на Светлану.

– Строгий выговор с занесением в учетную карточку – суровое наказание! – сказала Елена Платоновна. – После такого обычно следует снятие с руководящей должности…

Женщина, которая никогда не ошибалась и всегда была права, не любила, если в чем-нибудь отсутствовала полная ясность.