Опять короткий и толстый ноготь Ванечки Юдина отмеривал миллиметры на граненом стакане, опять отупело лежал на земле Семен Баландин, опять Устин Шемяка ревниво следил за виртуозными пальцами Ванечки, опять Баландин выпил на пятьдесят граммов водки больше, чем другие, и опять он давился водкой, снова бегал в кусты не в силах сдержать рвоту – все было обычным.

Когда вторая бутылка была выпита, четверо приятелей, повернувшись лицами к реке, легли на животы, и это тоже было обычным – они всегда после второй бутылки отдыхали, повертывались лицами к реке и ложились на животы.

Внизу, под яром, мелодично поплескивала Обь, подтачивая высокий глинистый берег. Четверо приятелей лежали на такой возвышенной точке земли, с которой мир открывался воздушно, широко; только на высоком берегу громадной реки у человека возникает ощущение крылатости, безграничности мира, возникает тяга к полету. С высокого яра реки хочется взмыть плавной дугой, медленно и сладостно взмахивая крыльями; пусть остаются слева и справа зеленые верети, пусть проплывают под грудью голубые озера, частоколы сосняков и кедрачей, пусть впитывается в глаза речная сиреневость…

Притихнув, не двигаясь, лежали на теплой земле четверо, глядели на обское левобережье, щурили глаза на солнце, дышали, думали… Смутно улыбался собственным мыслям Семен Баландин, пощипывая грязными пальцами верхнюю губу, не спуская глаз с противоположного берега Оби, где остро желтела полоска ослепительного, как лезвие ножа, песка; притих Устин Шемяка, мечтательно напевал сквозь зубы Витька Малых, а Ванечка Юдин все вздыхал и вздыхал.

– На рыбаловку бы съездить… – не выдержав, сказал он. – Сетчишки у меня есть, обласишка на дворе лежит…

На реке появился пассажирский пароход «Козьма Минин» – большой, сияющий, сверху донизу облитый веселой музыкой; ходили по верхней палубе нарядные пассажиры, сверкали красным цветом спасательные круги, наклоненную трубу венчал лихой дымок, а по верхнему мостику расхаживал белоснежный, с позолотой капитан. Репродукторы на палубе «Козьмы Минина» – вот совпадение-то, вот чудо-чудное! – пели голосом Людмилы Зыкиной Витькину песню про моряка: «…Каждой руку жмет он и глядит в глаза, а одна смеется: „Целовать нельзя…“

– Поплы-ыыы-л! – протянул Витька. – Поплы-ы-ы-л!

Когда пароход исчез за сияющей излучиной Оби и снова стало тихо и грустно, когда музыка затихла, а взбаламученная носом парохода волна, добравшись до берега, с шелестом накатилась на песок, Ванечка Юдин решительно сказал:

– Значится, еду я на рыбаловку! Вот первого августа завязываю, маненько себе отдых даю – и на рыбаловку!… Тока меня и видели!

Накатившись на берег с шуршанием, вода тут же с плеском отхлынула назад, помедлив и как бы собравшись с духом, снова угрожающе двинулась на коричневый песок, но на второй раз у нее сил забраться на возвышение не хватило – только подступила к песку, только жадно лизнула кромку…

– Ты три года завязываешь! – с усмешкой сказал Устин Шемяка.

Он хотел что-то еще добавить, но только махнул рукой и перевернулся на спину. Ситцевую рубашку в горошек Устин уже снял, голубая майка туго обтягивала его волосатое тело, грудь выпирала горой, живот западал; лежал он тихо, черный и беспомощный, как навозный жук.

– Сопьешся ты с кругу, Ванечка! И я тоже сопьюси… – насмешливо сказал он, глядя в небо.

Набрав в широкую грудь как можно больше воздуха, Устин Шемяка не дышал так долго, что Витьке Малых тоже не хватило воздуха: он старательно подражал Устину.

– Ты зря каркаешь, Устин! – продышавшись, сказал Витька. – Вот Ванечка завязывал же на Первомай… Тридцатого не пил, первого не пил, второго не пил…

Витькины слова падали в тишину бесшумно, как овальные камни в спокойное озеро… Скрылся окончательно за крутой излучиной белоснежный пароход «Козьма Минин», утихомирилась вода. За стеной молодых веселых елок понемножку оживала позавтракавшая деревня: прошли, разговаривая и смеясь, несколько знакомых грузчиков с рейда, хлопотливо пробежали девчата, пересвистывались тальниковыми свистками мальчишки, важный голос областного диктора объяснял, сколько подкормлено хлебов в колхозах и совхозах области; диктор говорил так раскатисто, что все слова казались состоящими из буквы «р».

– Не надо ссориться, товарищи! – негромко сказал Семен Баландин. – Ссоры никогда не приводят к установлению истины.

Круто взмыли с прибрежного песка две белоснежные чайки, бесшумно начали подниматься ввысь на белоснежных крыльях. Белые, с веретенообразными телами, с огромным размахом крыльев птицы поднимались все выше и выше и были так спокойны, точно покидали землю навсегда.

– Полете-е-е-ли! – тихо протянул Витька Малых.

Семен Баландин снял драную засаленную кепку, огрызком гребешка расчесал волосы, открыв солнцу высокий незагорелый лоб. Приподнявшись на локте, он долго смотрел туда, куда ушел пароход, где расплавились в небе чайки. Одутловатое, водянистое лицо его немного разгладилось, мешки под глазами уменьшились, на губах появилась славная, грустная улыбка.

– Человек – странное существо, – негромко сказал он. – Что определяет его судьбу? Кто может это понять? Вот послушайте историю, которая произошла много лет назад, когда я работал главным инженером Осиновского завода. Тогда я был молод, только женился на Лизе и был самым счастливым человеком на свете… – Он усмехнулся. – Да, не верится, что я когда-то был счастлив, что у меня была жена, семья… Порой мне кажется, что это было в какой-то другой жизни, а может, это был не я? Или это теперь не я?… Я хочу рассказать вам историю о серой мыши. Может, я уже и рассказывал ее… Она все время почему-то у меня в голове торчит… Вот и сейчас я о ней вспомнил… А может, и не было этого вовсе, а я сам когда-то придумал!… С той поры столько выпито водки, что реальность путается с фантазией…

Рассказ Семена Баландина

– Так вот. Я работал главным инженером Осиновского завода, когда в поселок к нам приехал Борис Зеленин. Не успел этот Зеленин приехать в поселок, как явился ко мне участковый милиционер предупредить, чтобы я не брал его на работу. Какой-нибудь месяц в поселке, а уже милиции успел надоесть: там избил кого-то, там подрался с геологами, здесь разбил витринное стекло, а там, понимаете ли, облил с головы до ног грязью девчонку в шелковом платье… Оказывается, была у него судимость за хулиганство, но он вышел – и опять за свое. Меня почему-то заинтересовал этот Зеленин, и я попросил секретаршу направить его ко мне, как только он придет в контору… И что же?… Является. Косая сажень в плечах, голубые глаза. Характеристику с Кетского шпалозавода подает, где сказано, что имеет среднее образование, что выдавал на-гора по две с половиной нормы… «Простите, Зеленин, – спрашиваю я его, – нельзя ли узнать причину вашего ухода из коллектива Кетского шпалозавода?» – «Пожалуйста, – отвечает. – Я ушел оттуда после драки с мастером…» – «А не изволите ли объяснить, чем была вызвана драка?» – «А мне морда мастера не нравилась!» Забавно! «И вы хотите работать на нашем заводе?» – «Не только хочу, но и буду – у вас трех рамщиков не хватает, а найти хорошего рамщика не так просто…» Ну и нахал! «А если вам мое лицо не понравится, тоже полезете в драку?» – «Да я сейчас дал бы вам в морду, если бы деньги не кончились. А я деньги люблю!» – «Значит, только деньги и любите?» Ухмыляется. «Давай-ка волынку не тяни, Баландин, а принимай или пошли меня куда подальше, где кочуют туманы!» А мне, дорогие друзья, действительно позарез нужны рамщики. И, дорогие мои друзья, я принимаю его на работу, и Борис Зеленин начинает свою трудовую деятельность… Длинно расписывать его художества я не буду, так как главное – в финале… Коротко все это выглядит так: только за три первые недели Борис Зеленин затеял две крупные драки с парнями, а в начале четвертой недели учинил в клубе такой дебош, что участковый пришел ко мне домой рано утром и сообщил с торжеством, что Зеленин сидит в отделении и уж теперь-то для суда материала достаточно. Однако милиционер со мной советуется, так как во вчерашнем номере районной газеты в списке лучших рамщиков района Борис Зеленин числится первым… «Что будем делать? – вежливо спрашивает участковый. – Все ли воспитательные меры исчерпаны?» А я сижу и читаю сорок восемь листов протоколов… Боже ты мой! Чего здесь только нет! «Сажайте, – говорю, – к чертовой матери!» А сам тоскую: ведь такого работника отдаю под суд! «Зайдите, – говорю, – с ним ко мне еще разок… Чем черт не шутит!» …И вот происходит чудо! Настоящее чудо, друзья мои, ибо ничем иным, кроме чуда, не объяснишь такой крутой загиб человеческой натуры, который привел Бориса к исцелению… Часа через два приходят они ко мне, усаживаются, молчат. «Ну что, Зеленин, – говорю, – довоевался? Опять в тюрьму?» А он молчит. Сидит печально на стуле, глядит на меня исподлобья, и лицо у него бледное. Естественно, я говорю: «Струсили, Зеленин? Испугались, когда запахло тюрьмой?! А ведь предупреждали же вас…» Молчит. Кривится, но глаз с меня не сводит. И вдруг тихо просит: «Не сажайте меня! Слово даю, что ничего плохого никогда обо мне не услышите! Не буду больше драться и хулиганить!» Мы с участковым переглядываемся, ничего понять не можем: верить ему, не верить?… А он опять: «Не буду я больше!» – «Почему мы вам должны верить?» – «Из-за мышки…» – «Что?… Из-за какой мышки?…» – «Серенькая мышь, она сегодня под утро в камере из норки вылезла…» – «Слушайте, Зеленин, не морочьте нам голову! Какая мышь? Откуда вылезла? При чем тут мышь?» – «Серенькая… – говорит, – маленькая, видно, как под кожей сердце бьется…» – «Вы что, убили эту мышь?» – «Нет, – отвечает, – убежала в нору, а хвост тонкий, членистый, как у ящерицы… И сквозь кожу видно, как сердце бьется…» – «Ну и что, Зеленин? Какая связь между мышью и вашим поведением?» Молчит. Переглянулись мы с участковым, видим, с человеком что-то творится, какая-то перемена в нем… «Последний раз, Зеленин… Больше веры не будет…» И что вы думаете, друзья мои? Проходит месяц, другой, третий, Борис работает, в драки не лезет, никого не задирает, не обижает. Что вы на это скажете, друзья мои? Обыкновенная серая мышь! Вылезла из норки, поднялась на задние лапы, дрожит, хвост членистый, как у ящерицы, под кожей видно, как бьется сердце… Чертовщина какая-то, а не дает мне покоя. Была бы у нас водка, друзья мои, предложил бы я тост за маленькую серую мышь… Человеку знать не дано, когда и где она вылезет из норки… Стоит на задних лапах, нюхает воздух, хвост членистый, под кожей видно, как бьется сердце…

В безветрии неподвижно лежала река, пересекала ее молчаливая лодка, на левой стороне поселка в синих кедрах начала отсчитывать кому-то длинные годы жизни кукушка. Колыхалось над теплой землей волнистое марево, остроконечные ели вонзались в прозрачное небо, из уличного радиоприемника лился голос все той же Людмилы Зыкиной… Бывший директор шпалозавода Семен Баландин, охватив колени руками, глядел на Заобье, а трое лежали – тихие, молчаливые, немые. Витька Малых, скорчившись, ковырял пальцем ямочку в дернине; ему было нехорошо, тревожно, хотелось уйти домой, но он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.

– Сейчас деньги трудно достать, ребята! – прошептал Витька. – А в одиннадцать Поля закроет магазин…

По солнцу было половина одиннадцатого: именно в это время оно повисало лучами на кроне старого осокоря, что стоял на кромке яра, именно в это время река из сиреневой начинала делаться желтой, а у берегов просветлялась настолько, что прибрежная полоса, казалось, расширялась за счет донного песка.

Именно в половине одиннадцатого деревня окончательно приходила в себя после длинной предвоскресной ночи. Уже по всей улице разносились мужские и женские голоса, где-то подхрипывала гармошка, звенели велосипеды, на которых катались деревенские ребятишки. Голос Зыкиной исполнял уже четвертую песню, и от него в воздухе разливалась вечерняя грусть, хотя слова песни были обыкновенными.

– У меня есть рупь! – не открывая глаз, сказал Устин Шемяка. – Ничего не поделашь: приходится каждого пьяницу поить… Уж така наша доля горемычна!

Устин сунул руку в карман брюк, не копошась пальцами, вынул новую, чистенькую, хрустящую бумажку. И это было проделано так ловко, что можно было понять – рубль давно ждал пальцев хозяина.

– Гони и ты, Ванечка, рупь! – насмешливо потребовал Устин. – Ты седни у Брандычихи два рубля с копейками брал взаймы… Он на секунду открыл глаза. – Брандычиха про это дело говорила Груньке Столяровой, а Грунька у моей гадости ложку перца брала, так я сам слышал, как она в сенцах мою бабу упреждала… Ты, говорит, свово-то седни держи, Ванечка-то, говорит, с ранья у Брандычихи два рубля с копейками брал…

Витька Малых беззлобно рассмеялся, когда Ванечка Юдин, застигнутый врасплох, беспрекословно вынул из кармана смятый и грязный рубль и, хлопотливо присоединяя его к первому, быстро затараторил:

– А больше у меня нету! Рупь пятнадцать копеек я уже давал, а те сорок три копейки, что у меня еще были, пришлося бабе отдать, как хлеба на обед нету… Да чего ты лыбишься, Устин, да чего ты перекашивашься, когда я у Брандычихи-то на сахар брал… Вчерась моя баба-то ей говорила: «Хорошо бы до зарплаты рубля два одолжить!» А я этот разговор услыхал, да вот утресь и пришел к Брандычихе. Раз обещала моей бабе, говорю, два рубля, так давай их сюда, я по бабиному слову к тебе пришедши, но ты, Брандычиха, дай мне не два рубли, а дай два с копейками как сахару тоже нету… И что же это означат? Это то означат, что восьмидесяти семи копеек не хватат… Ах, ах, где же их брать?

Ванечка Юдин не глядел на Семена Баландина, озабоченный, обращался только к Устину и Витьке, но бывший директор шпалозавода густо покраснел… Придя в себя окончательно, сделавшись на короткое время прежним человеком, Семен Баландин страдал оттого, что пьет на чужие деньги, и вот сейчас сидел съежившись, туго отвернув голову.

– Достанешь, Ванечка, восемьдесят семь копеек! – по-прежнему насмешливо сказал Устин. – Вот чего это у тебя в правом кармане брякат, когда перевертывашься с живота на спину?

– Ключи!

Устин весело захохотал.

– Ключи? А ну, еще раз перекатися-ка с брюха на спину… Нет, ты перекатися-ка, перекатися-ка… Не хочешь?

– Ну, есть у меня полтина, – после паузы сказал Ванечка. – Так все равно тридцати семи копеек не хватат!

– Добавлю тридцать семь копеек! – ответил Устин. – Почто мне тридцать семь копеек не добавить, ежели ты, гадость, полтину кладешь!

Снова весело и незлобиво рассмеявшись, Витька Малых резво поднялся с теплой земли. Ему было хорошо и счастливо оттого, что Ванечка и Устин поладили, что нашлись восемьдесят семь копеек, что Семен Баландин, справившись со смущением, опять грустно глядел в сторону Заобья. Витька Малых был счастлив тем, что остался позади страх от рассказа о маленькой серой мыши, что с лица Семена сошла смертная бледность и что Устин Шемяка уже доходил до той стадии опьянения, когда казался не таким звероподобным, как обычно. Все было хорошо в этом солнечном мире, и Витька Малых протянул руку к Ванечке.

– Давай деньги! – смеясь от радости, потребовал Витька. – Я живой ногой в магазин сбегаю…

Крепко зажав деньги в кулаке, поддернув штаны, Витька уже было приготовился бежать в сельповский магазин, как услышал тонкий призывный свист Ванечки Юдина, а потом заметил и другое – из синих елок показалась наклоненная макушка и суковатая палка бабки Клани Шестерни. На этот раз старуха появилась не одна, вслед за ней ветви раздвинула могучая рука жены Устина Шемяки, известной скандалистки и матерщинницы тетки Нели. Она была могуча и дородна, все лицо у нее было усажено волосатыми бородавками, на жирной шее висели громадные бусы, похожие на кандальные цепи.

– Вот они, соколики, вот они, болезные! – радостно запищала бабка Кланя Шестерня, тыча палкой в сторону приятелей. – Вот они где обретаются, Нелечка, вот какой разворот дают себе… Ты их сведи на нет, касатушка!

– Здорово, здорово, мужики! – басом сказала тетка Неля. – Вот ты, Семен Василич, драствуй, вот ты, Ванечка-гадость, драствуй, вот ты, Витька-подлюга, дравствуй! Все драствуйте!

Жена Устина стояла подбоченившись, бусы на ее шее побрякивали, широко расставленные ноги были увиты толстыми синими венами.

– А ну, подь-ка сюда, Витька-подлюга! – сказала мужским басом тетка Неля. – Чего это у тебя в кулаке зажато? Покажь, гадость, чего ты за спину прячешь?

– Витька, тикай! – тонко закричал Ванечка. – Тикай, Витька!

Не доверяя собственному крику, Ванечка кенгуриными скачками бросился к Витьке, разделив своим худеньким телом его и тетку Нелю, толкнул парня в спину, и это было сделано своевременно, так как толстуха с неожиданным проворством вдруг прыгнула вслед за ними, стремясь поймать Витьку за руку, но, на счастье четверых, промахнулась, пробежав по инерции дальше, эапнулась о незаметно протянутую ногу мужа. Некрасиво задрав юбку, тетка Неля растянулась на земле.

– Оп-ля! – радостно воскликнул Устин Шемяка. – Держись за землю, гадость, не то упадешь!

Он злорадно захохотал и хохотал до тех пор, пока жена не поднялась с земли и, отряхнувшись, не пошла на мужа такой медленной и деловитой походкой, какой следует за своей литовкой усталый косарь: он не отрывает подошв от земли, глядит в одну точку, глаза у него разрушительные, так как вжикающая сталь за один взмах кладет на землю тысячи живых стеблей. Толстые ноги тетки Нели, как ноги косаря на росе, оставляли два глубоких следа на травянистой дернине.

– Остановись! – сквозь зубы сказал ей Устин. – Я тебя счас изуродую… Я тверезый…

Сделав еще два-три шага, тетка Неля остановилась – с перекошенным лицом, с гудящими от злости руками, с пустыми глазницами; в груди у нее клокотало и хрипело, зубы скрипели, точно меж ними перемалывался речной песок. Они – муж и жена – стояли друг против друга и были похожи, как брат и сестра. Все-все у них было одинаковое: злобное выражение глаз, мускулистые руки, широко расставленные ноги. И слово «гадость» они произносили одинаково – на коротком продыхании, словно бы мельком, как бы приговорочкой.

– Ну, погодим до вечера! – сказала тетка Неля.