Дорогой отцов

Лобачев Михаил Андреевич

Роман М. Лобачева — о Сталинграде и сталинградцах в преддверии великой битвы. Прослеживается судьба нескольких рабочих династий. Высокое чувство патриотизма, самопожертвование характерно для героев книги, которые в грозные годы войны ковали победу в тылу и взяли в руки оружие, чтобы защитить от врага свой родной город.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Инженер Григорий Лебедев справлял день своего рождения. На его именины первым приехал отец Григория, Иван Егорыч, мастер на все руки. Отец был из тех человеческих натур, которым, кажется, сколько они ни живи, не будет износа. Он высок ростом, широк в груди, крутоплеч и жилист. Иван Егорыч, во всем любя порядок, по-хозяйски внимательно осмотрел квартиру. Григорий уже давно живет отдельно от отца, но Иван Егорыч все же по родительской привычке кое-когда поучал и наставлял сына.

— Все роскошничаешь, — однажды заметил он Григорию. — Сколько заплатил за это добро? — спросил, внимательно вглядываясь в картину. Его темно-коричневые глаза блестели молодо. — Сколько же, говорю, отдал за эту работу?

— Пятьсот, — ответил Григорий, такой же высокий, как и отец, широкоскулый, темноволосый, с выразительно-спокойными глазами.

— Пятьсот? — удивился Иван Егорыч. — Не дороговато? Ну, да ладно, все не пустая стена. — Помолчал. — А где Алеша? — спросил он о своем внуке.

— На водную базу ушел.

— Плавает он бойко. Да и нельзя иначе: на Волге жить да воды бояться — худое дело. А Машенька спит?

— Машенька во дворе.

— Пойду взгляну на нее.

Иван Егорыч вышел в просторный двор, переполненный шумливой детворой. Малыши копались в песке, строили избушки на курьих ножках, играли в прятки. На игры и забавы они были неутомимые выдумщики. Иван Егорыч глянул в одну сторону, в другую — нигде не было видно Машеньки. Он хотел было вернуться в квартиру и сказать об этом снохе, как вдруг услышал родной и неповторимый голосок:

— Дедушка!

К Ивану Егорычу бежала Машенька. Теплый ветерок развевал ее пушистые волосы. Она бежала к деду так быстро, что Иван Егорыч, пугаясь, как бы она не упала и не ушиблась, заспешил ей навстречу. Машенька так и взлетела к нему на руки.

— Ты где была?

— С девочкой в куклы играла. Ты, дедушка, не уезжай. Ты живи у нас.

У Ивана Егорыча, как всегда, для внучки в кармане береглась конфетка. И Машенька, зная это, всякий раз ждала от деда гостинчика. Не обманулась она и на этот раз. Получив шоколадку, Машенька убежала домой, а Иван Егорыч вышел за ворота, стал поджидать Алешу. Четырнадцатилетний внук Ивану Егорычу нравился ранней самостоятельностью, чистотой души и подкупающей добротой. Лицом он вышел в отца: смугловатый, черноволосый и черноглазый.

Поджидая Алешу, Иван Егорыч от нечего делать посматривал на оживленное движение по главному тракту. Дом, в котором жил его сын Григорий, стоял на площади Девятого января; через нее, широкую и просторную, проходил главный автомобильный путь на север, в сторону металлургического и машиностроительных заводов-гигантов. Через площадь громыхали и трамваи, до отказа переполненные в часы пик.

Иван Егорыч, вспомнив о жене, Марфе Петровне, которая вот-вот должна подъехать, забеспокоился. «Затискают», — подумал он. Иван Егорыч поднялся и пошагал на остановку помочь Марфе Петровне, если она окажется не в силах выбраться из людской тесноты. В такой час перегрузок можно застрять перед самым выходом и проехать лишнюю остановку, что не раз и случалось со слабыми и нерасторопными. Марфа Петровна, конечно, не из таких хилых, но и она может оплошать. Иван Егорыч долго стоял на остановке. Он пропустил несколько вагонов и, не дождавшись жены, вернулся на свою лавочку. И не успел он выкурить папиросу, как, к своему удивлению, среди пассажиров, выскочивших из очередного вагона, заметил Марфу Петровну. Она легкими шажками пересекла трамвайную линию и зачастила к Ивану Егорычу. «Резвая, как девчонка, — улыбнувшись, подумал Иван Егорыч. — А, пожалуй, она переживет меня». Ему немножко стало грустно. Марфа Петровна еще издалека заприметила мужа.

— Кого поджидаешь? — бойко заговорила она.

— Тебя, госпожа Лебедева.

— А почему не встретил? А я еще подумала. Вот, думаю, сейчас муженек в одну руку возьмет мою кошелку, а другой — меня под локоток, — говорила быстро, посматривая на Ивана Егорыча с желанной добротой и покорностью.

— Вот чего ты захотела! — удивился Иван Егорыч, а про себя подумал: «Переживет, ей-богу переживет».

— Зачем ворот расстегнул? Нехорошо в твою пору молодиться.

— Отвяжись. Иди своим путем, а я поджидаю Алешу.

— А-а — дружка-приятеля.

Каждая встреча деда с внуком для обоих была приятна. Они частенько уходили на берег Волги и там проводили время в задушевных беседах. И сегодня они устроились на самом крутом пригорке, с которого далеко просматривалась Волга.

Правый, горный берег, с грядой холмов по западной окраине города, протянувшегося на десятки верст, изрезан глубокими балками, изогнут в подкову. По северной изгорбине высились машиностроительные заводы и металлургический гигант, на южной — судостроительный и лесопильные предприятия. Весь берег в заводских трубах, и только в самом центре Сталинграда небо в чистой синеве.

— Хороший день, — не отрывая глаз от Волги, говорил Иван Егорыч. — Все тут широко и просторно.

Да, прекрасен Сталинград в летнюю пору, с шумными улицами, с зеленью бульваров и парков; прекрасен в ночную пору, когда с крутобережья тысячи уличных фонарей и сотни домов, залитых светом, смотрят на вас; прекрасен с Волги, когда вы плывете по широкому плесу, плывете мимо заводов, озаряющих небо пламенем мартеновских печей.

— Это что там за караван, Алеша? — Иван Егорыч рукой показал на Голодный остров.

— Нефтяные наливушки.

— Ничего себе. Сильные нынче пошли буксиры. Был я, Алеша, в Горьком, в Казани, в Ульяновске — хорошая, красивая там Волга, но нет там такой широты, как у нас. У нас — махина. Глазом не окинешь. Алеша, ты кем хочешь быть?

— Мне, дедушка, хочется быть и летчиком, и моряком, и путейцем.

— Да-а, — многозначительно промолвил Иван Егорыч. — Теперь это возможно. Теперь у нас дорога широкая. Ты, Алеша, иди в мореходное училище. Я не был моряком, но море люблю. В гражданскую под Царицыном у нас командовал батальоном черноморец. Лихой вояка. И матросов было много — дружные и храбрые ребята.

— Дедушка, а ты мне не рассказывал про черноморцев.

— Разве? Всего не перескажешь. Забывается. Да и лет с тех пор прошло немало. Удивительные люди эти моряки. Смелы и бесстрашны. Вот уж, действительно, воевали по пословице: один за всех, все за одного. Чудесные, просто какие-то необыкновенные люди. В моряке, как бы это тебе сказать, свито все лучшее, что есть в нашем человеке, — и смелость, и отвага, и верность, и стойкость. Особенно стойкость. Где, бывало, моряки, там — неодолимая крепость. Об отступлении понятия не имели. Отступление для них — позор, измена. Был, Алеша, такой случай. Летом девятнадцатого года, когда Царицын занял генерал Врангель, в районе заводов высадился отряд моряков под командованием Кожанова. Подобно буре разметали они вражескую часть. В городе поднялась паника. В смертном страхе буржуи, купцы и дворянчики, понаехавшие в Царицын, бросились на поезда, начали утекать на лошадях, просто скакать на своих двоих. Переполох поднялся и в белогвардейских военных штабах.

— Ну, а дальше, дальше, — с волнением спросил Алеша. — Город заняли?

— Нет. Город отбили через полгода. В зимнюю ночь второго января двадцатого года, а в тот раз не удалось.

— Что же случилось, дедушка? — сгорал Алеша от нетерпеливого любопытства. Ему хотелось знать самым подробным образом все обстоятельства сражения на заводских улицах, на самом берегу Волги.

— Не подоспела помощь морякам. С севера по суше на Царицын наступала пехота. Полк не прорвался, и моряки оказались без подмоги. На фронте такое случается. Противник ведь тоже не дурак.

— Что же стало с моряками?

— Моряки, говорю тебе, не умели отступать. Они сокрушили вражескую пехоту и вихрем занимали улицу за улицей. Тогда Врангель кинул на моряков казаков.

И произошел невиданный бой моряков с конницей. Казак с шашкой на донском скакуне, а моряк с земли — со штыком и гранатой. Страшный был бой, Алеша, страшный.

— Что же все-таки стало с моряками? — допытывался Алеша.

— Моряки, Алеша, дрались до последнего. Когда не стало патронов и гранат, кололи штыками лошадей. Стаскивали казаков с седел. Садились на коней, и, как умели, сами рубили. Дорого обошелся этот бой белоказакам.

— А моряки?

Сострадание и жалость, охватившие Алешу, приводили его в состояние крайнего возбуждения. Его воображение дописывало ужасную картину боя. Ему виделись и слышались звуки и шумы, крики и стоны сражения. Виделись лужи крови и в них — убитые и раненые; виделись всплески гранатных взрывов, блеск и сверкание сабель, ошалелый конный цокот; виделись бесстрашные моряки в кровью залитых тельняшках, с гранатами в одной руке, с шашкой — в другой. Алеша много прочел книг о гражданской войне, и ему не трудно было представить картину боя во всей ее кровавой ожесточенности.

— Неужели все погибли? — не унимался Алеша.

— Почти, — опущенным голосом ответил Иван Егорыч. — Дорого, очень дорого обошелся этот бой и той и другой стороне.

— Но… кто-нибудь да остался в живых? — не мог примириться Алеша с фактом полной гибели отряда.

— Остались. Раненых подобрали рабочие. Выходили, сберегли до прихода Красной Армии. Ты, конечно, видел памятничек морякам?

— Видел, но там ни слова о том, что ты мне рассказал.

Иван Егорыч вздохнул.

— У нас так, — промолвил он с легким осуждением. — У нас, у русских, должно, в характере это живет. Надо биться — бьемся. Сделали дело — и хорошо, и ладно.

— Если бы я знал такое о моряках раньше, я бы по-другому… Ладно, я еще не раз побываю у них.

— Вместе сходим, Алеша. — Помолчали. — Ты, Алеша, в каникулы куда-нибудь поедешь?

— Нет, а что?

— Отпуск я беру. Хочу порыбачить. Компанию мне не составишь?

— С радостью, дедушка. И дружка своего приглашу. Можно?

— Пожалуйста. Втроем еще лучше.

Позади послышались быстрые шаги. Иван Егорыч оглянулся.

— За нами, — сказал он. — Легкий посол.

Марфа Петровна еще издалека громко заговорила:

— Я долго буду вас искать? Все уже готово, а я бегай, как девчонка.

— Идем, бабушка, идем, — обрадовался Алеша.

Стол застлали свежей скатертью. Анна Павловна, жена Григория, белокурая женщина, с веселым огоньком в добрых глазах, все сновала из кухни в столовую. В ее движениях была такая милая легкость, что Марфа Петровна, глядя на разрумянившуюся невестку, ловкую и счастливую, немножко даже позавидовала, вспомнив свою молодость.

В гости к Лебедеву приехал молодой сталевар Александр Солодков с женой. Невысокий, светловолосый и светлолицый, с живыми зеленоватыми глазами, он выглядел юношей. Его крутые сбитые плечи и сильные, не по росту крупные руки говорили о том, что Александр Григорьевич познал тяжелый труд с ранних лет.

— Садитесь, пожалуйста, — приглашала к столу Анна Павловна.

Иван Егорыч взбил густые, в легкую проседь, усы, пригладил темные волосы, чуть посеребренные на висках, громко кашлянул, дескать, он готов и можно начинать. Он вскинул руку над столом. Кисть руки у Ивана Егорыча большая, тяжелая, жилистая.

— За сына, за именинника, — сказал густым баском. — У тебя, Гриша, все впереди. Я доволен тобой. Ты — строитель. И мы — строители. За Гришу и за всех строителей!

— Правильно, Иван Егорыч, — соглашался сталевар. — За Григория Ивановича. За всех металлургов и за тракторостроителей.

— Хитер ты, Шурка. За Гришу, за сына, это верно, а с металлургами не торопись, встань в очередь.

— Почему? Из стали, Иван Егорыч, всякая машина свое начало берет. И тракторы из нашей стали. А наша сталинградская сталь первостатейная.

Варюша, жена сталевара, сказала:

— Не хвались. Не хорошо так.

— Хвались, да не зазнавайся. Мы вот любую сталь даем, а все-таки говорим: лучше надо, лучше. А сваришь лучше, новый себе заказ даешь: дай-ка я завтра дам сталь высшей марки. — Александр Григорьевич лукаво ухмыльнулся. — Согласен, Иван Егорыч?

— Ты, Шурка, столько доброго наговорил о сталеварах, что нам, тракторостроителям, право, нет места в твоем калашном ряду. Ну, да ладно. Я не обижаюсь на тебя, потому что все наше: и люди, и сталь, и тракторы. Вот погляди, Шурка, на мое богатство, на мое поколение. А? Горжусь. Алеша, подойди ко мне. Шурка, у тебя есть такой?

— Будет и у меня, Иван Егорыч. Будет в свое время. Григорий Иванович, поздравляю тебя с днем рождения. Большого тебе успеха в работе. За скорейшее осуществление твоего проекта.

— Спасибо, — поблагодарил Григорий.

Выпили. Иван Егорыч не спеша вытер свои пушистые усы и, окинув сталевара добродушно-покровительственным взглядом, как бы между прочим сказал, что металл «Красного Октября» действительно высокого качества, но все же кое-когда попадается с «червоточинкой». Сталевар, вспыхнув зеленоватыми глазами, не пошел на спор; он слегка махнул рукой и примиренно сказал, что такое еще бывает, что нерадивость в людях еще не перевелась, да и опыт подводит. «Но и ваши кое-какие тракторы сходят с конвейера с хромотой. Не так ли, Иван Егорыч?» Пришлось согласиться и с этим, но, однако, говорилось об этом без должного интереса, потому что все это для них было буднично. Но совсем другое дело, когда они, отойдя от рабочей повседневности, перешли к событиям политическим, тут у них сразу загорелся спор о гитлеровской Германии. Иван Егорыч с жесткой строгостью сказал:

— Польши нет. Бельгии нет. Франция разбита. Что же дальше?

Григорий раскрыл коробку папирос, предложил отцу закурить. Иван Егорыч немножко обиделся:

— Ты мне папиросу не суй. Я не ребенок, меня конфеткой не успокоишь. Что дальше, спрашиваю я вас?

Марфа Петровна песней хотела отвлечь спорщиков, она завела «Ермака», любимую Ивана Егорыча, но тот, сердито глянув на жену, заговорил еще громче и непримиримей. До этого он много молчал, много думал и теперь торопился выложить все то главное, что накопилось в его мыслях, острых и беспокойных, смутных и тревожных.

Гости разъехались поздно ночью, а Иван Егорыч остался ночевать у Григория. Ему досыта хотелось наговориться с сыном.

На другой день, провожая Григория в Москву в служебную командировку, Иван Егорыч наказывал ему:

— Узнай. Разведай там. В Москве люди ближе к большой политике.

II

Война застала Григория Лебедева в столице. Он в числе немногих был вызван в Москву на утверждение проекта строительства в Сталинграде новой, самой большой и благоустроенной гостиницы. Проект одобрили с небольшими поправками. Это была большая творческая удача Лебедева и его соавторов. К этой цели он стремился с завидным упорством, шел с раннего детства, а детство у Григория, как и у многих ребят Царицына, отцвело и повзрослело раньше времени. В двенадцать лет он помогал отцу-красногвардейцу рыть окопы, таскал воду бойцам, в бою подносил патроны к пулемету и сам стрелял разок-другой из боевой в кадета. Больше года терся возле красноармейцев. С горечью покинул родной город и с боями вошел в него в январскую непогодь. А когда войну отбросили на юг, Гриша поступил в среднюю школу, потом — в институт. Так он стал инженером, так сбылась его мечта.

И вдруг война. Билета на прямой поезд до Сталинграда он не смог купить и вынужден был ехать «на перекладных». На третий день пути добрался до Поворино. Отсюда он телеграммой дал знать жене, что едет.

Анна Павловна, наплакавшись, отправилась к своим, на Тракторный. Там она застала одну свекровь, Марфу Петровну, с мокрыми от слез глазами. Дома у нее все перевернулось: дочь Лена второй день глаз не кажет, а муж в добровольцы пошел записываться.

Иван Егорыч в первый же день войны спросил себя: «Что тебе делать?» И ответил: «Тебе всего лишь пятьдесят шесть лет. Ты здоров и крепок. Ты солдат Царицына. Иди, куда следует, просись. Отказать тебе не вправе». И он направился в райвоенкомат. Комиссар принял Ивана Егорыча холодно.

— Что у вас? — безразлично спросил он и опустил глаза на кипу военных документов, поданных ему на подпись.

— Я — Лебедев, командир запаса. Хочу на фронт.

— Придет время, мы вас не забудем, товарищ командир запаса.

— Товарищ батальонный комиссар…

— Я вам все сказал.

Из военкомата Иван Егорыч зашел в райком партии. Там он пожаловался секретарю на военкома.

— Даже разговаривать не захотел, — с обидой сказал Иван Егорыч. — А время такое…

Секретарь долго и внимательно разглядывал Ивана Егорыча, видимо, собираясь с мыслями. Он был молод, и ему, очевидно, хотелось найти верный тон беседы с человеком, у которого за плечами десятки лет жизни.

— Да, время грозное, — согласился секретарь. — Очень грозное, — поглядывая в раскрытое окно, повторил он. — В такое время люди нужны фронту, заводам, колхозам.

Иван Егорыч слегка насупился. Он понял, что и здесь ему не найти поддержки.

— Садитесь, товарищ Лебедев. Скажите, армия может воевать без танков и пушек? Без пулеметов и автоматов? — Помолчал. Дал время подумать. — Представьте себе такую картину: вы идете на завод, а завод на замке.

Иван Егорыч чуть-чуть откинулся на спинку стула.

— Этого быть не может! — решительно возразил он.

— Да, да, завод остановлен, — тверже произнес секретарь, отчего Ивану Егорычу стало не по себе. Он удивленно глядел на секретаря и не мог понять: шутит он или правду говорит. — Так может случиться, если отпустить на фронт всех рабочих.

Иван Егорыч улыбнулся, и лицо его от этой улыбки посветлело.

— A-а… всех отпускать нельзя, — сказал он, несколько повеселев.

— А кому отказать? — секретарь выдвинул ящик письменного стола, взял из него кипу заявлений. — Вот их сколько. И все от рабочих. У директора завода около тысячи. В райкоме комсомола не меньше. А сам я разве не хочу на фронт? Но мне сказали, не спеши, сами возьмем, а сейчас делай то, что партия велит. Вы, товарищ Лебедев, работаете на главном сборочном конвейере. Так вот знайте: завод переводится на производство танков. Можем мы справиться с этим заданием без таких первоклассных мастеров, как вы?

Иван Егорыч, понимая, что больше не о чем говорить, поднялся и, попрощавшись, вышел. Домой пришел удрученный. На вопрос жены, что ему сказал комиссар, Иван Егорыч безнадежно махнул рукой. Марфа Петровна обрадовалась, что Ваня остается на заводе. Она, пряча свою радость, сказала:

— Была Аннушка. Гриша прислал телеграмму. Едет. И Шурка Солодков заходил, свою машину он сдает в армию.

— А сам уходит на фронт? — живо спросил Иван Егорыч.

— Говорит, не отпускают.

* * *

Александр Солодков, заступая в ночную смену, сказал своим подручным самым строгим и серьезным тоном:

— Вот что, ребята, воевать будем у мартена.

Комсомольцы понимающе промолчали.

Над огромным металлургическим заводом стояла теплая, тихая ночь, с мутноватым небом и редкими звездами, далекими, беловато-тусклыми. В недвижном суховатом воздухе, накаленном дневным зноем, глуше слышались шумы и звуки, и сама тишина, казалось, глухая, обреченная на вечную немоту и неподвижность, странную, угнетающую своей тяжелой устойчивостью.

Но у сталеваров была своя ночь. Мартеновский цех — это улица огнедышащих печей, с неповторимым шумом и гулом в их вечно клокочущих утробах. Гудят они низким, тяжелым и мощным гулом, будто идущим откуда-то из глубины земли, где будто бы полноводный поток низвергается в глухую бездну. Мартеновский пролет в огнях, в мечущихся всплесках пламени, заполнен звоном металла, электрическими звонками, шумом машин. Железная кровля над печами высокая, огромная. Все здесь огромно: стальные перекрытия, подкрановые колонны, разливочные ковши на литейном.

Солодков, глянув и печь через глазок заслонки, недовольно покачал головой, погрозил кулаком машинисту завалочной машины.

— Куда сунул шихту? — крикнул он ему.

— Немного промахнулся, Шура.

— Ты у меня забудь эту отговорку, а не то у нас с тобой будет бой. Ты забыл, что у меня скоростная? И завтра будет скоростная. И послезавтра. Ты это учти.

Солодков работал вдохновенно. Его движения были по-юношески легки, быстры и ловки.

— Давай-давай. Шуруй знай, ребята. Костя, посторонись! — весело покрикивал он на своих юных помощников. — Веселей ходи, Вася. Веселей!

Покрикивал весело, а на душе — тяжелой муторно. Мысли о фронте не покидали его. Он никак не мог примириться с отступлением Советской Армии; он был уверен в том, что наша армия ни на шаг не отступит, никогда своих рубежей не оставит и расколошматит любого врага, осмелившегося ступить на родную землю.

— Вася, — позвал он подручного, — иди в красный уголок, послушай последние известия.

Вернулся подручный грустным и задумчивым. Солодков с одного взгляда понял, что вести с фронта дрянные.

— Ну, что — отступают? — сердито спросил он Васю, как будто в неудачах наших войск был виноват юноша.

— С боями отступают, дядя Шура, — взгрустнул комсомолец. — С тяжелыми боями, — добавил он.

Солодков, сдвинув на глаза темные очки, пристроенные к козырьку рабочей кепки, потерявшей свой цвет от долгой службы, взмахнул рукой и крикнул:

— А ну, молодчики, за работу!

Бурлила и булькала сталь, точно в печь градом сыпались литые шарики, и капли металла, взлетая, создавали картину проливного дождя. Время подходило к выпуску плавки. К печи медленно плыл глыбистый разливочный ковш, похожий на кусок скалы горного кряжа. Под высокой сетчатой кровлей пролета, озаряемой пламенем нагревательных колодцев, сидела девушка в застекленной кабине электрокрана. Она, словно скворец из скворешни, выглядывала из кабины и, следя за сигналами рабочего, стоявшего на литейке, умело вела ковш к выпускному желобу печи. Ковш плыл грузно и бесшумно.

Подручные ловкими ударами пробили летку, и в ковш хлынула кипящая сталь, ослепляя все вокруг, обдавая рабочих нестерпимым жаром. Из ковша под самую крышу взлетело смоляное облако дыма, и в то же мгновение поднялась огненная метель из искрящихся капелек металла, похожих по своей легкости на снежинки.

На площадку вышел и сам Солодков. Он стоял с каким-то отсутствующим взглядом, холодным и безразличным. Он, кажется, не видит, как течет металл; мысли его витают где-то вдалеке от завода. Позади него стояла Ольга Ковалева, единственная в мире женщина-сталевар. Она пришла узнать, как сработала печь Солодкова, сколько сталевар выдал металла. Ей было много за тридцать, но все звали ее Ольгой. Она была волевой и упорной женщиной, с мужиковыми жестами, с удивительно прямодушной натурой, правдивой и бесконечно преданной своему времени. Ее характер лепила суровая жизнь. Еще в гражданскую войну, девочкой-подростком, она стала разведчицей. Судьба, несмотря на все сложные превратности, сохранила ей жизнь, но однажды кадеты жестоко обидели ее, и с тех пор ее ненависть к прошлому стала как бы физиологической потребностью. Ей все нравилось на заводе, и она, будучи долгое время чернорабочей, обязала себя словом выйти в сталевары. Ее отговаривали, советовали учиться на крановщицу, пойти ученицей в цеховую лабораторию, но Ольга упорно стояла на своем. Ей уступили — назначили подручным к Солодкову. Спустя два года она уже самостоятельно варила сталь.

Солодков, почувствовав на себе чей-то взгляд, обернулся и, увидев Ольгу, невесело сказал:

— Радуйся. Твоя нынче взяла.

— Пустяки. Ты почему нынче такой?

— Какой такой? А у тебя что, душа поет и пляшет? — Хрустнул зубами.

— Болят? — спросила Ольга.

— Кусаться хотят.

— К тебе, Саша, после смены можно заглянуть?

— Заходи. Буду дома с девчатами в куклы играть. Люди воюют, а я… Тебе хорошо. Ты женщина.

Дома Солодков, спросив жену, нет ли ему ответа из Москвы, отправился на почту.

— Фашисты, Варя, уже под Минском, — выходя из дома, поделился он с женой невеселыми новостями. — Пойду-ка еще дам телеграмму. Нет, нет, Варюша, ты меня не отговаривай. Замена у меня есть, и усидеть на заводе я все равно не смогу. И ты, пожалуйста, раньше времени себя не тревожь.

С почты он позвонил Григорию Лебедеву, хотел условиться о встрече с ним и посоветоваться о делах неотложных. К телефону подошла Анна Павловна, она сказала, что Гриша еще не приехал.

…Лебедев, изнывая от пыли и зноя, стоял в грязном тамбуре товарного вагона, с грустью посматривал на неоглядную степь с голубым, чистым, как стеклышко, небом и редкими комками облаков, забывшимися в дремотной неге. Над полями, трепеща и млея, курилось марево. Звенели крупным колосом наливные хлеба. Приближалась желанная страдная пора. Лебедев любил необозримые дали, будившие в душе крылатые мысли, звавшие куда-то вперед, в неизведанное, где, быть может, только и взлетит по-настоящему его судьба. Нет в степи ярких примет, нет красочных нарядов, нет запоминающихся линий и граней в ее облике, но у нее свое неповторимое обаяние: обилие света и тепла; могучее дыхание неизмеренных просторов, с дремлющими дарами земли; исполинские плечи и тысячеверстый размах, мощный гул всей родной страны слышится в ее богатырской груди. Громадой своих просторов чарует степь. «Хороши хлеба», — подумал Лебедев. Он вспомнил недавнее прошлое. Будучи студентом-выпускником, он в зимние каникулы выезжал в подшефное село уговаривать крестьян вступить в колхоз. Озлобленные кулаки действовали хитро и коварно. На крестьянских сходах они подкидывали ехидно-злые вопросики: «А спать как будем — под одним одеялом?», «А детей в один табун?», «Печати где пришлепнете? На лбу или на мягком месте?»

Однажды к Лебедеву на квартиру пришел моложавый казак Демин. Он спросил студента: «А выдраться из колхоза можно, если невтерпеж мне будет, если я исказнюсь от обчей жизни?» — «Ну конечно, можно, — ответил Лебедев. — Безусловно даже можно». — «Это самое главное», — удовлетворенно промолвил Демин и в тот же день записался в колхоз. А спустя лет пять Лебедев встретился с ним в Сталинграде. Тот был чисто выбрит, на нем был хороший суконный костюм. Лебедев, пряча внутреннюю усмешку, деловым тоном спросил Демина:

— Вы, Яков Кузьмич, из колхоза, конечно, давно вышли?

Демин удивленно и с явной обидой вскинул на Григория свои строгие глаза, нервным движением подергал рыжеватые усы и, помолчав, недружелюбно, вызывающим тоном спросил:

— Как вы сказали?

— Из колхоза, говорю, выдрались?

Демин сердито кашлянул и, помолчав, сказал:

— А у тебя, мил челэк, зубы все целы?

Лебедев от души расхохотался и, нахохотавшись, напомнил давнему знакомому давний разговор о том, как он, прежде чем породниться с колхозом, заранее запасался калиткой для выхода из него. Демин задумался, а потом неожиданно громко рассмеялся:

— А ведь было так. Было, товарищ Лебедев.

Об этом вспомнил инженер, сидя в трясучем тамбуре товарного вагона-коробочки, поглядывая на степные просторы.

На станции Филоново Лебедев пересел на попутную машину и запылил домой грунтовыми дорогами.

III

Поздней осенью сорок первого немцев остановили под Москвой и Ленинградом. На юге военная гроза нависла над Ростовом. Командующий Юго-западным направлением созвал Военный совет в правительственной даче на Белгородском шоссе. Двухэтажное каменное здание стояло в густом лиственном лесу. Военный совет собрался в просторной комнате, освещенной люстрой с простыми стеклянными подвесками. Окна наглухо было задрапированы тяжелой темной материей. На двух столах лежала развернутая военно-оперативная карта фронта. Был поздний час ночи, слушали доклад о состоянии танкового парка. Военный совет решил с мелким ремонтом танков обходиться в полевых условиях, как и было раньше, более сложный — производить в Воронеже, Лисках и Осколе, капитальный — в Сталинграде.

В Сталинград Военный совет фронта командировал полковника танковых войск Сергеева, в прошлом главного механика тракторного завода. Полковник, знающий в Сталинграде все ходы и выходы, человек большого жизненного опыта, гусар в мировую войну, командир полка в конной Буденного, прямо с аэродрома прикатил в обком партии. Первый секретарь Чуянов, инженер по образованию, человек спокойный и уравновешенный, тотчас принял Сергеева. Он просто сказал:

— Ну, что у вас? Рассказывайте. — Он глянул на Сергеева открытым взглядом серых глаз, внимательных и неторопливых.

Полковник, подавая Чуянову небольшой пакет, сказал:

— Командующий просил передать вам, Алексей Семенович, что первый эшелон с поврежденными танками прибудет в самые ближайшие дни.

— Да? — удивленно произнес Чуянов. — Темпы военные. — Опустил глаза на стол. Подумал. — Сколько нам надо отремонтировать танков?

Полковник назвал цифру. Чуянов откинулся на спинку стула и, глянув на круглые стенные часы, незаметно нажал кнопку звонка. Вошел молодой белокурый помощник Чуянова.

— Соедините меня с директором тракторного, — сказал Алексей Семенович помощнику. — Сложное дело, — заговорил он, обращаясь к полковнику. — Какой требуется ремонт?

— Только возможный в заводских условиях.

Чуянов в раздумье еще раз посмотрел на часы.

— Поезжайте-ка вы прямо на завод. Я позвоню директору. Разъясню обстановку. В общем, товарищ полковник, я полагаю, мы убедим работников завода. Поезжайте. Не теряйте времени.

Директор тракторного завода, выслушав полковника, позвонил Чуянову поздним вечером.

— У меня, Алексей Семенович, государственный план, — возражал директор против ремонта танков.

Чуянов иронически усмехнулся:

— Вот не знал. Быть может, доложите, как вы его выполняете? — Минутку помедлил. — В последней пятидневке никакого прироста. В нынешних условиях это совершенно недопустимо.

— Алексей Семенович, я принимаю меры. И заверяю, что с планом справимся. А с полковником — беда, не знаю, что и придумать. Нет людей, и невероятная производственная теснота. Пусть командование южных армий обратится в Москву, в Государственный Комитет Обороны. Без его указаний я не имею права…

Чуянов прервал директора.

— А вы соберите своих людей, — сказал он — Они, возможно, найдут у себя кое-какие резервы?

И с этим не мог согласиться директор.

— Какие резервы, Алексей Семенович? — выходил он из себя. — У нас каждый килограмм металла на учете. Из-за каждой гайки целые баталии разыгрываются.

— И все-таки прошу вас: соберите своих людей и посоветуйтесь с ними, — настаивал Чуянов.

Директор, прежде чем созвать начальников цехов, выслушал полковника Сергеева. Тот говорил немного: он сказал, что без танков армиям гибель, что дела на фронте не позволяют митинговать и что командованию хорошо известны возможности завода.

— Даже? — удивился директор. — Вы, быть может, сядете в мое кресло и распорядитесь…

— У меня уже есть кресло, и я доволен им. А впрочем, не откажусь пересесть, если меня попросят. — Полковник, по давней привычке помаргивая темными глазами, сказал: — Личные вопросы решаются в другом, более высоком кабинете, а у нас с вами конкретное дело, и его надо решать, не медля ни часа. Имейте в виду, эшелон с поврежденными танками уже в пути и вот-вот подойдет к Сталинграду.

— Как вы сказали? Я, быть может, ослышался? Нет, это невозможно. У меня нет людей. Я не могу дать ни одного рабочего, ни одного слесаря.

— Рабочие — не проблема. Рабочих дадим из армейских запасных полков, — успокоил полковник директора. — Командование уже распорядилось на этот счет.

Директору стало легче.

— Тогда это другой разговор, — с облегчением промолвил он. — Ну, что же, Сергей Степанович, — обратился директор к главному инженеру, — тогда идите и решайте практические вопросы ремонта боевых машин.

Людей для ремонта танков прибыло достаточно, и скоро военные начали скандалить из-за нехватки деталей. Особенно они недовольны были площадкой, отведенной для ремонта тяжелых танков. Позвонили Чуянову. Тот попросил объяснений у директора.

— Чего они от меня хотят? — обижался директор. — И так ползавода отхватили. Они никак не хотят понять того, что мы делаем не детские игрушки, а танки. И не для кого-нибудь, а для фронта.

Чуянов в тот же час поехал на завод. Он попросил в его присутствии промерить высоту ворот цеха, в котором предполагалось ремонтировать фронтовые машины. Оказалось, что для тяжелых танков ворота тесны. Директор был обескуражен.

— На очередном заседании бюро обкома будем слушать вас. Подготовьтесь, — предупредил Чуянов.

И с тем уехал, попросив полковника Сергеева почаще звонить ему. Заседание бюро открылось ровно в полдень. Директор тракторного, крупный и грузноватый, свое сообщение о работе завода начал солидно, с достоинством. Речь лилась гладко и логично, но вот один из членов бюро вполголоса бросил реплику.

— Слишком холодновато докладываете.

— У каждого свой характер, — на щелчок щелчком ответил директор, и все же от прежней солидности мало что осталось, голос у него сдал, и все это сразу почувствовали. Директор, стараясь обрести прежнее спокойствие, заговорил громче и торопливей, но войти в свой характер ему не удалось. Он начал спешить, не договаривать, комкать и закончил на не свойственной ему высокой ноте. В зале заседания наступила выжидательная тишина. Чуянов, взглянув на директора, сказал:

— Рабочие завода сами, по своему почину, ремонтируют фронтовые танки, а у вас, директора, не нашлось нескольких добрых слов о них. Лучшая бригада сборщика Лебедева обязалась в нерабочее время капитально отремонтировать два танка. По его почину за ремонт боевой техники принялись многие рабочие сборочного конвейера. Вот где ваши главные резервы. Завод работает неплохо, но мы хотим большего.

Директор продолжал:

— У завода, безусловно, немало неиспользованных возможностей, например, уплотнение рабочего дня, улучшение технологии…

— Повышение производительности труда, — прервал Чуянов, — экономия сырья, топлива. Сегодня эти общие понятия хотелось бы перевести на танки, моторы и тягачи. Можете?

— В данную минуту, Алексей Семенович, не скажу, но я заверяю бюро…

— Вот видите, а я вас предупреждал. Знать политэкономию всем нам нужно, но едва ли целесообразно читать лекции на бюро. Продолжайте.

Продолжать после такого замечания не было никакого смысла.

Бюро записало, что у завода много неиспользованных резервов, что дирекция не перестроила руководство предприятием на военный лад.

От танков перешли к строительству железнодорожной ветки Сталинград — Владимировна.

Дорога должна кратчайшим путем связать Сталинград с Уралом и Сибирью, а через Астрахань — с Кавказом и Баку. Срок — два месяца.

В решении этой сверхударной стройки принимали участие секретари райкомов, главные инженеры заводов, генералы, представители Министерства путей сообщения.

Секретарь Ленинского райкома партии Телятников, пригладив редкие пшеничные волосы, раскрыл клеенчатую тетрадь, где у него занесено все движимое и недвижимое района, доложил, что половина дороги Сталинград — Владимировна пройдет по его району и что людей на стройку выйдет не менее трех тысяч.

— Хорошо, — одобрил Чуянов и, повернувшись к секретарю горкома, сказал: — Иван Алексеевич, надо помочь ленинцам людьми и техникой.

Далее бюро рассмотрело вопрос о строительстве оборонительного рубежа на дальних подступах протяженностью до пятисот километров. По проекту рубеж брал свое начало на юге, в открытой степи, подходил к Дону в его среднем течении, отсюда круто поворачивал на запад и северо-запад, потом уходил на северо-восток, впритык к Волге в районе Камышина. Рубеж пересекал все железнодорожные пути, десятки степных речушек, сотни балок и оврагов. На рубеж надо было послать десятки тысяч людей, а срок для строительства дан предельно малый, совершенно немыслимый в мирное время. На рубеж надо было перебросить строительные материалы, для чего требовались вагоны, которых едва хватало на отправку сверхсрочных военных грузов. На бюро секретари райкомов партии докладывали необычно коротко, сухим напряженным тоном, подкрепляли свои соображения цифрами и фактами. Рассматривая и утверждая планы строительных секторов и участков, бюро одновременно назначало начальников и политработников на эти участки. На этом заседании присутствовал Григорий Лебедев. Чуянов спросил его, на какой бы участок хотел он поехать.

— Качалино — Калач, — сказал Лебедев. — Я хорошо знаю эту трассу.

— Тем лучше, — согласился Чуянов. — Как, товарищи, уважим просьбу инженера Лебедева? — обратился он к членам бюро. — Возражений нет.

Бюро постановило на рубеж с рабочими, колхозниками и служащими послать бригадирами председателей колхозов и секретарей райкомов партии.

IV

Из обкома в районы круглосуточно звонили во все телефоны. Секретарей райкомов разыскивали в колхозах и в машинно-тракторных станциях, поднимали с постелей. Секретарей спрашивали: «Когда люди выезжают на рубеж? Сколько тысяч? Сколько с людьми пойдет пар волов, машин? На сколько дней берете продовольствия?»

Григорий Лебедев получил участок протяженностью до сотни километров. Его трасса — проходила по восточному берегу Дона с лесистыми поймами и огромными песчаными наносами в районе Песковатка — Калач. Лебедев целыми днями мотался по рубежу. Его гремучую и обшарпанную полуторку видели всюду, а там, где в сыпучем песке машина буксовала, Лебедев, увязая в песке, шагал напрямик. Он был в отцовской поношенной шинели времен гражданской войны, в новеньких сапогах, приготовленных для осенней охоты, в черной суконной гимнастерке и в черной кожаной фуражке. Лицо похудело и заветрело, стало строже и озабоченней.

Он не очень богат на слово, не очень поспешен на выводы, и это нравилось всем, с кем ему доводилось встречаться.

— Привет строителям тыла! — приветливо поздоровался Лебедев с колхозниками.

К нему подошел пожилой человек с сизо-медной бородищей во всю грудь. В нем сохранилось что-то от вышколенного строевого казака. Осанистую голову он держал высоко. Старик почтительно снял шапку, уважительно поклонился Лебедеву и, не мешкая, сказал:

— Ладно, что завернул к нам. Раскоряка в мыслях тут у нас. Полный разброд, можно сказать. Толки разные.

Лебедев насторожился.

— В чем дело? — спросил он.

Старик для важности погладил редкую по густоте и окладистости бороду.

— Война, можно сказать, навалилась на нас треклятая, какой на веку не бывало. Ну, значит, в голове мысли завихрились. Разъяснить бы нам. — Поднял на Лебедева очень ясные для его возраста глаза в легкую просинь. Григорий, немного подумав, сам спросил старика:

— А вы как думаете? У вас за плечами мудрость и опыт долгих лет.

Старик поправил порыжелый бараний треух.

— Сам-то я знаю, что у меня крутится-вертится под моей покрышкой, — неохотно промолвил он. — А наш интерес послухать грамотеев, у власти поставленных людей. — В раздумье потеребил на полушубке надорванную пуговицу и, зорко глянув на Лебедева, неторопливо промолвил — Ну, что жа, скажу свое слово. Не придут к нам немцы, товарищ начальник. Не допустим неприятелев.

В разговор вступил другой пожилой колхозник в заячьем треухе.

— А зачем тогда столько люду сюда нагнали? — спросил он.

Бородатый сердито обрезал несогласного:

— Ты сколько годов гнил в окопах? Ни одного? Это и видно. А я, мил челэк, знаю, что храбрец не тот, который перед девкой сабелькой играет, а тот, кто вражью кровь с клинка после рубки стирает.

Скоро Лебедева окружила толпа. Он вынул пачку папирос, предложил закурить одному, другому, и пачка опустела.

— Значит, не придет? — переспросил Лебедев, прикуривая папиросу. — Это хорошо, что вы так думаете. И все мы, советские люди, того хотим. И ради этого рабочие вооружают армию, село растит хлеб и кормит фронт и тыл. Все мы должны трудиться на совесть, а у нас на рубеже кое-кто бережет себя. Жирок нагуливает. В сказках-побасках время проводит. Метровые самокрутки раскуривает. — Сурово помолчал. — Зачем вы таким потакаете? Почему таких покрываете? А лодыри ли они? — Жестко окинул строгим взглядом примолкших. — А лодыри ли они, еще раз спрашиваю я? Надо присмотреться к таким, вызнать, чем они живут, чем дышат. Я, товарищи, говорю резко, но теперь, сами понимаете, время такое. Мы должны понять, на чьей стороне лодыри, кому они служат.

— Правильно! — раздались голоса. — Верно!

— Судить таких!

Старик-бородач, выдвинувшись вперед, громко крикнул:

— Такие союзнички в моей бригаде есть?

— Пока нет, — ответил Лебедев. — Ваши люди работают примерно, — похвалил он.

— Дозволь мне сказать, — раздвигая толпу, вышел старик на простор.

На старика зашумели:

— Дай договорить товарищу начальнику.

— А если я мысль утеряю? — старик разгладил бороду. — Граждане-товарищи… станичники, сгорел я от стыда. Истинно не вру. Вот, думаю, сейчас товарищ начальник осрамит мою бригаду. Но нет у нас лежебоков. И не будет! Вырвите мне бороду, если я совру.

В толпе захихикали, засмеялись.

— Без бороды старуха на рогачи поднимет.

— Это как есть — не узнает.

Старик рассерчал.

— Что скалите зубы? Над собой изгиляетесь, — передохнул минутку и, обернувшись к Лебедеву, с большой страстью досказал свои мысли — Покажи ты нам этих лежебоков. Выведи на мир, а мы поглядим, какого они роду, какого племени. Откудова припожаловали. — Еще раз передохнул и закончил на низкой ноте: — Свой наряд справим до сроку. Пускай теперь кто другой гутарит, как он кумекает.

— И скажу, — задорно крикнула круглощекая девушка. Она поправила пуховый платок и, не выходя из толпы, зазвенела чистым голосом: — Я берусь выдать две нормы. И к этому призываю всех девушек. А тех, кто сбежал с рубежа, предать суду. Обязательно суду.

Лопаты в этот день глубже входили в серый суглинок. Люди реже крутили цигарки, меньше табунились у костров, больше грелись в работе. А на рубеж прибывали все новые тысячи рабочих и колхозников. Через одну-две недели притихшие хутора и станицы, расположенные по рубежу, переполнились людом, загомонили от петухов до петухов. В каждую хату набивалось по двадцать — тридцать человек. Спали вповалку во дворах, на сеновалах, готовили пищу на улицах, на усадьбах. Над кострами сушили намокшую рабочую одежду. Всюду слышался говор, скрип повозок, ржание лошадей. Люди поднимались задолго до рассвета и уходили на рубеж по грязным размокшим дорогам. Месить грязь по таким стежкам-дорожкам становилось нелегко, и многие бригады селились в землянках у самого Дона.

Ночью, при свете керосиновой лампы, Лебедев принимал в конторе бригадиров, выслушивал их нужды. Они просили подкинуть железных лопат и топоров, требовали фураж для волов и лошадей, жаловались на неустроенный быт. Лебедев подходил к телефону, вызывал председателей сельсоветов и требовал немедленно разместить по квартирам неустроенных.

— Со всеми удобствами, — кричал он в трубку. — Да, да, — со всеми удобствами. Я с кем говорю? С Деминым?.. А звать как?.. Яков Кузьмич? Послушайте, ведь я вас знаю. Вы не забыли бывшего студента Лебедева?.. Да, да. Я самый. А помните обед в столовой… в Сталинграде?.. Ну, вот и выходит, что мы с вами давние друзья. И я по-дружески прошу вас устроить людей.

Пока Лебедев говорил по телефону, в контору вошла бойкая женщина на вид лет сорока. Ее смелые глаза, казалось, схватывали все вокруг в одно мгновение.

— Вы ко мне? — спросил Лебедев, внимательно вглядываясь в женщину, улыбающуюся веселыми с хитринкой глазами.

— К вам. Не узнали? — Она ближе подошла к столу и, не ожидая приглашения, села на скамью.

Лебедеву смутно стало что-то припоминаться. Да, он, возможно, когда-то встречался с этой женщиной.

— Батюшки, не узнал! — дивилась женщина. — Неужто позабыл? Ты вглядись-ка получше…

Лебедев подскочил с табуретки и, желая искупить свою вину, самым сердечным образом воскликнул:

— Неужели это вы, Дарья Кузьминична? Извините мою забывчивость. Я отлично помню ваш вкусный борщ. Я до сих пор ощущаю вкус ваших вареников.

— Я пришла к вам по делу. С жалобой.

— В чем дело? Я слушаю вас, Дарья Кузьминична.

— У меня на постое бесстыжий человек оказался. Убери его от меня подальше. Идет такое время, а он со своими шашнями липнет.

— Это нехорошо, — сдерживая улыбку, сказал Лебедев.

— Я его не прошу, а он мне дров нарубит. Воды принесет. Настырный казачишка. У меня семнадцатилетний парень, а он, скаженный, прямо на людях опять лезет с какой-нибудь услугой. А нынче, бесстыжий, возьми да и ляпни: напрасно, мол, ты, Дарья Кузьминична, бережешься меня. Я, дескать, от всей души услужаю. Убери его от меня, а не то я…

— Откуда ухажер, из какого района? — с трудом удерживаясь от смеха, спросил Лебедев.

— Ты лучше убери его от всякого греха, от всякого соблазна.

— Вон как, — удивился Лебедев. — Ухажер-то, видно, не так стар и не так плох?

— А что вам, дьяволам, делается? Вы до гробовой доски греха не стережетесь. Один живешь? — она зорко осмотрела комнату. — И натаскали же тебе грязи.

— Куда от нее денешься? На дворе вон какая слякоть.

— У тебя и веника не видно. Тебе кто комнату прибирает?

— Никто.

— Это и видно. Завтра принесу ведро, веник. Все вымету, выскоблю. Все какой-нибудь рубль заплатишь, а не заплатишь — и так сойдет. Ты у кого столуешься?

— В этом смысле, Дарья Кузьминична, я еще не устроился. Вы, пожалуйста, подыщите мне такую квартиру, где бы я мог обедать.

— Завтра наварю щей, нажарю картошки и принесу. Понравится моя стряпня, милости прошу на мои хлеба.

— Спасибо, Дарья Кузьминична. Я рад стараться. Я к вам прикачу со своей походной ложкой.

— Ишо лучше. К своей ложке рот привыкает. Своя ложка мимо рта не пронесет.

К полуночи контора участка опустела. Лебедев спал в смежной комнате, где стоял скрипучий топчан с матрацем, набитым свежим сеном Он разогрел чайник, достал хлеб с сахаром, мясные консервы. Стакан крепкого чая он выпил с большим удовольствием. Хотелось спать, но в контору неожиданно вошел запоздалый посетитель. К Лебедеву приходили без доклада в любой час ночи.

— Садитесь, — пригласил Лебедев. — Вы кстати. У меня к вам неприятный для вас разговор. Почему ваша бригада, как старая кляча, ползет-ползет и никак выползти не может? — сердито проговорил он. — Где у вас совесть, сознание? Вы на работу или на курорт приехали?

Бригадир не ожидал такой строгости от Лебедева.

— Напрасно вы так, товарищ начальник, — заговорил он извиняющимся тоном, и в то же время стараясь держать себя в крепкой обороне. — И пища такая… Дома мясцо, молочко, а здесь…

Лебедев встал.

— Понятно, — едва сдерживая себя от гнева, неприветливо проговорил он. — Причина уважительная. И как мы с вами не учли этого обстоятельства! — Перешел он на иронию. — А? Коров сюда, коров! Перины сюда. Непременно перины! И баб при них. Идет?

— Да наверстаем, товарищ начальник, — искал примирения бригадир. — Догоним и перегоним.

— Не учли, не учли. Коров, действительно, зря не прихватили. А знаете что? — Лебедев остановился перед бригадиром. — Я вам командировочное удостоверение выпишу, и вы отправитесь в колхоз за коровами. И, кстати, пуховики прихватите.

— Что вы, товарищ начальник, — взмолился бригадир. — Это же стыд, позор. Разве это возможно? Вы шутите?

— До шуток ли мне теперь! Непременно выпишу и секретаря райкома попрошу помочь вам доставить пуховики и пригнать буренок.

— Товарищ Лебедев… Григорий Иванович…

— Плохо вы знаете своих людей. Не верю, что у них совесть осталась при коровах. — Лебедев подошел к столу, налил стакан чая и поставил его перед бригадиром. — Пейте.

— Да я, Григорий Иванович, и без чаю вымок. Прямо-таки сыт по горло. Но я вам заявляю категорически: бригаду я свою выведу на переднюю линию.

— Дело, следовательно, не в телушках.

— Виноват, Григорий Иванович. Вожжи малость ослабил. Но я их натяну. Даю слово.

V

Ранним утром, сырым и прохладным, Лебедев, объезжая свой участок, встретился с молодым черноусым человеком невысокого роста, с быстрыми и очень выразительными серыми глазами.

— Кочетов, — весело представился он. — Бригадир тракторного отряда. Работаю у вас на участке.

Лебедев подал бригадиру руку.

Кочетов был недоволен своим малым ростом, и всякий раз, когда ему доводилось стоять рядом с таким, как Лебедев, он стремился занять самую высокую точку опоры. И на этот раз он встал на песчаный пригорок, чтобы не казаться перед Лебедевым подростком.

— Зря горючее жжем, товарищ Лебедев, — ворчливо начал Кочетов. — Голый дефицит. Полный распыл труда и горючего.

— Я не понимаю вас, товарищ Кочетов, — сказал Лебедев, внимательно изучая нового знакомого.

— Пойдемте покажу.

Более двух часов Кочетов водил Лебедева по сыпучим пескам, по тинистым берегам стародонья, заросшего непролазным камышом и кустарником.

— Примечаете? — пояснял Кочетов и шел дальше, продираясь сквозь чащобные тальники, обходя гниющие болота. — Тут машинам гибель, а мы жжем горючее. Какой смысл?

Скинул фуфайку и в одном пиджачке полез на песчаный изволок. За старым руслом Дона высились сыпучие холмы, протянувшиеся грядой на многие километры. За зыбучими песками, в приречной низине с вековыми дубами, с глубокими озерами, шумел широкий Дон. Вышли на его обрывистый берег, под которым бурлила и пенилась вода.

— Что скажете теперь? — У Кочетова блестели большие серые глаза. — Здесь врагу не пройти. Да он тут и не пойдет. Зачем ему без нужды идти на явную погибель.

Лебедев сдержанно вздохнул.

— Неодолимых препятствий нет, товарищ Кочетов, — сказал он. — Неприступных крепостей на свете не существует. Однако я рад, что познакомился с вами. Вы местный житель?

— Да, наш хутор на той стороне Дона. Видите, на горе белеют хаты? Там родился и там вырос. А сюда на лодках переправлялись за сушником да за грибами. В озерах ловим рыбу. Лини в них, как поросята. Мне тут каждый дубок — родной брат. В песках, товарищ Лебедев, любой танк завязнет, а обойти пески невозможно — кругом вода.

— Вы, товарищ Кочетов, передайте бригаду другому, кому найдете нужным, а вас беру в свои помощники.

Кочетов удивленно посмотрел на Лебедева. Тот присел на дубовый пенек и внимательно стал вглядываться в широкое, размытое русло Дона. На мелководье вода струилась, покрывалась чешуйчатой рябью, а в узкой горловине, под крутым обрывистым берегом, поток гулко шумел и ревел.

— Вода-то кипит, — не отрывая взгляда от реки, раздумчиво произнес Лебедев.

— Здесь всегда так. На этом месте пароходики пыхтят-пыхтят, да и назад. Приткнутся к берегу, где потише, наберут побольше силенок — и опять с разгону идут на приступ.

— Даром силища пропадает. Построить бы тут электростанцию.

— Снесет, Григорий Иванович.

— Не снесет, если с умом построить. Принимаете мое предложение, товарищ Кочетов? Вечерком жду вас в конторе.

— Тракторы, Григорий Иванович, перекиньте на другой участок, а здесь им делать нечего. Здесь я одним пулеметом отобью все атаки.

— Вы пулеметчик?

— Бомба — дура. Снаряд — хорош, но не всякий, а пулемет в умелых руках — силища. — О пулемете Кочетов говорил с восхищением, будто речь шла о живом человеке, говорил долго и увлеченно, а помолчав, неожиданно спросил: — Григорий Иванович, почему таких, как я, в армию не берут?

Лебедев, насупив брови, тихо сказал:

— Теперь, товарищ Кочетов, не стало мирных станков и профессий. Хлеб для фронта — такое же оружие, как и пулемет.

— Стыдно от товарищей. Вернутся, что я им скажу? Скажут, с солдатками воевал.

— Дурак, быть может, и скажет, а умный поблагодарит. Не за солдаток, конечно, а за хороший урожай. Вас как зовут?.. Вот что, Степан Федорович, построим рубеж и тогда вместе в армию пойдем. В один полк, в один батальон, в одну роту.

С того дня Кочетов стал у Лебедева незаменимым помощником и советчиком. Когда нужно было, он лихо садился на коня, если на рубеж не приходила машина, которую он водил виртуозно; не раз поневоле купался в болотах и протоках, перебираясь через них напрямик, чтобы быстрее справиться с поручением Лебедева. Он ко всякому делу подходил изобретательно, и Лебедев, не шутя, иногда спрашивал Кочетова:

— Степан Федорович, какую здесь построим огневую точку?

Кочетов, сверкнув своими быстрыми глазами, почти всегда сворачивал на свою любимую стежку:

— Для пулемета лучшего места не найти. Мышь не проползет, а танкам здесь — амба. Кто тут может полезть? Пехота. Вот тут-то и заиграет пулемет.

Лебедев прилег на землю. Посмотрел в одну сторону, в другую.

— Да, удобная позиция, — согласился ой, поднимаясь с пригорка. — Так и решим: быть здесь пулемету. — Глянул в небо, затянутое грузными облаками.

…Осень в сорок первом стояла сырая, мозглая, с густыми туманами по утрам. По дорогам вязли колеса по самые ступицы, в пути застревали автомашины, а время торопило — противник подходил к Ростову.

Поздним вечером у Лебедева собрались председатели колхозов и сельсоветов, на территории которых возводился рубеж. Председатель местного хуторского Совета, человек средних лет, с усталым и болезненным лицом, убеждал Лебедева в том, что заготовить топливо в степи трудно, невозможно.

— Поймите, идет война, — убеждал Лебедев. — Строим рубеж. На нашем участке людей тридцать тысяч. Столовых, фабрик-кухонь, как вам известно, не успели построить. Где мы должны выпекать хлеб? Где людям просушить одежду? У вас есть никому не нужные полусгнившие хозяйственные постройки. Одним словом, дрова должны быть.

На совещании говорили о неотложных нуждах, какие возникали на строительстве рубежа. С совещания разошлись близко к полуночи.

Лебедев вышел на улицу. В хуторе — ни огонька и темнота непроглядная. «Хоть бы немного посвежело», — подумал Лебедев. Напрасно он искал в небе голубых просветов, ярких звезд. Он медленно пошагал по улице, время от времени высвечивая дорогу фонариком. В голове шумело и покалывало. За хутором остановился на минутку. «Морозцу бы теперь. Но где там? Раньше декабря не жди, теплынь какая. Все раскисло».

На обратном пути Лебедеву попалась развилка, он не приметил ее, свернул направо. Прошло немало времени, а хутора все не было. Лебедев остановился, прислушался. Кругом — тихо. Воздух — сырой и тяжелый, пахнет прелым сеном, луговыми испарениями. Отошел несколько в сторону и скоро почувствовал травяной покров, мягкий и податливый. «Заблудился». Засветил фонарик. Неподалеку от дороги завиднелся стог сена. Лебедев понял, что ушел в сторону от хутора и путается где-то возле трассы рубежа, возможно рядом с Доном. Мимо стога шли две набитых дороги: одна вела к Дону, другая — в степь. «Какая чертовщина. Неужели вышел на степную?» Взглянул на часы, было далеко за полночь. Шагнул в темноту. Впереди черной скалой выступила кудлатая ветла. От нее к Дону шла ухабистая, мало набитая дорожка. Дыхание реки, свежее и прохладное, все яснее давало о себе знать. Лебедев с включенным фонариком направился к берегу. «А что, если искупаться?» — мелькнула озорная мысль. «Простудишься», — возразил голос благоразумия. «Ерунда. Я каждый день принимал холодный душ». — «Простудишься. Не дури». — «А как же на фронте? Там всякое бывает».

Он осторожно спустился к воде. Темнота всегда настораживает, особенно когда ты один и вдали от человеческого жилья. Нечто подобное испытывал Лебедев, раздеваясь на берегу Дона. Перед тем как войти в воду, Лебедев зажег фонарик и оставил его на берегу непогашенным. Вода обожгла Лебедева. Сердце как будто в комок сжалось, а Тело, получив ожог, перестало ощущать холод и покрылось гусиной кожей.

— А-а-а, — для храбрости громко крикнул Лебедев, плывя наперерез течению. — О-го-го! — И эхо откликнулось ему: — О-го-го!..

На берег Лебедев выскочил пулей. Его тело стало легким, как будто потеряло половину своего веса.

— Хорошо, — стуча зубами, говорил он. — Очень хорошо!

Не успел он выбраться из-под обрыва, как с правой стороны кто-то негромко окликнул его.

— Что за человек? — голос строгий и отчужденный. — Что за человек? — громче и суровей повторил тот же голос, теперь доносившийся с близкого расстояния.

Лебедев, справившись с легким испугом и уверившись в том, что эти люди с его рубежа и что никакая опасность ему не грозит, сам суховато спросил:

— А вы что за человек, позвольте узнать? Кто вы и откуда?

— Мы тут дома, а ты здесь зачем?

Лебедева стала забавлять эта перекличка, и он, не сбиваясь с взятого тона, сказал:

— Одно дело делаем.

— Ты, гражданин, не шути, а говори толком — кто ты такой? Зачем ты здесь? — голос звучал грубо, с напористой прямотой.

— Зачем и вы. Зачем и все мы тут, — не обижаясь, ответил Лебедев спокойно и с достоинством.

С этой минуты дело повернулось круто. Человек решительно сказал:

— Тимофеич, заходи с той стороны, а я с этой.

Лебедев понял, что не следует больше испытывать терпение людей, и он шагнул в сторону окликавшего.

— Своего начальника не угадали, — миролюбиво сказал он. — Здравствуйте, товарищи.

Лебедева встретили подозрительным молчанием. Он невольно замедлил шаг. Из ближайших кустов вышел ему навстречу человек богатырского сложения.

— А мы думали… Здравствуйте, товарищ Лебедев, — ответил богатырь.

Подошел еще человек с топором за поясом. Лебедев, поглядывая на топор, спросил:

— Дровец пришли нарубить?

Человек с топором смущенно проговорил:

— В землянках живем. Слышим, кто-то кричит. Не то, думаем, кто тонет, не то что случилось. Вот и прихватили топорик. Купались?

— Немножко освежился.

— Вода, должно, страсть холодная. Я без купанья дрожу. У меня отец любил в снегу валяться. Бывало, нажарит себя веником в бане, а потом — нырь в снег и катается. Пойдемте к нам в землянку. В нашей хоромине тепло. Кашей покормим. Кипяточком угостим.

В неглубокой землянке, покрытой хворостом и травой, на ветловых кольях были сделаны три узких топчана, застланных прутьями, полынком и сеном.

— Вот наша квартира, — добродушно сказал пожилой человек с густой курчавой бородой по имени Тимофеич. Он воткнул топор в кряжистый чурбак. — Присаживайтесь. Сейчас кашу подогреем. Матвей, — обратился он к худощавому, угрюмому человеку с редкими черными усиками, — где у нас сало?

— Не беспокойтесь, есть я не хочу, — сказал Лебедев.

— Ну, как можно? Я зараз. Теперь бы вам выпить, а то как бы не того… вода-то ледяная.

— Я привычен. Я круглый год принимаю холодный душ.

— И ничего? А мы только, было, спать улеглись и вдруг слышим, кто-то кричит. В такое время, товарищ начальник, ко всему надо быть готовым. Теперь всякая нечисть из щелей полезет. Теперь топор за поясом держи. — Тимофеич выдернул топор из чурбака и сунул его под соломенную подушку. — У нас случай какой произошел. Появилась в хуторе бабка с клюкой. По хатам ходит, подаяние выпрашивает. И с того дня по хутору слухи разные загуляли, одни страшнее других. Пришла эта бабка к Якову Кузьмичу, нашему колхозному председателю.

— Знаю Якова Кузьмича, — сказал Лебедев. — Давно знаю. Деловой и смекалистый казак.

— Казак он замысловатый, — вел свой рассказ Тимофеич. — Садись, говорит, бабка, со мной блинков покушать. Чья, мол, ты? Откуда прибыла? К зятю, мол, ковыляю. В Сталинград. Кузьмич свое: проходящая, стало быть. Садись, бабка, садись, блинков на всех хватит, да и не угостить убогую грешно. Бабка опять упирается. Кузьмич, не долго думая, старуху за руку — да к столу. Бабка начала вырываться. Кузьмич тянет к себе, а бабка не сдается — сила у нее образовалась. Тянула-тянула да и перетянула Кузьмича-то, чуть на ногах удержался, а бабка — в дверь, да ходу. Ну, конечно, настигли. И что же оказалось? Горб — нашивной, из пакли. Мордой — молодка. Отправили в район. — Помолчал. — Матвей, помешай кашу. Садитесь поближе, товарищ Лебедев. Вы сами откуда родом?

— Из Сталинграда. А вы из колхоза Якова Кузьмича?

— Из его. Вы, стало быть, знаете нашего Кузьмича? Мозговитый казак, а по первому-та разу отворачивался от колхоза, а теперь исправно ведет дело. Уехал в хутор за народом. Хотим пораньше рубеж свой обделать. Вас как звать, товарищ Лебедев?.. Хочу я, Григорий Иванович, спросить вас без всякой хитрости об одном деле.

— Пожалуйста, отвечу, если знаю, а нет — извините.

— Как бы это поаккуратней.

— А вы попросту, без хитрости.

— Без хитрости, Григорий Иванович, тоже нельзя. Хитрость, скажу вам, штука нужная. Вот, скажем, Кузьмич. Не схитри он с бабкой, так бы она и шпионила до сих пор. Международность интересует нас. Газет не читаем, а радио у нас нет. Так вот мы и хотим спросить: не придется нам, старикам, топоры да косы точить?

Лебедев не без удивления подумал: «Какой же это международный вопрос?» В глухой землянке тепло и тихо. Пахнет листьями, сухим полынком. Все улеглись на душистый подстил. Удобно и приятно Лебедеву лежать после сытой каши. «Вот хитрец», — подумал Лебедев о Тимофеиче, а тот, посапывая, не торопил, ждал ответа. Лебедев понимал, о чем речь идет. Тимофеич кашлянул, дал знать: «Я, мол, не сплю».

— Дело до топоров не дойдет, — со всей определенностью сказал он. — Армия без стариков обойдется.

— Это как сказать, — сомневался Тимофеич. — Что у них на уме — не отгадать. Не переметнутся англичане с американцами на вражью сторону?.. У них слово, что товар, — продается и покупается. Где прибыль — там и правда, союз и дружба. Дружба до первой схватки. Не обманут, Григорий Иванович?

— Не допускаю, — все так же определенно заверял Лебедев.

— Хорошо бы… А мы тут с Кузьмичом все прикидывали да примеряли. Дела-то на фронте больно паскудные. Я своему сыну Пашке отписал. Я ему, шалопаю, высказал. Отступаем, пишет. Бежим. Никак, мол, не закрепимся. Как бы, мол, на Донщину не перекинулся пожар. Это он меня успокаивает, сучий сын. Ишь чем обрадовал. На всякий, мол, случай, батя, подтяни порты. Чуешь? Я тебе подтяну. Я тебя, говорю, на версту к дому не подпущу, из хутора выгоню. Сам свой суд над тобой учиню. — Помолчал, повернулся на другой бок, под ним затрещали сухие прутья. «Спать укладывается», — подумал Лебедев, но Тимофеич неожиданно опять спросил — Говоришь, своему слову союзнички не изменят?.. Хорошо бы…

— Нет, — твердо заявил Лебедев.

— Хорошо бы…

Не прошло и минуты, как Тимофеич богатырски захрапел. Заснул и Лебедев. Здоровый сон вернул ему силы. Встал он бодрым, в хутор пришел на рассвете. Выпив стакан чаю, он позвал Кочетова. Ему он приказал собираться в Сталинград за взрывчаткой.

— А зачем нам взрывчатка, Григорий Иванович? — удивился Кочетов.

— А затем, Степан Федорович, в ноябре закончим земляные работы и тогда примемся за доты и дзоты. Могут ударить морозы. Сколько тогда потребуется лишнего труда. Кострами много земли не отогреешь. Садись в машину и поезжай. Все бумаги я уже заготовил.

— Ясно, Григорий Иванович.

— Непременно узнай, какому заводу заказано готовить доты. Я хочу, если это возможно, уже теперь начать их транспортировку. Обязательно привези хороший прогноз погоды на одну-две декады. Попроси погоды солнечной.

— Непременно добьюсь. Будьте в надежде.

— Заверни ко мне на квартиру. Узнай, как они поживают.

* * *

В семье Лебедевых все было ладно: Алеша учился в школе, Анна Павловна с дочкой Машенькой целые дни проводила в заботах и хлопотах в детском садике, а в свободное время стирала и гладила госпитальное белье. На госпитали женщины Сталинграда отдавали многие часы, отрывая их от сна, откладывая свое личное напоследок.

В дверь тихо постучали. Пришла соседка, дряхлая, подслеповатая старушка Митрофановна. Она в трясущихся руках принесла для госпиталя две вилки и две глубокие тарелки.

Анна Павловна с чувством удивленного восторга воскликнула:

— Да зачем это? Тебе, Митрофановна, самой надо помогать.

— Я, милая, ни в чем не нуждаюсь. У меня все есть. А тебе, Машенька, я леденчик принесла. Это меня вчера Настя, соседка, гостинчиком порадовала. Получка у нее. Она всегда с получки обдаривает.

— Садись, Митрофановна, к столу. Кусочек пирожка съешь.

— Это можно. Ты, Аннушка, обязательно передай раненым (мой подарочек.

Сталинградцы несли в госпитали столовую посуду, простыни, подушки; несли книги, картины, ковры. К солдатам шли артисты, музыканты, школьники. Госпитали, размещенные в школьных зданиях, затруднили учебную работу, занятия пришлось вести в три смены. Родители, преодолевая трудности, отводили в своих квартирах комнаты под классы; таких классов в городе возникло более сотни. Тысячи девушек в госпиталях работали санитарками. Все палаты имели своих шефов. Детский сад, в котором работала Анна Павловна воспитательницей, тоже имел подшефную палату.

Один вечер в неделю дежурила Анна Павловна. Ее появления ждали, с жадностью расспрашивали о жизни города. К этому Анна Павловна была готова и всегда рассказывала о новостях живо и занимательно; особенно хорошо говорила о тракторном заводе.

— Да вы не работаете ли на тракторном? — удивлялись раненые.

— Мой свекор там работает. На сборке танков.

— Позвольте, ваша фамилия Лебедева? Ваш свекор тоже Лебедев?

— Да, ваша догадка верная. Это с моим свекром переписывается известный снайпер Юго-западного фронта.

— Что они — раньше были знакомы?

— Нет, через газету узнали друг друга. На днях папа получил письмо от друзей снайпера. Письмо напечатали в заводской многотиражке. Я вам принесу этот номер.

— Что пишут бойцы?

— Пишут, что нещадно бьются с врагом, что война с фашистами трудная, что у нас мало танков. Просят рабочих выпускать для фронта побольше танков. Письмо обсудят во всех рабочих сменах завода.

— А нельзя ли к нам пригласить самого Ивана Егорыча? — попросили раненые.

— Я передам вашу просьбу.

Анна Павловна ушла из госпиталя с хорошим настроением. Утром она сказала Машеньке:

— Тебя, дочка, дядя в госпиталь приглашал. У него тоже есть дочка. Только она далеко-далеко живет.

У Машеньки весело заблестели глаза.

— Я вместо той девочки пожалею его, — ласково сказала она. — Я всегда буду к нему ходить. А моего папу скоро возьмут на войну?

— Скоро, Машенька, — взгрустнула Анна Павловна. — Скоро.

В декабрьскую стужу на рубеж прибыла саперная армия для постройки долговременных огневых точек и узлов сопротивления.

Лебедева передали во вновь формируемую армию.

VI

Григорий, прощаясь с сыном, сказал:

— Алеша, я надеюсь на тебя.

У Алеши дрогнули ребячьи губы. Он сжал челюсти и, не говоря ни слова, посмотрел на отца своим бесконечно доверчивым взглядом. В этом взгляде было все: и сыновья любовь, и преданность, и самое верное и надежное обещание быть верной опорой семьи. С той минуты Алеша как-то сразу повзрослел и другими глазами посмотрел на свое место в большой жизни. И еще одно обстоятельство повзрослило Алешу и подняло его в собственных глазах.

Никто из ребят, а тем более Алеша не допускал и мысли о том, что над городом может показаться вражеский самолет. И вдруг он появился. Прилетел в тихий солнечный день, проложив в голубом небе серовато-белесый след.

Алеша следил за полетом разведчика до рези в глазах. В эти минуту ему хотелось быть летчиком, солдатом, моряком, быть кем угодно, лишь бы беспомощно не стоять на улице родного города. Домой он вернулся угрюмый и молчаливый. Анна Павловна, взглянув на сына, спросила:

— Ты здоров, Алеша?

— Вполне. Я хочу пообедать, мама.

— Ты спешишь?

— Сегодня у нас занятия в военном кружке. Будем изучать винтовку, автомат, гранату. Ты, мама, ничего не опасайся.

— Все это так, Алеша. Я понимаю и тебя, и твоих товарищей, но вряд ли вам придется иметь дело с автоматом. Да и на школьных занятиях может сказаться. Не у тебя, конечно, — заметив движение протеста, успокоила Анна Павловна. — В тебе я не сомневаюсь. Сколько мальчиков записалось в кружок?

— Мама, они уже не мальчики. Им по четырнадцать лет.

Анна Павловна улыбнулась.

— Разве? — самым серьезным тоном сказала она. — Ты прав, Алеша, я забыла, что твои товарищи уже молодые люди. И у некоторых, заметила я, под носом появился пушок.

Алеша, почувствовав в словах матери иронию, сказал:

— Ты, мама, меня не поняла.

— Хорошо, Алеша. Хорошо.

В дверь квартиры громко постучали. В комнату влетел с горящими глазами худенький подросток.

— Алеша, Алеша! — задыхаясь, говорил он. — Пойдем скорее!

Анна Павловна всполошилась.

— Что такое? Что случилось? — с тревогой спросила она, обращаясь к Коле, школьному товарищу Алеши.

Коля, не отвечая Анне Павловне, все так же возбужденно торопил Алешу:

— Собирайся живей!

— Да ты расскажи толком. — Анна Павловна взяла Колю за руку, подвела к столу и усадила его на стул.

— Анна Павловна… самолет сбили… который летал… наш летчик из пушки его и из пулемета… тра-та-та… тра-та-та… И он — кувырк. Огонь, дым, щепки — и все…

Алеша враз загорелся.

— Ты видел? — спросил он живо. — Видел?

— Командир рассказывал. С двумя шпалами. Он-то уж знает. Скорей, Алеша.

Анна Павловна не стала им мешать, и Алеша схватил пальто и выбежал из квартиры. Слышно было, как ребята со свистом съехали по перилам лестницы. А во дворе уже кипела крикливо-шумная ребятня:

— Хвост ему отрезал!

— Не хвост, а крыло!

— И хвост и крыло.

Алеша с дружком, выскочив из подъезда, побежали через двор на улицу. Ребячий гомон внезапно смолк, точно его смыло волной. Ребята поняли, что Алеша с Колькой метнулись к фашистскому самолету. Один из мальчиков, глянув вслед Алеше, крикнул:

— Айда за ними!

На самом оживленном перекрестке улиц Колька, остановившись передохнуть, сказал:

— Алеша, самолет упал за городом. Мотнем?

В вагоне пригородного поезда пассажиры вели себя шумно и возбужденно. Ребята были рады, что, к их удовольствию, вагонный разговор шел о фашистском летчике, спустившемся на парашюте.

— А наш летчик жив? — спросил Алеша молодого лейтенанта.

— Ни одной царапинки. Его увезли в город на собрание. Будет выступать в драмтеатре.

Алеша дернул за руку товарища, шепнул ему:

— Через десять минут будет встречный. Пересядем?

Вернулись в город и тотчас направились к драматическому театру, но и тут ребят постигла неудача — их не пропустили в театр.

— Теперь куда? — спросил Алешу дружок.

— Домой. Завтра все узнаем из газет.

— А портрет нашего пилота поместят?

— И портрет, и полную биографию дадут. Без этого нельзя. Такого должны все знать.

* * *

Еще не успели как следует утихнуть страсти вокруг сбитого немецкого разведчика, как в апреле сорок второго гитлеровцы пытались бомбить Сталинград. Была по-летнему теплая ночь. В городе — ни в центре, ни на окраине — ни огонька. В темно-синем небе — ни облачка, все чисто, все ясно.

Объявленную по радио воздушную тревогу семья Лебедевых не слышала. Анна Павловна проснулась в то время, когда в городе уже гремели залпы зенитных батарей. Испуг се был так велик, что она, не помня себя от страха, выскочила на лестничную площадку и, затаившись, не знала, что ей дальше делать, но, вспомнив о детях, с ужасом вернулась в квартиру. Она схватила сонную Машеньку и заторопилась будить Алешу, спавшего в другой комнате.

— Алеша, — едва вымолвила она дрожащим голосом. — Ты спишь? Проснись.

Алеша, завозившись, тихо, сказал:

— Нет, мама, я все слышу.

Выстрелы зениток, установленных неподалеку, сотрясали весь дом. Такой мощной стрельбы город еще не знал.

— Ты что делаешь, мама, — спросил Алеша из-под одеяла.

— Стою с Машенькой, — дрожа всем телом, ответила Анна Павловна.

— Она спит? Не буди ее. Может испугаться. Она ведь еще глупышка…

— Алеша, это наши стреляют?

— Наши зенитки бьют.

— Ужас, что делается.

Алеша, поборов страх, сбросил с себя одеяло и соскочил с кровати. Орудийная вспышка ярко осветила комнату и выхватила из полутьмы Анну Павловну, испуганную и неприбранную. Алеша сказал:

— Мама, ты чего стоишь? Положи Машеньку на кровать.

Он быстро оделся и подошел к балконной двери, озаряемой светом выстрелов зенитки, установленной на крыше соседнего дома. Вспышки озаряли город из края в край. Гул и грохот, свист и шипение осколков порой сгущались до такой степени, что у Алеши переставало биться сердце. Мгновениями балкон, на котором он стоял, сотрясался так, что ему казалось, будто он падает вместе с балконом. Более двух часов полыхал Сталинград вспышками, гремел залпами, гудел раскатами, плескал огнем зенитных пулеметов. Когда стрельба артиллерии оглушала центр города, когда в ушах звенело и глаза слепли от орудийных сполохов, Алеша убегал с балкона в комнату и там ничком ложился на койку, выжидая тишины.

— Мама! — со слезами в голосе говорил он. — Пожар. Что-то подожгли, бандиты.

Пожар, хотя и далекий, был хорошо виден издали. Зарево пожара стояло густое, и небо, — казалось, бездымно горело. Затишье, возникшее на короткие минуты, внезапно взорвали артиллерийские залпы. Вновь заблистали и небо, и город, и Волга. Вступали в бой все новые и новые батареи, и небо покрывалось сетью разрывов. Алеша вдруг увидел красную ракету. Она, высоко взметнувшись, ярко осветила улицу.

— Мама, ракета! — диковато закричал Алеша. — Ракета!

Он выметнулся из квартиры на лестницу, сбежал вниз. Куда и зачем он скакал, Алеша не отдавал себе отчета. Он не пробежал и сотни метров, как взрыв бомбы тряхнул землю. Из окон здания посыпались стекла. Взрывная волна, сухая и жаркая, сбила с него фуражку, задрала рубашку и обдала песком и пылью, окропив мелкой россыпью кирпичной крошки. Тугой толчок взрывной волны давно уже перемахнул через него, а он, прижавшись к земле, все лежал с затаенным дыханием, выжидая новых взрывов.

Много сил унесла у Алеши эта ночь. У него весь день ломило виски и шумело в ушах. Ему хотелось поехать к дедушке, но Иван Егорыч, беспокоясь о своих внучатах, сам приехал к Анне Павловне. Глянув на сноху, бледную и уставшую, он спросил ее:

— Ты не хвораешь, Аннушка?

— Неужели я так изменилась?

Она подошла к зеркалу, внимательно вгляделась и страшно удивилась: веки у нее опухли, глаза покраснели.

— Какой ужас! — сказала полушепотом. — Только одна ночь, и что стало со мной, — не отходя от зеркала, с грустью говорила она.

Иван Егорыч, заметив разбитое стекло, спросил, что это значит. Анна Павловна достала из буфета кусочек металла и подала его свекру. Тот, осмотрев осколок, покачал головой и, узнав, что они были дома, пожурил сноху.

— Дома сидеть вам не велю. На то есть бомбоубежище, — строго говорил он. — Надо думать о детях. Алеша как себя вел?

Анна Павловна оказала, что без Алеши не знала бы, что ей делать, совсем бы потерялась. Ивану Егорычу лестно было слушать добрые слова о любимом внуке; он одобрительно крякнул, но все же пообещал сделать внуку надлежащее внушение. Вызнав все, что ему хотелось знать о страшной ночи, Иван Егорыч справился о здоровье Машеньки и, узнав, что Машенька спит, прошел в спальню. Минутку постоял возле ее кроватки, потом тихо и нежно погладил пушистую голову Машеньки и вышел.

— Береги ее, Аннушка, — сказал он снохе. — Береги. Славная, очень занятная девочка.

В квартиру неожиданно громко постучали.

— Кажется, Алеша идет, — обрадовался Иван Егорыч.

— Он так не стучит. Это кто-то посторонний.

Вошел сталевар Солодков Александр Григорьевич.

— Навещал сестру и к вам заглянул. Живы-здоровы? Здравствуйте, Анна Павловна.

Войдя в столовую и увидя Ивана Егорыча, он изумленно произнес:

— A-а, Иван Егорыч. Привет танкостроителю. Как у вас прошла ночь?

— У нас то же, что и у вас. Скинул несколько штук. Крепко попугал.

— Говорят, на Сталинград летело сорок самолетов, а прорвалось всего семь. Секретарь парткома сказывал.

— Теперь зачастит к нам, — с досадой промолвил Иван Егорыч.

— Ничего удивительного, Иван Егорыч. Вы делаете танки, а мы — минометы, авиабомбы, варим броневую сталь. Да мало ли что выпускают наши заводы? Беда теперь в том, Иван Егорыч, что огнеупорную глину совсем перестали получать.

— И нам туговато, Александр Григорьевич. Наш завод связан со многими заводами-поставщиками. Война сразу отмахнула напрочь многие наши связи. А мы все-таки живем. Плохо мы знали себя. Смотри: на заводе того нет, другого нет, третьего, пятого, десятого нет, а мы свое дело двигаем. Да еще как. Этого нехватка, этого не подвезли, это где-то застряло в пути, а мы все вперед да вперед. А что станет, когда мы войну кончим?

— Верно, Иван Егорыч, полных сил и возможностей своих мы по-настоящему не знали, но войну скоро не кончить. Она, будь она неладна, только еще в самом запале.

— Знаю, а все-таки Гитлеру несдобровать. Как я хочу дожить до победы, Александр Григорьевич. Так хочу, так хочу…

— Ты, Иван Егорыч, о чем это? В твои годы грешно такое говорить.

— Пули, Саша, метят не по выбору, а кто подвернется под них. — Иван Егорыч как-то вдруг подобрался, его глаза сурово потемнели. — В германскую войну убили брата, племянника, дядю. В гражданскую второго потерял брата. Друга кадеты расстреляли. Сестру в Царицыне беляки повесили. Когда же этому будет конец, Александр Григорьевич? — Иван Егорыч поднялся и, размяв пересиженную ногу, вновь сел на тот же стул. — Просто беда. Не столько строим, сколько воюем. — Замолчал, задумался. Глаза еще больше потемнели, а лицо стало суше и жестче. — Вчера ходил в госпиталь. Видел там лейтенанта. Птенец, а уже без ног. Калека на всю жизнь. А сколько еще вынесут подобных калек? — Иван Егорыч передохнул. Его душила спазма гнева и сострадания. — Аннушка, дай попить водицы. Уж коли нас принудили взяться за оружие, биться будем как никогда прежде.

Иван Егорыч встал, попил воды и, давая понять, что тема о войне на этот раз закрыта, он, обращаясь к снохе, сказал:

— Аннушка, передай Алеше, что я его жду. Пускай приедет к нам на денек.

* * *

Хотя и любил Алеша своего дедушку, хотя и нелегко ему было отложить поездку к деду, однако события минувшей ночи так потрясли мальчишку, что он решил встретиться с ним несколько позже. Занятия для школьников казались неимоверно нудными и скучными, и они, как только учитель покидал класс, затевали невообразимый жаркий спор. Каждому хотелось подать свой голос, сказать свое, единственно верное слово, и тесная мальчишеская толпа горела огнем страстей. Алеша на последнем уроке шепнул своему дружку:

— Вместе пойдем. Есть важный разговор. Секретный. Понял?

Когда вышли из школы и остались вдвоем, Алеша, оглядевшись вокруг, тихим шепотом сказал:

— Только тебе одному. Обедай и приходи.

— Скажи одним словом, — просил Колька.

— Здесь нельзя. Понимаешь? Нельзя!

Колька, взъерошенный, с горящими глазами, прибежал к Алеше с куском хлеба — дома не пилось и не елось, хотелось поскорее узнать великую тайну.

Алеша шепотом сказал другу:

— Обещай мне хранить тайну.

— Обещаю.

— Тише говори. Слушай: в большом доме на Саратовской улице живет шпион.

У Кольки враз глаза округлились и готовы были вылезти из орбит.

— Две ракеты, сволочь, выпустил. Пойдем покажу. — Алеша открыл дверь и вывел дружка на балкон. — Видишь, у кинотеатра «Спартак» стоит телефонный столб? Правее него взлетали ракеты. Прямо с крыши. Понимаешь?

Вернулись в комнату.

— Знаешь что, — деловым тоном заговорил Алеша, — надо узнать, кто из нашей школы живет в этом доме.

— Я понял тебя, Алеша, — возбужденно проговорил Колька. — Наших там много, но всем говорить нельзя. Сережка, например, может враз проболтаться.

— Всем, ясно, нельзя. Скажем только Шурику. Придет мама, сходим к нему. Осмотрим подвал.

— И чердак, Алеша. Знаешь что? У Шурика на крыше антенна. Приемник они сдали, и антенна им не нужна. Снимать полезем.

На другой день мальчишки поднялись на чердак. У них было такое ощущение, как будто на них вот-вот могут из-за любого поворота напасть подлые люди. Через слуховое окно мальчишки с душевным трепетом вылезли на гремучую крышу. Они, ни слова не говоря, стали снимать антенну. Алеше хотелось глянуть в дымоход. Он где-то читал или от кого-то слышал о том, что в трубе свободно можно устроиться с помощью веревки, и Алеша полез на трубу, преодолевая страх. «А вдруг там сидит шпион? — думал он. — Ткнет кинжалом — и все». Трубу он осмотрел без всяких неприятностей.

А Колька с Шуриком тем временем доглядели в крыше пробоину. «Должно быть, осколком просадило, — подумал Шурик, разглядывая пробоину. — Надо поискать осколок». Шурик с Колькой спустились на чердак искать осколок. Алеша остался один. Сидя на корточках, он внимательно ощупывал пробоину. С чердака крикнули:

— Алеша, у тебя спички есть?

— Некурящий. Лезьте сюда. Дыра-то пробита изнутри.

Ребята склонились над пробоиной, довольно правильной округлой формы, точно она была вырезана острым инструментом. Мальчишки ощупали вырез и точно убедились, что это не осколочная пробоина, а дело рук искусного человека. Ребята взяли дом под надзор.

И однажды, во время очередной воздушной тревоги, они выследили подозрительного человека. Он шел по улице спокойным и неторопливым шагом. Ребята таились в подъездах, в темных углах просторного двора. Человек, дойдя до раскрытых ворот, на минутку остановился, поглядел в одну сторону, в другую. В эту минуту блеснул выстрел зенитки, и человек, выхваченный из темноты, метнулся во двор.

— Шпион, — возбужденно прошептал Колька. — Алеша, видел?

Алеша, дрожа всем телом, сказал:

— Беги за ним и не упускай его из виду. А я позову ребят. Будет уходить, кричи. Мы сейчас окружим дом.

Дом оцепили в считанные минуты. А человек, заслышав всполошенную беготню, вышел из укрытия и стал уходить. Колька поднял тревогу:

— Уходит! Уходит!

Человек, повернувшись к Кольке, буркнул:

— Ты ошалел, мальчишка? Я иду на работу в ночную смену. Зачем булгачишь людей?

Хладнокровие, однако, изменило человеку, как только он заслышал бегущих ребят. Он подбавил прыти и пошел прямо на Кольку, но тот не уступил ему дороги. Напротив, отбежав вперед, потрусил той же стороной улицы и в ту же сторону. Теперь человек был в полном окружении, и ему оставалось одно: свернуть в первый двор и скрыться от преследования, что он и попытался сделать. Ребята закричали:

— Ушел!

— Держи!

— Лови!

Они помчались во двор. Человек, хитря, прижался к стене у самого выхода на улицу, и когда ребята, не заметив его, пробежали дальше, он заскочил за угол дома. И он, возможно, скрылся бы, если бы не натолкнулся на Шурку. Тот схватил человека за рукав и закричал:

— Ребята, сюда! Сюда!

На шум и крик прибежали взрослые и задержали неизвестного. В милиции дежурный лейтенант строго спросил, в чем дело.

— Во дворе прятался, — сказал Алеша. — Хотел скрыться, а мы его поймали.

— Ваши документы? — официально обратился лейтенант к неизвестному. Тот подал паспорт. Лейтенант долго и внимательно разглядывал человека и паспорт. Потом холодно сказал: — Вам, гражданин, придется у нас задержаться, — и положил на стол паспорт. — А вы, ребята, можете идти. Спасибо вам.

Алеша в тот же день написал об этом случае отцу письмо. А спустя два дня к Лебедевым заявился Кочетов Степан Федорович, в звании сержанта. Он принес Анне Павловне добрую весточку от мужа. Григорий писал, что находится в пределах своей области, в небольшом приволжском городке, где формируются кое-какие части, что силы собираются большие, солдат и офицеров досыта угощают ночными маршами, боевыми тревогами, днем — калят нестерпимым зноем, обдувают горячими суховеями, обкатывают танками. Добротно готовят. В письме немало было теплых слов для Алеши и Машеньки.

Прочитав письмо, Анна Павловна предложила Кочетову чашку чая.

— Спасибо, Анна Павловна. В моем распоряжении всего два часа. Мы с товарищем майором за обмундированием приехали.

Анна Павловна засуетилась, полезла в комод. Кочетов предупредил:

— Никакого белья не велено брать. Из съестного тоже ничего не приказано. Григорий Иванович просил семейную фотокарточку.

— Так неожиданно и так быстро. Не могу сообразить, что ему послать.

— Не беспокойтесь, Анна Павловна. У Григория Ивановича все есть. Сапоги выдали до самого Берлина, а шинель — без износу. Постелишь, ляжешь — и утонешь, словно в пуховике. Ни в чем не нуждается Григорий Иванович.

Анна Павловна прошла к большому липовому буфету.

— Вот, — обрадовалась Анна Павловна и показала Кочетову бутылку коньяку. — Возьмете?

У Кочетова заблестели глаза.

— С удовольствием, — сказал он, принимая бутылку. — Этим пока нас не балуют. Виноградниками армия еще не обзавелась. Подарочек дорогой. Как бы в пути не разлить. Подальше надо припрятать. Давайте, Анна Павловна, фотокарточку. Я тороплюсь. Майор строго-настрого приказал явиться без опозданий и в полном порядке.

— И письма не успела написать, — горевала Анна Павловна.

— Все передам, Анна Павловна. На всю ночь сказку заведу про ваше житье-бытье.

До штаба военного округа сержанта провожал Алеша. Всю дорогу он, не умолкая, все выведывал у Кочетова, где же все-таки они стоят, но сержант, лаская Алешу, отмалчивался. Он выдал единственную тайну: его отец, Григорий Иванович, получил роту, а сам Кочетов приставлен к пулемету. Слушая сержанта, Алеша мыслями так и улетел бы с ним вместе в приволжский городок и стал бы верным помощником сержанта. Алеша и так и этак хитрил, все дознавался (не в Камышине ли отец?), но Кочетов не проговорился. А прощаясь, сказал:

— Не вздумай приехать. Очень рассердишь Григория Ивановича. Тебе нельзя — ты хозяином в семье. На твоих руках и мать и сестренка.

VII

Степь струила густой аромат поспевающих хлебов. Кругом, куда ни глянь, зыбились беспредельные разливы пшеничных посевов; земля дышала обилием, а люди, не зная сна и покоя, мало радовались свету и солнцу, горечь тяжелых неудач на фронте болью щемила сердца.

По глухой проселочной дороге, заросшей бурьяном, шел невысокий худощавый старик. Черный пиджак на нем был в густой пыли, в мазутных пятнах; сапоги обшарпались и порыжели.

Это был старый партизан Павел Васильевич Дубков. Он уже более тридцати километров отмерил с тех пор, как покинул эшелон, застрявший на станции Чир. Он возвращался в Сталинград из Ростова от родного брата. Дубков держался проселков, укорачивая путь степными стежками. На развилке Павел Васильевич остановился, раздумывая, куда ему свернуть. Он пошел направо, в сторону железной дороги Сталинград — Лихая.

Поток людей на дорогах не уменьшался. Люди шли и ехали. Ехали на худых лошадях, на дико ревущих верблюдах, на неторопливых, ко всему безразличных волах. Волы и лошади тащили скрипучие повозки, крытые брезентом, рогожей, войлоком. На тяжелых, громоздких повозках, забитых узлами, ютились женщины, дети. По ту и другую сторону обоза, растянувшегося на десятки километров, непрерывно плелись люди, усталые, утомленные.

Навстречу им ускоренным маршем двигались войска из резервов Главного Командования.

Павел Васильевич понимал все: и напряженность марша, и думы солдат, и муки беженцев.

Войска уходили к большой излучине Дона. По всей ее дуге и далее на северо-восток, до самой Волги, спешно обновляли оборонительный рубеж, размытый весенним разливом. Стотысячная армия рабочих и колхозников под началом военных крепила блиндажи и землянки, окапывая берега Дона, загрязняя русло вязкой землей. И шумел помутневший Дон от зари до зари. Народ, оголяя реку, вырубал кустарники, с треском валил тополя-великаны, и палящий зной сушил цветы, лишенные тени и влаги. Вяла и жухла трава на свежих полянах.

А по дорогам, в сторону Сталинграда, люди все шли и ехали, тянулись и ковыляли. На измученных лицах лежала застаревшая тревога: «Скоро ли конец пути? Дотянут ли волы и лошади?» Обезноженных, худоребрых выпрягали из скрипучих повозок, отводили в сторону от дороги и бросали, предоставляя им право жить или подыхать. Обоз тянулся без конца и края. По обозу, точно по заснувшему камышу, ветерком пробежала тревога.

Павел Васильевич поглядел в безоблачное небо. На обоз наплывали три крохотные точки.

— Самолеты! — кто-то крикнул во весь голос.

Люди, старые и малые, гремя чайниками, шлепая по сухой земле рваной обувью, побежали в степь, подальше от дороги. А те, которые остались на повозках, исступленно кричали на волов, колотили их палками, нахлыстывали кнутами.

Самолеты низко закружились над степной станцией. Скоро там мутной кошмой взметнулась бурая земля, поднялись сучья тополя, листы железной крыши, сорванной с вокзала. Из обоза выскочила сивая лошаденка и помчалась целиной. Повозка, похожая на возок коробейника, издавала резкий и неприятный скрип колесами.

Павел Васильевич из предосторожности отбежал подальше от дороги. До него из обоза донесся крик:

— В балку пошла. Наметом! — Человек стоял на высокой арбе и, глядя в степь, время от времени выкрикивал: — Прямиком катает!..Пошла… пошла!

Совсем рядом с Павлом Васильевичем кто-то равнодушно сказал хрипловатым басом:

— Этого, значит, фашист вовек не догонит. Так, что ли, старина?

Павел Васильевич оглянулся. Ему не понравилась шутка совсем не старого, на вид очень здорового человека, с хорошим загаром. Дубков сердито сказал:

— А ты, похоже, от самой границы бежишь?

— Оттуда, папаша. А ты?

— Я домой иду, в Сталинград.

— Что там — эвакуируются? Тянут, как гуси, на теплые воды?

— Вижу, по себе о нас судишь. Документики какие имеешь или без них скачешь? А впрочем, теперь есть и такие, которые по чужим паспортам по тылам болтаются.

— Ты, старик, думаешь, что говоришь?

Павел Васильевич зло плюнул и пошел прочь от незнакомца.

— Ну, старик, иди да не оглядывайся.

Павел Васильевич ничего на это не ответил. Он шел и в душе ругал себя: «И понять не могу, из-за чего сцепились». И другой голос: «Пускай языком не треплет, как грязным помелом».

Войска все двигались и двигались. Они были одеты во все добротное. Похрустывали новые сапоги, поскрипывали необмякшие офицерские ремни, поблескивали автоматы, противотанковые длинноствольные ружья, катились пушки.

Павел Васильевич все стоял у дороги и смотрел на проходящие войска, все вглядывался в солдат, будто хотел угадать, о чем они думают, с какими мыслями шагают на фронт. Поглядывая на солдат, он час за часом все шел и шел, радуясь тому, что войска, не перемежаясь, все гуще набивали над дорогой пыльную мглу.

У него устали глаза от напряжения, и он, отвернув от колонны, присел отдохнуть у телеграфного столба, привалившись к нему спиной. Не успел развязать кисет с махоркой, как неожиданно, к своему великому удивлению, увидел знакомого человека, высокого и ладного лейтенанта. Павел Васильевич поспешно сунул в карма кисет и, поднявшись, вперил в офицера свои старчески-синеватые глаза. «Кто это, кто?» — не мог он сразу припомнить. Павел Васильевич, боясь потерять из виду офицера, быстренько пошел ему навстречу. И вот в его глазах вспыхнул радостный огонек.

— Григорий Иванович… Гриша, ты ли это? — обрадовался Дубков.

— Я, Павел Васильевич. — Обнялись, расцеловались. — Откуда вы? — спросил Лебедев.

Павел Васильевич недовольно махнул рукой, дескать, доброго нечего сказать.

— Из Ростова плетусь. Где — на колесах, а где на своих рысистых. А вас, Гриша, куда ведут?

— На фронт. Что в городе, Павел Васильевич? Моих не встречали?

— Как не встречал? У них все по-хорошему. Как войско-то?

— Половина фронтовиков. И обкурены, и обстреляны, и танками обкатаны. Много сталинградцев. Передавайте привет всем моим. Побегу, Павел Васильевич.

Лебедев сунул Павлу Васильевичу потную руку и потрусил к своей роте. Уже издали он помахал пилоткой старику. У Павла Васильевича на глаза навернулись слезы. Он со злостью выбил пыль из фуражки о телеграфный столб и зашагал своей дорогой.

В Сталинград он вошел утром. Город блестел чистотой улиц, зеленел парками. По городу мчались автомашины, военные и гражданские. У военных — разбиты ветровые стекла, изрешечены кузова. Все так же гремели трамваи, заклеенные военными лозунгами и плакатами.

Попив чайку, Павел Васильевич собрался на тракторный, к Ивану Егорычу и, кстати, посмотреть город, что в нем переменилось. По пути он заглянул на эвакопункт, временно размещенный на стадионе «Динамо». Всякое бывало в жизни Павла Васильевича: он пережил три революции и три войны, но все же ничего подобного ему не доводилось видеть. Земля была заставлена чемоданами, корзинками, мешками. Спасаясь от зноя, люди сидели под зонтами и навесами из цветных одеял, простыней — у кого что было. И всюду говор, шум, крики. Павел Васильевич вернулся домой невеселый. Он сказал жене:

— Лексевна, готовь воду. Детишек помоешь. Подглядел я одну семейку. И вообще, Лексевна, ты займись беженцами. И соседок натрапь на это дело. Очень мучаются детишки.

Он вновь направился на стадион за облюбованной семьей. Внезапно завыли гудки заводов.

— Воздушная тревога! Воздушная тревога! — гремели громкоговорители, развешанные на улицах и площадях. А воющие гудки заводов и волжских пароходов сливались в один трубный рев, били по нервам, наводили ужас на слабых. «Воздушная тревога! Воздушная тревога!»

Павел Васильевич не захотел нырять в бомбоубежище: «Что мне там делать? Не хочу трусу-богу молиться». С левобережья заухали дальнобойные зенитки. Павел Васильевич посмотрел в безоблачное небо. Там — ни самолетов, ни шрапнельных разрывов. Резко, с звенящим звуком ударила автоматическая пушка, установленная на пологой крыше многоэтажного дома по Курской улице. Павел Васильевич от неожиданности вздрогнул — орудие находилось в сотне метров он него. Он прошел под балкон полуразбитого дома и прижался к затененной стене. Открыли огонь орудия других зенитных батарей, расположенных севернее вокзала. «Разведчик, должно, рыщет», — смекнул Павел Васильевич. Он вышел из-под балкона и направился за семьей беженцев.

— Откуда вы? — спросил Павел Васильевич. — Из Ворошиловграда? Семья военнослужащего? И у меня сноха с внучатами переехала из Ростова в Куйбышев, а сын воюет. Он у меня полковник авиации, а другой сынок, младшенький, инженером на тракторном. Давно из Ворошиловграда?

— Десятый день.

— Сейчас отдохнете. Квартира у нас просторная — в две комнаты с кухней. Моя Лексевна воду греет, помоешь ребяток.

Лексевна, маленькая, сухонькая, не очень тороватая, встретила беженцев со всем радушием и гостеприимством.

— Заходи, родная, заходи, — ласкала она и словом и взглядом. Провела гостей в кухню. Там уже для ребят было приготовлено корыто и горячая вода. — Помой деток, касатка. Образь их, милая.

Женщина расплакалась.

— Поплачь, милая, поплачь, — утешала Лексевна, — облегчи себя. Слезами душа обмывается. Вот тебе мочалка, мыло, а я обед буду готовить. Паша, — позвала она мужа, — ты куда собрался? К нам прибегал Алеша от Ивана Егорыча, наказывал побывать у него. Поедешь?

— Доведется проведать.

* * *

Иван Егорыч пришел с завода сумрачный. Он молча сел к столу и задумался. Марфа Петровна понимала его с первого взгляда. Давно она не видела его таким удрученным, и Марфа Петровна чуяла, что не от работы он заугрюмился, а от чего-то другого, более важного. Он крепок сердцем, беду переживает молчком, а в особо трудные минуты только и молвит:

— Ничего, мать, бывало и хуже, да пережили. Переживем и это лихолетье.

Марфа Петровна, тревожась, спросила, не заболел ли он.

Иван Егорыч глянул на жену, и показалась она ему такой родной и близкой, — какой он, кажется, не знал ее за долгие годы, прожитые с ней в мире и добром согласии.

— На фронте, Маша, плоховато, — вздохнул Иван Егорыч. — Давай будем спать.

Погас свет, затихли шорохи. Иван Егорыч поднял повыше подушку и лег, но заснуть никак не мог. Он то и дело вздыхал, ворочался с боку на бок, вставал и опять ложился.

— Что с тобой, Ваня? — заботливо спросила Марфа Петровна.

— Ты еще не спишь? — удивился Иван Егорыч. — А ты спи, Петровна, спи. Войны впереди много. Ой как много, мать.

— Горюшко-то какое. Что же, Ваня, дальше будет?

Иван Егорыч не отозвался. Он думал все о том же, о чем спрашивала его Марфа Петровна. Потом, очнувшись, промолвил твердо и решительно:

— Работать будем. И жить, Маша, жить!

Шумно встал, поднял оконную светомаскировку. Лунный свет, проложив дорожку, бледно и мертво осветил комнату.

С улицы (послышались тревожные гудки заводов и волжских пароходов. Ночью они ревели много истошней.

— Никак опять прилетел, антихрист, — спускаясь с кровати, проговорила Марфа Петровна. — Это которая сегодня?

— Не считал. В убежище пойдешь?

— Пойду. Посижу малость.

В лунном небе бледнели лучи прожекторов и, сливаясь с голубизной ночи, скоро гасли. «Разведчики или бомбардировщики? А впрочем, не все ли равно?» В шуме и грохоте завода, когда голова и руки заняты делом, на душе относительно спокойно, а как только выйдет слесарь из ворот завода, так рядом с ним, точно тень двойника, идет, преследуя, все тот же вопрос. «Где же предел отступлению, где? Не время ли развернуться? Не пора ли громыхнуть народной силушкой?» Вернулся на кровать. Лежал с открытыми глазами, не пытаясь заснуть, зная, что все равно, сколько бы он ни старался, ему не унять мыслей.

Марфа Петровна пришла из бомбоубежища поздним утром. В условленном месте она ключа не нашла. «Неужели спит?» Она отворила дверь и с удивлением остановилась у порога, увидев Павла Васильевича с газетой в руках. Он положил на стол газету и снял очки.

— Павел Васильевич, — приветливо воскликнула Марфа Петровна. — Вот неожиданность. Спасибо, что не забываешь нас. А где Иван Егорыч?

Павел Васильевич удивленно развел руками.

— Никого нет, Петровна, — сказал он. — Вхожу, гляжу — никого. Дверь не заперта.

— Значит, ушел на работу. А я всю подушку изваландала в бомбоубежище, — пожаловалась Марфа Петровна. — Ни одну ночь не дает спокойно поспать, нечистый дух.

— Теперь так, Петровна. Теперь одно ухо спит, другое слушает. Один глаз на часах, другой на отдыхе. — Зорко оглянул комнату. — Как поживаете, Петровна?

— Как живем? Иван Егорыч по всему дню на работе пропадает, а Лена девушек санитарному делу обучает. Ты не торопишься, Павел Васильевич? Я чайку согрею.

— Посижу. Покалякаю. А дождусь ли я Ивана Егорыча?

— Вряд ли. Он поздно приходит, а когда и на ночь там остается. Как поживает твоя Лексевна?

Павел Васильевич тяжко вздохнул.

— Лексевна у меня захандрила, — грустно сказал он. — Сама знаешь, как у нее сложилась жизнь. Я полвека воевал. Пришел с японской, началась германская. Кончилась германская — поднялась гражданская. А Лексевна с нуждой воевала. Уж давно живем мы лучше лучшего, а ей все не верится, она все оглядывается, словно у нее кто стоит за спиной и шепчет ей: «Сломаю я твою жизнь». А теперь часами торчит на вокзале, все поджидает сына, хотя он и не обещался приехать. И не может приехать, потому что воюет.

Марфа Петровна накрыла стол чистой скатертью. Подала вазочку варенья, свежие сухари, кусочек сыру. Павел Васильевич пил чай с удовольствием, пил и прихваливал, удивляясь, как это Петровна сумела запастись вареньем в такое трудное время.

— Для гостей сберегла одну баночку. Угощайтесь.

— Спасибо, Петровна, за угощение, — свалил набок чайный стакан и, отодвинувшись от стола, закурил. — Случится тебе быть у Анны Павловны, загляни к нам, Петровна. А Ивану Егорычу передай, что я к нему еще наеду. Спасибо, Петровна, за чай. И рад бы еще часок посидеть, да не могу. Я, Петровна, по охоте работу себе нашел в уличном комитете. Не могу сидеть сложа руки. Сейчас пойду домохозяек тормошить. Копаем окопы, блиндажи, землянки. Одним словом, готовимся. — Помолчал, подумал. — Петровна, давно я хотел тебя спросить насчет своего Сергея. Ты ничего за ним не примечала?

Марфа Петровна приятно улыбнулась.

— Как не заметить? — добро взглянула на Павла Васильевича. — Раза два заходил к нам. Обедал, чай пил.

— Вон как! — удивился Павел Васильевич. — А нам с матерью ни словечка. Ну и как он? — Ему очень хотелось спросить, угоден ли Петровне Сергей, но, вспомнив, что это дело щекотливое, перевел разговор на женскую линию: — Дочка у вас красавица. Ей сколько лет, Петровна?

— Двадцатый доходит. Боюсь, Павел Васильевич, война может попортить ей дорогу.

— Не толкуй, Петровна. Я все уговаривал Сережку жениться. Невест, говорит, подходящих нет. А ты, говорю, приглядывайся получше. Что, говорю, разве мало на заводе инженерш или там других девушек? Молчит, ухмыляется. А с прошлого года стал я за ним примечать, будто завел он себе знакомство. Наблюдает за собой, чистится, мылится, духами брызжется. Я Лексевне своей шепнул. И она заметила. Не промахнуться бы ему, говорит. Навяжется какая-нибудь, и вся жизнь покатится колесом. Лексевна правильно рассуждает. Жениться не хитро, а вот что потом-то станет?

— Сергей Павлович навещает нас, — с удовольствием проговорила Марфа Петровна.

— Ну и хорошо. Если вы с Иваном Егорычем не против Сергея, давайте с двух сторон, Петровна.

* * *

В то время, когда Павел Васильевич вел душевную беседу с Марфой Петровной, Иван Егорыч сидел на партийном собрании.

С собрания коммунисты отправились на цеховой митинг. Завод получил от правительства телеграмму. Правительство просило рабочих (именно просило!) увеличить выпуск танков. В этом цехе трибуной служил танк. Начальник цеха, стоя на танке, говорил не жалея голоса, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону:

— Наши танки, товарищи, идут на фронт горячими, неостывшими. Такова теперь обстановка на фронте.

На танк поднялся Иван Егорыч. В каждом его движении чувствовался волевой характер. Он сказал, что теперь не время для длинных речей, и, повернувшись к начальнику цеха, перешел к сугубо практической стороне дела:

— Вы сказали, что производительность труда скакнула кверху. Это хорошо. Так и положено быть. Но много есть «но». И главная загвоздка — танковые корпуса. Мы гоним, мы жарим, и вдруг стоп, машина — нет корпусов. И стоим мы, загораем час-другой. Нельзя так, не годится.

А правительству надо ответить… — Иван Егорыч посмотрел в конец пролета. Там шли незнакомые люди и вместе с ними директор завода. Один — высокий, черноусый полковник с орденами, другой — штатский, в очках и шляпе. Иван Егорыч закончил свою речь горячими словами: «Танки фронту дадим. Свою родную армию не подведем. Так ли я говорю, товарищи?»

— Дадим танки. Дадим!

На танк-трибуну поднялся полковник. Он заговорил густым, сочным басом. От имени командующего фронтом он поблагодарил рабочих за боевые машины.

— Ваши танки любят на фронте, — сказал он. — Всем вам спасибо! Спасибо Ивану Егорычу Лебедеву за его патриотический почин, за его стахановский труд на ремонте танков.

Рабочие разошлись по своим рабочим местам, скоро стук и скрежет заполнили цех. Синий дымок, колыхаясь, плыл над конвейером и, поднимаясь кверху, висел под высокой кровлей. Здесь — всюду грохот, стук, звон; и стоит этот грохот и день, и ночь. Рабочие сутками не выходят из цеха, не видят солнца, а когда их покидают силы, они соснут часок-другой и опять — за танки. У Ивана Егорыча ворот рубашки расстегнут, рукава засучены выше локтей. «Пить, пить». И пьет несчетно раз, и напиться не может. «Теплая. С ледком бы теперь». Иван Егорыч позвал своего друга, слесаря Митрича.

— Ведущие вышли, — сказал он ему. — Слышь-ка, колеса ведущие подавай!

Рядом с Иваном Егорычем трудится над сборкой танка другая бригада.

— Ваня, Ванюша! Черт, оглох, что ли? Крепи рулевые тяжи, — командует старший.

— Есть крепить.

— Давай, Ваня, давай. Видишь, маляр идет?

Молодой художник неторопливо шел по пролету. В руках у него кисть и банка с краской. Он деловито остановился возле танка, поставил на борт машины краску. Худощавый слесарь недоуменно посмотрел на художника, выпрыгнул из танка: «Зачем он это ко мне?» Художник написал: «Танк сдать». Грудь слесаря подалась вперед, прикоснувшись к плечу художника. Тот, мягко улыбнувшись, дописал: «20 июня».

— К черту! — возмутился слесарь. — Замажь к чертовой матери.

— Велено, дорогой товарищ. Сам начальник приказал. Не теряй дорогого времени, поторапливайся, а не то не заметишь, как двадцатое нагрянет.

Художник перешел к другому танку. А недовольный слесарь, не успокаиваясь, продолжал ворчать:

— Что я… хуже всех? Не справляюсь с планом? — Потом, увидев, что художник готовится писать на соседнем танке, слесарь подозвал своего товарища по работе и сказал ему: «Ваня, иди узнай, что он там малюет?»

Ваня, вернувшись от художника, доложил своему бригадиру:

— То же, что и нам. Только им с часами.

— С какими еще часами? — удивился слесарь.

— Сдать к десяти часам двадцатого.

— Здорово! А ну, шевелись, Ваня. Ключ подай. Живей, Ваня!

Звонят звонки мостовых кранов, плывут по воздуху стальные танковые корпуса, артиллерийские башни, ревут на испытательных стендах мощные моторы, хрустят глухим, тяжелым хрустом гусеницы.

— Вот тебе и маляр, — рассуждал ворчливый слесарь. — Значит, с часами, Ванюшка? Та-ак. В точку сказал: «Фронту нужны танки». Вот они, — показал она на танкистов. — Ждут, Ваня. Ждут.

Танковые экипажи принимали машины теплыми, проверяли каждую спайку в угарном дымке, сживались с боевой машиной в заводской обстановке.

Иван Егорыч внимательно приглядывался к молодому, загорелому сержанту. Коренастая фигура танкиста с независимой походкой очень подкупала Ивана Егорыча. Он хотел познакомиться с ним, но, дорожа временем, все откладывал беседу до более свободного часа.

— Митрич, полей немножко.

Митрич взял котелок с водой и разок-другой плеснул за ворот Ивану Егорычу. Тот потряс плечами и покряхтел от удовольствия.

— Который час? — тревожился он.

— Шестой, Иван Егорыч.

— Поберегись, Митрич, — кричит Иван Егорыч. — Поберегись! Ну как, готово? Зови сменного мастера. Машину можно сдавать.

Иван Егорыч облегченно вздохнул. «Теперь время», — подумал он и пошел искать сержанта. Через полчаса он привел к себе на квартиру молодого танкиста.

— В боях, сынок, бывал? В пехоте или на танках? — торопился с расспросами Иван Егорыч.

— Разно, папаша, но больше в танковых частях.

— Та-ак, — раздумчиво произнес Иван Егорыч. — А в чем главный секрет танкового боя? Ну, скажем, сел ты в машину, выехал, а гитлеровец— пух, и треснула машина. Бывает так?

— На войне все может случиться.

— В чем, сынок, главное? Самое главное? Вот, к примеру, я: танк знаю, управлять им умею, а воевать в гражданскую на танках не приходилось.

Сержант, взглянув на бывалого слесаря, сказал:

— Главное в бою — самообладание.

— Это верно, — согласился Иван Егорыч. — Испуган — значит, побит. Так не раз случалось в гражданскую. Самообладание — это верно.

С улицы в комнату ворвался рев заводских гудков. Это была уже третья за день тревога. Хотя Иван Егорыч и не обязан был бежать на завод по тревоге, но внутренний голос в этих случаях всегда был сильнее заводских порядков и условностей. Иван Егорыч заторопился.

— Опять летят. Пойду, сынок. Петровна, займи гостя.

Иван Егорыч на заводском дворе встретил знакомую девушку. Она, страшно волнуясь, испуганно проговорила:

— Иван Егорыч, в моторный бомба упала.

Слесарь побледнел.

VIII

Когда по городу объявили воздушную тревогу, Лена, дочь Ивана Егорыча, дежурила в моторном цехе на санитарном посту. Взглянув на часы, она подумала: «И всегда в этот час. Проклятая точность». В звездном, небе непрестанно сверкали разрывы. Ночью вся защита Сталинграда перекладывалась на зенитную артиллерию. Огонь зениток временами закрывал небо сплошными разрывами. Дальнобойные пушки стояли на левобережье. Слепящий огонь зенитных батарей на мгновение выхватывал из тьмы здания, целые улицы. Стрельба перемещалась от квартала к кварталу, от района к району. В небо взлетали огненные стрелы. Дрожала земля, тряслись стены зданий, свистел и гудел воздух. В грохоте орудийных залпов не был слышен гул самолетов, но люди чувствовали, что враг где-то совсем близко.

Раздался взрыв. В цехе погас свет, запахло гарью, повеяло чем-то не испытанным. В наступившей тишине где-то с тупым звоном упал ключ, загремело железо; кто-то надсадно закашлялся и побежал вон из цеха, за ним кинулись другие. Сменный мастер, растерявшись, не знал, что ему предпринять, но, придя в себя, подал голос:

— Товарищи, куда вы?

Лена остановилась: «На самом деле, куда я бегу? Зачем?» Она очень громко, сколько было сил, крикнула:

— Раненые есть? — Ей никто не ответил, но живой голос знакомого человека был кстати. — Раненые есть? — еще громче спросила Лена.

— Нет, не имеется, — раздался звонкий голос подростка.

Бомба разорвалась у самого выхода из цеха, где не было ни людей, ни станков, и, к счастью, обошлось без жертв.

Сменный мастер крикнул:

— За работу, товарищи!

* * *

Лена не могла освободиться от стыда, порицая свое малодушие. Тревожась за ее судьбу, к ней прибежал Сергей Дубков. Лена несказанно обрадовалась ему.

— Сережа! — позвала она его. Счастливая улыбка озарила ее лицо. — Сережа, я здесь! — громче позвала она, пробираясь вдоль поточной линии.

Сергей, задыхаясь от волнения, говорил:

— А я сидел в конструкторском. И вдруг, понимаешь, закачались стены, задрожал чертежный стол. Я — звонить, спрашиваю, где и что. В моторном, отвечают. И я вот… Ну как ты?..

— Как видишь, цела и невредима. Я до смерти перепугалась. У меня, Сережа, сердце так и упало. Смотри, как бомба стену развалила.

— Ну, я рад за тебя… за всех рабочих. Ты завтра свободна?.. Давай выйдем отсюда.

Лена приветливо посмотрела на Сергея. В ее больших, как у Ивана Егорыча, темно-коричневых глазах, с темными ресницами, можно было прочесть: «Я догадываюсь, что ты хочешь сказать. Говори, Сережа. Не робей. Я слушаю».

За воротами цеха Лена сказала:

— Я слушаю тебя, Сережа.

— Давай встретимся в парке. В двенадцать дня. Хорошо?

Они направились к Волге.

Далеко над Волгой виднелся смоляной дым, набивший огромное облако, тяжелое, глыбистое. Час от часу облако все пухло и гуще сыпало в Волгу крупитчатую сажу. Там, севернее Сталинграда, горел нефтяной караван, подожженный вражеской авиацией. Дымная туча, сплывая вместе с пылающим караваном, становилась все грузней и непроглядней.

— Уйдем отсюда, — Лена потянула Сергея обратно.

Они поднялись на гору и прошли в садик. Сергей кашлянул и заговорил с проникновенной задушевностью:

— Лена, я все продумал. Ты не можешь не верить мне.

Лена давно была готова к этому и все же радость перехватила ей дыхание.

— Лена, ты понимаешь меня?

— Понимаю, Сережа, — еле слышно промолвила она затаенно. — Мне надо подумать.

— О чем? Мы же любим друг друга.

— Мне надо закончить институт.

Домой Лена летела на крыльях. Она вспомнила счастливый летний день на Волге. Все сияло и блестело в тот день. Сергей сидел на веслах, а Лена рулила. Лодка шла под левым, луговым берегом, поросшим тополями и дубняком. Сергей сильным гребками молча гнал лодку. Лена, поглядывая на Сергея, видела, что он сегодня какой-то другой, сегодня он ей что-то скажет. «Сережа, может быть, переменимся?» — предложила она. Сергей, отрицательно покачав головой, участил удары весел, он хотел показать, что он сильный, — пусть Лена знает его и с этой стороны. Ведь это первая их прогулка вдвоем. На нее Лена согласилась не сразу.

Это было два года назад. Лена только что закончила десятый класс, а Сергей первый год работал на заводе.

…Тихо журчала вода за кормой, скоро в брызгах, взлетавших от гребков, показался широкий проток в лесистых берегах с густой сочной травой под берегом. Сергей кивнул головой в сторону протока. Лена поняла его и тотчас повернула лодку вправо. Лодка вошла в тенистый проток. Грести по тиховодью было много легче. Сергей вздохнул, ослабил удары весел. Плыли молча, говорить не было охоты. Проток круто повернул влево. Грустно прошелестели камыши на мелководье, миновали талы, забившие отлогий берег, а вода все журчала за кормой, все сверкала и расцвечивалась в каплях, сбегавших с весел. «Куда плывем?» На глухом протоке все реже и реже сидели в тени удильщики, все реже и реже попадались хаты по его берегам. Сергей внимательно осматривал берег. «Ищет, где удобнее пристать», — подумала Лена. Показался дубнячок с густой темно-зеленой листвой, с молодой травой по его опушке. «Пристанем?» — спросил Сергей.

Лена направила лодку к берегу. У нее, чувствовала она, пересыхало в горле, немел язык. «Отчего бы это?» Лодка приткнулась к нависшему над водой осокорю. Сергей выпрыгнул на берег, подал Лене руку и помог ей выйти из лодки.

Лена шла за Сергеем, плохо понимая себя, шла в каком-то чаду.

— Ты, Лена, чемоданчик взяла? — Ну и глупый же вопрос! Разве он не видел, что в левой руке девушка несла чемоданчик. И в голосе Сергея слышались совсем другие, незнакомые ей нотки. «Значит, и он… и он… — подумала Лена. — Надо вернуться… сию же минуту…» Она остановилась.

— Сережа, — тихо промолвила она не своим голосом.

Сергей оглянулся, посмотрел Лене в глаза.

— Тебе плохо? — спросил Сергей.

— Мне? Нет. Я хотела тебе сказать… забыла… Мы куда идем?

— Поищем хорошую полянку.

Начали продираться сквозь корявый дубнячок. На лицо липла паутина. Лена вскрикнула: «Ой, боюсь я пауков». Сергей оглянулся на Лену: на густых волнистых волосах поблескивала паутина. Сергей осторожно снял паутину.

— Спасибо, — поблагодарила Лена едва слышно. «Бежать, бежать». И Лена повернулась в обратную сторону. Сергей остановил ее:

— Лена, куда ты?

— Здесь душно и — пауки. — А про себя думала: «Нет, нет. Пусть в другой раз. Только не теперь, не сегодня».

Сергей взял Лену за ее податливую руку, позвал:

— Да пойдем же… Ты иди за мной. Я всю паутину приму на себя.

За дубняком вышли на сухую знойную поляну, за которой начинался крупный лес. Шли дальше, уходили в глубь рощи. Потом свернули влево, показалась прогалина, заросшая колючим терновником. Идти дальше не хотелось. Сергей сказал, что лучшего места им не найти. Лене стало страшновато. Нельзя было подумать, что в двухстах метрах от протока может быть такая глушь. Она стояла в нерешительном раздумье. К ней подошел Сергей.

— Как хорошо здесь, Лена, — сказал он опять не то. — Ты обиделась? — Сергей начал сердиться на себя. Это очень хорошо уловила Лена. Она чувствовала, понимала, что он хочет сказать совсем другое.

— Лена… Лена. — Взял ее безвольные, огненные руки. Лена опустила голову.

— Лена… Лена. — Обдал горячим дыханием. Прижался горячей щекой к ее горячей щеке. — Любимая…

Все помнит Лена. Три дня ходила в любовном чаду. По его совету поступила в медицинский институт, а до этого хотела быть прокурором. «Почему такой выбор?» — спрашивал Сергей. «Хочу бороться с несправедливостью. Судить расхитителей народного добра». Сергей, возражая, говорил, что прокуроры и судьи люди временные, а у врачей профессия вечная, их труд благороднейший. Лена горячилась, спорила с Сергеем: «Прокуратура и суд — самое надежное средство борьбы со всеми врагами, со всеми человеческим пороками». И все-таки, несмотря на это, поступила в медицинский институт.

IX

Еще от порога, необычно шумя, счастливая Лена, завидев мать, живо спросила:

— Папа дома?

— И папа и мама дома, — обрадовался Иван Егорыч.

— Папочка, здравствуй, — подбежала к Марфе Петровне, поцеловала ее. — Мамочка, блины испечем?

— И блинов и пирогов напеку. И напою и накормлю, — радовалась Марфа Петровна.

Она накрыла стол чистой скатертью, поставила самовар, подала закусить самое лучшее, что было в ее запасах. Пили чай не торопясь. Марфа Петровна была рада, что сегодня никто никуда не спешил, не торопился, муж и дочь пришли на целый вечер. И вдруг в дверь неожиданно постучали, Лена поднялась и пошла к двери; ей принесли записку. Марфа Петровна притихла, а Иван Егорыч нетерпеливо поглядел на дочь. Лена быстро пробежала по строчкам короткой записочки.

— Я звала Сережу на блины, а его пригласили на собрание партийного актива.

— Не везет тебе, дочка, — пошутил Иван Егорыч.

— А это что такое? — увидела Лена отрез шерсти. — Папа, это ты принес? Какой красивый цвет. И качество прекрасное. Тебе, мама, нравится? Ой, какая мягкая шерсть! Мама, я прикину. — Развернула отрез и, набросив себе на плечо, подошла к трюмо. — Идет мне, мама?

Марфа Петровна вздохнула. Она цвела радостной улыбкой.

— Очень хорошо, — сказала она. — Прелесть как хорошо.

— Ну, что я с тобой буду делать, Маша? И с тобой, Лиса Патрикеевна. Уже сговорились. Уже сладились. — Иван Егорыч как будто сердился и ворчал на дочь, а сам уже согласен был уступить ей платье. — Значит, Сергей Павлович не придет на блины?

* * *

Партактив созвали по звонку из Москвы. Чуянов, пригласив к себе членов бюро, сказал:

— Сегодня в три часа ночи звонил товарищ Сталин. — Чуянов сделал паузу. — Товарищ Сталин спрашивал о положении в городе, о принимаемых мерах к обороне Сталинграда. — В кабинете Чуянова воцарилась необычная тишина. — Товарищ Сталин потребовал навести в городе революционный порядок. Потребовал решительно пресечь эвакуационные настроения, малейшие проявления паникерства.

Бюро постановило созвать партийный актив. И вечером того же дня просторный зал городского комитета партии был забит до отказа. Секретарь горкома, человек крупного сложения, с большой смоляной шевелюрой, прошел к столу президиума. В наступившей тишине хорошо слышались шорохи оконных занавесей из парусины, колеблемых порывами сухого ветра, громкое жужжание шмеля, искавшего выхода в закрытой половине окна, сдержанные вздохи людей. Секретарь объявил собрание актива открытым. Сергей Дубков, сидевший в переднем ряду, крикнул:

— Предлагаю избрать почетный президиум… Политбюро.

Зал вспыхнул бурными, долго несмолкаемыми рукоплесканиями.

К трибуне вышел Чуянов.

— Товарищи! — начал он с волнением. — Товарищи! — повторил громче, как бы выискивая верный тон. — Положение на фронте трудное. Наши заводы — важнейшая база снабжения армий Сталинградского фронта. — Он говорил о танках и пушках, о пулеметах и автоматах, о бронепоездах, речных катерах, оборонительных сооружениях. Говорил о хлебе и мясе. Слушали его необыкновенно внимательно. И все же многие думали: «Все правильно, а что же все-таки сказал тебе от имени ЦК товарищ Сталин?» Чуянов, судя по смыслу и тону его речи, подходил именно к этому: — Товарищи! Иосиф Виссарионович от имени партии и правительства сказал, что ни при каких обстоятельствах Сталинград не будет сдан врагу!

Люди поднялись со своих мест. Зал бушевал долго и восторженно. Потом воцарилась тишина. На трибуну поднялся Сергей Дубков. Ему было душно, и он расстегнул ворот шелковой косоворотки. Пышная копна светло-каштановых волос спадала на широкий лоб. Все в нем было молодо. Подавшись грудью вперед, он сказал:

— Наш завод… наши рабочие получили благодарность от партии и правительства. И мы в ответ на это не пожалеем своих рук, не пощадим себя для того, чтобы как можно больше дать танков. Пусть верят нам… пусть знают… мы обещаем… И выполним. Непременно выполним, товарищи!

…Сергей вернулся на завод обновленным. Ему хотелось сделать что-то особенное, неповторимое. У главных ворот тракторного Сергей задержался возле огромною свежего плаката у проходных ворот. Под плакатом была подпись: «Что ты сделал сегодня для фронта?» С плаката смотрела громадная фигура рабочего. Его протянутая рука, точно сигнал светофора, предупреждала: «Стой! Прочти!» И тысячи людей, замедляя шаг, читали и в мыслях прикидывали, как лучше заполнить трудовой день.

Сергей встал за чертежный стол. Рядом с ним — другие творцы машин. Здесь нет шума, здесь — тишина, шорох кальки, приют бессонницы. Совсем недавно на творческие задания конструкторы получали недели, месяцы, теперь — сутки, порой часы. К Сергею подошел его начальник. Он напомнил: «Время. Ждут». К рассвету Сергей закончил расчеты. А в восемь утра он доложил о них дирекции. Главный инженер завода, поздравив Сергея с удачей, сказал:

— А теперь идите спать.

По пути к автобусу Сергей завернул в глухую аллею парка. Когда-то на этом месте бурел выжаренный пустырь, заросший верблюжьими колючками. На этой неудоби пасли скот, сеяли арбузы, на склонах балок в непролазном терновнике птицы вили гнезда. Теперь здесь — красавец тракторный, первенец социалистической индустрии.

Завод оброс парками, потонул в зелени, и шумит густая листва в улицах и переулках, над площадями и цехами завода, и сам завод опоясан тополями. Сергея так утомила напряженная работа, что ему хотелось несколько отдохнуть, прежде чем ехать домой, и он, откинувшись на спинку садовой скамейки, скоро задремал. Очнулся он от стрельбы зениток. Он вскочил и побежал, но его задержал постовой милиционер.

— Имею пропуск, — сказал Сергей и, минуя парк, затрусил в штаб народного ополчения. Еще год тому назад по решению обкома партии в городе был сформирован корпус народного ополчения — из пехоты и кавалерии, артиллерия и танковых батальонов. Частями командовали офицеры запаса, они же руководили полевыми учениями. На тракторном из рабочих была сформирована танковая бригада народного ополчения. Сергей командовал танковым батальоном.

— Наконец-то, — обрадовался комиссар бригады, увидев Сергея. — Трех нарочных за вами посылал.

— В чем дело, товарищ комиссар?

— Садитесь. Вы сегодня в нашем распоряжении. Нужно продумать план действий танковых батальонов на случай высадки вражеского авиадесанта. Командование поручает вам эту работу. Примите во внимание: действуем совместно с истребительным батальоном нашего завода. Рассмотрение плана назначено на вечер. Подготовьте предложения.

В комнате остался один Сергей.

— С чего начать? — вслух произнес он, вороша волосы. — Итак, я офицер штаба и мне поручено разработать возможную операцию. Ну, Сергей, за дело. — Он подошел к телефону, снял трубку — Алло! Это штаб истребительного батальона?.. Говорят из танковой бригады народного ополчения. Попросите комбата. Как нет?.. — Сергей повесил трубку. — Есть одна неудача. С чего же все-таки начать? Не вижу противника, не знаю его сил, не имею никаких данных о нем. Однако что защищаем? В этом суть, и с этого начнем.

К восемнадцати часам командиры подразделений собрались в полном составе. Среди них были инженеры, администраторы, партийные работники.

Иван Егорыч пришел на собрание в черной сатиновой косоворотке. Его пригласили сюда как участника обороны Царицына. Он сел в переднем ряду, ближе к докладчику. Совещание открыл комиссар (командир был болен). Сергей приколол к стенке ватманский лист с нанесенным на него планом обороны завода.

— С кем нам, возможно, придется столкнуться? — на мгновение задумался. — Из опыта войны мы знаем, что враг сбрасывает воздушные десанты. Авиадесант состоит главным образом из автоматчиков. Задачи авиадесанта: разрушать важнейшие коммуникации, а если удастся, удержать их в исправности до подхода полевых частей. Условимся, что именно такую цель враг и поставил перед собой в районе нашего завода. Отсюда ставлю задачу: охранять дороги и подступы к заводу.

Сергей карандашом показывал большие и малые дороги, опускался к мостам через балки, подымался на гряду высот, подчеркивая ключевые пути к тракторному. Говорил о том, где и какие намечены им заслоны и засады, — какими силами следует охранять мосты и дороги.

— Таков мой план, — заключил взволнованный и раскрасневшийся Сергей.

Комиссар спросил:

— Какие будут замечания? Нет замечаний? Утверждаю.

Когда опустела комната, комиссар подошел к Сергею и горячо поблагодарил его.

— А теперь поезжайте домой.

X

Дубковы жили в центре города, невдалеке от площади Павших борцов, на южной стороне которой высился драмтеатр имени Горького.

Вместе с Сергеем в автобус сел Иван Егорыч, который решил проведать своих внучат и Анну Павловну. Сноху он застал в слезах. До нее дошли плохие вести: будто колхоз, на полях которого трудился Алеша, захватили фашисты. В ту пору Сталинград отправил на уборку колхозного урожая не одну тысячу школьников. Алеша поехал на Дон, к Якову Кузьмичу Демину. Провожая сына, Анна Павловна наказывала:

— Будь, Алеша, в колхозе примером для других. Там, конечно, будет не легко, но ты помни, что отец очень обрадуется, когда узнает, что ты…

Алеша вошел в отряд косцов. На всю жизнь останется в памяти первый день труда на пшеничном поле: тяжелым и трудным выдался денек. У него от непривычки и с натуги ныли кости, временами глаза застилались красноватым туманом. Страшный испуг охватывал его. Ему казалось, что он слепнет. Но спустя неделю Яков Кузьмич, у которого Алеша жил, удивляясь, спросил:

— Тебе сколько лет, Алеша?

— Пятнадцатый идет.

— Не может быть, — удивился Яков Кузьмич. — Который же год косой работаешь?

— Понемногу третье лето. За Волгой у нас знакомые живут. К ним на рыбалку езжу и там сено — кошу. Я люблю косить.

Алеше приятно было слышать доброе слово о своей работе. Он тогда же послал домой вес-точку, делясь своими успехами. Письмо это не дошло, но кто-то, не застав Анны Павловны и не подумав, воткнул в щелочку зловещую записку: «Алеша попал к фашистам в плен».

На самом деле с Алешей случилось другое. Светило жаркое солнце. Степь дышала зноем. Орлы, поднявшись до неподвижных облаков, часами парили там, ни разу не махнув крылом. Люди старались, торопились, забывая об отдыхе, помня о том, что на просторах Донщины гремит война. Спокойный был день. И вдруг кто-то громко крикнул:

— Воздух!

Самолет приближался к тому полю, на котором работал Алеша. Не прошло и минуты, как в воздухе вдруг что-то засвистело, потом застучало по каленой земле. Алеша, приподняв голову, закричал:

— Горит! Горит!

Самолет сбросил сотни мелких зажигалок, которые, густо дымя беловато-серым смрадом, подожгли поле. Огонь, быстро разгораясь, все шире охватывал пламенем наливное поле пшеницы. Знойная и душная степь запахла горелым житом. Взрослые косцы и школьники, которые постарше, бросились тушить пожар.

— Забрасывай землей! Землей! — возбужденно шумели они.

— Ребята, топчите пшеницу. Притаптывайте!

Мальчишки кидались в удушливый дым, и скоро кто-то уже вскрикнул от ожога, на ком-то задымилась рубашка, у кого-то затрещали волосы. Разрозненные очаги пожара без особого труда потушили, но там, где зажигалки свалились охапкой, пламя, бушуя, создавало невыносимую жару и подступиться к огню не было никакой возможности.

Яков Кузьмич, схватив косу, закричал:

— Окашивать надо! Окашивать!

И косари широким прокосом начали отмежевывать сплошной очаг пожара от пшеничного поля, уходящего к далекому горизонту. Алеша, следуя за Яковом Кузьмичом, работал изо всех сил. У него стучало и билось сердце, пылало в груди, дрожали ноги, туманилось в глазах. Он крепился, но все же под конец ему изменили силы, под ним качнулась земля и пошла кругом. Алеша упал. Его повезли в больницу. Колхозное поле лежало за Доном, и Яков Кузьмич во избежание потери времени отвез Алешу в участковую больницу соседнего района. А ночью Алешу внезапно подняли с постели. В первую минуту он ничего не мог сообразить, но, заслышав тревожный шум и суетливую беготню, понял, что в станицу пришла беда. Перед ним стояла испуганная няня с застывшим ужасом в глазах. Алеша быстро оделся. Пришла дежурная сестра, бледная, всполошенная.

— Дорогу к Дону найдешь, Алеша? — спросила она дрожащим голосом.

— Что случилось? — спросил Алеша, поспешно шнуруя ботинок.

— Фашисты входят в станицу. Быстрее, Алеша. Тебя проводит мой сын.

Станица притихла, люди попрятались и затаились. Все это случилось так внезапно, что Алеша, не рассуждая, во всем положился на мальчика, покорно доверился ему. По вымершей улице они промелькнули тенями и выбежали в темную и прохладную степь. Ночь была темная, безлунная. Из темноты, казалось ребятам, каждую минуту можно ожидать самого невероятного.

— Ты, Алеша, хорошо плаваешь? — спросил мальчик. — Дон переплывешь?

— Переплыву.

— Весь Дон? — сомневался мальчик. — Дон ведь широкий.

— Широкий, но не шире Волги.

В стороне блеснула вспышка, издалека донесся тяжелый артиллерийский гул, высоко в небе прогудел самолет. Ребята, затаив дыхание, залегли в бурьян, выжидая новых вспышек, новых выстрелов. Но вокруг все было тихо и безмолвно. Алеша, вставая, шепнул мальчику: — Возвращайся домой. Дальше я один пойду.

Мальчик с горьким сожалением тихо сказал:

— Я бы до самого Дона… Да мама там… — Мальчик дрожал. — Маме нельзя уходить от больных. Ей полагается быть при них… — Глубоко вздохнул. — Ты, Алеша, иди прямо-прямо. Никуда не сворачивай. Дойдешь до балки, спускайся в нее. Она выведет тебя к Дону. Пониже балки — Дон широкий и мелкий. Глубь под другим берегом. Там вода ревет. Там плыви без оглядки, а не то снесет и затянет в карши.

— Спасибо, Ваня, — трогательно промолвил Алеша. — Спасибо твоей маме. Я ее никогда не забуду.

— А меня?

— С тобой буду дружить. Ко мне в Сталинград приедешь. На лодке с парусом прокачу. На завод сходим. Посмотрим, как делают танки.

— Знаешь что, Алеша. Ты через Дон сразу не плыви. Найди перекатчика, зовут его дядей Филиппом. Он тебя перевезет. Моя мама его от лихоманки лечила. Он добрый дядька.

Алеша, оставшись один в ночной глуши, стоял и слушал, как бежит Ваня, как замирают шорохи потревоженного бурьяна, как глохнут Ванины торопливые шаги. Ему было страшновато в полном одиночестве. Первые свои шаги он делал медленно и осторожно. Он несколько успокоился лишь тогда, когда спустился в глубокую балку, заросшую колючим шиповником.

Дон пахнул прохладной свежестью. На реке — ни огонька, ни один бакен не светился, не били плицами пароходы, не ревели гудками. Повсюду безлюдье, мрак, тишина. Алеша не стал терять времени на поиски дяди Филиппа, Он разделся, шнурками от ботинок связал в тугой узел белье и ступил в прохладную воду. Шагнул раз, два, три… пять… десять — вода была немного выше колен.

Пошел смелее. Течение понемногу усиливалось и убыстрялось, но все так же было мелко, все также похрустывал под ногами зернистый песок. В душу заползал холодок: «Далеко ли противоположный берег?» Его не видно, он потонул в темноте, и это-то тревожило Алешу: можно сбиться, уклониться по течению совсем в другое место, откуда не переплыть реки.

Алеша удалился от берега метров на двести, как ему казалось, а вода поднялась немного выше пояса. Он в недоумении остановился, вслушался в шум реки. Его озадачивало мелководье. С неубывающей тревогой пошел дальше и, набравшись духу, пошагал смелее, помня о том, что назад ему путь заказан, что с «чужого» берега ему в любую минуту могут влепить пулю в затылок.

Течение с каждой минутой становилось сильнее; вода уже доходила Алеше по грудь. Ему оставалось одно: только вперед. И он смелее пошел навстречу неожиданностям, да и выбора у него не было, а цель одна: переплыть Дон. А шум воды, надвигавшийся на него с противоположного берега, все больше грузнел и до боли давил на нервы. Создавалось впечатление, как будто поток, сильный и мощный, низвергаясь с каменистого обрыва, падал в бездонную расщелину. Чем глубже становился поток, тем больше Алешу забирали холод и нервная дрожь. В голове засела одна мысль: «Переплыть. Переплыть во что бы то ни стало».

Струистый песок все быстрей утекал из-под озябших ног. Алешу начало сносить вниз по течению. Ему стало страшно. Держа в руке узелок, он во всю силу заработал свободной рукой. «Плыви, Алеша. Плыви, — мысленно приказывал он себе. — Крепись, Алеша, не сдавайся».

Завиднелся желанный берег. Теперь уже можно различить гриву прибрежного леса. Алеша малость повеселел и поплыл с предельным напряжением. У него от усталости дрожала рука с узелком; ему хотелось хотя бы на мгновение опустить ее, но это невозможно: в узелке лежит комсомольский билет. И все же рука судорожно дернулась и узелок коснулся воды. Усилием воли, скрипя зубами, Алеша вновь поднял узелок над головой. Может быть, пять или десять минут плыл он через бурлящий стрежень. Эти минуты показались ему бесконечными. Алеша, погружаясь, захлебнулся. «Тону, — мелькнуло у него в сознании. — Тону!» Но хотелось жить, жить. Алеша выпустил узелок и заработал обеими руками. Раскрытым ртом жадно потянул воздух, закашлялся. Пошевелил ногами, Повинуются, отдохнули малость и теперь слушаются. «Плыви. Алеша, плыви. До берега немного осталось». Его ноги коснулись чего-то твердого. «Неужели?» — блеснула мысль надежды. Ноги стояли на твердом грунте.

Алеша безмерно счастлив. Он стоит и дышит свежим воздухом. Поток шумит и пенится рядом с ним, но он уже не тащит и не сбивает его. До берега осталось пять-семь метров, но Алеша не спешит, у него нет сил двинуться с места, да и не уверен он, мелко ли под берегом, плыть он уже не в силах, и ему надо подумать, как добраться до берега. Стоял долго, объятый тихой радостью.

Выбравшись на берег, Алеша долго лежал на мокром песке, подложив под голову руки, набрякшие свинцовой тяжестью. Он не в состоянии был выползти на сухое место. Отлежавшись на мокром песке, он встал и, покачиваясь, побрел по берегу, ища более отлогого подъема в прибрежный лес. На пути ему попался огромный осокорь, свалившийся в воду своей разлапистой кроной. Алеша остановился в нерешительности: «Перелезу ли?» Его взгляд неожиданно упал на заиленную тряпицу, зацепившуюся за надломленные сучья. Было уже светло, и Алешу вдруг осенила радостная мысль: «Не мой ли это узелок?» Опираясь на осокорь, он ступил в воду и осторожными шагами подобрался к тряпице. Снял с сучка, потянул. Это был его узелок. Алеша был счастлив.

Взошло солнце. Алеша просушил белье, оделся и медленно, словно больной, пошел в хутор к Якову Кузьмичу. Дарья Кузьминична, сестра Кузьмича, увидев Алешу, всплеснула руками:

— Батюшки! Алешенька! Вырвался?! А Кузьмич-то весь извелся, все тебя ищет. И Петька, сынок мой, совсем было в лапы к фашистам попался. За Дон к тебе в больницу ездил, а там уже никого нет. Алеша, похудел-то ты как. Сейчас я тебя накормлю и спать уложу. Смотри-ка, какой ты стал — на себя не похож. Глаза под лоб ушли.

Через неделю Алеша был дома. Он принес матери великую радость. Анна Павловна от счастья плакала, целовала и обнимала Алешу. А Машенька, ласкаясь, глядела на брата своими чистыми глазами и, не умолкая, говорила и говорила, делясь с ним своими радостями и огорчениями. Она жаловалась на озорника мальчонку, который грязью запачкал платьице у ее любимой куклы, и просила Алешу защитить ее от шалуна. Алеша посадил Машеньку к себе на колени и, не перебивая, слушал ее родниковую воркотню. Он очень сожалел, что не было у него никакого гостинца для ласковой сестренки.

Под вечер к Лебедевым приехал Иван Егорыч. Он несказанно обрадовался Алеше.

— Дай погляжу на тебя, внучек, — добро говорил Иван Егорыч. — Ничего, неплохо выглядишь. И подрос ты. Чем занимался в колхозе?

— Пшеницу косил. Пшеница — колосистая, густая и высокая, — с удовольствием рассказывал Алеша. — Хорошо потрудился.

— Труд, Алеша, — гвоздь жизни. А мать где?

— Она все еще в детском саду.

Домой пришла одна Машенька, ее привела соседка, Увидев деда, девочка радостно защебетала:

— Мама ушла окопы рыть. И тетя Соня, и тетя Паша. У мамы лопатка загнутая, как наша сковородка. Мама велела щи на плитке разогреть, а кашу — с молочком. И по конфеточке разрешила. Я, Алеша, синенькую возьму. И дедушке дадим. Ему — красненькую.

— Отрапортовала, — улыбнулся Иван Егорыч. — А если я красненькую не хочу?

— Дадим другую. Алеша, на скатерть тарелки не ставь. Дедушка, куклы тебе показать? — Машенька убежала в детскую комнату, оттуда принесла все свое богатство. — Вот эта — Люся. Эта — Катя. Эта — Соня. Эта… эта…

— Бог ты мой, целое решето, — искренне удивился Иван Егорыч. — И чем ты их кормишь, Машенька?

— Они, дедушка, не едят. Они только спят.

— И на работу их не посылаешь?

Машенька рассмеялась.

— Что ты, дедушка, они неживые. Они кукольные.

— А эта какая махонькая. Ну ничего — она еще подрастет.

Машенька пуще прежнего расхохоталась.

— Она, дедушка, не растет. Она игрушечная.

— Разве? — приласкал внучку и, как всегда, принес ей немного конфет. — Мама, стало быть, окопы пошла рыть?

— Окопы, дедушка, чтобы фашисты не пришли. Фашисты, дедушка, страшные?

Вошел Алеша с дымящейся кастрюлей.

— Обед готов. Садитесь, дедушка, — приглашал к столу Алеша. И к Машеньке: — Все говоришь? Ее не переслушаешь. Она у нас, дедушка, занятная.

Пообедав, Иван Егорыч послал внука за Дубковым. Павел Васильевич по дороге утомил Алешу расспросами: давно ли Егорыч сидит и скоро ли намерен отправиться домой; говорил ли он про него и что именно. Они давно не виделись, и встреча для них была приятна и желанна.

— Ну, что в Ростове? Что видел, что слышал? — спрашивал Иван Егорыч.

Павел Васильевич наклонил седовато-серую голову. Помолчал минутку и заговорил с досадой и огорчением:

— Обозлился народ до крайности. И слезы со злом, и во сне зубами скрипят, и дума у всех одна: заарканить супостата и дубасить его до последнего издыхания. — Помолчал. — До Воропоново шел по-сорочьи — прямиком. Заходил в балку, где кадеты хотели меня расстрелять. Посидел немножко, и так мне, Иван Егорыч, вдруг стало нехорошо, что я выскочил и пошел без оглядки.

Алеша стоял у раскрытого окна и внимательно слушал рассказ Павла Васильевича, а когда тот умолк, он спросил Дубкова:

— А кто вас, Павел Васильевич, спас от расстрела?

— Мой ротный командир. Вот посмотри на него. Гордись, Алеша, своим дедушкой.

— Ну, это ты зря, Павел Васильевич, — запротестовал Иван Егорыч.

Дубков вынул из кармана бутылочку, поставил ее на стол.

— Как мне хотелось породниться с тобой, Иван Егорыч. И тут тебе война. Нравится моему Сережке твоя Лена. Чую, вижу — дышать без нее не может, а я внука хочу от Сережки. Грешник, Сергея люблю больше старшака. Выпьем, что ли, по рюмочке?

— Спасибо, Павел Васильевич, воздерживаюсь, — равнодушно посмотрел на бутылку Иван Егорыч.

— Что так? — Павел Васильевич с удивлением посмотрел на друга. — И давно отрешился?

— После войны выпьем. За победу.

— А веришь в победу-то?

— В победу? — Теперь Иван Егорыч с удивлением глянул на Павла Васильевича. — А ты разве уже того…

— Нет, и я верю, Иван Егорыч, а скажи ты мне, почему все-таки наша армия отступает? В чем дело, Иван Егорыч, в чем?

— Не все будем отступать. Придет время, и остановимся. Я верю в одно: от Сталинграда не отступим.

— А вдруг да наши опять не устоят?

— А народ?.. А партия? А приказ Верховного Главнокомандующего?

— Есть такой?

— Есть, Павел Васильевич. Мороз по коже пробирал, когда нам читали этот приказ на партийном собрании. Грозный приказ. Народ, говорит, отвернется от армии, если она и дальше будет отступать. Вечным, говорит, позором покроется ее имя, если она не устоит против врага.

— Неужели так написано?

— Проклят, говорит, будет тот солдат, который без приказу покинет свой окоп, свою позицию и позорно побежит от врага. Таких, говорит, трусов надо расстреливать на месте без суда и следствия.

— Наивернейший приказ.

— Стоять, говорит, за землю нашу насмерть! Кто, говорит, отступит на вершок, тому голову с плеч. Ни шагу, говорит, назад!

— Ну, тогда конечно. Я, Ваня, одно дело себе придумал: проводником в армию пойду. Я все балочки в степях изъелозил до самого Ростова. Что ты мне на это скажешь?

— Умное твое решение. Командир разведки ты был отменный. Не сходить ли нам к товарищу Чуянову? Не предложить ли ему отряд из бывших красногвардейцев?

Дубкова как огнем обожгла эта мысль.

— Дельное твое предложение. Схожу, Иван Егорыч.

И друзья не долго думая занялись практической стороной дела. Для Павла Васильевича его друг Иван Егорыч — лучший командир отряда. И он прямо сказал:

— Тебе, Ваня, поручим командовать.

Старые друзья, припоминая участников обороны Царицына, заносили их в список и о каждом писали два-три слова: «В ротные годится», «Справится и с батальоном».

Пришла Анна Павловна. Не мешая партизанам сколачивать отряд, она вскрыла конверт и торопливо начала читать письмо, только что полученное от мужа. Григорий писал, что воюет на своих рубежах.

«Мог ли я подумать, что такое возможно? Странное чувство охватило меня, когда я размещал свою роту по окопам и блиндажам, мною построенным. Было что-то близкое, родное и в то же время грустное и мучительно-злое. Меня не раз пытали колхозники: неужели, мол, немцев сюда допустим? Я решительно отвечал: нет, нет и нет! А вот видишь, как дело-то обернулось. Не верится, что противник пьет донскую воду, но от факта никуда не уйти, а чувства не принимают этого факта. В этих чувствах (я прекрасно сознаю) много опасного. Да, да, опасного. Я только теперь это понял. Где корень живучести подобных чувств? В беспечности, в самоуверенности! Разве у меня когда-нибудь возникала мысль, что на нашу землю ступят иноземные войска? Разве я не вышиб бы зубы лучшему своему другу, если бы он сказал, что фашистские полчища разорят нашу землю до самой Москвы? Разве я не задушил бы своими собственными руками человека, независимо от его положения, если бы он сказал, что в войне с немецко-фашистской армией нам, возможно, придется оставить пол-России. Я — не исключение. Что же все это значит? Веря в свои силы, в силу своей родной армии, мы воспитывали в себе легкость победы. Многим нам казалось, что дело кончится короткой прогулкой по земле противника, напавшего на нас. Конечно, я несколько утрирую, но вспомни, что я тебе говорил, когда вернулся из Москвы в первые дни войны? Я сказал тогда: разнесем Гитлера в два-три месяца. А были и такие горячие головы, которые, возражая, уверяли, что раздавим фашистскую чуму в две-три недели. Переоценили свои силы, и потому первый удар сильнейшего врага оглушил нас, штатских, да и не только штатских. Прорыв наших границ, протяженностью в тысячи километров, прямо-таки ошеломил меня. Он развеял все мои, казалось, самые твердые убеждения относительно неприступности наших границ, о неизбежности военных действий на вражеской территории в первые же дни войны. Этот внезапный психологический удар — первопричина наших многих неудач на фронте. Теперь мы усиленно лечимся от скверной болезни — от непомерного зазнайства. Это хорошо. Но плохо то, что, по моим наблюдениям, есть еще среди нас такие командиры, у которых, в силу того, что они не раз побывали в боях с неизменным отходом на новые рубежи, надломилась вера в свои силы. Самое верное средство для полного излечения от этой болезни — победа, более разгромная, чем под Москвой зимой прошлого года. Аннушка, не удивляйся, что я так пишу. Ничего не могу поделать с собой — хочется выговориться. А то, что выкладываю, плод долгих и мучительных размышлений. Повторяю, нам нужна победа! Громкая победа! А до победы еще далеко, очень далеко. Силен враг, самоуверен, опьянен успехом, завалил окопы нахальными листовками. Вчера сержант Кочетов, человек удивительной храбрости, пленил в ночной вылазке гитлеровского ефрейтора. Сколько ни допрашивали мы пленного, он нагло твердил: „Сталинград — капут! Москва — капут! Ленинград — капут! Дойчш марш-марш Урал“. Этот вояка убежден, что немецко-фашистская армия возьмет Сталинград, дойдет до Урала. Кочетов, присутствуя при этом, не стерпел и залепил пленному хорошую оплеуху. Внутренне я оправдал его. Не знаю, что с ним делать: просится в разведку. За Доном у него осталась семья: жена, дети. Не пускаю, а сочувствую. Он уже однажды тайком от меня переплывал Дон. По уставу мне надлежало наказать сержанта, а по-человечески мог ли я следовать букве военных предписаний? Много в жизни бывает такого, чего не предусмотришь никакими параграфами самого совершенного устава, самых умных военных уложений.

Возвращаюсь к пленному. Гитлеровцев надо отрезвить мощным ударом, нанести противнику ошеломляющий военно-психологический удар. Заставить врага мыслить, принимать во внимание реальные факты. Одним словом, нужна большая победа! И она будет, неизбежно придет, жесточайшее поражение фашизма неотвратимо. Верь, Аннушка, в наши силы, не прислушивайся ко всяким вздорным слухам, распространяемым коварным врагом через своих резидентов, шпионов и диверсантов. А что такая сволочь есть в нашем тылу, сбивает с толку неустойчивых, слабонервных людей, в этом можно не сомневаться. Враг действует тонко и хитро. Зорче глаз, Аннушка, острее слух! Теперь нет и не должно быть мирных людей. Каждый человек, где бы он ни был, — воин! Тыл и фронт — едины. В этом наша неодолимая сила. Но враг силен. Лезет, атакует, торопится. Засыпает снарядами и сутками висит над нашими окопами. Деремся, помогают рубежи — добро постарались наши люди. Сегодня ровно месяц исполнился, как бьемся на подготовленных рубежах. Уверен в том, что не уйдем отсюда еще месяц, еще два и три, не уйдем столько времени, сколько прикажет командование. А воевать, Аннушка, трудно. Трудно, очень трудно. Здесь порой так бывает, что в один день, в один час, в одно мгновение можно поседеть. К военным тяготам привыкаю, если вообще к фронтовой музыке можно привыкнуть. Я не стал еще настоящим командиром, но я теперь не тот, каким пришел сюда.

Аннушка, береги Машеньку. Помни об Алеше: он рвется к самостоятельности, хочет стать взрослым раньше времени. Я знаю, о чем он думает, где гуляют его мысли. Пусть не забывает главной задачи: учиться, учиться и еще раз учиться.

Прерываю. Начинается…

…Только сорвали еще одну попытку противника форсировать Дон, на этот раз хорошо подготовленную, поддержанную авиацией. Наша артиллерия действовала великолепно. Артиллеристы потопили много моторных лодок с десантниками. Врагу удалось на одном участке зацепиться за наш берег, переправить несколько танков. Танки мы подожгли и расстреляли, вражеских солдат подняли на штыки, а которые сами потонули, спасаясь от преследования. Сейчас наши бойцы отдыхают. А я не менее часа приводил себя в порядок — вытряхал песок из сапог, из портянок, из гимнастерки, из всего того, что ношу на себе. Пыль и песок, поднимаемые на воздух вражескими снарядами, минами и авиабомбами, висят над нашими окопами денно и нощно, и ничем от этого нельзя защититься. Песок хрустит на зубах, втерся в кожу. Эх, сейчас бы ванну принять да свежее белье надеть. О какой роскоши говорю, какой вздор мелю. Размяк, размечтался, кисель клюквенный. Аннушка, извини. Кругом, понимаешь, кровь, смерть, а я черт-те что несу, черт знает о чем думаю. А по правде сказать — многое хорошее в жизни мы не ценили, просто не замечали. Ванна — дьявол с ней. За письменным столом посидеть бы теперь, разложить бы на нем ватманский лист да понюхать бы тушь. Все это было совсем недавно, а кажется, далеко-далеко. После войны не так будем жить, как жили, нет! С прохладцей работали. Одним словом, по-настоящему не знали цены своему времени. До сроку старились.

Хватит философствовать. Теперь, Аннушка, долго-долго не получишь большого письма. Ты хорошо знаешь меня. Уж если я заговорил, так, значит, накипело у меня. Все… Обнимаю тебя, милая Аннушка, и моих дорогих Алешу и Машеньку. Будьте здоровы и счастливы».

Анна Павловна долго держала письмо в глубоком молчании со смешанным чувством радости и смутного ощущения чего-то недоброго. Потом она пыталась прочесть несколько строк, зачеркнутых военной цензурой. Но все ее старания остались безуспешными, да и ничего интересного для нее не было в вымаранных строках. Григорий писал о том, что, по слухам, ожидается прибытие в Сталинград нового командующего фронтом.

XI

Слухи были верны: речь шла о генерал-полковнике Еременко. Несколько оправившись после тяжелого ранения, генерал просил Ставку Главнокомандования послать его на фронт. Сталин, прочтя рапорт, сказал своему помощнику:

— Позвоните генералу. Узнайте, как он себя чувствует.

Генерал-полковник Еременко находился в Москве, в госпитале, размещенном в Академии имени Тимирязева. Перебитая кость ноги уже срослась, и генералу не лежалось.

— Я совершенно здоров, — убеждал Еременко лечащего врача.

Генерал бросал свой костыль и показывал, как он может обходиться без подмоги.

— Андрей Иванович, вы губите себя, — взывал к благоразумию хирург. — Я отвечаю за вас.

Главный врач госпиталя звонил своему непосредственному начальнику, просил указаний; как ему быть с «недисциплинированным» генералом.

— Держать, — приказывали сверху.

Но вот однажды поздно ночью в комнате Еременко раздался телефонный звонок. Андрей Иванович подумал: «Кто бы это мог быть? Может быть, кто-то из друзей?» Взял телефонную трубку:

— У телефона Еременко.

В ответ послышался негромкий, спокойный голос:

— Здравствуйте, товарищ Еременко. С вами говорят из секретариата товарища Сталина.

Еременко плотнее прижал телефонную трубку.

— Звоню по поручению товарища Сталина. Как вы себя чувствуете? Как ваше здоровье?

— Спасибо. Чувствую себя превосходно.

— А когда заканчиваете лечение?

— Я давно здоров и ни в каком лечении больше не нуждаюсь, а меня не выпускают. Воюю, атакую, и все-таки держат.

— Ваш рапорт товарищ Сталин получил, вам надо подъехать в Кремль.

Генерал оделся, сел в машину и покатил в Кремль. Москва была темна, без огней. На каждом перекрестке улиц машину останавливал комендантский патруль. У ворот Кремля — последняя остановка, последняя проверка документов. Ровно в час ночи машина прошла в Кремль. Еременко подымается по широкой лестнице. Большие окна задрапированы наглухо. Свету маловато, значительно меньше, чем его требуется для такого простора. Показалась дверь приемной. Еременко прошел, поставил в угол палку.

— Проходите, товарищ Еременко.

Сталин стоял за рабочим столом. Его левая рука лежала на трубке телефонного аппарата — он только что закончил разговор с командующим Западным фронтом. За длинным столом, накрытым зеленым сукном, сидели члены Государственного Комитета Обороны. На одной стене, против входной двери, над письменным столом, висел портрет Ленина, на боковой глухой стене развешаны портреты русских полководцев — Суворова и Кутузова.

— Товарищ Верховный Главнокомандующий, — по-военному четко заговорил Еременко.

Сталин улыбнулся. Генерал снизил тон.

— Товарищ Сталин, по вашему приказанию явился. Курс госпитального лечения закончил, — уже спокойнее доложил Еременко.

— Не очень, видимо, закончил — хромаете?

— По госпитальной привычке, Иосиф Виссарионович.

Сталин сделал несколько шагов по кабинету, пристально посмотрел на генерала.

— Хотим уважить вашу просьбу, — перешел он к делу. — Есть предложение назначить вас командующим фронтом. Как вы на это посмотрите?

— Спасибо, товарищ Сталин, за доверие.

Сталин подошел к Еременко.

— Фронт трудный. Сталинград может пасть. А мы не хотим этого. — Сталин слегка приподнял руку и не резко, но решительно рассек воздух. — Не допустим этого.

— Товарищ Сталин, нет выше долга, чем служение Родине, партии, народу.

— Спасибо, товарищ Еременко. Прошу ознакомиться с положением на фронте, подумать и сказать нам свои соображения.

Еременко весь день работал в Генеральном штабе, а вечером того же дня начальник Генерального штаба Советской Армии Василевский и генерал-полковник Еременко вновь прибыли в Кремль.

— Ознакомились? — поздоровавшись с генералами, спросил Сталин, обращаясь к Еременко.

— Так точно, товарищ Верховный Главнокомандующий.

Василевский подал Сталину проект приказа о реорганизации фронта. Сталин спросил Еременко:

— Какие у вас замечания по проекту приказа?

— Я прошу, товарищ Сталин, разграничительную линию вверяемого мне фронта расширить в сторону севера за счет Юго-западного фронта.

Сталин, посмотрев на две золотые полоски на груди Еременко — знак тяжелых ранений, заметил:

— Это очень хорошо. Очень хорошо, что мы ввели эти знаки. — Сталин закурил трубку. — Так вы просите расширить ваш фронт? — Он немного подумал. — Едва ли это целесообразно в настоящее время. Сейчас главная опасность угрожает Сталинграду с юга, из района Котельниково. Я предлагаю установить такую разграничительную линию вашему фронту. — Сталин взял цветной карандаш, показал ему линию фронта. — Видите? — Сталин поставил карандаш на район Котельниково. — Отсюда самый прямой и самый короткий путь до Сталинграда. Ровная степь. Удобные просторы для действия танков и авиации. — Помолчал. — Именно здесь, надо полагать, противник попытается прорваться к Сталинграду. — Сталин неторопливо повернулся к Еременко.

Тот в ответ сказал:

— Я подумаю. На месте во всем разберусь и тогда доложу, товарищ Сталин.

— Очень хорошо. Желаю успеха.

…Новый командующий четвертого августа вылетел в Сталинград. Командный пункт фронта находился в центре города, в глухой штольне крутого суглинистого склона оврага. По глубокому, обрывистому оврагу протекала мутная речушка Царица с широким руслом, размытым вековыми весенними паводками. Штольню в глубь горы с двумя неширокими коридорами проложили московские метростроевцы. Командный пункт изнутри обшили свежим горбылем. В штольне пахло сосной, сырой глиной, речным илом.

Еременко, ознакомившись с положением дел на месте, понял, что обстановка на фронте куда сложнее, чем он думал. Армии его фронта насчитывали к тому времени всего несколько стрелковых дивизий. В составе же шестой пехотной и четвертой танковой немецких армий, непосредственно наступавших на Сталинград, было двадцать девять дивизий, в том числе четыре танковые и три моторизованные.

С воздуха эти дивизии поддерживал четвертый воздушный флот Рихтгофена численностью в девятьсот боевых самолетов. Немецкое командование замыслило занять Сталинград с ходу.

Нужного удара, однако, не вышло, наступательная машина неожиданно заскрипела, гитлеровское командование поставлено было перед необходимостью развертывания более широкой операции на донских просторах. Противник вознамерился зажать город в клещи — с юга и с севера — путем одновременного наступления шестой армии генерала Паулюса из района Малой излучины и четвертой танковой армии генерала Готта с юга. Северная ударная группировка в составе шести пехотных, двух танковых и двух моторизованных дивизий наносила удар в направлении на хутора Вертячий — Песковатка. Южная, состоящая из трех пехотных, двух танковых и одной моторизованной дивизий, наступая из района Абганерово, должна была выйти на южную окраину Сталинграда. Вспомогательный удар из района Калача наносила группа силой до трех дивизий.

Гитлеровская Германия в летнюю кампанию сорок второго года хотела, чего бы это ни стоило, захватить южные области страны с их богатейшими сырьевыми источниками, лишить Советскую страну кавказской нефти. Уже ранней весной ставка Гитлера дала директиву готовить такую широкую операцию на юге. Сталинград гитлеровскому командованию нужен был для того, чтобы обезопасить свой правый фланг для главного удара на юг, для захвата нефтяных богатств. Именно этим и объясняется тот факт, что на Сталинград первоначально наступала лишь шестая полевая армия, но по мере возрастания сопротивления советских войск на этом фронте фашистское командование вынуждено было непрерывно усиливать свою группировку войск. Так, на помощь шестой армии противник бросил четвертую танковую армию, а впоследствии, когда битва за Сталинград все более ожесточалась, гитлеровцы, пополняя людьми и техникой шестую и четвертую армии, перекинули на Сталинградский фронт третью и четвертую румынские армии и пододвинули к Дону восьмую итальянскую. Для наступления на Кавказ у немцев осталось две армии — семнадцатая полевая и первая танковая. Ожесточенное сопротивление советских войск еще на дальних подступах к Сталинграду сорвало вражеский план всей летней кампании сорок второго года — удара на юг и захвата всего Кавказа.

Генерал-полковник Еременко вступил в командование фронтом в то время, когда у противника было превосходство в людях и технике, когда оперативная инициатива находилась в руках немецкого командования. В этих трудных условиях надо было организовать стойкую оборону на заранее подготовленных рубежах.

Командующий фронтом, встретившись с Чуяновым, назначенным членом Военного совета фронта, самым подробным образом расспросил его, чем может помочь фронту город, его промышленность.

— Все заводы, а у нас их более сотни, работают на оборону, товарищ Еременко, — знакомил Чуянов командующего с хозяйством области. — Даем танки и артиллерию, пулеметы и минометы. Делаем снаряды, авиабомбы и много другой боевой техники.

— Мне бы танков побольше, товарищ Чуянов, — с сосредоточенной задумчивостью проговорил командующий.

— Давайте попросим у Верховного Командования увеличить наряды для нашего фронта.

— Побольше бы противотанковой артиллерии, — словно не расслышав Чуянова, продолжал Еременко. Он на минуту задумался. — Просить у Верховного Командования нелегко, — вполголоса проговорил он. — А нельзя ли подбросить танков, не обращаясь к Верховному?

Чуянов пристально посмотрел на Еременко. Командующий не отвернулся. Чуянов вынул блокнот и записал просьбу командующего.

— Мне хотелось бы знать это скоро, — добавил Еременко.

— Я понимаю вас. Мы посоветуемся.

— Очень хорошо. — Еременко оживился. — Заранее говорю спасибо танкостроителям. Как они?

— Как положено.

— И вообще, Алексей Семенович, фронту все нужно: и пулеметы, и минометы, и снаряды, и гранаты. Вы, как член Военного совета фронта, займитесь железными дорогами, водным транспортом. Очень задерживаются в пути боеприпасы.

— Транспорт, действительно, у нас хромает. Все дороги — однопутки. Станции забиты эшелонами, оборудованием, хлебом, углем. Нагрузка на дороги невообразимо высокая. На некоторых перегонах железнодорожники пускают поезда в затылок. Я займусь дорогой.

— И Волгой, — добавил командующий.

— И Волгой. Противник усиленно минирует ее. Несколько — караванов уже подорвалось на вражеских минах. Мы, Андрей Иванович, в помощь Волжской военной флотилии установили комсомольско-молодежные посты по берегам Волги до самой Астрахани. Посты наблюдают за рекой круглосуточно.

К Еременко вошел загорелый, обветренный генерал. Вид у него был усталый. Командующий с одного взгляда хотел понять — с добром или с худом пришел к нему интендант. Худого было много. Противник усиливал нажим на всех главнейших направлениях, в его руках оперативная свобода, резервы, господство в воздухе.

— Два состава снарядов протолкнули, товарищ командующий, — доложил интендант.

— А еще что?

— На ближних подступах пока, ничего.

— Видите? — обратился Еременко к Чуянову. — Вот что, голубчик, — повернувшись к генералу, заговорил командующий, — как хотите, а снаряды мне давайте. Принимайте какие угодно меры, но снаряды должны поступать на фронт бесперебойно.

За генералом, скрипнув, захлопнулась дверь из сырых досок. Командующий встал. Под ним, грузным, прогнулся зыбкий настил пола.

Командующий поднял голову и тотчас зажмурился от яркого света. Свет никак не могли отладить, то он слишком был ярким, то слишком тусклым. При сумеречном освещении давила теснота комнаты, ее сырость и неуютность. Еременко раза два прошелся по комнате и, вернувшись к столу, раздумчиво сказал:

— Нам, Алексей Семенович, так много доверено, что хочется сделать все возможное и даже невозможное.

XII

Вернувшись к себе, Чуянов пригласил заведующего транспортным отделом.

— Командующий жалуется на плохой подвоз боеприпасов, — сказал он ему. — Просил помочь. Надо срочно послать работников обкома в Арчеду, Качалино, Филоново, Камышин, Владимировну, Ленинск — на все крупные станции.

Чуянов то и дело брал телефонную трубку. В обком звонили из районов области, из министерств. Из Москвы спрашивали, как идет уборка хлеба и подвоз зерна на элеваторы. А районы просили помочь горючим, уборочными машинами.

— Мало грузовиков для вывозки хлеба на дальние расстояния, — жаловались секретари райкомов партии.

— Ссыпайте в глубинки, — указывали из обкома. — Временно занимайте под хлеб общественные здания. Зерно берегите пуще своего глаза.

В приемной Чуянова дежурный сортировал пачки телеграмм, поступивших из Москвы, Куйбышева, Саратова и многих городов Урала и Сибири. Правительственные шли непосредственно к Чуянову, простые — передавались для исполнения в отделы обкома. Содержание депеш самое разнообразное: просили ускорить отгрузку стали на шарикоподшипниковые и авиационные заводы, сообщали о выходе с Астраханского рейда нефтеналивных караванов; ставили в известность об отправке самолетами цветных металлов для заводов.

Поздно ночью открылось заседание городского комитета обороны. Чуянов доложил о том, что Военный совет фронта решил строить оборонительный рубеж на окраинах города.

Рубеж постановили возводить силами и средствами заводов и трестов, разделив его на семь участков, по числу городских районов, возложив личную ответственность за строительство на первых секретарей райкомов партии и председателей райсоветов.

И скоро окраины Сталинграда начали опоясывать окопами, пулеметными и артиллерийскими гнездами. Учреждения с двенадцати часов пустели, в них оставались лишь дежурные сотрудники. Рубеж строили рабочие и служащие, учителя и студенты, домашние хозяйки.

В шумном городе, с оживленным прифронтовым движением, было жарко, душно и пыльно. Из знойной побуревшей степи дул горячий ветер, пропахший горелым житом, распаренной полынью. Сухой ветер гнал тучи пыли, мелкий песок скрипел на зубах, лез в глотку. Трудно работалось в знойный полдень под палящими лучами солнца, нестерпимо тяжело было особенно тем, кто никогда не держал в руках лопаты, лома. Но, несмотря ни на что, дело двигалось и окопы росли на улицах, пулеметные и артиллерийские гнезда возникали у жилых домов, на перекрестках улиц, на развилках дорог.

Павел Васильевич Дубков на рубеже возглавлял женскую бригаду.

— Бабы, бабы, не хныкать, — пошучивал он с домохозяйками. В его бригаде мужчин всего лишь двое: он — бригадир и его помощник — Алеша Лебедев. — Алеша, запиши Марье два кубометра.

— А расплачиваться чем будешь? — посмеиваясь, спрашивала Марья старика.

— Не пропадет, милая. Фашисты за все расплатятся. У тебя, Спиридоновна, как делишки? Э-э, матушка, подчистить надо, подчистить. Вот тут землицы немножко сними. Вот тут стенку подровняй. Так, старательная. Спиридоновна, тебе сколько лет?

— Жениха ей подыщи.

— Мы ее на теплой хате женим. Алеша, запиши Спиридоновне от нашей бригады благодарность. И в нашу газету помести. Газетку пристрой над ее окопом.

* * *

Вечером у Чуянова на рабочем столе лежала дневная сводка о работах на городском рубеже. Сделано было немало, но Чуянов, просмотрев сводку, вызвал своего помощника.

— Позвоните секретарям райкомов, — сказал он ему. — Пусть они лично просмотрят списки сотрудников каждого учреждения и как можно больше пошлют людей на рубеж.

В кабинет вошел в военной форме секретарь обкома по кадрам. Он доложил, что истребительные батальоны доукомплектованы, переведены на казарменное положение. Людям выдано оружие.

— Прошу, Сергей Дмитриевич, обратить особое внимание на командный состав. Чрезвычайные тройки оформим решением бюро обкома. Обстановка не улучшается. Во всяком случае, люди должны свыкнуться с этой крайней мерой…

Чуянов нахмурился.

— О материалах договорились?

— Взрывчатку дает командование фронтом. И специалистов-подрывников. Будем подрывать на заводах важнейшие коммуникации.

— Да, да… И еще раз напоминаю: подрывать только с разрешения городского комитета обороны. За малейшее нарушение — трибунал. — Помолчал. — А теперь скажите, как дело обстоит с партизанскими отрядами?

— Отряды, Алексей Семенович, организационно оформлены. Некоторые уже ушли в районы своих баз.

— Учтите, — заметил Чуянов, — особенности южных районов. Открытая голая степь. Мне кажется, что мелкие группы наиболее подходящая организационная форма в наших условиях. Военные операции, ясное дело, наши отряды едва ли смогут вести. Думаю, что основное для них — это разведка и диверсии. Однако более точные цели и задачи партизанам определит командование. А теперь вот что: армия просит проводников. Людей подберите как можно быстрей.

Раскрылась дверь кабинета. Появился помощник Чуянова.

— Алексей Семенович, машина подана, но вы просили напомнить о Дубкове. Он здесь.

— Просите.

Просторный кабинет с длинным столом и множеством стульев вокруг него несколько смутил старого партизана, который впервые пришел на прием к первому.

— Проходите, Павел Васильевич.

Дубков не удивился, что его Назвали полным именем. «Начальству все известно».

— Спасибо вам за работу на рубеже, Павел Васильевич, — поблагодарил Чуянов.

— Я, Алексей Семенович, так скажу про свою бригаду. Взял я газету, прочитал домохозяйкам о фашистских зверствах. Женщины заплакали. Слезами, говорю, такой пожар не зальешь. Тут, говорю, требуется дело. И таким родом сколотил я немалую бригаду, дружную и согласную.

Чуянов, выяснив все, что его интересовало, спросил Павла Васильевича, не доводилось ли ему читать фашистские листовки. Дубков, кинув на Чуянова хитрый взгляд, сказал:

— Говорить без утайки?

Павел Васильевич глубоко и тяжко вздохнул.

— Читал, Алексей Семенович. Читал. Но больше ни за что не опоганю своих глаз. Раньше мне очень хотелось самому удостовериться, что враг плетет про меня, про всех нас своим поганым языком. И что же? Пустая у фашистов башка — шалашом крыта. Работу, говорит, вам предоставлю. Это на наших-то заводах? Зарплатой, говорит, обеспечу. Берегите заводы. Ну не дураки?

Павел Васильевич замолчал, задумчиво опустив глаза.

— Я слушаю вас, Павел Васильевич.

— Хватит о фашистской пачкотне. Я к вам, Алексей Семенович, пришел с большой просьбой, — поднял синеватые глаза на Чуянова. — Вернее сказать, с предложением. Отряд из царицынских красногвардейцев хотим организовать.

Чуянов удивленно посмотрел на Павла Васильевича. По выражению его лица не понять — отвергает или одобряет он предложение Дубкова. Павел Васильевич вынул из кармана аккуратно сложенный лист бумаги, развернул и, подавая его Чуянову, коротко пояснил:

— По совету друга, Ивана Егорыча Лебедева, бывшего ротного командира Первого Царицынского добровольческого полка, пришел я к вам, Алексей Семенович. Командир знающий, волевой, с характером. Не знаете его? Не встречались с ним?

— Знаю Лебедева, инженера-строителя. Это не его сын?

— Он самый.

— Та-ак, — раздумчиво протянул Чуянов. — А велик ли будет ваш отряд?

— Как дело пойдет. Какая на то будет ваша поддержка. Можно полк. Мало — два.

Чуянов встал, медленна зашагал по кабинету. Ему было приятно знать мысли и чувства людей, чьи плечи вынесли все тяготы становления народной власти. Чуянов без колебаний сразу решил для себя, что теперь не то время, чтобы формировать подобные отряды, но патриотические чувства ветеранов революции и гражданской войны глубоко взволновали его. Он долго расхаживал по кабинету, а Дубкову его молчание вселяло мрачные мысли. Он понял, что его предложение отклоняется. Чуянов, чтобы не обидеть Павла Васильевича, сказал, что он посоветуется со своими товарищами по работе и тогда скажет свое слово. Потом он подошел к Дубкову и запросто спросил его:

— А если мы вас пошлем в воинские части? Соберет, скажем, командир роты или батареи своих солдат, а вы им расскажете, как рабочие Царицына защищали свой город в тяжелом восемнадцатом году?

Это предложение сразу пришлось по душе Павлу Васильевичу. Ему стало ясно, что об организации отряда партизан не может быть и речи.

— Я согласен, Алексей Семенович.

— Хорошо, Павел Васильевич. Ваш список я оставлю у себя. Мы посоветуемся и работу вашим товарищам подберем.

Павел Васильевич ушел от Чуянова с хорошим настроением. Зазвонил телефон. Чуянов поднял телефонную трубку. Ему звонил уполномоченный обкома из Нижне-Чирской станицы. В южные районы области обком командировал ответственных товарищей помочь местным органам власти вывезти хлеб, машины и общественный скот. Доложив, сколько буртовано общественного скота для отправки его за пределы области, он спрашивал совета, как быть с коровами колхозников. Чуянов, подумав, предложил вывозить и личный скот.

— И мы такую же линию заняли, но люди отказываются. Говорят, с собой возьмем, если туго будет. Местные товарищи предлагают выгонять скотину в принудительном порядке.

— Ни в коем случае, — категорически приказал Чуянов. — Идите в каждый дом, говорить по душам, по-сердечному. Выдавайте от имени исполкомов письменные обязательства на сохранность коров, лично принадлежащих колхозникам. Никаких административных мер. Пусть ссорится с нашими людьми враг, если так сложится обстановка, но Советская власть не пойдет на ссору с колхозниками. Вы поняли меня?

XIII

Сталинград становился судьбой Отчизны. Гроза надвигалась с юга. Не проходило дня, чтобы в городе не объявлялись воздушные тревоги, не проходило ночи, чтобы сонных детей не поднимали с теплых постелей, и матери, задыхаясь от страха, торопились в бомбоубежища, сдергивая с гвоздя заранее приготовленные узелки с хлебом и водой.

В истребительной авиадивизии телефонные провода редко когда оставались свободными. В боевые журналы полков и эскадрилий все больше вносилось записей о воздушных стычках; потери в людях и машинах день ото дня возрастали. Воздушное патрулирование промышленных гигантов, железнодорожных узлов и волжского фарватера с каждым днем усложнялось. Командир дивизии, молодой подполковник, Герой Советского Союза Красноюрченко, перелетая из полка в полк, проверял состояние боевой подготовки личного состава. Утром начальник штаба доложил комдиву, что противник бомбил самый южный аэродром. Красноюрченко сердито насупился.

— Адъютант, машину! — крикнул он. — Прикажите подготовить самолет к полету!

— Есть передать приказание.

Красноюрченко вышел на улицу. Ему подали автомашину.

— На центральный аэродром, — кинул он шоферу.

Обстоятельства налета на аэродром были не совсем ясны. Командир полка мог кое-что недосказать, кое о чем умолчать. На аэродроме командир авиационного полка майор Каменщиков доложил, что самолет к полету готов. Красноюрченко легко и быстро влез в кабину своего истребителя. О вылете комдива тотчас радировали на южный аэродром. Красноюрченко летел бреющим.

— Люблю, — говорил он, — когда от полета кустарник по земле стелется.

Рапорт командира эскадрильи он выслушал с суровой строгостью.

— Аэродром рассекретили! — строго заметил он командиру. — Ночью в районе аэродрома — костер! Что это такое?

— Всего на две минуты, товарищ подполковник.

— Жаль, что не на всю ночь.

Красноюрченко пристально оглядел пилотов.

По виду комдив был несколько старше своих лет. Но высокие литые плечи и широкая грудь делали его фигуру атлетически ладной.

— Товарищи командиры! — заговорил Красноюрченко. — Как это могло случиться? Вы, конечно, понимаете, о чем я говорю. Я не виню всех, но каждый, кто присутствовал на аэродроме, мог предупредить эту беспечность. В храбрости вашей я не сомневаюсь. Летать умеете, но с врагом по-настоящему еще не встречались. Предупреждаю: бои предстоят тяжелые. Покажите себя. Вы советские летчики. Советские! — Красноюрченко помолчал. — Я надеюсь на вас. Да, я уверен в вас!

По дороге на командный пункт Красноюрченко предупредил командира эскадрильи, что противник стягивает к фронту крупные воздушные силы, готовится к серьезным операциям.

— Ваша эскадрилья — ближайшая к врагу. За вами — первый бой, первое испытание. Как люди?

— В людях я уверен, товарищ подполковник.

— Одной уверенности мало. Больше, как можно больше работайте. На это не жалейте времени.

На аэродроме внезапно послышалась стрельба зениток.

— По самолетам! — крикнул Красноюрченко и побежал к своему истребителю. На полпути его качнула взрывная волна. Он догнал свою пилотку, сорванную с головы, и еще раз крикнул: — В воздух!

Он круто погнал самолет в дымное небо, и когда приборы показали две тысячи метров, подполковник осмотрелся: «Где же гитлеровцы?» Вражеские машины (их было двенадцать) держали курс на юг. «Хейнкели» шли звеньями. Красноюрченко полетел правее облаков и скоро скрылся из виду. Потом, спустя две-три минуты, выскользнул из облаков, тотчас оказался на «хвосте» вражеского звена и открыл пушечный огонь. «Хейнкели» открыли ответный, Красноюрченко, разворачиваясь на Сталинград, вновь увидел «хейнкелей», выстроившихся в замкнутый круг. «Что это — оборона? Против кого?» Красноюрченко увидел звено своих «яков». Истребители, покачав крыльями, пристроились к подполковнику. Красноюрченко, приказав летчикам продолжать выполнять боевую задачу, полетел на центральный аэродром, где уже знали, что он сбил аса.

Спустя неделю его произвели в полковники. Молодой полковник по-юношески расчувствовался. Вспомнилось детство, проведенное на Волге; вспомнились наставления отца-рыбака, который в науке разбирался плохо, отучал сына от книг тычками и подзатыльниками.

Пришли колхозы. Ванюшка выучился на тракториста, потом скоро дошел до бригадира и механика. Рос буйно, трудности брал с лета. Его заметили и командировали в Ленинград, в сельхозинститут. Из института послали в летную школу. Так он стал пилотом-истребителем. На Халхин-Голе отличился и получил звание Героя. А ныне вот командует истребительной дивизией. Сидя в кресле, он дремал. Ему надо было соснуть часок-другой. Не раздеваясь, он прилег на диван. В кабинете тихо. На письменном столе тикают карманные часы. Затрещал телефон.

В кабинет на цыпочках вошел адъютант, взял трубку. Полковник, приподняв усталую голову, спросил:

— Кто?

— Дежурный офицер штаба фронта, — ответил адъютант.

Комдив поднялся, взял трубку.

— Полковник Красноюрченко слушает… Хорошо… Через десять минут буду.

Шел второй час ночи, когда Красноюрченко вошел в блиндаж командующего фронтом.

— Заходите, товарищ полковник, — пригласил молодой и статный адъютант, майор Пархоменко.

— Товарищ командующий, по вашему приказанию…

Члены Военного совета внимательно посмотрели на молодого полковника с волевыми чертами лица. Еременко с хитроватой ухмылкой кинул короткий взгляд на Красноюрченко.

— Не улетели? — спросил он.

— Улетели, товарищ генерал-полковник. В ноль-ноль часов в сопровождении истребителей. Самолет благополучно проследовал Урюпинск.

Еременко улыбнулся.

— Вы, полковник, не поняли меня. Вы говорите о генерале из Главного управления Военно-Воздушных Сил?

— Так точно, товарищ командующий.

— А я имею в виду вас, полковник. Самолет немецкий сбили? Теперь когда в драку полетите?

Члены Военного совета фронта рассмеялись. А Красноюрченко покраснел до корней волос. Его удачный бой враз потускнел. «Вот как дела обернулось. Вот зачем он меня вызвал». Полковник помрачнел. Чуянов в шутку заметил:

— Вы, Андрей Иванович, без единого выстрела свалили сокола.

— Его свалишь. Смотрите, каков он. Без ремней кувыркался?

Полковнику стало легче.

— Без ремней, товарищ командующий.

— Шишек набил?

— Немного есть.

— Благодарю вас, полковник, — проникновенно произнес командующий, пожимая руку Красноюрченко. — Благодарю за порядок в дивизии. А теперь, полковник, слушайте нас. Нам нужен очень хороший пилот. Такой, думаю, найдется?

— У меня, товарищ командующий, в дивизии имеются такие пилоты, которые, если нужно, посадят машину на футбольную площадку.

— Отправляйтесь в свое хозяйство и через полчаса жду вас вместе с пилотом-футболистом.

— Есть, товарищ командующий. Разрешите идти?

С военного совещания разошлись под утро. Чуянову было поручено в течение шести часов подать пятьсот грузовых машин для срочной военной операции. Весь город был поднят на ноги. На главных проездах, на всех уличных перекрестках стояли комендантские наряды, посты милиции, которые задерживали каждую грузовую машину, отбирали путевки и направляли на сборный пункт. Шоферы, недоумевая, спрашивали:

— В чем дело, товарищи?

Не отвечая на их вопросы, им говорили: «Поезжайте на дозаправку. Вот вам талоны на горючее».

Спустя несколько часов Чуянов доложил Военному совету фронта, что автомашины мобилизованы. Водителей предупредили, что хотя они и не призваны в армию, но любое приказание должны выполнять строго по-военному. За малейшее нарушение приказаний будут отведать по законам военного времени. И колонна машин, вытянувшись в многоверстную змеистую нитку, запылила на юг, в район излучины Дона. Шоферы гнали грузовики с предельной скоростью. Степная дорога курилась пылью на многие километры. Через три часа головная машина подъехала к Дону.

XIV

В излучине Дона, на ее западной стороне, весь июль, жаркий и пыльный, шли кровопролитные бои. На придонских высотах земля дыбилась от взрывов. В Задонье, на участке Калач — Клетская, снаряды мочалили деревья, под гусеницами танков никли фруктовые сады. Танковые сражения были жестокими, лицом к лицу.

Немецкое командование заметалось по излучине, сосредоточивая ударные кулаки то в одном, то в другом, то в третьем направлении, нащупывая слабые участки в советской обороне фронта. Пятьдесят седьмая армия, вновь доукомплектованная в районе Сталинграда, занимала южный фас фронта по линии Чапурники — Цаца — Трудолюбие. Все попытки четвертой танковой армии генерала Готта сломить сопротивление этой армии успеха не имели. Тогда противник начал давить на правый фланг Сталинградского фронта. Прежнего ухарства, как это было летом сорок первого, у врага уже не стало, спеси много поубавилось.

Командующий шестой немецкой армией генерал Паулюс, прикрыв итальянцами левое крыло и тыл своих войск, начал новое наступление. Врагу понадобилось еще двадцать дней августа кровопролитных сражений, после которых, сгрудив на пятнадцати километрах фронта массу танков и авиации, форсировал Дон на участке хуторов Песковатка — Вертячий.

Армии Сталинградского фронта прочно удерживали оборонительный рубеж, выстроенный осенью и зимой, и только на правом фланге фронта врагу удалось перекинуться через Дон и захватить на его восточном берегу клочок земли. На третьи сутки противнику удалось еще раз прорвать на этой прибрежной полосе оборону обескровленной части и выйти узким коридором к Волге в район Рынок — Латошинка. Пробив коридор, противник не разбил армии, не обратил в бегство ее полки, смяв лишь ее правый фланг.

Первоначальный прорыв был невелик, но фронт справа потерял соседа, не стало стыка с частями северных армий. Нависла угроза над войсками, оборонявшимися на Дону на линии Калач — Песковатка; перерезан был волжский путь, и снабжение армий вооружением с верховья прекратилось — войска и грузы по Волге могли спускаться лишь до Камышина.

Командующий фронтом Еременко был поставлен в тягчайшее положение. У него не было под рукой оперативных резервов, чтобы отшвырнуть от Волги прорвавшегося противника. Подходившие войска застряли в пути, поскольку в районе станции Котлубань дорога на Москву была перерезана.

Командующему надо было решить два вопроса: во-первых, не допустить врага к тракторному и не позволить противнику с севера ворваться в город; во-вторых, как поступить с войсками, удерживающими рубеж по Дону, — оставить или отвести? Оставлять — значит подвергнуть опасности полного их разгрома с фланга. Но в случае скорой ликвидации прорыва можно было самого противника поставить в разгромное положение.

К Еременко вошел адъютант Пархоменко.

— Получена директива Верховного Главнокомандующего, — доложил офицер и подал Еременко радиограмму.

Еременко встал. Он взял лист бумаги и долго вчитывался в смысл приказа Сталина: «У вас имеется достаточно сил, чтобы уничтожить прорвавшегося противника, — говорилось в директиве. — Мобилизуйте бронепоезда и пустите их по круговой железной дороге Сталинграда. Пользуйтесь дымами в изобилии, чтобы запугать врага… Деритесь с прорвавшимся противником не только днем, но и ночью, вовсю используйте артиллерийские и эрэсовские силы. Самое главное — не поддаваться панике, не бояться нахального врага и сохранить уверенность в нашем успехе». Еременко пригласил к себе начальника штаба.

Он спросил его, прибыл ли в район тракторного полк из десятой дивизии Сараева.

— Да. Он уже вступил в дело. Туда же направлен отряд моряков.

— А бригада полковника Горохова?

— Горохов на марше.

— Бригаду передать в армию Чуйкова. Танкопроходимые участки перекрыть надолбами, засадить ежами. Командующему воздушной армией работать всю ночь. Пусть как можно больше пошлет в ночь «Иванов» (так он называл «кукурузников»). Не давать фашистам спать. Бить и бить по нервам. Пополнения переправлять через Волгу под дымовыми завесами, под прикрытием артиллерии. Что делается в пятьдесят седьмой армии, у генерала Толбухина?

— У Федора Ивановича обстановка без изменений. Стоит на прежних рубежах. Все атаки отбиты.

— Этот генерал умеет воевать.

— У него, Андрей Иванович, штаб хороший.

— А кто создавал этот хороший штаб? Армию формировал сам Федор Иванович.

— У него, Андрей Иванович, как-то все дружно идет, у них один другого дополняет.

— Он больше головой работает, чем голосом, как некоторые. Прикажите командарму активизировать действия южной армии на правом фланге. Не давать вражескому командованию снимать части с этого участка. Дивизия дальневосточников как себя ведет?

— Отлично дерется. Дивизия с обученным составом, с опытными офицерами. Противник непрерывно атакует район Горной Поляны. Здесь, возможно, придется помогать…

— Дивизией дальневосточников? Подождем немного. Пока еще не ясны намерения врага.

— В городе. Андрей Иванович, имеется несколько истребительных батальонов. Батальоны тракторного и металлургического уже воюют.

— Заводы у противника на глазах. Захватить их враг попытается не однажды. Нажим, стало быть, на северный фас фронта несомненно возрастет. Наша тактика прежняя: активная оборона. Контратаки, бомбовые удары, эрэсовские и артиллерийские налеты связать в единую тактическую систему активной обороны. Какова оперативная сводка с Юго-Западного фронта?

— Никаких существенных изменений. Положение стабильное.

— Я решил войска, удерживающие рубеж по Дону, отвести.

— Можно писать приказ?

— Да. Войска отвести на внешний обвод Сталинграда.

* * *

…На большом привале, в лесистой балке, командир батальона приказал Лебедеву:

— Немедленно отправляйтесь к командиру полка. Поедете в Сталинград принимать пополнение для дивизии.

— Меня, в Сталинград?

— Вашим старшим будет майор из штаба, а вы — его помощник. Вам все там знакомо.

— Товарищ комбат…

— Отправляйтесь. И знаете что? Семью свою устройте.

XV

По совету командующего фронтом Чуянов созвал заседание городского комитета партии. Горком, исходя из той обстановки, какая сложилась под Сталинградом, решил мобилизовать на фронт коммунистов.

Сталевар Александр Солодков, передав печь, первому подручному, послал жене записку, просил приготовить пару белья и немного хлеба. Жена встретила его со слезами. Она уже собрала и уложила в вещевой мешок белье, полотенце с мылом, котелок с кружкой и ложкой.

— Спасибо, Варюша, — поблагодарил Солодков, глянув на мешок. Говорил весело, будто собирался на праздник. Жена понимала, что скрывается за его веселостью. — А теперь, Варюша, мне надо переодеться. Подай армейские брюки с гимнастеркой.

Варюша опять всхлипнула.

— Ты чего? — ласково поглядел на жену. — Мы идем всего на несколько дней. Отгоним фашистов от города и сейчас же вернемся.

Солодков верил, что врагу под Сталинградом дадут в зубы, по знал он и то, что в армию уходит надолго, на всю военную страду. Жена собрала обед, подала мужу тарелку щей.

— А ты чего не садишься?

— Не хочу, Шура. Я уже пообедала.

— И я обедал на заводе. Садись, Варя, со мной. Налей себе щец немножко. — Обжигаясь, ел торопливо. — Всегда буду помнить твои чудесные щи. Ты, Варя, не обижайся, если не скоро напишу. Сама знаешь, на фронте за стол не сядешь, но помнить тебя и ребяток буду каждую минуту. Береги ребят.

Жена заплакала, захныкали дети.

— А вы чего? — приласкал Солодков малышей. — Не плакать. Тебе, Ваня, я ружье привезу.

Дети затихли.

— Спецовку мою, Варюша, береги. Посмотри-ка, что там у меня в карманах?

— Ничего, кроме ключа.

— Давай сюда. Ключ от шкафа с инструментами поможет мне воевать. Ну, Варюша, перед дорогой давай по старому обычаю присядем на минутку.

Жена горько и безутешно заплакала.

— Крепись, Варюша. Очень-то не убивайся. У тебя малые дети.

Варюша повисла на плечах мужа.

— Да что с тобой? Никогда не думал, что ты так… Не надо, Варя, прошу тебя…

Солодков под судорожные всхлипы жены покинул родной дом. На сборный пункт в городском саду пришли металлурги и машиностроители, каменщики и плотники — люди всех профессий. Были среди них в немалых годах, отцы больших семейств.

Городской сад все еще зеленел и шумел листвой белых акаций, кленов и тополей. В сад въезжали одна за другой машины. На грузовиках подвезли автоматы и пулеметы, ручные гранаты и саперные лопатки, стальные каски и противогазы, патроны. В саду громко раздавались команды: «Краснооктябрьцы, ко мне!» «Ворошиловцы, стройся!» «Кировцы, получай оружие!» Строились в отделения, во взводы, получали автоматы, каски, котелки и кружки.

— Солодков!

— Я! — ответил Александр Григорьевич.

— Принимай взвод.

— Есть принять взвод… Взвод, слушай мою команду. Направо ра-а-авняйсь!

Звенели фляги, звякали лопаты, щелкали затворы. Коммунисты были в простых ватниках, в рабочих спецовках, в легких защитных плащах, в поношенных армейских картузах и пилотках; на ногах — сапоги, ботинки, туфли. Ряды— не по ранжиру и не по годам: рядом с людьми, чьи виски тронула седина, стояли безусые юноши, к высоким примыкали малого росточка— строились по родству, по знакомству. Так теснее ряды — локоть к локтю, душа к душе, сердце к сердцу. Получены винтовки, патроны, гранаты. На легковой подъехал Чуянов и с ним армейский полковник, обветренный до черноты, в серой пыли, в пропотевшем кителе.

— Можно выводить, — приказал полковник.

Чуянов, сдержанно-возбужденный, с отеками под усталыми глазами, обошел строй коммунистов, сказал им несколько слов:

— Вы — коммунисты. Вы — сталинградцы. Вы — лучшие люди города и знаете, куда и на какое дело идете. Я верю, что никто из вас не дрогнет перед врагом, не падет духом.

Взвод за взводом, рота за ротой уходили на фронт коммунисты. В первом взводе Александра Солодкова кто-то немолодо запел:

Сме-ло, то-ва-рищи, в но-огу! Ду-хом о-кре-пнем в борь-бе-е…

Голос негромкий, глуховатый, но глубокая вера в святость мужественных слов, прозвучавших на выгоревших улицах, так была чиста, что взвод, взяв ногу, дружно подхватил:

В цар-ство сво-бо-о-оды до-ро-гу Гру-у-удью про-ло-о-ожим се-бе-е.

Гремели выстрелы зениток. Ошалело визжали осколки. Горло першил смрадный дым, а песня не гасла:

Бра-тский со-юз и сво-бо-о-да — Вот на-а-аш де-виз бо-е-вой!

Взводы, чеканя шаг по обожженному асфальту, шли по задымленным улицам, шли на переднюю линию огня.

* * *

Ольга Ковалева узнала о мобилизации коммунистов на другой день. Характер у нее был напористый, натура — сильная, волевая. Она пошла в райком партии. Там ее знали и с первого взгляда поняли, зачем она пришла.

— Здравствуйте, Алексей Иванович, — поздоровалась Ольга с секретарем. — Вы не забыли, что я член партии?

— Во-первых, Ольга, садитесь, а во-вторых, в чем дело? Рассказывайте.

— Во-первых, сяду, а во-вторых, Алексей Иванович…

— Я понимаю вас, товарищ Ковалева, — перешел секретарь на официальный тон.

— Значит, разговор будет коротким.

— Я в прятки играть не умею и своего мнения не изменю. Вы у нас единственная женщина-сталевар.

— Понятно. Не отпустите?

— На фронт — нет. Мы вам дадим другую работу, которую не всякому можно доверить. Дело, следовательно, вовсе не в жалости. Вам, возможно, придется на некоторое время покинуть город, переехать за Волгу.

— Мне?.. За Волгу?

— Не торопитесь. Я повторяю: мы вам дадим…

— За Волгу я не поеду. Отказываюсь. Отпустите меня на фронт. К нашим товарищам.

— Туда вам нельзя.

— Почему? Объясните. Может быть, полагаете, что я не умею держать винтовку в руках? — Ольга встала. Ее прямой взгляд был неотразим. — Я, Алексей Иванович, винтовки не выроню, свинца понапрасну не потрачу. Я умею стрелять. И к слову пришлось, скажу, что хорошо стреляю.

— Я это знаю.

— Алексей Иванович, поймите меня: если я не уйду туда, я потеряю себя. Я не буду сама собой. Я не смогу открыто смотреть в глаза своим товарищам. Алексей Иванович, неужели вы не понимаете меня? Я хочу остаться сама собой. Остаться такой, какая я есть.

Ольга убедила, вернее сказать, сломила упорство секретаря.

* * *

Августовский прорыв немцев в районе северо-западнее тракторного был для рабочих невероятной неожиданностью. Из оперативной сводки, переданной по радио в полдень, они узнали, что немцы от Сталинграда еще далеко, сражение кипит на берегах Дона. И вдруг часом позже у завода заскрежетали вражеские танки. Это было время, исчисляемое минутами, секундами, даже нет, это было только одно мгновение в жизни и судьбе каждого; это был момент непостижимого напряжения моральных сил, душевной стойкости. Каждый невольно подумал: «Неужели конец всему?» Под наведенные жерла пушек внезапно попало все: завод, семья, жизнь. И каждый, заглянув себе в душу, спросил себя: «Что же делать? Бежать или драться? Драться стальным ключом, куском железа?» «Драться!» — сказали рабочие.

Командир танковой бригады, инженер тракторного, офицер запаса и командир танкового батальона Сергей Дубков поднялись на заводскую наблюдательную вышку, откуда далеко просматривались всхолмленные окраины, обсаженные остролистными кленами, белой акацией и кустарниковыми подлесками. Небо было безоблачное, удивительно ясное и чистое, и только на северо-западе горизонт отяжелел от пыли. Нахмурив брови, командир коротко сказал:

— Поднять вымпел.

На центральной наблюдательной вышке заполоскалось кумачовое полотнище — условный сигнал боевой тревоги. Это было время, когда жаркое солнце, перевалив зенит, нещадно калило землю. В парковых бассейнах, шумя и весело перекликаясь, купались дети, бронзовые от загара. Мутные брызги, загораясь в золоте лучей, разлетались во все стороны, пятнили иссушенную землю.

Сергей вместе с командиром спустился в штаб. Начальник штаба доложил командиру бригады, что нарочные посланы во все цеха завода. Командирам и комиссарам подразделений приказано немедленно явиться в свои подразделения.

Из армейских танковых учебных батальонов прибежал связной с пакетом. Танкисты извещали, что в районе высот, северо-западнее тракторного, показались вражеские танки; что армейский зенитный полк, расположенный по зеленому кольцу на линии Тракторный — Орловка — Ерзовка, расстреливал танки прямой наводкой. Противник вынужден был маневрировать, искать мертвые зоны, поневоле вступать в бой с зенитными батареями. Зенитчики пали смертью храбрых на огневых позициях у раздавленных орудий. А тем временем на гитлеровцев вышли курсанты армейских танковых учебных батальонов.

У батальонов были свои боевые машины «тридцатьчетверки».

По рабочему поселку, гремя гусеницами, тронулись танки народного ополчения. Проскочив окраину, они помчались в район приволжских высот, протянувшихся по западной стороне города на сотню километров. Танки пересекли широкую балку Мокрой Мечетки и, махнув на дорогу Дубовка — Камышин, спешили в район боя. Навстречу танкам шли раненые курсанты.

— Скорей, товарищи! — крикнул рабочим раненый курсант.

Грейдерная дорога на Дубовку осталась в стороне, танки свернули на выгоревшую целину. Машина Ивана Егорыча Лебедева шла вслед за командирским танком. Танки перемахнули пологую высоту и выскочили на западный ее склон. Рабочие-танкисты соединились с армейскими учебными батальонами. Командир выскочил из люка.

— Прошу обстановку, товарищ майор, — попросил он.

Майор сказал, что гитлеровцы стремятся оседлать дорогу на тракторный, к противнику подходят подкрепления. Майор рукой показал на запад. Там горизонт заволокло клубившейся пылью. Густея и разрастаясь, пыль двигалась в сторону тракторного, к господствующим над заводом высотам.

— Прошу, — продолжал майор, — прикрыть правый фланг моих батальонов и взять на себя охрану дорог. Вражеские танки спустились в балку.

Командир, обратившись к Дубкову, приказал ему собрать командиров танков. Сергей махнул рукой, и командиры, раздвигая зелень колючих кустарников, побежали к комбату. Танкисты были в рабочих спецовках, в захватанных и замасленных кепках и фуражках, в легкой летней обуви, и лишь кое-кто в сапогах. Все на них было неказистое, и только один был одет по-праздничному: серый свеженький костюм и яркий галстук в этой обстановке казались какой-то дикостью. Командир, торопясь и волнуясь, неуклюже взмахнув рукой, обратился к рабочим-танкистам с коротким словом:

— Родному заводу грозит гибель. На наших детей, на наших отцов и матерей наведены вражеские пушки. Поклянемся, товарищи!

Командир взял бинокль, посмотрел вокруг. Впереди, за небольшой отрожиной вилась глубокая балка. Справа и слева изредка взлетала земля от артиллерийских взрывов, урчали низким тяжелым гулом танки и вездеходы.

— Танки и мотопехота, — прошептал он. — Кому приказали разведать балку? — спросил он Сергея.

— Лебедеву.

Машина Ивана Егорыча, размалывая бурьян и кустарнички, шла на большой скорости. Резко меняя направление, сворачивая то вправо, то влево, укрывалась в низинках, маневрировала в мертвых пространствах. Выскочив из отрожки, танк, смяв вражескую цепь, пошел в северный край балки и там скрылся из виду. Сергей приказал командирам рот приготовиться к атаке. Пушечные выстрелы, неожиданно раздавшиеся в балке, в том ее месте, где скрылся танк Ивана Егорыча, встревожили Сергея. Из балки вымахнули два густых смоляных облака.

— Это Ивана Егорыча работа! — воскликнул Сергей. — Это его работа!

Вражеские танки увязались за Лебедевым. Сергей вскочил в свою машину.

— Вперед! — скомандовал он.

И танк помчался. А за ним тронулись остальные танки батальона.

Под гусеницами машин заваливались вражеские окопы, трещали грузовики, превращаясь в мусор, корежились пушки и минометы. Посмотреть бы Сергею на самого себя со стороны в эти минуты боя, едва ли он угадал бы себя.

— Влево! Еще влево. Так держать! — с жаром командовал Сергей.

Машина, тяжело колыхаясь, спускалась в лощины, поднималась на взгорки, на пушечный выстрел сходилась с врагом. Пушка «тридцатьчетверки» снаряд за снарядом всаживала в захватчиков, но и танк Сергея не раз гудел от снарядов противника, высекавших из брони пучки ярких искр. И не одна вмятина уже поблескивала на его теле. Экипаж танка, отлично ориентируясь на местности, то уводил машину из-под удара врага в неглубокие распадки, то внезапно налетал на противника с неожиданной стороны. Могло показаться, что комбат и его люди дрались с безрассудной лихостью. Но все это было значительно сложнее.

— Миша! — шумнул Сергей водителю. — Видишь, два вражеских танка берут в клещи нашего? Поможем. Заходи справа. Давай жми.

Колышется перед глазами неровное поле битвы, пылится и вихрится земля.

— Жми, Миша. Жми!

И пошла машина срывать курганчики сусликовых поселений, печатать гусеницами широкий след по выжаренной приокраинной степи.

— Заметили, сволочи, — с досадой произнес Сергей. — И то хорошо. Не удались клещи. Жми, Миша. Жми!

Машину тряхнуло. В ушах зазвенело, лицо ожгло мелкой окалиной.

— Миша, обманем Гансов. Давай наутек в балку. Борт… борт не подставляй.

Метнулись влево. Одна минута — и танк в отрожине оврага за густой шапкой кустарника.

— Орудие к бою! — приказал Сергей.

Ствол пушки чуть-чуть высунулся из густоты терновника.

Тикают танковые часы, отсчитывая секунды. Только секунды, а как длинны они. Все напряжено до предела: слух, зрение, нервы; текут по лицу ручьи едучего пота. Пролетело десять, пятнадцать, двадцать секунд. «Не обхитрит ли враг? Не зайдет ли с тыла? Подожду еще десять секунд», — решает Сергей. Часы отмерили двенадцать секунд, а враг все не показывается. Ужалила страшная мысль: «Расстреляют одного, нападут на меня. Ладно: жду еще пять секунд. И ни секунды больше».

И вот послышался и шум и гул. «Идет!» — обрадовался Сергей.

— Идет!.. К бою… — тихо говорит Сергей.

Танк осторожно выполз на гребень, постоял малость и медленно пошел вперед. Сергей, задыхаясь от волнения, крикнул:

— Огонь!

Бухнула пушка. Остановился вражеский танк.

— Огонь! — командовал Сергей. Танк уже дымился, а Сергей все командовал: — Огонь!

Раздался взрыв. Вражеский танк разорвало и разнесло.

— Ура! — по-мальчишески радостно закричал Сергей.

Выскочили на гребень холма, поросшего бурьяном, и сразу увидели горящий танк.

— Наш! — прохрипел Сергей. — Наш, — с досадой повторил он. — Экипажа не вижу. Держать на горящий!

У танка, которым командовал Иван Егорыч, порвалась и размоталась гусеница. На машине не видно было ни пробоин, ни прямых попаданий, и в первое мгновение нельзя было понять, отчего загорелся танк. Сергей выскочил из аварийного люка. Возле скинутой гусеницы лежали молоток, зубило, запасные траки. «Люди экипажа живы, — подумал он. — Они где-то здесь». Сергей приказал вести машину в балку.

— Кустарники объезжайте. Можем своих людей подавить. — В балке нашли башенного. Его приняли на борт танка. — А где Иван Егорыч? — спросил Сергей.

— Расползлись мы, — сказал башенный.

Сергей вывел батальон из боя с большими потерями, но и рабочие-танкисты немало побили и подожгли вражеских машин и помогли армейским учебным батальонам задержать врага на ближних подступах к тракторному, не дали врагу ворваться в рабочие поселки. Сергей внимательно осмотрел свой танк.

— Хорош, — радовался он. — Теперь в деле: проверили.

* * *

На поле боя пылали разбитые танки. Солдат ни той, ни другой стороны не было видно. Светились и гасли ракеты. На северном склоне Мокрой Мечетки окопался истребительный батальон тракторного. Здесь же плечом к плечу заняли позицию истребительные батальоны «Красного Октября» и других заводов. Сюда и пришла Ольга Ковалева.

— Кто мне даст саперную лопатку? — спросила она просто, как будто вышла на рабочую площадку мартеновской печи.

— Зачем тебе лопатка? Садись в мой окоп, — сказал взводный Солодков.

Ольга сбросила с себя старенькую фуфайку, взяла лопату и принялась за работу.

Ночь была тревожная. Методично, с короткими перерывами, ухала артиллерия, рвались мины, гудели в тихом небе ночные бомбардировщики. Тракторный, оглушаемый взрывами, продолжал выпускать танки и дизельные моторы. Ночью в квартирах рабочих поднимался шум, слышались крики, плач; матери стаскивали с теплых постелей сонных детей и с крохотными узелками уходили в центр города. Всю ночь они шли по автомобильному тракту. Перед их усталыми глазами стояло багровое зарево пожара, а позади слышался треск и грохот войны, это гитлеровцы вели атаки на батальоны курсантов. Батальоны курсантов с боями отошли на новый рубеж, ближе к заводу. Противник занял господствующие высоты, теперь невооруженным глазом он видел тракторный.

Рабочие окопались на северо-западной окраине поселка. Отсюда до завода рукой подать, дальше отступать было некуда. С рассветом все вокруг завыло, загудело, запахло гарью.

Ольга, задыхаясь от волнения, всеми мыслями была среди курсантов. Ее большие глаза горели лихорадочным блеском. «Почему сидим? Почему не атакуем?» Она поискала глазами командира взвода. Солодкова не было видно. Ольга глубже осадила рабочую кепку, затенила высокий лоб. Она нетерпеливо посмотрела на левый фланг своего батальона, там шла оживленная перестрелка, трещали автоматы, стучали пулеметы, взлетали черные султаны минных взрывов. «А у нас тихо. А мы все молчим», — нервничала Ольга. Над ее головой что-то прошумело, и в то же мгновение позади взметнулась земля. Сухой комок глины стукнул Ольгу в плечо. Она поморщилась от боли. Шлепнулась еще мина, теперь несколько правее и ближе. Вскинутая бурая земля, падая, осыпала Ольгу с ног до головы. Она вскочила, отряхнулась и опять спрыгнула в свой окоп.

Справа кто-то дико вскрикнул. Ковалеву пронзил этот крик. Она прислушалась. «Кто-то убит», — подумала Ольга. Она выползла из окопа. Выжженные сорняки, жесткие, как прутья, кололи ей руки, царапали колени. «Могу не успеть», — подумала она. Вскочила и прыгнула в окоп рабочего. Глянула и ахнула от удивления: это был прокатчик, сосед по квартире. Он был тяжело ранен. Ольга смочила водой из фляги носовой платок и обтерла ему лицо. Тепловатая кровь струйками стекала по щеке. Раненый еле слышно спросил:

— Кто это?..

Ковалева, скрывая свое волнение, помедлив, бодро сказала:

— Захарыч, это я… Ольга. Ты потерпи. У тебя голова… но не очень… Не очень, Захарыч… Сейчас перевяжу, и все будет в порядке. А по-темному вынесу. Обязательно вынесу, Захарыч, и отправим домой.

— Спасительница моя… Золотая твоя душа…

— Помолчи, Захарыч. Помолчи.

Ольга в эти минуты не могла видеть, что творилось на огневой линии батальона. Она только слышала, как густеет стрельба, как рвутся мины, как ухает артиллерия. «Полежи малость, Захарыч. Я вынесу тебя». Ольга осмотрела винтовку. Фуфайкой отерла ствол и штык, проверила, есть ли патроны в магазинной коробке. Вдалеке, против ее окопа, мелькнула вражеская фигура. Ольга приникла к насыпи окопа и стала всматриваться в бугорок, за которым залег фашист. Она чуть подвинула винтовку, приложилась горячей щекой к запыленному прикладу, прицелилась и ждала, не покажется ли враг. За полынком что-то завиднелось. Палец, лег на спусковой крючок. Грянул выстрел. Ольга высунулась из окопа, посмотрела на холмик: «Убила или промахнулась?»

Свирепела стрельба; все чаще вскипала земля; все гуще стелился по склонам балки смрад и, стекая в низину, застаивался там, прикрывая нагретый ручей беловато-грязной мутью. Стороны сходились на расстояние штыкового броска. На участке курсантов, продвинувшихся несколько вперед, гитлеровцы пошли в атаку. По окопам передали команду приготовиться.

Рабочие открыли огонь. Ольгу била мелкая дрожь, для нее весь мир сместился в ее окоп. Она резким и коротким жестом смахивает с лица пот и опять щелкает затвором. Она стреляет и досадует, что не каждая ее пуля разит врага.

С правого фланга донеслись крики «ура» — это опять поднялись в контратаку курсанты. Их стало меньше, но их бесстрашный рывок опять смял переднюю фашистскую цепь.

Ольга Ковалева, видя рукопашную, не находила себе места. Ее лихорадило; ей хотелось выметнуться из окопчика и лететь на помощь курсантам. «Сашка! — кричала она Солодкову. — Почему сидим?» — «Потерпи минутку, — отвечал Александр. — От дела не уйдем».

По окопам рабочих батальонов послышалась команда:

— Вперед, товарищи! Вперед!

Ольга выпрыгнула из окопа и широкими мужскими скачками побежала впереди взводного. Рядом с Ковалевой, справа и слева, бежали люди родного завода, братья по труду, друзья по духу и мысли. Ольга чуточку подалась вправо, там она заметила офицера. На него и пошла Ольга.

— Ковалева! — осаживал ее Солодков. — Ковалева, не зарывайся!

Ольга, оглянувшись на рябоватого взводного, бежавшего чуть левее нее, крикнула:

— Саша, не отставай!

— Ольга! Не запались! — кричал взводный. — Поберегись! — вразумлял Солодков. Он бежал за Ольгой и никак не мог опередить ее. Ему хотелось уберечь ее от первого удара матерого гитлеровца.

А Ольга, охваченная общим возбуждением, не слушая взводного, все бежала и бежала.

А тем временем курсанты, сломив гитлеровскую свежую цепь, погнали врага от окраин завода. Истребительные батальоны ударили в штыки слева от курсантов, из района Мокрой Мечетки. Гитлеровцы, дрогнув, начали отступать. А Ольга все продолжала бежать за офицером. Винтовка — заряжена, в стволе — боевой патрон, дать бы выстрел, и делу конец, но ей об этом не подумалось. Офицер, чувствуя за собой погоню, бежал без оглядки. Он смахнул с головы каску и через плечо кинул ее в Ковалеву. Каска больно ударила Ольгу.

— Ковалева! — крикнул взводный. — Ольга, назад!

Нет, Ольга уже не могла ни остановиться, ни изменить самой себе. Она, тяжело дыша, все бежала, ничего не слыша вокруг. Перед ней — сухопарый офицер, его, и только его видела она. Он все ближе и ближе. «Колоть?» — мелькнуло в разгоряченной голове. Выбросила вперед винтовку и в то же мгновение, споткнувшись о сусликовую норку, качнулась вперед, и штык, сверкнув, впился офицеру в ногу. Тот, вскрикнув, упал, а Ольга, не успев выдернуть штык, ничком свалилась на лютого врага. Офицер, скрежеща от боли зубами, чуточку повернулся и ударил Ольгу ножом. Подбежал Солодков и прикончил фашиста. Ольга вгорячах вскочила и вместе с Солодковым побежала вперед.

Батальоны курсантов и рабочие отряды продолжали теснить противника, неся при этом большой урон убитыми и ранеными. Раненых с поля боя выносили сандружинники, среди которых много было девушек.

Лена Лебедева весь день выносила раненых, в клочья изодрав юбчонку, до крови поцарапав руки и ноги.

— Не бойся, Таня, — воодушевляла Лена свою подружку. А сама дрожала, как осиновый лист. Чувство опасности не покидало девушек. Лена страшно осунулась и безмерно устала. Пули, цокая о землю, поднимали пыльцу, прижимали тело к колючей траве. Раненый, изнемогая от жажды, просил пить.

— Потерпи, товарищ, потерпи. Мы сейчас доползем, — говорила Лена.

Уронила растрепанную и запыленную голову на сухую горячую землю. Громко стучало сердце, и казалось ей, что бьется о гудящую землю. Немного отдышалась и поползла дальше, приминая выжаренную траву, набирая на себя череду и колючки. До маленького домика под проржавевшей крышей осталось немного, но как все-таки длинны и утомительны последние метры. Девушки, теряя последние силы, изнуряемые жаждой, шаг за шагом продвигались к заветному домику, во дворе которого разместился перевязочный пункт.

— Я больше не могу, — еле слышно вымолвила Таня.

— Потерпи, Танюша, потерпи, — утешала Лена. — Осталось немного. Совсем немного.

На перевязочный девушки пришли в полуобморочном состоянии. У Лены дрожали руки и ноги, ее качало из стороны в сторону. Она опустилась на землю. Отдохнув, стала с тревогой вглядываться в раненых. «А вдруг да тут Сережа?» — замирая от страха, подумала она.

— Нет, — прошептала Лена и вышла на улицу с тревожным чувством на душе. «Что с папой?.. Жив ли Сережа?» Прислушалась к пальбе, к шуму и треску боя, к диким крикам, изредка доносившимся до окраины рабочего поселка. Лена поняла, что враг где-то совсем близко, много ближе, чем был полчаса тому назад. Выглянув из-за угла домика, она увидела, что рабочие отошли на окраину Спартановки. Лена с тоской посмотрела на родной завод. Серый дымок мирно поднимался в солнечное небо. «Неужели всему конец?» Как же мил и дорог этот кусочек земли с Волгой и голубым небом.

По узенькой улочке, затененной перевесившимися через заборы сучьями яблонь и вишен, спешил отряд моряков, только что высадившихся с военных катеров на берег Волги. Моряки, ни минуты не передохнув, пошли к гремящему фронту.

Лена, заслышав гулкие шаги, оглянулась и увидев моряков, побежала им навстречу.

— Товарищи… родные… — страшно возбужденно заговорила она. Ее глаза радостно блестели. Она схватила командира за руку и потянула его вперед. — Товарищи!.. — Лена умоляла командира спешить и спешить.

Матросы, насупившись, шли молча. Глядя на юную красивую девушку, они поправили бескозырки, приосанились и, не спуская с нее глаз, хотели, чтобы она взглянула на каждого из них, взглянула хотя бы мельком, хотя бы полувзглядом, и тогда бы они… Лена стала для них точна знамя всего чистого и святого, ради чего они пришли сюда, ради чего готовы отдать свои жизни.

— Я с вами! — решительно сказала Лена.

— С нами нельзя, — строго сказал командир.

— С вами… с вами!.. — горячо и страстно говорила Лена.

— Дальше нельзя.

— С вами… с вами! — все так же требовательно стояла на своем Лена.

Командир приказал матросу:

— Задержать!

Матросы жалостливо воздохнули; им не хотелось расставаться с девушкой. Они, если бы позволил командир, сберегли бы ее, заслонили бы грудью всего отряда. Моряки с ходу пошли в атаку. На коренастом моряке, бронзовом от загара, нечаянно облившем себя горючей смесью, загорелась блуза; синеватые язычки пламени жгли ему тело. Моряк с треском разорвал блузу и, откинув в сторону горящие тряпки, полунагой побежал вперед. В душном и пыльном зное раздались крики:

— Ура! Ура-а! Ура-а!..

Вражеское командование, зная о подходе отряда моряков, послало против них самолеты, но самолеты опоздали: матросы уже ворвались в немецкое расположение и, тесня врага, преследовали его по пятам. Самолеты, покружившись над полем боя, покинули небо, сбросив бомбы на случайные цели. Моряки, точно девятый вал, смывающий все на своем пути, расчищали дорогу штыком и прикладом, укладывали врага гранатой и меткой пулей. Чтобы как-то ослабить и расстроить штурмовую атаку моряков, противник послал пикирующие бомбардировщики с воющими сиренами. Вой сирен и взрывы бомб за спиной не испугали моряков. Вражеские цепи, неся большие потери, устрашенные необратимой силой натиска, в панике побежали назад, стараясь оторваться от «черной смерти». Они открыли заградительный минометный огонь, отрезав путь к отступлению своим. И тут пошло взаимное истребление. Стон и крики, звон и скрип посверкивающего металла покрыли поле боя.

* * *

На три километра от завода отбросили гитлеровцев моряки, курсанты и рабочие отряды.

Затих бой, затих ветер, гарь битвы осела на окропленную кровью степь. Оранжевое солнце закатилось за приволжские высоты, на которых примолк и окопался потрепанный враг. Наступила ночь, душная, пыльная, тревожная.

Ранним утром по окопам рабочих батальонов разнеслась страшная весть: «Пропала Ольга Ковалева». Рабочие встревожились: «Не в плен ли попала? А быть может, убита?» — «Искать надо». — «Давно ушли на ее поиски».

Ольга, перевязав свою рану и отдохнув, упросила ротного командира пойти вместе с другими рабочими в разведку. Солодков умолял Ольгу не ходить в разведку. Наконец Александр договорился с ротным не пускать Ковалеву на ночной поиск, но Ольга, верная своей натуре, решительно заявила, что она самовольно уйдет в разведку. И ушла. Поначалу все шло хорошо. Рабочие сняли часового у штабного блиндажа, взяли в плен обер-лейтенанта, но на обратном пути, возвращаясь к своим, разведчики наткнулись на засаду, и в перестрелке Ольга была смертельно ранена. Ее вынесли и с воинскими почестями похоронили в садике родного завода, у главных ворот металлургического гиганта.

XVI

В тот день, когда гитлеровцы вышли к Волге северо-западнее тракторного, на Сталинград началось воздушное нападение. Первые самолеты немецко-фашистское командование бросило на центр города, и сотни бомб посыпались на театры и клубы, на школы и больницы, на жилые дома. К вечеру двадцать четвертого августа город был в огне. Взрывы рушили дома, взрывные волны вырывали окна и двери, крошили стекла. Огонь, раздуваемый знойным ветром, перекидывался от здания к зданию, и пожары, набирая силу, превращались в клокочущий смерч огня. Пылали целые кварталы, десятки улиц, горели сотни домов и построек. В неоглядный бушующий котел пламени враг непрерывно сбрасывал бомбы. Оглушая все вокруг, они поднимали высоченные столбы огня, дыбили огромные раструбы земли.

Люди в страхе бежали в дымную степь, прятались в сырых балках, бежали к Волге. На Волге полыхали причалы, товарные склады и лабазы, вдалеке горел нефтекараван, и густые облака дыма плыли над рекой. Скоро трудно было разобраться в улицах и переулках: все лежало в пепле и развалинах. Тухли топки в паровозах, на покоробленных рельсах стояли обгорелые вагоны; не стали звенеть трамваи, и рабочие шли пешком, торопились узнать, что стало с родным заводом и чем можно помочь ему. Рабочие — молчаливы, над ними пролетали «юнкерсы», «мессеры». Иные рабочие ложились на землю, другие ныряли в водопроводные люки, третьи, глянув в рокочущее небо, не меняя пути, шли дальше. Осунувшиеся лица — суровы и гневны.

На крутом спуске к центральной волжской переправе взрывом разметало повозки с ранеными бойцами. Санитары положили погибших на носилки, отнесли во дворик покачнувшегося дома и там похоронили.

Седой старик в зимнем пальто остановился возле дворика, долго крестился на могилу, шептал бескровными губами какую-то заупокойную молитву. Старика вели под руки две такие же, как и он сам, древние старушки. Они, шаркая усталыми ногами, перешли улицу Халтурину и побрели к мясному рынку. У кирпичной стены они увидели в кровавой луже женщину.

— Детей моих спасите. Де-тей, — сквозь зубы говорила умирающая мать.

У ее изголовья сидел лет семи мальчик и полулежала на грязном мешке лет трех девочка. Из шейки девочки сочилась кровь.

В полночь двадцать четвертого августа огромным костром пылали три центральных района города. Горячий ветер гнал на Волгу тучи искр. Волга казалась багрово-красной, словно огонь высушил воду и река несла поток расплавленного металла. Высоченный пласт воздуха над городом и Волгой, насыщенный едким дымом и горячим пеплом, казалось, тоже горел.

На центральной площади метался безумный старик. Обежав раза два праздничную трибуну, он вскочил на нее и дико закричал:

— Люди, глядите — горит. Дочка… моя дочка, моя… а-а-а!..

Заметив бегущего подростка (это был Алеша Лебедев), сумасшедший закричал:

— Убью! Зарежу!

Обернувшись, Алеша понял, что лохматый старик с куделистой бородой не шутит, и он спрямил дорогу к Дубкову. Павла Васильевича дома не оказалось. Лексевна стояла над раскрытым сундуком, не зная, что из него взять, а что оставить.

— Бабушка, где Павел Васильевич? — едва переводя дух, спросил Алеша. Черные, как угли, глаза лихорадочно горели. Видя, что Лексевна не поняла его или не расслышала, еще громче спросил: — Где Павел Васильевич?

— А-а, — наконец поняла Лексевна. — Ушел, — с полным безразличием сказала старушка. — Тебе зачем его?

— Меня мама послала за вами. Собирайтесь живее. Я вас за Волгу перевезу с Павлом Васильевичем. И маму с Машенькой туда же.

Алеша побежал на кухню. Принес оттуда примус, чайник, кастрюлю, три ложки и вилку, каравай хлеба и кулек сахару.

— Что еще взять? Кружку забыл. А где у вас крупа с мукой?

— Да зачем это? Я все равно не поеду. Без Сереженьки я никуда не тронусь.

— Поедешь. Сергей Павлыч велел.

Алеша из кухни перенес все продукты и сложил их в кошелку, а Лексевна все стояла над сундуком и перебирала свое добро.

— Я вас перевезу всего на неделю, — уговаривал Алеша старушку. — Как утихнет в городе, так я приеду за вами. Вместе с Сергеем Павлычем приедем. Да куда же все-таки ушел Павел Васильевич?

— Он, Алеша, в родильный убежал. Там наша племянница. Алеша, беги туда. Помоги ему.

Городской родильный дом на улице Пушкина был в густом дыму, трещал в огне. Возле дома Алеша увидел в безумном отчаянии мечущихся матерей. Главная лестница чадила удушливым дымом, но по ней, спасая полуобгоревших матерей и их детей, бегали опаленные юноши и девушки. Алеша в первую минуту, растерявшись, не знал, что ему делать; он удивленно смотрел на милиционера, только что вынесшего из огня женщину, не сводил глаз с его багровой щеки. Но вот его внимание привлек врач в белом халате, кинувшийся на курящуюся лестницу. Его пытались остановить, но он, отстранив заботливые руки, перемахнул порог двери.

Алеша бросился вслед за хирургом. В горячем дыму его кто-то потянул за рукав. Алеша не помнил, как он опять оказался на улице. Первое, что ему бросилось в глаза, это был врач в порванном и обгоревшем халате. Врач следовал за носилками, на которых кто-то недвижно, без крика и стона, лежал в дымящихся тряпках. Алеша посмотрел на дом, объятый пламенем, на людей, толпившихся около него. Из окон родильного валил дым, буйно выплескивалось пламя, и не было уже слышно отчаянных криков о помощи, и никто не сновал у дверей, никто не высовывался из оконных проемов.

Алеша, не найдя Павла Васильевича, побежал домой берегом Волги — других дорог уже не было. Улицы вьюжили искрами и застилались дымом. Алеша бежал и думал: «Не горит ли и их дом? Не убиты ли мать и Машенька?» По спине прошелся холодок, и сердце до боли защемило. Он побежал быстрее. И вот опять… опять перед его глазами страшная картина. По Волге плыла горящая баржа. На барже кричали и метались люди. В огне была почти вся баржа, и только носовая площадка была тем спасительным островком, куда обились люди и взывали о помощи.

К барже послали небольшой катерок. Люди, завидя приближающийся катер, начали прыгать в воду и плыть навстречу посудинке. Алеша, радостно вздохнув, побежал домой.

Четырехэтажный каменный дом, стоявший на отшибе площади Девятого января, в сотне метров от Волги, к великой радости Алеши, стоял целехонек. Анна Павловна увидела Алешу, от радости всплеснула руками и кинулась ему навстречу.

— Жив… жив, — захлебываясь слезами, еле вымолвила она. — А я-то… а я-то…

— Надо уходить, мама, кругом все горит.

— Куда уходить, Алеша?

— В степь, в балку…

И они поспешно покинули квартиру, стали уходить из города по горящим улицам. Анна Павловна в тот час думала только о Машеньке. Девочка была в легком платьице, в легких туфельках, с непокрытой головой. Припав к груди матери, она слышала, как гулко колотилось материнское сердце. Алеша бежал рядом с матерью. За плечами у него мотался мешок.

— Машенька, иди ко мне, — позвал Алеша сестренку, желая помочь матери.

Машенька до боли обхватывала материнскую шею. А мать, чувствуя трепет ребенка, сдернула с головы платок и закрыла ей лицо, чтобы Машенька не видела всего ужаса, чтобы не помутился ее детский разум. Временами Анну Павловну и Алешу осыпали искры. Огонь, буйно танцуя в пролетах окон и дверей, гудел и трещал, лизал стены, гремел железом крыш. Анна Павловна боялась одного: как бы не свалиться возле огня.

Из-за угла Киевской улицы выскочил и побежал навстречу Анне Павловне горящий человек. За ним гнались двое молодых, пытаясь его остановить.

— Стой!.. Стой!.. — кричали они.

Человек, будто ничего не видя и ничего не слыша, мчался к пылающему дому. Анна Павловна в изумлении крепче прижала к себе Машеньку. Алеша побледнел. Пламя трепыхалось за спиной человека, а человек все бежал. Думалось, что вот он свернет в сторону от огня, если он не слеп, но этого не случилось — человек влетел в крутящееся пламя и там пропал.

Анну Павловну в эту минуту было не узнать.

— Видел, сынок? — спросила она Алешу с гневом.

Алеша, скрипнув зубами, сказал:

— Мама, за что они? За что?

— Бежим, сынок, бежим!

Близко к полуночи они выбрались на степную окраину города. Анна Павловна опустила утомленную Машеньку на сухую землю. Перепуганная девочка, притихшая и примолкшая, тихо спросила:

— Мама, мы туда больше не пойдем?

— Нет, родная, нет.

— Я спать хочу, мама.

— Спи, милая!

И девочка скоро заснула под гул и грохот разрывов. Заснула на голой земле. Мать с сыном неотрывно смотрели на город. Там, казалось, горит все: железо, сталь, камни, полыхает Волга, дымят леса Заволжья, и думалось, что вот-вот вспыхнет небо, займется воздух, и тогда огонь спалит все живое.

Анна Павловна положила руку на плечо Алеше.

— Вот когда хочется жить, сынок. Ты понимаешь меня, Алеша?

Алеша не сразу отозвался. Он помолчал, о чем-то подумал и, насупившись, по-взрослому сказал, как о давно решенном:

— Я знаю, мама, что мне делать.

— Милый мой…

— Не плачь, мама, — просил Алеша.

— Не стану, милый.

На рассвете они перешли в глубокий овраг за третьей больницей; там они выкопали в крутом склоне небольшую нишу-убежище и туда же снесли свой тощий узелок.

XVII

Двадцать пятого августа Сталинград объявили на осадном положении. Городской комитет обороны переехал в железобетонный командный пункт, оборудованный в Комсомольском садике. Отсюда директивы шли по городам и селам многими путями. Гонцов слали во все города и районы области. Послы летели на самолетах, ехали на машинах и на верблюдах, ехали верхами, шли пешком. В комитет доносили, что на дорогах, ведущих к тракторному, противотанковые ежи и надолбы установлены. Комитет эвакуировал за Волгу население, руководил строительством баррикад, налаживал бытовые дела. Чуянов говорил председателю горсовета:

— Населению нужен хлеб, вода. Организуйте хлебопечение. Пошлите свой актив к людям в бомбоубежища. Там теперь его место. Как идет вывоз промышленных товаров?

— Ткани, готовая одежда главунивермага переправляются за Волгу. Запасы готовой кожи вывезены на берег Волги. Не хватает транспорта, Алексей Семенович.

— Товары вывозите пока на набережную, но не очень близко к переправам.

— Есть случаи (мародерства, Алексей Семенович.

— Поставьте на ноги милицию. Позвоните коменданту города. Сегодня же издадим приказ: мародеров расстреливать на месте преступления.

— Работает государственная мельница, — докладывал председатель.

— Мельницу во что бы то ни стало уберечь от пожаров. Населению пока выдавать муку вместо хлеба. Уцелевшие хлебозаводы снабжать топливом бесперебойно. Мельницам отпускать зерно с элеватора безотказно.

Вошел молодой белокурый помощник Чуянова. Он доложил, что директора заводов прибыли.

— Приглашайте.

Заводы-гиганты, расположенные в северной части города, находились в непосредственной близости к фронту. У ворот тракторного шли бои, а рядом, впритык к нему, другой машиностроительный колосс, а за ним, ниже по Волге, — металлургический великан.

— Работу продолжать, — говорил Чуянов директорам. — Главнейшие магистрали, по которым снабжался фронт вооружением, перерезаны. Надежды армии обращены к нам. По мере усиления нашей обороны, враг еще озверелей начнет бомбить город. Уникальное оборудование размонтировать, поставить на платформы и отвезти подальше от заводов. В крайнем случае будем топить в Волге. — Чуянов замолчал, но директора, посматривая на него, видели, что он главного еще не сказал. — А теперь о самом тяжелом. В каком состоянии находится подрывная служба?

Директора коротко доложили, что взрывчатка заложена под заводские коммуникации, подрывная сеть подведена к командным пунктам.

— Помните: никаких случайностей не должно быть, — предупредил Чуянов. — Подрывать… кнопку нажимать только по нашему приказу.

Директора вышли в садик. Над сквериком пролетели «юнкерсы». Сброшенной бомбой вырвало старую липу. Разодранные сучья с пышной листвой выкинуло далеко за ограду. На маленьком столике, за которым сидел Чуянов, подпрыгнула чернильница, зашелестела бумага. Чуянов читал обращение комитета обороны к населению города.

— Хорошо, — сказал он, возвращая обращение инструктору обкома партии. — Печатайте и расклеивайте по городу.

Вышел инструктор от Чуянова и задумался. И было над чем поразмыслить. Типография областной газеты сгорела, приходилось ехать на тракторный, за полтора десятка километров, где полуживая, с полураскрытой крышей, еще цела была типография заводской многотиражки. Инструктору сказали:

— Выходи на автобусный тракт и прыгай на первую попавшуюся машину.

В заводской типографии наборщик, разысканный в бомбоубежище, не успевал очищать кассы шрифтов от извести, сыпавшейся с потолка двухэтажного здания, сотрясавшегося от разрывов снарядов и бомб. Гул тяжелых орудий, установленных по соседству с типографией, заставлял наборщика зажимать уши.

…Вечером того же дня, при свете пожаров, комсомольцы бегали по развалинам и расклеивали воззвание на опаленных стенах разрушенных зданий. В минуту относительного затишья, когда враг уходил с багрового неба, грязные от копоти и дыма жители выходили из подвалов и, торопясь, читали обращение:

«Товарищи сталинградцы!

Не отдадим родного города на поругание врагу. Встанем все как один на защиту любимого города, родного дома, родной семьи. Покроем все улицы города непроходимыми баррикадами. Сделаем каждый дом, каждый квартал, каждую улицу неприступной крепостью. Все на строительство баррикад. Все, кто способен носить оружие, на баррикады!»

…Баррикады строили днем и ночью, строили из камней и железа, трамвайных вагонов, телефонных столбов. Баррикадами перекрывали все улицы, наглухо закрывали выходы на площади. Булыжник, песок и глину брали на месте, взламывая асфальт улиц. Из пожарищ вытаскивали кровельное железо, стальные покалеченные балки. Все пускали в дело: горелые койки, водопроводные трубы. Баррикады возводили на важнейших перекрестках, в узких улицах, на просторных проездах. Мосты перегораживали стальными ежами и надолбами. Тысячи сталинградцев, как пчелы, строили сеть заграждений. И города похож был на пчелиные соты, вылепленные из камня и железа. Строители баррикад при вражеских налетах разбегались в укрытия и вновь принимались за дело, когда стихали взрывы бомб, когда рассеивались пыль и дым. Центр города давно был опустошен, а гитлеровцы все рассеивали над ним тысячи зажигалок, сотни фугасок, сбрасывали на выгоревшие улицы куски рельсов, вагонные скаты, просверленные котельные плиты… Все это дико выло, гремело и визжало.

— Хорошо поешь, сволочь, а на русский штык все равно напорешься, — сказал Павел Васильевич, выходя из подвала. Завидев женщину с ребятишками, он остановил ее: — Откуда идешь? С тракторного? Что там — горит? Лексевна, отрежь ребяткам хлебца по ломтику. Пересиди, голубка. Лезь в подвал. Детишкам отдых дай.

Подвал был полон людьми. Павел Васильевич внимательно присматривался к своим жильцам, каждого спрашивал, откуда и кто такой, чем занимался и как думает «обстроить» теперешнюю жизнь. Павел Васильевич курить в подвале запретил категорически. В минуты затишья он выходил из подвала, брал метлу и подметал улицу. Звенели битые стекла, поднималась над улицей известковая пыль. Все сметал с обожженного асфальта Павел Васильевич, и никто еще так старательно не убирал улицы. А враг возьмет да и сбросит несколько фугасок, и опять улица замусорится, и опять Павел Васильевич берется за метлу. А когда над ним загудит вражеский хищник, он, вздернув голову, кричит:

— С места не сойду, иродово семя! Голову, все быть может, размозжишь, но душу не расстреляешь, нет! — Павел Васильевич шел по пепелищу, собирал в развалинах железо, печные вьюшки, плиты.

— Строиться будем, каждому гвоздю найдем место, — рассуждал он, стаскивая обгорелое кровельное железо. — Не думал, не думал, что так получится. До Сталинграда пропер. Главная сила — остановить, а там все легче будет. Неужели и Сталинград не удержим? Быть того не может. Без Сталинграда задохнемся.

В проломе стены показалась женщина.

— Павел Васильевич! — дико вскрикнула она.

— Что случилось?

— Идите скорей!

— В чем дело, спрашиваю?

— Лексевну там бомбой…

Когда Павел Васильевич, задыхаясь, добежал до набережной, его Лексевна находилась в безнадежном состоянии.

Он взял железную лопату и вышел на воздух, стал рыть могилу на пепелище родного дома. «Приготовить надо — или мне, или Лексевне». Трудился долго, могилу вырыл просторную. «Хорошо бы вместе лечь». Когда в последний раз звякнула лопата, Павел Васильевич, понурив голову, сел среди развалин на поджаренный кусок стены. Ветер сдувал к его ногам теплую золу пожарища.

XVIII

Разрушения в Сталинграде ошеломили Григория Лебедева. Он долго в немом молчании стоял на площади и не мог поверить, что от города остался один прах. Вот бывшая гостиница. В нее он вложил немалую долю своего труда. Теперь она разрушена. Всюду уродливо висели погнутые железные балки, водопроводные трубы, ощерились железные прутья из разрушенного бетона, торчали над улицей раздробленные балконы, ворохом лежали скрюченные кровати. Лебедев подошел к парадному подъезду. Оттуда дул горячий терпкий ветерок. Лебедев круто повернулся и быстро зашагал на север, на Республиканскую улицу, заваленную разбитыми повозками, обгорелыми машинами, перепутанными проводами, дробленым кирпичом. Он шел и не узнавал родной улицы, по которой ходил много лет.

Навстречу ему с фронта шли к волжской переправе раненые солдаты. След коснувшейся смерти лежал на всем: и на разрезанном сапоге, и на разорванной поле шинели, и на кровавых повязках, и на бледных, измученных лицах.

Ему вдруг представилась Машенька, шагающая по Сталинграду с такими же усталыми и печальными глазами. На Машеньке — белоснежное платье, купленное им за неделю до войны. Идет Машенька по улице, а кровь капля за каплей стекает с ее праздничного платья. Лебедев не раз видел подобные картины. Он прибавил шагу.

К его великой радости угловой дом на площади Девятого января, в котором была его квартира, оказался неразбитым и несгоревшим. Во дворе было тихо, мертво. Лебедев остановился, смотрел в пустые окна, ждал человеческого голоса. Напрасны были ожидания — все молчало. Лебедев повернул к своему подъезду. Под ногами хрустело битое стекло. Хруст гулко раздавался в пустом дворе. Пошел вверх по лестнице, замусоренной известкой, брошенной домашней утварью.

Все квартиры раскрыты, с расщепленными дверями, с холодными сквозняками. На полу валяются раскрытые чемоданы, разбитая посуда; стоят заваленные штукатуркой стулья, комоды, диваны. Лебедев вошел в свою квартиру. Здесь тот же хаос: все двери сорваны с петель, на полу — мусор. Он подошел к подоконнику, затрушенному пылью, сажей и битым стеклом. Чужой казалась ему теперь своя квартира.

Где-то совсем близко грохнула тяжелая бомба; взрывной волной до фундамента потрясло здание, с резким скрипом раскрыло дверцы шкафа. Лебедев вернулся в столовую, подошел к шкафу, наклонился и, сам не зная для чего, стал рыться в ворохе белья. Несколько пар носков он отбросил в сторону и взял коричневое Машенькино платьице. Он долго держал его в руках, затем, скомкав, сунул в карман. «Где семья? Где ее искать?»

Лебедев отправился на металлургический к Солодковым. До них — не более шести километров, а до тракторного насчитаешь все пятнадцать. Если Солодков дома, думал Лебедев, то он наверняка знает, где находится Иван Егорыч, и это уже облегчит ему поиски своей семьи.

Григорий застал у Солодковых жену сталевара — Варвару Федоровну, не захотевшую выехать за Волгу до тех тор, пока муж и свекор оставались в городе. Она усталым голосом объяснила Лебедеву, что Александр воюет за тракторным, на днях приходил за пополнением и опять «ушел на войну».

— Ну, а папа… Иван Егорыч, не знаете, где? — спросил Лебедев.

— На заводе танки ремонтирует, а живет на берегу. Землянку вырыл и живет у самой воды.

…Лебедев нашел своих в добротной землянке, вырытой в крутом глинистом пригорке у самой Волги. В землянке была только мать, Марфа Петрова. Она сидела за самоваром, пила чай. Увидев сына, Марфа Петровна выронила из рук блюдечко. С резким звоном блюдечко ударилось о край стола и, дребезжа, скатилось на земляной пол. Марфа Петровна кинулась к сыну и повисла на его плечах.

— Гришенька… милый…

Марфа Петровна грузно опустилась на обгорелый стул.

— Гришенька, беда-то какая на всех навалилась. Всю жизнь разломал, аспид. Ничего-то у нас не осталось. Все порушено. Кругом слезы.

И много рассказала мать сыну. Рассказала о том, чего бы он не увидел солдатским глазом, чего бы не подслушал мужским слухом, чего бы не понял своим умом. Григорий увидел мать в новой человеческой красе. И чем больше он слушал ее, тем глубже проникала в него суровая правда жизни. И когда мать умолкла, Григорий робко спросил:

— А где папа?

— На заводе. Танки латает. А поперва-то воевал. Не пускала, да разве его угомонишь? Ты сам знаешь, какой он. Сел на танк — и в бой. Наши-то прямо из цехов — и на аспидов. А отец было совсем в плен угодил. Он как, стало быть, пролетел на своем танке к аспидам, так сгоряча-то и начал их давить. Раз по нехристям прокатился, два прокатился, а в третий — и сам на беду налетел. Разнялась на танке гусеница. Стали ее налаживать, а басурманы по нему бух да бух. Ну, и царапнули его. Две версты полз. Пришел домой в одних лоскутках. Придет повар — пойдем к отцу.

— Какой повар? — удивился Григорий.

— Красноармейский.

Однажды к Марфе Петровне в землянку заглянули бойцы, попросили у нее кипяточку. С того дня и завязалась у нее дружба с молодыми солдатиками, как она их звала. Марфа Петровна с ними была добра и приветлива, и когда она приходила к ним в блиндаж, гвардейцы радостно восклицали:

— Мамаша пришла.

— Пришла, сынки. Я и не уходила. Ну, как вы тут живете?

Марфа Петровна стирала и чинила белье, иногда перевязывала раненых, а некоторых даже провожала до берега Волги. У этих как будто затихали боли в ранах; такие даже пытались шутить. А оставшиеся в окопах спрашивали:

— Мамаша, а меня проводишь, если что случится?

— С тобой ничего не случится. Я тебя заговорила.

Марфа Петровна приходила к солдатам в минуты затишья. Бои пересиживала в своем блиндаже.

— Мамаша, почему ты не уходишь из города? — однажды спросили ее бойцы.

— Нет уж, сынки, я около вас побуду. Зачем уезжать? Люди мы свои, и в обиду, я так думаю, меня не дадите.

— Мы вас перевезем за Волгу.

— У меня здесь муж, сын с дочерью, внук. И все при деле.

— Воюют?

— Которые воюют, которые танкам новую жизнь дают, а которые по другим заданиям. Все при деле. И уходить мне отсюда нет никакого резону.

Слушал Григорий мать и дивился. Если бы все это он видел во сне, тогда это было бы другое дело, но перед ним была подлинная явь. Мать спокойно говорила:

— Сейчас, Гришенька, чайку согрею. Попьем, а потом к отцу свожу.

Григорий, осмотрев землянку, сказал:

— Здесь вам жить опасно.

— Что же делать, Гриша? Одна бомба упала — ой как страшно было. Вторая упала — было уже не в диковинку. А когда посыпались одна за другой, привыкать стала. А когда очень-то затрясет землянку, я выйду, погляжу, увижу, что это наши бьют, и спать ложусь. А однажды весь день не могла чаю напиться. Уж очень лютовал Гитлер, да и наши пушки бесперечь гудели. Стану я прикладываться к стакану, а он по зубам колотит. Так я весь день и пробыла на холодной воде. Очень силен был бой.

По-матерински ласково посмотрела на сына, сказала:

— Отец очень страдает по тебе. Ты, Гриша, Аннушку нашел? Накануне бомбежки она наведывалась. Чайку попили, тебя вспомнили, а в самую-то страсть Лена бегала в город, искала и не нашла ее. Где-нибудь она здесь, в городе. Алеша, возможно, и приходил к нам, да где нас найдешь? Я удивляюсь, как это ты так скоро напал на наш след. Аннушку, Гриша, веди к нам.

— Хорошо, мама.

— А сейчас пойдем к отцу. Обрадуется. Изболелся он по тебе душой. — Возле землянушки Марфа Петровна задержалась осмотрелась вокруг и, послушав стрельбу, сказала: — Где же нам, сынок, путь проложить, чтобы поменьше было хлопот?

Марфа Петровна задумалась. Она еще раз взглянула на вечернее небо, изредка подсвечиваемое артиллерийскими вспышками.

— Я думаю, сынок, той же тропкой, какой ходила.

— Не знаю, мама, веди известным тебе путем.

И опять Григорию было дивно. Мать боялась курицы обидеть, сторонилась малейшего скандала, а тут под несмолкаемый грохот разрывов идет почти на переднюю линию огня.

— Голову, Гриша, как можно ниже к земле, — сказала Марфа Петровна. — Здесь самое опасное место.

В эту минуту Лебедеву ни о чем другом не думалось. Он видел перед собой только мать, слышал только ее порывистое дыхание и готов был в любое мгновение прикрыть ее своим телом.

— Вправо, за цех! — крикнула Марфа Петровна и побежала под защиту кирпичной стены. — Ну, вот и все, — со вздохом облегчения сказала она.

Ивана Егорыча они нашли спящим прямо на земляном полу танкового цеха.

— Двое суток не ложился, — сказал про него Митрич, пожилой сухощавый слесарь.

Лицо у Ивана Егорыча было утомленное и осунувшееся. Под головой лежала неопределенного цвета подпаленная фуфайка. Спал он крепко. Марфа Петровна наклонилась к Ивану Егорычу и осторожно подняла повыше ему голову. Его густые с проседью брови чуть дрогнули. Он тяжело вздохнул. Правая рука безжизненно сползла с груди на землю.

— Будить? — спросила Марфа Петровна.

Иван Егорыч, как и все рабочие, спал мало, спал тревожным и чутким фронтовым сном. Проснулся он внезапно от разрыва бомбы, упавшей на соседний цех. Бомба, ослепительно сверкнув, грохнула с дьявольским треском. Сверху свалилась гора железа и бетона.

— Вот как у нас! — испуганно проговорил Митрич.

Иван Егорыч, раскрыв глаза, в первую минуту ничего не понял, где и что именно стряслось. Он только почувствовал, как под ним заходила земля. Он поднял голову.

— Гриша? — только и мог сказать обрадованный Иван Егорыч. Он быстренько поднялся, отряхнулся и, радостно суетясь, сказал: — Пойдемте отсюда.

Они направились к выходу на заводской двор. Артиллерийская канонада все еще не смолкала, ночной бой не затихал, разговаривать при таком гуле не было никакой возможности. Иван Егорыч повел дорогих гостей в ближайшее заводское бомбоубежище. Там было тише, глуше и говорить можно было, не надрывая голоса. Узнав, откуда и надолго ли появился сын, Иван Егорыч, не давая Григорию ни минуты передышки, с горячностью расспрашивал его о фронтовых буднях. Он хотел знать о солдатских думах, расспрашивал о том, как снабжается армия оружием и продовольствием.

— Чья артиллерия лучше — наша или фашистская? Чьи танки лучше — наши или гитлеровские? — допрашивал он.

Всякий уклончивый ответ сына сердил Ивана Егорыча.

— Мы, Гриша, не дипломаты и сидим не за круглым столом, а в бомбоубежище, — требовал он прямого ответа на прямые вопросы.

— Гитлеровцы отступать умеют? — в упор спрашивал Иван Егорыч.

— А разве сражение под Москвой ты забыл? — напомнил Григорий отцу зимнее наступление советских войск.

— Москва — дело прошлое. После Москвы мы имели Харьков и Керчь. Скажи, когда погоним неприятеля? Когда враг покажет, наконец, спину?

— Этого тебе никто не скажет, но я лично уверен в том, что Сталинграда мы не сдадим. От Сталинграда не отступим.

Иван Егорыч одобрительно кашлянул.

— Спасибо тебе, Гриша. И я так же думаю. Без Сталинграда задохнемся.

Говорили много и страстно, и все о фронтовых делах. Марфа Петровна долго слушала и, утомившись, задремала, а очнувшись, испуганно заговорила:

— Что такое? Что такое? Темнотища-то какая. И не найдешь. Ах ты, грех какой, — застыдилась Марфа Петровна. — Что же это я… не светает, Ваня?

— Солнце взошло, а ты — светает.

— А и вправду времени, похоже, много. Не пора ли мне домой? Право слово, пора.

Иван Егорыч поднялся со скрипучих нар.

— Ну, что же, пойдемте. Провожу.

И это «провожу» так было сказано, что у Ивана Егорыча внутри будто что-то хрустнуло. Век бы не знать ему этого паскудного слова. «Эх!» — вздохнул он и зло сплюнул. Иван Егорыч вывел гостей своей тропой.

— Что же, Гриша, простимся, милый, — взгрустнула Марфа Петровна. — Теперь долго не увидимся.

— Прощай, мама.

— А ты, сынок, не лезь под каждую пулю. Поберегись.

Вот и расстались, разошлись. Мать стоит и слушает гулкие шаги родных и любимых: «Увижу ли? Услышу ли их голос?» Тени удалялись и сливались с темнотой ночи. Марфа Петровна все стояла и слушала едва различимые шорохи шагов. С отцом Григорий простился проще; он крепко обнял его и, помолчав, сказал:

— Трудно, папа, и вам, рабочим, и нам, солдатам. Всем трудно. Но самое трудное, как мне кажется, скоро останется позади.

XIX

На рассвете Григорий добрался до Балкан. За мостом, перекинутым через овраг, он увидел толпу женщин. Здесь час тому назад враг с воздуха поджег и разметал жилой квартал частных домиков. В дымящихся головешках лежали убитые девушки. Одной было лет семнадцать, другой года на два меньше. Неподалеку от девушек лежало два обуглившихся трупа. Григорий резко отвернулся и так же резко зашагал к своему дому. «А быть может, и моих так же?» И как мучительно больно вот теперь от того, что нет их рядом с ним. Да, теперь-то он нашел бы новые слова любви и ласки, о каких и сам не знал до сих пор. «А что, если на самом деле?.. Нет, нет…»

В свою квартиру Григорий поднимался в холодном поту. Он подошел к двери. В глубине квартиры свистел ветер. Теперь он знал, что семья его где-то в городе и кто-то — Аннушка или Алеша — ночью могут сюда заглянуть. Сел на диван, на минуту осветил комнату электрическим фонариком, и тотчас на него изо всех углов глянуло чужое, неприветливое. Погасил фонарик, закрыл глаза. Может, час или два сидел и все ждал, прислушиваясь к ночным шорохам. И порой ему слышались то кашель на лестнице, то отдаленные шаги, то неясный говор. И он не раз выбегал на лестничную площадку и подолгу вслушивался в ночную тишину, потом возвращался в квартиру и садился все на тот же диван. На нем и заснул, измученный ожиданием.

Разбудили его шаги за стеной в соседней комнате. Он раскрыл глаза и увидел яркую полосу света. «Кто это — Аннушка или Алеша?» Вскочил и вышел на свет. Среди большой комнаты сидел незнакомый человек. Перед ним на полу, на разостланной простыне, лежали костюмы, пальто, платья, белье. Человек натягивал хромовый сапог. Увидев Григория, нисколько не смутившись, сказал:

— Вот хочу кое-что спасти. Вся жизнь тут. Вся жизнь прахом пошла. Вы кого-нибудь ищете, товарищ командир?

Это был, видимо, очень опытный мародер. Неторопливо надевая хозяйский сапог, он обшаривал воровскими глазами комнату, перескакивая своим взглядом с предмета на предмет. Григорий с холодным спокойствием вынул из кобуры пистолет.

— Встать! — ледяным голосом сказал он.

Тот, поняв, что с ним не шутят, взмолился:

— Вы ошибаетесь, товарищ командир.

— Встать! — повторил Григорий.

Мародер нехотя поднялся.

— Следуйте за мной.

— Товарищ командир…

— Я вам не товарищ. Следуйте.

Григорий вывел мародера во двор. Тот упал в ноги Лебедеву, прося пощады.

— Встать!

Мародер встал и тотчас рухнул.

Лебедев поднялся в свою квартиру. Скоро он заслышал внизу скрип двери и неторопливые шаги. Он поспешил узнать, кто этот человек и не знает ли он что-либо о его семье. Человек, притворив входную дверь квартиры, придвинул к ней небольшой ящик с песком. Еще издали Лебедев узнал его.

— Ларионыч! — обрадовался Григорий и кинулся к пожилому человеку в рыжем полушубке. Добротные рабочие ботинки и защитного цвета стеганые штаны говорили о том, что человек приготовился к зимовке. Григорий обнял старика.

Дворник в эти минуты был для Григория самым дорогим человеком.

— Ты, Ларионыч, никуда не уезжал?

— Никуда, Григорий Иванович, — вытирая слезы, сказал растроганный дворник. — Меня никто из дворников не увольнял. Караулю дом. Три раза от зажигалок загорался — потушил.

— А мои не знаешь где?

— Твои все живы и здоровы. Три дня тому назад приходила Анна Павловна за продуктами. Живут они в балке за третьей советской больницей. Там их ищи.

Нужную балку Григорию нечего было разыскивать, он ее знал с детства. Однако своих он там не нашел.

— Ушли, — сказала старушка.

— Что-нибудь случилось? Говорите правду, бабушка.

— Присядь, отдохни.

У Григория тревожно забилось сердце.

— Сидим тут день и ночь, а хлеба — ни крошки, — печально и тягуче выводила старушка. — Машенька плачет, просит есть. Пошла твоя Аннушка домой за мукой и пшеном. Ну и не вернулась… Сынок твой Алеша пошел по ее следам. Двое суток пропадал. А пришел — на себя не похож. Весь город обошел. На всех переправах побывал. Все госпиталя опросил — и нигде…

Смотрит бабушка на Григория и видит, как вдруг человек изменился. Лицо его будто лет на десять постарело, стало суше, темней. Он хотел встать и не мог — не хватало сил оторваться от земли.

— А дети? — спросил он чужим голосом.

— Машеньку в детский приемник взяли. А сам Алеша к солдатам ушел. Уговаривала я его. Не послушался. Мне, говорит, бабушка, стыдно сидеть без дела. А вчера был здесь, простился. Ухожу, говорит, бабушка, на секретное дело.

— Та-а-а-ак… Спасибо, бабушка.

Григорию, как было условлено, в шесть вечера надо было встретить в областном военном комиссариате полковника, с которым он прибыл в Сталинград за пополнением. Экономя время, он попутной машиной доехал до металлургического завода, добежал до Солодковых. Двухэтажный домик, в котором жили сталевары, к ужасу Григория, оказался полуразрушенным. Он обошел дом — ни единой живой души. В небольшом садике под молодыми яблонями виднелась свежая щель, прикрытая сверху досками и жестью. Григорий подошел к узкому входу в нехитрое убежище. По земляным пологим ступенькам поднялась средних лет женщина.

— Вам кого? — опросила она.

— Солодковых.

— Варвара Федоровна со свекром нынче утром переехали за Волгу, а Александр Григорьевич на заводе.

Григорий побежал на завод. С большими трудностями дозвонился через проходную до начальника цеха, попросил его, если можно, отпустить Солодкова на десяток минут. С Солодковым Григорий встретился по-братски, сталевар обнял Лебедева и, узнав, зачем он появился в городе, несказанно обрадовался.

— Бери меня с собой, Григорий Иванович. Бери. Я свободен. Семью свою устроил.

— А как же завод?

— Завод — тыл, а я хочу на фронт. На заводе сталеварам делать нечего. Бери, Григорий Иванович.

Григорий сказал, что это дело могут решать только военные власти.

— За формальностями дело не станет. Где тебя разыскать?

Григорий точно указал улицу, дом, вернее сказать подвал, в котором разместился областной военный комиссариат.

У Лебедева было еще время, и он побежал в овраг наведать старушку и опросить ее, не приходил ли к ней Алеша. «Нет, не заявлялся твой сынок», — взгрустнула старушка.

* * *

Алеша лежал в придонских барханных песках, ждал ночи; ему надо было тайком пройти в хутор, пробраться к Якову Кузьмичу Демину. Когда он переплыл Дон и вернулся домой, он не обнаружил у себя комсомольского билета. Всякое думал он: мог в суматохе выронить в больнице, мог обронить на берегу Дона, когда раздевался и увязывал белье в узелок, мог оставить у Якова Кузьмича в стареньком пиджачке, который он не захотел брать. Но как бы там ни было, а комсомольский билет утерян.

И вот Алеша лежит в барханных песках, поджидает ночи. Он видел, как по глухой степи, крадучись, шли двое: женщина и высокий паренек. Он не мог разглядеть, что это были Дарья Кузьминична Демина и ее сын Петька. Шли они торопливо, то и дело оглядываясь по сторонам. Петька, светлокудрый, длинноногий паренек, просил отдать ему вещевую сумку, которую несла мать, но та, глянув на него, вздохнула и прибавила шагу. Степь пошумливала неубранной пшеницей, выжаренной солнцем, высушенной суховеями. Ничто — ни птичий перезвон, ни шелест родных полей — не радовало юношу. Он боялся слез матери.

— Обо мне не думай, Петя, — мать отвернулась в сторону. — Я все перенесу. И тебе говорю…

— Мама!

— Знай, сынок. — Мать выпрямилась и, чуть приподняв голову, заспешила вперед.

— Мама, нам время проститься, — Петька остановился, протянул руку к мешку.

— Нет, нет, — запротестовала мать. — Мы вон у того курганчика простимся.

Вот и курганчик, каких немало в степи. На нем серебрился ковыль. Много лет тому назад Дарья Кузьминична часто приходила в степь, садилась на плоский курганчик и долго плакала, а Петька бегал за сусликами. Он хорошо помнит это. В одном был не уверен: тот ли это курганчик? Дарья Кузьминична первой подошла к курганчику. Она сняла сумку и, став лицом к хутору, сказала:

— Погляди туда. Там нелюди хозяйничают.

Петька, затаив дыхание, долго глядел в ту сторону, где остался родной хутор, занятый врагами. Тяжелое чувство давило ему грудь. Он повернулся и крепко обнял мать. Та, пряча слезы, строго заговорила:

— Миру с ними у нас не будет. И привела я тебя сюда с умыслом. Под этим холмиком, сказывали мне, зарыт твой отец.

Петька отпрянул назад. Остановившимся взглядом уставился на мать.

— Мама, почему же ты раньше, раньше…

— Я достоверно не знаю, сынок. Тут по всей степи раскиданы могилы. В восемнадцатом году здесь лилась кровь… ты это знаешь.

— Прощай, мама, — у Петьки дрогнул голос, блеснули слезы на ресницах.

— Прощай, Петя. Прощай, родной. Благословляю тебя на дело правое. Все перенесу, все. Геройскую смерть твою приму, переплачу, но если ты… если ты отца опозоришь… Дай поцелую напоследок, сынок.

Мать склонилась к сыну, обняла его и с невыразимой тоской сказала:

— Иди, сынок… Иди…

Закинув за спину сумку, Петька торопливо зашагал по степи.

Алеша не сводил глаз с женщины. Вот она встала и тихо зашагала в его сторону. Алеша встрепенулся: «Уходить или лежать?» Ему можно было переползти за соседний барханчик и спрятаться там. Но желание посмотреть в лицо неизвестной было сильнее всякой опасности. Женщина была удручена горем. Вот она все ближе и ближе. Алеша приподнял голову. И вдруг во взоре вспыхнуло радостное удивление. Он привстал на колени и негромко окликнул:

— Тетя Даша!

Женщина вздрогнула, оглянулась.

— Тетя Даша. Это я. — Он подбежал к женщине.

— Господи, Алеша. Откуда ты? Пойдем подальше отсюда.

— Тетя Даша, я все видел. Не скрывайте. Где Яков Кузьмич?

— Тише, Алеша.

— Только одно слово: жив?

— Пока жив.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Рота Григория Лебедева обороняла важную высоту на южной окраине Сталинграда. За высотой бурела степь, сухая, жаркая, дымная, с одинокими жатками и комбайнами, сиротливо-выглядывавшими из пшеничных полей, выбитых ветром, опаленных зноем войны. Выжаренные разливы посевов часто вспыхивали, словно порох, и тогда жаркий пал гулял по степи до тех пор, пока не натыкался на голые бурунные пески или на сухие балки. Изнуряющий зной плыл повсюду, разнося терпкий запах полыни. Хотелось ледяной воды, чтобы зубы ломило и тело морозило. Неотразимо влекла к себе Волга.

Лебедев долго вглядывался в просторы бурой степи. Он стал молчаливым. Правда, он и раньше не был многословен во всех случаях, кроме одного, когда речь шла о строителях. «Сооружая новые дворцы, мы создаем нового человека, с новой моралью, исключающей неравенство между народами, большими и малыми, осуждающей войну, как средство грабежа и насилия одного народа над другим, — говорил он. — Чтобы на это можете возразить?» — спрашивал он своего собеседника. Сейчас ему было горько. Сосала сердце тупая ноющая боль. Горечь неистребимо въелась ему в душу. Одна у него теперь жизненная линия к утверждению на земле человеческой справедливости — биться за правду до последнего удара сердца.

От разрывов бомб, снарядов и мин сгустились дымовые тучи: они нависли над израненной и перекопанной на сотни верст степью, загрязнили солнце и небо.

Враг, не переводя дыхания, стремился отнять свет и солнце, радость и счастье у сотен миллионов народов, и война, неустанно гремя, двигала к фронту свежие полки. Войска шли ночами, глухими дорогами, с ходу вступали в сражение. Фашистское главное командование непрерывно гнало к Сталинграду дивизию за дивизией из Франции, Норвегии, Голландии и, как хворост в костер, бросало в битву свои полки. На исходе был август, а город не раскрывал своих ворот, не подносил врагу ключей. И гитлеровское командование, теряя голову, сыпало, точно зерно, своих солдат под сталинградский жернов.

Две громады столкнулись на историческом перекрестке. И нет для них другого выхода, как только смертная схватка. Над советской громадой светило мирное солнце, шумели леса, люди жили счастливым трудом. А на коричневой земле, закованной в цепи и тюремные решетки, день и ночь стояла черная туча слез и печали, топор и финка сверкали в свете смрадных костров. Коричневая чума, оплывшая вонючим жиром, слепая и бескостная от рождения, подняла кровавый меч на сияющую громаду, поднявшуюся над миром вторым солнцем.

Так думал Григорий, всматриваясь в задымленную степь, прислушиваясь к грохоту войны. С соседнего участка к Лебедеву приползли два матроса.

— Не подведете нас, товарищи? — спросили они.

— Бой покажет, а наш генерал рассудит, — коротко ответил Лебедев.

— Есть, — согласились моряки. — А ну, Микола, отваливай. Я флагманским, а ты — в кильватере.

Когда моряки скрылись из виду, сержант Кочетов спросил Лебедева:

— Зачем приходили?

— Хотят знать, на что мы пригодны.

— Э-ге. А давно они тут? — покручивая черные усы, проговорил сержант.

— Я им сказал, что гитлеровцы нас уже знают.

Сержант одобрительно крякнул и весело качнул головой.

— Конечно, моряки — это моряки, — отдавая должное морякам, говорил сержант. — Ничего не скажешь, но и мы тоже русские.

Кочетов без суеты осмотрел пулемет. За пулеметом он присматривал с редкостным усердием. Будучи молодым солдатом, он в сражении у озера Хасан до полуроты скосил японских солдат, и тогда-то он уверился в том, что лучшего оружия, чем пулемет, в свете не сыщется.

— Ну, «макся», готовься. Скоро мы с тобой заиграем, — говорил сержант без шуток. — Сколько ему, товарищи, сегодня назначим упокоить гитлеровцев? Полсотенки хватит? Как твое мнение, Максим Петрович? Молчит. Значит, согласен. А воды, товарищи, наготовили? До воды нынче «макся» будет жадный, как пьяница до рассолу. Дядя Миша, ленты все набил?

— Сполна сготовил, Степа. С запасцем, — ответил немолодой добродушный солдат Кладов, с выцветшими бровями, с несмываемым загаром на бесхитростном лице.

Отношения между Кочетовым и Кладовым сложились больше чем дружеские. Кладов, будучи много старше сержанта, баловал Кочетова разными услугами, а в часы жаркого боя исполнял приказания сержанта с примечательным усердием. Дяде Мише (так он представился товарищам, и так стали его звать) Кочетов нравился смелостью, хладнокровием, редкой выдержкой в жаркие часы боя. Дядя Миша, не раз восхищаясь Кочетовым, говорил:

— Степа, в тебе живет два человека. Ты этого не замечаешь? Один — горячий, как огонь, а другой — добрый, как хорошая теща. Согласен?

— Согласен.

Дядя Миша внезапно притих, к чему-то прислушался.

— Наш ротный идет, а у нас не прибрано.

Общеизвестно, что солдаты хорошим командиром гордятся, привязываются к нему, как дети к родному отцу. В командире бойцам нравится строгая справедливость, волевой характер, забота о них. Кочетов ревностно оберегал свою особую близость к Лебедеву. Добрые чувства к нему возникли с первой встречи на строительстве оборонительного рубежа. Заслышав в траншее шаги Лебедева, сержант пошел ему навстречу. Кочетов доложил, что пулеметный расчет к бою готов.

— Здравствуйте, товарищи. Как себя чувствуете?

— Хорошо, товарищ лейтенант.

Дядя Миша оторвал от газеты, помятой и загрязненной, клочок бумаги и нарочно, чтобы видел Лебедев, начал свертывать длинную цигарку из сухих листьев разнотравья. Лебедев это заметил и тотчас спросил:

— У вас нет курева? — Он вынул из кармана пачку махорки и поделил ее с бойцами.

— Вот это да-а, — обрадовался дядя Миша. — Эх, махорочка, ладан душистый. — Он развернул папиросу, вытряхнул из нее сенную труху и в ту же газету насыпал щепотку табачку.

Кочетов, внимательно следя за дядей Мишей, строго заметил:

— Поэкономней завертывай.

— Я общую, Степа.

Лебедев осмотрел пулемет, проверил сектор обстрела.

— Позиция удачная, — одобрил он. — А запасную имеете?

— Так точно.

От пулеметчиков Лебедев прошел к стрелкам.

— Живы, товарищи? — крикнул он им. — Драка будет серьезная. Правее нас моряки. Приходили узнать, что мы за люди.

— Вон как! Учтем, товарищ лейтенант.

— На вас я надеюсь.

— Не подведем. Вот разве новички…

Недалеко от новичков, куда пробирался Лебедев, упал и разорвался снаряд, вскинувший фонтан глинистых комьев. Григорий отряхнулся и продолжал свой путь. «В новичков я верю», — думал он, приближаясь к своему пополнению из рабочих сталинградских заводов.

— Здорово, сроднички, — приветствовал Лебедев земляков. — Воюем?

Лебедев, знакомясь с бойцами, спрашивал, умеют ли они бросать гранаты. И тут же рассказывал, как некоторые новички, завидя издалека противника, бросали гранаты, а когда встречались с врагом лицом к лицу, оставались с одним штыком и лопатой.

— В бою будьте как можно хладнокровней. Не забывайте: противник вас тоже боится. Скажите, товарищ, — обратился Лебедев к бойцу средних лет, — куда надо бросать противотанковую, чтобы подорвать вражеский танк?

Солдат ответил правильно. Лебедев похвалил бойца.

— Штыком владеешь? — спросил он другого. На тебя нападают два гитлеровца — какого колоть первым?.. Нет, не того. Мгновенным прыжком занимай такую позицию, при которой ты остаешься один на один. Ты колешь ближнего. Другой будет вне боя. В штыковом бою решают дело быстрота и меткость удара… Ко мне есть вопросы?

— Разрешите, товарищ лейтенант, — обратился младший сержант. — Что слышно о втором фронте?

Лебедев нахмурился.

— Разговоров о нем больше чем надо, — ответил он. — Мы хотим второго фронта, но мы с вами солдаты, и нам прежде всего положено полагаться на самих себя. Русская армия всегда находила достаточно собственных сил для разгрома захватчиков. А что касается наших союзников, то время покажет, насколько они честны. Вы понимаете меня?

— Так точно, товарищ лейтенант.

Вдали задымилась степь.

— Товарищ лейтенант, — заволновался наблюдатель. — Танки.

Танки, утюжа степь, чадили смрадом, куделили редкие кустарники, чахлые и низкорослые, с мелкой листвой, пожелтевшей раньше времени. Серо-пепельное облако пыли, гонимое ветром, клубясь и густея, двигалось вместе с танками. По земле катился глухой низкий гул.

Необстрелянный солдат, пугливо озираясь вокруг, сказал:

— На нас идут. Сюда поворачивают. Прямо на нас.

— А на кого же больше? Конечно, на нас, — невозмутимо проговорил Кочетов. — Боишься? Живой останешься, привыкнешь.

Безусый новичок горячим плечом прислонился к Кочетову. Тот обернулся, по-отечески похлопал его по влажной спине и весело подмигнул озорными глазами.

Танки уже вышли на бурую равнину, оставляя за собой хвосты желтоватой пыли, похожей на дым, который затучил степные дали, замутил небо.

— Приготовить гранаты и бутылки! — приказал Лебедев.

Солдаты, прижавшись к стенкам окопов, неотрывно смотрели на танки. «Куда они все-таки идут?» Каждому казалось, что именно на него нацелились они. Бойцы проверяли гранаты, приникали к противотанковым ружьям. Танки все ближе и ближе. Они росли на глазах. Все яснее мелькали белые кресты на боковой броне, все яростней тявкали их пушки. И вдруг, к радости солдат, мощно рявкнула своя, родная и желанная артиллерия. Гул шел из глубины обороны, но снаряды, сгущаясь у цели, накрывали атакующие танки. Артиллерийский огонь расстроил вражеский парадный марш, перепутал боевые порядки, и танки, наткнувшись на огневой вал, заметались и заманеврировали.

По танкам ударили орудия ближнего боя. Потом по ним грянули залпы гвардейских минометов, и степь занялась жарким пламенем. Танки, окропленные термитом, очумело заметались по пылающей степи. С танков соскакивали обезумевшие автоматчики, но их настигали пулеметные очереди. Гитлеровцы, спасаясь от губительного огня, в беспорядке уходили на исходный рубеж, теряя людей и машины.

Скоро все стихло. Бойцы Лебедева отряхнулись от земли и пыли, перевязали раненых, на скорую руку схоронили убитых. Сержант Кочетов снял гимнастерку и нательную рубашку. Тело у него саднило, просило прохлады, свежего ветерка. Сержант выпустил в котелок горячую воду из кожуха пулемета и с великим наслаждением обтер себя до пояса.

— Вот и баня, — покряхтывал он от удовольствия. — Ну как, Володя, жив? — посмеивался Кочетов над молодым бойцом. — Это не беда, что дрожал. Так со всеми бывает. Вот разок-другой сходим в рукопашную, тогда станешь настоящим гвардейцем.

К пулеметчикам пришел завидной стройности Илья Романов, истребитель танков.

— Привет пулеметчикам, — звучно поздоровался боец. — Куревом не богаты?

Кочетов хитровато глянул на Илью.

— Счет какой? — спросил он.

— Пять выстрелов, и все промазал. А у вас как?

— У нас? — сержант довольно улыбнулся. — Дядя Миша, сколько ты списал в расход завоевателей?

— Одиннадцать, товарищ сержант.

— Совершенно точно. А знаешь, Илюша, — повернулся сержант к Романову, — один танк можешь считать своим. Я видел, как ты его поджег. Можешь не сомневаться. — Хитровато поглядел на Кладова. — Дядя Миша, поделись с истребителем табачком. Не скупись для такого человека. Пропустит танк, на тебя полезет.

В синем безоблачном небе, с парящими в недосягаемой высоте орлами, вновь началось оживление. Вражеские бомбардировщики, развернувшись над Волгой, шли тяжело нагруженными. Над передним краем обороны послышался грохот разрывов и дикий свист осколков. Припали солдаты к бойницам. Бьют по самолетам зенитчики, отгоняют от цели, сбивают с курса.

Дядя Миша отскочил от пулемета.

— Ты что? Тебя кто укусил? — удивился Кочетов.

— Блоха!

Дядя Миша зло выругался и, метнув сердитый взгляд в гудящее небо, стукнул кулаком по глинистому окопу.

— Не стучи. Обвалишь. И без тебя гитлеровцы растрясли. Возьми веник, подмети.

Сержант не оговорился, сказав о венике: был у них такой из полынка и чернобыла.

— Это что такое? — не унимался дядя Миша.

— На мягкую перину потянуло? Правильно. Истопить бы баньку да попариться, да кваску попить, да с Настасьей Семеновной перешепнуться, а потом опять в окоп. Так, что ли, дядя Миша?

Дядя Миша сердито промолчал. Он взял веник и с яростью принялся выметать из окопа осыпавшуюся землю.

— Не пыли! — гневался Кочетов.

— Щекотно?

— Не пыли, говорю!

— Не терпит нос вашего благородия?

У сержанта зашевелились ноздри. Дядя Миша хорошо знал, что можно ожидать от Кочетова, если у его прямого начальника, как он говорил, заплясала сопелка, но дядя Миша все же не покорился и пылил с ожесточением. Кочетов, сверкнув белками, подлетел к дяде Мише и, выхватив у него веник, выкинул его из окопа.

— Ползи! — ожесточился сержант.

Дядя Миша оторопел. Он по глазам видел, что у Кочетова все клокотало в груди.

— Ты будешь ползти? — сержант заскрипел зубами.

— Есть ползти за веником, — браво козырнул дядя Миша. Он ловко повернулся и затопал по траншее хорошим строевым шагом.

Кочетов с удивлением подумал: «Да он, оказывается, настоящий строевик».

— Солдат Кладов, слушай мою команду. Кру-гом!

Дядя Миша четко повернулся и зашагал к сержанту. Кочетов перекипел, глаза его потеплели.

— Получишь два наряда вне очереди… после войны, — суховато, но нестрого сказал сержант.

— Есть два наряда после войны… Жив останусь, на сто… на тысячу согласен. Под ружьем, с полной выкладкой выстою.

Дядя Миша уселся на земляную нишу и, кашлянув, зашуршал газеткой — надо же закурить мировую. Он видел, что Кочетов готов был уже к примирению, но ему надо было выдержать характер и первым подать руку обидчику казалось не по чину. Дядя Миша был человек другого склада, он не любил ссор, а если уж что-нибудь такое случалось, терял покой и, нисколько не заботясь о своем престиже, искал случая поскорее восстановить с человеком доброе согласие.

Он тепло поглядел на друга и почти ласково спросил:

— А что, Степа, ты на самом деле посылал меня за веником?

Кочетов пальнул в дядю Мишу доброй искоркой.

— А сам как думаешь? — мирно отозвался сержант.

— Не верил, Степа.

— А ты действительно хотел ползти?

— За веником? — удивился дядя Миша. — Ну и горяч ты, Степа.

— Будешь горяч. У меня в гражданскую войну родную мать на перекладину вздернули эти благородия, офицерье белогвардейское, а ты мне…

— Не знал, Степа. Не знал. Ты уж прости меня, раз такое дело вышло.

— Закуривай поскорей. На одну наскребешь?

Табачок по зернышку, по желтому глазочку вытрясали из всех карманов, чтобы свернуть общую, затянуться длинной затяжкой. Дымок замутит голову, бархатом расстелется в груди.

II

Пока друзья мирились, отдыхали от военной суеты, за передней линией огня опять что-то зашумело. Они выглянули из окопа и увидели танки. Колонна вражеских машин, казалось, шла на пулеметчиков. В соседних щелях, что немножко впереди и влево, окопались истребители танков.

— Почему не стреляют? — тревожился дядя Миша. — Почему молчат? — приставал он к сержанту.

— Приказу нет, потому и молчат. Сверни общую, покуда время позволяет. Сверни, дядя Миша.

Дядя Миша, крутя головой, вслух подсчитывая танки, говорил:

— Вот скачут. Вот жмут. Пропали, Степа. Истинно пропали. — Повыше поднял голову. — Раздавят, Степа.

— Ты чего раскаркался? Ты чего паникуешь? — прикрикнул Кочетов.

— Лезут, Степа.

— Сам вижу. Закури, пока время есть.

— Да ты в уме, Степа?

Кочетов резко отслонился от пулемета, злым взглядом ошпарил дядю Мишу.

— Я тебе не Степа, а сержант. Твой прямой начальник, — зыкнул он на дядю Мишу.

— Виноват, товарищ сержант.

— Не новичок… чего распсиховался?

Правее роты лейтенанта Лебедева внезапно возник шум моторов. Ничто не могло заглушить их рокот: ни грохот снарядов, ни взрывы бомб. Шум и рокот, перемахнув окопы, покатился за передний край обороны. Бойцы увидели танки. Много танков.

— Наши! Наши! — радостно закричал Уралец. Он высунулся из окопа. Над ним просвистели пули, но Уралец и ухом не повел.

Разыгрался танковый бой. Воюющие стороны бросили на небольшой участок фронта десятки машин. Все, что попадалось в этом пространстве под гусеницы, давилось, уродовалось, крушилось. Уралец уже не кричал. Ему временами казалось, что перевес в бою на стороне противника, и это бросало его в холодный озноб. Он на минуту зажмурился, чтобы отдохнувшим взором поточнее разобраться в обстановке. В одну из таких минут, раскрыв глаза, он увидел поблизости танки. Они шли на средней скорости, грозно нависая над передним краем обороны. Уралец схватил гранату. Он видел только танки и ничего другого. Танки все ближе и ближе. И вдруг лицо его, окаменело-скуластое, ожило и распустилось в широкой улыбке, в глазах мелькнул радостный огонек. «Наши, — с облегченным вздохом прошептал он. — Наши».

Танки выходили из боя. Лебедев глухо промолвил:

— Атака отбита. Это которая сегодня? — спросил он Солодкова, стоявшего с ним рядом. Его все-таки призвали в армию, и он прибыл на фронт вместе с Лебедевым. Его назначили политруком роты.

— Шестая, Григорий Иванович, — ответил Солодков.

— Шестая? — переспросил Лебедев. — Сегодня, пожалуй, больше ничего существенного не произойдет. Как ты думаешь, Александр Григорьевич?

…Полк в этот день отбил около десятка яростных гитлеровских атак. А наутро страна и мир узнали, что под Сталинградом атаки противника успеха не имели, но в полдень того же дня наблюдатель охрипшим голосом кричал:

— Товарищ Кочетов! Товарищ Кочетов!

— Что такое?

— Танки!

Командир батальона позвонил Лебедеву:

— Приказываю танковую атаку отбить… А? Что? Приказываю! Вы слышите меня?

Лебедев ответил, что приказ будет выполнен, но комбат не был доволен спокойным тоном, каким сказал ротный, и он, как бы не расслышав, еще строже закричал:

— А? Что?.. Повторите… Ясно. А почему голос такой? Да, да. Ядреностй нет. Огонька мало. Я буду у тебя. Буду, если обстановка позволит. Я помогу тебе, Григорий Иванович, — переменил комбат официальный тон. В телефонной трубке что-то щелкнуло и заглохло. Лебедев продул трубку, комбат не отозвался. Лебедев передал трубку телефонисту, но тот доложил, что на проводе вновь появился комбат.

— Нас прервал хозяин полка, товарищ Лебедев, — продолжил комбат. — Тут такое дело… Одним словом, звонил, а хозяева, сам знаешь, понапрасну своих людей не беспокоят. Крупно говорил. Некоторые слова даже в трубку не пролезли. Ты слышишь меня?.. Атаку отбить. Ясно?

С левого фланга роты прибежал взмокший связной. Он доложил Лебедеву, что на их участке танки проскочили в тыл. Командир взвода убит. Лебедев снял каску, помолчал.

— Кто принял командование? — спросил он.

— Политрук роты Солодков.

Лебедев согласно кивнул головой. «Уже успел, — уважительно подумал он о своем политруке. — Ну и Александр Григорьевич. В роте, как говорят, без году неделя, а бойцы уже в нем души не чают».

Солдат добавил:

— Товарищ политрук просил доложить, что прибудет к вам по тишине.

— Приказываю ему держать круговую оборону.

Лебедев видел, как три средних танка, разрезав взвод, обтекли роту с левого фланга, и связной ничего нового ему не принес. Прорвавшиеся в тыл танки наткнулись на огонь противотанковой пушки. Один танк задымился со второго выстрела, но два других, отвернув в западинку, ушли из-под обстрела и оказались поблизости от ротного командного блиндажа. Передняя машина с ходу открыла по блиндажу пушечный огонь. Лебедев и все, кто с ним был, выскочили в траншею.

— Гранаты! — крикнул Лебедев.

В танки полетели гранаты. Одна машина в ту же минуту задымила, но другая, уходя из опасной зоны огня, помчалась на взгорок, на бронебойщика Романова. Истребитель не ожидал нападения с тыла. Времени для устройства новой позиции было немного. «Неужели промахнусь?» Уже слышен лязг гусениц, уже запахло удушливым смрадом. Романов припал к ружью, прицелился. Грянул выстрел. Промазал. Грянул второй. Танк задымился. Солдат заликовал. Но радость, однако, смахнуло как дым. На Романова справа надвигался еще танк. Романов успел выстрелить дважды, но танк не задымил и не вспыхнул. Истребитель упал на дно окопа. Танк всей тяжестью навалился на окоп, заскрипел гусеницами. В окопе стало душно. И показалось Романову, что его заваливает осыпавшаяся из-под гусениц земля, а сами гусеницы, словно живые существа, разрушая окоп, ищут его, чтобы содрать с него кожу, размолоть ему хребет. И Романов пытался врасти в землю, превратиться в песчинку. Он чувствовал, как все ниже и ниже оседает танк, как стальная громада подбирается к нему. «Вот и смерть пришла». Романов задыхался. Ему не хватало воздуха, в глотку лезла пыль. На какое-то мгновение он потерял сознание. Очнувшись и раздышавшись, он не скоро пришел в себя, не скоро разобрался в обстановке, а поняв, что он жив и над ним голубеет небо, светит солнце, затрепетал от радости. Он отряхнулся и выглянул из полуразваленного окопа. По склону высоты бой все еще гремел. Танки утюжили окопы, били из пушек. Вся высота рвалась и дымилась. Романов вновь приготовился к бою. В ста шагах от него неожиданно показался вражеский танк. Машина ползла медленно. Романов прицелился и выстрелил. Цель была так хороша, и все же он дал промах. Боец задрожал от злости. Он еще дал выстрел и опять промазал. Это было сверх немыслимого. Танк, не меняя направления, шел прямиком. Одно казалось странным: танк не вел огня, не вел боя, держа курс на окоп Уральца. Тот видел, что если танк не свернет ни вправо, ни влево, то непременно пройдет через его окоп. Уралец поглядел на стенки своего окопа, как будто впервые их видел, прикинул, насколько они прочны. Он пожалел, что раньше не догадался подумать об этом. «Выскочу, если что… — смекнул Уралец. — Не допущу до окопа. Подорву». Танк шел все тем же путем. Вот он все ближе и ближе. Уралец стиснул противотанковую гранату до ломоты в суставах и, подпустив танк на десяток метров, метнул гранату. Он не размерил своих сил, и граната перелетела через танк. Вторую гранату не успел кинуть, и танк полез на окоп. Уралец выскочил из окопа и в один мах оказался на вражеской броне.

Сержант Кочетов, находившийся неподалеку, видел всю эту картину. Он не раз бывал в жестоких переделках. Всяких доводилось видеть храбрецов, но такого случая ему не доводилось наблюдать.

— Ай-ай-ай! — восхищался сержант. — Дядя Миша!

Поединок солдата с танком изумил Кочетова. Он смотрел на танк и ждал, чем все это кончится. Танк круто повернул от окопа, пошел в прибалочную отрожину, где скрылся.

К сержанту прибежал связной от Лебедева.

— Командир приказал, — задыхаясь, говорил боец, — уничтожить вражеский десант.

— Какой десант? — удивился Кочетов.

— С танков ссадили. Командир приказал немедленно…

— Есть немедленно!

Вот в такие-то минуты и преображался Кочетов. Он как будто самой природой создан для таких горячих дел. Этим он изумлял дядю Мишу, который в боевом кипении переставал быть самим собой, становясь частицей самого Кочетова.

Дядя Миша «ел» сержанта глазами и четко исполнял его приказания. «Есть, Степа… есть», — отвечал он на приказания сержанта. Спустя две-три минуты пулемет уже стучал с запасной позиции.

Танковый десант под пулеметным огнем плотно прижался к земле. «Этим гитлеровцам не подняться живыми», — подумал Кочетов. И вдруг пулемет вышел из строя.

— Дядя Миша, в пулемете задержка, — откидывая замок, невозмутимо проговорил Кочетов.

Дядя Миша порядком струхнул.

— Немцы близко, Степа, — промолвил он дрогнувшим голосом.

— Вот и хорошо, что близко. Не промахнемся. Я живой рукой. Поднимутся — не торопись. Подпускай поближе — и гранатой… гранатой их…

Гитлеровцы лежали долго. Потом вскочили и побежали. И вдруг в нерешительности остановились. Их, видимо, озадачило молчание пулемета. Но вот раздался окрик офицера, и фашисты кинулись вперед. Чья-то меткая пуля, выпущенная из окопа, сразила офицера. Враги опять залегли в сухой, выжаренный бурьян.

— Что там? — спросил Кочетов дядю Мишу.

— Отдыхают, — еле слышно сказал дядя Миша. — Ты, Степа, поторопись. Неловко дело-то складывается.

— Далеко они?

— Ближе некуда, — с тяжелым вздохом промолвил дядя Миша. — Поднимаются. Бегут!

— В отступ драпанули?

— Ну и камень ты… до шуток ли, Степа?.. Бегут… на нас бегут!

— Ближе подпускай, ближе!.. Бросай!

Дядя Миша развернулся и со злостью кинул гранату.

— Скоро ли ты? — обливаясь потом, спросил он Кочетова.

— У тебя разве дела нет?

Дядя Миша метнул в гитлеровцев вторую гранату, а потом, согнувшись, опустился на дно окопа.

— Чего ты? — встревожился сержант.

— Руку отбили, подлецы. Левую.

— Слава богу, что не правую. Потерпи немного. Как успокоим завоевателей, так сам снесу тебя в полевой госпиталь.

— Это зачем? — дядя Миша со стоном и проклятиями бросил последнюю гранату и от боли заскрипел зубами.

— Спасибо, дружок. Спасибо, дядя Миша, — развеселился сержант и заработал пулеметом. — Вот так… вот так! Дядя Миша, залегли вояки-то, залегли!.. Дураки. Они думали, что я с ними шучу. Закуривай, Степан Федорович. Эти, которые живые, до ночи пролежат.

…Ночью все полки дивизии по единому приказу перешли в атаку.

— За Родину! За Ста-лин-град! — кричал Лебедев. — Вперед, товарищи!

Атака была стремительной. Страшен русский солдат любому врагу. Страшен, когда он, не щадя себя, выходит на кровавую сечу за правое дело, страшен храбростью, стойкостью, смертным боем.

— Товарищ лейтенант, не зарывайтесь! — беспокоился Уралец.

Но разве Лебедев может не быть самим собой? Теперь уже трудно сказать как это все случилось. Он задержался возле раненого командира взвода и не успел еще оказать ему помощь, как заметил бегущего на него здоровенного гитлеровца. Лебедев схватил лежавшую возле комвзвода трехлинейку и коротким ударом свалил врага. Но в ту же минуту на него наскочили два других гитлеровца. Одного он успел заколоть, но второй уцепился за винтовку. Лебедев схватил гитлеровца в охапку, но у самого подвернулась нога, и он упал.

Свои уже продвинулись вперед, и крики «ура» слышались далеко от него. Много раз Лебедев пытался скинуть с себя гитлеровца и не мог. Враг тоже притомился. Он вырывал руку, схваченную Лебедевым мертвой хваткой. Свободной рукой гитлеровец пытался вцепиться Лебедеву в горло. Григорию только бы на одно мгновение оторвать ногу от земли, и тогда он разом выхватил бы кортик, прижатый бедром.

Над степью прогудел немецкий самолет. Пролетая, он засветил в небе ракету-гирлянду. Лебедев увидел, что он схватился с немецким обер-лейтенантом. Григорий тряхнул его. Тот, покачнувшись, уперся в землю коленом и, вырвав руку, схватил Лебедева за горло. Хрип и кашель начали душить Григория, у него кровь стучала в висках. Подбросив голову, он каской ударил немца в переносицу. Офицер, вскрикнув, ослабил горло Григорию. Лебедев выдернул кортик и коротким ударом в спину прикончил обер-лейтенанта. Потом, передохнув, столкнул офицера с себя и в ту же минуту потерял сознание.

III

Советские войска отбили у немцев выгодный рубеж. Паулюс ничего приятного не мог радировать Гитлеру. Читая оперативное донесение, генерал был непроницаем. Ничто не выдавало его раздражения, обидной злости и горькой накипи в груди, и лишь круглые глаза, строгие и холодные, гневно поблескивали. Он прочитал оперативное донесение и ровным движением худой руки положил на стол глянцевые листы. Наступило тягостное молчание. Паулюс холодным взглядом окинул штабного офицера.

— Переделать. Не мы, а русские сегодня контратаковали. Убитых у противника в два раза меньше, чем показываете. Кого обманываете?

Офицер послушно берет донесение и уходит, но Паулюс его задерживает.

— Что говорят офицеры о нашем наступлении?

Для штабиста это было так неожиданно, что тот, смутившись, ответил первой случайной фразой:

— Хорошо говорят, господин генерал.

— Вы что — не поняли меня?

— Офицеры верят в нашу победу.

— Еще раз спрашиваю — вы не поняли?

Офицер подозрительно оглянулся на дверь.

— Некоторые, господин генерал, сомневаются.

Паулюс круто обернулся, строго поглядел на офицера.

— А вы… вы как думаете?..

— У них есть свои мысли, господин генерал. Один офицер считает, что Россию можно разбить только всей Европой. Вести войну против русских, не имея на своей стороне Англии и Франции, он считает невозможным. По его мнению, следует сначала разбить Англию, навести порядок на Западе и тогда, ничем не рискуя, напасть на Россию.

— Да-а, — неопределенно промолвил Паулюс. — Что он предлагает?

— Перестроить стратегический план войны. А если это невозможно, заключить мир с Англией. Черчилль, по его мнению, пойдет на мир охотнее, чем Чемберлен на Мюнхен…

— Продолжайте.

— Иначе, по его мнению, трагедия Германии неизбежна, и тогда придется ждать целых полвека, а может быть, целый век. Иного выхода он не видит. Он считает, что такая оттяжка для Германии исторически несправедлива, что Германия уже теперь способна заставить мир пасть на колени.

— Очень приятно, что офицер патриот Германии.

Генерал подошел к карте. Перед глазами — Саратов, Камышин, Сталинград. Паулюс взял цветной карандаш, жирной чертой разрезал город. Ему приказано было захватить Сталинград с ходу, с одного удара. Бои на подступах идут месяц, сто тысяч убитых и раненых, а Сталинград все не сдается. Более того. Русские непрерывно контратакуют, и в письмах солдат гитлеровской армии стали появляться опасные мысли. «Трудно выжить под Сталинградом, — писали некоторые. — Молю бога послать мне ранение, хотя бы самое тяжелое. Не верится, что конец похода близок».

К Паулюсу тихо и осторожно вошел штабной офицер.

— Сведения о противнике? — не поворачиваясь, спросил Паулюс.

— Прибыла крупное соединение моряков. Почти все коммунисты.

— Русские все коммунисты. Время научиться понимать русских.

— Партизаны, господин генерал, подорвали переправу через Дон в районе…

Паулюс не дослушал.

— Вы нарочно злите меня? — прервал он штабиста.

— Приняты меры, господин генерал.

Меры эти были обычные для гитлеровцев: они бурей налетали на хутора и станицы и штурмовали сундуки и кладовки, обирали беззащитных. В хуторе Песковатке гитлеровцы согнали у школы стариков, женщин и детей, потребовали выдать им партизан.

Босоногий мальчик-несмышленыш, дергая мать за юбку, просился домой. Немецкий фельдфебель шагнул к толпе, наставил на нее автомат. Шашку бы теперь Якову Кузьмичу Демину, надвое рассек бы он немецкого карателя.

— Хде партисаны? — орал фельдфебель. — Хде?

Насупленная толпа затаенно молчала.

— Ни с мест! Расстреляйт! — бушевал фельдфебель и дал короткую очередь поверх толпы. Люди дрогнули, но не побежали, и фельдфебелю стало страшно от загадочного молчания; он не мог не чувствовать лютого презрения к себе.

— Ты, старый пьес, хде партисан? — надрывался фельдфебель, наставляя Якову Кузьмичу в грудь автомат. Будь у Кузьмича хотя бы шкворень, он, несмотря ни на что, с одного удара раскроил бы череп фельдфебелю.

— Хде, старый зобак?

— Знаю, где партизаны, — решил схитрить Кузьмич. — Я и дорогу покажу.

— Взьять! — приказал фельдфебель.

Кузьмич, надвинув поглубже фуражку, повел немцев за хутор. Дорожка шла по сыпучему песку, вела к Дону. В сырой травной низине, перед рощицей молодых тополей, каратели на минутку остановились, прислушались — их пугал темный лес.

— Нет их здесь, — прошептал Кузьмич враждебно.

— Расстреляйт, старый зобак, — прошипел фельдфебель и больно толкнул Кузьмича прикладом автомата.

Кузьмич решительно шагнул вперед. Его грубо задержали.

— Капут… Обман…

— Ты чего меня пугаешь? — закричал Кузьмич.

Ему зажали рот, еще раз больно толкнули в спину автоматом. Каратели прислушались. Вокруг было тихо, загадочно пошумливал лесок, роняя жухлый лист.

— Ведить, — полушепотом приказал фельдфебель, прячась за спину Кузьмича.

Кузьмич повел насильников в густые талы.

Сколько лет тропил он любимую стежку, сколько воспоминаний, радостных событий переплетено с этой росистой тропкой, и никогда не думал, что ему выпадет горькая минута идти по родной земле под дулами автоматов. «И зачем так тиха здесь? И зачем нет вихря, бури, урагана? Нет, не то. Не надо бури. Я сам ветер донской. Не дамся даром, нет». В стороне на крохотной полянке отрясал листья могучий тополь, сверстник Кузьмича. Кузьмич повернул голову к тополю и мысленно простился с ним: «Живи, браток. Не сяду больше возле тебя. Не вздремну в твоей прохладе. Не приду. Не жди. Прощай». Расступилась рощица. Показался темный берег Дона. С реки потянуло прохладной сыростью.

— Хде? — злобно прошептал фельдфебель.

Кузьмич неопределенно ткнул рукой в тьму ночи, показал на противоположную гористую сторону реки. Осторожно спустились к песчаному берегу. Плещется Дон сонной волной, промывает отмели. У берега на приколе покачивается добротная лодка. Только год назад купил ее Кузьмич у бакенщика, только вчера вывел ее из густых камышей на серебристый Дон. Правда, лодка была с небольшим изъяном, но Кузьмич заделал пробоину. Хорошая лодка. Ружья за нее не пожалел. Немцы долго рассаживались в лодке. А Кузьмич, решив покончить дело разом, тем временем разделывал ножичком залатанную пробоину.

«Можно ехать?» — спросил он.

Фельдфебель, махнув рукой, сел против Кузьмича. Тот бесшумно повернул лодку и бесшумна погнал ее на западную сторону. Здесь широка раскинулся Дон, здесь много тиховодных ям, глубоких омутов, быстрых перекатов. До чего же родные места! Кажется, нет ни одного яра, которого не промерил бы Кузьмич. Он знал, откуда выходят на разгул большеголовые сомы, знал, где зимуют тупорылые сазаны, знал, в каком мелководном закоске можно выгрести жирных раков. Все, все здесь ему дорого. Прошло десять минут, а берега все не было, виднелась лишь темная гора, нависшая над рекой.

— Скоро? — тревожился фельдфебель.

В лодке заплескалась вода. Каратели возбужденно забормотали. Фельдфебель, не поняв, в чем дело, прицыкнул на них, и те затихли. А через минуту он сам прошипел с приглушенной злобой:

— Ххальт!

Кузьмич не был обучен чужому языку, не понял, чего от него хочет перепуганный гитлеровец.

— Ххальт! — ничего не остерегаясь, громко прокричал фельдфебель.

— Догадались, псы, — прошептал Кузьмич. — Должно быть, мало я расковырял. — Он наклонился, пощупал пробоину — в нее тугой струей била вода. Кузьмич выпустил весла за борт. Лодку скоро завернуло к перекату, к глубокому яру. Фельдфебель схватил Кузьмича за грудки, ударил в лицо.

— Спасать! Убью! — кричал фельдфебель.

Нестерпимо больно было Кузьмичу. Больно не столько от удара, сколько от обиды, и нет ему возможности ответить на удар ударом. Вот что горько. Вот что до слез обидно. Бьет его чужестранец. Бьет на родной земле. Как снести такую обиду? Кузьмич, скрипнув зубами, плюнул фельдфебелю в озлобленную рожу. Тот от неожиданности пошатнулся. Лодка, дав крутой крен, немало зачерпнула бортами донской воды. Фельдфебель, к удивлению Кузьмича, не вспылил и не выстрелил в него.

— Спасать, старый сфинья. Спасать! — кричал он со страхом и смятением.

Кузьмич понял, что конец у него один: отступать ему некуда и щадить ему себя не для чего. Он вскочил, пригнулся и одним толчком вытолкнул из лодки фельдфебеля, а сам выбросился за другой борт. Вынырнул он в нескольких метрах от лодки и поплыл подальше от беснующихся в испуге гестаповцев: плыл в мелководный затончик, заросший камышом и чаканом. Затаившись в первой камышовой куртинке, он слышал, как каратели, шумя и крича, звали на помощь. Не выплыл фельдфебель, захлебнулся. Тонула, погружалась лодка с карателями. Они бросали автоматы и, цепляясь друг за друга, тонули, гибли в пучине.

…Кузьмич, оправившись от ночной встряски, спустя два дня снаряжал в обратный путь Алешу Лебедева. Они сидели в глухой партизанской землянке, вырытой в крутом обрыве стародонья. К землянке Кузьмич подвез Алешу на лодке по травянистому озерцу. Ни с какой стороны ее не заметить, никакая тропа к ней не вела. Вход в землянку прикрывался камышовыми зарослями, а наверху, над землянкой, разросся чащобный кустарник. В землянке стояла сырость, пахло гнилью. Ничто здесь не напоминало о партизанах: на стенах не висело ни оружия, ни одежды, и совершенно не пахло жильем. В землянке горел сальный светец. Такая таинственная обстановка настроила Алешу на серьезные размышления. Кузьмич, дав Алеше осмотреться, сказал важно и значительно:

— Я буду говорить, а ты, Алеша, повторяй. Начинаю: «Я, красный партизан, даю…»

Алеша, не сводя своих правдивых глаз с Кузьмича, с великой душевной чистотой повторял:

— Я, красный партизан, даю партизанскую клятву перед Родиной, перед своими боевыми товарищами…

Никогда ничего подобного Алеша не переживал. Перед ним вставала новая жизнь, его принимают в семью самых смелых людей, ему будут поверены их боевые тайны. Перед Алешей вставали герои любимых книг, читая о которых, он еще совсем недавно сожалел, что еще мал, что не родился раньше отгремевших лет, что не подоспел к революции и гражданской войне. И вот настало время идти дорогой отцов. Сможешь ли ты вынести все невзгоды на опасном пути? Сможешь ли ты выпить горькую чашу до дна, не поникнув головой, не повянув духом перед врагом, если ты в час несчастья попадешь в руки к нему?

— Если я нарушу священную клятву, то пусть меня постигнет суровая партизанская кара.

Он клялся всем святым, что у него было в жизни, он призывал в свидетели своего любимого отца, он клялся именем своей матери; он никогда не изменит своему слову, никогда не отступит перед врагом, вынудившим его взяться за оружие.

— Теперь слушай, Алеша, что я тебе скажу, — наставлял Кузьмич Алешу. — Если перехватят фашисты, скажи, что тебя отрезали на строительстве рубежа и ты идешь домой, в Сталинград. Главная штука — отвечай уверенно. Как заметят, что хитришь, так не отвяжутся. До Россошки дойдешь с косой, будто на косовицу отправился по приказу немецкого полицая. От Рос-сошки — возвращаешься с рубежа. В Россошке найдешь нашего человека. Запомнил, как его отыскать? Он скажет тебе: «Коса хороша, а косить умеешь?». А ты ему свое: «К тебе в обучение послали». У него ты пересидишь денек-другой, а там он тебе поможет перейти фронт. Скажешь, что гранат ручных, взрывчатки доставили на то же место — они знают на какое. Рацию нашли в исправности. Немецкий эшелон с солдатами пустили под откос. Большие склады у немцев в Калаче. И там же главная переправа через Дон. И еще передашь, что началось большое движение через Дон в районе станицы Трехостровской. И все по ночам. Фашисты что-то затевают. Хватит, Алеша. Часика два соснешь — и в дорогу. Проводит тебя мой племянник Петька.

Когда Кузьмич разбудил Алешу, тот не мог понять, спал он или только дремал, и в первую минуту не мог сообразить, где он находится и что — ему надо делать, чего от него хочет Кузьмич. А тот попросил Алешу повторить задание. Алеша пересказал все в точности.

— Далеко пойдешь, — похвалил Кузьмич Алешу. — Быть тебе генералом.

Всходило солнце, яркое, чистое. Степь за ночь отдохнула от летнего зноя. Дышалось легко и свободно. За плечами Алеши потряхивалась затасканная вещевая сумка, из кармана старенького пиджака торчала бутылка с водой.

Эх, Алеша, на Волгу бы тебе в такой день. На пляж. Ныряй до звона в ушах, зарывайся в горячий песок и лежи, сколько хочешь. Лежи и любуйся широтой волжских просторов, слушай дремотный плеск воды. В лес бы в такой день, палатку бы раскинуть над озерцом, раздеться бы да бредешком ямку обловить, а потом развести костер да ушицу сварить, а после ушицы свисти соловьем-разбойником.

Далеко провожал Алешу Петька Демин. Они прошли одно поле, другое. Петька, не умолкая, все наставлял Алешу, как обмануть врага, как ловчее пробраться к своим. Ему очень полюбился Алеша. А сейчас, в этот опасный час, Алеша стал ему роднее родного. Теплая рука Петьки часто дружески ложилась на плечо Алеши. Полуобнявшись, они шли глухими проследками, порой прямиком без дороги.

— Ничего, Алеша, не бойся. Все обойдется, — ободрял Петька своего дружка.

— А чего мне бояться? — отвечал Алеша, вскидывая на Петьку свои ясные глаза. — Мы, Петя, по своей земле идем. Мы — хозяева, а они тут временные.

— Лешка, дай руку! Эх, жалко, что ты уходишь. Мы с тобой на пару такие бы дела вытворяли, такие бы пули отливали, что самому Гитлеру стало бы тошно.

Петька сунул Алеше записку. В ней расписан был маршрут, каким ему надлежит идти к Сталинграду. «Изучи и порви». Петька крепко-накрепко пожал Алеше руку.

Алеша, не торопясь, пошагал по заросшей полевой дороге, держа путь на видневшийся вдали курганчик, а Петька, спрятавшись в нескошенную рожь, провожал Алешу зорким взглядом. Алеша уходил все дальше и дальше, а молодой друг сиротливо стоял и грустил по нему. Алеши уже не было видно, и только одна коса сверкала на солнце Петьке вдруг стало не по себе, ему что-то показалось, и он, тревожась, закричал:

— Алеша!

Алеша не отозвался. Петька крикнул резче, выбежал на дорогу. Что-то необъяснимо тревожное заставило его остановить мальчика, точно над Алешей нависла неотвратимая гибель.

— Алеша! А-ле-ша-а-а!..

Вдали загудело. Петька посмотрел в небо, ему показалось, что летит самолет. Нет, гул катился по земле, навстречу Алеше. «Что это? Мотоцикл?» Петька побежал по нескошенной пшенице. На бегу проверил пистолет, взбежал на холмик, посмотрел на дорогу. Там — никого, лишь поблескивала на солнце коса. Не видно и мотоцикла, но он трещал резче и ближе. «Пропал Алеша». Мотоцикл, кажется, уже подкатил к Алеше. Коса все сверкала. «Не промчался ли?» Нет, мотор приглох, и скрылась из виду коса. Петька побежал прямиком. Уши его ловили крик, выстрел. Пусть случится все, но только не выстрел. Ему казалось, что слишком много пролетело времени, невозвратно много. «Бежать, бежать». И вдруг опять затрещал мотоцикл. Петька остановился. Мотоцикл пролетел в стороне от него. Партизан посмотрел на дорогу. Там, вдали, покачиваясь, вновь блестела на солнце коса.

IV

Комсомольский билет Алеша нашел в пиджаке, позабытом на квартире у Кузьмича. Отправляясь в Сталинград, он наглухо зашил билет в потайной кармашек пиджака. И теперь, шагая по бездорожью, направляясь в Сталинград через Россошку, он время от времени щупал кармашек с билетом, все никак не мог привыкнуть, что бесценная книжечка при нем. Он часто прятался от подозрительных шумов, забегал в бурьян, спускался в овражки. Далекий гул артиллерии мало пугал его. Больше всего его страшили неожиданные встречи с охранниками. Алеша давно выпил бутылку тепловатой водицы, и его нестерпимо томила жажда. Он знал, что на пути, верстах в двух, есть балка с холодными ключами, и Алеша спешил по низине, подминая задубелыми ботинками пересохшие стебли пшеницы. Янтарное зерно уже осыпалось и густо засорило землю. Алеша снял пиджак, расстегнул ворот рубашки. Небольшая побуревшая низина шла к побуревшему оврагу, где он, забравшись в тень шиповника, передохнет, перекусит и до отвала напьется ключевой воды, а быть может, и искупается. Алеша вышел на край поля у самого оврага, местами заросшего непролазным колючим терновником. Глянул в овраг и обомлел: по кустарниковым склонам балки спали немцы, а в самой низине дымила полевая кухня, возле которой лениво бродили солдаты. Один из них, как показалось Алеше, глянул на него. До кухни было не больше сотни шагов.

Алеша подался назад, отступил в трескучую пшеницу. «Бежать, — подумал он. — Но куда убежишь от пули?». Пригнулся. Затаился, отчаянно билось сердце. Послышался приглушенный кашель. «Идут. Зачем прятался, спросят враги. Шпионил? Расстрелять!» Алеша прислушался — тихо. Затаив дыхание, он попятился назад, в шумливую пшеницу. Скрывшись из виду, взмахнул косой и, торопясь, начал косить вымолоченную пшеницу, работой хотел замаскировать свою оплошность. Косил изо всех сил, ряд прокашивал во весь широкий мах и в каждое мгновение ждал грозного окрика. Он уже сделал немалый прокос, а фашисты не появлялись, грозно не окликали его. Алеше хотелось оглянуться и узнать, что там позади него творится. Обливаясь едучим потом, он все реже и короче делал взмахи косой. У него в груди уже хрипело, и каждая жилка трепетала от усталости и страха. Пройдет немного времени, и у Алеши дрогнут ноги, и он упадет, если не передохнет хотя бы несколько коротких минут. Выбиваясь из последних сил, Алеша, не бросая косы, шаг за шагом удалялся от вражеского лагеря. Он уже придумал нехитрые ответы на вопросы врагов, если попадет к ним в лапы. «Скажу, что по приказу немецкого коменданта вышел на работу». Приказ такой был, но мало кто исполнял его. Если и выходили в поле, то мало что делали, больше отсиживались в холодке. На окрики гитлеровцев зло отвечали: «От косы отвыкли. Хлеб убирали комбайнами».

Алеша в изнеможении опустился на сухую, потрескавшуюся землю.

Вокруг было тихо. Тишина стояла и над балкой. «Спят, — подумал Алеша. — А солдаты у кухни? Не заметили. Это показалось мне». Передохнув, Алеша привстал, посмотрел в сторону балки — никого. Шагнул в нескошенную пшеницу. Царапая руки о пересохшие стебли, пополз от прокошенной полосы. Полз долго, оставляя за собой примятую тропу в сухой, как порох, пшенице и ломкой, точно выжаренный хворост. В махонькой западинке, где было совсем глухо, Алеша залег, вытянувшись во весь рост. Как же хорошо было его телу, ощутившему покой. Усталость одолела его, и он скоро заснул.

Он не видел, как закатилось солнце, не слышал, как шумели в балке проснувшиеся немцы, не слышал, как они звякали оружием. Проснулся Алеша перед рассветом. Ему нестерпимо хотелось пить; у него обсохли и потрескались губы, внутри все горело от жажды. Он встал, осмотрелся: «Куда идти? Пить, пить». Алеша шагнул в сторону балки. Осторожно сделал шаг, другой, третий… Остановился, прислушался — ни звука. По его представлению, немцы должны быть далеко в стороне от него. Он видел их, они были у него на виду, а полз он долго, очень долго. «Спущусь потихоньку и напьюсь. За кустарником не увидят». Пошел смелее. И вдруг перед ним показался овраг. Алеша опешил. Он не знал, что в том месте, где он спал, был крутой поворот оврага в его сторону. В полной тишине неожиданно послышался храп спящего человека. Алеша отступил в пшеницу и затаился. Храп сменился мычанием. Подумалось, что спящий бредит.

Неподалеку послышался одиночный выстрел. Алеша плотнее прижался к земле. Светлел, румянился восток. Медлить было нельзя. «Как же напиться?» Позади Алеши что-то зашуршало. «Ветер?». Нет, предрассветного ветерка не было. «Но что ж в таком случае?». Шорох становился все ясней и ближе. Алеша повернул голову. Батюшки, куропатки. Одна, две, три, пять — целый выводок. Бегут, бегут и замрут. Алеша позабыл все на свете. Он скосил глаза на выводок, уставился на несмышленышей. Наседка выбежала на край поля в нескольких шагах от Алеши и остановилась. Постояла немного и опять побежала к кудрявому кустарнику. За старкой гуськом засеменил весь выводок. Долго Алеша вглядывался в густой куст терновника, все ждал, не вернется ли выводок, не побежит ли он обратно по той же тропке?

Совсем посветлело. Алеша, высунувшись из укрытия, на мгновение замер: он увидел спящего солдата и флягу возле него. Алеша подумал: «Выскочить, схватить и убежать». Он приподнялся на локтях. «Да, это фляга. Пить. Пить». Алеша тихо и медленно начал выползать из укрытия. Вот он уже по грудь высунулся. Еще вперед, еще. До кустарника — два-три метра, а за ним, на таком же расстоянии, лежит солдат. «Ползи, ползи — отступления нет».

И Алеша, вытянувшись в нитку, полз, задыхаясь от волнения. Как дьявольски трещит под ним сухая трава. Колет и царапает до крови. Уже близко кустарник, а за ним — фляга. В ней вода. Промелькнули две-три секунды, и Алеша оказался под навесом кустарника. Малость передохнул. Потом раздвинул ветки, поглядел на солдата — тот больше не храпел. «Проснулся? Все равно возьму. Если провалюсь, выкручусь. Иду домой, и все. Здесь не фронт. Отобьюсь». Пополз дальше. Замерло дыхание. Еще немного, еще. Протянул руку. «Ну? Бери!». Задрожали пальцы. Они коснулись фляги. «Бери!» — «Беру!».

Вот она, вот! Фляга — в руке. Но что это немного подальше фляги? Офицерская сумка? «Возьми!» — «Опасно. Можно разбудить». — «Возьми». — «Уходи назад». — «Возьми». Офицер вздохнул. Его рука легла около сумки. «Просыпается. Бежать». — «А сумка?». — «Взять, а там — бежать».

И сумка — в руке. Алеша привстает на колени, смотрит на офицера. Внизу, за другим кустом звякнула не то лопата, не то миска. Бог мой: там солдаты. Алеша, пригнувшись, отбегает за кустарник — до пшеницы два хороших прыжка. «Не медли. Беги». Алеша побежал. Он много раз падал, поднимался и опять бежал, не чувствуя усталости, а когда ему показалось, что в такой глуши его уже не найти, он в изнеможении опустился на землю. «Пить, пить». Открыл флягу. Бульк, бульк, бульк… «Что такое? Это не вода, а что-то кисловатое. Ба! Это вино. Пей». Вино — прохладное. Еще несколько глотков. Еще. Стало легче, теплее на душе. Что в сумке? Записная книжка. Две авторучки. Несколько писем. Пачка фотографий. А это что? Развернул. Карта. Полевая карта. С пометками. Вот это да-а… Скорее, скорее к своим.

На третьи сутки Алеша переполз линию фронта.

Это было за час до рассвета. Расстояние между советскими и вражескими окопами ничтожно малое, но перескочить стоило большого риска. Враг всю ночь светил ракетами. Алеша, переползая небольшую лощинку, заметил впереди себя темный бугорок. Пригляделся. Смотрел долго и ничего подозрительного не высмотрел — приплюснутый взгорок ничем не страшил. Но странное чувство беспокойства вызывал этот земляной нарост. Алеша отполз несколько, получше всмотрелся и заметил, что это не холмик, а что-то другое. «Не убитый ли?». Алеша, пригнувшись, шагнул раз, шагнул два, и случилось самое невероятное: его неожиданно схватили за ноги и свалили на землю. Внезапность ошеломила Алешу. Напавший человек, невероятно сильный, сразу придавил Алешу. Боролись недолго, измученный Алеша скоро оказался связанным.

— Вставай, — приказал неизвестный.

Это был голос русского человека. Алеша несказанно обрадовался.

— Ты кто? — ворчал солдат.

— Я — русский, — ответил Алеша.

— Тьфу, — сплюнул солдат. — А я-то думал… И, кажется, еще сосунок, но силен, однако. От немцев идешь? С той стороны?

— От них. Полевую сумку не потеряйте. Отвечать будете.

Через пятнадцать минут они подошли к секрету.

— Ты, Уралец? — окликнул из темноты часовой. — Ну как — поймал?

— Зацепил какого-то стручка.

Заслышав Уральца, пулеметчики поднялись. Дядя Миша проснулся первым. Он любил побалагурить.

— Привел? — засуетился дядя Миша. — Что за птица?

— И не говори, — отмахнулся Уралец и занялся своим делом. Он снял сапоги, перевернул портянки, с наслаждением попил водицы.

— Что так? — Дядя Миша подошел к Алеше степенно. — Ну, что скажешь, господин завоеватель?

— Осторожней выражайтесь, товарищ, — рассердился Алеша.

Дядю Мишу охватило полное смятение.

— Уралец, да ведь это русский! — произнес он изумленно.

— Вот придет сержант, тогда и разберемся, что в нем осталось русского.

— В штаб меня ведите, — потребовал Алеша.

— Дядя Миша, развяжи ему руки.

Сержант Кочетов пришел из степи с «языком», но удачей не был доволен.

— Не тот, — сказал он и, распорядившись доставить Алешу и немца к Лебедеву, лег спать.

Гитлеровец шел за обедом к полевой кухне и, заблудившись, встретился с сержантом. Немец на сталинградском фронте — новичок, но в армии служит давно. Был он во Франции, в Югославии, в Греции, и, наконец, его самолетом доставили под Сталинград. К пленному подошел Уралец.

— Не породист, однако, — осмотрев гитлеровца, сказал Уралец. — Ты зачем к нам пришел?

Пленный молчал, не понимая, чего от него хотят.

— Зачем пришел, спрашиваю я тебя? — строже повторил Уралец. — Ты не крути башкой, а отвечай. Раз попался, имей характер.

Дядя Миша приступил к делу с легкой иронией:

— Ты, Уралец, очень строго обращаешься с ним.

— Вот именно, — согласился Кочетов. — Это высшая раса. Вишь, как она согнулась от твоего некультурного обхождения.

— А ну его к черту, — выругался Уралец. — И привел же ты, Степа, «языка».

— А ты в них неразборчивый. Ты приглядись. Этот, по всем видимостям, из породы Геббельса.

— Геббельс капут! Гитлер капут! — трусливо затараторил пленный.

— Замолчи, — прикрикнул Уралец на гитлеровца. — Не лезь, когда не спрашивают. Ишь, как развеселился. Знаем мы вас. Эй, Геббельс!

— Руссиш… Руссиш… — Солдат всхлипнул.

Кочетов строго прикрикнул на Уральца:

— Приказываю тебе немедленно доставить пленного к ротному. Чем ты его?

— Щелчком, товарищ сержант.

— У тебя ведь, у черта, щелчок-то, как у пушкинского Балды.

— Эй ты, вставай, к ротному пойдем. А где сосунок?

Алеша, воспользовавшись тем, что бойцы занялись пленным, выпрыгнул из окопа и скрылся в предрассветной мгле. Уралец походил, побегал по траншеям и вернулся ни с чем.

— Сосунок-то и сумку унес, — с досадой и злостью сказал он, укладываясь на сон. — Вот тебе и зеленый стручок.

Алеша рассудил так: «Я жизнью рисковал из-за этой офицерской сумки, а скоро ли ее доставят главному генералу? Медлить с этим делом нельзя». Была и честолюбивая мысль: «А вдруг да на этой карте намечены наисекретнейшие военные тайны? Могут забыть про него, и тогда дело его останется никому не известным». И Алеша убежал от солдат, прихватив с собой офицерскую сумку.

V

Сержанта Кочетова разбудили на рассвете.

— Яшка идет, — сказали ему.

— Где он? Прикрытие есть? — всполошился Кочетов.

С тех пор как в хуторе, занятом гитлеровцами, осталась семья Кочетова, он тосковал по письму, надеялся на оказию, на счастливый случай. Но, к великому его огорчению, ему опять не было письма.

Солдаты читали письма отделением, взводом. Послушать вести из тыла пришли соседи-пулеметчики. Бронебойщик Илья Романов, сославшись на свою хрипоту, попросил политрука прочитать письмо. Солодков оглядел солдат хозяйским взглядом (много ли вас тут, и какие вы у меня).

«Дорогой наш Илья Михайлович, — громко начал читать Александр. — Это письмо шлет тебе не только твоя мать, Надежда Семеновна, и твоя жена, Пелагея Федоровна, но и вся колхозная рать, в том числе столетний дед Феофан. Наш отчет тебе короткий: хлеб убрали и обмолотили, с государством полностью рассчитались. А кто, спросишь ты, правит бригадой? Твоя жена, Пелагея Федоровна».

— Ведь это что. Ведь это что, — волновался Романов.

«Вот так-то идут наши колхозные дела, Илья Михайлович. Ни перед кем мы не осрамились. А теперь ты скажи нам, как ты исполняешь свою службу. Хочется нам знать, много ли от твоих стараний прибавилось фашистских могил на нашей земле».

— Как же, братцы, я могу? — Романов развел руками, как бы жалуясь и прося помощи у товарищей. — Могут подумать. Известное дело, когда сам…

— Выручим, что ли, товарищи? — спросил Солодков.

— Достоин!

Когда стихла обожженная равнина и дым войны рассеялся в сухом прогорклом воздухе, когда из глубоких балок потянуло благодатной прохладой, в траншею сошлись усталые солдаты. Немало среди них было со свежими бинтами, с окровавленными гимнастерками. Солодков вынул из кармана лист бумаги и развернул его.

«Дорогие братья и сестры! — так начиналось ответное письмо. — За что мы бьемся под стенами Сталинграда, на широких волжских просторах? За что умирают наши люди? Во имя чего наш народ приносит жертвы? — Солодков на минуту замолчал. Посмотрел на солдат, на их суровые лица. — За что? — еще раз повторил он. И перед каждым встал вопрос, и каждый нашел на него простой для себя ответ. Но все ждали, как ответит сам политрук. — Мы бьемся, товарищи, за жизнь! Победим врага, будем жить. Не победим — всем нам смерть. Смерть жалкая, постыдная. Мы бьемся за наших добрых матерей, за наших любимых жен, за наших милых ребятишек, за наших дедов, за счастье страны, за мир и свободу на земле».

— Верно! Правильно! — дружно крикнули бойцы.

«Вот за это бьется, дорогая мамаша, ваш сын, — продолжал читать Солодков. — Хорошо он поджигает фашистские танки».

У Романова на глазах навернулись слезы.

— Что добавить, товарищи?

Наперед вышел Уралец, с жестким лицом, с сухим блеском черных глаз. Он снял каску, и тогда в свете ракет бойцы заметили, что Уралец совсем молод. Он оглянул бойцов сурово и строго и, щурясь, взмахнул тяжелой рукой. И все поняли, что Уральцу есть что сказать.

— Товарищи! Мы — солдаты, — сказал он. — И ответ должны написать по-солдатски. Прямо и честно. Не все мы вернемся домой. Это понятно. — Уралец на минуту замолчал. Он посмотрел на притихших солдат. Его прямой взгляд спрашивал каждого: «Ты понимаешь меня? Ты готов на жертву во имя того, что самое дорогое у народа, что дороже твоей жизни?»

— Наша дорога домой дальняя, и лежит она через гитлеровскую землю, — продолжал Уралец. — Эту дорогу можно укоротить честным солдатским трудом. Мы, солдаты, пока в долгу перед народом. И об этом надо написать. Написать открыто, сказать, что долг мы свой выполним, солдатское слово сдержим, русское имя возвысим.

— Правильно!

— Пусть на нас надеются!

Солодков поднял руку. Солдаты замолчали.

«Дорогие товарищи, придет время, и Родина прикажет нам: пора, товарищи, вперед. мы пойдем. И мы сомнем врага».

Разошлись солдаты по окопам. Сержант Кочетов, лежа у своего пулемета, тосковал по семье, по родному хутору. Как там было все хорошо! А здесь — рокот моторов, свист осколков, вой сирен, и в небе вражеские «фонари». Они заглядывают к нему в сухой, глинистый окоп, хотят выследить его, и кажется ему, что это не ракеты, а фашистский стеклянный моргающий глаз, тяжелый и холодный.

Два сына у Кочетова: старшему — восемь лет, младшему — пять, и оба удались на славу, особенно старший, у которого все повадки отцовские. И Степан радовался, наблюдая за сыном, как тот с гиком вел в атаку ребячью мелкоту.

Разорванные шаровары навлекали на Андрюшку материнский гнев. Тогда вступался отец: «Ты не очень, сынок, рви амуницию». Мать, чувствуя, в голосе Степана защиту, журила его за заступничество.

Хорошая жена. Из всей улицы самая складная, из всего хутора самая красивая. И как хочется послушать ее воркотню, и он уже видел свою Надюшу, чувствовал ее жаркие губы, ласкал самой нежной мужской лаской. «А вдруг да фашисты над ней надругались?»

Дыхание на минуту замирало. К сухому горлу жесткий комок подкатил. И видит он перед собой заколотого в бою гитлеровца. «Мало я их бил. Мало у нас еще злости в бою». И с того часу нестерпимо захотелось сержанту добраться до фашистского логова. И гвардеец уже видел себя великаном на улице чужеземного города. «Вы Россию хотели покорить? Россия сама к вам пришла. Смотрите на меня. Я — Россия!»

Кочетов выпрыгнул за козырек окопа и, расставив коренастые ноги, крикнул во вражескую сторону:

— Эй вы, завоеватели! Нам ближе Берлин, чем вам Сталинград. Мы будем в Берлине! Будем!

Над головой сержанта просвистели пули. Кочетов спрыгнул в окоп.

— Беречься надо, товарищ сержант, — послышался негромкий голос.

Это был Солодков. Он видел, как Кочетов зло стиснул зубы и как скоро покинул траншею, не дослушав письма. «Что с ним?» — подумал Солодков в ту минуту.

— Ночевать к вам, товарищи, пришел, — сказал Александр.

Он внимательно осмотрел добротный окоп. В окопе ни стреляных гильз, ни мусора. В его стенках видны небольшие ниши, куда пулеметчики сложили немудрящее хозяйство.

— Хорошо живете, — похвалил Солодков, присаживаясь на свою запыленную каску.

— Живем хорошо, да угостить нечем. Подбились за эти бои.

— Глоток водицы найдется?

— Это есть. — Кочетов подал флягу. — Пейте досыта. Водичка у нас имеется. Без воды пулеметчикам как без рук.

— Верно, вот так и нам, сталеварам, без воды, особенно в летнюю пору, погибель. — Солодков пил воду без жадности, мелкими глотками. — Хороша водица. У вас скатерки не найдется?

— Есть. — Кочетов загремел котелком. — Закусить хотите? — Сержант подал Солодкову вышитое полотенце, давно не видевшее ни воды, ни мыла. Кочетов извинился за «праздничный» рушник.

— Такая вещица дороже дорогого. — Солодков вскрыл банку мясных консервов, нарезал хлеба. — Прошу, товарищи, к моему столу.

Сержант, поблагодарив за приглашение, к «столу» присаживаться не захотел, но Солодков настоял на своем:

— Не хотите со мной хлеб-соль водить?

Закусили, попили воды. Кочетов немало огорчился, когда узнал, что политрук не курит. Ему очень хотелось угостить Солодкова душистой махоркой. Политрук, привалившись к стенке окопа, помолчал минуту-другую, а потом, как бы между прочим, сказал:

— У меня к тебе, товарищ сержант, большая просьба: обучи меня пулеметному делу.

— Это можно, Александр Григорьевич.

— Ладно. Договорились. Буду почаще к вам наведываться. А кто из вас коммунист? — неожиданно спросил Солодков. Пулеметчики промолчали. — Никого нет? Так, — неопределенно промолвил Солодков. Нельзя сразу было понять: то ли он осуждает бойцов, то ли о чем-то вслух размышляет. — Бывает, бывает. Я вот тоже молодой член партии, — вздохнул и, помолчав, продолжал — За такой партией, как наша, жить легко. Верно, товарищи? Ну, и думают некоторые: зачем, мол, вступать в партию, когда я и так беспартийный большевик, когда я и так пример другим у станка и пулемета? Признаюсь, я так же думал, но теперь знаю, что глубоко ошибался. Хотя я в непартийных большевиках находился с ранней юности, я все же настоящей заботы в душе не имел, о большом деле во всем масштабе размышлял маловато. А почему? Да все потому же, что я жил за партией, как за родной матерью. Она меня учила, как жить и работать. Она же премиями награждала. Мне посчастливилось лично с наркомом познакомиться, с Серго Орджоникидзе, — на завод к нам приезжал. Нарком спросил меня, как я успеваю. Себя, говорю, неудобно хвалить. Детей, дескать, сколько имеешь, в кино и театр ходишь ли. Признаться, пришлось с того раза получше подружиться с театром. Тогда же Серго наградил меня легковой машиной. Ездил я на машине и на охоту, и на рыбалку, и на рынок. Вот как! На легковой машине — безбородый парень! Это кто тебя вывел и поднял на такую высоту, товарищ Солодков? — Политрук замолчал, прислушался. В окопе было тихо. — Не спите? — спросил он.

— Что вы! — искренне удивился Кочетов.

— Стыдно мне стало, что я вне партии хожу. Она для меня ничего не жалеет, а я будто сторонюсь ее. Неправильно, неверно вел себя. Любишь партию? Иди в нее смело. По душе тебе ее дела? Вступай в ее ряды. Чище и святее души не найти, как в этот час у солдата на огневой. И в партию надо входить только чистым, только ясным, только откровенным, чтобы для нее ты был весь на виду. — Солодков включил фонарик, прикрыв его сверху каской, посмотрел на пулеметчиков. Они, прислонившись к стенкам окопа, сидели так тихо, что, казалось, давно заснули.

— Да мы слушаем, Александр Григорьевич. Слушаем.

— Я кончил. Я все сказал. — Он поднялся. Собрался уходить. — Мне пора, товарищи.

— Вы же ночевать к нам пришли? Хотите, где получше устроиться?

— Вот именно. Есть у меня на примете коечка с пуховиком, с панцирной сеткой. Как ляжешь, так и утонешь. Я к вам теперь, товарищи, зачащу — пулемет-то надо изучить, освоить?

Солодкова с той ночи бойцы окончательно стали звать по имени, а политруком только в присутствии командиров. Солодков делал замечания бойцам, требовал обращаться к нему по уставу.

— Семейственность получается, — выговаривал он бойцам. — Мне уже батальонный комиссар сделал замечание. Больше никому не разрешаю звать по-граждански.

— Вас, Александр Григорьевич, звать по уставу язык не поворачивается, — возражали ему. — На глазах начальства будем тянуться. Даем вам слово.

Солодков прошел в окопы второго взвода. Там у него на примете был загрустивший солдат. Боец получил письмо, и с того часу его как будто подменили. «Что бы это значило?» Боец уже укладывался на сои, когда к нему пришел Солодков.

— Не спишь, Володя? — спросил он по-домашнему просто. — У тебя закурить что-нибудь найдется?

Солдат хотел подняться, но Солодков остановил его.

— А разве вы курите?

— Кое-когда позволяю себе… Я в двух случаях балуюсь: когда особенно радостно бывает на душе и когда злостью занимается все нутро. А сегодня хочу за компанию с тобой.

Закурили. Солодков закашлялся с первой затяжки.

— Ну и едучий. Самосад, что ли?

Володя тяжело вздохнул.

— Домашний, — ответил он и еще раз вздохнул.

— Ты что все вздыхаешь?

Боец скрипнул зубами, завозился.

— Скрипишь? Бывает, бывает. В окопе сидим. Люди тысячами гибнут. Редкий дом беда обходит. Дорогой ценой будет расплачиваться враг. Ты, Володя, откуда родом?

— Вологодский я. Электромеханик.

— Свет давал людям. Да-а… А письмо-то, должно, получил не очень веселое.

Боец, малость помолчав, проговорил мятым, сдавленным голосом:

— Письмо как письмо.

— Оно и видно. Что-нибудь с любимой девушкой? Ты не молчи. По годам я тебе старший брат. Слышишь?

Володя не отозвался. Пойти на откровенность ему мешало чувство свежей боли. Он не мог враз собраться с мыслями, не мог трезво разобраться в своих чувствах и не мог быстро взять себя в руки. Солодков, поняв, что еще не пришло время для откровенной беседы, не стал мешать бойцу грустить, не стал тревожить его досужими вопросами. Он замолчал, делая вид, что ему пора часок вздремнуть, — начал укладываться на сон. И Володя скоро сам заговорил.

— Нехорошее письмо, — признался он и чуточку подвинулся к Солодкову.

— А не насплетничали? — тихо промолвил Александр Григорьевич, радуясь тому, что боец, наконец, сам заговорил.

— Нет, правду написали.

— А ты не спеши с приговором. Обдумай. Это дело не простое. В жизни, Володя, всякое случается. У меня вот тоже в любви передряжка была. А кого она минует. Любовь это такая штука… Была у меня девушка. Ладная, стройная. Долго дружили, а потом все вдруг разладилось. Переметнулась к другому. Другой оказался посмазливей меня. Обидно? Места себе не находил, хоть в прорубь головой. Вот как! Лицом — краля, а душой — грязная яма. Вышла замуж за умного, работящего парня, но и в нем краля разочаровалась, стала прихватывать на стороне. Парень, не долго думая, дал ей ремней и выгнал в три шеи. И улетела кукушка в другой город. А я встретился с другой девушкой. Женился.

Живем хорошо, дружно, и радуюсь, что судьба развела меня с кукушкой. — Глубоко вздохнул. — Я понимаю тебя, Володя. Тебе тяжело, больно. Долго ли дружил?

— Два года.

— Ну и что же она?

— Замуж вышла.

— Ну и стерва. В такое время и так обидеть человека.

Солодков привстал. Посмотрел в темное лицо бойца.

— Да-а, — с укоризной протянул он. — Горе большое. Но ты перетерпи. Мужской гордости наберись. Надо уважать себя. Во всю жизнь, во всякой обстановке уважать. Гордись трудом своим, воинским долгом. Без уважения к себе нет сладости жизни. Понимаешь? Не поддавайся, не изнуряй, не доводи себя до унижения. Ты мужчина. А твоя краля не стоит твоих страданий.

Солодков встал.

— Вы уходите? — встревожился Володя.

— Нет. Сосну часок-другой в твоем окопе.

Роднее родного брата стал Солодков бойцу.

Долго они вели задушевную беседу в темном и душном окопе, вспоминая из недавнего прошлого счастливые часы жизни, радостные дни мирного времени. А в других окопах была своя жизнь.

Когда Кочетов понял, что ему не заснуть, он разбудил дядю Мишу. Тот, протирая глаза, спросил:

— Ай началось? Рано нынче завоеватели поднялись. Без кофею. Торопит Гитлер. Торопит Собашников. А тихо что-то, Степан Федорович. Ай ты нарочно?

— Не могу я заснуть, дядя Миша. Разбередил меня политрук.

— И меня, Степа, просквозил. Как же мне теперь быть? Не успею я оформиться, а оставаться здесь мне больше нельзя — пропадает у меня рука.

— Я тебе давно говорил: уходи в госпиталь.

— Боюсь, Степа, отмахнут мне напрочь руку.

— Сегодня же убирайся отсюда. Ты вот кряхтишь, кряхтишь, да и загнешься. А мне тебя жалко.

— Неужели, Степа, жалко? И мне ты стал ближе некуда. Такого дружка, как ты, у меня в жизни еще не бывало. Ну как я тебя ославлю одного? Эх ты, Степан Федорович.

— Чтобы духу твоего тут не было. Слышишь, дядя Миша?

— А если мне руку оттяпнут?

— Для такой войны твоя рука ноль. — Помолчал. — Пойдешь в тыл, все там увидишь: хаты, волов, гусей. И детей. Какой-нибудь карапуз сидит у хаты с куском хлеба, а возле него виляет хвостом лопоухий щенок, глаз не сводит, а потом цап хлеб и побежал. А карапуз-то заорал. Это тебе картина! А скажи ты мне, дядя Миша, чего ты хочешь? Постой, не торопись. Сначала подумай. Как скажешь, так и сбудется по-твоему.

— Эге, загадал загадку. Я тебе, Степа, из госпиталя напишу. На досуге обдумаю, с товарищами посоветуюсь и тогда напишу.

— Нет, не шути, дядя Миша.

— Какие тут могут быть шутки? Тут не до шуток, когда целой судьбой государства заставляешь ворочать. А то и больше, чем государства. Сейчас скажу. Я знаю, чего мне хочется. Знаю. Мне, Степа, хочется того же, чего и тебе. Да, да.

— Ну, ты не мудри, дядя Миша.

— Я, Степа, хочу тишины. Такой тишины… такой тишины…

— Чтобы в речушке утки ныряли, чтобы твоя Семеновна белье полоскала. Одним словом, понятно.

— Ты не очень того… Моя Семеновна, как ты сам знаешь, колхозный командир. Председательница.

— Хвалю и уважаю твою Настасью Семеновну. Если не приревнуешь, передай ей мой боевой привет.

— Но ты слушай, что я тебе скажу. Мое слово верное, и я от него не отступлюсь. Что такое тишина, а? Вот ты растолкуй мне, а я скажу тебе свое. Тишина, Степа, слово секретное. Оно с первого взгляда легкое, праздничное, а как подумаешь да раскинешь умом, так умнее другого слова нет на свете. Тишина, Степа, не только в утках да в курах с цыплятами. Нет, братец, тишина слово глубокое, политичное. Понял?

— Понять не трудно, дядя Миша, но только после грозы такая тишина наступит. Я хочу грозы, грома, который бы оглушил гитлеровщину. Такой гром будет. Будет, дядя Миша. А уж после тишина.

— К моему заключению пришел.

— В твоей тишине, дядя Миша, тихо-мирно чаю не попьешь. Только гром приведет немцев в чувство. Только буря приведет их к пониманию своих жутких преступлений.

— Не все немцы такие. Капитал там. А народ не весь же…

— И у нас был капитал, а где он? Что капитал может против народа. Стукнет, и нет капитала. Идти нам туда неминучая необходимость. Одним словом, до зарезу нужно. Вот что, дядя Миша, давай собирайся в тыл. Иди потемну. Шагай, пока не началось. Скрывать я твое ранение больше не намерен. А то еще подумают, что ты умышленно задержался.

— Н-но? Неужели, Степа, так могут подумать?

Дядя Миша взял из ниши солдатскую сумку, развязал ее и долго-долго шарил в ней, все что-то искал и не находил. Постоял в раздумье и опять занялся мешком. «Куда же она завалилась?» — недоумевал он, прощупывая свое «богатство». «Нашел. Нашел!» — обрадовался дядя Миша и вынул из сумки небольшую коробочку с бритвой.

— Вот, Степа, это тебе, — подал он сержанту бритву. — Меня там огладят и надушат, а тут… бери, Степа.

Кочетов молча взял бритву и ждал, что еще скажет этот удивительный человек, с доброй душой большого ребенка. А дядя Миша стоял перед своим другом с сумочкой за плечами и тоже молчал. Стоял и не знал, что сказать ему, как выразить другу свои чувства.

— Ну, ты чего еще, — с напускной строгостью проговорил Кочетов, боясь выдать свое волнение.

— Эх, Степа. Эх, друг ты мой…

— Прощай, дядя Миша.

— Прощай, Степа. Прощай, не забывай меня.

Дядя Миша пошагал тихо и неуверенно, словно его кто придерживал или путался в его ногах. Кочетов вылез из траншеи и долго прислушивался к замирающим шагам фронтового друга. Дядя Миша, прежде чем покинуть окопы, зашел проститься к Лебедеву. Григорий, опираясь на сучковатую палку, медленно ходил по землянке, разминая вывихнутую ногу.

— Уходишь, дядя Миша? — спросил Лебедев.

— Приходится, товарищ лейтенант. Может быть, порученьице какое будет?

Лебедев задумался.

— Не сомневайтесь, Григорий Иванович. Исполню в точности.

Лебедев вынул из полевой сумки пухлый пакет. В конверт были вложены личные бумаги. Передавая документы, Лебедев подробно рассказал, как найти на тракторном Ивана Егорыча.

— Если никого не окажется, пакет оставьте у себя. И непременно сберегите его, дядя Миша.

— А что на словах передать?

— Воюем. А как — сам знаешь. Пятками боец больше не сверкает.

На рассвете дядя Миша вошел в Сталинград. Его поразили невиданные разрушения, ему неприятен был запах гари. Из выгоревших каменных построек веял сухой прожаренный воздух.

VI

В городе полуразбитые подвалы превращали в блиндажи, приспосабливали под склады боеприпасов, продовольствия, снаряжения. Тяжелые батареи били уже по врагу из устья Царицы, с берега Волги. Над городом стлался чадный дым. По выгоревшим улицам бродили удрученные горем женщины, старики, дети. Они из сплошных пепелищ выбирали обгоревшую домашнюю утварь. Горький дым гнал слезу из воспаленных глаз. Люди держались мелкими общинами, где огонь и вода были общими, скудные запасы продовольствия шли на общий котел. По вечерам, когда Сталинград заволакивался багрово-красным заревом, жители теснились у небольших очажков, ставили на костры кастрюли, чайники, консервные банки — у кого что было. Был и самовар в подвале Павла Васильевича Дубкова, принадлежавший одинокой бабке. Она с тоски и горя не раз рассказывала (хотя ее об этом никто не просил):

— День-то был воскресный. Захотела я чайку попить. Воды налила, углей наложила, разожгла. Ладно. Подмела пол. Стала накрывать стол. Достала из шкафчика хлеб, сахар, чашку с чайником. Чайничек был махонький, с голубенькими цветочками. Уж такой хороший, уж такой пригожий. Поставила его на стол и иду к самовару. Только это я нагнулась, как вдруг хряснет, хряснет. Я так и присела возле самовара. Сижу и подняться не могу. А потом оглянулась я на окошко, а там дым стеной стелется. Схватила я самовар — и на улицу. Выбежала и стою с самоваром, как дура. Стою и не знаю, куда его поставить. А тут какой-то охальник бежит мимо меня и кричит: «Бабка, заглуши самовар, а то весь город спалишь».

Возле костра тихо и нехотя рассмеялись. Павел Васильевич сердито глянул на развеселившихся, и те враз примолкли.

Он вышел из подвала и направился на Привокзальную площадь. Его очень тревожила стрельба за Сибирь-горой, от которой до его подвала рукой подать. «Еще живьем в лапы к фашистам попадешь». Павел Васильевич шел к пятиэтажному кафетерию, выстроенному перед самой войной. Разбитые зеркальные стекла магазина лежали на тротуаре мелкими кусочками, похожими на битые льдинки. По уцелевшим лестничным переходам кафетерия он поднялся на верхний этаж. Отсюда город был виден почти во все стороны. Павел Васильевич прилег на капитальную стену и стал осматриваться вокруг. Над его головой прогудели вражеские бомбардировщики. Развернувшись над Волгой, они уходили на западную окраину города. Все видел Павел Васильевич с неостывшей стены. А когда бомбы с диким свистом падали за вокзалом, Павел Васильевич плотнее прижимался к стене, боясь сорваться на изуродованные тавровые балки. Не очень весело было лежать на дрожащей стене, и все же не было сил оторваться от нее — хотелось знать, чем кончится бой на окраине. Уже солнце клонилось к западу, а земля все дыбилась, лохмотьями взлетала над степью. Над полем боя густо висел серовато-белый дым. Павел Васильевич видел, как падали и взрывались подбитые вражеские самолеты.

— Свалился, антихрист. Довоевался, окаянный, — радовался Павел Васильевич.

Война ворвалась в окраинные улицы города. Стук пулеметов не смолкал по всей линии фронта, и дым войны клубился совсем близко от центра города. Павел Васильевич, наблюдая фронтовую пальбу, вдруг увидел, как из-за разрушенного вокзала на площадь вышел высокий худощавый подросток. «Не с фронту ли? Пойду расспрошу». Пока Павел Васильевич спускался вниз, паренек, миновав площадь, завернул на Волго-Донскую улицу.

— Товарищ, задержись на минутку! — окликнул Павел Васильевич паренька.

Паренек остановился, взглянул на старика и побежал ему навстречу.

— Павел Васильевич! — воскликнул подросток.

Тот враз оторопел: «Не ослышался ли он? Не обманулись ли его стариковские глаза?».

— Не узнаете?

Тут Павел Васильевич кинулся к солдатику, обхватил его узловатыми руками.

— Откуда ты, Алеша?

— С фронта, Павел Васильевич.

— Присядем на минутку.

Алеша снял сумку. Со времени последней их встречи прошел всего один месяц с небольшим, но как мальчишка изменился с тех пор. Внешне подросток, казалось, был все тот же, но что-то неуловимое в его облике говорило о том, что прежний Алеша уже в прошлом. Теперь черты его лица стали острее, запавшие темные глаза смотрели глубже, сосредоточенней, и только пухлые губы, особенно верхняя, выдавали в нем прежнего Алешу, ставшего старше своих четырнадцати лет.

— И кто же тебя допустил на фронт? — все удивлялся Павел Васильевич, не спуская с него синеватых глаз.

— Я сам туда пошел. — В голосе слышалась мальчишеская гордость. — Теперь иду домой. Дедушку моего не встречали?

— А разве он ушел с тракторного?

— Нет его там. Дом их сгорел и завалился. Никого я не нашел.

— Вот как! — опечалился Павел Васильевич. — Эх, горе-то какое. Мой дом тоже сгорел. Живем в подвале. Может, зайдешь? Хлебца перекусишь и кружечку кипяточку выпьешь.

— Спасибо, Павел Васильевич. Меня хорошо бойцы покормили. Я в другой раз зайду. Обязательно навещу вас.

— Ну-ну. Буду ждать тебя с добрыми вестями. Может, что о Сереже узнаешь. Там он, на тракторном.

Алеша и Павел Васильевич пошли по замусоренному тротуару, перешагивали через дымящиеся головешки. Позади них, за вокзальной горой, стучали пулеметы, вскипала от взрывов земля. Оглянувшись на густой смрад, навалившийся на город, Павел Васильевич спросил:

— Немцев, Алеша, видел?

— Видел. В разведку ходил. Военную карту принес.

Павел Васильевич одобрительно покачал головой, изумленно поглядел на Алешу. «Ты не шутишь, мальчик? — говорили его глаза. — Ты не сочиняешь?»

Алеша заторопился, ему поскорее хотелось взглянуть на родной дом. Пусть дом будет разбит, разрушен, но он все равно подойдет к нему, посмотрит, а быть может, и поплачет.

— И форму тебе военную дали?

— Свое я все изодрал, когда полз через фронт. За военную карту меня медалью наградили.

— Что ты! — все более удивлялся и восхищался Павел Васильевич. — И что же ты ее прячешь? Повесь на грудь. Пускай все видят, какой ты есть. Хороших дел, Алеша, не чурайся.

— Прощайте, Павел Васильевич.

Алеша торопливо зашагал по пустынной улице. Издали он казался взрослым бойцом.

— Алеша, — крикнул Павел Васильевич, — остановись на минутку. Остановись!

Алеша пошел навстречу Павлу Васильевичу.

— А где, Алеша, Анна Павловна?

Алеша долго молчал. Потом с тихой грустью промолвил:

— Мамы нет… Мама пропала.

Павел Васильевич печально опустил голову. Отяжелевшая рука потянулась к фуражке. Алеша крепился и ждал, что еще спросит старик, но тот поднял голову и молча показал Алеше на дорогу.

VII

Завяжи Алеше глаза, заведи его в любой тупичок, и все-таки он найдет свою площадь и свой дом. Ему еще не было видно родного дома, но сердце уже замирало от волнения. В этом доме прожито детство, с детством связаны коньки, лыжи, футбол, любимые товарищи. Дом — мертвый, но Алеша не замечает этого, он бежит по лестнице; за спиной в сумке гремит котелок. Вот и площадка второго этажа. Направо — дверь в квартиру школьного товарища. «Где он? Жив ли?» Глянул на расщепленную дверь. «Забежать на минутку?» Из двери пахнуло нежилой затхлостью. «Нет, нет. Скорее к себе. В свою квартиру. К своему столу». Гулко стучали ботинки о запыленные ступеньки лестницы. «Скорее… скорее…» Вот и дверь, обитая темной клеенкой. Дверь распахнута настежь. Алеша с душевным трепетом переступает порог и неожиданно для самого себя останавливается у двери — беспорядок в комнате ошеломляет его. В расщепленных внутренних дверях дребезжит размочаленная узорчатая фанера; грустно и тоскливо посвистывает ветерок. Алеша проходит в детскую комнату. Там его столик и учебники на нем. И стол, и книги завалены мусором, припудрены пылью. Алеша с затаенным дыханием подошел к столу и замер, в тягостном молчании. Потом — нервный рывок, и Алеша роняет голову на заброшенный столик. Послышались сдавленные всхлипы. Рука свесилась через край стола, как будто обняла его. Все чаще и глубже слышались всхлипы, и оттого скрипел под Алешей столик, как будто и он плакал от тоски и от боли своего доброго друга. Алеша поднял заплаканное лицо, вытер слезы и, собрав учебники, уложил их в ящик стола, а книгу Горького «Мои университеты» сунул в вещевой мешок. Потом он смахнул с Машенькиной кровати мусор и опять накрыл ее байковым одеяльцем. Над кроваткой висели рисунки. На рисунках — цветочки, домики, солнце с кривыми лучами. «Где-то она теперь?» Алеша вспомнил, как тяжело ему было расставаться с Машенькой. Ему никогда-никогда не забыть, того ужасного дня. Как она плакала, как убивалась, когда Алеша уходил из приемника, оставляя ее с «чужими» тетями. Она обхватила потными ручонками Алешу за шею и никак не отпускала его.

— Машенька, я приду, — утешал Алеша сестренку.

— Алеша, миленький, возьми меня с собой. Возьми! — кричала она.

Алеша покинул приемник ночью, когда сестренка уже спала. Но и тогда он долго еще не отходил от подвала, где размещен был приемник, все прислушивался — не проснулась ли Машенька, не зовет ли она его? В ту ночь Алеша еще раз подъезжал на попутной машине на тракторный, и опять все его поиски дедушки оказались напрасными. А как ему хотелось оставить Машеньку у дедушки. Алеша постоял около разрушенного дома, походил возле заводских ворот, поспрашивал рабочих, не знают ли они, где его дедушка, и никто из них, к его несчастью, не мог помочь ему встретиться с Иваном Егорычем. И уехал Алеша с невыносимой душевной болью. И тогда-то с особенной силой проснулось в нем чувство жалости к сестренке. Наперекор всем невзгодам, пережитым с Машенькой, он вновь хотел взять сестренку из приемника и никогда-никогда с ней не разлучаться. Но ни Машеньки, ни приемника он уже не нашел. Ему сказали, что на южной окраине города в Бекетовке есть детский приемник, которым заведует учительница Иванова. Алеша направился в Бекетовку.

Учительница выслушала Алешу внимательно, а выслушав, с горечью сказала, что ничем его не может порадовать и очень сожалеет, что Машенька не попала в ее приемник. Понимая состояние мальчика, она задержала его, накормила и напоила чаем, а тем временем дочка Надя постирала Алеше белье, пришила пуговицы к гимнастерке. На мальчика в тот час повеяло родным теплом, родным домом. Учительница подробно расспросила Алешу о его сестренке.

— Обещаю тебе, Алеша, навести справки о Машеньке. Обязательно даже. Ты теперь куда?

— За Волгу. Там поищу Машеньку.

За Волгой Алеша Машеньку не нашел. Вернулся в город, в свою квартиру. Он выбрал из мусора Машенькины куклы и уложил их в ящик своего стола. Еще раз оглядел комнату и прошел в столовую. Там массивный липовый буфет стоял с вырванными дверками. Чайная посуда, как из мешка, была вытряхнута и разбита. На полу валялись круглые настенные часы. В стенах зияли рваные дыры. В углу стояло разбитое трюмо, и на что бы ни глянул Алеша, все в нем вызывало душевный трепет. Диван, пробитый осколками, завален обвалившейся штукатуркой. Сколько раз отец, сидя на диване, рассказывал Алеше чудесные сказки. Все помнит Алеша. Помнит и то, как отец совсем недавно говорил ему: «Будь, Алеша, честным, люби правду, презирай ложь».

Это было почти два года тому назад. Отец вернулся с работы чем-то расстроенный. Он сел на диван и задумался. Лицо его было невеселое, сумрачное. Машенька еще не спала. Она, точно кузнечик, прыгнула к отцу на диван и, обхватив его шею, поцеловала. Отец враз посветлел лицом и заулыбался. Все помнит Алеша и никогда не забудет тех минут. А вот и стул, на котором всегда сидел отец. Сейчас у стула отломана ножка. На замусоренном столе валяется опрокинутый электрический чайник, поблескивают разбитые стаканы, сохнет хлеб. Да, он помнит этот страшный час. Был воскресный тихий и солнечный день. Мать, Алеша и Машенька пили чай. И вдруг все разом: тревога, воздушный бой, пожары.

Алеша подошел к развороченному окну с выбитой рамой, смахнул с подоконника сор и сел отдохнуть. По комнате гулял ветер, пропахший гарью, пеплом и еще чем-то. Алеша сидел и думал. А думать было не о чем. И думы одна горше другой. Сидит Алеша, и не понять со стороны, как долго он намерен горбиться под тяжестью суровой доли, и хочется ему сказать: «Довольно, Алеша».

Алеша приподнял голову. Его взгляд упал на пустую рамку возле дивана. Он поднял ее. «А где портрет?» Алеша заглянул за диван, но и там не было карточки матери. Алеша прешел в комнату отца. В его письменном столе всегда хранился семейный альбом. Он открыл один ящик, другой. Вот и альбом. Алеша сел в отцовское кресло, раскрыл альбом. Вот папа и мама, а между ними сидит Алеша с большим мячом в руках. У Алеши дрожат руки и судорогу слез сжимает горло. Он крепится, не хочет плакать, но непослушные слезы капля за каплей падают на раскрытый альбом. Алеша дрожащей рукой берет лист бумаги и хочет что-то написать. Он задумался. Слезы капают на стол, на бумагу. В его руках карандаш непослушен, прыгает по чистому листу, ставит точки и тире. Наконец ему удается коряво вывести первые слова, обращенные к отцу: «Милый папа! — дрогнули ребячьи пухлые губы, ниже склонилась голова над листом. — Если ты будешь жив… — слезы мешают писать. — Знай, мамы нет». Алеша опустил голову на стол. Потом тяжело поднял ее, взял карандаш и, размазывая по щекам слезы, дописал: «Мама пропала».

Алеша зарыдал. Рыдал горько; рыдал на всю квартиру, на весь пустой, осиротевший дом. И никто не слышал его рыданий. Лишь ветер в расщелинах выпевал унылую песню да в таинственном шелесте рваной бумаги слышалось что-то грустное и печальное. Где-то совсем недалеко стреляли из автоматов, и пули, свистя, изредка стукались о железную крышу. Алеша ничего не слышал и не мог слышать. Карандаш выпал из рук, глухо стукнулся о настольное стекло, бумага размокла от слез. Он все рыдал. Но вот плач стал тише и глуше. Алеша умолк.

Очнулся он в разгар воздушного боя. Раскрыв глаза, он увидел нечто ужасное. Комната была в дыму. С потолка упал раскаленный уголек. Огонь уже прожег потолок квартиры. Алеша выбежал на балкон. Вокруг дома и далеко от него горели сотни зажигалок. На противоположной улице пылали двухэтажные разбитые домики. Густо сброшенные бомбы, казалось, подожгли все в округе, даже землю и камни.

Алеша взглянул на крышу своего дома. Она была в дыму, ее лизали языки пламени. Алеша вбежал в комнату. Там уже на полу валялись угли и пламя заплескивало входную дверь. Алеша сорвал сумку с гвоздя и выбежал на балкон. Квартира уже занялась. Он глянул на крышу — она уже гремела от жары.

Алеша сбросил сумку с балкона, глянул вниз: прыгать — безумие, но и войти в квартиру опасно. Он перелез через решетку балкона и, уцепившись за железные прутья, начал спускаться на второй этаж. Ноги его повисли в воздухе, но достать до решетки нижнего балкона не могли. Он увидел веревку, на которой мать развешивала белье. «Теперь спасусь», — подумал он. И, напрягая все свои силы, подтянулся на свой балкон. Накинув на голову старый дерюжный половик, Алеша сквозь дым и пламя проскочил комнату и выбежал на лестницу.

* * *

А в этот час гитлеровцы уже просачивались к вокзалу. Павел Васильевич не мог точно знать, кто именно стреляет, но стрельба приближалась к центральной площади. Он спустился в подвал, и, отозвав фельдшерицу в сторону, по секрету сказал:

— Веди людей к переправе. Немцы близко.

Павел Васильевич, кроме сыновней двустволки и патронташа, набитого патронами, ничего не взял из своих домашних вещей. Без всякой боли и жалости он оставил все нажитое за долгие годы. «Сергей наживет себе. А нам зачем? Да и о тряпках ли теперь думать?» Он взял еще чугунок, две столовые ложки и кружку. Положив Лексевну около выхода из подвала, Павел Васильевич с чайником отправился за водой.

— Неужели к Волге прорвались? — все не верилось Павлу Васильевичу.

За водой пошел в балку речки Царицы. Из-за угла сгоревшего здания глянул на широкое дно размытого оврага и тотчас увидел немцев, перебегающих по южному склону балки. А советские бойцы, окопавшись в северном склоне оврага, вели частый огонь по наступающему врагу.

VIII

На ослабленный полк, в составе которого сражалась рота Лебедева, наступали свежие немецкие части. Под Сталинградом танки уже не могли быть тараном (их расстреливали), и роль пробивного клина выполняла авиация.

Командиру авиационной истребительной дивизии полковнику Красноюрченко было приказано сорвать прицельное бомбометание противника. Его дивизия дралась в беспримерно тяжелых условиях. Многие ее аэродромы были уже захвачены противником. С тех пор как противник форсировал Дон и наши войска вынужденно отошли к Сталинграду, полки дивизии кочевали с одного аэродрома на другой, с одной базы на другую. И не раз случалось так, что пилоты, поднявшись с одного аэродрома, в воздухе получали приказание садиться на аэродром другого авиационного полка.

Вражеская авиация бомбила важнейшие коммуникации наших войск, обстреливала подходящие к фронту пополнения. Пилоты дивизии Красноюрченко завертывали в газеты хлеб и колбасу, садились в машины, поднимались в воздух. Истребители бросались один против трех, вели бой лобовыми атаками, открывали огонь с максимально близкого расстояния. Потери людей пополнялись молодыми, необстрелянными летчиками. Полковник Красноюрченко приказывал командирам полков учить людей бою в воздухе и на земле. Он ежечасно держал связь по рации с командирами полков и, спрашивая их, как выполнена заданная операция, ставил новые, более трудные задачи. Воздушная обстановка с каждым днем усложнялась, перевес в самолетах по-прежнему оставался на стороне противника. Оттого все чаще поднимались с аэродромов и все дольше находились в воздухе советские соколы. Командир авиационного полка майор Каменщиков по два-три раза в день водил в бой эскадрильи. Красноюрченко предупреждал его:

— Знаю, что вы отличный истребитель, но вы забываете, что за провал операции полка одним-двумя лично сбитыми самолетами не отчитаетесь. Напоминаю: вы командир полка, не забывайте о своих обязанностях.

— Так точно, товарищ полковник. Я учту ваше замечание.

— Не учитывать, а выполнять требую.

— Так точно, товарищ полковник. Но обстановка может сложиться так, что…

— На то вы и командир полка, чтобы действовать сообразно обстановке. Но знайте: обстановку эту я лично проверю.

— Есть, товарищ полковник.

— Возлагаю на ваш полк охрану переправы через реку Ахтубу. Возьмите под защиту заводские переправы. Вы поняли меня?

Спустя полчаса майор Каменщиков повел в бой девятку истребителей — обстановка потребовала его личного участия в бою. «Юнкерсы» под прикрытием «мессеров» бомбили важную высоту, которая прикрывала подступы к центру города.

Ударная группа из четырех Як-1 атаковала бомбардировщики. Бой продолжался невероятно долго. Каменщиков и на этот раз сбил немецкий самолет.

Действия истребителей майора Каменщикова значительно облегчили положение советской части, в составе которой дралась рота Лебедева, позволили задержать противника на важной высоте, но все же положение ослабленного полка оставалось тяжелым. Со стороны казалось, что в полосе боя вся земля разворочена, размолота, и никаких солдат там быть не могло. Противник кидался на измотанные и обескровленный батальоны с дикой яростью, но все было напрасно — рубеж был неприступен. Тогда противник вновь пошел в атаку. В одну из таких минут Лебедев сам поднял своих бойцов в штыковой бой.

Рядовой Уралец не знал, как он поведет себя в рукопашной, но когда перед ним показались враги, он стал их беспощадно колоть. И никогда он не был так силен, как в этот час. Он не ждал, когда на него нападут, он сам успевал первым наносить удары. Полк с занимаемых позиций не отступил. Тогда противник навалился танками.

В роте Лебедева оставалось немногим более взвода бойцов. Они вступили в неравный бой. Со стороны временами казалось, что уже все потеряно, люди перебиты и защищать позиции некому. Но во всякую такую минуту будто из-под земли выскакивали бойцы и забрасывали танки гранатами. Лебедев, руководя боем, переходил с позиции на позицию. За ним неотступно следовал сержант Кочетов. И там, где надо было сбить спесь с немецких автоматчиков, в дело вступал Кочетов со своим пулеметом. Он занимал новую позицию и с ожесточенным бесстрашием скашивал очумевших от ярости врагов. Кочетов никогда не подводил лейтенанта. Лебедев, наблюдая и руководя боем, вдруг взволнованно вскрикнул:

— Что он делает? Зачем это? — Это относилось к горстке бойцов, действовавших под командованием Солодкова. На них по прямой двигались немецкие танки. Лебедев громко, как будто хотел, чтобы его услышали бойцы, прокричал — Зачем это? Зачем? — Он передал бинокль ординарцу: — Посмотри — кто это ползет?

Ординарец, глянув в бинокль, сказал:

— Это товарищ политрук. Александр Григорьевич. — Издали можно было понять, что политрук спешил залечь под взгорком, из-под которого только и можно подорвать танк. Позади Солодкова ползли еще два бойца.

Танк открыл огонь из пушки. Снаряды, перелетая лощинку, разрывались на линии окопов.

Экипаж танка прощупывал оборону пушкой, прочищал себе дорогу. Солодков все-таки успел подползти к взгорку. Танк не прекращал огня, на минуту задержался. Лежать под свистом снарядов было невыносимо, и Солодков, видя, что ему не добросить противотанковую до врага, вскочил и кинул гранату. Он слышал взрыв, но, прижавшись к земле, не видел, что стало с танком. «А что, если промахнулся?» Ему уже нечем было разить врага, поскольку он бросил последнюю гранату. Танк все стрелял, но вперед не двигайся. «В чем дело?» Солодков не видел, что сорвал гусеницу, и танк, крутясь, стрелял ради острастки. Солодков лежал у всех на виду. К подбитой машине на выручку поспешил второй танк и тотчас прикрыл его пушечным огнем. Стреляя, он продвигался вперед. Вот он все ближе и ближе. Осталось сорок метров, тридцать, двадцать… «В чем дело? Нечем отбиваться?» — нервничал Лебедев. Солодков неподвижно лежал. «Что он — убит? Но почему бойцы молчат? Они не могли быть убитыми».

…Рота в этом бою погибла почти вся. Немногие, оставшись в живых, оказались отрезанными от соседа и, потеряв связь с командованием батальона, вынуждены были отходить в одиночку. Лебедев, пытаясь соединиться с бойцами других рот своего батальона, успеха не имел — танки противника уже хозяйничали на всем рубеже батальона. Лебедев понял, что в этом неравном бою он может оказать сопротивление лишь из хорошо подготовленного к обороне рубежа. И он, отлично зная город, принял решение отступать к центру города.

— Что стало с Солодковым? — спросил Лебедев бойца.

— Нашелся, товарищ лейтенант. Политрук ищет для обороны подходящий рубеж.

Лебедев приказал Уральцу, насколько это возможно, задержать немцев, а сам поспешил к площади Павших борцов. Он решил во что бы то ни стало задержать противника в районе площади хотя бы на короткое время и тем самым дать возможность подойти свежей части.

Из Комсомольского садика, прилегающего к драмтеатру, прибежал сержант Кочетов.

— Товарищ командир, куда нам с пулеметом? — спросил он.

— К театру, — кинул Лебедев. — Пулемет поставьте у главного подъезда.

Здание театра позволяло держать круговую оборону. Из него можно было простреливать все подходы к площади. Лебедев вбежал на сцену, осмотрел зрительный зал, проверил запасные выходы. Стрельба из автоматов и ручных пулеметов близилась. Пули, влетая в разбитые окна, рябили стены фойе. Сержант Кочетов открыл пулеметный огонь. Лебедев крикнул из зрительного зала:

— Что там?

— Немцы прорываются на площадь.

В здание вбежал Солодков.

— Григорий Иванович, что мне делать? — с ходу спросил Александр Григорьевич.

Лебедев сказал:

— Мой рубеж — первый этаж. Твой — балконы. Бери людей и баррикадируй переходы на балконы. Возьми с собой Уральца.

С улицы к Лебедеву прибежал боец.

— Я от Кочетова, товарищ лейтенант. Куда ему с пулеметом?

— Пулемет тащите в театр.

По паркету прогремел пулемет. Кочетов, почувствовав прохладу каменного здания, с облегчением произнес:

— Хорош погребок. Здесь отдохнет душа. Куда прикажете, Григорий Иванович?

— На сцену.

* * *

Павел Васильевич, убитый горем, мало что понимал.

Он вышел к подъезду в то время, когда Кочетов втаскивал пулемет в театр. Сержант, увидев Дубкова, крикнул: «Дедушка! Убьют! Прячься!» И тут с Павлом Васильевичем произошло самое неожиданное: он весь затрясся от гнева и злости. Гнев вернул ему силы, и он, не помня себя, сбежал в подвал и вышел из него с ружьем и патронташем. Гитлеровцы были еще далеко от театра; они мелькали в развалинах, а Павел Васильевич стоял на площадке подъезда и стрелял из двустволки. Из театра выбежал Кочетов.

— Дедушка, побереги патроны! — крикнул сержант.

— Ироды! Душегубы! — проклинал Павел Васильевич насильников.

Сержант схватил Дубкова в охапку и втащил его в театр.

Бойцы захлопнули дверь и, приперев ее сухим бревном, с шумом и грохотом начали кидать на лестницы стулья, вешалки, диваны; заваливали двери и переходы с балкона на балкон; они отрывали ярусные скамейки, выволакивали их к лестницам и бросали на каменные плиты ступенек. Кажется, все уже сломано и свалено в непролазные нагромождения, и тогда Лебедев приказал бойцам встать на огневые позиции. Солдаты заняли двери, лестничные площадки, ложи. Лебедев во весь голос прокричал:

— Товарищи! Мы должны задержать немцев. К нам идет помощь!

IX

Гвардейские полки дивизии генерала Родимцева были посажены на автомашины. Дорога от Ахтубы до Красной Слободы шла по песчаным кустарникам, дубовым рощам, тальниковым перелескам. Весь этот путь перехвачен бесчисленными протоками, ручейками, болотами, камышовыми зарослями. В дождливое время здесь ни проехать ни пройти. Пойменные земли киснут, превращаются в липучее тесто. Но в этот год осень стояла сухая, солнечная, и непроглядная коричневая пыль висела над дорогой днем и ночью, пухлым слоем ложилась на деревья. Подует ветерок, и тогда весь лес закурится пылью. Бойцы задыхались, шматками выплевывали пыль. Они спрашивали друг друга:

— Скоро ли Волга?

— Побаниться захотел?

— А ты как думал? В такой город грешно вступать нечесаным и немытым.

— А дойдешь до него?

— Чудак, я не дойду, ты дойдешь. Или ты первый день в нашей дивизии?

Дивизия двигалась стремительным маршем. Ее бойцы чувствовали, что они особенные воины и на них возлагают большие надежды. Генерал был одет по-армейски просто. В уголках коричневых глаз с добродушным прищуром то сходились, то распускались мелкие морщинки. Выпрыгнув из машины, генерал пошел по сыпучему песку к волжской переправе. На ходу снял фуражку, отряхнулся. Высокий чуб густых волос слипся от пыли, шуршал песком. Он шел неторопливым, но и не тихим шагом. В коренастой плотной фигуре генерала чувствовался характер.

— Широка, матушка, — сказал генерал, поглядывая на Волгу. — Широка. Сколько, по-вашему, товарищ полковник?

— Около километра, товарищ генерал.

— Глазомер… глазомер…

— Вполне возможно, что ошибаюсь. Мы — сухопутники.

— Разок-другой искупаемся, и мы будем моряками. Ши-ро-ка.

Генерал посмотрел в бинокль. В узких улицах, что спускались к Волге, все казалось вымершим. Из спаленных кварталов доносились редкие разрывы мин и нечастая стрекотня автоматов, но двумя-тремя километрами выше по Волге, в районе нефтесиндиката и далее к северу, в рабочих поселках, рвались каменные стены зданий, рвалась рыжая земля. Непрерывный гул и грохот сползал с Мамаева кургана, стелился по реке и замирал в лесах Заволжья.

Родимцев внимательно вглядывался в свой участок, отведенный дивизии армейским командованием. По длине он невелик, но самый сложный. Прежде чем его занять, надо переправить дивизию, а переправив, тотчас вступить в бой и отбросить противника от берега, что и позволит восстановить общую линию фронта, разорванную немецким прорывом.

— По существу, — заговорил генерал, — нам, Иван Павлыч, придется форсировать Волгу. Ну, что же, чем шире, тем лучше для нас. Есть где развернуться. И берег открытый, и стрельбу удобно наблюдать. Взял да и пригнулся, когда заметишь, что пуля на тебя летит. — И совершенно серьезным тоном: — Готовьте полк к делу. Вашему полку занять Дом специалистов, площадь Павших борцов и железнодорожный вокзал. На прикрытие с воздуха не полагайтесь — эта задача возложена на артиллерию. Штаны не сушить, если они у кого окажутся сырыми. Тактика дивизии: с воды на берег, с берега — в атаку.

Гвардейские полки дивизии генерала Родимцева переправлялись через Волгу в город. Волга сверкала огнями. Смрадное небо как будто хлестали в тысячи огненных розг, и оттого огненные полосы непрерывно рассекали багровое небо. Солдаты безмолвно плыли на огонь. Они смотрели на рокочущий город. Суденышки и паромики, тихо шумя моторами, бороздя Волгу, возили воинов на правый берег. Порой взрывы снарядов и мин сбрасывали гвардейцев в Волгу. Живые плыли дальше.

Левобережье полыхало зарницами. Оттуда неумолчно била советская артиллерия, прикрывая переправу солдат. Солдаты теснились друг к другу. Бойцов окатывали холодные фонтаны. А тяжелые волны, набегая на паромик, отворачивали его, но суденышко, беря прежний курс, плыло дальше, к горному берегу, на вершине которого уже хозяйничал враг, прорвавшийся в центральные кварталы города.

Первый батальон гвардейского полка Елина под командованием старшего лейтенанта Червякова переправился в районе мельницы и пивного завода. Комбат Червяков с ходу повел батальон в атаку. Внезапность ошеломила немцев. Они послали на переправы авиацию. Генерал Родимцев приказал командиру полка перенести переправу других батальонов в район металлургического завода, где высаживались другие полки дивизии.

Первый батальон, не оглядываясь, полез в гору и, одолев крутизну ее, вцепился в первые прибрежные кварталы. Батальон, окрыленный успехом, штурмовал врага с предельным напором и отвагой. Комбат Червяков не помнит такого боя, такого успеха, и кажется ему, что у него не батальон солдат, а целый полк. «Вперед, товарищи! Вперед!» — покрикивал комбат.

Противнику казалось, что наступление русских ведется не батальоном, а целым полком отборной гвардии. Батальон уже подходил к Комсомольскому садику, на краю которого виднелся пылающий драмтеатр. Солдаты Червякова перехватывают улицу Ленина, вбегают в садик и одним броском занимают здание областного Совета. Позади гвардейцев остался километровый путь. Батальон продолжал двигаться в сторону вокзала. Гвардейцы уже растеклись по тесным дворам самых крупных зданий города. Здесь, стена к стене, стоят гостиницы, многоэтажные корпуса государственных учреждений. Правее распростерлась площадь Павших борцов. Здесь отовсюду слышится беспорядочная стрельба.

— Вперед, герои! Вперед!

Комбат приказал командиру первой роты Драгану штурмовать Привокзальную площадь.

— Справа будет наступать вторая рота, — пояснил обстановку Червяков. — Назад не оглядываться— Комбат повернулся лицом к Волге. Левее центральной площади, между домами специалистов, расположенными на высоком берегу Волги, шел жаркий бой. — Слышите? Это наши наступают. К утру соединимся со своим полком.

Утро совсем уже близко. Над Заволжьем светлел восток. Еще пройдет какой-нибудь час, и луч восхода перевяжет золотом Волгу, глянет на поле битвы, в последний раз обласкает навеки уснувших многих воинов.

На рассвете командир третьей роты Колеганов доложил комбату, что противник стремится выбить его из угловых зданий и, простреливая улицу, хочет разрезать роту.

— Держаться.

Батальон ворвался в вокзал и на этом прекратил наступление, оказавшись в полуокружении. Противник, поняв, что прорвавшаяся часть численно невелика, начал предпринимать одну атаку за другой. Батальон отбивался весь день. Связные из полка не вернулись, и доходили ли они до него — неизвестно. Комбат знал, что полк уже недалеко, час соединения близок, и комбат повел наступление в сторону своего полка. Враг, разгадав замысел Червякова, предпринял яростные контратаки. Батальон начал отходить к вокзалу. Наступили сумерки. Комбат пишет донесение, посылает его на последнем танке. Но и танк не вернулся. На исходе были боеприпасы. Комбат приказал командирам рот:

— Каждую пулю — в цель. Так и сказать солдатам. Наши уже близко от нас. Слышите?

Гвардейский полк Елина, с час на час развивая успех, продвигался в центральные кварталы города. До вокзала оставалось рукой подать. Немцы, чтобы не дать возможности пробиться Елину к окруженному батальону, ввели в бой свежую часть. Полк замедлил наступление.

X

Противник не мог смириться с потерей вокзала. С рассвета он послал авиацию на его район. Взрывы в щепу крошили вагоны, стоявшие на путях, рвали и крючили рельсы, отваливали углы и стены у привокзальных строений. Со второго захода гитлеровцы подожгли паровозное депо. От него пламя перемахнуло на товарный состав, застрявший на подорванном пути. Огонь, перемахивая с вагона на вагон, пошел стеной по станционным путям и, добравшись до пешеходного перекидного моста, подпалил его. Искры, раздуваемые ветром, полетели в вокзал сквозь пустые проемы окон и дверей. На гвардейцев повеяло гарью и смрадом. От прямого попадания занялся и сам вокзал, и гвардейцы, покидая подвальные помещения, пробивались сквозь огонь и дым. С этой минуты вокзал стал ничейным. Бойцы переселились в багажные строения, что стояли на левом крыле вокзала.

Драган прикинул, что вокзал не скоро прогорит и лезть в раскаленные стены на груды кирпича, прикрытые золой и пеплом, охотников не найдется. Он правильно понял, что смертный спор развернется на флангах. Заняв багажные склады, гвардейцы через центр города перекрыли врагу выходы к Волге, к ее причалам и переправам.

Червяков, оставив за себя старшего лейтенанта Федосеева, отправился в район вокзала. На месте он убедился в том, что оборона батальона слабая. Баррикады, перекрывающие улицы, удобны лишь для защиты от легкого оружия. Комбат приказал упрочнить, как он выражался, баррикады тавровыми балками, вагонными скатами, стоявшими в тупике станции.

Начался аврал. Из развалин выносили все, что могло пригодиться для утяжеления баррикад, — железо, камни, батареи, котлы, балки. Решили в первую очередь усилить баррикаду через улицу Гоголя, по которой противник может прорваться к площади, а через нее выйти к центральной волжской переправе. К баррикаде потащили обгорелые кровати, денежные ящики. Тяжелые балки тянули артелью.

— Раз-два — взяли! А ну еще: раз-два…

Пошли шутки:

— Иван, не надрывайся, кишки порвешь.

— Не порвет. Он со сноровкой. Кузьма тянет, а Иван на Кузьме виснет.

— У Ивана уже лоб мокрый, а ты только языком чешешь.

— Язык делу подмога. Ты не серчай, Иван!

— Много чести, дружок. Давай сменим пластинку.

— Есть сменить… Раз-два — взяли! Взяли!..

Над Привокзальной площадью показался вражеский самолет-разведчик. Червяков посмотрел на часы.

— День божий начинается, — промолвил он, поглядывая на самолет. — Через полчасика жди гостей.

В этот день Червяков уже не заглядывал к себе в штаб, размещенный в универмаге, он ходил и ползал из роты в роту. Его батальон теперь полностью дрался в привокзальном районе. Его бойцы ушли в укрытия, залезли в подвалы с прочными перекрытиями, спрятались в щели, и все же батальон терял людей убитыми и ранеными. «Юнкерсы», не снижаясь, сбрасывали что-то странное и неуклюжее. И это странное, оторвавшись от самолетов, неслыханно дико выло и свистело. Невообразимый, пронизывающий душу рев, приближаясь к земле, набирал дьявольскую силу и давил на нервы с дьявольской силой.

— Вот это дает, — говорил Кожушко, ординарец Драгана. — Вот это концерт. Такого я еще не слыхивал. А ты, сержант?

— Все внутренности выворачивает, — в тон Кожушко ответил сержант Городецкий. — Знаешь, все кишки тянет.

— И у меня вроде накручиваются на барабан. Как пойдем в атаку без кишок?

— В атаке раскрутятся.

На площадь с грохотом и визгом что-то намертво врезалось в землю. От удара не пошло ни огня, ни дыма, ни взрыва.

— Гляди-кося, — изумленно произнес Кожушко, — вагонный скат.

За вагонным скатом с резким звоном шлепнулась и сплющилась стальная цистерна. Потом, грузно кувыркаясь, загрохотали котельные листы.

Едва стихли взрывы, как немцы пошли в атаку, и вновь завелась машина войны. И все, что не относилось к ней, отступало, проваливалось в бездну времени. Да и ощущение времени утрачивалось. Во внимание принимался лишь быт войны. Велся учет убитым и раненым, оружию, патронам и снарядам, сухарям и фляжкам воды, этажам и лестницам, отбитым у врага и оставленным противнику.

«Надо сократить рубеж, — решил для себя Червяков. — Сократить и перейти к круговой обороне». Ему совершенно несомненным казалось, что угловые здания по улице Гоголя, что против вокзала, должны быть гвоздем обороны батальона. Из них можно было простреливать всю Привокзальную площадь и соседние с ней пристройки.

Немцы наступали. Червяков, видя, как его оборона трещит и разваливается, послал бойца к Федосееву, приказав ему вести в район вокзала всех бойцов и командиров, находившихся при штабе. А тем временем два фашистских танка уже вышли на Привокзальную площадь и отсюда, не сбавляя скорости, помчались к улице Гоголя. Танки, наткнувшись на баррикаду, не смогли с ходу развалить ее, но автоматчики, соскочив с брони, без боя заняли баррикаду. Чего комбат боялся, то и случилось — батальон разрезали, путь к Волге оказался открытым. Федосеев к баррикаде подошел вовремя. Его отрядик перекрыл улицу и преградил путь к Волге. Танки, пытаясь разворотить баррикаду, сами попали под огонь Федосеева и были сожжены, а десантники полностью истреблены.

— Добре, — с облегчением произнес Червяков.

Но это облегчение было кратковременным. Немцы успели занять вокзал. Червяков, поняв, что настала критическая минута боя, повел гвардейцев в контратаку. Червякова пытались удержать, но он, оттолкнувшись плечом, пошел в голове штурма.

— Вперед, товарищи! — покрикивал Червяков. — Вперед!

Червяков, высокий, молодой и сильный, с широченными плечами, колол врагов без промаха. Перед его махиной гитлеровцы со страху бросали винтовки, падали к его ногам. А комбат, переступая через поверженного, шел дальше.

— Вперед, товарищи! Вперед! — воодушевлял он бойцов. Он еще ни разу не испытывал такого подъема духа, как в этот раз. Бывал он в атаках не однажды. Хаживал в штыковую еще против японцев на озере Хасан. Многое бывало, и все же такой силы и ловкости в его прошлом не было.

Повсюду слышался звон касок, стук кованых сапог, глухое падение тел. Слышались предсмертные вздохи, слышался кровавый хрип. Люди — в лужах крови, с раскинутыми руками, обнявшими землю.

Немцы не выдержали страшного боя, и вокзал вновь оказался в руках батальона, но ненадолго. Враг обрушил на вокзал ливень огня — с земли и с воздуха. Росли потери. Командиры рот, взводов выходили из строя. Тяжелую контузию получил и сам Червяков. Его переправили за Волгу. В командование батальоном вступил Федосеев. Но и ему недолго пришлось командовать. Двадцать первого сентября, на седьмой день сражения, в районе вокзала немецкие танки прорвались через улицу Гоголя и окружили штаб батальона.

Драган приказал Городецкому со своим взводом идти на выручку Федосеева. Отрядик в двадцать человек при пулемете и противотанковом ружье благополучно проскочил в садик, что прилегал к универмагу.

Улицу между садиком и универмагом перебежали единым духом. Сержант замыслил прорваться к Федосееву через полуразрушенную гостиницу, которая примыкала к магазину. Городецкий намеревался провести отряд по задворкам, но он не знал того, что единственный выход из универмага во двор был уже блокирован вражескими танками и пехотой. Танки из пушек рушили подвал и нижний этаж. В короткие минуты тишины, когда умолкал грохот разрывов, из универмага доносились возбужденные крики. Федосеев и все, кто с ним был, поднялись из подвала на первый этаж и отбивались до последнего.

Гитлеровцы вкатили противотанковую пушку и начали рушить лестницу. Держаться на лестничных переходах было невыносимо, и Федосеев крикнул:

— За мной! Вперед!

Бойцы скатились с лестничных маршей и бесстрашно кинулись на врага.

— Не отступать, товарищи! — приказывал Федосеев. — Куда побежал, куда? — гаркнул он на бойца, кинувшегося к немцам.

Федосеев обманулся, плохое подумав о бойце, — у гвардейца выбили из рук винтовку, и он, чтобы не быть безоружным, подхватил немецкий автомат. С Федосеева слетела каска; его лицо, потное и пыльное, избороздили густые потеки крови; от крови слиплись волосы, завьюженные кирпичной мутью, но он не чувствовал боли в ранах. «Пушка… Пушка!» — крикнул он бойцам. Те сразу поняли, что от них требует командир, и кинулись на пушку. Смельчаков срезали автоматным огнем, и только одному удалось добежать до пушки, но и тот в беспомощном состоянии перевесился через ствол пушки и, малость повисев, нехотя свалился на пол.

Федосеев с гранатой в руке пополз к пушке. По нему нельзя было палить из пушки, и из автоматов его не взять — он прятался за навалы обвалившихся перекрытий. За командиром ползло несколько бойцов. Федосеев, оглянувшись, махнул им рукой, дескать, спешить надо, спешить. Федосеев неожиданно вскочил и, в одно мгновение оказавшись перед щитом пушки, кинул в орудийный расчет гранату. Под грохот разрыва солдаты подбежали к пушке. И пушка была взята…

— Заряжай! — приказал Федосеев.

Заряженную пушку развернули и ударили по врагу.

— Бей, не жалей! — горячился Федосеев.

Били до тех пор, пока не вышли снаряды.

В эту минуту откуда-то сверху затрещал автомат. Федосеев покачнулся и упал.

…Не облегчили судьбу федосеевцев и люди сержанта Городецкого.

Сам Городецкий, обливаясь кровью, исступленно кричал: «Вперед, товарищи! Вперед!..» Бросал гранаты и шаг за шагом продвигался. Не стало гранат, пошли в дело штык и приклад. Сержант упал. Он силился подняться и не мог. «Братцы, поднимите…» Его подняли. Поставили на ноги. Он опять упал. «Поднимите, — хрипел сержант. — Поднимите. Хочу стоя… сто-о-я…» Его повели под руки. Полуживой, полумертвый, не покидая своих, шел вперед и вперед.

И все-таки не дошел. Никто не дошел.

…С двадцать второго сентября батальон перешел на подножный корм. Драган, самый старший по званию, приказал взять на учет каждый патрон, каждый сухарь и особенно беречь каждый литр воды. С водой было сущее бедствие. И Драган, подобрав несколько гвардейцев, приказал им во что бы то ни стало разыскать воду.

Бойцы в полуразваленном подвале каменного дома наткнулись на какие-то пузатые бочки. С трудом передвинули одну бочку ближе к свету. Малость тряхнули. Она была полна. Не долго думая, вышибли шпунтовую пробку. В нос ударило спиртным. Бойцы под верхнее донышко дали выстрел. Из дырки потекло вишневого цвета вино. Подставили один котелок, второй — дырку забили газетной пробкой. Бойцы приложились к котелкам. Раз глоток, второй, третий — не оторвешься.

— Хватит, — сказал один.

— Будя, — согласился другой. — У тебя сколько? — заглянул в свой котелок. — Не лишнего хватили?

— Пока не развезло, давай скорей доложим старшему лейтенанту.

— Котелки-то надо долить.

Драган дух спиртного почуял сразу.

— Вы пьяны? — строго сказал Драган.

— С голодухи, товарищ…

— Доложите толком. Откуда вино? Я вас за водой послал, а вы… — помолчал, подумал. «Вино тоже пригодится», — про себя решил он. — Сколько бочек?

— Две полные, товарищ старший лейтенант.

Бочки живой рукой перекатили в подвал своего рубежа и поставили к ним часового. Драган распорядился разнести бойцам по стакану пахучего вина. Не прошло и четверти часа, как батальон загомонил весельем. Более того, затянули песни про широкий Днепр и про Волгу матушку-реку. Драган встревожился. «Черт возьми, — заворчал он на себя. — Надо прекратить. А впрочем, пускай душу отведут».

Гитлеровцы, заслышав пение русских, немало удивились тому.

И было чему дивиться: люди в окружении — и вдруг песни. А песни все широкие да раздольные. Пели самозабвенно, со слезой на глазах. Пели и думали о своем, о самом близком и дорогом. Каждому виделось то, чего забыть невозможно, без чего жизнь лишена всякого смысла.

Смолкла песня. Стало тихо. Но вот кто-то громко крикнул:

— Давай «Катюшу».

И заиграла «Катюша», завела веселый хоровод, кинула солдат в перепляс под полуобожженную двухрядку, подобранную в подвале. Она шипела и хрипела худыми мехами, пищала расстроенными голосами, но дьявол с ней — все же гармонь. Свист и хохот вокруг, и пыль столбом.

— Давай-давай!

И давали, размочаливая разношенную обувочку. И давали, подсаливая всякие коленца ядреными частушками; и давали под смех и гогот расходившихся. Драгану наконец это стало невмочь и он крикнул:

— Товарищи, хватит!

И враз потух озорной пляс и смех.

Драган распорядился во что бы то ни стало найти воду. Ее нашли в садовом бассейне возле театра. Воду за ночь вычерпали касками, горелыми ведрами, тазами, кастрюлями и раздали бойцам. Потом Драган приказал поднять над рубежом красный флаг.

— Увидят наши, поймут, что мы живы и бьемся.

С рассветом по флагу немцы открыли огонь из пулемета. Стреляли усердно. Флаг, к досаде врага, трепетно развевался. Алое полотнище, пробитое свинцом, держалось на водопроводной трубе, заменявшей древко. Полощущийся флаг до ярости злил фашистов, и они, бесясь, густо строчили по нему. А бойцы, поглядывая на флаг, радовались:

— Живет наш флаг, живет!

В восемь утра все вокруг загремело и загрохотало. Противник повел огонь по огневым точкам и по всем укреплениям. Прямые удары дырявили прочные стены, а хилые — заваливались, образуя из обломков курганы мусора. Выбывали из строя бойцы и командиры. До вечера продержались.

Драган сказал своему верному Кожушко:

— Пойдешь в разведку. Будем пробиваться к своим.

В ночь на 26 сентября остатки батальона покинули здание кафетерия и двинулись в сторону Волги. На полпути к разведанному дому, который решено было занять под оборону, послышались шаги и строгий оклик, смысл которого не трудно было отгадать:

— Кто идет?

Драган, не долго думая, негромко начал подсчитывать ногу:

— Айн… цвай… драй… айн, цвай, драй… айн, цвай, драй…

Со стороны странным могло показаться то, что, несмотря на команду, четких шагов не выходило, слышался лишь шорох усталых ног. Но хитрость на короткое время ввела в заблуждение немецкого часового, и, пока он приходил в себя, гвардейцы успели пересечь улицу и занять на набережной многоэтажный каменный дом.

Рано утром Драган, собрав бойцов, сказал:

— Мы, товарищи, свою задачу выполнили. — В голосе Драгана звучала сама правда. В этой правде никто не сомневался. — Мы ровно на десять дней задержали немцев. Не дали им выйти к Волге. К переправе. Мы выиграли время. Время, товарищи. — Помолчал. — Нас осталось двадцать человек. Есть немного патронов. Исправен станковый пулемет, и одна лента к нему, — обвел бойцов изучающим взором. Гвардейцы молчали. — Мы можем продолжать борьбу на этом рубеже. Но есть и другой путь — оставить этот дом и пробиваться к своим.

Первым отозвался Григорьев, самый рослый и самый сильный солдат. Он снял каску с запотевшей головы и, малость помедлив, сказал:

— К своим не пробьемся. Все поляжем. Перещелкают нас, как куропаток.

— Я не согласен, — возразил самый молодой боец. — Надо к своим пробиваться. Кто-нибудь да прорвется. Не бывает так, чтобы никто… не бывает…

К Драгану подбежал запыхавшийся боец.

— Товарищ командир, немцы идут, — сказал он. — Целой колонной. С песнями. Прямо на нас.

— По местам! — скомандовал Драган и побежал к пулемету. Глянув в амбразуру, он своим глазам не поверил. В сотне метров шли густой колонной немцы. Это, видимо, было какое-то свежее подразделение. Драган, не теряя времени, застучал из верного «максима» по гитлеровцам. Поднялись крики, шум, вопли. Драган всего этого не слышал за стукотней пулемета. Он строчил до тех пор, пока из разогретого ствола не вылетела последняя пуля.

— Все, — сказал он, взмокший от волнения.

Не прошло и получаса, как невдалеке послышался шум танков. Танки вышли на набережную и оттуда, с близкого расстояния, начали крушить последний рубеж Драгана. Драган приказал всем бойцам спуститься в подвал.

Оставаться наверху было совершенно невозможно, и Драган тоже поспешил в подвал. И едва он сбежал по каменным ступенькам, как над головой что-то обвалилось и все вокруг задрожало и затряслось. На бетонное перекрытие громыхнуло что-то тяжелое, глыбистое. Казалось, что под этим грузом все подломится и рухнет. Под этой громадой хотелось сжаться, превратиться в песчинку.

Все мог допустить Драган, но только не это. Вот какое в жизни бывает. «Заживо похоронены, — думалось ему. — Какой безвестный конец». «И не узнают, где могилка моя» — припомнилась ему давняя песенка беспризорников.

А над головой все бухали и рвались вражеские снаряды, от которых, не переставая, глухо сотрясалась груда завала. Мгновениями казалось, что нависшая глыба становится все грузней и давит на перекрытие с нарастающей тяжестью и перекрытия вот-вот подломятся. И тогда — конец. «Сколько нас?» — подумал Драган. Он посчитал: оказалось двенадцать бойцов.

Обстрел рубежа, продолжавшийся довольно долго, внезапно оборвался. Послышался рев моторов. Ясно было, что к дому вплотную подошли танки. Драган предупредил: «Товарищи, молчать». Он был уверен, что немцы непременно обшарят рубеж самым тщательным образом и подорвут подвал, если обнаружат их. Тишину наверху вдруг разорвала автоматная трескотня. Без труда угадывалось: в дом вошли автоматчики. Послышался стук и топот по всему этажу, сопровождаемый короткими очередями. Вот кто-то подошел к завалу. Остановился. Потом раздался голос:

— Русский иесть?.. Не молчай! Русский иесть?.. Не молчай! Плен даем! Живой будишь! — Постоял, помолчал и удалился от завала.

Гвардейцев душил кашель, но они крепились; их тревожили раны, но они терпели. Наконец, убедившись, что в доме немцев не осталось, Драган, нарушив молчание, тихо спросил ординарца:

— Сколько у нас воды?

— Литровая фляга, Антон Кузьмич. По три глотка на брата.

О хлебе старший лейтенант — ни слова. Без хлеба можно перетерпеть два-три дня, не в диковинку, а вот без воды совсем худо.

Драган приказал:

— Спать, товарищи. Всем спать. Ночью будем работать.

Бойцы улеглись, но всем им было не до сна — давили тревожные мысли: «Как выбраться из этой могилы? Хватит ли сил выжить без хлеба и воды?» Мысленно прощались с большой землей, с белым светом, с родным домом; прощались с недожитой юностью, с ее светлыми планами и надеждами; прощались с сокровенными тайнами души, с мечтами о любви.

Утомленных бойцов все же сморил тяжелый сон, и подвал заполнился густым храпом. Не спали лишь двое: Драган и тяжело раненный боец. Драган достал из кармана блокнот с ручкой и, включив фонарик, начал писать донесение командиру полка. Старший лейтенант писал о том, что от батальона осталось двенадцать человек. Половина из них — тяжело ранены. «Мы наглухо замурованы в подвале последнего рубежа, — продолжал он писать. — Нас завалило. У нас нет ни хлеба, ни воды, ни патронов. Мы пытаемся выбраться из склепа. Ну, а если не осилим завала и задохнемся, не поминайте нас лихом. Мы бились до последней возможности.

Среди нас не оказалось ни одного малодушного».

Драган закрыл блокнот и, сунув его в карман, привалился к бетонной стене подвала. Он устал от волнений и душевных мук. Он — человек. И как человек, не терял надежды выжить, вернуться к труду, к борьбе, к личному счастью. Никогда, никогда он не ощущал такой жажды жизни. Никогда, никогда он не представлял, как дорога ему жизнь со всеми ее бесценными благами. Сколько добра и света в ней; сколько чудесной красоты в одном лишь луче солнца, и сколько свежести в капле утренней росы; сколько нежности в шелесте тучных полей Украины, и сколь мила певучая песня родного края. «Неужели всего этого он больше не увидит?» Он опять приткнулся к шершавой стене и очень скоро погрузился в состояние дремоты, глухой и тяжелой.

Теперь не спал лишь один боец. Дождавшись полной тишины, он рылся в карманах, слышно было, как он что-то перебирал и выкладывал из них.

Зашуршал коробок спичек. Вспыхнула спичка, и пламя тускло осветило подвал и людей. Воины спали вповалку. Раненый зажигал спичку за спичкой, шепотом читал письмо, подолгу останавливаясь на самых трогательных словах. «Вася, — шевелил он губами, — я жду тебя. Я уже писала тебе… Я ни на кого тебя не променяю. Ты мой самый… самый желанный».

Погасла последняя спичка. Слышно было, как он поцеловал письмо и замолк. Но спустя минуту-другую Вася в могильной тишине проникновенно прошептал: «Катя… милая… люблю… Ты слышишь?.. Люблю…»

Вася не дотянул до рассвета.

Во втором часу ночи Драган разбудил папашу.

— Пора за работу, — сказал он ему. — Кирпичи будем относить в дальний угол. Добра этого тут вагоны. Здоровые встанут цепочкой, а раненые пускай помогают сидячим порядком.

Кожушко лучом фонарика прошелся по лицам спящих.

— Вставайте, ребятки, — сказал он тихо. — Вставайте, молодчики!

Началась изнурительная страда. На каждый выброшенный кирпич сверху валилось два. Изнемогая, бойцы падали на цементный пол, отдыхали и вновь брались за кирпичи.

Так прошла ночь, пришел рассвет, взошло солнце, а у драгановцев без перемен — темь, духота, усталость и нестерпимая жажда. На вторые сутки уже кружилась голова, дрожали руки и ноги, более слабые впадали в обморочное состояние — становилось нечем дышать. Половина подвала уже забита мусором, а гора щебня и мусора все так же висела над выходом. К концу вторых суток, когда уже у людей едва хватило сил подняться, толща вдруг с шумом обвалилась и в подвал хлынул свет.

— Свет!.. Свет!.. — закричали гвардейцы. Им хотелось плакать от радости. — Свет. Свет, — счастливо шептали бойцы.

Драган приказал:

— Наверх не вылезать. Выйдем ночью. Будем ждать темноты.

Ночью первым покинул подвал Кожушко — он пошел в разведку.

— Проберемся, — сказал он, вернувшись. — На берегу лежат сплоченные бревна. Давайте выбираться. Ты, Антон Кузьмич, одолжи свой кинжальчик. В одном местечке, у товарняка, немецкие часовые. Их надо убрать.

Кожушко, подныривая под вагоны, подобрался к часовому и одним ударом намертво свалил его. Потом снял с убитого шинель, надел ее и смело пошагал к другому посту. К своим вернулся с двумя немецкими автоматами.

На хлюпающий плотик уселись вшестером, столько дошло до Волги с последнего рубежа.

Плыли долго и побаивались, как бы не прибило их к правому берегу. Как бы не попасть прямо в лапы к немцам.

Брезжил рассвет. Плотик, наткнувшись на отмель, остановился.

— Приехали, — сказал Кожушко и ткнул шестом в воду. — Мелко. До гашника — не больше. — Он снял сапоги, брюки и побрел к берегу.

Не прошло и десяти минут, как Кожушко крикнул:

— Снимайтесь с якоря. Тут близко остров.

Батальон числом в шесть гвардейцев переправился на остров Голодный. На острове, в гуще леса, стояли советские зенитчики. Батарейцы приютили гвардейцев, досыта накормили их и уложили спать. Проснулись поздно. Драган увидел Волгу, голубое небо и солнце. Сегодня оно ослепительно яркое и горячее.

— Как хорошо, что есть на свете солнце, — промолвил Драган.

XI

Лебедева из театра вынесли на берег Волги в районе гвардейской дивизии генерала Родимцева. Шли всю ночь. Людей вел Павел Васильевич. Он, как никто другой, знал каждый дом и каждый закоулок; на его глазах перестраивался и менял свой облик город. В десятках метров от гвардейцев Елина люди Лебедева наткнулись на немецких часовых. Пришлось задержаться и пустить в дело кинжалы. Уралец и Кочетов втихую расчистили путь к своим.

— Спасибо вам, Павел Васильевич, — поблагодарил Лебедев Дубкова. — Я вас представлю к награде.

— Никакой мне награды. Ты сын Ивана Егорыча, а мне он друг. Это и есть моя награда. И Алеша мне дорог. Все вы мне роднее родных.

Лебедева снесли в санитарный блиндаж на перевязку и там распрощались с ним. Всех дольше задержался в блиндаже Павел Васильевич. Лебедев просил его непременно сходить на тракторный, к Ивану Егорычу, узнать, не нашлась ли Анна Павловна и не живет ли у деда Алеша.

— О чем разговор? Обязательно схожу. На тракторном у меня своя болячка — там мой Сережа. Сейчас же покачу. Там и останусь. Нет у меня теперь другого пристанища. Дом сгорел. Лексевну убили. В Сергее теперь моя судьба, — голос его задрожал, и на глазах заблестела слеза.

— Ну что же, сынки, покурим, и я пойду на тракторный, — грустно заговорил он. — Хочется мне вам подарить что-нибудь на прощание. — Павел Васильевич пошарил в карманах. В них, кроме хлебных крошек, ничего не оказалось.

Зато Кочетов подарил ему зажигалку.

— Бери, Павел Васильевич.

— Спасибо, Степа. Ну, сынки, попрощаемся, и я пойду потемнышку, а то днем задержка может случиться. Опять начнет летать. Куда вы теперь?

— Здесь останемся, — сказал Солодков. — Пойдем в гвардейскую к генералу Родимцеву. Думаю, не прогонит. Передай привет краснооктябрьцам.

Павел Васильевич зашагал берегом Волги. Он шел и оглядывался. Ему все казалось, что на него смотрят и что-то говорят о нем. Погруженный в тяжелые думы, он не заметил часовых, и его строго окликнули:

— Стой, кто идет?

Павел Васильевич вздрогнул от неожиданности, остановился. Часовой крикнул резче:

— Кто идет?

— Свой. — Павел Васильевич смело пошел к часовому.

Часовой щелкнул затвором:

— Стой! Стрелять буду!

— Фашисты стреляют, и свои тоже? — рассердился Павел Васильевич.

— Здесь нельзя, — мягче сказал часовой. — Пойди другим путем.

— Это каким — через фашистов, с поднятыми руками?

Павел Васильевич обиделся. Он круто повернул назад с досадой и раздражением. Но скоро все отмякло. «Ничего не поделаешь — служба». Павел Васильевич прошел на берег Волги, умылся и, передохнув, пошел искать себе ночлег. Он залез в полусгоревший вагон и там скоро захрапел. Проснулся поздно. Выпрыгнул из вагона, изругал себя: «Непутевый ты человек, старый хрыч. В такое время и так свистеть носом». Он торопливо зашагал в сторону тракторного. В том месте, где ночью остановил его часовой, Павел Васильевич заметил большое оживление. К прибрежной горе, за которой стояли сожженные керосиновые баки, бойцы подносили бревна, рельсы, доски. По крутому скату горы они стаскивали к Волге кровельное железо, сносили стулья, столики. В горе рыли землянки. «Э-э… вон оно что… быть здесь штабу». Особенно людно было у подошвы горы. Сюда, в ее зев, вносили брусья, шпалы, кирпичи. Из горы на тачках вывозили сырую пахучую глину. «Самостоятельно. Пещеру, значит, прорывают». Пещера за ночь ушла далеко в глубь горы. Под орудийный гул и рев самолетов саперы заканчивали добротную штольню. Павел Васильевич невдалеке от штольни остановился. К нему подошел боец с автоматом.

— Вам что нужно, папаша? — спросил боец.

— Хочу на тракторный пройти. Сын там у меня…

— Теперь не время по гостям ходить. Документы имеете?

Павел Васильевич полез в боковой карман за паспортом.

Офицеры, проходившие неподалеку, обратили внимание на Дубкова, а один из них спросил Павла Васильевича:

— В чем дело, папаша?

— Да как же, товарищ капитан. Два сына у меня: старший — летчик, младший, Сергей, танками командует на тракторном, и сам я вроде не из последних.

— Пойдемте со мной, — сказал капитан и подвел Дубкова к группе командиров.

— Здравия желаю, товарищи командиры, — четко поздоровался Павел Васильевич.

— Здравствуйте, отец, — ответил старший начальник, пристально поглядывая на Павла Васильевича, на его ружье. — На охоту собрались?

— Нет, с охоты иду, — с достоинством ответил Павел Васильевич.

— А где дичь?

— В театре осталась, — едва проговорил он и покачнулся.

Командир взял Павла Васильевича под руку и повел его в блиндаж.

— Садитесь. Будем знакомы — генерал Родимцев.

Павел Васильевич привстал, но генерал положил руку на плечо Дубкову и усадил его на обгоревший стул. Генерал попросил старика рассказать ему, что он видел в центре города. Павел Васильевич суть дела изложил обстоятельно и толково.

— Так это вы вывели лейтенанта и политрука?

— Я, товарищ генерал. Где они теперь?

— Направлены в гвардейский полк Елина. — Генерал встал. Поднялся и Павел Васильевич, но Родимцев усадил его на тот же обгоревший стул. Генерал позвал своего адъютанта.

— Познакомьтесь, — показал Родимцев на старика. — Это Павел Васильевич Дубков. Коммунист, старый партизан. Участник баррикадного боя в театре Горького. Это он вывел из окружения двоих офицеров и сержанта с бойцами. Оформите документы о награждении Павла Васильевича Красной Звездой.

Родимцев подошел к Дубкову.

— Спасибо вам, Павел Васильевич, — генерал крепко пожал ему руку. — Вы не хотите у нас остаться?

Павел Васильевич не сразу ответил. Не чаял он такого, ни о какой награде не гадал. Справившись с волнением, спросил:

— А что мне делать у вас?

— Вы хорошо знаете город?

— Я, товарищ генерал, как гончая, каждый дом по запаху учую.

— Вот и хорошо. Вот это нам и нужно. Я вас направлю к тому же полковнику, к которому направил ваших друзей. Полковник вам понравится.

— А Сергея, сына моего, не определите? Он на тракторном воюет.

— Не обещаю, Павел Васильевич, но подумаю.

Из блиндажа генерала Родимцева Павел Васильевич вышел помолодевшим. Ему принесли котелок мясных щей и котелок вареного картофеля. Никогда в прошлом так вкусно не пахли щи, как теперь, и никогда прежде не вызывали они такого аппетита. После ресторанного, можно сказать, обеда Павел Васильевич закурил, побеседовал с солдатами, сколько нужно для первого знакомства, и, получив провожатого, отправился к полковнику.

Блиндаж командира полка Елина находился на берегу Волги в расположении третьего батальона. Батальон занимал мельницу на крутом, почти отвесном берегу в ста метрах от Волги. Эта мельница и несколько жилых домов были передним краем обороны и левым флангом армии, на плечи которой возложена оборона города. Враг против вокзала вышел к Волге и пополам разрезал и фронт и город. Центральную и северную части города, протяженностью в двадцать километров, обороняла армия Чуйкова, южную — полки генерала Шумилова. Связь между армиями поддерживалась через левый берег Волги. Линия обороны, занимаемая батальоном, походила на посадочный знак, обращенный своей крестовиной на юг. Крестовина пересекала Смоленскую, Республиканскую, Пензенскую улицы, наглухо закрывала противнику выход на площадь Девятого января. Попытки батальона улучшить свои позиции успеха не имели, и все-таки батальон, прикрывая левый фланг своей армии, не давал гнуться подкове, в которой оказалась армия Чуйкова, прижатая к Волге.

Павла Васильевича, несмотря на все его возражения, отвели в штабную столовую. Молодой повар, взглянув на гостя, подумал: «Старик, видать, вострый и супов разных за свою жизнь выхлебал не одну ротную кухню». Павел Васильевич решительно отказывался от щей и от жареной рыбы. Но повар, зная, что Дубков встретится с полковником и тот непременно спросит, накормлен ли старик, настаивал на своем:

— Я все-таки угощу, папаша.

— К чему такое беспокойство? Я по солдатским дорогам выходил двадцать пять лет. Я сам выпрошу, когда захочу.

Посыльный от полковника пришел за Дубковым близко к полуночи.

В блиндаже Елина стояли две железные койки, прикрытые серым шинельным сукном. Между койками к стенке прикреплен дощатый квадратик из филенчатой двери — это был столик. На нем горела фронтовая лампа-гильза, стояли полевые телефоны. В землянке пахло сырым песком. Павел Васильевич представлял себе Елина невысоким и очень удивился, когда увидел крупного человека с крутым подбородком и проницательными глазами. Полковник окинул Дубкова зорким взглядом.

— Вон вы какой? — с удивленным интересом сказал он. — Прошу садиться.

— Такой, товарищ полковник. Бывший улан, бывший георгиевский кавалер, бывший партизан и красногвардеец.

— Будем знакомы. Полковник Елин.

— Звание и фамилия мне известны, а вот насчет комплекции ошибся. Намного приуменьшил. Как вошел сюда да посмотрел на вас, так подумал, что не на месте землянка. Ступит, думаю, на половичку, и провалится блиндаж.

— Пока тесно живем. Землицы у нас маловато. Скоро на гору поднимемся. Один дом уже отбили у немцев. Дом в четыре этажа, в шестьдесят четыре квартиры. — Полковник вынул из кармана кисет черного бархата. — Очень хорошо, что вы и теперь настоящий солдат. И я с вами буду говорить по-солдатски прямо и откровенно. Нам нужны проводники. Мы имеем отличных разведчиков, но нам пока трудно ориентироваться в городе. Как вы на это посмотрите?

— Я, товарищ полковник, не один. У меня сын инженер. Работал на тракторном, а сейчас командует танками. Товарищ генерал обещал мне похлопотать насчет сына. Сейчас иду туда, на тракторный.

— Хорошо. Буду вас ждать с сыном.

XII

Павел Васильевич отправился в дальний путь. Он шел под крутым, глинистым берегом Волги. «Хорош полковник, а генерал лучше, — думал он. — Не в том дело, что генерал жирно накормил, а в том суть вопроса, что сразу понял, что я за птица. Другой как бы? Потолкуйте, мол, со старым грибом. Узнайте, мол, на что годится этот ржавый гвоздь. Нет, этот генерал с глазом. И главное, без брюшка. Молодой, бравый!»

Чем ближе подходил Павел Васильевич к тракторному, тем звучней и гуще слышались орудийная пальба. И ему казалось, что бой идет на заводском дворе. «Опять, должно быть, в самую кипень попаду». Он на минуту остановился, огляделся вокруг. Берег Волги кишел бойцами.

Они, обливаясь потом, подносили на передовую снаряды, ящики с патронами. От завода к Волге спускались раненые. На горе Павел Васильевич, увидев тяжелораненого бойца, крикнул ему:

— Присядь на минутку. Отдохни.

Боец и Дубков устроились на куске бетонной плиты, выброшенной взрывом из лестничного марша разрушенного дома. Закурили. Павел Васильевич спросил:

— Что немец, сынок?

— Дуром лезет. Бьем, бьем, а он все лезет. Осатанели фашисты.

У нижнего поселка Павел Васильевич внезапно остановился. Перед его глазами над задом взлетело смоляное облако. Это взорвался заводской резервуар с нефтью. Огромное облако, охваченное пламенем, надломилось, рухнуло, и горящая нефть, растекаясь по двору, загудела нестерпимым жаром. Рабочие кинулись тушить пожар. Они преграждали путь горящей нефти землей, железом, кирпичами. Воюя с огнем, они задыхались густой, как хлопья, сажей, опалялись жаром. Полыхающий мазут, прорываясь то в одном, то в другом месте, подплывал к заводским корпусам. Казалось, что с огнем не справиться, но рабочие выиграли бой — пылающую нефть отвели с заводского двора и по горе спустили в Волгу.

К Ивану Егорычу Дубков пробрался с большими трудностями.

— Ну, Иван Егорыч, не будь у меня бумажки от генерала, ни за что я не пробился бы к тебе, — располагался Павел Васильевич возле урчащего танка.

— Это как есть. Спасибо тебе, Павел Васильевич, что в трудный час не забыл дружка, — говорил Иван Егорыч, оглядывая Дубкова дружеским взором. — И я не раз думал о тебе. Рассказывай, откуда ты и что поделывал.

Павел Васильевич коротко поделился всеми новостями, какие носил в себе, какие пережил события, что видели его глаза. О двух вещах он постарался умолчать: о смерти Лексевны и тяжелом ранении Григория, боясь раскрыть перед другом полную правду, поскольку у старика не было уверенности в том, что Григорий выживет. Иван Егорыч, выслушав Дубкова, спросил:

— И сколько же ты наколотил фашистов?

— Было у меня двадцать два патрона. Стрелял в упор. Вот и считай — много или мало я набил. Сейчас туда наши прорвались и закрепились. Не солдаты, а динамит. А генерал какой!

— Плохих генералов к нам не пришлют.

В танковом цехе рабочие похудели, осунулись, их лица стали жестче, суровей. Павел Васильевич сидел на развороченном танке и дивился: «Какая силища здесь. Если бы всем так, а? Боже ты мой, какая силища!» Возле ревущего танка столпились рабочие. Они провожали на фронт своих товарищей.

— Какая силища здесь. Если бы всем так, а? Боже ты мой, какая силища! — Ему самому хотелось влиться в эту трудовую семью, но, помня свое слово, данное генералу, он сказал дружку: — А я ведь за тобой пришел, Иван Егорыч. От генерала.

Лебедев удивленно вскинул свои кустистые брови.

— Чудное ты говоришь, Павел Васильевич. Откуда генерал знает меня?

— А я зачем? Я ведь обо всем докладывал. Тебе и место определим.

— Вот как! У меня, быть может, и чин уже есть?

— Будет и чин. За этим дело у генерала не станет.

— Отсюда, Павел Васильевич, я никуда не уйду. Останусь на заводе до последней возможности. Ты сам видишь, чем я занят. С завода мне уходить нельзя.

— Эх, Ваня! Как ты меня подвел.

— А ты оставайся у нас.

— Что ты, Ваня. Никак не могу. Слово дал. А ты все-таки в случае чего ко мне приходи.

— Хорошо, Павел Васильевич. Но и ты знай, что меня найдешь только здесь. Ты Сергея Павловича видел?

Наконец-то: как ждал и как боялся Павел Васильевич этого разговора. Ведь он за тем только и пришел сюда, чтобы повидать своего Сергея, а не заговаривал он о сыне потому, что боялся услышать о нем самое страшное. У него и без того замирает сердце при одном воспоминании о покойнице Лексевне.

— Он где, мой Сергей? — передохнув, спросил Павел Васильевич и, чувствуя, как ему вдруг стало плохо, прислонился к танку.

— Тебе нехорошо, Павел Васильевич?

— В голове что-то замутилось.

Иван Егорыч принес кружку холодной воды.

— Не надо, Ваня… — Встал. — Сергей не сказывал, где его позиция?

— Туда тебя не пустят, Павел Васильевич, — предупредил Иван Егорыч. — Сергей Павлыч сам навестит тебя. Он встречается с нашей Леной. Лена-то вроде как на военной службе находится. Ты иди ко мне домой, в мою землянку, а я скажу Ленке, чтобы она известила Сергея. Он знает нашу землянку.

Иван Егорыч проводил Павла Васильевича за ворота цеха, рассказал, как найти на берегу Волги свою землянку.

Петровна встретила Павла Васильевича с большой радостью. Она обняла и расцеловала его. Дубков от такого приема прослезился. Петровна, не подумав, спросила Павла Васильевича:

— А где твоя Лексевна?

Павел Васильевич так скорбно поглядел на Петровну, что та сразу поняла, в чем дело, и примолкла, а Павел Васильевич безнадежно махнул рукой и, покачнувшись, повалился с обожженной табуретки.

— Павел Васильевич, что с тобой? — вовремя подоспела на помощь испуганная Петровна.

Дубков приподнял седоватую голову и, жалобно глядя на Петровну, плакал. Марфа Петровна провела Павла Васильевича к топчану и уложила его в постель. «Неужели это конец? — укладывался Дубков со страшной мыслью в голове. — Неужели я не увижу Сергея?»

XIII

А Сергей в этот день забежал на завод к Ивану Егорычу. Он был тороплив и крайне возбужден.

— Лена у вас была? — спросил он Ивана Егорыча.

— Нет, Сергей Павлович, что-нибудь случилось? — насторожился Иван Егорыч.

— Она вам ничего не говорила? — спросил Сергей.

Иван Егорыч сразу почуял недоброе.

— А что она мне может сказать? — стараясь быть спокойным, спросил он.

Сергей замялся, сник.

— Говори, Сергей Палыч.

Сергей обернулся и, оглядевшись вокруг, полушепотом сказал:

— Я слышал, что Лена пойдет за линию фронта.

Иван Егорыч вздрогнул, точно его ветром качнуло.

— За линию фронта? — с неопределенно-смешанным чувством промолвил Иван Егорыч. Он опустился на ведущее колесо танка. — За линию фронта, — с непонятным равнодушием повторил он. Потом поднял с земли гаечный ключ, совсем ему не нужный в эту минуту.

— Возможно, и нет. Возможно, и не пойдет, — заговорил Сергей тоном провинившегося человека. — Возможно, и нет, Иван Егорыч, — старался он придать своим словам самый обыденный смысл.

— Отчего же? — слесарь-бригадир вынул из кармана старенький кисет черного сатина. — За линию фронта. — Иван Егорыч посмотрел на Сергея затуманенным взглядом. — Та-ак. За линию фронта. Что она — зайдет?

— Думаю, что да.

— А если нет?

Сергей пожал плечами.

— Тогда, стало быть, такие обстоятельства.

— Обстоятельства! — взорвался Иван Егорыч и, помолчав, совсем тихо договорил — Мне эти обстоятельства вострей гвоздей, Сергей Павлыч. Ты — молодой. На тебе все раны зарубцуются. А я — отец. Понимаешь? Отец!

— Но поверьте и мне, — Сергей положил руку на грудь, — я люблю Лену.

Иван Егорыч тяжко вздохнул. Ему вдруг стало жалко Сергея и захотелось по-отечески приветить его. Сергей взглянул на Ивана Егорыча, хотел что-то сказать, но, помедлив, вынул из кармана письмо.

— Прошу вас, Иван Егорыч, передайте, пожалуйста, письмо Лене. Только не сегодня и не завтра. А быть может, я опять письмо у вас возьму. Я верю, что именно так и будет. Но на всякий случай…

— Я тебя не понимаю, Сережа.

Сергей горячо пожал руку Ивану Егорычу, посмотрел на часы.

— Мне время, — сказал он.

— В бой, что ли?

— Куда же больше?

Иван Егорыч подошел к танку и задумался: «Что же это я так сухо обошелся с ним. Человек пошел в пекло, а я…» Иван Егорыч поглядел в ту сторону, куда ушел Сергей. Там ревели моторы, хрустели тяжелые гусеницы и синеватый дымок, выбиваясь из-под танков, растекался по цеху. «Нехорошо получилось, — терзал себя упреками Иван Егорыч. — А Лена? Неужели не зайдет?»

И вдруг он вспомнил о Павле Васильевиче. Иван Егорыч готов был рвать на себе волосы. Он простить себе не мог, что помнил только о своем, только своя болячка занимала его.

…Лена забежала к отцу. Она безмолвно бросилась к нему и заплаканным лицом припала к отцовской груди.

— Дочка, мне все известно, — сказал Иван Егорыч. — Я знаю, куда ты идешь.

— Папа…

Отец промолчал.

— Папочка, милый.

— Одно я хочу знать: ты уверена в себе? — спросил Иван Егорыч с требовательной суровостью.

— Да, папа, уверена.

— А если попадешь к ним в лапы?

— Останусь такой, какой ты меня знаешь.

Все понятно Ивану Егорычу: и тяжесть войны, и неизбежность жертв, но дочь хвою обречь на смерть выше его сил. И все же отец сказал:

— Иди… иди, дочка.

Лена порывисто обняла отца и так же порывисто пошла к выходу, но в ее быстроте не было легкости: шаг был неровный, будто провожающий взгляд отца управлял ее движениями, будто отец то даст ей разбежаться, то придержит ее. Вот она вышла из цеха и скрылась из виду. Иван Егорыч, тяжело вздохнув, глядя ей вслед, горестно промолвил:

— Ушла. Увижу ли?

* * *

Лена уже много дней не виделась с Сергеем. Что-то смутное и тревожное угнетало ее. Она пошла к нему в его фронтовой блиндаж. Передовые позиции проходили по улицам рабочего поселка. Увидев Сергея со свежей повязкой на голове и со свежими пятнами крови на ней, Лена испугалась.

— Сережа, что с тобой? — кинулась она к нему.

— Пустяки.

Обнявшись, они долго стояли в полутемной землянке.

— Я искал тебя. Спрашивал у Ивана Егорыча.

— Я была у него, — глотая слезы, тихо проговорила Лена.

— Значит, все обдумано, все решено. Что он сказал?

— А что он может сказать, Сережа? Что?

— Да, кажется, я хорошо знаю его. Другого он сказать не может. Ну а ты?

— Я? Правду сказать? Страшно, Сережа. Ты будешь меня помнить?

Сергей промолчал. Он понял, как тяжело на душе у Лены, и все же у него не нашлось нужных слов для утешения.

Невдалеке от землянки что-то глухо ухнуло и потрясло землю. Лена посмотрела на Сергея. Тот, горько улыбнувшись, хотел выбежать из землянки, но Лена задержала его.

— Сережа! — с тоской и болью подскочила она к нему и повисла на его плечах. — Сереженька, не уходи. — Она с мольбой и надеждой глядела ему в глаза. — Не уходи, прошу тебя. — Лена смахнула с лица Сергея выступивший пот, погладила его задубелые щеки. Сергей резким движением обнял Лену и впился в ее податливые губы. У Лены хрустнули косточки, но она не почувствовала боли. Никогда, никогда с ней такого не бывало, никогда такой изнуряющей тревоги она не испытывала. Сергей с мучительным стоном оторвался от Лены и хотел было выскочить из землянки, но Лена вцепилась в него и не пускала.

— Лена, отпусти, — просил Сергей. — Пойми, мне — туда…

— Сереженька, — обессиленно, с глухой болью произнесла Лена и неожиданно сползла к его ногам.

— Лена, что с тобой? — Он взял ее на руки, и отнес на скрипучий топчан, укрыв своей шинелью.

— Сережа, прости меня, — с тихой скорбью проговорила Лена.

— Ты не уходи, Ленуся. Бой чепуховый. Через тридцать минут все кончится.

Сергей выбежал из землянки, позабыв закрыть за собой дверь. Лена рассеянным взором обвела землянку. Над голым топчаном висела винтовка. За дверью землянки затрещало и заухало. Лена поняла, что это уже начался бой и Сергей не может к ней вернуться. Пулеметно-автоматная стрельба то уходила от землянки, то приближалась. Мимо землянки кто-то тяжело пробежал и на бегу громко крикнул:

— Поднялся фашист! Пошел!

Лена сняла со стены винтовку и выбежала из землянки. Она взглянула на пологий скат Мокрой Мечетки. Гитлеровцы уже пересекли широкое ее дно и просочились на южную окраину оврага. До завода оставались сущие пустяки. Теперь уже все определилось: и место удара, и силы удара, и опасность удара. Противник явно замыслил прорваться к заводу кратчайшим путем. Вражеские батареи пачками то и дело сыпали мины на узкую полоску земли, расчищая путь своей пехоте. Автоматчики шли за огневым валом.

Лена побежала вперед. За землянкой, влево от себя, она заметила оживление в окопах. Это были свои солдаты. Они приготовились к встрече врага. Лена поползла к своим. В какое-то мгновение она не увидела бойцов на прежнем месте — они уже лежали впереди своих окопов. Вот они вскочили и побежали вперед. Лену, точно вихрем, подняло с земли. Она, кажется, не ошиблась, опознав Сергея среди бойцов. Лена побежала туда же. Бежала так, как будто ее хотели заарканить. Огня и грохота она уже не замечала. Одна мысль ей засела в голову: «Догнать Сергея». Пуля просекла ей ухо. По щеке потекла кровь. Совсем близко от бойцов Лена упала, зацепившись юбкой за колючую проволоку. Бойцы поднялись и с криками «ура» пошли на гитлеровцев. Лена кинулась туда же. Ей навстречу бежал легкий на ногу худощавый боец. Лена недоброе подумала о нем. Она крикнула ему:

— Куда бежишь?

Солдат и ухом не повел.

— Назад, трус! — закричала Лена высоким, звенящим голосом.

Боец остановился. В девушке все было необыкновенно для него: и лицо, измазанное кровью, и властный голос; поразило его и само появление неизвестной девушки в бою. Солдат с участливой строгостью спросил:

— Куда скачешь? Убьют тебя!

Лена в свою очередь, не менее грозно, сказала:

— Кто такой?

— Я солдат, а ты?

— В бою все солдаты. А почему ты убежал из боя?

— Надо, сестренка. С донесением скачу. Бежим со мной.

Боец хотел уцепить Лену за руку, но та, резко отступив, сказала:

— Туда мне надо. Туда.

Боец, качнув головой, побежал своей дорогой, а Лена, задержавшись, подумала: «Не успею». Отовсюду неслись крики. Лена все бежала, огибая низину, сбегающую в балку. Оттуда пролетел свистящий пучок свинца, холодом дохнувший ей в лицо. Вздрогнув, Лена глянула в лощинку и, к удивлению своему, увидела фашистского автоматчика. Его никто не преследовал. Это, видимо, был один из тех, кому удалось просочиться в русскую сторону. И теперь, будучи отрезанным, он, прислушиваясь к музыке войны, не знал, в какую сторону ему податься. Это он дал по девушке очередь из автомата. Лена припала к вершине овражка, скинула с плеч винтовку и, прицелившись, выстрелила. Пуля, как видно, прошла далеко стороной.

Лена послала вторую пулю, третью. Враг бежал по балочке в свою сторону. «Уйдет, гад». Лена видела, что фашист отяжелел. Неясным оставалось одно: много ли у него патронов в диске автомата. Это, собственно, и сдерживало несколько ее прыть. Гитлеровец, глянув через плечо на девушку, выпустил короткую очередь. Пули, просвистев, не задели ее. Враг устало бежал дальше и вдруг неожиданно повернулся назад. Внезапный маневр врага испугал Лену. Она остановилась, ждала выстрела. Гитлеровец бежал прямо на нее. Лену ожгла обидная мысль: «Стоишь? Испугалась?» Расстояние между ними быстро менялось. Лена, вскинув трясущимися руками винтовку, выстрелила.

Враг рухнул. Лена опустила винтовку. Потом, помедлив, как-то неосмысленно поправила разметавшиеся по плечам волосы и села невдалеке от сраженного. Она была бледная, осунувшаяся. Это была минута покоя и отдыха. Она даже не повернулась на приближавшиеся к ней шаги. Она находилась во власти тупого безразличия.

— Убила? — спросил подбежавший боец и, взглянув на мертвеца, сказал: — Отвоевался. Это он от меня на тебя пошел. Ну и напоролся. — Боец снял с убитого автомат, осмотрел его. — Себе возьмешь или мне отдашь?

— Возьмите.

— Счастье твое, что автомат разряжен.

Лена вяло поднялась, подумала.

— Вы командира Сергея Дубкова знаете? — спросила она.

— Дубкова? — переспросил сержант. — Дубкова знаю. Ты кто ему — сестра или, как бы сказать, вроде нареченной? Ты к нему сейчас не ходи. Не найдешь ты его.

— Где он?

— Даже и не могу тебе сказать. Был там, а сейчас нет. Кажется, на поселок его унесли.

Лена шагнула к солдату.

— Убит?

Боец улыбнулся.

— Нет, что ты, — сказал он успокаивающе. — Разве его можно убить? Нет, ранен он.

Лена нашла Сергея у землянки, которую он покинул полчаса тому назад. Он лежал на плащ-палатке с закрытыми глазами. Сквозь повязки из груди обильно сочилась кровь. Лена схватилась руками за голову и, ничего не соображая, окаменевшим взглядом уставилась на Сергея. Потом она дико вскрикнула и упала.

XIV

Вражеские батареи рушили сгоревшие здания, дырявили стены, рвали сталь. Но линия фронта замерла под стенами тракторного, и враг, свирепея, все больше кидал на рабочий поселок огня и металла. И сучья тополей и акация, треща, падали на землю. Земля, словно в лесной трущобе, была завалена хворостом. Всюду торчали расщепленные стволы деревьев. Ковыряли мины бетонный забор тракторного, но за стеной люди, недосыпая и недоедая, возвращали к жизни покалеченные танки, орудия, подбитые тягачи.

Иван Егорыч уже двое суток не спал — работой хотел заглушить свою тоску. Он с нетерпением ждал возвращения Лены. Его друг Митрич, видя, как волнуется Егорыч, старался успокоить его.

— Чего ты волнуешься? — говорил он. — Придет твоя Лена. Придет.

— Не в том дело, Митрич, — уходил он в сторону от больного места. — Рана что-то мозжит.

— Оттого и мозжит, что внутре скрипит. А ты всхрапни часок, и все заглохнет. Может быть, руку твою перевязать? Давай посмотрю. Я ведь в германскую санитаром служил. И чем только не приходилось заниматься? Да ты приляг. Был я и маляром, и плотником, золотым бабьим угодником, и холодным кузнецом. А теперь вот второй десяток доходит, как с машинами дружбу веду. А еще скажу тебе, был я гармонистом. Не веришь? Душа у меня была веселая, а гармонь дух захватывала. Не долго думая, решил я обзавестись веселой игрушкой. А деньжонок-то не было. Что делать? Я — бац корову побоку— и на базар. Чуешь? Жена, покойница, была такого же веселого нраву. Одним словом, характерами спелись. Гармонь, значит, в мешок— и домой. Соседи с улыбочкой стали жену подковыривать. Дескать, пилит муженек-то, поскрипывает. Ладно, молчу, а линию свою веду. Вижу, жена украдкой нет-нет да и улыбнется. Я смелее начинаю бегать по ладам и мехи развожу шире масленицы. Идет дело. Смеюсь и радуюсь. А с рождества, друг мой, из хаты вышел я на люди. И с той поры редко дома ночевал.

У этого — крестины, у другого — именины, у третьего— свадьба. Сначала нравилось. Как же: в передний угол сажают. А которая бабенка возьмет да и ущипнет тайком. Жена обижаться, ревновать и требовать, чтобы я с гармонью распростился. Тогда мы решили по свадьбам ходить на пару. Скоро жене и это приелось. Начались у нас раздоры. Не успеем мир заключить, как опять послы идут за мной. Одним словом, от этой гармошки не жизнь, а горчица. Стал я прятаться от послов. Однажды так-то залез я под кровать и лежу, не дышу. Делегация вошла. Поздоровались с хозяйкой, спрашивают меня. Жена отвечает, что меня дома нет. А послы не верят, по избе глазами шарят. На ту беду у меня нога зачесалась. Они хвать меня за ногу и вытащили на свет божий. И смех и грех. И сколько же, ты думаешь, мы в тот раз пировали? Четверо суток. Приехали домой, а у нас тараканы померзли. Последней скотины лишились. Вот как!

Митрич замолчал, прислушался. Иван Егорыч потихоньку похрапывал.

Вот и хорошо, что гармонью убаюкал. Она, эта гармонь, вещь такая.

Прошло еще два дня, а Лена все не возвращалась. Иван Егорыч помрачнел, замкнулся. Ночью ему принесли записку от командира бригады. Иван Егорыч совсем пал духом, сердцем почуял недоброе. Он держал листочек и не решался заглянуть в него.

— Митрич, — позвал он друга. — Почитай, ради бога.

Митрич взял записку, прочел: Ивана Егорыча просили зайти в штаб. Тут он совсем уверился в дурных вестях о любимой дочери. На этот счет у него никаких сомнений не было, и ничего другого он не предполагал. До штабного блиндажа Иван Егорыч шел в каком-то чаду. Полковник тотчас принял Ивана Егорыча.

— Садитесь, — любезно встретил он Ивана Егорыча. — Очень рад с вами познакомиться. Спасибо вам и всем вашим рабочим.

Начало беседы не радовало Ивана Егорыча.

— Вы, товарищ Лебедев, очевидно, догадываетесь, зачем я вас пригласил?

— Догадываюсь, — глухо промолвил Иван Егорыч. — Что же делать? Дорожка теперь у всех одна.

Полковник взял со стола медаль «За боевые заслуги» и подошел к Ивану Егорычу.

— Вручаю вам от имени нашего правительства, — торжественно произнес он. — За ваше боевое отличие в бою под тракторным. Поздравляю, искренне, по-солдатски.

На душе Ивана Егорыча произошло невероятное смятение.

— А еще спасибо вам за вашу дочь.

У Ивана Егорыча дрогнули ресницы. Поблагодарив полковника, он вышел из блиндажа.

Дочь вернулась на другой день поздно ночью. Она принесла в дом великую радость, но сама была не радостна. Все свое будущее она связывала с судьбой Сергея. Но его увезли за Волгу в тяжелом состоянии. Лену уверяли, что Сергей поправится, но именно эти-то навязчивые заверения убедительнее всего говорили о том, что Сергея не спасти. Уже ночь была на исходе, а Лена в немом молчании все сидела на крутом берегу Волги. Уговоры матери поберечь себя еще пуще терзали ее, и Марфа Петровна ушла, чтобы не слышать ее горя, не плакать вместе с ней. Но вот слезы остались в прошлом. Буря выжгла рану. Заживет, затянется ли она? Теперь думы нехорошие обступили ее, морозом по телу бродят, страшное шепчут: «Пропало твое счастье. Не любить тебе больше».

Внизу под горой хмуро шумит Волга. Крепнет ветер, крутеют волны и громче бьются о берег. Что-то общее слышится в темных волнах, как будто и там, охая и вздыхая, плачет больная душа. И хочется Лене сбежать с горы к Волге, к стонущим волнам. Она тихо поднялась, осмотрелась вокруг. Постояла немного и, уверившись в чем-то, бесшумно пошла к Волге.

Ветер дул ей в лицо, парусил темную шапку волос. Отсюда ближе ропот холодных волн. И кажется Лене, что волны заплескивают ей ноги, замывают песком. Лена пошла вниз. «Куда ты, зачем?» Нет, не то: ей не нужен предостерегающий голос. У шипящих волн Лена остановилась. Она, как другу, раскрывала Волге свою душу: «Мне тяжело. Мне страшно. Милая, нет счастья у меня, нет! Что мне делать?»

Вот и солнце выглянуло из-за леса. «Солнце, — прошептала она. — Что он мне говорил о солнце? Ах, да… он любил его, как никто другой, и он, возможно, не пошлет ему больше, своей улыбки. Я за него сквозь слезы улыбнусь тебе, мое милое солнышко».

И Лена скорбно улыбнулась.

XV

Спустя неделю Лену пригласили на беседу к Чуянову — за ним было последнее слово. Чуянов, несколько постаревший, уставший, с припухшими глазами, принял Лену тепло и внимательно.

Лена с благодарностью взглянула на Чуянова. Ей хотелось поскорее получить горячее дело, В работе, в мщении она хотела забыться.

— Не спешите. Садитесь. Как вы представляете себя в тылу врага? — спросил Чуянов.

— По обстановке, Алексей Семеныч.

— Это, разумеется, правильно. Однако…

— Я понимаю вас, — перебила Лена. — Я знаю, что мне делать. У меня есть план.

— Рассказывайте.

Беседа продолжалась сравнительно долго. Чуянов умел слушать и хорошо разбирался в людях, и он точно понял, что из себя представляет Лебедева. Все в ней ему нравилось: живость ума, сообразительность, правильный взгляд на жизнь, но хотелось возразить против быстроты реакции на поставленные вопросы. Там, в тылу врага, это, по мысли Чуянова, могло принести ей немало вреда. И он сказал об этом девушке.

— У вас есть все, что нужно иметь для того, чтобы… — Он не договорил, подумал и, подумав, продолжил: — Вы пойдете за кордон. Там совершенно другая обстановка.

— Я и там останусь советским человеком.

— Это непременное условие успеха. И я верю в этот успех. Но я хочу вас предупредить: у вас чрезмерно непосредственный характер. Это хорошо здесь, у нас, но там… Вы знаете Зину Соину?

— Соину? Не помню. Это какую Соину?

— Ту самую, с которой вы учились в средней школе.

— Не помню. А впрочем, может быть и знала. У нас школа была большая.

Чуянов добродушно рассмеялся. Лена, догадавшись, в чем дело, густо покраснела.

— Прошу прощения, — извинился Чуянов. — Не обижайтесь на меня.

— Нисколько. Я вам очень признательна за предметный урок. Я вас хорошо поняла. Сознайтесь: вы проверяли непосредственность моего характера?

— Да, — подтвердил Чуянов. — Вы с Соиной не учились. Вы понятливая ученица. Вы, разумеется, уже знаете, что с вами будут работать еще два наших товарища. Вам укажут место встречи с ними. Возможно даже, вы встретитесь с Алешей Лебедевым.

— Да-а? — воскликнула Лена со смешанным чувством радости и легкого испуга.

— Возможно, встретитесь, — повторил Чуянов. — Это строго между нами.

Лена целую неделю изучала название населенных пунктов, степных речушек, паромных переправ через Дон; изучала полевые дороги на Калач и Нижний Чир; припомнила и собрала у своих подруг адреса студенток медицинского института, уроженок южных станиц области.

В районе станции Воропоново, в десяти километрах юго-западнее Сталинграда, Лена перешла главную, теперь военную дорогу на Калач. Двумя соображениями она руководствовалась, намечая этот оживленный путь: во-первых, она хорошо знала эту местность, во-вторых, потому, что на Калач гитлеровцы угоняли жителей Сталинграда в свой тыл. Следовательно, полевые войска привыкли к появлению в этом районе цивильных граждан. Ночь была полна шумов. В Сталинград непрерывным потоком шли машины, скрипели гусеницами танки; из города доносилась нечастая стрельба артиллерии.

У Лены вдруг раскрылся чемодан, и все, что было в нем, посыпалось на землю. Внезапный удар грома, сильный и неожиданный, так не испугал бы Лену, как испугал ее шум чемоданчика. Затаив дыхание, она несколько минут стояла в полном оцепенении и только потом, успокоившись, собрала и уложила вещи в чемоданчик.

Время, казалось ей, летело слишком быстро, а ей хотелось ночи длинной, бесконечной. Она не могла больше ни сидеть, ни лежать в степи — безделье становилось невыносимым. Леня взяла чемоданчик и пошла. Она решила за ночь как можно дальше уйти от Сталинграда. В пути обдумывала, как вести себя с врагом, когда встретится с ним лицом к лицу. «На все вопросы буду отвечать твердо, — мысленно рассуждала Лена. — Куда идешь? — спросят, домой — отвечу». «А где твой дом?» — «В станице Нижне-Чирской». — «Откуда это видно?» — «Посмотрите мой паспорт. В нем ясно написано: Антонина Ивановна Сухорукова, родилась в станице Нижне-Чирской, Сталинградской области». Лена пощупала карманы пальто. Там лежали паспорт и удостоверение студентки медицинского института.

На рассвете Лена вышла на грейдер, замусоренный газетными обрывками, окурками, разбитой обувью. Вдалеке завиднелась станция Карповская. За ночь Лена прошла более двадцати километров. Это обрадовало ее. Позади послышался шум машины. Лена не оглянулась. «Зачем? Пусть сами смотрят на меня».

Гул грузовиков нагонял ее. Прошла минута, вторая, и санитарная машина проскочила мимо нее. Из кабины на Лену глянул офицер в роговых очках с лицом равнодушным и бесстрастным. За первой машиной шла вторая, третья… пятая. И все санитарные. Последняя, замыкающая, настигнув Лену, внезапно остановилась. Из машины никто не выходил. «Что-нибудь случилось с мотором», — подумала Лена. Она замедлила шаг. Из кабины вылез полный человек в погонах медика.

— Хальт! — крикнул он.

Медик взял из рук девушки чемоданчик, раскрыл его. Ему понравились ‘ шелковые чулки, флакон духов, шерстяное платье. Все это он завернул в прихваченное полотенце и молча направился к машине. Садясь в кабину, он, молодецки козырнув, сказал:

— Ауф видерзейн!

Машина помчалась на Калач. Лена собрала то немногое, что осталось, и пошагала дальше. В пристанционном поселке ей надо было разыскать Степаниду Федоровну Грищенко, родную тетку студентки Валентины Соловьевой, с которой Лена училась на одном курсе. Валя рассказала, как найти тетку, подробно описала приметы улицы, хаты, в которой жила тетка. Миновав крайнюю хату поселка, свернула в переулок и остановилась у маленькой, приземистой хатки, усадьба которой выходила в открытую степь, поросшую бурьяном.

По всем приметам именно это была хата Степаниды. Где-то невдалеке послышался немецкий говор. Звякнула щеколда. Лена оглянулась. В полураскрытой калитке показалась пожилая женщина. У нее были большие натруженные руки. Такие руки Лена видела впервые. Она сразу поняла, что эти руки не знали покоя и всю жизнь имели дело с тяжелым трудом. Лена и Степанида долго разглядывали друг друга.

— Здравствуйте, Степанида Федоровна. Вам привет от Вали Соловьевой.

Женщина вздрогнула и, глянув в махонькую степную уличку, тихо промолвила:

— Проходи во двор.

Женщина повела Лену в глубину двора, ко второй калитке, выходившей в маленький огород. Возле плетешка была вырыта землянка с дощатым настилом вдоль стены. Эта примитивная кровать была застлана стеганым одеялом. Женщина зажгла крохотную лампешку. Села на скрипучую табуретку против незнакомки и, не сводя с нее своих удивленных глаз, без стеснения разглядывала девушку с ног до головы. Лена не обиделась, понимая, что и она в подобных случаях поступила бы таким же образом. Степанида расспросила Лену о своей племяннице, как ее здоровье, давно ли ее видела, работает ли она и где.

— В госпитале сестрой устроилась, — ответила Лена. — Здоровье у нее отличное, и выглядит она красавицей.

Степанида улыбнулась. Она видела, что девушка страшно устала, изголодалась. И хозяйка молчком подала ей хлеб, луковицу с солью и кружку воды.

— Больше угощать нечем. Поешь и ложись спать. Потом поговорим, — как-то странно неопределенно сказала хозяйка и ушла, прикрыв за собой скрипучую дверь.

Лена выпила воду, легла на кровать и скоро заснула. А хозяйка тем временем, поглядывая на улицу, строила догадки: «Кто такая? Откуда знает Валю? Плохая у племянницы подруга». Ее озадачило то обстоятельство, что девушка не пряталась от врагов, шла в поселок открыто. «Что бы это значило. Может быть, чужая?»

Эта мысль так испугала ее, что она готова была сейчас же пойти к старосте поселка и заявить ему о том, что к ней зашла неизвестная девушка. «Господи, а вдруг да своя?» — подумала Степанида, направляясь в землянку. Зажгла лампу и, убедившись, что девушка спит, взяла ее чемоданчик и унесла его к себе в хату. Она развернула тетрадь и ужаснулась, увидев в ней зарисовки человеческого скелета. Она подумала о девушке самое ужасное, «Господи, зачем я ее приветила?» Сложила вещи и понесла чемоданчик в землянку.

Лена все еще спала. Хозяйка зажгла лампу, поднесла ее ближе к постели, пристально поглядела на девушку. Лена неожиданно заговорила на непонятном для хозяйки языке. Степаниде стало душно. Она потушила огонь и, не помня себя, покинула землянку. Весь день хозяйка лежала в постели. Весь день спала Лена, а проснувшись, испугалась темноты, но, вспомнив, как она сюда попала, успокоилась. Встала, приоткрыла дверку — с улицы пахнуло на нее ночной прохладой. В поселке раздавались сигналы грузовиков, гудели моторы, лязгали гусеницы — военная дорога шумела. «Какое удобное место». Лена накинула на плечи пальто и, прислушиваясь, направилась в избу.

— Тетушка, — негромко позвала она хозяйку.

В ответ послышалось недовольное ворчание.

— Что с вами? — подошла к постели. — Вы заболели?

— Уходи, — неприветливо заговорила хозяйка. — Уходи от меня.

— Тетушка, вы заболели?

Взяла женщину за руку, стала щупать пульс. Он был ясный и ритмичный. Это успокоило Лену. Она положила руку на голову хозяйки. Женщина притихла. Лена припала к груди, послушала дыхание. Локон пушистых волос лег на щеку хозяйки. Она вспомнила свою племянницу, ее такие же ласковые и нежные руки, как у этой девушки, мягкие волосы, да и голос чем-то напоминал Валю.

— Тетушка, скажите, что у вас болит? — допытывалась Лена.

Степанида тяжело вздохнула и подозрительно глянула на девушку. Лена поняла, что она принесла в низенькую хатку опасность. Так и есть. Хозяйка спросила:

— Доченька, скажи мне: кто ты такая?

Лена мило улыбнулась и хорошим доверчивым тоном сказала:

— Тетушка, не спрашивай об этом. Не думай плохое. Я давно знаю Валю. Вместе учимся. Она самая близкая моя подруга.

— Доченька, староста узнает, спросит, что я отвечу, — взмолилась Степанида.

— Скажи, прохожая. Попросилась переночевать.

— На ночлег разрешение требуется.

— Хорошо, тетушка, я сама пойду к старосте за разрешением.

— Что ты, милая, не ходи. Охальник он, — хозяйка поднялась, села на постель, прислонилась к стенке. — Доченька, как тебя зовут?

— Антонина Сухорукова, а для вас просто Тоня.

— Господи, а я-то как испугалась.

— Плохое подумали? — Лена ближе придвинулась к хозяйке. — Где ваш сын?

Степанида с горькой безнадежностью махнула рукой.

— Сынок на железной дороге служил, в Кривой Музге. — Она всхлипнула. — Не то с нашими отступил, не то гитлеровцы сгубили. — Печально помолчала. — Валюшка в детском доме росла. Школу кончила. В институт поступила. Позапрошлое лето гостила у меня.

— Валя очень хорошая девушка.

— Замуж еще не вышла?

— Пока нет, но выйдет. Жених у нее молодой врач.

— Дай бог ей счастья.

— А где ваш дедушка?

— Ты все, оказывается, знаешь. Дед в степи живет, на отшибе. Самое близкое селение — двадцать километров. Ходила к нему, звала домой. Не хочет. Помирать, говорит, буду там. Мне, говорит, там никто не мешает на солнышко радоваться. Сталинград, доченька, наши не сдали?

— Нет, тетушка, не сдали и не сдадут.

— А фашисты говорят, что взяли и Сталинград, и Саратов, и Астрахань.

— Врут, тетушка, врут. Стоит Сталинград. И будет стоять.

— Дай ты, господи. Завтра пойду к деду, расскажу ему.

— Не рассказывайте. Потом расскажете, когда я уйду.

— А ты не торопись. Поживи у меня. Меня фашисты чураются, не заходят. Старая я, взять у меня нечего, хатенка плохенькая. Да и фашистов здесь мало. Они больше в селах живут, а степей боятся, далеко от дорог не отбиваются.

— Староста из местных?

— Из раскулаченных, а мы и не знали.

XVI

Под окном послышался шорох. Степанида замолчала. В наличник громко постучали.

— Похоже, чужие, — испугалась Степанида.

— Не пугайтесь, тетушка, — успокаивала Лена. — У меня документы в полном порядке.

— Кто там? — спросила Степанида.

— Открывай, — послышался визгливый голос.

— Староста, — проговорила Степанида. — Должно, водки захотел. Беги, прячься в землянку.

— Не беспокойтесь, тетушка. Идите и открывайте. Как зовут старосту?

— Сидор Петрович.

Степанида пошла открывать калитку. Вернулась в хату вместе со старостой.

— Зажигай огонь, — приказал староста.

— Что ты так грозно, Сидор Петрович? — мирно сказала Степанида. — Сейчас замаскирую окошко и засвечу огонь.

При свете лампы староста, увидев девушку, оторопел. Он показался еще суше, хилее — сморчок сморчком.

— Не узнаете? — спросила Лена и весело улыбнулась.

Староста моргнул хитрыми глазенками, вытянул шею и уставился на Лену, точно баран на новые ворота.

— Когда входят в дом, с хозяевами здороваются, Сидор Петрович, — деликатно заметила Лена.

— Хозяйка здесь Степанида, а вот кто ты — не признаю, — пропищал староста, не сводя своих хитрых глаз с девушки.

— Скоро, однако, вы зазнались, Сидор Петрович. Не успели стать старостой, как забыли своих знакомых. Могу напомнить: я племянница тетушки Степаниды.

— Что-то не знаю такой, — проговорил староста и перевел свой взгляд на Степаниду.

— Как же ты не знаешь, Сидор Петрович? — заступилась Степанида. — Ведь она позапрошлым летом у нас гостила. Или ты забыл, как лошадь для нас запрягал? Сели мы и поехали в Калач. Из Калача привезли тебе водочки. Или ты забыл?

— Это я помню… — он подозрительно посмотрел на девушку. — Припоминаю, но только… — прошел к столу, сел на лавку. — Припоминаю. И давно она у тебя?

— Утром заявилась.

Староста кашлянул, соображающе помолчал.

— Ну и пусть живет. Все в наших руках, — хитровато хихикнул он. — Шепну коменданту, и все уладим. У нас с ним… одним словом… При каком ты деле, барышня, находилась?

— Вы ко мне обращаетесь? — спросила Лена. — Меня зовут Антониной Ивановной, Сидор Петрович. Я — студентка, учусь на врача. А вы чем занимаетесь?

— То исть как это? — точно воробей от пыли, отряхнулся староста. — Степанида, что она гутарит?

— Полно тебе, Сидор Петрович. Говори, зачем пришел?

— А ты сама не знаешь, зачем я пришел? Порядок блюду. На то я и староста. На то и поставлен. Иду и слышу разговор в хате.

— Может, выпьешь стаканчик?

— Не откажусь. А порядок знай: без дозволения коменданта ночевать посторонним в поселке запрещено. Это всем известно.

— Она не посторонняя, — возразила Степанида. — Она моя племянница.

Степанида вышла во двор. Там из-под кучи бурьяна достала бутылку с водкой, которую берегла для деда.

— Закуски у меня никакой. Не обессудь. Было да сплыло.

Староста вскинул маленькую ястребиную голову.

— Это как понять? — строго спросил он.

— Да будет тебе петушиться.

Староста медленно, глоток за глотком, вылил стакан водки. Крякнул и, поднявшись с лавки, строго посмотрел на хозяйку.

— Ты у меня язык прикусишь, Степанида. И ты, и ты, — пригрозил староста девушке.

Лена возмутилась:

— Вы невежа, Сидор Петрович. Не умеете себя вести.

Староста взбеленился:

— К коменданту! Сей секунд!

Лена надела пальто, шляпу, кожаные перчатки.

— Идемте, — Сказала она сердито. — Вы думаете, я боюсь коменданта? Это вам он страшен, а я ни в чем перед немецким командованием не провинилась. — Лена грубовато взяла старосту под локоть и энергично вывела его из хаты. — Где комендатура? — все так же сердито говорила она.

Староста вел себя заносчиво, будто выше его и начальника нет, но по мере того, как отдалялись от хаты Степаниды, он снижал тон, угрозы становились мягче.

— Вот увидишь, что из этого получится, — совсем тихо говорил староста. — Ишь, какая прыткая. Я, дескать, не очень-то… У него по-другому заговоришь. Да, да. У него язык прикусишь. — Он остановился. Глубоко вздохнул. — Сердце… одышка, — пожаловался староста — Ладно, девка, — перешел он на полушепот, — сочтемся завтра, а сейчас ночь. Ночью комендант не любит…

— Утром я могу уехать, а вы тут скажете, что у тетушки партизанка ночевала. Вам ничего не стоит оклеветать человека.

— Не пойду я.

— А я вас силой…

К коменданту вошли с шумом. В комнате стоял часовой с автоматом.

— Гутен абенд! — поздоровалась Лена.

Часовой подозрительно посмотрел на девушку. Из соседней комнаты вышел офицер с невеселым лицом. Он что-то сказал часовому, тот отступил в сторону.

— Здравствуйте, господин офицер, — с достоинством произнесла Лена. — Я к вам с жалобой.

Офицер долго смотрел на девушку. Он искал в ее взгляде хитрости, лукавства, прямого обмана. Ничего подобного в ее смелых глазах он не приметил. Комендант на плохом русском языке спросил старосту, что это все значит. Староста, маленький, щупленький, согнувшись перед комендантом, заискивающе ответил:

— Это, господин комендант, племянница Степаниды. Родственница. Здешняя, значит. Хата в том конце. Усадьбой в степь.

Комендант протестующе замахал рукой. Староста подобострастно уставился на коменданта.

— Здесь живет, — пояснил он.

Комендант повернулся к девушке:

— Дафай дохумент.

Лена неторопливо достала из кармана пальто студенческое удостоверение, Комендант брезгливо взял его. Лена прищурила глаза. Это была лебедевская привычка прищуривать глаза в минуты раздумья. Комендант развернул удостоверение. Читал долго. Потом подозрительно посмотрел на девушку.

— Пошему комендант не ходил? — высокомерно спросил он.

Лена удивленно пожала плечами.

— Я только что приехала, — и тут она спохватилась, вспомнив Чуйкова, предупредившего ее о том, чтобы не очень спешила с ответами. Ведь дело шло таким образом, что ей не было необходимости говорить, откуда и когда она появилась в поселке, ведь староста сказал о ней как о местной жительнице. Поняв свою ошибку, она сказала:

— Я боялась регистрации.

Комендант поднял лысоватую голову, сердито глянул на девушку.

— Покорных германск армея не обижайт. Шлухи. Штор! — почти кричал комендант.

— Господин комендант, — вежливо говорила Лена. — Эти слухи и этот вздор о германской армии распускают старосты и полицаи.

Комендант прислушался.

— Вот, скажем, этот староста, — продолжала Лена, — он ходит по дворам, вымогает у населения продукты, водку. Ему отдают последнее, потому что он угрожает расправой. Его боятся, потому что он действует от имени германской армии.

— Врешь! — выкрикнул староста.

Комендант строго посмотрел на старосту, и тот примолк.

— Гофори.

— Староста ворвался в наш дом, приказал принести водку.

— Врет, господин комендант.

— Молшать! — прицыкнул комендант. — Он фыпил?

— Да, — подтвердила Лена.

Комендант подошел к согнувшемуся старосте и закричал:

— Дышай полный грудь. Ты пьяный, штарый шорт. Пьяный!

Он ткнул его в грудь, взглянул на часового. Тот схватил старосту и вытолкнул его на улицу.

— Шадишь, — предложил он Лене стул.

— Благодарю, — Лена не спеша села. — Вы уже знаете, кто я такая. Могу повторить. Закончила три курса медицинского института. Могу также объяснить, если хотите, почему я хочу быть врачом.

Комендант плохо изъяснялся по-русски, но хорошо понимал русский язык.

— Гофори. Я шлушаю.

— Я потому хочу быть врачом, что избегаю политики.

Комендант приподнял белесые брови:

— Пошему?

— Воспитана так. Отец, по словам мамы, после того, как была разбита армия Врангеля, эмигрировал из России. Я не знаю отца — родилась в то время, когда он был уже где-то там, во Франции или на Английских островах. Политика до добра не доводит. И потому я без возражений приняла совет мамы учиться на врача. Я сторонюсь политики. И меня постоянно упрекают в институте за то, что я аполитична.

Комендант вынул из кармана серебряный портсигар. Закурил. Сизый дым от сигареты поплыл в лицо девушки. Она мягким, элегантным движением руки отмахнула дым. Комендант не извинился. Напротив, он теперь нарочно окуривал ее. Лена, прищурившись, терпела, не отворачивалась.

— Что делаешь будешь? — спросил комендант.

— Ничего, кроме как только служить в больнице или в госпитале. Можете меня арестовать, посадить в тюрьму, но я все равно на другую работу не пойду.

— Пошему?

— Я уже сказала почему. Я могу быть только медиком. Я составила себе правильное, мне кажется, представление о том, что врач при любом общественном строе останется врачом. На больничной койке нет политиков. Врач не имеет права отказать в своей помощи любому больному, не спрашивая его, к какой он партии принадлежит, каких он политических взглядов придерживается.

— Мне нрафится ваш рассуштать. В Германию ехай хошет?

Лена подумала:

— Нет, что я там буду делать? Я пока только студентка, а в Германии много своих врачей. Нет, я останусь здесь, на Дону. Я люблю степи.

— А ешли приказайт?

Лена нахмурила брови, прищурилась.

— Когда приказывают, тогда не спрашивают, господин комендант, — независимо ответила Лена. — В этом случае арестовывают и отправляют. Вы, кажется, намерены применить силу?

— Найн. Нихт. Нет.

— В таком случае позвольте мне подумать, посоветоваться с тетушкой. — Лена встала, стройная, с открытым взглядом карих глаз. Она застегнула пуговицу на пальто, поправила шляпу и как бы между прочим сказала: — Староста злой, назойливый. Я прошу вас…

— Штарост не смейт обишать. Я прикажу.

— Господин комендант, выдайте мне разрешение на право жительства в поселке.

— Другой день. Другой день.

Лена вышла от коменданта гордой и независимой походкой, но никто, кроме нее, не мог знать, чего стоило ей это видимое спокойствие. За порогом комендантского дома Лена почувствовала себя бесконечно слабой, ее била мелкая, изнуряющая дрожь, какой еще до сих пор не испытывала. Все еще не веря, что опасность миновала, она прислушивалась к малейшим шорохам позади себя; ей все думалось, что по ее следам по приказу коменданта кто-то должен пойти и последить за ней. И она, подойдя к хате Степаниды, долго стояла в тени плетешка, решив скрыться в степи, если бы за ней пришли от коменданта.

На другой день Лена получила разрешение на жительство в поселке, получила и записку к военным комендантам Калача и Нижнего Чира с просьбой оказывать студентке Сухоруковой возможную помощь и содействие в выполнении порученного ей дела. А поручение состояло в том, что Лена, вместо поездки в Германию, «согласилась» разыскать студенток-медичек и уговорить их поступить на работу в немецкие госпитали.

В ту же ночь Лена со Степанидой отправились в степь. Они на тележке повезли чабану хлеб, картошку, тыкву. Степанида шла в степь как на праздник. Ей хотелось отдохнуть от беспрерывных сигналов чужих грузовиков. Чабан не раз уговаривал Степаниду переехать к нему в степь, но жена, опасаясь «разору» в доме, день ото дня откладывала переселение.

Не переехала к нему и тогда, когда гитлеровцы переловили у нее всех кур. Степанида, поплакав, пошла тогда к своему деду со своими горем. Дед Фрол на слезы жены не отозвался. Он только свернул цигарку из крепкого самосада и долго дымил, время от времени покряхтывая сердито. Степанида, обиженная таким безразличием к ее горю, упрекнула Фрола за его равнодушие. Тогда Фрол, зло затоптав цигарку, буркнул:

— Куры что — овец слопали.

Степанида кинулась в плетневый закуточек— там было пусто. Заплакала, запричитала. Два дня жила у деда, строгая, молчаливая, постаревшая. Часами сидела у хатки, глядела в степь. Дед больше лежал в избушке, курил и о чем-то думал. Выйдет на часок на воздух, обойдет кошару, повздыхает и опять поплетется в хату, на свою лежанку.

Степанида с Леной шли молча. Дорога была глухая, заброшенная. Ночь стояла темная, прохладная. Идти было хорошо, дышалось легко. Тележка, смазанная автолом, катилась бесшумно. В далеком небе поблескивали неяркие звезды.

— Ну вот, — Степанида вздохнула, — здесь уж можно говорить. — Она остановилась, ощупала поклажу, перетянула веревки, и тележка покатилась дальше. — Дед обрадуется. Начнет бороду теребить — привычка такая. Борода у него до самых глаз. С виду — сурьезный, а душой — рубаха. — Помолчала, потом, повернувшись к девушке, полушепотом спросила — Доченька, ты посланная?

Лена встрепенулась. Она всем сердцем полюбила эту женщину и все же не могла говорить правду, понимая в то же время, что Степанида в неправду не поверит.

— Да, тетушка, посланная, — созналась Лена.

Степанида обняла девушку, всхлипнула.

— Тетушка, верь: Москва стоит, Ленинград стоит, Сталинград — стоит. Ты видишь, сколько у немцев убитых? Кладбище на кладбище.

В далеком небе тихо мерцали звезды. Веял свежий ветерок. Издалека доносился замирающий гул артиллерии. Беспредельна степь, беспределен ночной сумрак, но светло и радостно на душе у Степаниды.

К чабану пришли перед рассветом. Чабан несказанно обрадовался. Степанида, загадочно моргнув деду, вышла из хаты на улицу. Фрол, малость погодя, последовал за женой. Степанида рассказала мужу, кто такая девушка, как попала к ней. Дед похвалил Степаниду.

Утром Лена ушла от хаты подальше в степь.

Степь была безлюдна до самого горизонта. В эту пору в степи паслись большие отары овец, теперь здесь пусто. Хата чабана стояла на одинаковом расстоянии между двумя железными дорогами: Сталинград — Лихая и Сталинград— Тихорецкая. На едва приметной выпуклости степи Лена увидела небольшое бурое пятно. Пятно походило на разрушенный блиндаж — да и был ли он здесь? Судя по немногим окопам, война прошла стороной, по главным направлениям. Лена всматривалась в бурую взгорбинку до усталости. Солнце нагрело землю, потеплило воздух. Лену клонило ко сну. Здесь Фрол и нашел девушку спящей.

— Не дал я тебе поспать, — заботливо промолвил чабан. — Обед Степанида сготовила. Пойдем.

— Спасибо, дедушка Фрол, что разбудили.

Лена спросила у чабана о буром выступе.

Оказалось, что это артиллерийский блиндаж, переоборудованный дедом Фролом в бомбоубежище. Лена расспросила Фрола о ближайших населенных пунктах, о его знакомых и как часто они бывают у него.

— Кроме Степаниды никто не заглядывает, — сказал Фрол.

Лена ближе подошла к чабану.

— Дедушка Фрол, вы в бога верите?

Чабан растерялся. Его спросили такое, чего он не мог бы сказать перед самим господом ботом; бог для него был и не был; он верил в него и не верил. И этот-то разброд всегда для него был мучителен, особенно в тяжелые и трудные минуты жизни, каких было немало. Одним словом, бог для него был на всякий случай.

Лена, увидев, как чабан растерялся, в душе изругала себя за грубое вторжение в его духовный мир. Она, извинившись, сказала, что ей это вовсе не нужно знать и что спросила его об этом это своей глупости. Чабан поверил такому объяснению. Он был доволен, что его потревоженный мир, его внутренние распри остаются при нем и решать их в этот час нет никакой необходимости.

— Вот именно, — согласился чабан. — Пускай бог сам по себе, а мы сами по себе. Ты давай о деле толковать.

— Хорошо, дедушка Фрол. Скажите, вы можете мне помочь в одном деле?

Чабан укоризненно покачал головой.

— А ты думаешь, раз в отступ не подался, так дьяволу заложил свою душу? Нет, доченька, с ними у меня ладу нет. Скажи, какая у тебя во мне нужда?

— Видите ли… — Лена опустила глаза. Помолчала.

— А ты с дедом не хитри, раз пришла ко мне. Дед не любит хитрых.

Лена благодарно взглянула на чабана.

— Одного товарища надо принять на два дня. Можете?

Чабан по давней привычке потеребил густую бороду.

— Где он? — в тихом голосе прозвучало явное согласие.

— Я приведу его, если вы…

Чабан насупился, его немножко обидело то сомнение, с каким говорила Лена.

— И думать не хочу.

— Дедушка Фрол, — Лена снизила голос, — узнают фашисты, не помилуют.

— Ой, испугала! — с упреком воскликнув чабан. — Не дитё я. Семой десяток доходит.

Через три дня к чабану Лена привела бородатого человека средних лет и светловолосого паренька, Петьку Демина, жизнерадостного говоруна. Они принесли с собой ящики — один довольно объемистый, другой — поменьше. Бородатый, взглянув на чабана, сказал хрипловатым баском:

— Проводи нас до своего бомбоубежища.

В землянку отнесли рацию, настроили, и в тот же день партизанское командование через Чуянова получило первые вести от Лебедевой и ее товарищей, а спустя несколько часов разведчики приняли радиограмму, в которой им было указано время для связи. Из степи от деда Фрола в определенное время в Сталинград пошли шифровки.

А спустя несколько дней Лена отправилась в станицу Нижне-Чирскую через Калач и Пятиизбянскую. Такой маршрут в случае успеха давал ей возможность видеть работу вражеской переправы через Дон в Калаче, а станица Пятиизбянская могла стать пристанищем в доме сестры Степаниды. Лена все, что ей надо было знать о сестре, выспросила у Степаниды. Пятиизбянская расселилась на высоком берегу Дона. С горы в ясную погоду далеко просматривалось степное междуречье. Вместе с Леной шел Петька Демин. Он хорошо знал все хутора и станицы, расположенные по Дону. Он проводил Лену до Калача заброшенными полевыми дорогами, а кое-где спрямил дорогу через балки, мимо которых змеились проследки. Не будь у Петьки строгого указания Кузьмича вернуться в отряд к определенному сроку, он, безусловно, проводил бы Лену до самой Пятиизбянской. У него для этого уже и план созрел, как лучше переправиться через Дон. Но и без того ему придется теперь до Кузьмича бежать рысью, чтобы явиться без опоздания. Ему, кроме того, надо забежать к матери, узнать, как она живет.

Перед тем как распрощаться, Лена спросила Петьку.

— Все ли ты запомнил, что надо передать командиру отряда?

— Передам слово в слово.

— Собирать сведения о противнике, — напомнила Лена, — наблюдать за работой переправ через Дон. А теперь прощай, Петя. Помни: встретимся у Степаниды ровно через неделю; — она обняла его и поцеловала.

Лена уже скрылась из виду, а Петька все стоял и не мог понять, что, собственно, с ним произошло. У него учащенно билось сердце.

XVII

В отряд Петька бежал, не чувствуя под собою ног. Душа у него пела и веселилась от первого поцелуя, каким нежданно-негаданно наградила его красавица. Он хотел быть дома близко к рассвету, застать мать еще потемну. Дарья Кузьминична, напуганная истязаниями, учиненными над соседом-казаком, в эту ночь не могла заснуть, все прислушивалась к шуму ветра, и казалось ей, что мучительно стонет растерзанный сосед. Будь она в то время дома, не глядеть бы ей на белый свет. Дарья ворочалась с боку на бок, все думала о жизни. «Где-то теперь мой сынок Петька?»

За окном лютовал ветер, дымила пылью пустынная улица. Дарья спустилась с кровати и ощупью побрела к темному окошку. Шумел ветер, завывал в трубе. Страшно было одной, еще страшнее враги, каких не знали ни деды, ни прадеды. И зачем она не ушла с Кузьмичом? Ведь звал он ее, звал. «Щи, — говорит, — будешь нам, партизанам, варить».

Дарья залезла на печь. Но и там сон не шел, а голова — как машина, ничем ее не остановить. «Увижу ли я тебя, сыночек? Ох, не уцелеет твоя головушка. Хоть бы одним глазком глянуть на тебя». И вдруг сквозь посвист ветра услышала стук. «Неужто Петя?» Шорохи приближались к сеням. Дарья торопливо спустилась с кровати и, приложив ухо к двери, стала ожидать знакомые шаги. «Он, Петя». Она вышла в сени.

— Ты, Петя?

Никто не ответил. Оторопела Дарья, услышав чужие шаги. Пересилив страх, Дарья крикнула:

— Не пущу. Я одна!

Ушла в хату, остановилась среди комнаты и не знала, что ей предпринять. Теперь в дверь били чем-то тупым и тяжелым, и вся хата ходила ходуном. Сенная дверь с треском распахнулась, и через порог гулко переступил человек. Он на ходу зажег зажигалку, и тогда Дарья увидела перед собой гитлеровца. Тот засветил лампу и что-то заговорил грубо и требовательно.

Дарья стояла возле простенка ни жива ни мертва.

— Трэтэн зи нехер! — много злее проговорил гитлеровец.

Дарья опять промолчала, подумав про себя: «Не говорит, а гавкает, как наш Мильтон. Его бы сейчас сюда, в клочья бы разорвал стервеца». Гитлеровец отстегнул ремень и, подскочив к Дарье, больно стегнул ее. Никто и никогда еще не наносил ей такой обиды. Дарья снесла удар без крика и слез. Гитлеровец потащил Дарью к печке. Теперь весь страх отлетел от нее.

— Нет у меня ничего, — сказала она гитлеровцу.

Тот сразу понял, что Дарья противится. Он выхватил из кобуры пистолет. Дарье, как ни горько, пришлось уступить. Она достала с полки обточенный мышами сухарь и подала чужеземцу. Иноземец, озлобясь, бешено заорал на Дарью.

— Не ори на меня, иродово племя! — не смолчала Дарья. — Ты зачем сюда пришел? Я тебя звала? Ты не очень-то важничай. Вот придут наши, они тебе покажут.

Гитлеровец понял, что Дарья с характером, на один испуг ее не взять и придется самому добывать яйки и куру. В чулане он нашел муку, масло и кусок сала. Обрадовался. От удовольствия похлопал Дарью по плечу. Гитлеровец потребовал русских блинов. Дарья затопила печь, замесила лепешки. Фашист съел одну лепешку, вторую, а от третьей неожиданно рассвирепел. Он выплюнул на стол непрожеванное и, подтащив к нему Дарью, ткнул её носом в стол. Ни звука не издала Дарья. Она прошла в чулан и, сама не зная для чего, сунула в печь кочергу.

— Рюсска сфоляшь, — выругался незваный гость.

Дарью все передернуло. Отродясь не слыхивала она такой обиды. «Господи, дай мне силы», шла к фашисту.

— Ты как сказал, а?

Гитлеровец стукнул по столу.

— Не стучи. Не боюсь!

Солдат встал, злой и свирепый.

— Не подходи, сатана!.. Не лезь на грех! Не лезь! — Дарья попятилась в чулан.

Гитлеровец плюнул Дарье в лицо. Она взмахнула кочергой и стукнула фашиста в висок. Тот покачнулся и рухнул на пол. Но скоро очухался, взглянул на Дарью помутневшими глазами и потянулся к револьверу. Не растерялась и Дарья: она сплеча ударила его по руке, и пистолет со звоном отлетел под лавку. Солдат силился подняться. Дарья ударила его по голове. Гитлеровец свалился, затих. Дарья перекрестилась и, не задерживаясь, вышла на улицу. В хуторке — ни звука, все, казалось, вымерло вокруг. Постояла Дарья у своей калитки и, не оглядываясь, пошла в придонскую рощу.

…Усадьба Деминых выходила к Дону, и Петька незаметно прошел к себе во двор. Его очень удивила раскрытая дверь сеней. Он прислушался. Тихо. Вошел в хату — ни шороха. Ощупал кровать — пусто. Сунулся на печь — и там не было матери.

— Мама, — тихо позвал Петька. — Мама, — несколько громче произнес он. Прошел в чулан и вдруг, споткнувшись, растянулся во весь рост. Все это было так неожиданно для него, что он со страху нисколько не почувствовал боли в ушибленных руках. И он еще больше струхнул, когда, протянув руки, почуял, что на полу лежит человек. «Мать убита», — ударила в голову ужасная мысль. Долго Петька сидел на полу без дум, без мыслей, объятый невероятным испугом. Но сколько ни сиди, а от жизни все равно не уйти: он решительно протянул руку. Рука наткнулась на ботинок, большой, грубый. Петька вскочил, чиркнул спичкой и тотчас увидел мертвого гестаповца. Его испуга как и не бывало. Тревога сменилась бурной радостью. Он подобрал пистолет, взвалил немца на плечи и понес его из хаты на баз.

Левада Деминых обрывалась у самого Дона, где бойко шумел перекат. Петька подошел к обрыву и, скинув фашиста в кипучий поток, ушел в предрассветную муть, пошагал в отряд Кузьмича, где и встретился с матерью.

Дарья Кузьминична, увидев Петьку, со всех ног бросилась к нему и, ни слова не говоря, обняла его.

— Петюшка… родненький, — изливала она свою материнскую любовь, роняя на горячую сыновнюю грудь крупные капли слез. — Петенька… живой. — Дарья гладила худые плечи сына, заглядывала в его ясные, улыбчивые глаза.

— Не надо, мама, — уговаривал Петька. — Что ты так? Не помер еще, а ты… Не надо… Хватит, мама.

И мать успокоилась. Петька рассказал матери, что он забегал домой и все знает.

С того дня Кузьминична осталась в отряде и повела несложное кухонное хозяйство партизан.

К тетушке Степаниде Петька отправился тайком от матери и явился на сутки раньше условленного срока. Перемахнув старенький плетешок, он оказался во дворе Степаниды. Крадучись, подошел к сеням. Время было позднее. На военной дороге, как всегда ночью, гудели автомашины, на станции раздавались гудки паровозов.

Петька осторожно поднял щеколду. В хате скрипнула дверь.

— Кто тут? — спросила хозяйка.

— Пустите, тетушка Степанида, — тихо проговорил Петька.

Хозяйка промолчала. Она, кажется, никогда не слышала такого голоса.

— Я от вашей племянницы, от Тони.

Степанида открыла задвижку, впустила Петьку в хату.

— Огня не зажигай, тетушка. Большой тебе привет от Тони.

— Как она… Все у нее по-хорошему?

— У Тони? — восхищенно заговорил Петька. — У нее, тетушка, не может быть плохо. Она в нашем деле самая лучшая. — Глубоко вздохнул. — Тетушка, водицы не дашь испить? — С жадностью выпил кружку солоноватой воды. — Спать не хочу, не время. Что ж, тетушка Степанида, к делу, что ли, приступим?

— К какому делу? — встревожилась Степанида. — У меня все дела поделаны. Мне не до ваших дел.

— Не бойся, тетушка. Ничего худого я тебе не сделаю.

— Ты хоть бы сказал, кто ты?

— Скажу, тетушка. Отец у меня — красногвардеец, убит в гражданскую, а я — партизан, разведчик. Зовут меня Петькой. Знаком с твоим дедом. Был у него вместе с Тоней.

— Так это про тебя мой дед говорил? Молодой, говорит, разбитной такой, красивый парень с кудряшками.

— Так и сказал? — спросил Петька, потрогав свои мягкие кудри.

— Так и сказал. Какое у тебя до меня дело?

— Со старостой, с Сидором Петровичем, хочу познакомиться.

— Что ты, что ты? — испугалась Степанида. — Не связывайся ты с ним, с паскудой. Иди в землянку и там переспи.

— Ладно, послушаюсь тебя. Сосну часок-другой, а ты, тетушка Степанида, пораньше сходи к старосте. Вызови его по секрету в сенцы или во двор и шепотком скажи, что, мол, парень ко мне незнакомый заявился. Сказывай, а сама почаще оглядывайся по сторонам, делай вид, что сильно секретничаешь. В каждом, мол, кармане у парня водка. Интересуется, мол, сколько при станции немцев и какое при них имеется оружие.

— Господи, доведешь ты меня до петли.

— Дослушай, тетушка, а потом скажешь свое. Дознается, мол, какая охрана на станции. Сейчас, мол, он дрыхнет в землянке. Я, мол, дверку-то на цепку заложила.

— Господи, что ты надумал?

— Дослушай, тетушка, а потом возражай. Вот, мол, Сидор Петрович, какая для тебя удача. Партизан-то, мол, сам в капкан попался. Без приманки. Бери, мол, его голыми руками. Ты, мол, Сидор Петрович, обо мне скажи доброе слово коменданту. Пойдем, мол, скорее, а то как бы не проснулся. Парень, мол, махонький, хиленький. Я, мол, одна и то с ним справлюсь, а сейчас, мол, он мертвецки пьяный.

— Не пойду, не пойду. Зачем это тебе?

— Потом все объясню, тетушка. Это я не сам, а по заданию. Понимаешь?

— А вдруг он с комендантом придет?

— Ни за что. Он, подлец, выслужиться захочет перед фашистами.

— Господи, время-то какое пришло, — жаловалась Степанида.

— Подумай, тетушка, и скажи. Если боишься, я сам пойду к старосте на дом.

— Что ты, упаси тебя бог.

— Теперь покажи мне землянку.

Зашли в землянку.

— Хорошо. — Ему понравилась землянка. — Когда, тетушка, пойдешь к старосте, разбуди меня. Старосту веди прямо в землянку.

Степанида, пересилив страх, все-таки пошла к старосте. Петька заверил ее, что никакого худа ей не будет. Напротив, дело он повернет так, что староста станет ей защитой. Получилось так, как и предполагал Петька: староста охотно согласился накрыть партизана самолично. К землянке подошли тихо.

— Спит, — прошептала Степанида. — Заходи, Сидор Петрович.

Петька лежал на кровати и притворно похрапывал. Засветили лампу. Глянув на парня, староста понял, что Степанида обманула его. Он кинулся к двери, но Петька, как кошка, соскочил с кровати и схватил его за горло. Староста захрипел. Петька бросил старосту на пол. Староста немного пришел в себя, заохал, застонал.

— Замолчи, старый пес, — цыкнул Петька. — Только крикни, удавлю. Тетушка Степанида, уходите.

В землянке остались вдвоем. Петька зачерпнул кружку воды из ведра и залпом выпил ее.

— Хочешь, Сидор Петрович?

— За что ты меня? Что я тебе?

— Сейчас поговорим. — Петька вынул из кармана немецкий пистолет. — Видал? Сядь на табуретку. — Староста еле поднялся. — Эх, ты, Иуда!

Петька наставил пистолет на перепуганного старика. Староста закрыл лицо руками. Петька прислонил холодное дульце к морщинистой руке. Староста, замирая от страха, со стоном повалился на пол. Петька вынул пачку «Беломора», чиркнул спичкой.

— Курить хочешь, Сидор Петрович?

— Зачем, казнишь? — стонал и охал староста. — Ты лучше пристрели меня.

Петька хихикнул.

— Ишь, чего захотел, старый пес. Очень легкой смерти хочешь. На тебя, на старую собаку, пули жалко. Я тебя не пристрелю, а повешу. — Староста, не шелохнувшись, лежал вниз лицом.

— Вставай, Сидор Петрович.

Староста не отзывался.

— Не встанешь — пулей подниму. Чего искал, того и добился.

— Не по своей воле, — загнусавил староста. — Пригрозили. Розгами секли.

— Не бреши, старый черт. — Вскочил с кровати. — А ну скинь портки. Поглядим, где тебя пороли.

— Уж прошло. Зажило.

— Не тяни время, старик. Ты у меня не один.

— Прости, дьявол попутал.

— Не уполномочен миловать предателей. Вставай!

— О-о-о, — заскулил старик. — Царица небесная, ты видишь, я не виновен ни перед тобой, ни перед людьми.

Петька схватил под мышки старосту, сухонького, костистого. Руки и ноги у старика висели, как плети.

Вбежала Степанида.

— Петенька, не надо. Погоди, милый, — дрожа всем телом, зашептала хозяйка. — Не надо, Петенька.

— Не надо, говоришь? — Снял петлю и бросил старосту на кровать. Отдышался. Подошел к ведру и, наклонив его на себя, стал пить крупными глотками солоноватую воду. — Сидор Петрович, пить хочешь?

— Измучил, истерзал ты меня.

— Слушай, не буду вешать. Молись за Степаниду. Она — твоя спасительница. Советской власти изменил, думал, конец ей, а она вот нашла тебя. От нее никуда не спрячешься. Вот тебе авторучка и бумага. Садись и пиши. А что писать, скажу.

Староста, охая и вздыхая, взял ручку.

— Вешать не буду. Это успеется. А быть может, выпрошу тебе помилование. Садись на пол, а бумагу клади на табуретку. — Петька направил луч фонарика. — Так видно? Пиши. Я, Сидор Петрович Кучеренко… Написал? Нахожусь на службе у немцев по заданию партизан… Написал? По заданию партизан, коим передаю военные сведения через партизана Петра Демина… Через партизана Демина. Написал? Сего числа. Подожди писать. Послушай, что спрошу: новая дивизия под Сталинград прошла?

— Прошла, — без запинки ответил староста. — Две ночи, вчера и позавчера, на машинах везли.

— Откуда дивизия?

— С какого-то фронта сняли. Шлюха тут одна с комендантом валандается. По-немецки балакает. Ну, и проговорилась. У меня она, шлюха-то, квартирует.

— А танки шли?

— Шли.

— Сколько?

— Не считал… Но много.

— Хорошо. Пиши. Сего числа я передал Петру Демину… передал сведения… Написал? О прибытии в Сталинград новой гитлеровской дивизии… Новой дивизии… Чьи танки? Чьих заводов?

— Не знаю. Шлюха балакала, что танки чешские.

— Ладно, так и пиши: танки с чешских заводов. Написал? Расписывайся… Так. Отлично. Поставь число, месяц и год. Так! Отлично. Давай сюда бумагу. — Петька сложил вчетверо лист бумаги и положил его во внутренний карман пиджака. — Ну, вот что, Сидор Петрович, давай работать по-честному. Задание такое: все за немцами наблюдай и записывай. Какая часть прошла, когда, куда. Сколько прошло танков, каких, куда. Вот так, Сидор Петрович. Постараешься— от смерти спасу. Будешь вилять — настигну. Никуда не уйдешь и не спрячешься. Все будешь передавать через тетку Степаниду. Под каждой бумагой должна стоять твоя подпись. Слышишь, Сидор Петрович? Сведения должны быть точные, проверенные. Понимаешь? За комендантом все примечай. А теперь ложись спать. Разбужу через два часа.

Петька вышел из землянки, направился в хату к Степаниде.

— Хочу к деду твоему идти, — сказал он ей.

— Сейчас? Днем? — удивилась Степанида.

— Я по канавке от вашего двора. А дальше метров двести проползу ужом, и все. Мне торопиться надо. Придет племянница, буду ждать ее у деда.

— Ну, а староста? — со страхом спросила Степанида. — Неужто ты его…

— Не беспокойтесь. Староста жив, здоров и ничего с ним не случится. От всех болезней я вылечил его, и помни: не он, а ты теперь над ним староста. Будет нос задирать, бей по носу. Будет шипеть, напомни: а Петьку, мол, не забыл? Явится в любую минуту.

— Ох, втянул ты меня. Втянул. Как же мне с ним?

— Как скроюсь, так и выпусти его. Я его на цепку заложил. Тоню буду ждать у деда.

* * *

…Лена пришла к Степаниде с опозданием. Но отдыхая, она вместе с тетушкой пошла к деду Фролу. Петька встретил Лену с восторгом.

— Хорошо. Очень хорошо, — радовался Петька. — А я, понимаешь, волновался. Думал, что-нибудь случилось.

— Случилось, Петя. Завела знакомство. Была в Нижне-Чирской. Заходила в гестапо. Чуть не провалилась.

У Петьки глаза полезли на лоб.

— Как же это ты? — встревожился он. Синеватые глаза поблекли и затуманились.

— Зачем ходила?

— Нужно было. Ничего, все кончилось хорошо. Теперь в любой день могу повторить этот визит.

— Пойдешь в гестапо?

— Мне не опасно. У меня есть бумажка от коменданта. Надо ее только обновить, но как — вот вопрос. Придется что-то сделать для коменданта.

— Через старосту сделаю.

— Со старостой у тебя неплохо получилось, но так анархистски действовать нельзя.

— Понимаю, — сознался он в своем проступке. Ему хотелось еще добавить: «Ведь это я ради тебя старался».

— Больше не смей геройствовать в одиночку.

— Слушаюсь, товарищ начальник. Что прикажешь делать?

— Пойдешь со мной на станцию.

— Рад стараться.

— Там я познакомилась с одним железнодорожником, составителем поездов. Показали мне его наши люди. Попросилась ночевать. Его жена очень строго и подозрительно приняла меня. Показалось мне, что она осуждает меня. Молодая, мол, а не ушла к своим. Долго пытала меня оскорбительными вопросами. А переночевать к себе все-таки пустила, а потом, разговорившись, призналась. Я, говорит не из таких, как прочие. Я, говорит, умею держать язык за зубами. Поужинали мы, напились чаю и легли спать. Я, конечно, не сразу заснула. Все прислушивалась, не грозит ли мне какая опасность. Оказалось, что и хозяева долго не спали. Слышу, зашептались. Все больше шептала сама хозяйка. Сначала тихо, а потом разошлась. «Звала, — говорит, — я тебя или не звала в отступ?» — «Звала», — отвечает хозяин. «А ты мне что? Не придут. Не допустим. Вот тебе и не допустили. Сын — у наших, а мы — на них работаем, Чем оправдаешься?» — «Оправдаюсь. Вот увидишь. Всю станцию разнесу. Как столкну поезд с бомбами, так тогда поглядишь, что останется». Утром я открылась железнодорожнику. Договорилась— примет тебя на работу. Согласен?

— Я? — радостью отозвался Петька. — Готов отправиться сию минуту.

— Днем отоспимся, а в ночь тронемся.

XVIII

Григория Лебедева хотели отправить в тыловой госпиталь. Однако он упросил оставить его в Ленинске, расположенном на левом берегу Ахтубы, в шестидесяти километрах от Сталинграда.

— Здесь я скорее поправлюсь, — уверял он. — Здесь я дома.

В госпитале Лебедеву все казалось необычным: и тишина, и койка с чистым бельем, и мирный вид врачей. Ощущение неловкости он замечал и в том, что, лежа на койке, ему казалось, как будто он висел в воздухе и ему хотелось опуститься ниже, лечь на землю. Лебедеву странным казался детский гомон, доносившийся с улицы. Он прислушивался к нему с затаенным дыханием, искал знакомые голоса. И порой что-то родное слышалось в детском смехе. Смолкал шум за окном, и Лебедев, вздохнув, еще долго ожидал счастливых детских голосов.

Он лежал и думал. Много думал, вспоминал фронт, окопы, солдат. Вспомнил самый последний бой, в котором погибла его рота, и он, Лебедев, не послал в штаб боевого донесения. Как он руководил боем? Стал ли он настоящим, умелым командиром? Все это для Лебедева не было праздным размышлением. Подобные вопросы волнуют каждого офицера, если офицер хочет знать больше, чем только крикнуть: «За мной, в атаку!» Для этого достаточно лишь одной личной храбрости офицера, но не на всякое «ура» солдаты поднимаются смело и решительно. Неоправданная поспешность ведет к излишним жертвам, к бесплодным усилиям.

Лебедев точно не знал, что стало с другими ротами батальона, и сейчас эта неизвестность мучила его. «Разве написать в полк? Но что именно? Сказать, что поправляюсь, набираю сил для будущих боев?» Неожиданно в памяти всплыла смерть солдата Романова. Это был молодой боец, молодой комсомолец. «Вот о ком надо написать в полк. Память о нем должна жить. Его подвиг — наша слава. Слава, — шепотом проговорил Лебедев. — Какое это большое, огромного смысла слово. Что такое слава?»

Народная дань за труд, за подвиг. Народ привечает того, кто верно служит ему, и карает того, кто изменяет ему. Он не прощает обмана и лжи перед ним. Он говорит нам: «Служа мне, ты служишь себе. Не жалей себя в труде, и я не останусь перед тобой в долгу. Не задумываясь, жертвуй собой, если мне грозит опасность, а если отвернешься от меня, уделом твоим будет бесчестье и ты никогда не смоешь клейма Иуды, хотя, быть может, и останешься жить, но знак измены вечно будет гореть на твоем позорном лице».

В палату вошла медицинская сестра Вера, молодая русоволосая девушка. У нее на всех больных хватало привета и душевного тепла. Лебедев попросил ее подойти к нему.

— Вас что-нибудь беспокоит? — спросила она.

— Когда напишем письмо? Только учтите: письмо будет большое.

— Это в моем вкусе. Терпеть не могу коротких писем. Ведь письмо жене?

Лебедев не сразу ответил. Он подумал. Потер лоб и, грустно глянув на Веру, сказал:

— К сожалению, нет.

— Почему к сожалению?

— Не знаю, где жена.

Вера вскинула на Лебедева удивленный взгляд. Она смущенно постояла возле Лебедева и, пожелав ему доброй ночи, ушла.

Лебедев помрачнел. «К сожалению, нет», — шепотом повторил он. Перед ним, точно живая, встала его Аннушка. Какие у нее светлые волосы, какой приятный грудной голос… Какой милый взгляд… Все всплыло перед ним: простая походка и удивительная легкость души. «Что же в ней было плохого? Такой жены мне больше не встретить… Что я подумал? Как я мог?» Одолевала его и тоска по детям. Он не верил, что они потеряны. Он знал, что Алеша в Сталинграде, и только там его надо искать. «Ну, а дочурка? Она должна быть где-то здесь, в пределах области: детей могли вывезти только через Ленинск— иного пути в глубь страны пока нет». Однажды Вера заметила в руках Лебедева легкую светлую ткань, крапленую коричневатым горошком. Таясь, он долго ее рассматривал.

— Что это у вас, Григорий Иванович?

Лебедев смутился.

— Покажите, — потребовала Вера.

Лебедев смотрел на девушку и взглядом просил не обижаться и не требовать от него невозможного. Вера этот взгляд поняла по-своему: ей показалось, что он хочет скрыть свое несчастье. Минуту или больше стояла сестра возле Лебедева, не зная, как ей поступить: то ли уйти поскорее, то ли немедленно позвать главного врача. И она уже хотела бежать, как вдруг ее остановила очень верная мысль: «Но что с больным?» — спросит главный врач. Вера посмотрела на Лебедева.

— Как бы вы поступили с тем бойцом, который не выполнил вашего приказания? — строго спросила Вера.

— Что вы хотите сказать, товарищ Вера?

— Вы здесь — бойцы, мы — командиры. Вы должны слушать нас и подчиняться нам.

Лебедев нехотя подал девушке тканевый комочек. То было детское платьице. Вере стало стыдно. Она тотчас поняла свою ошибку, поняла, что у Лебедева есть дети и что с семьей у него не все ладно.

— Извините меня, Григорий Иванович, — краснея, сказала она, возвращая платьице. — Я не знала, что…

— Пустяки, — нисколько не сердясь, тихо промолвил он. — Помогите мне поискать девочку. Машенькой ее зовут. Попробуйте через районные организации.

— Не просите, Григорий Иванович. Я все сделаю, что могу. Все, — желая искупить свою вину, близко к сердцу приняла Вера просьбу лейтенанта.

Вечером она побывала на эвакопункте, расспросила там о детях Сталинграда, потерявших родителей, и точно узнала, что для таких детей в Ленинске организован приемник и что через него детей размещают по детским домам, отправляют в глубь страны, в частности на Урал. Но главного, чего она добивалась, ей не могли сказать: где именно находится Лебедева Машенька. Ей, однако, сказали, что многие дети временно размещены в одном колхозе и ждут маршрута для отправки в глубь страны.

Спустя два дня Вера встретила на улице двух девушек. Они шли и громко разговаривали, упоминая Сталинград, детский приемник. Вера остановила их и, волнуясь, объяснила, что ей нужно. Девушка, что постарше, сказала, что они работники Сталинградского приемника, приехали в Ленинск, за продуктами, но точно не могут сказать, есть ли у них Лебедева Машенька. Вера заторопилась в госпиталь. Лебедев, выслушав ее, попросил сестру сходить в райком партии.

— Скажите секретарю… Пусть позвонит, выяснит…

— Я понимаю вас, Григорий Иванович.

Секретарь райкома Телятников, коренной житель этих мест, с первых слов понял сестру и, не выслушав ее до конца, сказал, что он позвонит в колхоз и выяснит.

— К вечеру зайдите ко мне, — попросил он Веру.

Вечером сестра вошла в кабинет секретаря с затаенным дыханием. Телятников любезно предложил ей стул. Вера, притаив дыхание, приготовилась слушать.

— Сколько лет девочке? — спросил Телятников, поглядывая себе в блокнот.

— Шестой идет.

— Та-а-ак, — потеплевшим голосом протянул секретарь. — Белокурая, звать Машенькой. Фамилия Лебедева.

Вера подскочила к Телятникову и, к великому его смущению, обняла и поцеловала его.

— Да, да, можете обрадовать Лебедева. Можем и машину организовать. А кто поедет за девочкой?

— Спасибо вам, Павел Ильич. Спасибо. Я. Сама… Сама поеду за Машенькой.

Веру отпустили. А Лебедев не мог заснуть в эту ночь. Он лежал с открытыми глазами, напряженно прислушиваясь к каждому шороху в коридоре. В таком же напряжении прошло утро, и вот, наконец, раскрылась дверь. Белоголовая Машенька вошла в палату и остановилась. Необычная обстановка испугала ее. Вера взяла девочку за руку и повела между коек. Машенька шла медленно. Она то в одну сторону, то в другую поворачивала голову, искала знакомое лицо, но видела только чужих дядей, которые смущали ее приветливыми улыбками. Лебедев, сгорбившись, сидел на кровати и ждал. У него вдруг не стало сил подняться навстречу дочери. Но вот она увидела отца, сразу громче застучали ботиночки по крашеному полу, запылало лицо от радости, заблестели светлые глазенки. Лебедев протянул руки. Машенька без слов обняла его и повисла на его плечах.

— Папуся… папуленька… миленький, — ласкалась Машенька.

Вера круто повернулась и выбежала из палаты на улицу.

— Я не могу, — сквозь слезы прошептала, она. — Я не могу…

А Машенька, целуя папулю, все говорила и говорила:

— А мамы у нас нет. И Алеши нет. Только ты, папусенька, остался. Тебя фашисты не убьют?

Лебедев отвернулся, заскрипев зубами. Вот когда бы ему идти в атаку. Он прижал Машеньку к своей груди, и долго они сидели обнявшись.

…Машеньку не отправили в приемник, она ночевала у Веры. У нее же она осталась и на следующий день.

— Пусть поживет, — сказала Вера Лебедеву. — Комната у меня хорошая, хозяева добрые.

Лебедев был рад тому, что дочь будет с ним. Машенька подолгу бывала в палате. К девочке привыкли и врачи, и сестры, и раненые. Раненым офицерам приятно было перемолвиться с Машенькой. Девочка сначала стеснялась их. Иногда отец говорил:

— Сходи, Машенька, полечи дядю.

Она подходила к больному и с детской наивной серьезностью спрашивала:

— Вас, дядя, полечить?

— Пожалуйста, Машенька.

Машенька, подавая с тумбочки стакан с водой, думала, что это не вода, а лекарство. В ее представлении в палате пили только одни лекарства.

— Спасибо, Машенька, — благодарил девочку раненый. — Сахару хочешь?

— Теперь война. Сахар только раненые пьют.

Офицер удивленно смотрел на девочку, ласкал ее, а Машенька, посидев возле одного раненого, шла к другому. Другой не задерживал долго, отпускал к третьему. И Машенька каждому больному доставляла великую радость. Однажды один капитан сказал главному врачу, что его здоровье заметно улучшается, рана быстро затягивается, и все это благодаря Машеньки.

— Охотно верю. Психологический момент, — согласился доктор. — Учтем, товарищ капитан.

И доктор на другой день принес Машеньке халатик и стеклянную палочку.

— Это наденешь на себя. А эта палочка от всех болезней. Приложишь, погладишь, и боль затихнет.

Сверкая глазенками, Машенька выслушала доктора с полураскрытым ртом. Магическую палочку она приняла с глубоким вздохом.

Приходила Машенька в госпиталь утром. Раненые ожидали ее. Они настолько свыклись с ней, что, казалось, без нее и дня прожить не смогут.

— Доброе утро! Доброе утро! — входя в палату, звонко говорила Машенька.

— Здравствуй, Машенька, — радостно отвечали офицеры. — Здравствуй, голубок.

Машенька обнимала отца, осматривала повязки. Потом шла по палате и, точно солнце, освещала ее.

— Хорошая у вас дочка, — говорил Лебедеву сосед по койке.

— Вы с какого участка? — вздохнув, спросил Лебедев.

— А какой вас интересует?

— Затрудняюсь сказать, какая точка Сталинградского фронта не интересовала бы каждого.

— Давно оттуда?

— Две недели.

— Ну, братец, тогда вы отстали от жизни. Сами посудите: за три дня на один завод враг бросил пять тысяч самолетов. Пять тысяч! Сволочи!

— На тракторный? Что они — заняли его?

— Заняли, но не весь. И у нас осталась полоска земли между заводом и Волгой.

— А рабочих переправили за Волгу?

— Рабочие изумили, прямо-таки поразили меня. Как они самоотверженно тушили пожары. Как тушили!

— А что же все-таки стало с рабочими?

— Рабочих переправили за Волгу. Положение в Сталинграде тревожное, но не безнадежное. Бойцы превзошли самих себя. Если на прибрежную полоску, в которую мы зарылись, фашисты кинут десять тысяч самолетов, и тогда наши не уйдут. Ну, а если враги столкнут нас с горы в Волгу, мы и на воде будем драться. Привяжем себя к бочкам, к бревнам, станем на якорь и будем драться. Вы улыбаетесь?

— Мне приятно, что и на нашем участке такие же бойцы.

— А вы из какой армии?

— Из армии Чуйкова.

— A-а, стало быть, мы с вами однополчане. Наша армия, товарищ Лебедев, вся такая. У немцев на Сталинградском фронте подавляющее превосходство в людях и в особенности в авиации. А мы, черт возьми, деремся, не бежим, вымащиваем улицы вражескими трупами. Это, скажу вам, не бахвальство, а сущая правда. Здесь уж не только дух, но и военная зрелость. Враги, мне кажется, все еще не поняли этого, Иначе чем можно объяснить бесноватое выступление Гитлера о Сталинграде?

— Что он сказал?

— А что он может сказать? Он всегда бесится на одной ноте: я сомну, я раздавлю. Сталинград падет, победа у меня в кармане. Какая ирония судьбы и какая позорная страница в истории германского государства.

Через два дня капитан ушел из госпиталя.

— Спасибо за компанию, — прощаясь с Лебедевым, сказал он. — Машенька, до свидания.

— До свиданья, дядя капитан.

— Кто же мне теперь будет помогать? — спросил он Машеньку.

— А вы себе другую девочку возьмите, — бойко и деловито ответила Машенька, подняв на доктора серьезные глазенки.

— Непременно возьму. Ты куда теперь?

— На войну.

Раненые расхохотались.

Машенька с отцом уже далеко ушли от усадьбы госпиталя, а раненые все не расходились, все стояли у ворот госпиталя, провожала их ласковыми взглядами.

XIX

Лебедев, опираясь на сучковатую палку, шел по обочине дороги Сталинград — Ленинск — Владимировка. В центре села он присел на скамью возле райкома партии. Мимо мчались машины с вооружением, солдатами, продовольствием. За час, не более; мимо лейтенанта на фронт промелькнуло с войсками и грузами более тысячи машин. Это обрадовало Лебедева. Такой грузопоток, как нельзя лучше, говорил о том, что народ, куя броню, полон сил и дает армии все, что нужно. Оно так и было: шахтеры и сталевары, недосыпая, а порой и недоедая, неделями не покидали забоев, домен и мартенов; Кавказ больше давал нефти; железнодорожники гнали поезда с недозволенной в мирное время скоростью; уральцы вооружали армию танками, артиллерией, снарядами. Посылая на фронт оружие, народ верил в свою армию, ждал от нее побед. Весь мир, затаив дыхание, следил за невиданной битвой. «Сталинград — это Верден!» — писали тысячи газет. Потом сами же поправляли себя: «Нет, этого мало для Сталинграда. Сталинград — это Сталинград».

И армии всех государств, народы всего мира гадали: кто же выиграет битву? Кто?

Отовсюду на глаза лезли лозунги. Их писали на дощатых заборах, на крышах домов, на прибитой к телеграфному столбу фанере, их писали всеми красками, а иногда просто мелом, глиной: «Солдаты! Ни шагу назад! Все на защиту Сталинграда!», «Воин! Чем больше убьешь фашистов, тем ближе победа! Бей фашистов!», «Сталинград живет, Сталинград борется, Сталинград победит!» И так по всем дорогам, ведущим к Сталинграду.

Лебедев долго вчитывался в эти лозунги, А машины все мчались; на них ехали уральцы, москвичи, тамбовцы, сибиряки. Лебедев взял Машеньку на руки и, прихрамывая, зашагал, не думая, зачем и куда он идет. Он просто шел с Машенькой и, чувствуя ее тепло, был счастлив. На площади он остановился. Куда идти? Как поступить с Машенькой? Отвезти в приемник? Может быть, денек-другой пожить у Веры, а потом уже отправить в детский дом?

Лебедев повернул в обратную сторону. Он решил зайти в райком партии, поблагодарить Телятникова за машину и посоветоваться с ним, Павел Ильич принял его со всем радушием. Лебедев, поблагодарив секретаря за оказанную услугу, сказал, что у него есть время отдохнуть и что он, очевидно, поедет в колхоз, если это возможно.

— Отчего же нет? — сказал секретарь. — У нас многие отдыхают после госпиталя, например, с Украины, из Белоруссии. Вы в какой колхоз хотите поехать?

— Я знакомых не имею. Правда, в моей роте был солдат из вашего района, но он ранен, недавно отправлен в госпиталь.

— Его фамилия?

— Кладов Михаил Антоныч.

— A-а, дядя Миша. Вот к нему и поезжайте. Его жена работает председателем колхоза.

Телятников взял телефонную трубку:

— Прошу председателя райсовета. Это ты, Сергей Иванович? Машина в колхоз «Светлый путь» не ушла? Нет? Задержи ее на часок. Товарища одного надо подбросить к Настасье Семеновне Кладовой… Она здесь? Не уехала? И пусть не уезжает.

В колхоз приехали под вечер. Жена дяди Миши оказала Лебедеву самый радушный прием, особенно хлопотала она возле Машеньки.

Девочку положила на кровать. Григорий, глядя на Машеньку, мало верил тому, что все это происходит не во сне, а наяву. Машенька, утомленная дорогой, скоро заснула. Она дышала тихо в ровно. Отец ладонью вытер Машеньке вспотевший лоб. Девочка чмокнула губами, вздохнула и закрыла глаза.

Утром к воротам подкатила парная запряжка. В избу вошел пожилой колхозник.

— Приехали, — доложил он Настасье Семеновне.

Настасья Семеновна, высокая и проворная, с острым взглядом умных глаз, встала до рассвета и к приезду кучера досыта успела наработаться.

— Ну, Григорий Иванович, — обратилась Настасья Семеновна к Лебедеву, — извините, что не могу побыть с вами часок-другой. Время у нас такое, что сидеть в холодке не приходится. Надо ехать в степь, на озимые глянуть. Не хотите ли со мной прокатиться?

— С удовольствием, если можно.

По дороге Настасья Семеновна говорила Лебедеву:

— Народ, Григорий Иванович, за войну больно прозрел. Бабы, пойми, которые в отсталых ходили, до одури, можно сказать, работают. Ох, как тяжело нам всем. — Замолчала. Зорко глянула вперед. — А вот и наше поле.

Озимые всходы густо и ровно укрыли землю. Земля теперь стала роднее, прочнее пролегли связи между землей и человеком, крепче завязывались узлы дружбы с ней.

— Ну, что скажете, Григорий Иванович? — показала она на озимые посевы. — Наши девушки сеяли. Замечу вам, у девушек больше порядка в работе, чем у пареньков. Девушка на пашне— все одно, что хорошая швея. Пашут борозда к борозде, как будто причесывают поле. Как все меняется в жизни, Григорий Иванович! Многие, и я, конечно, сомневались, что какой-нибудь толк получится от тракторов. А теперь вот наши девушки погоняют этих лошадок. Ведь вот что дивно, Григорий Иванович.

— А вам, Настасья Семеновна, не дивно, что вы управляете таким большим хозяйством?

Минуту подумав, Настасья Семеновна сказала:

— Я, Григорий Иванович, по великой нужде взялась за это дело. Кончится война, колхозами опять начнут верховодить мужики. Но только теперь уж не каждому доверим свое хозяйство.

— Нужда, Настасья Семеновна, раскрыла таланты, народила героев, знаменитых полководцев.

От озимого поля Настасья Семеновна поехала на зяблевую пахоту. И там она хотела показать Лебедеву не менее добрую работу, и там в передовой бригаде тракторы водили девушки с косичками, и только бригадир — мужчина, он же и слесарь, и механик. На зяблевой пахоте Настасья Семеновна вдруг пришла в неописуемую ярость. Промерив первые борозды пахоты, она не поверила своим глазам — глубина оказалась много заниженной. Глаза у нее потемнели, налились холодком. Она не поехала к будке, а послала кучера за бригадиром.

— Не мешкай, Потапыч.

Потапыч взмахнул кнутом, по-степному гикнул, и залилась тележка. Минут через десять провинившийся бригадир был доставлен к строгой председательнице. Настасья Семеновна, не ответив на приветствие, подала ему складной стальной метр и сердито сказала:

— Промерь!

— Знаю, Настасья Семеновна. Не доглядел.

— Стыд у тебя есть или нет? — не слушая сконфуженного бригадира, выговорила Настасья Семеновна.

— Молодая трактористка. Неопытная, — оправдывался бригадир.

— А где твои глаза? На кого работаешь? Кого обманываешь?

— Настасья Семеновна…

— Нам нужен хлеб, а не сорняки. Хлеб.

— Исправим, Настасья Семеновна, — совсем тихо говорил разбитый и смятый бригадир.

— Он исправит. А чьими, фактически, руками? Чьими, фактически, средствами? Опять-таки колхозными. Стыдно так! Стыдно!

С зяблевой пахоты поехали домой. Настасья Семеновна молчала, настроение у нее испортилось. Лебедев, поглядывая на председательницу, вспомнил дядю Мишу: «Где-то он теперь?» Григорий Иванович все еще не сказал Настасье Семеновне, что ее муж ранен и выбыл с фронта в госпиталь. «Потом, потом, — думал он. — От дяди Миши скоро-скоро должно быть письмо, и тогда все разъяснится». Он еще раз оглядел Настасью Семеновну оценивающим взглядом. «Сильная женщина. Дядя Миша, должно быть, молится на нее». Настасья Семеновна, почувствовав на себе пристальный взгляд, обернулась, досмотрела на Лебедева потеплевшим взором.

— Вот так часто в жизни бывает, — спокойно промолвила она. — Все хорошо, и вдруг какая-нибудь пакость. Бригадир он неплохой, но зазнался немного. — Грустно вздохнула.

XX

Домой вернулись под вечер.

Машенька встретила отца с радостным криком. В руках она держала большую тряпичную куклу — подарок бабушки Василисы, матери Кладовой. Бабушка Василиса — высокая, малость сгорбленная старушка, ласково поглядывая на Машеньку, улыбалась; ей приятно было, что ее неказистый подарочек доставил девочке великую радость.

— Тут бабушка Варвара козу Машеньке приводила, — сказала Василиса, обращаясь к Настасье Семеновне, — но я не приняла, оставила до тебя. А бабушка настырная — опять приведет. Вон, никак, идет.

Невысокая, во всем черном, к дому подходила еще крепкая на вид старушка. Она вела на веревочке вертлявую козу. Варвара раскрыла калитку и, привязав козу к завалинке, вошла в избу.

— Второй раз домой не поведу. Это ведь срамота. Здравствуй, служивенький. Василиса-то назад меня повернула. Разве это дело? Мы со стариком одиноки. Детей не имеем. Старик наказал мне с козой домой не возвращаться. — И, повернувшись к Лебедеву, стала просить егоз — Бери, сынок. Коза смирная, молочница. Пусть девочка попьет молочка.

— Хорошо, мамаша. Я возьму, но только на время.

— Пускай, сынок, на время. Пускай так. Мы и на это согласны. А девочка какая хорошая, Нам бы, сынок, ее оставил, а?

— Этого еще не хватало, — заворчала Настасья Семеновна.

— Ишь, как строго. А еще дед наказывал звать тебя, служивенький, в гости. Он у меня бывалый, разумный старик. Что ты скажешь, молодец?

Лебедев пошел проводить бабушку Варвару, чему она была очень рада. Не умолкая, она рассказывала, как живет с дедом, что они думают о нечистом, какую придумали ему кару. По тому, как уверенно рассказывала бабушка о всяких ловушках на душегуба, ясно было, что планы принадлежали деду. Простившись с бабушкой Варварой, Лебедев вернулся домой. Он сожалел, что не застал дома Настасью Семеновну, с которой он хотел поговорить о своем личном, о Машеньке. Кладова для нее стала бы второй матерью. «Мало ли что с ним может случиться?»

Настасья Семеновна ушла в правление колхоза. Там текла своя, беспокойная жизнь от петухов до петухов. В правлении сидела и поджидала председательницу молодая колхозница. Она настоятельно просила Кладову освободить ее от подвозки снарядов.

— Уволь, сваха, не могу я их возить.

— Не можешь, а уже две поездки сделала. Попугал, что ли, фашист немножко?

Колхозница тяжело вздохнула.

— Попугал, сваха, — призналась она. — У станции, нечистый, налетел. Я с перепугу прямо под телегу улезла.

— Так не годится, сваха. Больше под снаряды не прячься. Ну, ты теперь стреляная птица. За эту работу, сваха, медаль тебе исхлопочу. На боевой фронт подмогу даешь. Из других колхозов возят?

— Возят, Настасья Семеновна.

— Ну, что же, сваха, как решим твое дело?

— Да уж повожу недельку, а там видно будет.

Поздно вечером Кладовой из района передали радостную весть: колхозу «Светлый путь» присудили переходящее Красное знамя райсовета. На другой день Настасья Семеновна созвала общеколхозное собрание. Она поднялась с лавки и, не мешкая, предоставила слово председателю райсовета. Тот, передавая знамя Кладовой, пожелал колхозникам новых успехов. Настасья Семеновна, разрумянившись, точно шелк на знамени, положила на грудь горячую руку и обратилась к хуторянам со взволнованным словом:

— Смотрю я на всех вас и не вижу того, кому нельзя было бы сказать спасибо. И я говорю: спасибо вам, дорогие. Спасибо. — Настасья Семеновна низко поклонилась, и знамя в ее руках, колыхнувшись, подалось вперед, будто и оно приветствовало колхозников.

Колхозники закричали:

— Тебе самой спасибо! Твоя первая заслуга! Твоя!

Настасья Семеновна, задыхаясь от счастья, продолжала:

— Всех я, товарищи, благодарю. — Ее голос зазвенел еще громче. — Благодарю лично от себя, от правления. Хорошо потрудились. Порой случалось так, что волам было невтерпеж, а мы выдюживали. И не думайте, что об этом никто не знает. Всем любы такие. Наши братья рабочие пушки льют, танки и самолеты делают, а мы, колхозники, в поле воюем, фронту хлеб и мясо даем. И дорогая наша армия сыта, одета и обута. — Передохнула, поправила платок, сбившийся на затылок. — А теперь, — снизила она тон, — объявляю наше постановление: уважаемого Ивана Трофимовича, колхозного кузнеца, премируем шароварами с рубахой. Катю, бригадира возчиков хлеба, — шерстяным отрезом на платье. — Настасья Семеновна долго зачитывала, кому и что дается за честный труд. Потом, положив бумагу на стол, спросила:

— Никого мы не обидели?

В ответ дружно зашумели:

— Себя обидела… Себя обошла!

Настасья Семеновна протестующе замахала рукой.

Попросил слово колхозный кузнец.

— Настенька, — обратился он к Кладовой. — Мне семьдесят два годика. Мое дело с печкой дружбу водить, а я работал. И работаю. По своей охоте. И спасибо вам, что труд мой приметили.

— Вам спасибо, Иван Трофимыч, — ответила Кладова. — Спасибо от всего колхоза. Знаем, что прибаливаешь, но все же общего дела не чураешься. В другое время стыдно было бы тебя неволить. А теперь вот приходится. После собрания, Трофимыч, зайди ко мне на дом. Налью я тебе стаканчик (берегла для всякого случая), натрешь себе спину, полечишься.

Кузнец заулыбался.

— Зачем, Настасья Семеновна, такое добро изводить таким манером? Вовнутрь она при этом случае пользительней.

Колхозники враз загомонили и захохотали.

Собрание, кажется, уже все решило, и теперь можно расходиться, но дверь ни разу не пискнула, словно она была на крепком запоре. Настасья Семеновна, склонившись к Лебедеву, сидевшему подле нее, шепнула:

— Григорий Иванович, колхозники хотят тебя послушать.

Лебедев встал. Сощурившись, пристально оглядел притихших колхозников. «Что скажет, что?» — думали они. Трудное было время, горькие стояли дни, каждому хотелось послушать фронтовика. Лебедев, глубоко вздохнув, сказал:

— Скорой победы, товарищи, не ждите. Нам, солдатам, не раз придется сменить в походах сапоги. На наших плечах, возможно, подопреет не одна шинель. С потертых солдатских ног не однажды сползет огрубевшая кожа. Все будет, товарищи. Но знайте, что мы теперь не те, что были в первые месяцы войны. Мы все еще кое-где отступаем. Горькое это слово — горше некуда, но поверьте: дорожная пыль отступления не слепит нам глаз, не мутит разума, и пусть враг не веселится. Придет время, когда ему некуда будет отступать.

Каждое слово, произнесенное Лебедевым с волнением и твердой верой в их глубокий смысл и значение, проникало в душу каждого, молодого и старого. Они верили Лебедеву. Поражение наших войск под Харьковом и на Керченском полуострове, отступление в Кавказские горы удручало советских людей, наливало сердца горечью. И Лебедев, понимая все это, говорил с такой убежденностью, что никто не мог взять под сомнение его веру в победу наших войск. Его слушали с затаенным дыханием, а когда он закончил свое взволнованное слово, колхозники засыпали лейтенанта вопросами. Спрашивали егоз «Сдают ли наши города?», «Чем берет враг?», «Неужто наши забыли, как деды и прадеды шагали по Европе?»

Лебедев покинул собрание в радостном возбуждении. Он еще и еще раз убедился, как крепок тыл, сплочен народ под знаменем родной партии, под знаменем борьбы за правое дело. Он расстегнул ворот гимнастерки и присел на бревно, лежавшее возле хаты. Ощущая прохладу ночи, он сидел и отдыхал. Лунный свет серебрил дороги и тропы, призрачной дымкой висел над затихшим хутором. Все смолкло вокруг. Ни звука, ни скрипа, ни собачьего лая не слышно в заснувшем хуторе. И степь, таинственно-молчаливая, подступила к хутору, накрыла его дивным спокойствием. Вот уже укоротились тени от хат и плетней, и стежки ярче заблестели, а Лебедев все сидел, глядел на край хутора, словно кого-то поджидая из степи. Сидел долго. Свежесть ночи забралась ему под рубашку. Он вздрогнул и поспешно зашагал на квартиру. Тихо вошел в свою комнату, зажег лампу и, вынув из полевой сумки блокнот, стал писать: «О человеке мне хочется говорить».

Это были первые его слова. «Человеку хочется служить, на него хочется работать до последнего вздоха. Почему, зачем, для кого и для чего я пишу об этом? Я не в силах молчать. Я горжусь тем, что я, Григорий Лебедев, русский офицер. Русского, советского человека, поднимут на щит истории. История отметет от него всю постыдную ложь и клевету, которой обливали его со всех вражеских сторон. Нас приговаривали к смерти только за одно то, что мы восстали против всесильного зла и уничтожили его в своем доме. Горжусь своей страной. Горжусь, что я сын великой Родины, в которой человек распрямился душой и развернулся умом. Моя гордость никого не обижает. Мне не чужда и не враждебна гордость англичанина и американца, когда тот и другой несут миру дружбу. Наше уважение безмерно к людям науки, чьи открытия покоряют природу и заставляют ее повиноваться человеку. Но бесчестие тому народу, который породит нового Гитлера.

Весь свет, все добрые люди земли должны видеть русского воина, советского великана. Достойную музыку создать о нашем воине. Лучшие голоса собрать со всей страны, и пусть этот многонациональный хор, не умолкая, славит нашего великана-бойца. И пусть в этом хоре слышится а нежность народов, и муки его страданий, и мощь его победы. А рядом с воином изваять женщину-мать. Это она с затуманенными глазами благословляла сына на ратный труд; ей — лучшие песни, ей — лучший гимн, ей — вечно поклоняться…»

Лебедев шумно положил на стол карандаш, За темным окном горласто прокричал петух, тявкнула собака. В углу за печкой скрипнула кровать. Там спала Машенька. Лебедев прислушался. Машенька неожиданно крикнула:

— Папа! — В голосе слышался испуг. — Папа…

Машенька заплакала.

Лебедев встал, разделся и лег. Машенька обняла его и жарко задышала ему в лицо. Скоро ее дыхание стало ровное и спокойное. Лебедев тихонько снял с груди Машенькину руку, но девочка не хотела отпускать отца. Лебедев приподнял голову, взглянул в лицо ребенку и тогда услышал полусонный голос:

— Ты уходишь, папа?

— Нет, — еле слышно ответил он.

Лебедев не мог заснуть до рассвета. А утром, когда солнце поднялось над степью, он прощался с Машенькой. Девочка не плакала. Она только печально смотрела на отца. И Григорию никогда, никогда не забыть этого взгляда ребенка. Все можно отдать: и счастье жизни, и саму жизнь, лишь бы отвоевать счастье для милой Машеньки.

— Ты на войну, папочка? — спросила девочка.

— На войну, доченька.

— Я буду ждать тебя, папусенька.

— Жди, Машенька. Я скоро приеду за тобой.

XXI

Лебедев, сгорбившись, сидел спиной к молчаливому возчику. Лошади шли шагом. Машенька стояла на крыльце. Григорий махал ей фуражкой. Улица в хуторке короткая, и когда лошади, минуя последнюю хатку, зацокали по околице, Машенька неожиданно сбежала с крыльца и кинулась вслед за повозкой. Лебедев попросил кучера остановиться. Машенька бежала и что-то громко кричала. Потом она споткнулась и упала, выбросив наперед ручонки. К девочке подбежала Настасья Семеновна. Она взяла ее на руки и понесла домой.

— Трогай, — крикнул Лебедев.

Кучер взмахнул кнутом, и лошади помчались. Хутор давно скрылся из виду, а Лебедев все смотрел туда, где осталась плачущая Машенька. «Неужели больше не увижу?» — подумал он и, позабыв, что он не один, громко произнес:

— Гнать. Гнать эту мысль!

Кучер, очнувшись от дремы, сказал:

— Нельзя бесперечь гнать. Требуется передышка.

Лебедев горько улыбнулся.

— Вы не поняли меня. Это привычка у меня говорить вслух, когда на душе чертовски скверно. Никак не отвыкну.

— Со мной тоже так бывает, — заметил на это кучер. — Как выпалишь со злости покряжистей словцо, так сразу тебе облегчение. И другому, пойми, не в обиду, а в поучение идет. Вот какая штука. Иной говорит-говорит, а в башку никак не укладывается. Довелось мне однажды такого слушать в Петрограде. Вышел на трибуну степенно. Глотку кашлем продрал. Волосы пятерней пригладил. Этот, думаю, языкастый. И действительно, заговорил, точно цепом замолотил. Я слушал, слушал да и не почуял, как меня сон сморил. А очнувшись, гляжу и глазам своим не верю: его степенство все балясничает. И у меня опять слиплись глаза, а во сне вижу того же говоруна. И что ты скажешь? У него, у этого брехуна, вижу, из кадыка ползет бумажная лента. И раскручивается, и раскручивается, как с барабана. Упала эта лента и начала кучиться. Куча все растет, растет, и вот уж из вороха, вижу, одна его башка торчит. И тут я проснулся. Слышу, солдаты кричат, свищут, прикладами стучат. Одним словом, содом и гоморра. И тут к трибуне подскочил другой говорок. Крепыш-крепышом. Из наших. Из солдат. Голос у него? — дай бог нашему бугаю. Вот он и пошел рубить, и пошел дубасить. Я, говорит, большевик. И большевиком останусь. Чего, говорит, мы, большевики, желаем? Фабрики, говорит, и заводы — отказать в управление рабочим, а землю помещиков, царей и монастырей пустить в раздел крестьянам. Безвозмездно — бесплатно, значит. Этого солдата мы сразу поняли.

— И не ошиблись? — оживился Лебедев.

— Нет, не ошиблись. А что, товарищ лейтенант, это правда, что войны с Германией могло и не быть, если бы Англия с нами хлеб-соль водила?

— Да, правда.

— И выходит, товарищ лейтенант, Англия хотела войны?

— Да, правительство Англии хотело войны. Войны фашистской Германии против Советской России, чтобы мы все ребра пересчитали друг другу, а уж тогда Англия выступила бы в роли хозяина, господина Европы.

— Вон как? Губа-то у правителей не дура, а умишка-то не хватило. Они, выходит, позавидовали Гитлеру, хотели у него фашистскую корону стащить и на себя напялить. А Гитлер-то допреж на них напал, а потом уж на нас. Ведь вот какая штука: народ войны сторонится, а у власти разбойников держит. Как это понять?

— У кого деньги, — у того и власть, так устроен их мир. Грабеж, насилия и войны — знамя империалистов. Выкинь все это из его души, и там образуется пустота. У империалистов одна мораль: грабь всех подряд. Если не сопротивляешься — хорош для него, а если не поднимаешь рук — в дело пускает пушки.

— Н-но… Н-но, милки, — припугнул кучер лошадей.

И кони помчались.

Степь все больше выцвела и побурела. Лебедев не мог не заметить, что это уже не та степь, которой он проезжал две недели тому назад. Теперь в степи не было ни одной заброшенной дороги. По ним шли обозы с продовольствием, гнали в сторону фронта скот, везли хлеб, сено, вооружение. На построенной в осенне-зимних условиях железнодорожной ветке Сталинград — Ленинск — Владимировка полыхали вагоны, подожженные немецкими самолетами; над аэродромами шли воздушные бои. Огромное село Ленинск было забито тыловыми частями, госпиталями, пошивочными мастерскими, транспортными парками, и отовсюду неслись сигналы машин, скрип повозок.

Лебедев подъехал к райкому партии. Он поднялся на второй этаж к Телятникову. Здесь его глазам представилась неожиданная картина. Довольно вместительный кабинет был переполнен людьми, военными и гражданскими. Сюда обком партии собрал секретарей райкомов Заволжья для решения неотложных хозяйственно-оборонных дел. Лебедев хотел было повернуть назад, но, заметив приглашающий кивок Телятникова, остался в кабинете, устроившись у самой двери. На совещании речь шла о строительстве полевых аэродромов для армии, об организации в колхозах новых госпиталей, о сборе подарков защитникам Сталинграда. В обстановке деловитости и полного единодушия все шло по-военному быстро. Секретари жаловались на то, что у них мало осталось людей, обедняли техникой. Хлеб и мясо для армии есть, а рабочих рук не хватает, и транспорт захирел. «Дайте нам немножко машин». Совещание вел Чуянов. «Армия поможет», — отвечал он. Некоторые секретари, жалуясь на свои трудности, говорили, что все добрые, помещения уже заняты под госпитали и под склады зерна, а потому оборудовать новый госпиталь не представляется возможным.

— Раненым нужны не хоромы, — говорил Чуянов, — а добрый уход, человеческое тепло.

Хлеб, мясо, молоко у нас есть. Командующий армией генерал Чуйков хочет как можно больше госпитализировать своих раненых невдалеке от фронта с тем, чтобы поправившихся бойцов и офицеров вновь возвращать в свои полки. Это очень важно, товарищи, для боевых традиций.

За военными делами последовали дела сельского хозяйства: осенний сев, вспашка зяби, подготовка к содержанию скота в зимних условиях. Тут секретари говорили очень жарко: «Алексей Семенович, тракторов мало. Запасных частей к ним нет. Помогите». «Алексей Семенович, — обращались другие со своими бедами, — у нас всхожесть семян низкая».

Когда совещание закончилось и секретари, шумно поднявшись, начали расходиться, Лебедев, прихрамывая, подошел к Чуянову.

— Здравствуйте, товарищ член Военного совета фронта.

— Ну, зачем такая официальность? — тепло пожимая руку Лебедеву, приветливо сказал Чуянов. — Куда вы теперь?

— На фронт, Алексей Семенович. В Сталинград.

— Ну, что же, вместе поедем. Я вас подвезу. Вы в какой армии воевали?

— В армии Чуйкова. И опять хочется попасть в нее. Помогите, Алексей Семенович.

— Это можно. Словечко замолвлю. А в какую хотите дивизию?

— Откровенно говоря, мне, Алексей Семенович, хочется попасть в район Балкан — площадь 9 Января.

— На этом рубеже воюет генерал Родимцев. Я пособлю попасть вам на очень жаркий участок. Вы не заходили в заводоуправление тракторного? В Ленинске находится его администрация. Дирекция организованным порядком отправляет на Урал квалифицированных рабочих. Вы можете узнать, куда направлен ваш отец. Идите и через час-полтора возвращайтесь. Я буду вас ждать.

Будь у Лебедева обе ноги здоровые, он вихрем вылетел бы из кабинета Телятникова. Эта новость для Лебедева была сказочной неожиданностью. По дороге в дирекцию он уже подумав отправить Машеньку с отцом, если, к счастью, найдет его здесь. Нужный ему дом Лебедев нашел скоро, но, к великому сожалению, в списках эвакуированных не оказалось ни его отца, ни его матери.

— Там где-то остался. А вы кто ему будете?.. Сын? Будем знакомы. Жаль, жаль, что вы не встретились. А тут на днях ваша жена была. Справлялась об Иване Егорыче.

В первую минуту эта весть на Лебедева не произвела никакого впечатления, словно ему это было давно уже известно. И только спустя некоторое время его мозг, точно искра разряда, пронзила мысль о невероятном.

— Этого быть не может. Вы что-нибудь перепутали.

— Тогда извините, но… У вас есть дети?

— Двое. Сын и дочь. Она что-нибудь говорила о них?

— Кажется, да.

— Странно, — глухо произнес Лебедев и немного погодя повторил — Очень странно.

Все смешалось в голове у Лебедева. Выйдя на улицу, он не знал, в какую сторону ему податься. Какая-то ноющая боль давила ему грудь. Он не хотел разочарований и потому не мог принять за истину непроверенный факт. И при всем этом сквозь путаницу мыслей его согревала волнующая надежда. «Неужели это была Аннушка?»

Да, это была его жена. Ее спасли, и Анна Павловна, оставив Алешу с Машенькой в балке, что лежит за третьей больницей, пошла домой и не вернулась. В городе, на пути к центральной волжской переправе, она встретилась с ранеными бойцами. Один из них выглядел усталым и изнуренным до последней степени, и девушка, поддерживая раненого, совершенно изнемогала, выбивалась из последних сил. Анна Павловна пришла ей на помощь, помогла довести раненых до переправы. Она уже хотела было покинуть паром, как в эти минуты над Волгой появились вражеские самолеты. Началась бомбежка. От первых же разрывов осколки пробили обшивку парома, а воздушная волна сбила многих бойцов в реку. Анна Павловна, сбросив туфли, кинулась за борт. Одного бойца она спасла без особого труда, а другой, довольно грузный, потянул ее за собой. Все ее попытки вырваться из его мертвой хватки оказались безуспешными. И быть бы ей выброшенной на какую-нибудь отмель, если бы не подоспела помощь со стороны матросов речной переправы. Ее спасли и в тот же час в тяжелом состоянии переправили за Волгу. Там Анна Павловна пришла в себя, но, потеряв детей и не зная, что с ними стало, она исколесила и измерила в их поисках все Заволжье. Это уже была не та Анна Павловна. Она исхудала и изменилась до неузнаваемости.

И вот в тот ясный полдень, когда Лебедев направился на фронт, Анна Павловна добралась до затона, что на левом берегу против Сталинграда. Волга уже простреливалась вражеским минометным огнем, а кое-где и пулеметным. И Анна Павловна, при всем ее желании, днем не могла переправиться в город. Приходилось ждать ночи. Но близость Сталинграда так волновала ее, что она, пренебрегая опасностью, пробралась на остров Крит и залегла там на опушке побуревшего кустарника. Отсюда хорошо проглядывался Сталинград. Из города доносился грохот разрывов, гул орудий, стрекотня пулеметов. Там вполнеба стоял дым — серый, рыжий, черный.

Смотрит Анна Павловна на раздетый догола склон горы и не верит своим глазам.

Она горько заплакала. Плакала всем своим исстрадавшимся существом. Слезы копились много дней, и только вот теперь, глядя на родную землю, обожженную и задымленную, они пролились ручьями из усталых глаз, когда-то живых и веселых.

— Плачете? — послышался сострадательный голос.

Анна Павловна от неожиданности вздрогнула. Она не видала, как и когда очутилась рядом с ней пожилая женщина.

— Я вот тоже изводилась, а теперь нет, — сказала женщина, поправляя растрепавшиеся полуседые волосы.

Она глубже подвинулась в кустарник, положив голову на сильные руки. В ее глазах стояла застарелая грусть и тоска.

— Вы давно здесь? — спросила Анна Павловна незнакомку.

— С самого утра. Ты с «Красного Октября» или с тракторного?

— Я из центра города. На тракторном остались свекор со свекровью.

— Фашисты половину завода отхватили. Ох, эти фашисты. Будет им великий мор. Ты туда хочешь перебраться?

— Думаю. А вы?

— Я пришла на родное местечко посмотреть. Домишко над переправой имели. Вот и приползла сюда. Который раз гляжу и не могу наглядеться. Дом ни капельки не жалко — другой сколотим, а вот по земле тоскую. Видишь каменный спуск к переправе? Там на горке стоял наш домик.

Женщина умолкла. Она уставилась сухими глазами в почерневший берег. Анна Павловна смотрела на Волгу, на ее потемневшие воды. Она совсем забыла о соседке, но та скоро поднялась и, уходя, сказала — На ночь не оставайся здесь. Ночью весь берег сечет.

— Вы куда теперь?

— А-а, — махнула рукой женщина, — куда глаза глядят. Свет не без добрых людей. Руки у меня есть, умом не рехнулась. Не пропаду, касатка. С дедом моим только беда: износился раньше сроку. В лесу он меня поджидает. У дубочка его оставила. Пойду. Пока лежала — ничего, а как уходить, так сил нет оторваться от земли. А все, думаю, оттого, что много страстей нагляделась и много горюшка хлебнула, своего и чужого. У нашей переправы светопреставление творилось. — Женщина пристально посмотрела на Анну Павловну. — Если метишь в город, покучайся лодочникам. Они, милая, каждую ночь на войну в город плавают. Туда патроны и продукты солдатам переправляют, а оттуда раненых везут. Они тебя и доставят в город.

— А где мне их найти?

— Пойдем, я тебе покажу. Пойдем.

Женщина повела Анну Павловну в блиндаж Ивана Егорыча, не зная того, что он доводится Лебедевой свекром. Иван Егорыч оставил завод с последней партией рабочих в ночь на седьмое октября. Противник, засыпав завод снарядами и авиабомбами, вступил на его территорию. Но и тогда Иван Егорыч не хотел покидать родного завода.

— Останусь с бойцами, — говорил он, — с ними и отступлю, если прикажут отступить.

Доложили директору завода. Тот довольно строго и без всяких церемоний напал на Ивана Егорыча:

— Вы, Иван Егорыч, старый коммунист, а с дисциплинкой не в ладах.

— Вы ошибаетесь, товарищ директор. Упрек этот я не принимаю. Вы прежде скажите мне: что я буду делать за Волгой?

— Военный совет фронта организует лодочную переправу. Лодок весельных на Волге много. Подбираем на них людей. Дадим под ваше командование десяток лодок.

— Спасибо, товарищ директор. Я согласен.

Вместе с Иваном Егорычем за Волгу переехали Марфа Петровна и Павел Васильевич. Дубков совсем оплошал. У него появились головные боли, шумело в ушах и ныли кости. Со стороны казалось, что он не замечал ни стрельбы, ни взрывов, на все смотрел равнодушными глазами и сутками лежал на ветхой дерюжке. Марфа Петровна часто спрашивала его:

— Павел Васильевич, у тебя что болит?

Дубков поднимал седую голову и, глядя на Петровну пустыми глазами, с унылой обреченностью еле слышно говорил:

— Лексевну убили. Сережка, должно быть, давно уже помер. Для чего мне жить? Для чего?

Порой он вел себя совершенно безрассудно. Выйдет на берег Волги и сидит. Сидит на виду у противника.

— Смерть ловишь? — урезонивал друга Иван Егорыч. — Так умереть и дурак может.

Этот разговор сразу протрезвил Павла Васильевича, хвори с того часа поубавилось. Он попил чайку и вышел из землянки, вырытой под корнями старого дуба. В лесу он почувствовал запах прелой листвы, легкий шум ветерка в оголенных сучьях тополя, плеск воды в небольшом озерце, где жировали щуки, гоняясь за молодью. Павел Васильевич спустился к озерцу, по высокому берегу которого рос мелкий дубняк, вынул из кармана складной ножик и срезал себе палку.

— Не в поход ли собрался? — спросила Петровна Дубкова, глядя на его бадажок.

— Ухожу, Петровна, в Бурковские хутора. В штаб фронта. Там, я слыхал, он находится.

— А дойдешь?

— Десять-то километров? За три часа доплюхаю. Спасибо Ивану Егорычу за его наставление. Совсем было ополоумел я. До Чуянова дойду.

— Ты зачем к нему, Павел Васильевич?

— Как зачем? Иван Егорыч при деле, а я ни при чем. За делом побреду.

Он вспомнил разговор с Чуяновым, который предлагал ему побыть среди бойцов, порассказать им про свой родной город, про оборону Царицына. Иван Егорыч не стал отговаривать Павла Васильевича от его намерений, и Дубков ранним утром отправился в путь.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Лебедева направили в дивизию Родимцева, Его не сразу зачислили в полк. Ждали генерала, который чаще всего лично принимал офицеров-новичков. И не только с офицерами знакомился Родимцев. Он не раз вызывал к себе рядовых бойцов, отличившихся в боях, и подолгу выведывал «секреты» их солдатских удач, которые делал потом достоянием дивизии. В ожидании генерала, находившегося в расположении сорок второго гвардейского полка, Лебедев сидел у штабного блиндажа. Его очень удивляло близкое расположение к фронту штаба дивизии. Это было ново и совершенно неожиданно. И в тоже время нисколько не походило на необдуманный шаг. Напротив, в этом была железная необходимость, подсказанная повседневным опытом активной обороны Сталинграда.

И вот Лебедев, прохаживаясь возле блиндажа, мысленно прикидывал: хорошо это или плохо. Он еще больше удивился бы, если бы узнал, что штабы всех дивизий находятся от фронта на расстоянии живой связи, и сам командующий армией, — на той же горе, двумя километрами выше по Волге, и передней стенкой своего блиндажа почти смыкался с огневой позицией своей армии.

По крутому волжскому берегу, от подножия до его вершины, гнездились солдатские и штабные блиндажи. Из-за горы доносилась неумолчная стрельба из пулеметов и автоматов.

Лебедева окликнул штабной офицер.

— Скоро будет генерал, товарищ лейтенант.

Родимцев принял Лебедева потемну. Генерал был относительно молод, и Лебедеву показался он больше солдатом, чем генералом. Это был офицер-вояка, с волевым лицом, с усмешливым прищуром веселых глаз.

— Прошу садиться, — живо сказал он Лебедеву и, вскинув на него сосредоточенный взгляд, продолжал: —Мне уже доложили… Офицеры мне нужны. И очень хорошо, что вы инженер по образованию, офицер по профессии. Я вас пошлю на такой участок, где вы совместите в себе офицера и инженера, а равно знание местности. Вы ведь сталинградец?

— Так точно, товарищ гвардии генерал…

— Так вот, будете воевать на своей печке. — Генерал еще раз внимательно посмотрел на Лебедева. — Почему вы так долго в звании лейтенанта?

— Я, товарищ гвардии генерал-майор, представлялся к очередному званию, но документы попали в какую-то историю.

— Я вам дам батальон. Есть у меня такой. Там временно командует младший лейтенант. Храбрый офицер, но больше всего думает о личном геройстве. Вам не приходилось командовать батальоном?

— Временно командовал, товарищ генерал. По необходимости.

— А вы думаете, я по охоте стал генералом? — улыбнулся. — Историческая необходимость вынуждает нас быть солдатами, генералами, адмиралами. Вчера я был в одной роте. Встретил там бойца с такими озорными глазами, что мне невольно захотелось с ним поговорить. «Воюете?» — спрашиваю. «Надо воевать, товарищ генерал». Вот какая штука — надо. Как, по-вашему, долго нам придется воевать?

Лебедев, несколько помедлив, сказал:

— Я очень плохой оракул, товарищ генерал. — Родимцеву, видимо, нравился этот тон. Теперь он смотрел на лейтенанта с нескрываемым любопытством. — В конечном счете все будет зависеть от наших возможностей, от наших сил, — попытался Лебедев ответить генералу на его прямой вопрос.

— Разумеется, — согласился генерал. — И, важно, конечно, где будет финиш, где закончим победный марш.

— В Кремле, мне кажется, уже предрешен этот вопрос.

— Вы думаете? — с повышенным интересом произнес генерал. Его удивила эта мысль, уверенно высказанная Лебедевым. — Да, это, пожалуй так, — подумав, согласился Родимцев. — Без дальней политики история не знает ни одной войны.

К генералу подошел дежурный офицер. Он доложил, что командующий армией просит генерала на провод. Родимцев, поднимаясь, сказал Лебедеву:

— Вас проводит в полк офицер связи. Денька через два загляну к вам. Главное узнаете на месте.

* * *

Командир полка Елин встретил Лебедева несколько неожиданным образом:

— Мне уже звонили. Садитесь. — Полковник подошел к двери и крикнул густым басом: — Тимоша! Обед подавай. — И к Лебедеву: — Ну что там в тылу? Рассказывайте. Верят нам? Надеются на нас?

— Не только верят, товарищ гвардии полковник, но и воюют. Да так, что хребты трещат.

— И у нас так же. Вчера от отца письмо получил. Мудреный он у меня старик. Таких мне инструкций наковырял, что мы с генералом до слез хохотали. И где он только такой военной мудрости набрался? Жаль, что генерал на время взял себе письмо — хочет что-то написать старику. Это хорошо, что народ втянулся в войну.

Полковник долго расспрашивал Лебедева.

Круг его интересов был широк и разнообразен. И во всей этой разносторонности отсутствовала простая любознательность. Напротив, она имела прямое отношение к войне, ее нуждам и заботам. Лебедев из всей этой беседы отлично понял тревогу командира полка. И не ошибся в своих догадках и предположениях, когда полковник, знакомя Лебедева с обстановкой на фронте, говорил:

— Положение дивизии тяжелое, а моего полка в особенности. Нет у меня никакой свободы для маневра. Да и маневрировать, собственно, нечем. Людей мало. Дьявольски мало. — Полковник вскинул на Лебедева сосредоточенный взгляд.

На фронте стояло относительное затишье. Молчала артиллерия, отдыхала авиация. С Волги тянул сырой ветерок. Река приплескивала на берег мелкую волну, тихо шелестела песком.

— Главное, товарищ, лейтенант, врагу — ни одного угла, ни одной лестницы, ни одного кирпича, — внушал Елин Лебедеву.

С этой минуты вся ответственность за батальон легла на плечи инженера. Его блиндаж находился в двухстах метрах от КП полка. Это опять немало смутило Лебедева. Штаб Родимцева — в горе. Елин устроился у самой воды, а он, комбат, за крутобережьем, в ряду солдатских окопов. К окопам от вершины горы в полный профиль шла траншея. Подобные проходы от фронта к Волге были проложены по всей береговой дуге — от центра города до тракторного. По ним питали фронт людьми, оружием, боеприпасами, продовольствием.

Блиндаж батальонного оборудовали в добротном подвале полуразрушенного дома.

Временный комбат Грибов и начальник штаба Флоринский ждали нового командира. Комиссара Сергеева не было — он находился в первой роте. Младший лейтенант Грибов, стройный юноша лет двадцати двух, спросил Лебедева:

— Разрешите доложить?

В голосе звучали веселые нотки. По ним можно было понять, что временный доволен тем, что прибыл хозяин и теперь ему представлялась возможность вернуться в свою роту, поближе к настоящему делу.

— Прошу ознакомить меня с боевой обстановкой батальона, — садясь за стол, сказал Лебедев деловым тоном.

Начальник штаба Флоринский, человек средних лет, с мягкими чертами лица, развернул географическую карту «Западное полушарие», на обратной стороне которой были нанесены позиции батальона, аккуратно вычерченные умелой рукой.

— Вы инженер? — спросил Лебедев, внимательно взглянув на адъютанта.

— Учитель географии, товарищ комбат, — ответил начштаба. — Разрешите начать? — Он взял со стола горелый штык, заменявший указку, и приступил к докладу. — На левом фланге соседей не имеем. Фланг прикрывает пулеметная рота. Ей приданы противотанковые пушки. У нее же имеются противотанковые ружья. Рота закрепилась в двух больших каменных зданиях.

Флоринский, докладывая, водил штыком по карте. На угловом доме он задержал острие штыка. Этот дом, выдвинувшийся из общей линии, был основой обороны батальона на левом фланге.

— В каком состоянии занимаемые здания? — прервал Лебедев доклад адъютанта.

— Зданий, собственно, нет, товарищ комбат. Остались одни подвалы да лестничные клетки. — Флоринский ловким движением перенес указку-штык на правый фланг батальона, задержал внимание Лебедева на средней школе и на жилом доме железнодорожников. Он описал их значение в системе обороны. — От жилого дома до Волги триста метров, товарищ комбат. — Флоринский опять примолк, давая возможность Лебедеву подумать. — Из этого здания противник простреливает Волгу из пулеметов и минометов, ведет наблюдение за всем, что делается не только в нашем полку, но и в дивизии.

Флоринский снова перекинул штык на левый фланг и оттуда повел его по вогнутой линии к правому флангу батальона, задерживая внимание Лебедева на огневых точках, минных полях, противотанковых ловушках. И чем больше слушал Лебедев Флоринского, тем яснее становилось для него истинное положение батальона. Когда полковник Елин сказал ему, что «положение дивизии тяжелое, а моего полка в особенности», он не мог представить себе всех трудностей, с какими ему придется столкнуться в первые же минуты своего нового положения.

Лебедев вскинул голову и, сощурившись, спросил тоном инженера, тоном бывшего прораба:

— Ломов и лопат в батальоне достаточно?

— Вполне, — ответил Флоринский и замолчал в ожидании новых вопросов.

Но Лебедев, не имея больше вопросов к начальнику штаба, обернулся к Грибову.

— Продолжайте командовать батальоном, — сказал он ему и внимательно посмотрел на безусого офицера. — Мне нужно время, чтобы осмотреться. Никаких новшеств вводить в батальон не собираюсь. — Подошел к телефону и доложил в штаб полка, что батальон принял в полном порядке.

Грибов удивленно посмотрел на Лебедева, а Флоринский, одобрительно поглядывая на нового комбата, спросил:

— Командиров рот не прикажете собрать?

— Мне пока им нечего сказать.

— Понял вас.

Лебедев прошел к столу, снял с чернильного прибора куклу и задумался. Кукла напомнила ему Машеньку, сына, жену. Зачем все это случилось? Ему вдруг представились шахты, рудники, сотни тысяч заводов, миллионы рабочих у станков, у прокатных станов, у мартеновских печей. Он ясно представил себе живую картину труда миллионов людей, работающих на войну, мысленно видел движение поездов, пересекающих все части света, движение судов, бороздящих моря и океаны; и все, что создавалось человеком, все это катилось в прожорливую пасть войны.

— Товарищ начштаба, вы не помните, сколько фашистская Германия выплавляет стали? — неожиданно спросил Лебедев адъютанта.

— Много, товарищ комбат. Но сколько — точно не помню.

— А нефти?

— С горючим у гитлеровцев туговато. Весьма даже туговато.

Лебедев вышел из-за стола и в раздумье прошелся по блиндажу. Два дома овладели его мыслями: тот, что на левом фланге, выпятившийся из общей линии обороны, и Дом железнодорожников, вклинившийся в позиции полка. Гладкая, как стол, ничем не застроенная площадь между флангами батальона Лебедева не беспокоила. Он исключал возможность внезапного вражеского прорыва на этом участке. Только на танках можно было проскочить это пространство, но противник, как ему уже доложили, пытался прорваться и, потеряв на этом маневре больше десятка машин, надолго успокоился. «Мало людей. Дьявольски мало», — вспомнил Лебедев слова полковника Елина.

— Товарищ Грибов, вы спите?

— Нет, товарищ комбат. Я вас слушаю.

— Хочу посоветоваться. Система обороны батальона хорошо продумана?

— Не могу сказать, — откровенно признался Грибов. — Больше отбивались, чем думали.

— Понимаю, — неопределенно сказал Лебедев. — Генерал-майор очень хорошо отозвался о вас. — Лебедев добро взглянул на Грибова. — Генерал сказал, что вы хороший офицер. Вы не участвовали в штурме Дома железнодорожников?

— Нет. Я не имею права обсуждать эту операцию, но думаю, что пора кончать с засевшими там гитлеровцами.

— И мне так кажется, — согласился Лебедев. — У вашей роты не очень приятное соседство с этим домом. Подумайте, нельзя ли отбить его? — Лебедев взглянул на часы. — Хочу пойти на левый фланг.

Лебедев накинул на плечи шинель и вышел. Ночь была свежая, осенняя, с Волги тянуло холодной сыростью. Свет вражеских ракет просвечивал траншею. Комбат шел неторопливо. Ему хотелось получше осмотреться вокруг. В траншее валялись винтовочные гильзы, окурки, куски марли. Лебедев горько улыбнулся: «Вот они, эти сотни метров. Сотни метров! А сколько уже на них растрачено человеческих сил и сколько они еще возьмут жизней, никто сказать не может».

Командир пулеметной роты, предупрежденный Грибовым, встретил нового комбата возле своего блиндажа.

Сухощавый молодой командир роты повел Лебедева в крайний разбитый и обрушенный дом. У обезображенного дома остались две обгорелые стены, пробитые снарядами, подвал с котельной и душевой и покоробленная жаром пожарная лестница. На лестничных площадках, замусоренных кирпичом и известью, денно и нощно сидели наблюдатели, лучшие стрелки, отличные гранатометчики. Подвал, превращенный в блиндаж, Лебедеву понравился. Бойцы спали на пружинных матрацах, на обгорелых кроватях, которых больше всего валялось на пожарищах. К спинкам кроватей были привешены куски зеркал, литографические картины из книг и журналов, семейные фотографии. В изголовье одного бойца лежал том Малой энциклопедии. Видно было, что блиндаж обжит и одомашнен. На взгляд Лебедева, командир роты одного не предусмотрел, и батальонный об этом напомнил ему:

— Заросли ваши солдаты щетиной.

Ротный давно сам не брился, и у него от смущения заалели щеки. Лебедев успел обойти и осмотреть все огневые точки, кроме углового флангового дома, куда он и направился. По дороге он расспросил командира роты о наличии колючей проволоки и противотанковых мин.

— Главное, берегите солдат, — предупредил он. — Пусть глубже зарываются в землю. Пора вылезать из-под фундаментов и продвигаться вперед. Снайперы есть?

— Есть отличные пулеметчики. Сержанты Демченко и Кочетов.

Лебедев неожиданно встрепенулся. Он ни на один день не забывал своих однополчан — Кочетова и Уральца, которые вынесли его из театра. Он знал, что бойцы остались именно в этой дивизии, и когда он просил Чуянова «устроить» его в армию Чуйкова, кроме высказанных соображений, он думал и о возможной встрече со своими бойцами. И сейчас, услышав знакомую фамилию, Лебедев живо спросил:

— Кочетов давно у вас?

— Не так давно. Он из окружения вышел, — буднично-деловым тоном ответил ротный. — Знакомая фамилия, товарищ комбат?

— Да, я знал одного с такой фамилией.

II

В угловой дом Лебедев пошел один. Там он встретил своих солдат Кочетова и Уральца. Бывают в жизни такие минуты, когда, будучи случайным свидетелем волнующей сцены, сам становишься нравственно чище, морально обновленней. Трогательная дружба всегда находит отклик в душе, освежает и молодит чувства всякого. Никто не произнес ни слова, увидев друг друга; они только обменялись взглядом, которого было вполне достаточно, чтобы понять друг друга. Молча обнялись. От Кочетова Лебедев попал в крепкие объятия Уральца. От этих солдат на лейтенанта повеяло чем-то родным и близким. Батальон теперь стал как-то ближе, как будто он командовал им с давних пор. Это были хорошие минуты в солдатской жизни. Здесь Лебедев и остался, решив лучше изучить оборону южного фланга батальона.

Угловой пятиэтажный серый дом одной стороной выходил на Смоленскую улицу, другой — на широкую и просторную площадь с выходом к Волге.

Враги не однажды пытались штурмом взять дом, не скупясь при этом ни на людей, ни на технику; поджигали его с воздуха, слали на него пикирующие бомбардировщики, но дом, как неприступная крепость, оставался за пулеметчиками. Лебедев одобрил систему огня. Хорошее впечатление произвели на него бойцы.

В этом подвале-блиндаже они вели свой образ жизни, привычно-будничный и по-деловому размеренный.

Лебедев собрался было уже уходить к себе в штаб, как вдруг противник с воздуха начал атаковать левый фланг батальона. Вокруг все враз загудело, затряслось и зазвенело. В блиндаж через амбразуры потянуло пылью, запахло гарью, наплывала духота. Солдаты стояли на боевых постах у огневых точек. Где-то совсем рядом ухнула тяжеловесная, и каждому показалось, что бомба упала над его головой. «Обвал!» — крикнул кто-то дико. «Обвал!» — повторил тот же голос.

Случилось совсем непредвиденное, бомба обрушила внутреннюю стену. Стена, подломившись, закрыла бойцам выход, оборвала проводную связь с батальоном. Теперь к своим можно было попасть только через площадь, простреливаемую пулеметным огнем. Лебедев приказал разобрать завал.

— Воду без моего приказания не пить.

Вода доставляла солдатам неимоверно много хлопот. Приносили ее с Волги с риском для жизни. Пили много и редко когда напивались, оттого что не успевали остывать от боевых схваток, следовавших одна за другой. В подвале сгущенный воздух был жарким и душным, как в бане.

На перекрытии подвала лежала груда кирпичей, раскаленных пожаром и заваленных золой и пеплом. За воздушной атакой враг пустил в дело пехоту. Наблюдая в амбразуру за вражескими автоматчиками, Лебедев понял, что для него настал час проверки всех его сил и возможностей. Понял он и то, что, уступи бойцы хотя бы один угол, и тогда развалится вся система обороны батальона. «Хорошо, что командир взвода выдвинул в район средней школы станковый пулемет и противотанковое ружье, — подумал Лебедев. — Этим он предупредил возможность обходного маневра с фланга». Лебедев позвал Кочетова.

— Кто командует группой в районе школы? — опросил он его.

— Сержант Демченко. Лучший пулеметчик полка. На его счету, Григорий Иванович, сотни гитлеровцев. Он свой счет ведет из-под Харькова.

Лебедев перешел в левый угол блиндажа, откуда лучше просматривался район средней школы, полфасада которой заслонило двухэтажное, давно сгоревшее каменное здание. Что делалось за этим домом, Лебедев не видел, и только по стрекотне пулемета мог знать, живы ли его люди. Станковый пулемет простучал короткой очередью.

— Наши! — обрадовались гвардейцы.

Лебедев с благодарностью посмотрел на бойцов. «Да, на них можно положиться», — подумалось ему. Он никогда не забудет строгого, мужественного молчания бойцов. Гвардейцы поскидали с себя гимнастерки, приготовились к последнему, быть может, сражению. Стрельба подходила все ближе и ближе к блиндажу. Теперь уже всем было ясно, что именно от школы гитлеровцы наметили обойти угловой дом.

— Что с завалом? — тревожился Лебедев.

— Не поддается, товарищ комбат.

— Пробить перекрытие первого этажа.

В блиндаже сгущалась изнуряющая духота.

Бойцы изнывали от жажды. Осколки снарядов ковыряли стены, отбивали облицовку. У крайнего пулеметного гнезда смолкли короткие очереди. Там, на кирпичной скамеечке, уткнувшись головой в стену, поник гвардеец.

— Что с ним? — спросил Лебедев.

— Убит, товарищ комбат.

Лебедев снял пилотку, помолчал.

Пулемет Демченко продолжал строчить. Перерывы между очередями становились все реже и короче. По блиндажу враг открыл огонь из тяжелых орудий. Снаряды рвались во дворе и под самым цоколем. Вражеская батарея приноровилась, и снаряды мало-помалу крошили блиндаж, срезали углы пустых, выгоревших этажей, отваливали куски стен, дробили перекрытия. В минутку короткого затишья из школьного двора донеслись выстрелы бронебойки.

Лебедев понял, что против Демченко пошли вражеские танки. Над двором взметнулся смоляной дым.

— Танк загорелся! Танк! — закричали гвардейцы.

Бронебойка замолкла. «Отбили атаку?» Нет, ружье опять стукнуло. Но что это за новый очаг дыма? Он в стороне от горящего танка и много ближе к блиндажу. «Пожар, — подумал Лебедев — Какую-то постройку подожгли». Густой дым клубился в пролетах окон давно сгоревшего дома. Пламя вдруг резко шатнулось, и взметнувшийся фонтан головешек, падая, засыпал школьный двор. «Что стало с нашими людьми?» Лебедев прислушался. Пулемет молчал. «Неужели?» Но вот пулемет опять застучал на том же месте, которое, кажется, сплошь завалено головешками. Строчил долго. Потом смолк.

— Уточнить наводку, — приказал Лебедев.

В закопченных проемах кирпичного здания, метрах в пятидесяти от блиндажа, замелькали гитлеровцы. Гвардейцы приникли к пулеметам.

— Огонь! — приказал Лебедев.

Гвардейцы хлестнули из всех пулеметов. Враги отпрянули и, затаившись в противоположном здании, начали метать гранаты. Блиндаж и улица заволоклись едучим дымом, песчаной пылью. Песок, шурша о блиндаж, садился на пулеметные гнезда, сорил бойцам в глаза. По времени солнце еще не опустилось за горизонт, а в блиндаже уже непроглядная темь, и гвардейцы дрались на ощупь, на слух. Они знали, что враг мог выкинуться из проемов окон противоположных зданий. Но могло быть и так, что противник давно выбросился на улицу и, прижавшись к земле, подползает на короткий бросок. Вражеские гранаты рвались у самых бойниц. Гвардейцы стреляли в густоту песчаной мглы. «Может быть, впустую мы стреляем?» — подумал Лебедев. Он приказал прекратить огонь. Другого выхода ему не виделось: боеприпасы были на исходе, и расстреливать их до последнего, не видя, что делает враг, было бы глупо и непростительно. В блиндаже наступила изнуряющая тишина. К удивлению Лебедева, противник тоже не подавал признаков жизни. Повсюду стояла непроглядная пыльная мгла. Солдаты не отходили от пулеметов, находились в состоянии полной боевой. Проходила одна минута, другая, третья — ни звука из укрытий затаившегося противника.

Улица понемногу светлела. Из полутьмы в тусклых очертаниях показались стены обгорелых зданий. Там, несомненно, затаился враг. «Есть ли убитые?» Лебедев припал к цели. «Есть», — обрадовался он. Убитые лежали в оконных проемах, на тротуарах, среди улицы. Они лежали на всем просматриваемом поле боя.

— Перекрытие пробили? — спросил Лебедев командира взвода.

— Руки в крови, а толку никакого.

Наступил вечер, сгустились сумерки. Лебедеву доложили, что патронов почти нет. Он это знал, но когда бойцы сказали, у кого сколько осталось, положение оказалось более чем удручающим. Он позвал к себе сержанта Кочетова.

— Вы доставите донесение начальнику штаба, — сказал он ему. — Возьмите три-четыре шинели и сделайте из них чучело-скатку. Оно будет служить вам прикрытием. Действуйте.

Такое же приказание получил и Уралец. Комбат не надеялся на успех одного бойца — ползти можно было только через площадь, простреливаемую настильным огнем.

— У кого есть письма, можете передать сержанту, — сказал он бойцам.

Над площадью нависла ночь. На небе еще не были развешены вражеские «фонари», но заря пожарищ уже занималась.

Камни и кирпичи были выбраны из бойницы, и теперь из нее можно было просматривать всю площадь. Рядом с Лебедевым стоял сержант Кочетов. У его ног лежала скатка из нескольких шинелей.

— Мгновенный прыжок и — за скатку, — давал Лебедев последние наставления.

— Есть, Григорий Иванович.

В голосе сержанта слышалось сдержанное волнение. Его нельзя назвать страхом, нельзя принять за тягостное предчувствие беды и нельзя в то же время сказать, что человек спокоен, насколько возможно стать спокойным в этих обстоятельствах. Лебедев с мучительным усилием подавлял в себе нахлынувшие чувства жалости и сострадания к сержанту, человеку беспримерной храбрости. Он полюбил его. И вот он, командир, наперекор своим чувствам, должен, обязан обстановкой, воинским долгом, во имя жизни многих послать лучшего из лучших на опаснейшее дело.

— Готов, Степан Федорович? — стараясь скрыть свое волнение, сказал он бодрым голосом.

— Готов, товарищ гвардии… разрешите с вами проститься, Григорий Иванович.

Лебедев обнял Кочетова и долго держал его в своих объятиях.

— Можно прыгать? — спросил сержант живо и весело, словно он находился на вышке плавательного бассейна и ему предстоит испытать приятнейшее ощущение.

И выпрыгнул. И в ту же минуту враг застучал из пулемета. Пули, рябя стену, следовали за сержантом. «Значит, ползет», — радовался Лебедев. Теперь по Кочетову, перекликаясь очередями, били два пулемета. Стук свинца по опаленной стене подвала постепенно редел и удалялся в сторону Волги.

Долго, с тоскливой тяжестью на душе Лебедев и бойцы проводили время в глухом, со всех сторон заваленном подвале-блиндаже. «Жив ли Кочетов? — гадал Лебедев. — А если жив — дополз ли до своих?» К Лебедеву подскочил взволнованный взводный и доложил, что к завалу кто-то подошел. В блиндаже примолкли, прислушались. Сверху доносился глухой стук. Людей, судя по шуму, было много. Они торопливо отбрасывали кирпичи в глубину двора. Шуршание кирпича становилось все сильней и явственней. Но вот шум внезапно стих, а спустя считанные мгновения послышался шорох сухого дерева. И все увидели, как под кусок степы, что закрывал вход в блиндаж, подсовывалось бревно.

— Это наши, товарищ комбат. Наши! — обрадовались гвардейцы.

Бойцы бросились расчищать выход изнутри подвала, и первым, кого они увидели, был Кочетов.

— Ваше приказание, товарищ комбат, выполнил! — доложил сержант.

Комбат вернулся к себе в штаб поздней ночью. Пришел усталый, мрачный и злой на самого себя. Он сел за стол и глубоко задумался.

— Иван Петрович, — обратился он к Флоринскому, — я приказал командиру пулеметной роты пробить два новых выхода из углового дома. Смотрите сюда. — Лебедев показал на плане дом, жирными черточками отметил выходы. — Прошу вас нанести на план все выходы из всех занимаемых нами подвалов. Подземную систему сообщений надо непременно упорядочить. Нельзя полагаться на один волчий лаз, пробитый в бетоне из отсека в отсек.

— Хорошо, Григорий Иванович.

— Комиссар был?

— Да. Его вызвали в штаб полка.

Комиссар батальона Васильев застал Лебедева спящим за столом. Стараясь не шуметь, поглядел на нового хозяина и, подумав, неторопливо записал в блокнот: «Солдат Демченко сгорел у пулемета. Он мог отступить (такая возможность у него была), но он предпочел смерть позору отступления». И несколько ниже дописал: «Дать указания политрукам рассказать бойцам о героическом подвиге Демченко. О нем же написать статью в дивизионную газету». Комиссар закрыл блокнот и, взглянув на похрапывающего Лебедева, вполголоса сказал:

— Без надобности не будите. Скажите, что через час буду. Командир полка звонил?

— Десять минут тому назад. Спрашивал комбата и, узнав, что он спит, приказал позвонить через два часа.

Лебедев не использовал предоставленного ему полковником времени на отдых, он проснулся через час и был очень смущен своим положением.

Флоринский предупредительно доложил, что ничего существенного не произошло и что звонил командир полка.

— Неприятный случай, — негодуя на себя, произнес Лебедев. — А впрочем, не так плохо, что дурь сошла. Сколько убитых и раненых, Иван Петрович?

— Убито десять. Раненые остались в строю.

— Как это просто: «Остались в строю». Но десять убитых — это слишком. Слишком, Иван Петрович. Сегодня десять, завтра десять. Надо глубже зарываться в землю. Ни одной мишени врагу. Батальон-невидимка. Каждого бойца спрятать. Бить фашистов из-за любого кирпича. — Помолчал. — Как дела у соседей?

— Соседи остались на своих позициях. Тяжелые бои завязались в районе заводов. Командующий армией лично прибыл туда. Немцы вбивают клин в стык двух дивизий. Видимо, хотят расчленить армию и выйти к Волге в районе заводов.

— Противнику что-нибудь удалось?

— Немного потеснили.

Лебедев попросил к телефону командира роты Грибова. Тот доложил, что в железнодорожном доме замечено необычное оживление противника, что, по всем данным, гарнизон численно возрос. Он просил разрешения на личную разведывательную вылазку.

— А за свою голову ручаетесь?

— Голова не подведет, товарищ комбат, если уцелеет.

— Я вам посложнее найду дело. За домом наблюдайте. Примечайте любую мелочь. Что это за стрельба?

— Маскировка. Гитлеровцы под шумок что-то готовят нам.

Лебедев вышел из блиндажа, посмотрел на север, в район заводов. Там всплески взрывов сверкали беспрерывно и гул артиллерии слился в бесконечный рев, густой и тяжелый. В багровое небо то и дело взлетали ракеты. Артиллерия противника, судя по вспышкам, била с широкого фронта, но снаряды, точно лучи от вогнутого зеркала, собираясь в пучок, разрывались на малом клочке земли. Земля непрестанно блистала взрывами. Глядя на взрывы, человеческий разум отказывался верить, что там осталось что-нибудь живое, что там можно дышать, мыслить и действовать.

Советская артиллерия тоже не молчала, она глушила вражеские батареи, скрытые за окраинным увалом и за вершиной Мамаева кургана. Изгорбина кургана в свете слепящего огня, выступая в зловещих контурах, будто колыхалась. Снаряды рвались до тех пор, пока не тухла вражеская батарея. Земля по горе взлетела лохмотьями. Вместе с землей в небо поднимались кустарники; обломки разбитых искореженных машин и повозок.

Он вернулся в блиндаж, где уже кипел помятый, в зеленых пятнах медный самовар, но выпить стакан чаю не довелось: начальник штаба полка предложил Лебедеву направить в его распоряжение пятнадцать гвардейцев.

— Этого требуют особые обстоятельства, — пояснил он.

— Через тридцать минут солдаты будут в вашем распоряжении, — ответил Лебедев.

Голос выдал его душевное потрясение. Он все мог предположить в эту ночь: вражеское наступление на батальон, потерю целого дома, но только не это. Лебедеву казалось, что берут у него не пятнадцать солдат, а снимают с позиции весь батальон, снимают и говорят: «Держись, комбат.

Назад — ни шагу». Минуту или две стоял Лебедев с телефонной трубкой в руке. Флоринский понял: случилось что-то непоправимое. И он спрашивал тревожным взглядом, что именно стряслось, откуда и какая навалилась на них беда? Лебедев положил трубку и как можно спокойней предложил Флоринскому направить в распоряжение штаба полка пятнадцать лучших гвардейцев. Флоринский не поверил, что это правда. Он вынул из кармана очки, надел их и посмотрел на Лебедева странным взглядом. Долго и растерянно разглядывал комбата, мало веря приказанию. Потом вялыми движениями снял очки и спрятал их в карман, позабыв положить в футляр.

Через пятнадцать минут в штаб батальона вошли три солдата второй роты, за ними прибыли гвардейцы других рот, затем показались пулеметчики, среди них был Уралец. Лебедев с жалостью взглянул на любимого солдата. Уралец, казалось, уносил из батальона не только свою силу, но и отнимал какую-то долю его собственных сил.

— Что сказать вам, товарищи? — обратился Лебедев к бойцам. — Мне жаль вас отпускать, но приказ для нас — закон. Идите и делайте свое солдатское дело так же хорошо, как это вы делали в своем родном батальоне.

III

Пришел комиссар батальона. Он был спокоен, нетороплив.

— Ну, вот и познакомились, — сказал комиссар, протягивая руку. — Иван Петрович, накормил батальонного?

— Чай собирались пить, да помешал полковник, — ответил Флоринский. — Обобрали нас, товарищ комиссар.

Комиссар улыбнулся.

— Знаю, — с усмешкой проговорил он.

— Непонятно, товарищ комиссар, одно: Волга сапоги нам заплескивает, а пополнения не дают больше недели. И даже наших отбирают.

— Собственник вы какой, Иван Петрович. Пережитки капитализма живут в вашем сознании, — пошутил комиссар.

За чаем говорили о мелком и незначительном, но за всем этим у каждого была одна и та же забота: что привело их сюда и чему они призваны служить. Лебедев сидел за столом дольше всех. Он не столько ел, сколько пил чай, густой и ароматный, и время от времени бросал на комиссара короткие взгляды. Нельзя сказать, что комиссар сразу обворожил Лебедева, и не этого хотел Григорий, не это самым важным было для него. Важно то, что с этим человеком его свела судьба на тяжком жизненном пути, и все лишения и трудности войны придется делить пополам. Найдутся ли пути к взаимному пониманию? Лебедев любил прямоту, искренность в отношениях с людьми и порицал человеческую кривизну всем своим существом. Товарища и друга ему думалось встретить в лице комиссара. Комиссар первым повел беседу о батальоне. Он говорил давно известные истины, и тем не менее Лебедев слушал его с большим вниманием. Комиссар говорил спокойно. Он находил в давно известном новое, на первый взгляд незначительное, но от этого незначительного веяло свежестью. И Лебедев понял, что все понятия и представления о человеке у комиссара сложились не столько из книг и учебников, сколько от жизненного опыта. Этого для Лебедева было вполне достаточно, чтобы определить свое отношение к нему.

— Я вам, товарищи, сейчас покажу один документик, — обращаясь к Лебедеву и Флоринскому, сказал комиссар. Он вынул из бокового кармана небольшую бумажку и с особой осторожностью развернул ее. — Слушайте: «Заявление. В партию коммунистов большевиков. Когда народ мой исходит слезами и захлебывается кровью, мне нельзя быть беспартийным большевиком». — Комиссар читал заявление с заметным волнением. Помедлив, он спросил: — А чем написано заявление? Собственной кровью. — Помолчал. — Я уже беседовал с этим бойцом. Много прекрасного на этом свете, но из всех совершеннейших явлений самое чудесное — человек. «Человек — это звучит гордо», — сказал Горький. Иван Петрович, вы прочитали его рассказ «Маленькая»?

Флоринский смутился.

— Начал, товарищ комиссар, но, видите ли, обстановка, — извиняющимся тоном ответил начальник штаба.

— Потому-то я и просил прочесть «Маленькую». Чтения на пять-семь минут, а ума там на целый свет. И главное, о человеке. О простом неграмотном русском человеке. Поразительно верно схвачено. Вы, товарищ Лебедев, этот рассказ читали?

— Да, — ответил Лебедев. Ему уже нравился комиссар. И какие-то невидимые нити протянулись к нему. — Старики — муж и жена — идут по обету за тысячу верст помолиться за чужую девушку.

— Удивительно трогательный рассказ, — восхищенно произнес комиссар. — Настоящая горьковская вещь. — Согнал с лица легкое раздумье, заговорил деловым тоном: — Вы, товарищ комбат, не обратили внимания на пианино, что стоит в подвале пулеметной роты? Я приказал политруку поберечь инструмент. Хочу клуб-блиндаж для бойцов оборудовать. Как по-вашему — стоящее это дело?

Лебедев улыбнулся, вспомнив сказанную полковником фразу: «Новинка комиссара».

— Не разделяете? Напрасно. Бойцам это нужно.

— Почему же нет? Я просто вспомнил полковника, — ответил Лебедев.

— А-а, — рассмеялся комиссар. — Мы его завербуем в свою батальонную самодеятельность. Выберем потише вечерок и зададим солдатский бал на страх врагам. Мне по душе ваши приказания насчет батальона-невидимки. Я уже беседовал с политруком и на этот счет. — Поднялся и, потягиваясь, сказал: — Ну что же, товарищи, вы как хотите, а я сосну часок.

— Ложись, комиссар, ложись, — с искренним уважением проговорил Лебедев.

— Чертовски хочется разуться, лечь на свежую постель и захрапеть на целую неделю, — мечтательно сказал комиссар, укладываясь на обожженную койку.

Лебедев подошел к телефону. Вызвал командира пулеметной роты.

— Что у вас там?.. Все спокойно? Относительно? А выходы из левого пробиты? Не мешкайте. Завтра получите колючую проволоку. Но вы полагайтесь на свои силы, на собственное разумение. Кирпича и железа вам не занимать. Быстрее кройте траншеи. Все. — Лебедев подошел к столу, задумался. Ему хотелось создать систему обороны своего участка как можно прочнее и надежней. Он спросил Флоринского:

— Иван Петрович, вы любите свой батальон?

Флоринский удивленно глянул на комбата.

— Люблю и стремлюсь к тому, чтобы наш батальон был первым в нашей дивизии. И он, скажу вам, не из последних, — с удовольствием похвалился начальник штаба.

— Этого мало, Иван Петрович. Быть первым — желание каждого офицера или, по крайней мере, большинства командиров. Надо быть ревнивым. Ревнивым в самом хорошем смысле этого слова. — Он подошел к столу, освободил место для бумаг.

Телефонист что-то шепнул Флоринскому, и тот взволнованно доложил комбату, что третья рота не отвечает. Обрыв линии.

Послышалась густая дробь автоматов и взрывы ручных гранат. Лебедев схватил автомат.

— В ружье! — скомандовал комбат. — Товарищ начштаба, оставайтесь. Остальные — за мной!

И штаб разом опустел. Вскочил и комиссар.

— Что случилось? — спросил он.

— Немцы, товарищ комиссар.

Комиссар схватил автомат и выбежал из блиндажа.

Атаку отбили коротким ударом. А спустя часа два Лебедева пригласил к себе Елин. Полковник был строг и чем-то рассержен.

— Скажите, сколько мне потребуется батальонных, если каждый будет ходить в атаку? — сухо выговорил полковник. Потом долго молчал. Ему не хотелось обижать Лебедева, но и не заметить для порядка этот случай тоже считал невозможным. — Ладно, — махнул он рукой и этим, собственно, дал понять, что разговор переходит на мирный лад.

— Ну, что стоишь? Садись. Обедал? — Полковник позвал ординарца. — Обед подавай, — сказал он ему. — Двоим. — Взглянув на Лебедева, мирно спросил: — Ординарца взял?

— Людей в обрез, товарищ гвардии полковник.

— За обедом меня зовут Иваном Павлычем. Я отлично знаю, сколько у тебя солдат, и я не собираюсь передать тебе своего Тимофея. Людей я тебе дам. Верну с процентами. Брал пятнадцать — дам двадцать. Вот как! — Полковник при этом так махнул рукой, словно речь шла о целой роте полного состава.

— Когда ждать людей, Иван Павлыч?

— Не раньше и не позже своего времени. Ну, как живешь с комиссаром? Сошлись, подружились или все еще присматриваетесь друг к другу?

— Дружбы пока нет, но могу сказать, что с комиссаром мы споемся.

— На пару ходили в штыковую? Узнает генерал, и вас и меня вздрючит. А какой это вы клуб решили у себя в батальоне организовать?

Лебедев на минуту замешкался.

— Был такой разговор, Иван Павлыч.

— Я, Григорий Иванович, в ваши клубные дела вмешиваться не собираюсь, но предупреждаю: воевать по-гвардейски, по-сталинградски.

Лебедев поднялся.

— Прошу ваших замечаний, — перешел он на официальный тон.

— Не ерепенься. Садись и слушай. Про батальон-невидимку знаю, хвалю. Маскировку траншей видел. Одобряю. Еще что готовишь?

— Хочу подорвать стены разбитых зданий. От ветра некоторые заваливаются. Могут быть жертвы. Потом хочу поднять на воздух жилой Дом железнодорожников. Но без вашей помощи мне этой задачи не осилить.

Елин энергично поднялся и крупно зашагал по блиндажу, скрипя жиденькими половичками.

— Дом подорвать?

— Дайте мне не двадцать, а тридцать бойцов. Тогда я за три-четыре дня проложу траншею к дому.

Полковник с возрастающим интересом посмотрел на Лебедева. Ему он нравился независимой определенностью своих суждений, умением держать себя с достоинством. Елин быстро прошелся по блиндажу и, задержавшись на минуту у двери, решительно сказал:

— Даю тридцать пять.

Лебедев ушел от Елина в самом приподнятом настроении. Теперь все сомнения остались позади, без промедления можно приступать к делу.

В свой штаб Лебедев вошел весело. Комиссар, читавший газету, тотчас отложил ее и, не дав Лебедеву снять шинель, спросил:

— Все обошлось?

— Ругал, но не очень. Дом будем подрывать, товарищи. Получаем тридцать пять бойцов.

— Тридцать пять! — изумился Флоринский.

— Давайте определим исходную точку подземки. Ваше мнение, Иван Петрович? Это по вашей части: рельеф, грунт и прочее.

Флоринский взял горелый штык, выписал им в воздухе какой-то замысловатый вензель и, приподняв светлые брови, предложил, не очень уверенно, вести траншею по прямой от правого фланга. Прямую линию отвергли, решили идти ломаной, с заходом противнику во фланг. На стороне кривой было то преимущество, что за первой полусотней метров высился ничейный полуразрушенный каменный дом, куда можно было незаметно сносить грунт, вынутый из траншеи. Комиссар предложил назначить в команду хорошего политрука.

— Правильно, — согласился Флоринский. — А разве есть у нас плохие политруки, товарищ комиссар?

— Я оговорился, хотел сказать, лучшего политрука. И скажите, Иван Петрович, кто, на ваш взгляд, у нас в батальоне лучший политрук?

— Почему в батальоне? — с видимым удовольствием сказал Флоринский. — Не только в полку, но и во всей дивизии не найдется другого такого политрука, как наш Александр Григорьевич. Вы его имеете в виду?

Лебедев поспешно спросил:

— Солодков?

— Вы с ним уже познакомились?

— Не один бой провели вместе, — ответил Лебедев и широким шагом вышел из землянки. Ему хотелось сейчас же пойти в первую роту и с мальчишеским озорством напасть на Александра Григорьевича. Сколько раз Лебедев собирался черкнуть Солодкову из госпиталя, но, не зная достоверно, в какую именно часть угодил сталевар, Лебедев не смог обменяться дружескими треугольничками. «Как же все-таки я с ним до сих пор не встретился?» — недоумевал он, пробираясь в первую роту. Командир роты доложил о состоянии подразделения. Лебедев, слушая ротного, не мог скрыть своего безразличия к докладу, а освободившись от служебной формальности, он с нетерпением спросил:

— Солодкова ищу. Где он?

— Его нет, товарищ комбат. Его вызвал комиссар полка. Что прикажете передать?

— Как только вернется, пусть ко мне бежит.

IV

Солодков, увидев Лебедева, весь засиял. Его добродушное лицо с полусмытыми рябинами враз расплылось в широкой улыбке.

— Григорий Иванович, — кинулся он к Лебедеву. — Гриша! А я ведь не придавал значения появлению нового комбата со знакомой мне фамилией. Мало ли у нас Лебедевых, Гусевых, Уткиных? Откуда ты к нам?

— По протекции Чуянова, Александр Григорьевич. Это он пристроил меня сюда.

— Что же это мы встретились не по русскому обычаю? — Солодков, точно медведь, облапил Лебедева, потискал своими жилистыми ручищами.

— Не усох. Нет, не усох, — весело посмеиваясь, говорил Солодков.

Лебедев с Солодковым вышли по траншее на берег Волги, присели на вольном воздухе и долго беседовали о делах, далеких от войны. Григорий удивлялся тому, как мало изменился сталевар. Александр Григорьевич, как и в мирное время, на все смотрел с природным оптимизмом. «Такому легко жить в любом вихре жизни, — думал Лебедев. — Такого не собьет с пути никакая буря. У таких вера во все доброе так же естественна и необходима, как естественно и необходимо дыхание».

Когда Солодков с жадностью и неистребимым интересом расспросил Лебедева о том, что он видел в тылу, с кем встречался, чего наслушался, тогда и он распахнул свою душу перед Григорием, раскрыл все свои тайные помыслы.

— Тоскую, Григорий Иванович. Тоскую по гражданке. И зачем я только остался здесь? — махнул рукой, сердито кашлянул и снова заговорил с жаром: — Не могу забыть мартена. Всегда печь стоит перед глазами. Гоню, ругаю, злюсь, и никакого с ней сладу — стоит и лыбится. Честное слово не вру. В драке, в бою забываюсь, а как только остынешь от схватки, так печь опять рядом с тобой, — повернул голову в сторону заводов и долго молчал, будто прислушивался и ждал, не загудит ли родной завод. — Ночью еще терпимо, а как чуть проглянет день, так и кручу башкой, ищу в небе заводские дымы, угадываю трубу своего мартена. У моей-то печки труба выведена первоклассными мастерами. Я ее за сто верст угадаю. Эх, Григорий Иванович, не знал я настоящей сладости в труде. — Помолчал. — Хватит об этом. Одно только расстройство.

— Верно, — согласился Лебедев. — Все мы теперь поумнели.

Задолго до рассвета к месту работы доставили тачки, лопаты, ломы. Пришли от Елина и люди. Бойцов накормили, дали немного отдохнуть и объяснили задачу. Солодкову в помощники дали Уральца. Лебедев, беседуя с бойцами, сказал им, что за их работой будет наблюдать командир дивизии, о их деле узнает сам командующий армией. Бойцы повели подземный ход из блиндажа командира первой роты. Комбат часто звонил ротному, вызывал Солодкова.

— На сколько метров ушли? — спрашивал он. — Грунт какой? Люди как себя чувствуют?

Солодков коротко докладывал:

— У нас все ладно. Люди — на подбор. Из каждого можно вышколить первоклассного сталевара.

— Никого еще не завербовал на свой завод?

— Двое уже дали согласие.

— Я так и знал. Ты действительно агитатор-самородок. Тебя следует направить в военно-политическую академию на учебу.

— Я, Григорий Иванович, без политики — ни шагу. С пионерских пеленок, можно сказать, не расстаюсь с политикой.

— К полночи до каменного домика дойдете?

— Мы уже обсудили и решили ночью дом заселить.

…День был обычным, похожим на вчерашний. Солдаты дрались за подвал, за изуродованные лестничные клетки. Артиллерия долбила и прошивала стены сгоревших зданий. Стены с грохотом рушились и заваливали подвальные перекрытия. Солдаты лезли на завалы, на груды камней и щебня, выкладывали себе окопчики, возводили новые редуты. Ночь уходила на вылазки и диверсии в тылу врага. Ночью опутывали землю проволочными заграждениями, маскировали огневые точки, засевали каждый метр минами. Ночью хоронили убитых, переправляли за Волгу раненых. Ночью солдаты становились каменщиками, землекопами, строителями. По ночам, от зари до зари, трещали над развалинами «кукурузники», прозванные немцами «рус-фанер».

В 23.00 Солодков доложил Лебедеву, что команда вошла в дом и приглашает его на новоселье. Лебедев ждал этого часа.

— Иван Петрович, — радовался комбат, — наши вошли в дом!

На правом фланге батальона, там, где, казалось, все шито-крыто, с треском разорвались мины.

Лебедев всполошился.

— Что это значит? — вскрикнул он удивленно. — Обнаружили?

Раздались минные взрывы. Он выскочил из блиндажа, прислушался. Противник обстреливал ничейный дом, теперь занятый бойцами Солодкова. Комбат вернулся в блиндаж, позвонил в подземку. К телефону подошел Уралец.

— Огня не открывать, — приказал ему комбат. — Людей спрятать в траншею. — Потом Лебедев позвал к телефону Грибова. — Поднялся? Бери пулемет, автоматчиков и осваивай дом. В драку не ввязывайся. Сиди молчком. Путай карты противнику. На рассвете все разъяснится. Возможно, противник из предосторожности затеял эту канитель. Утро все покажет.

Враг действительно скоро прекратил обстрел занятого дома, и Лебедева это несколько успокоило, он мало-помалу утверждался в той мысли, что его секрет не раскрыт и он может продолжить подкоп. Комбат, чтобы убедиться в этом, отправился в нейтральный дом. Туда уже заявился Грибов со своими людьми. Лебедев приказал Солодкову работу продолжать. Вернувшись в блиндаж, он застал у себя Елина. Лебедев был не рад этой встрече. Его доклад полковник не стал слушать.

— Ну что — провалились? — прервал он Лебедева.

— Никак нет, товарищ полковник.

— А как понять вражескую тревогу?

— Допускаю, товарищ полковник, что противник что-то почуял, что-то приметил, но и в этом случае начатого ни в каком разе не бросим. Напротив, под шумок будет легче завершить подкоп.

Полковник подумал.

— Пожалуй, так, — согласился он. — А я пришел к вам недобрым, хотел поссориться. О начатом доложил генералу. Он приказал дивизионному инженеру помочь вам. Саперы вам нужны?

— Без саперов никак не обойтись. Подготовить минную галерею, забить ее взрывчаткой я не берусь. Моя задача проложить дорогу саперам.

— И не только дорогу, — прервал полковник, — но и штурм дома за тобой. И к нему готовься уже теперь. Вы не подсчитали, сколько потребуется саперного огонька?

— Взрывчатки? Две-три тонны.

— Не много? — удивился полковник. — Тогда и с этим надо спешить. Адъютант, ординарца комбату подыскали?

— Никак нет, товарищ гвардии полковник.

— Почему?

— Приказания не было.

— Ну вот я вам приказываю. У вас есть что-нибудь закусить?

Флоринский назвал мясные щи, но, вспомнив, что щи были третьего дня, заменил это блюдо консервами и чаем с заваркой.

— Эка удивили — чай с заваркой! Ну вот что, товарищи офицеры, я вас с хитростью пытал о щах и каше. Живете вы беднее пустынников. Питаетесь диким медом и акридами. Есть я не хочу и прошу помнить о чае с заваркой. — Полковник встал и, посмотрев на часы, сказал Лебедеву: — Через час тридцать минут я буду у генерала. Что ему доложить?

— Через сутки подземку передадим саперам.

* * *

Гитлеровцы проснулись до рассвета. Они вновь открыли пальбу по ничейному домику. Лебедев понял, что противник задумал если не занять, то выбить из домика его бойцов. Мины рвались сосредоточенно. В предрассветных сумерках противник небольшими силами пошел в атаку. Его не подпустили к домику, скосили из пулеметов. Спустя полчаса, собравшись с силами, противник повторил атаку. И на этот раз лишь немногим удалось заскочить в дом, но там они и распрощались с белым светом. Третья атака началась с рассветом. В этой схватке Уралец пришиб саперной лопаткой двух гитлеровцев. Попытки отбить дом повторились и на следующий день. Лебедев, предвидя это, за ночь перекинул в дом противотанковые ружья, несколько пулеметов, приказав Солодкову не ввязываться в бой, но работы продолжать. И подземка шаг за шагом уходила в сторону противника. Солдаты-шахтеры не раз слышали над собой тяжелую солдатскую беготню, глухие взрывы мин, и тогда Солодков, поднимая своих друзей, в шутку говорил:

— Потолок поддерживайте. Потолок!

И бойцы подпирали перекрытия ломами и лопатами. Чуя поблизости глухое движение, Солодков, не раз замирая, прислушивался. Солдаты, теряя ощущение времени, забывали, день или ночь стояла над их головами, забывали, что над ними вскипали схватки, жестокие, лицом к лицу; они все ближе и ближе подбирались к жилому Дому железнодорожников, и, наконец, лопаты звякнули о бетон фундамента. Солодков, вздохнув радостно, сказал:

— Дошли.

И по скрытому лазу понеслось:

— Дошли… Дошли…

Через сутки дом взлетел на воздух. И тогда Лебедев завалился спать.

V

Комиссар Васильев привел из политотдела дивизии Павла Васильевича. Бойцы глядели на него, как на диковинку. Они отвыкли от штатских, а тут перед ними предстал дед-пчеляк. На нем все было солдатское: и сапоги, и шаровары, и гимнастерка, и все-таки он выглядел дедом. От него веяло чем-то домашним, родным и близким.

— Активный участник обороны Царицына, — представил комиссар Дубкова. — Садитесь, товарищи.

Павлу Васильевичу принесли обгорелое кресло и усадили его со всей возможной пышностью. Дубков побывал во многих ротах и батальонах, уже привык к таким почестям, но все же нигде его так тепло не встречали, как в этом малом гарнизоне. Павел Васильевич, осмотревшись, повел беседу просто и незатейливо.

— Тесно живете, товарищи. Очень даже тесно. Ваш полковник обещал расшириться. И нельзя не расшириться с такими молодцами. Вот ты, товарищ, — указал Павел Васильевич на круглолицего бойца, — сколько упокоил гитлеровских служак?

— Немного, Павел Васильевич.

— А все же? Скажи, не стесняйся.

— На другой десяток перешло.

— Видали? У него немного. А ведь до войны наверняка только с суховеями воевал. Колхозную землю украшал.

— Нет, я с гусями воевал. Птицефермой заведовал.

— И это дело. Гусь — птица важная и строгая. За версту чует. Много я убивал всякой дичи, а вот гусей не больше десятка. Важная птица, особенно на жаровне. Поди, гуси тебе и во сне гагачут?

— Случается, Павел Васильевич. Даже щиплют.

— Это уж так — с характером птица.

— Я даже проснулся, Павел Васильевич, — разговорился боец, — больно ущипнул. Я схватился за ногу. Скинул сапог. Гляжу — на икре синяк. Смотрю и глазам своим не верю. Зиркаю по подвалу, ищу гуся. А какой тут может быть гусь, когда всем кирпичам бока отмяли? А все-таки глазами пошарил этого гуся. Главная штука — гусь-то приметный. Вожак. А потом, малость погодя, стал я сапог натягивать. Натягиваю, а сам озираюсь вокруг. И что же? Смотрю, рядом осколок лежит. Да большущий такой. На него пало мое подозрение. И приснится же такая несуразица.

— Зачем? — возразил Павел Васильевич. — Это от жизни идет. У одного жену прикончили, у другого детей придушили, у третьего мать на перекладину вздернули. Второй раз хотят нас закабалить. В первый раз отцы ваши отстояли нашу землю, а второй — сыны да внуки еще больше укрепят Советскую власть. Да и у отцов еще зубы на врагов не притупились. Плоховато, конечно, что до Волги допятились, но мы расширимся. Так, что ли, сынки?

— Так, Павел Васильевич. Развернемся, папаша.

— Да, да, — разом все дело решим. Иначе другие нагрянут охотники до чужого добра. Нам, сынки, важно здесь укрепиться. В Сталинграде сейчас главная-то точка, как в восемнадцатом году, когда ваши отцы и деды петлю с нашей власти скинули. А петлю-то вили во многих царствах-государствах. Денег на нее не жалели. А все-таки мы разорвали эту буржуйскую петлю. Как мы в то время защищали Царицын? А так: в одной руке винтовка, в другой — гаечный ключ. Принесет, бывало, жена мужу обед, а муж-то уже на фронт укатил. Ну, и заревет. А денька через два, глядишь, и сама ушла на окоп или в госпиталь. И таким родом опустел дом. Колючую проволоку делали. Пушки ремонтировали. Пушки прямо с передовой в запряжках в ремонтный цех влетали на полном карьере. Красноармейцы, не распрягая лошадей, торопят. Там, говорят, прорыв намечается. Давай, говорят, авраль, ребята. Ну, и пошли наши работяги. И пушка через час-два опять гудит.

Поднялся солдат-гусятник.

— Разрешите, товарищ комиссар, обратиться! — Боец спросил Павла Васильевича: — Вы товарища Сталина видели?

— Три раза, сынок, Один раз у вагона, второй — на фронте, а третий — на параде. Тогда он ходил во всем кожаном. И фуражка кожаная, и брюки кожаные. Сапоги мягкие, без скрипу. Это я точно приметил. Тогда он совсем был молодой.

На этом Павел Васильевич и хотел закончить беседу, но солдаты, не желая расставаться, закидали его вопросами. Ответы Павла Васильевича выслушивались с большим вниманием и интересом. Комиссар, видя, что беседе не видно конца и края, вынужден был сказать, что Павла Васильевича ждут в другой роте. И тогда еще солдаты просили оставить его на денек, обещая комиссару уберечь от всех бед и несчастий. Бойцы проводили Павла Васильевича трогательно. Дубкову очень по душе пришелся такой прием. Растроганный, он обещал бойцам еще заглянуть к ним. Зная, что беседа солдатам понравилась, он все же спросил Васильева:

— Как, товарищ комиссар, я по старости где-нибудь не прошибся?

— Все хорошо, Павел Васильевич. Большое вам спасибо.

— А теперь мы куда?

— Домой, Павел Васильевич. В командирский блиндаж. Познакомлю вас с комбатом.

VI

Лебедева в штабе не оказалось. Его вызвал к себе Родимцев для вручения ему ордена Красной Звезды за успешный штурм железнодорожного дома.

— Благодарю вас, товарищ гвардии старший лейтенант, — говорил генерал с чувством уважения и признательность. — Вы ошиблись: документы не затерялись, и приказ о вашем производстве находится в штабе армии. Бойцов к награде представили?

— Представил, товарищ генерал-майор. Особо прошу за троих: Солодкова, Кочетова и Уральца.

— Хорошо, я учту вашу просьбу. Это приятно, что вы заботитесь о солдатах. Солдат — слово великое. Таких слов немного: Родина, Революция, Коммунист, Мир, Мать, Любовь. Что еще?

— Строитель, товарищ генерал, — с подчеркнутой важностью сказал Лебедев. — Строитель, — повторил он еще более значительно.

Родимцев точно понял и почувствовал особое отношение Лебедева к этой гражданской профессии. «Еще не кадровик, — подумал генерал, — но воюет хорошо».

— Прекрасное слово, — согласился генерал. — И звучит прекрасно: строитель!

— Я, товарищ генерал, расширенно понимаю это слово. Строителем может быть (должен быть) каждый человек, если он своим трудом возвышает и украшает жизнь.

— А солдат?

— Солдат — первый строитель.

— Да-а… Без солдат нам пока строить ничего нельзя. К солдату надо быть щедрым и требовательным. Требовательным и щедрым. Мне полковник доложил, что у вас в батальоне есть кое-какие новшества, например, снайперскую школу или курсы оформили, кузницу оборудуете. Ну, снайперы — понятно, а кузница?

— Ломы тупятся, лопаты. Это между дел, товарищ генерал. Солдаты в подвале нашли кузнечные меха и «поставили их на оборону», как они говорят.

— Я это не в упрек говорю. Как вы думаете использовать снайперов?

— Настоящих снайперов у меня двое, остальные — отличные стрелки. К каждому снайперу я прикрепил на выучку по два отличных стрелка. Обучение идет по живым целям. Многие из новичков уже открыли лицевые счета. Я хочу внушить врагу, что у меня под каждым кирпичом сидит снайпер. Двум стрелкам уже теперь можно вручить снайперские винтовки, и я их прошу, товарищ генерал.

— Я прикажу выполнить вашу просьбу. А скажите, каков противник, на ваш взгляд? Есть ли в нем какие-либо перемены?

Лебедев немного подумал.

— Да, есть, — твердо слазал он. — Для фашистов пришла настоящая война, и они, я имею в виду рядовых солдат, стали это понимать, хотя до ее отрицания или, скажем, до отвращения к ней не дошли. Даже ни малейшего проблеска в этом смысле. Напротив, до бешенства озлобились против нас. И они, мне кажется, в ближайшее время предпримут генеральный штурм.

— Что будет штурм — это всем понятно. Зимовать в камнях ни та, ни другая сторона не намерены, и сражений без конца военная история не знает.

— Разрешите идти?

— Идите. Вас ждет полковник. У него сидит ваш сын Алеша.

Лебедев внешне ничем не выразил своего удивления лишь только потому, что генерал сказал об этом так буднично, что факт выглядел рядовым и будничным, как будто Алеша всегда был возле Лебедева и никуда от него не уходил. Но так было лишь в первую минуту. Потом Лебедев с душевным трепетом подумал: «А верно ли это?» Недалек путь до командира полка, но уже на полпути Лебедев задыхался от волнения: «Откуда сын?»

…Алеша, выбравшись из горящего дома, навсегда потерял родное пристанище. В пожаре как будто сгорели все его четырнадцать лет, сгорело все, что пережито было за эти счастливые детские годы. С таким чувством он вышел на берег Волги, невольно задержавшись у того места, где совсем недавно стояла спортивная база. Здесь он со своими школьными друзьями провел самые лучшие свои дни, недели, месяцы. Никаких следов от плавучей базы уже не осталось. Алеша, погрустив, пошел на переправу. Он переехал за Волгу и пошел в Бурковские хутора «устраиваться» на работу. Он знал, что где-то там, в вековом дубняке, разместился штаб фронта и там же находится Чуянов. У него теперь в кармане, кроме комсомольского билета, лежала драгоценная наградная бумага, которую при случае можно предъявить как убедительную рекомендацию. Коротко говоря, Алеша пробрался к Чуянову. Тот принял в его судьбе живейшее участие. Он несколько дней не отпускал Алешу и уговаривал остаться при штабе фронта и учиться на радиста. Алеша отмалчивался, а потом, узнав, краем уха, что в тыл к врагу готовят переброску нескольких офицеров, запросился в эту группу. «Я уже был там», — упрашивал он Чуянова. Тот решительно отклонил его просьбу.

— Алексей Семенович, я не пропаду. Даю вам слово, — убеждал и настаивал Алеша на своем.

После долгих колебаний его отпустили. И, когда он вновь вернулся из вражеского тыла, Чуянов, уточнив, в какой части воюет Лебедев, решил свести юного разведчика со своим отцом.

У входа в блиндаж Лебедев на минуту задержался, у него гулко билось сердце, и он старался как можно быстрее успокоить себя. Из блиндажа доносился голос полковника. Лебедев громко постучался.

— Войдите, — пригласил Елин.

Лебедев раскрыл дверь и, перешагнув порог, остановился. Напротив полковника сидел во всем военном, с медалью на груди повзрослевший сын. Алеша тотчас встал и, замешкавшись на какую-то долю секунды, бросился к отцу. Елин вышел из блиндажа.

У Лебедева засверкали слезы на глазах. Никому из них не хотелось говорить. Была именно та минута, когда любые слова были лишни. И трудно сказать, сколько прошло времени, пока они успокоились. Лебедев вынул из кармана кисет.

— Не куришь? — спросил он Алешу.

— Нет, папа, — ответил Алеша и ласково посмотрел на отца. И едва ли отец забудет этот взгляд и этот голос. Алеша взял кисет и долго рассматривал вышивку на нем. — Это домашний. Это тот, что мама… — он стиснул зубы, насторожился всем своим юным существом в ожидании страшного вопроса, от которого заранее содрогался. Но отец, к его удивлению, промолчал. Алеша не знал, что отцу все известно, как не знал и того, что отцу хотелось обрадовать его: «Алеша, мать жива!..» Но, не зная точно, Лебедев до времени вынужден был молчать.

— Как ты вырос, Алеша, — уводил отец сына от тяжелых размышлений. — У тебя боевая награда?

Алеша вздохнул.

— Жалко Якова Кузьмича, папа. Очень жалко.

— Якова Кузьмича?

— Да, папа, его.

— Хороших людей всегда жалко. Ты, Алеша, ходил к немцам в тыл?

— Дважды, папа. Первый раз ходил один, а второй — с офицерами. Я был проводником. К Якову Кузьмичу офицера провел. Пробирались балочками. Зашли в тайную землянку, а на стене записка: «Сюда ходить нельзя. Гитлеровцы знают землянку». Мы тогда сели в лодку и уплыли в камыши. А ночью я пошел в хутор и узнал, что Якова Кузьмича не стало.

— Как же ты выбрался оттуда?

— Трудно было, папа. Рыл врагам окопы. А с окопов сбежал в Сталинград. Скрылся в развалинах. В одном подвале сидел двое суток без воды и без еды. Там обнаружил много женщин и детей. Напоили меня водой, уложили спать. А когда проснулся, увидел рядом с собой девушку. — На минуту замолчал, а помолчав, продолжал: — И вдруг я услышал: «Алеша, как ты сюда попал?»

Алеша притих.

— Кто была эта девушка?

Алеше трудно было справиться со своим волнением, и он не сразу ответил.

— Это была Лена, — с горечью вымолвил он.

Лебедев крупно зашагал по блиндажу.

— Да, папа. Это была Лена. — Алеша оглянул блиндаж и, убедившись, что они действительно вдвоем, тихо сказал — Она там по заданию. Письмо от нее принес.

Вынул из кармана конверт. Развернул письмо. Каждая его строка дышала горечью, тоской.

«Милые мои! Я буду счастлива, когда узнаю, что письмо дошло до вас. Я вернусь. Непременно вернусь и расскажу вам то, что я видела своими глазами. Мне минуло двадцать лет, но я стала много старше самой себя. Я видела, как шестилетние дети спали в воронках, одинокие и заброшенные. И никто к ним не подходил, и никого к ним не подпускали. Скажите, что это такое? Как уничтожить это зло? Ответ на это можно дать только один: путь к человеческой правде лежит через борьбу. Разве вы не согласны со мной? Простите за нелепый вопрос. Я знаю вас. Знаю, как и знаю то, что я грелась вашим теплом, жила вашим разумом, дышала советским воздухом. Нет у меня другой дороги, кроме борьбы. Кто посмеет сказать, что я стою на ложном пути? Милые мои! Недавно я видела вас во сне. Маму — за чаем, а папу — с газетой в руках. Проснувшись, я была бесконечно счастлива. Я как будто в самом деле повидалась с вами. Где Гриша? Пишет ли вам? Родные мои! Не обижайтесь на меня за то, что я тревожу вас подобными вопросами. До скорого свидания, мои. любимые. До скорого! Я верю, что это так. Знайте: я привыкла к опасностям. Легко ли мне? Нет! Тысячу раз нет! Но я все же вернусь. Ждите».

Лебедев держал письмо и не знал, что с ним делать. Руки его дрожали и горели, как будто в них было не письмо, а раскаленные угли.

— Алеша, ты читал?

— Много раз, папа. На память помню слово в слово.

— Лена… сестренка… вон ты какая…

Лебедев передал письмо Алеше и, раскрыв дверь, позвал ординарца:

— Передайте полковнику, что мы ушли домой, — сказал он ему.

— Будет исполнено, товарищ гвардии старший лейтенант.

— Вы уже знаете, что я не лейтенант?

— Так точно, товарищ гвардии старший лейтенант. Скоро будете капитаном, товарищ…

— Вам и это известно? Выходит, вас ничем не удивишь!

У Лебедева было такое состояние, что ему хотелось каждому встречному кричать: «Вот мой сын Алеша! Смотрите, каков он у меня!»

— А где, Алеша, офицер, с которым ты ходил к немцам в тыл?

— У него было важное задание, и он остался там.

Лебедеву было приятно слушать Алешу не только потому, что он говорил о больших делах по-взрослому, но и потому, что это был его сын. В траншее Лебедев задержался.

— Пойдем сюда. — Повернули налево. — О чем ты говорил с генералом, Алеша?

— Он в шутку спросил меня, побьем ли мы фашистов?

— И что же ты ему ответил? Любопытно послушать, что думают наши дети.

— То же думают, что и наши отцы. Я, папа, хорошо помню твои слова, сказанные однажды.

— Какие, Алеша?

— Ты мне сказал: «Алеша, голос у нас у всех один — голос большевиков. И дорога у нас у всех одна — столбовая, коммунистическая».

— Да, я это говорил. И вспоминаю даже место и время нашего разговора. Это было два года тому назад, когда у нас был праздничный обед по случаю твоего отличного окончания шестого класса. На обеде, кроме наших, дедушки и бабушки, были твои школьные друзья.

Во вражеской стороне взвилась и загорелась яркая ракета. Лебедев остановился, выждал минуту-другую и, не усмотрев ничего подозрительного со стороны противника, спокойно сказал:

— Случайная. — Немного помолчав, перевел разговор на родную и близкую тему. — А дом наш, Алеша, сгорел, — с тихой жалостью и грустью промолвил он.

— Я знаю, папа. Его можно посмотреть?

По молчаливому согласию они свернули в главный ход сообщения и по нему подошли к своему дому, обороняемому пулеметной ротой. Дома, собственно, уже не было. Мрачно стояла в рваных пробоинах обезображенная стена, холодная и чужая. Другая, фасадная, обрушилась и грудой лежала на фундаментах. В провалы уцелевшей стены виделось зарево отдаленного пожара. Отсветы высвечивали скрюченные лестничные клетки и площадки с навалами битого кирпича.

Отец с сыном долго стояли против своей квартиры, от которой остались жалкие признаки детской комнаты с зловещим окном в мутнокрасном свете. Думал ли Алеша, мыслил ли отец, что все это случится, что все это может стать, что все это обуглится и превратится в пепел? Они смотрели на закопченную стену, за которой еще совсем недавно мирно спали дети. Только чистое и доброе встало перед их глазами; только светлое приходило им на память; только родное и сокровенное волновало их.

— Папа, я хочу посидеть у нашего подъезда.

Они сели на холодную бетонированную ступеньку подъезда, защищенного куском развороченной стены. Перед ними лежал большой темный двор. В дальнем углу темнели столбы снежной горки. Рядом с горкой был турник — от него, кажется, ничего не осталось. Здесь каждый уголок двора памятен Алеше и каждый вершок земли исхожен его босыми ногами.

— Папа, ты о маме что-нибудь знаешь?

Вот чего боялся Лебедев, думая о встрече с Алешей.

— Знаю, Алеша. Наша мама, возможно, жива.

— Мама… жива? — в изумлении подскочил Алеша с холодной ступеньки.

В его словах, произнесенных с необыкновенной глубиной и непосредственностью, было столько счастья и восторга, что ничто другое уже не могло выразить так полно его любви и душевного тепла.

— Я долго сомневался, Алеша, но теперь, кажется, не верить этому невозможно. Будем надеяться, что маму мы найдем.

— Папа… — Алеша кинулся к отцу. — Папа, это верно?

Алеша хотел прямого и определенного ответа. Другой он уже не мог принять ни умом, ни сердцем; иной ответ сразил бы его; от иного ответа Алеша повял и поник бы, как опаленный зноем цветок.

— Мне, Алеша, говорили, что мама искала тебя и Машеньку.

— Искала?..

Отец рассказал Алеше все, что знал о самом дорогом для них человеке. Алеша громко крикнул:

— Жива! Жи-ва-а!

Отец с сыном поднялись и зашагали в обратный путь.

— Ты, Алеша, теперь останешься со мной.

Когда они пришли в блиндаж, начальник штаба доложил Лебедеву, что в районе батальона противник никаких действий не предпринимал, если не считать вылазки на участке третьей роты.

— Хорошо, Иван Петрович. Представляю: мой сын Алеша.

— Ваш сын? — удивился Флоринский. — Вы, Григорий Иванович, не шутите?

— А почему вы сомневаетесь?

— Немного великоват для ваших лет. Скорее всего за брата можно принять.

— Ошибаетесь, Иван Петрович. Мой сын. Будущий географ.

— Прекрасный выбор. Знаете, Григорий Иванович, не обижайтесь на меня, если я скажу, что география — самая лучшая наука. В самом деле: леса и степи, моря и океаны. Ширь, просторы, глубины океанские. А горы? Влезешь на них и полмира видишь.

— Вы, Иван Петрович, стихи не пишете?

— В зеленой молодости пробовал. Первый стих девушка приняла, а второй отвергла, вернула с припиской: «Майков давно умер. Объяснитесь прозой!»

— И вы объяснились?

— И удачно, между прочим. Простите, я забыл вас поздравить с наградой, с повышением в звании. Поздравляю. Искренне, от души.

— Спасибо. Полковник не звонил?

— Никак нет.

Раскрылась дверь, в блиндаж вошел Павел Васильевич. С ним был комиссар. Лебедев, взглянув на Дубкова, шагнул ему навстречу.

— Наконец-то! Здравствуйте, Павел Васильевич. Давно жду. Давно.

— Вот как встретились. Товарищ комиссар, ведь это знаешь кто? Сын моего друга, Ивана Егорыча Лебедева. Постой, а это кто — Алеша?

— Я, Павел Васильевич.

— И что же ты молчишь? — Павел Васильевич крепко поцеловал Алешу. — Вот нынче какая добрая молодежь пошла. Все-таки нашел папаньку? Эх, радость-то какая. Григорий Иванович, ты мне стал роднее родного. А уж про Алешу и говорить не приходится. Теперь я от вас — ни шагу. Куда ни пойду, а ночевать сюда, вроде как домой. Гриша, ты знаешь, что твой отец, Иван Егорыч, воюет на том берегу Волги?

— Как воюет?

— Лодочниками командует. И Марфа Петровна с ним.

— И мать с ним?

Лебедев, сощурившись, посмотрел на Павла Васильевича. Очень сложные чувства выражали его темные глаза.

— И жена твоя, Анна Павловна, с ним.

— И Аннушка? — Лебедев встал. Без нужды поправил поясной ремень, расстегнул ворот гимнастерки. — Через час должны быть лодки, — сказал он охрипшим голосом. — Алеша, поедешь на тот берег. Да, да — поедешь. Скажешь там… Одним словом, скажешь все, что знаешь. Собирайся.

— А я, Григорий Иванович, поеду провожатым.

Для Лебедевых приезд Алеши был неожиданным. В первую минуту не было ни слез, ни радостных восклицаний. Внезапность на какое-то время, лишила даже чувства. Алеша остановился среди землянки и не знал, к кому раньше кинуться.

— Чего вы испугались? — сказал Павел Васильевич, проходя наперед. — Ай не рады!

И тут хлынули слезы и причитания Марфы Петровны. Анна Павловна молча обняла сына. Она целовала его за всех: за мужа, за Машеньку, о которых она пока ничего не знала. Алеша для нее был смыслом жизни. И только тогда потекли по ее щекам тихие слезы, когда от сердца отвалилась окаменевшая тяжесть; и только тогда радостно заблестели ее глаза, когда с души сошла ледяная корка материнской муки. Эта ночь для Лебедевых была полна радостей и тревог. Письмо Лены читали долго. Марфа Петровна прерывала чтение рыданиями.

— Ленушка, — еле выговаривала она. — Детинка, милая. Господи, отврати ты лютую смерть от нее. Ослепи нечистого. Покарай его всеми карами. Отец! Ты что молчишь? Батюшки, дитя родного на смерть послали. О-о-о!

Когда письмо дочитали, Марфа Петровна ушла на берег Волги. Чувства и мысли унесли ее к дочери, где все стало чужим: и земля, и воздух, и солнце; где стояла сплошная ночь, темная и непроглядная. И в этой тьме, кипящей нелюдями, мечется Лена, как загнанная овечка, не зная, куда ей приткнуться, где укрыться. Много разного приходило на ум Марфе Петровне. И все только плохое. Смотрит она на сверкающую изгорбину фронта, и чудится ей, что Лена лежит на холодной стене разрушенного дома и глядит на нее затравленной зверушкой.

— Ваня! — вскрикнула Марфа Петровна.

— Что с тобой, мама? — испугалась Анна Павловна. Она сидела несколько поодаль и думала свои думы. — Тебе плохо?

Анна Павловна взяла свекровь за руки и помогла ей подняться.

VII

На фронте внезапно установилась тишина. Это было так необычно для Сталинграда, что озадачило всех. Тишина встревожила и семью Лебедевых, Иван Егорыч первым заметил затишье. Прислонившись к старому осокорю, он напряженно вглядывался в развороченный город. Там всюду было безлюдье, тишина, спокойствие. Нехорошо стало на душе у Ивана Егорыча. Очень недоброе подумал он в ту минуту: «Отступают. Сдают город. А быть может, уже переправились на левый берег?» Иван Егорыч посмотрел на Волгу. Река текла спокойно, как будто тоже отдыхала от грохота войны; она не сверкала от взрывов, не дыбилась водяными глыбами, лишь чернела трубами затопленных пароходов да спокойно несла покачивающиеся бревна, куски разбитых переправ, полузатопленные рыбачьи лодки. Иван Егорыч заспешил к офицеру катерной переправы и напрямоту спросил его о последних новостях с фронта. Офицер, хорошо зная Лебедева, успокоил его, сказал, что тишина, действительно, немного странная, но она протянется недолго и что для беспокойства нет никаких оснований.

— Готовьте лодки к ночным рейсам, — сказал он Ивану Егорычу, закончив беседу.

Хотя офицер ничем не выдал себя, он все же внутренне насторожился больше, когда узнал, что тишина тревожит и других. Он вышел из землянки и, вскарабкавшись на прибрежный осокорь, посмотрел в бинокль на город. И не только он один вглядывался в примолкший город. На фронте в эти часы смотрели в сотни биноклей. Офицеры, словно астрономы, исследовали во вражьей стороне каждый выступ, каждую стену, каждую тропку. Противник молчал. Это было коварство, и оно не подлежало никакому сомнению, и никто не был иного мнения о временном затишье.

Генерал Родимцев полез на самый опасный наблюдательный пункт, оборудованный в мельничной трубе. Труба была в нескольких местах пробита снарядами, и в рваных дырах свистел пронизывающий ветер. Полковник Елин, опасаясь за жизнь генерала, осторожно сказал:

— Александр Ильич, могут сшибить трубу.

— Трубу? — улыбнувшись, переспросил Родимцев. — А я думал, ты обо мне беспокоишься. Ни черта не сшибут. Промажут.

Чем выше поднимался Родимцев, тем сильнее выл ветер в трубе. Здесь было холодно, и наблюдатели сидели в валенках и полушубках. Отсюда невооруженным глазом можно было видеть заводы, Мамаев курган, Сибирь-гору. Офицер-наблюдатель хотел доложить генералу по форме, но Родимцев, махнув рукой, спросил:

— Холодно?

— Терпимо, товарищ гвардии генерал-майор.

Родимцев подошел к стереотрубе. Перед его глазами лежала мертвая картина застывших нагромождений. Повсюду — камень, железо, баррикады, проволочные заграждения и никакого движения. Лишь ветер колыхал сухой бурьян да покачивал обломанные сучья расщепленных деревьев.

— Вы, товарищ лейтенант, давно здесь?

— Почти сутки, товарищ генерал.

— И за это время ничего не заметили?

— Собака выскочила из немецкого блиндажа и понеслась в нашу сторону.

— Это я знаю. Собаку поймали. Записочку принесла от немцев. Предлагают сдаваться.

Спустившись с наблюдательного пункта, генерал сказал Елину:

— Не спать, Иван Павлыч. И даже не дремать.

Не успел Родимцев появиться в своем штабе, как его вызвал к себе командующий армией генерал-лейтенант Чуйков.

По внешнему складу командующий был из тех генералов, которых не замаскируешь никакой одеждой— они всегда будут выглядеть солдатами в самом лучшем смысле этого слова. Взгляд у него прямой и суроватый. Но все его подчиненные, солдаты и офицеры, знали, что за этой суровостью стоит человек большой души, смелый и решительный, но не безрассудный, твердый и настойчивый, без упрямства, требовательный, без тщеславия. Он не дергал командиров дивизий и без нужды не вмешивался в их дела. Командующий редко вызывал их к себе — чаще сам бывал у них.

Штаб армии со всех сторон обнесен был стеной проволочных заграждений. В этой запрещенной зоне размещались штабные блиндажи, в том числе блиндаж командующего. Блиндаж Чуйкова выглядывал из горы только одним выходом. Другие помещения и службы уходили в глубь глинистой горы. Родимцев давно не был у командующего. Проходя по дощатому настилу, проложенному в тесном коридорчике, ведущем в блиндаж, он не мог не обратить внимания на похлюпывание под ногами грунтовой воды, скопившейся под настилом. В блиндаже командующего сидели и оживленно разговаривали командиры дивизий. Скоро вошел командующий, сопровождаемый начальником штаба Крыловым. Офицеры, как один, поднялись и подтянулись.

— Прошу садиться, — сказал Чуйков. — Докладывайте, Николай Иванович, — обратился он к начальнику штаба, кряжистому генералу средних лет, участнику обороны Одессы и Севастополя. Командующий с начштабом на редкость жили дружно. Крылов, невысокий крепыш с литыми плечами, стриженный под машинку, подошел к оперативной карте, начал докладывать о положении дел на фронтах многих армий, с которыми взаимодействовала армия Чуйкова. Он доложил, что в районе Клетской и Серафимовича положение прочное, войска ведут активную оборону. На левом — Южном, напротив, Степной фронт несколько подвижен и продолжает быть опасным для коммуникаций Сталинградского фронта. Степная армия отступает, противник находится в ста пятидесяти километрах от Астрахани.

— Наши непосредственные соседи, — продолжал Крылов, — справа шестьдесят шестая армия. У нее положение прочное. Более того, она ведет отвлекающие наступательные операции, и не без частных успехов, что значительно облегчает положение нашей армии. Слева, у генерала Шумилова (командующего шестьдесят четвертой), тоже положение прочное. Без помощи Шумилова нам было бы не очень весело. Теперь 6 противнике: достоверно известно, что вражеское командование, пополняя и усиливая свои части, по всем данным готовится к решительному наступлению. Стратегия гитлеровского командования понятна. Захват Сталинграда высвободил бы ему колоссальную армию.

Начальник штаба закончил. Взял слово командующий. Он имел привычку смотреть в глаза своим подчиненным. Чуйков сказал:

— Командующий немецкой армией генерал Паулюс получил от Гитлера еще один приказ, категорический: взять Сталинград. — Чуйков говорил с подчеркнутым нажимом. — А у нас имеется все тот же неизменный приказ: отстоять Сталинград. — Наступила продолжительная пауза, и она по-особому усиливала смысл приказа. Посмотрев в глаза командиров, Чуйков продолжал: — Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин просил передать благодарность всем бойцам и командирам нашей армии. И я с величайшей радостью объявляю ее от его имени.

Командующий вынул из кармана платок и вытер вспотевший лоб. Офицеры притихли и, глядя на командующего, ждали, что еще он скажет.

— Верховный Главнокомандующий просил сказать вам, что он доволен вами и впредь надеется на вас. — Чуйков взял лист бумаги и торжественно прочитал текст разговора с Верховным Главнокомандующим. — Мне от себя нечего добавить, товарищи офицеры. Я говорил с Верховным Главнокомандующим от имени бойцов и командиров. Наша армия нашла свой ритм, свое дыхание, и я не хочу ничего менять. У каждой дивизии сложился свой характер, свой облик. Об одном прошу, товарищи командиры: прекратите лихачество. Александр Ильич, — повернулся он к Родимцеву, — вы сегодня лазили в мельничную трубу?

Тот смущенно ответил:

— Был такой случай, Василий Иванович.

Генералы добродушно рассмеялись.

— Не смейтесь, друзья. О вас я тоже кое-что знаю. — Генералы насторожились. — Ругать и наказывать буду. Комдивы полезут в трубу, а командующему куда? На колбасе мертвые петли вязать? Прекратите лихачество. — Он положил бумагу на стол и, меняя тон, сказал: — Приказ по армии получите у начальника штаба.

Генералы поднялись и последовали за Крыловым.

Через час начальник штаба зашел к командующему и подал ему радиограмму, принятую от «колокольчика» (иначе — Лебедевой).

— Агентурные и разведывательные данные, а равно опрос пленных подтверждаются этой радиограммой, — сказал Крылов.

— Видите как? — Чуйков взял шифровку. — В квадрате 47, за угловым домом, установлены шестиствольные минометы, — читал он. — В квадрат 49 подтянуто 8 тяжелых танков. В квадрате… — Дочитав, сказал: — Немедленно передайте в штаб фронта.

VIII

В Заволжье было тихо. Под ногами похрустывали опавшие листья, прихваченные морозцем. Над озерами и протоками стоял густой туман, узоривший деревья и травы крупким инеем. В чаще кустарников спали сороки, грачи, оставшиеся на зимовку. Все спало. И вдруг все поднялось в лесу. Проснулись испуганные женщины, старики, дети, они покинули приволжские хутора со всем своим добром и обстроились в лесных зарослях. В лесу были вырыты сотни землянок, в которых жили беженцы. Какая-то женщина с надрывом манила корову, видимо, отвязавшуюся за ночь от прикола:

— Лы-се-е-енк… Лы-се-е-енк…

Иван Егорыч в тот час встретил лодочников, вернувшихся из последнего ночного рейса в город. Выслушав доклад старшего, он отправился в свою землянку, вырытую на опушке леса под корявой ветлой. И не успел он за собой дверь закрыть, как тишину разорвал грохот. Он невольно остановился. Из землянки первым выскочил Алеша, за ним Павел Васильевич.

— Что там? — спросил Дубков.

Они вышли на опушку леса, глянули на город. Там творилось что-то невообразимое. Бывают страшные грозы, когда раскаты грома оглушают людей, когда молнии выхватывают из ночи скалы и ущелья, вершины гор, заливают долины лиловым светом, но то, что творилось в городе, было много грозней самой страшной грозы. Из Сталинграда в этот час не доносилось отдельных раскатов; оттуда шел сплошной гул и виделись бесчисленные всплески разрывов. Взрывы рвали город на всю его глубину — от Волги до степных окраин. Над Сталинградом стояло багрово-красное зарево, в небо взлетали черным вороньем кирпичи, кровельное железо. Рушились стены.

Теперь, как никогда, всякий понял, что для армии Чуйкова настал решающий час. Советская артиллерия отвечала из-за Волги мощным шквалом. К ее голосу пристроился голос Волжской речной военной флотилии. Флотилия, меняя огневые позиции, бесила врага. Моряки, казалось, не знали страха, не имели понятия о смерти. Временами чудилось, что судно треснуло, пошло ко дну, но в следующее мгновение оттуда, из дыма, вылетали огненные стрелы. Флотилия как будто соревновалась с многочисленной армейской артиллерией, расположенной на левом берегу, в лесах Заволжья. Леса гудели, голос артиллерии господствовал повсюду.

Трое на опушке — Иван Егорыч, Дубков и Алеша — все стояли и смотрели на город, на буйство огня. Здесь воздух был чист и прохладен, но Алеше было душно. Глядя на сверкающую Волгу, он вскрикнул:

— Паром тонет. И солдаты там!

— Где? — спросил Иван Егорыч. — Где?

На Волге опять блеснуло, и тогда все заметили тонущий паром.

— Поднимать надо.

Алеша побежал к землянкам лодочников.

— Вставайте! — кричал он во весь голос. — Вставайте!

Иван Егорыч, встречая волжан, властно говорил:

— На лодки! — И волгари в суровом молчании садились в лодки.

— Павел Васильевич, тебе рулить. Я с Алешей на весла.

И лодки отчалили от берега, пошли к тонущему парому.

— Веселей работать! — покрикивал Иван Егорыч. — Кто там отстает? Подтянись! — голос жесткий, властный.

Поблизости грохнула мина. Вода окатила холодными брызгами, Иван Егорыч, отряхнувшись, крикнул:

— Давай работай!

Над головой, пролетая, просвистели пули, и на третьей лодке кто-то вскрикнул.

— Что там? — спросил Иван Егорыч.

— Трифона пулька тяпнула, — ответили с лодки.

— Перевязать и плыть! Кто там отстает? На пятой! Куда правите, куда виляете? Утоплю! Своими руками!..

Паром был уже близко. Он накренился и тихо, будто поневоле, медленно погружался. Тот, кто не умел плавать, держался за суденышко, а многие, завидев лодки, поплыли навстречу.

— Вторая и третья — за мной! — командовал Иван Егорыч. — Остальным — подбирать раненых. Павел Васильевич, держи к парому. Алеша, ударим!

Для Алеши время тянулось невыносимо медленно. Он сидел спиной к тонущему парому и не мог видеть всего того, что там творилось. Ему казалось, что едва ли они подоспеют ко времени, едва ли им удастся спасти тонущих солдат. Лодка подошла к корме парома.

— Вторая! — командовал Иван Егорыч. — К правому борту! Третья — к левому. Товарищи бойцы! За лодку не цепляться. Всех спасем. Алеша, подавай весло тонущему.

— Есть подать весло! — Алеша подтянул измученного бойца и, перевалив его через борт, подал весло другому бойцу, едва державшемуся на воде. — Крепче держись. Крепче! — говорил он ему.

В лодке уже сидело и лежало четверо спасенных, потом стало шесть, восемь, и, наконец, хотели принять последнего. Этот, словно ослепший, не обращал внимания ни на весло, ни на лодку. Он прилип к парому и не думал с ним расставаться.

— Руки у него омертвели, — догадался Павел Васильевич. — Тащите его багром.

Алеша, скинув сапоги, бросился в воду.

— Куда ты? — испугался Иван Егорыч.

Но Алеша уже плыл к парому. Вода была холодная, обжигающая.

— Живей! — крикнул Алеша и схватил бойца за руки. Тот никак не хотел отрываться. Алеша повис на нем, и боец обреченно, с полным безразличием к самому себе, положился на волю подростка, ничего не предпринимал для спасения собственной жизни. Усталый и полузамерзший, он пошел ко дну. Алеша успел схватить его за рукав шинели. Бойца подтянули к лодке.

Паром пошел ко дну. Лодки тронулись к берегу.

В полевой госпиталь Алеша отправился со строгим бабушкиным наказом непременно привести домой Анну Павловну.

— Она, может быть, и не ела. Она у нас такая.

Из полевого госпиталя, размещенного в глубине дубовой рощи, Алеша вернулся грустным и неразговорчивым. Марфа Петровна сразу же это приметила и никак не хотела верить внуку, что мать по горло занята работой и не может покинуть госпиталь до вечера, если туда не доставят новую партию раненых. В ответ на такое объяснение она пригрозила:

— Сама пойду, если не скажешь. Пойду и все разузнаю.

Тогда Алеша попытался отделаться полуправдой:

— Ничего страшного, бабушка, мама просто ослабла.

— Да что с ней, что?

— Да ничего, бабушка. У мамы немножко голова закружилась.

— Не верю. Скрываешь. И как тебе не стыдно, Алеша.

— Там, бабушка, раненого привезли. Он должен был умереть, а мама его спасла. Понимаешь?

Когда Анна Павловна узнала, что бойцу нужна кровь, а ее в госпитале больше не оказалось, она подошла к хирургу и, узнав, какая группа крови у бойца, просто сказала:

— Возьмите у меня.

После операции голова у Анны Павловны закружилась, земля как будто колыхнулась и пошла кругом. Ее вынесли на воздух, под дерево, и там оставили на некоторое время.

— Она, бабушка, через два-три дня поправится. А боец выживет. Вот это маме в госпитале дали. Тут масло и сахар. Маме сейчас требуется хорошее питание. И больше ничего.

В землянку вошел Павел Васильевич, задумчивый и сосредоточенный. Улучив минутку, он шепнул Алеше на ушко:

— Выдь на минутку, — и удалился тихо-мирно, сказав Петровне, что идет на озерцо поудить рыбки на ушицу.

Павла Васильевича Алеша нашел неподалеку от землянки, у любимого осокоря-великана, где в его тени он частенько сиживал, обдумывая стариковские думы.

— Алеша, я уезжаю в город, — сказал он.

— Тогда и я с вами, — не задумываясь, проговорил Алеша. — Когда поедем?

— Вот переждем эту метель, — показал он на Сталинград, — и тронемся.

Павел Васильевич не точно выразился, назвав сражение метелью. Непогода, как бы она свирепо ни свистела и ни выла, все же махала пустыми руками. А здесь тысячи осколков разлетались с бешеной скоростью, заваливая асфальт улиц. Батареи, большие и малые, дивизионные и корпусные, только за первый час огневого штурма расстреляли десятки тысяч снарядов. Тысячи стволов били с той и с другой стороны.

— Едем!

— Ты, Алеша, договорись с Иваном Егорычем. Без него тебе ехать нехорошо.

Иван Егорыч просьбу Алеши переправить его в город выслушал молча. По выражению его лица нельзя было понять, что у него на душе. Ему очень не хотелось расставаться с внуком.

— Хорошо, Алеша. Я вас с Павлом Васильевичем перевезу, — сказал он с деланным равнодушием.

Близко к полуночи они сели в лодку и тронулись к сверкающему фронту.

IX

Командующий армией Чуйков взглянул на часы.

— Тридцать шесть часов непрерывного боя, — покачал он головой.

Командующий отлично знал свою армию, испытанную в тяжелых и изнурительных боях; дивизии обрели свое боевое дыхание, свою, только им присущую железную волю, свой характер. Там, где в роте или взводе оставалось хотя бы несколько ветеранов-солдат, новое пополнение жило теми же традициями. Взвод или группа бойцов, отрезанная от своего подразделения (а так бывало не раз), продолжала борьбу, не теряя присутствия духа. Все это стоило громадных усилий воли, ума, порой кое-каких промахов, но армия, несмотря на временные неудачи, шла собственным путем, направляемая полководческим опытом.

И командующий, зная, что он кое-что сделал для армии, сейчас думал о другом. И невозможно было не думать в этих обстоятельствах, когда на армию с такой силой обрушился вражеский удар. Здесь речь шла не только о личном, хотя это тоже имело немалое значение для командарма, но главное и определяющее чувство все-таки было государственное. И оно двигало всеми его военными соображениями. И когда командующему доложили, что у генерала Медникова враг отбил дом, Чуйков сию же минуту строго спросил командира дивизии:

— Как это могло случиться?

Немцы изо всех сил старались разрезать армию в районе заводов. Для командующего это было ясно с первого же часа нового наступления. И теперь эта маленькая брешь, пробитая противником, серьезно встревожила Чуйкова.

Неприятность с домом Медникова на какое-то время внесла сомнения в его догадки и размышления. Он не мог ограничиться одним, очень простым и понятным приказанием: «Держись. Дом отбери». Это очень легко: одному приказал «держись», другому — «держись», третьему — «держись». В этом случае, командующий, сиди у себя в блиндаже и распивай чаи.

Сражение продолжалось уже двое суток, а Чуйков все еще не знал, все ли силы немцы ввели в бой, какими резервами располагает противник, какие он готовит новые удары. У Паулюса была свобода маневра. А Чуйков закрепился на маленькой полоске земли. Он вернулся к своему столу и попросил к телефону члена Военного совета фронта Чуянова.

— Здравствуйте, Алексей Семенович, — поздоровался Чуйков. — Как ваш грипп? На исходе?.. Нет, я здоров. Здоров, Алексей Семенович. Вылечен от всех болезней до самой смерти. Что? Повторите, немножко глохнуть начинаю. Нет, нет. Только-только во вкус жизни вхожу. Командующий у себя?.. Ко мне собирается?.. Алексей Семенович, у меня к вам опять та же просьба — насчет огонька. Не обижайте при дележе. Имейте в виду, что если этот бал-маскарад затянется, я совсем прогорю, бойцы останутся при одних кирпичах и железках… Да, да. Нет, нет. Да, точно. Дом потеряли. Временно… Нет, никакого отступления. В доме, в подвале, просто никого не осталось в живых… Совершенно правильно, Алексей Семенович, еще одна просьба — о пополнениях. Очень прошу. Я об этом буду говорить с командующим. Андрей Иванович, надеюсь, поймет меня, но и вас прошу…

Командующий, закончив разговор с Чуяновым, пригласил к себе начальника штаба Крылова. Николай Иванович пришел с рабочей схемой по всему фронту на 20.00. Он доложил, что изменений в обстановке не произошло.

— На флангах дело ясное, — проговорил командующий.

— И в районе заводов картина понятная, — показал на схему начальник штаба. — Замысел у противника остается прежним.

— Разрубить на куски и бить по частям? — Чуйков продолжал рассматривать схему. — На нас здесь навалилась вся техника Европы.

— И весь опыт, приобретенный противником за три года войны, — добавил Крылов.

— И весь опыт лучших германских армий с лучшими генералами во главе. Да-а-а, — неопределенно произнес командующий. И, подумав, спросил у Крылова: — От Лебедевой что-нибудь есть?

— Приняли радиограмму. Гитлеровцам объявлен приказ о длительном отдыхе, как только будет взят Сталинград. Всем солдатам — награды, а офицерам, кроме того, земельные наделы на Дону и на Волге. Ефрейтор, стало быть, спустил с цепи самого страшного зверя — награды, отпуска, поместья? Это уж не только «Хайль Гитлер», а с прибавкой: «Хайль Гитлер, даешь поместья». Новые нотки завизжали.

Чуйков улыбнулся своей хитровато-озорной улыбкой и живо взглянул на Крылова. Тот понял, что командующий уже что-то надумал, он хорошо изучил, что значит его улыбка в подобных случаях. Василий Иванович вернулся к своему рабочему столику и энергичным жестом взял цветной карандаш. Подумал некоторое время и, вскинув голову, решительно, как будто он находился на командном пункте, сказал:

— Ну, Николай Иванович, я решил открыть второй фронт.

Крылов озадаченным взглядом уставился на Чуйкова. По натуре начштаба был спокоен, невозмутим и скуп на жесты. Командующему это очень нравилось. Сам же Василий Иванович изредка срывался, был горяч, вспыльчив, но отходчив.

— Хочу, Николай Иванович, — продолжал командующий серьезным тоном, — усилить нашу армию за счет второго фронта. Как вы это находите?

— Я слушаю, Василий Иванович.

— Да, выход у нас с вами один: открывать второй фронт. — Чуйков улыбнулся, но уже не хитровато-озорной улыбкой, как было в первые минуты начатого разговора, а с досадной иронией. — Будем, Николай Иванович, чистить свои тылы самым решительным образом.

Крылов согласно кивнул головой.

— Чистить, — продолжал Чуйков тоном, не допускающим возражений, — чистить армейские и дивизионные тылы. Некоторые команды взять на фронт полностью. Прочистить без исключения все тылы. Провести всеобщую мобилизацию. Как думаешь?

— Я одобряю, Василий Иванович. Этот второй фронт самый надежный.

— Действуйте, Николай Иванович. Прошу наблюдать за левым флангом. Маршевый батальон, который переправляется через Волгу, в дело не вводить. Я хочу прокатиться в район заводов.

Вошел адъютант командующего и доложил, что катера готовы.

— Минутку. — Чуйков вызвал на провод генерала Родимцева. — Баталия продолжается? — спросил он его. — Докладывайте… Так… Так… На Елина? Он у нас мужик крупный, выдержит. Помогайте ему, Александр Ильич, помогайте.

А там и мы поможем, если, конечно, нам помогут. Да, да. Если помогут. Трубу нынче не прочищал? Нет? А что это у вас был за взрыв?.. У немцев? Артиллерийский склад? Все ясно. Резерв свой бережете? Начали расходовать? А не рано?.. Я понимаю вас, Александр Ильич, вам лучше знать свое хозяйство.

Чуйков вышел из блиндажа, ступил на бревенчатый причал, пахнущий нефтью и сыростью. Штабные офицеры сели на другой катер, и оба катера пошли полным ходом. Вода шипела и пенилась. Мины взрывались то впереди, то сбоку, то совсем рядом. Противник не давал покоя Волге ни днем, ни ночью. Но вопреки всему река жила напряженной фронтовой жизнью.

Командующий хотел проскочить к тракторному, к полковнику Горохову, но вынужден был свернуть к генералу Медникову. Выслушав командира дивизии о просачивании противника в заводские цехи, Чуйков приказал спешно направить маршевый батальон в распоряжение генерала Медникова.

— Вы, Петр Ильич, расстраиваете всю оборону армии, — с укором проговорил Чуйков.

Генерал Медников промолчал.

— Что вы намерены делать?

Медников, нахмурив брови, суховато сказал:

— Бойцы и офицеры, Василий Иванович, как вы сами знаете, воюют с беспримерной храбростью. Следовательно, ваше замечание я принимаю только на свой личный счет.

— Я, Петр Ильич, командующий и говорю вам то, что думаю. Ведите меня на левый.

На левом фланге дивизии дрался истекающий кровью полк. Командир полка доложил командующему, что в одном взводе отстаивал рубеж лишь один ефрейтор.

— Как один? — удивился командующий. — Почему из роты не послали ему подкрепление?

— Командир роты был введен в заблуждение огнем с обороняемого рубежа.

— Не понимаю.

— Перебегая с одной точки на другую, ефрейтор стрелял то из автомата, то из ручного пулемета, то бросал гранаты. И только когда отбил атаку, пришел доложить ротному, что «по причине боя он не мог вовремя донести». И в заключение попросил дать ему подкрепление «в лице одной единицы».

— Ефрейтор жив? Представьте его к награде, — и, обращаясь к генералу Медникову, предупредил — К вам идет маршевый батальон. Распорядитесь принять его. К утру положение восстановите.

На пятые сутки в районе тракторного завода противник потеснил правый фланг армии Чуйкова, значительно вклинившись в завод. На левом же фланге армии на участке генерала Родимцева атаки врага успеха не имели. Расчленение армии на отдельные куски стало непосредственной опасностью. За пять суток непрерывного боя расстреляны новые эшелоны снарядов. Земля смешалась с железным крошевом. Бойцы похудели, осунулись; глаза горели сухим жаром, шинели и фуфайки пропахли пороховой гарью. Стыли камни, железо, земля. Волга насупилась и помрачнела. Звенели волны в непогоду на песчаных отмелях. Ночью под ногами похрустывал ледок. По Волге пошло «сало», предвестник осеннего ледохода.

X

Генералы все чаще и чаще обращались за помощью к командующему армией Чуйкову, просили у него сотню солдат, если не сотню, то хотя бы полсотни, наконец, сколько можно.

— Василий Иванович, — убеждал командующего генерал Медников. — Вы можете понять?

— Могу, Петр Ильич. И понимаю. Но солдат не дам. Не просите. Не дам. Вы уже получили батальон полного состава. Вслушайтесь, что говорю: батальон полного состава.

— Василий Иванович, положение критическое…

— Знаю. Все знаю. Знаю, что Сталинград врагу сдавать не собираемся. Когда не станет бойцов, выводите всех штабных офицеров на линию огня.

Генерал Родимцев не требовал пополнений — он просил Чуйкова подбросить ему боеприпасов.

— Получите, Александр Ильич, — пообещал командующий. — Непременно получите. И не позже 20.00. К этому времени подвезут.

Командующий приказал своему интенданту во что бы то ни стало изыскать дополнительные переправочные средства. Подполковник Акимов срочно прикатил на «виллисе» на Тумак, где размещалась оперативная группа речных переправ. Начальник Сталинградского технического водного пути предложил Акимову использовать металлическую баржу, подбитую вражеским налетом и брошенную в Воложке.

— В мирное время, товарищ гвардии подполковник, — сказал начальник, — на этой барже возить грузы, а тем более боеприпасы, совершенно невозможно, но сейчас такое время, что и на этом корыте доставим.

Баржу прибуксировали к пристани Тумак в тот же день. Подполковник Акимов дал саперов, и баржа через сутки стала под погрузку боеприпасов. Вечером подошел баркас и повел баржу по мелководью Куропатки. Потемну баржа прошла в район Культбазы и вошла в опасную зону. Кочегары прочистили трубы, чтобы они не особенно искрили. На эту баржу и возлагал большие надежды командующий, обещая патроны генералу Родимцеву. На Волге было тихо. Густое ледовое «сало» шло вдоль правого берега — в Куропатке было чисто. На это и рассчитывали речники, намереваясь воспользоваться отсутствием ледохода в Воложке, и, поднявшись луговой стороной, пересечь Волгу. У Приверхоголодного острова механик доложил Акимову, что в дежурном ящике нет топлива, требуется остановка для ремонта машины. Акимов приказал капитану пристать к берегу и приступить к ремонту машины. Волге понадобилось совсем немного времени, чтобы сбить баржу на песчаную отмель. Потребовалось немало усилий, чтобы сняться с мели, а время неумолимо отсчитывало свои часы. К полуночи подул северный ветер и погнал лед в Куропатку. Баржу начало сносить по течению. Ее дважды брали на буксир бронекатера, и дважды лопался буксир. Третий бронекатер, «Спартаковец», вывел баржу из Куропатки в главный фарватер, но времени до рассвета оставалось слишком мало, и командование приказало вернуть баржу на Тумак.

И Чуйков не сдержал своего слова перед генералом Родимцевым. На шестые сутки непрерывного боя Родимцев приказал командирам полков в ближнем бою использовать противотанковые мины. Елин в уточнение этого приказа созвал командиров батальонов и разъяснил им создавшуюся обстановку.

Лебедев вернулся от командира полка хмурым. Он в срочном порядке сформировал небольшой летучий отрядик и в трудную минуту бросал его с одной точки на другую. Командовал этим отрядом сержант Кочетов.

За этим отрядом неотступно следовал Алеша.

…Лебедев, выхаживая по блиндажу, говорил Флоринскому:

— Сто пятьдесят часов бьемся. А патроны в пути, гранаты в пути, солдаты в пути. Одним словом, все в пути.

Адъютант, как показалось Лебедеву, без видимой причины улыбнулся. Комбат удивился: до веселья ли теперь? И Лебедев спросил:

— Вы что, Иван Петрович?

Адъютант, вскинув светлые брови, добродушно сказал:

— Завидую вам, Григорий Иванович. Ни разу вы голоса не сорвали.

— Что же поделаешь, характер такой. Сорвешься — глупостей натворишь. Я хорошо знаю себя. Приходится бороться с самим собой. Мое видимое спокойствие стоит мне очень дорого.

— Да?

— Выругаться, нашуметь, накричать — куда легче. Я тоже умею горланить. Жду подходящего случая. Берегитесь, Иван Петрович.

— На левом фланге, Григорий Иванович, за большим домом немцы готовят очередную атаку.

— Договоритесь со штабом полка, вызовите авиацию.

Пришел сержант Кочетов, командир летучего отряда. Отряд не раз выручал Лебедева — его он посылал на подмогу на самые опасные участки в самые трудные минуты боя.

— Есть работа моему летучему отряду, — доложил сержант.

— Например?

— Туго пулеметной роте.

— Тебя все на левый тянет, как в родной дом. Потерпи немножко. Алеша у тебя? Скажи ему, чтобы шел на командный.

Лебедев позвонил комиссару. Васильев ответил, что вернется не скоро.

— Оставайся, — согласился комбат. — И принимай меры. Сажай больше мин. Ставлю тебя в известность: хозяин скуп до невозможности. Капитал расходуй с расчетом. Пришли кого-нибудь — дам банку консервов. Хозяин прислал. Он уже по соседству где-то новым полушубком землю пашет… А что? Нет, не бережет казенное добро.

Пришел Алеша, и у Лебедева потеплело на душе.

— Ты где был, гвардии солдат?

— В летучем, папа. Мне можно с сержантом Кочетовым?

— Нет, Алеша, сержанту не приказано атаковать. Сходи в третью роту и узнай, отправлены ли за Волгу раненые.

— Ты отсылаешь меня, папа?

— Нет, Алеша, не отсылаю, а приказываю.

В полковом санитарном блиндаже, где оказывалась первая помощь и откуда раненые эвакуировались за Волгу, Алеша увидел командующего армией Чуйкова. Василий Иванович (так его звали за глаза все солдаты и офицеры), подходя к раненому, спрашивал, какой он части, где, на каком участке ранен и при каких обстоятельствах. И тут же в блиндаже, обращаясь к офицеру-порученцу, говорил: «Наградить медалью „За боевые заслуги“». Со стороны командующего подобный обход раненых, ожидавших отправления в тыл с огневых позиций, был таким же естественным поступком, как и естествен его приказ на поле боя. Он все учитывал: и как надо встретить бойца, и как его проводить с фронта. Раненый боец, говорил он, это золотой резерв армии, ее опыт, ее традиции.

Когда Алеша вернулся на командный пункт, отец посоветовал ему переехать за Волгу.

— Нет, папа, я останусь с тобой.

— Просит мать. Вот ее записка.

Дважды прочитав записку, Алеша, смирившись, сказал, что он поедет за Волгу, но только завтра.

— Почему мама не едет к Машеньке? — удивлялся Алеша.

— От Машеньки, Алеша, я получил письмо. Вернее сказать, от Настасьи Семеновны. Машенька ждет нас домой. О тебе спрашивает — нашел ли я тебя. — Лебедев достал из бокового кармана письмо, подал его Алеше. — Отвезешь матери. Скажешь, что я настаиваю на ее отъезде в колхоз. Читай, а я займусь своим делом, — и, повернувшись к Флоринскому, спросил: — Сколько нам дают патронов и ручных гранат? — Он взял листок бумаги. Посмотрев на цифры, приказал отряду Кочетова дать двойную норму: отряд готовился к захвату углового дома.

В эту минуту Лебедеву доложили, что против батальона, метрах в ста, загорелась площадь.

— Что горит? — в недоумении спросил Лебедев. — И что может гореть, когда там все выгорело?

— Земля горит. Земля!

— Что за чепуха, — недоумевал Лебедев. — Как может гореть земля? Откуда ветер?

— На нас. Огонь с густым дымом.

Лебедев выбежал из блиндажа. «Неужели новое оружие?» Дым уже набил косматое облако и своим краем повис над окопами батальона. Жирная и липкая сажа хлопьями сыпалась в траншеи. Глянув на горящую площадь, Лебедев подумал: «Мазут горит. Мазут, сволочи, подожгли. Прочищают дорогу для танковой атаки». Он позвонил Грибову:

— Простреливай пожар пулеметным огнем. Понятно? И минометы пусти в дело.

Командиру пулеметной роты приказал делать то же, что и Грибову. Огонь и дым скрыли врагов и Лебедев не мог видеть, что делается за пожаром. Начали бить из минометов.

На командный пункт прибежал всполошенный Уралец.

— Товарищ комбат, — охрипло говорил он, — за пожаром женщины.

Лебедев вскинул бинокль к воспаленным глазам.

— Вы не ошиблись? — спросил он.

— Никак нет. Люди кричат, просят помощи.

Лебедев, скрипнув зубами, приказал прекратить огонь и встретить противника гранатами.

О том же донес по телефону командир пулеметной.

— Имею возможность открыть по врагу пулеметный огонь, — сказал он.

— Открывай, — приказал Лебедев.

Через одну-две минуты из пулеметной донесли, что передняя цепь врага подползла к женщинам. Гитлеровцы мешаются среди женщин, а некоторые дрогнули и повернули назад.

Пожар затухал, но настоящей видимости все еще не было, и Лебедев, нервничая, ждал свежих донесений из пулеметной роты, но та молчала — оборвалась связь. Комбат позвонил Грибову.

— Что тебе видно за пожаром? — спрашивал он. — Действуй сообразно обстановке. Отсекай атакующих.

— Будет выполнено, — ответил ротный. — Я уже кое-что сделал в этом смысле. Помогаю пулеметной.

— Что видишь за пожаром?

— Фашисты прикладами поднимают женщин. Под их прикрытием хотят отступить.

Сержанта Кочетова била холодная дрожь. Ему давно хотелось кинуть в атаку свой отряд на помощь несчастным женщинам.

— Пустите меня, — упрашивал сержант Лебедева, — Григорий Иванович, пустите… Я ручаюсь за успех.

Безумный, до боли царапающий душу женский крик зазвенел в смрадном воздухе. Женщина кричала неистово, как будто из нее тянули жилы. У Кочетова зашевелились волосы.

— Я не могу, товарищ комбат, — выходил из себя Кочетов. — Разрешите.

Лебедев бешено взглянул на сержанта.

— Начинай! — крикнул он ему.

Сержант, сверкнув глазами, пулей вылетел из блиндажа. А Лебедев, как будто что-то вспомнив, в ту же минуту крикнул вслед Кочетову:

— Назад! Назад!

Огорченный сержант вернулся.

— Поздно, Степан Федорович, — сказал Лебедев. — Поздно.

Вздохнул и грустно сел на ящик из-под артиллерийских снарядов. Сидел, молчал и думал. Лицо темное, нахмуренное. Наступали сумерки. В дымной мгле раздались взрывы — это заработали «кукурузники». Действуя на малых высотах, самолеты сбросили бомбовый груз точно на указанные цели. Еще пыль и дым клубились от взрывов, еще осколки, падая, стучали по ржавой жести, а бойцы Кочетова перемахнули узкую улочку и пошли на штурм углового каменного дома. Рядом с Кочетовым бежал Алеша. Сержант приказывал ему задержаться и не лезть в кучу-малу, но тот уже ничего не слышал и не улавливал смысла слов сержанта, и они первыми проскочили в оконный проем.

Лебедев приказал командиру пулеметной поддержать Кочетова. Туда же подтянули противотанковую пушку, и дом был захвачен. Из дома вынесли раненого комиссара. Нашелся и Алеша. Он тихо лежал в углу на камнях. Кочетов, оробев, не решался окликнуть его, пугаясь самого страшного, что может случиться с человеком раз в жизни. Сержант дрожащей рукой тронул Алешу за плечо. Тот тихо спросил:

— Кто это?

Кочетов обрадовался:

— Алеша, что с тобой?

— Глаз мне разбили.

— На перевязку надо. Поднимайся.

Алеша ничего не мог сказать сержанту. Он стрелял, на кого-то нападал, кого-то бил, а потом сам свалился от страшного удара.

…Лебедев встретил сына внешне холодно, но на душе у него было как никогда радостно. Он осмотрел заплывший глаз, промыл и забинтовал его. Теперь пропала охота журить сына за ослушание. Он не стал его расспрашивать, как все это случилось и что делал сын в жаркой схватке. Все было ясно.

— Теперь, Алеша, — к матери. Напьешься чаю — и за Волгу.

Алеша уехал за Волгу.

Дела на фронте с каждым часом менялись. В районе заводов создалось более чем критическое положение дивизии Медникова. Противник, численно превосходя, предпринял яростный натиск на дивизию сибиряков, стремясь столкнуть ее в Волгу. В обескровленных полках скопились сотни раненых — их надо было переправить на левобережье. Вышли боеприпасы, не стало продовольствия. Комдив своим приказом установил суточную норму питания: сухарей — 50 граммов, сала — 10 граммов, крупы — 12 граммов, сахару — 5 граммов. Дивизия, прижатая к Волге между металлургическим и машиностроительным заводами, соседей не имела и занимала пятачок оголенной земли на крутом берегу Волги.

Противник в самые тяжелые часы боя группой автоматчиков просочился сквозь переднюю линию и вышел к блиндажу комдива на пистолетный выстрел. Комдив, подняв штабных офицеров, повел их в атаку. Смяв и уничтожив автоматчиков, комдив спросил командарма:

— Что делать?

— Драться, — ответил Чуйков.

— А где будет находиться ваш командный пункт?

— Там, где сражаются мои люди.

XI

В дощатую дверь землянки неожиданно постучали. Иван Егорыч проснулся. Пока он открывал дверь, Марфа Петровна достала из земляной ниши консервную банку с жиром и обгоревшим фитилем из старой тряпицы. Запахло копотью. В землянку вошел боец с автоматом.

— За вами, папаша. От коменданта переправы, — сказал он, обращаясь к Ивану Егорычу.

— Что там?

— Просил поторопиться.

— Ехать, что ли?

Иван Егорыч оделся и вышел из землянки. Марфа Петровна — следом за ним. У «мышиной норы», как она звала свою землянку, остановилась и прислушалась к ночным шумам. Ночь была облачная. С Волги дул холодный ветер. «Куда поедут в такую темнотищу? Затрет льдом, а не то прибьет к фашистскому берегу».

В глубине леса прокричал петух, за ним — второй, третий. И пошла перекличка.

— Похоже, полночь, — проговорила Марфа Петровна и заторопилась в землянку. К ее удивлению, Алеша проснулся и торопливо одевался.

— Бабушка, я все слышал, — предупредил он Марфу Петровну.

— Не пущу, Алеша. Не пущу, — бабушка говорила строго и решительно.

Алеша, однако, прекрасно понимал, что бабушка уступит ему, если дедушка отправится в город. А не ехать с дедушкой — это свыше его сил.

— Все равно не пущу. Вот тебе и весь мой сказ.

— Пустишь, бабушка, пустишь.

Алеша обнял бабушку.

— Ох, Лешенька, никто меня не жалеет: ни дедушка, ни ты, внучек.

— Неправда, бабушка. Все мы тебя любим.

— Любите, а не слушаетесь. Все под первую пулю лезете. Ну, что тебе не спится. На дворе ветрено. По Волге идет шуга.

— Бабушка, — приласкался Алеша. — Я не поеду.

— Ну вот и хорошо, — обрадовалась бабушка.

— Пусть дедушка мерзнет, а я буду спать.

— Да ведь он не один поедет, — нерешительно возразила Марфа Петровна.

— Пусть дедушка едет. Выполнит приказ — хорошо, а не выполнит — нас это не касается, — помолчал, а потом опять за свое: — Бабушка, как я могу идти против себя?

— Знаю. Все знаю. Характер у вас у всех один — не своротишь, когда что задумаете, — сдалась Марфа Петровна.

В землянку вошли Иван Егорыч и Анна Павловна. Увидев невестку, Марфа Петровна обрадовалась подоспевшей подмоге:

— Вон, вояка твой, опять в город собрался.

— Аннушка тоже поедет с нами, — прервал ее Иван Егорыч.

К удивлению всех, Марфа Петровна не стала отговаривать невестку от опасного пути.

— Видно, чему быть, того не миновать, — покорно проговорила она, да и то больше для собственного успокоения.

И когда опустела землянка, Марфе Петровне стало не по себе. Она, кажется, никогда еще так остро не чувствовала своего одиночества, как сейчас. Наскоро собрав в узелок белье, Марфа Петровна оделась потеплее и решительно вышла из землянки.

— Ваня, Аннушка! — окликнула она своих. — Задержитесь на минутку. Белье забыли. Белье. Ведь ночь… вода… замочиться недолго.

Иван Егорыч торопился. Не оглядываясь, он спросил:

— Петровна, ты куда собралась?

— С вами, — решительно сказала она.

Ночь была темная, холодная. В трудный путь отправились десятки весельных лодок с военными грузами. Иван Егорыч был старшим пяти лодок, груженных патронами. Свою лодку, флагманскую, он загрузил медикаментами. Лодки, держась левого берега, шли с небольшими интервалами. Иван Егорыч приказал старшим в точности выполнять его указания. Ледяная «каша» мешала плыть, сокращала скорость. По Волге, словно по трубе, тянул сырой холодный ветер. Над Волгой время от времени вражеские самолеты развешивали осветительные бомбы, и тогда становилось светло как днем. Тогда Иван Егорыч командовал:

— Ложись!

И все замирали. Гасла ракета, и вновь слышался голос Ивана Егорыча:

— Вперед!

И опять поскрипывали уключины. И опять наступало настороженное молчание. Марфа Петровна, не выдержав тягостного молчания, умоляюще прошептала:

— Ваня, а ты не молчи, говори. Все будет легче.

— Не дрожи раньше времени, — с легким раздражением промолвил Иван Егорыч. — Вот когда враг приметит да трахнет, тогда держись, Марфа Петровна.

— Ваня, не накликай беды.

Неожиданно загудел вражеский самолет, и скоро в небе повисла гирлянда ракет. Свет от ракет до того был ярок, что Марфе Петровне казалось, что она насквозь просвечивается. Она опустила голову и утопила свое лицо в узелок с бельем. Анна Павловна, зажмурившись, сидела рядом с Марфой Петровной. В эту минуту ей хотелось вернуться на левый берег и уехать в колхоз к Машеньке. Иван Егорыч, полусклонившись, видел все: и людей, и лодки, и трубы затонувших баркасов. «Все на виду», — думал он. «Выглядывай, целься, стреляй». Послышался противный вой мины.

— Заметили, сволочь, — выругался Иван Егорыч.

— Потише говори, — просила Петровна.

— Теперь, мать, можно и кричать, и орать.

Погасли ракеты, и Волгу залила тьма. Но так было недолго. Река вновь засверкала взрывами.

— Вот как! — сердито произнес Иван Егорыч, как будто хотел позлить врага. — Давай-знай бесись, сволочь. Все равно пойдем своим курсом.

Раздался новый взрыв, вскинувший глыбы воды. Вода окатила Лебедевых. Иван Егорыч сказал:

— Алеша, отливай. Петровна, помогай. А ты, Аннушка, правь.

Мины то не долетали, то перелетали, но падали близко к лодкам, следовавшим одна за другой. Иван Егорыч шепнул Алеше:

— Ощупай борта.

Алеша с живой готовностью принялся исполнять приказание деда. Не прошло и минуты, как Алеша испуганно прошептал:

— Дедушка, две пробоины. Одна большая, другая — поменьше.

— Аннушка, подай из кормы паклю. А ты, Алеша, ножом ее… Петровна, веселей работай.

— И так стараюсь. Видно, вещий сон подсказал мне ехать с вами. Алеша, у тебя поддается?

— Одну пробоину уже забил, бабушка.

— Ну и хорошо. А с другой и того скорее справишься. Туже, туже заколачивай.

— Есть, бабушка, туже!

Лодки, следуя за флагманом, плыли дальше, шли к своей цели. С какой-то лодки послышался крик о помощи.

— Аннушка, правь направо, — приказал Иван Егорыч. — Алеша, приготовь багорок.

Алешу залихорадило. Теперь, кажется, и для него наступило время настоящих дел. С лодки вновь донесся крик:

— Тонем… То-не-е-ем!..

— Это Петрович, — заволновался Иван Егорыч. — Держись! И-де-е-ем! — шумел он в темноту.

Скрипели уключины, шуршали льдинки у бортов, сверкала Волга от взрывов. На помощь лодочникам пришла советская артиллерия, открыла огонь по вражеским минометам.

— Теперь не пропадем, — обрадовался Иван Егорыч. — Не пропадем!

Когда Иван Егорыч подъехал к терпящим бедствие, он не мог понять, каким образом Петрович стоит в воде и не тонет. Сама лодка почти доверху была залита водой. Иван Егорыч, подчалившись, строго предупредил:

— Петрович, за борт не цепляйся. Можешь и нас потопить. Скинь в воду один-два ящика.

В Волгу один за другим булькнули три ящика с патронами. Лодка малость поднялась. К месту происшествия подошла еще лодка. Иван Егорыч приказал старшему причалиться к борту тонущей лодки и взять раненого.

— Другого возьму я. Где остальные лодки? Эй, на лод-ка-а-ах! — окликал Иван Егорыч.

Он находился в том возбужденном состоянии, в каком забывается все на свете и остается лишь дело, кипение.

— Аннушка, перевяжи раненых, — указывал он, — Алеша, пересядь ко мне. Я возьму раненого под мышки, а ты — помоги.

Раненый застонал… Это был еще неокрепший юноша, не однажды ходивший с лодочниками в ночные рейсы. Анна Павловна, перевязывая юношу, сказала, что подростка следует как можно скорее доставить в госпиталь. Время давно перевалило за полночь, и надо было торопиться. Иван Егорыч решил оставить раненого на острове с Аннушкой и Петровной. Паренька вынесли на берег и положили на разостланный плащ.

С Алешей Анна Павловна простилась молчком, с тяжелыми всхлипами. Отрываясь от него, сквозь стиснутые зубы просила:

— Алеша, береги себя. Береги, милый.

Лодки отчалили. Две женщины и раненый подросток остались на песчаной косе у острова Крит. Анна Павловна с великим усилием подняла подростка на руки и понесла его к поселку. Марфа Петровна заходила то с одной стороны, то с другой, помогая невестке нести раненого. Анна Павловна знала, что промедление грозит юноше смертью, и она, изнемогая, все шла и шла. Войдя в поселочек, ей хотелось упасть и, не шевеля ни одним мускулом, не произнося ни единого слова, отдыхать и отдыхать. Уложив подростка на свое пальто, она, пошатываясь, побрела в поселок.

— Надо найти людей. Они помогут нам доставить его в госпиталь, — сказала она Марфе Петровне.

* * *

Атаки немецкой армии длились десять суток, двести сорок часов. Полки армии Чуйкова поредели. Многие бойцы и командиры вышли из этого боя с седыми висками. Город был еще окутан дымом, стрельба слышалась отовсюду, и все же генералы чувствовали, что бой стихает, вражеский натиск надорвался. Командарм позвонил генералу Медникову.

— Поздравляю, Петр Ильич, и выражаю вам мою самую искреннюю признательность. Да, да. Не скромничайте. Что? Бой? Да, бой еще идет, но как? С хрипом, одышкой.

Потом командующий позвонил Родимцеву. Ему тоже воздал должное. За полчаса, не более, он обзвонил все свое хозяйство и каждому командиру нашел доброе слово.

Бойцы Лебедева из пульроты, поняв, что вражеское наступление отбито, и гордые своим солдатским счастьем, тотчас завели с гитлеровцами перекличку.

— Кому теперь Волга буль-буль? — кричали они в водосточную трубу. — На Волге начали, на Шпрее прикончим. Согласны? Зеер гут!

Немцы огрызались одной-двумя пулеметными очередями и замолкали, а бойцы, не унимаясь, дразнили «завоевателей».

— Хороша ли наша «катюша»? Не хотите ли в «катину» баньку? Парку нет, зато жарку вдоволь.

И долго, быть может, солдаты еще донимали озлобленных гитлеровцев, если бы командир роты не приказал прекратить «бестолковую дискуссию». Он изнемог в этом бою, и ему все еще не верилось, что настало время передышки.

— Черти, — ругался он, — или вам мало десяти суток? Селим, ты зачем здесь?

— Мал-мала говорить хотим. Фашистов маханом потчевать, товарищ гвардии лейтенант.

— Кота им дохлого, Селим. Иди спать. В другой раз выскажешься, а сейчас спать.

Как только наступило затишье, Лебедев пошел к раненому комиссару.

— Спишь, Николай Сергеевич? Послушай, что я тебе прочту: «Мы и раньше хорошо знали дьявольское упорство русских, которое они проявляют в бою, если этого захотят. Но такого упорства от них все же не ожидали. Это оказалось для нас слишком неприятным сюрпризом. До сих пор нам не удалось поднять бокал за Волгу, который Отто хотел выпить еще в августе на волжском берегу. Нет уже ни Отто, ни Курта, ни Эрнста, ни Зиделя, никого из „стаи неистовых“, их зарыли где-то здесь, в этой каменной земле, даже не знаю, зарыли ли, потому что нам сейчас не до покойников. Наш полк тает, как кусок сахара в кипятке. Этот город — какая-то мясорубка, в которой перемалывают наши части. Запах разложившегося мяса и крови преследует меня. Я не могу есть и спать. Меня рвет от этого города. Боже, ты отвернулся от нас?»

— Откуда это? — спросил комиссар.

— Из дневника убитого обер-лейтенанта Вейнера.

— Другая песня. Погодите, еще не так заскулите.

— Что там — затихло? Как думаешь, надолго это?

— Едва ли.

— И я так думаю. А союзнички все молчат. Да-а, союзнички. Одним словом, шагать нам на Запад нужда крайняя.

— Обязательно шагать. Не поднимутся народы без нашей помощи. Придавлены фашистским сапогом.

— А что, Григорий Иванович, придет время, за один стол сядешь с теперешним врагом, руку ему подашь, другом станешь.

— Шутить изволишь, Николай Сергеевич?

— Нисколько. Я говорю совершенно серьезно.

— Николай Сергеевич, не серди меня. Я фашисту руку подам? Другом стану?..

— Почему фашисту? Не вся же немецкая армия из фашистов. Не весь же немецкий народ продался Гитлеру.

— Оставим этот разговор, Николай Сергеевич. Оставим. Ты меня раздражаешь. У меня сегодня и так нервы не в порядке. Я могу нагрубить. Не пришло время об этом говорить.

— Согласен, что рано заговорил, но я ведь Америки не открываю. Все это уже сказано, и не кем-нибудь, а товарищем Сталиным. Вспомни-ка, что он говорил о Гитлере. Гитлеры, говорит, приходят и уходят, а народ остается.

— Но я не хочу сейчас об этом думать. Столько зла, столько жертв, и вдруг — друзья. Нет, нет. Потом. Потом. Не теперь. Сейчас воевать, воевать и воевать. Оставим этот разговор до другого раза.

— Боишься сдаться?

— Нет. Боюсь, как бы порох не отсырел, а нам, солдатам, стрелять положено. Стрелять!

— А думать положено?

— Думаю. Голова трещит от всяких дум. И думы, признаюсь тебе, иногда мешают по-настоящему воевать. Глупости делаю. Почему, думаешь, артиллеристы не обстреляли трехэтажный дом на Солнечной улице? Я не указал артиллеристам этот ориентир. Пожалел. Строил этот дом. Своими руками. Думал отбить этот дом без артиллерии, а после войны восстановить. Ведь я тайком уже ползал туда и точно установил, что восстановить его можно. Смешно?

— Нисколько, но ты убил меня своим признанием. Я просто слепец. Гляжу и не вижу, что вокруг меня творится.

— Однажды Флоринский подумал, что я контужен. Он меня спрашивает, а я молчу, вернее сказать, не слышу. Все думаю. Подсчитываю, сколько потребуется кирпича, леса, железа на восстановление Сталинграда. Не веришь?

— Для тебя это вполне нормально.

— Мне, дорогой Николай Сергеевич, здесь дорога каждая тропка, каждая уличка, дорог каждый дом. И ничего этого не стало. Вот! А ты мне говоришь, «руку подашь… другом станешь…»

— И все-таки подашь. Не теперь, конечно. А в свое время.

Лебедев не стал больше возражать Васильеву, он просто вышел из блиндажа.

XII

Спустя два дня после того, как Иван Егорыч доставил груз по назначению, Анна Павловна пошла в колхоз к Машеньке. Хотелось поскорее увидеть дочку. Ей советовали подождать утра и поискать попутной. Армейские сапоги набили ей мозоли, солдатская сумка резала плечи. Заночевала в заброшенной кошаре, а на другой день подходила к хутору.

Над хутором — ни облачка. На улице редко-редко кого встретишь. Во многих хатах окна закрыты ставнями. На крыльце новой хаты, с небольшим палисадник-ом, сидела Василиса, мать Кладовой. Она вязала чулок.

— Тишина-то какая, — говорила Василиса, перебирая спицы. — Никого нет. Все в степь уехали. И когда ему конец придет, антихристу?

К Василисе подошел Трофимыч, колхозный кузнец. Он поздоровался и спросил, дома ли «председательша».

— Ушла, а куда — не скажу. Ты по какому делу, Трофимыч?

— Лемеха просили отбить, а где они — спросить некого.

— И тебя заставляют?

— Я по доброй воле стучу. Меня никто не неволит.

Трофимыч ушел.

Из комнаты на крыльцо в ситцевом коричневом платьице вышла Машенька. Светлые волосы у нее заплетены в косички.

— Бабушка, я пол подмела. Чистенько стало, — сказала она звонко.

— Да кто же тебя, милая, просил? — дивилась Василиса.

— Я, бабушка, всегда маме помогала. Я и шить, и гладить умею. У меня маленький утюжок был. Бабушка, война скоро кончится?

— Вот как наши с силами соберутся, так и прикончат антихриста.

— А ты, бабушка, антихриста видала? Он страшнее фашистов?

— Антихрист, Машенька, и есть фашист-враг.

— A-а… знаю. Он, бабушка, на окопы бомбы спускает. Маленьких убивает. Ты, бабушка, фашистов видала?

— И не хочу глядеть на них, на мерзавцев. И не приведи господи на старости лет глаза поганить.

— Бабушка, папа приедет, я тебя с собой возьму. В Сталинграде будем жить. Я полы буду мыть, белье стирать. А какое там, бабушка, мороженое бывает! Я тебе полный стакан куплю. Поедешь, бабушка?

— Поеду, Машенька. Поеду, ласкуша моя.

Машенька смолкла. Потом испуганно закричала:

— Бабушка, самолет летит.

Василиса прислушалась.

— Нет, Машенька. Это тебе показалось. Это трактор где-то тарахтит. Здесь самолеты не летают. Фашистам у нас делать нечего. У нас степь. Глухомань.

Василиса положила чулок на колени. Машенька подсела к бабушке. Гул самолета становился все ближе и ближе. Василиса хотела встать и побоялась. Самолет отвернул в сторону, и гул скоро стих.

— Пролетел нечистый, — перекрестилась Василиса. — Что это я так… Может быть, это наши? Ну, ничего — наш не огневается.

Машенька, успокоившись, спросила:

— Не фашистский, бабушка?

— Нет, Машенька. Не бойся, милая.

Машенька убежала к подружкам. Над хутором опять послышался гул самолета.

— Машенька! Ма-шень-ка-а-а! — заволновалась Василиса. — Куда она забежала? — Гул самолета приближался. — Машенька! Машень-ка-а-а!

Василиса, согнувшись, спряталась за крыльцо. Издалека кричала Машенька:

— Бабушка! Бабушка-а-а!

Василиса вскочила и побежала к девочке.

— Машенька! Я здесь! Я здесь!

Раздался взрыв. Василиса от страха упала. Самолет прострочил из пулемета и улетел. На улице послышались крики:

— Убил!.. Убил!..

Василиса поднялась и, озираясь, потрусила искать девочку. Ей навстречу шла Настасья Семеновна. У нее на руках была Машенька. Она унесла девочку в избу. Скоро подали лошадей и Машеньку повезли в больницу.

Василиса села на крыльцо и заплакала. Убитая горем, она не заметила, как к ней подошла усталая Анна Павловна. Она тихо поздоровалась с Василисой. Та от неожиданности вздрогнула и, резко подняв голову, удивленно посмотрела на незнакомку.

— Мне нужно Настасью Семеновну, — сказала Анна Павловна.

— Ее нет, — ответила Василиса. — Уехала она. Горе у нас. Ты откуда, милая? Чего тебе надобно? Ехать, что ли, куда? — участливо расспрашивала Василиса. — Может, не очень к спеху? Послезавтра в район подвода пойдет с колхозными подарками для бойцов. На ней и уедешь.

Анна Павловна взглянула на дверь, положила руку на грудь, подошла к окну и заглянула в избу.

— Горе у нас, родная. Самолет летал. Бомбу сбросил.

Анна Павловна в страшном волнении ближе подошла к Василисе.

— Кого-нибудь убил, бабушка? Не молчите. — Анна Павловна взяла Василису за руку, умоляюще посмотрела ей в глаза. — Бабушка, милая, что с девочкой?

Василиса перекрестилась.

— Господи… пресвятая богородица. — Василиса испугалась. — Она, воскресла из мертвых. — Василиса, оглянувшись на дверь, закричала: — Михайло!.. Михайло! — грузно опустилась на ступеньку крылечка. — Михайло!..

Из хаты вышел белый, как лунь, старик.

— Ты чего?

Василиса показала на Анну Павловну:

— Мать… Машенькина мать…

Анна Павловна поднялась на крыльцо, подошла к старику.

— Скажите: жива?

Михайло, не подымая глаз, скорбно ответил:

— Была жива…

Анна Павловна, чтобы не упасть, прислонилась к косяку двери, рукой прикрыла глаза.

* * *

Настасья Семеновна умоляла врача Востокову:

— Клавдия Ивановна, будь матерью родной. Я тебя отблагодарю, ничего не пожалею, только отними ее от смерти. Отними, родная. Ведь девочка-то какая! И обстоятельства-то какие! Кончится война, отец вернется с фронта, придет за ней. Как я буду держать ответ?

Клавдия Ивановна встала с дивана и, полураскрыв дверь, позвала медсестру:

— Лиза, принесите бинты и вату.

Распорядившись, прошла за ширму к Машеньке. Туда же Лиза принесла вату, бинты и какие-то банки, Из-за ширмы до Настасьи Семеновны донеслось:

— Осторожно, Лиза. Руку перебинтуйте. Повязку на глаза потом.

Настасья Семеновна вскочила с дивана, подошла к ширме и заглянула за нее. Увидев Машеньку, она, испугавшись, закрыла лицо руками и зашептала:

— Если бы кто видел. Если бы кто видел. Вся-то она забинтована. Что это такое? На что это похоже?

К Настасье Семеновне вышла Востокова.

— Ну что, Клавдия Ивановна, что? — спрашивала Кладова.

— Не будем отчаиваться.

Из-за ширмы послышался взволнованный голос Лизы:

— Клавдия Ивановна… Пульс…

— Вам нельзя волноваться, Лиза, — упрекнула Клавдия Ивановна сестру. — Дайте шприц.

Настасья Семеновна, чтобы ничего не видеть и не слышать, вышла, но скоро вновь вернулась. Она испуганно проговорила:

— Клавдия Ивановна…

— Что такое? — недовольно спросила врач. — В чем дело, Настасья Семеновна?

— Клавдия Ивановна, мать… Мать пришла… Машенькина…

XIII

Уже третий день живет у Востоковой Анна Павловна. Вот она вышла из-за ширмы, остановилась посредине комнаты. По ее щекам текут слезы. Выражение лица, походка, движения говорят о безвыходном горе. Она медленно села, положила голову на стол. Тело мелко вздрагивало от неслышных всхлипов. Анна Павловна подняла голову, осмотрелась вокруг, вяло поправила волосы. Глаза все чего-то искали и не находили. Потом ее голова снова упала на стол. Она тяжело вздохнула и, резко вздрогнув, встала и без прежней вялости, как будто с последним вздохом она перемогла тяжесть, твердым шагом подошла к ширме.

— Четвертые сутки на исходе. И все нет сознания, — удрученно проговорила Анна Павловна. — Как хочу слышать ее голос… Как хочу. Только бы одно слово… только одно. Услышу ли? — Прошла по комнате, села у стола и задумалась. — И кто бы мог подумать? И за что? Люди добрые, за что я наказана? За что? — Поднялась и направилась за ширму. Слышно было, как она упала на колени. — Машенька, к тебе… К тебе пришла твоя мама… Прошу тебя: очнись! Очнись, Машенька. Очнись, милая. Я хочу… Я хочу… Машенька…

Анна Павловна зарыдала. В двери показалась Клавдия Ивановна. Ей хотелось подойти к Анне Павловне, успокоить ее, но она осталась у двери.

— Машенька, ты слышишь меня?

У Клавдии Ивановны выступили слезы на глазах.

— Машенька, я должна уйти. Прощай, Машенька… Прощай, милая.

Беззвучно плакала Клавдия Ивановна. Послышались шаги Анны Павловны. Она вышла бледная, измученная, села на стул и уставилась невидящим взором в пустоту. К Анне Павловне подошла Клавдия Ивановна. Она положила ей руку на плечо и ласково заговорила:

— Подождите уезжать. Останьтесь.

— Не могу, Клавдия Ивановна.

— Но почему? Неужели начальник госпиталя не поймет вас?

— Что вы!

— В таком случае я не вижу причины спешки. Останьтесь. Я прошу вас.

— Я вернусь, скоро вернусь.

Востокова вопросительно посмотрела на Лебедеву: «Верно ли она говорит?»

— Вернусь через два дня. Совсем вернусь. Что вы мне скажите? Только полуправды не говорите. Не бойтесь, самое страшное уже прошло.

Клавдия Ивановна молчала.

— Я знаю, я догадываюсь, о чем вы думаете. Я не об этом вас спрашиваю. Я одно хочу знать: жить будет?

— Жить?

— Да, жить? — Жить… Жить, пожалуй, будет.

Анна Павловна обняла Клавдию Ивановну.

— Ну, вот и все, — благодарно произнесла Анна Павловна. — Ни о чем вас не прошу, Клавдия Ивановна. Вы замечательная женщина, и просить — значит обидеть вас.

Быстро ушла к двери, остановилась у порога. Постояла в раздумье и, резко повернувшись к Востоковой, с горечью сказала:

— Для Машеньки я давно умерла. Мне тяжело это говорить. Я прошу вас, помолчите обо мне, не говорите Машеньке, что я была.

— Что ты, что ты, — испугалась Клавдия Ивановна.

— Да, да, не говорите. Так будет лучше для нее.

Анна Павловна вышла. Клавдия Ивановна грузно опустилась на диван.

— Ушла, — с жалобным упреком проговорила она. — Ушла, а вернется ли?

Раскрылась дверь. На пороге неожиданно показалась Анна Павловна.

— Я не могу уйти. Клавдия Ивановна, не судите меня. Я не могу!

* * *

Солдаты, командиры и политработники Сталинградского фронта писали Сталину:

«Мы пишем вам в разгар великого сражения, под гром несмолкаемой канонады, вой самолетов, в зареве пожарищ на крутом берегу великой русской реки Волги, пишем, чтобы сказать вам и через вас всему советскому народу, что дух наш бодр, как никогда, воля тверда, руки наши не устали разить врага…

…Перед лицом наших отцов, поседевших героев Царицынской обороны, перед полками товарищей других фронтов, перед нашими боевыми знаменами, перед всей Советской страной мы клянемся, что не посрамим славы русского оружия, будем биться до последней возможности».

Письмо читали в развалинах, на переправах, в траншеях, в блиндажах. Читали в окопах, в открытой степи, держа в одной руке автомат, в другой — письмо. Читали взводы, роты, полки, дивизии, вся армия. Читали под грохот разрывов, под свист пуль.

— Я клянусь! — произносили тысячи бойцов и ставили свои подписи.

Подписывали и шли в бой, не знающий пощады врагу, сходились лицом к лицу с нелюдями и бились до последней капли крови.

— Я клянусь!

И клятва крепила боевую дружбу солдат народа-созидателя, народа-миролюбца.

В батальоне Лебедева к пулеметчикам пришел комиссар с Павлом Васильевичем. Дубков слушал письмо в строгом молчании, и, когда ему первому предложили подписать письмо, он, благодарно взглянув на комиссара, трогательно произнес:

— Спасибо, товарищ комиссар, — и подошел к столу.

Политрук роты подал ему письмо и ручку. Листок задрожал в его сухих старческих руках. Помедлив, он, опустившись на одно колено, с волнением заговорил:

— Клянусь всей моей прожитой жизнью. Клянусь седой головой. Не подведут наши дети, наши внуки свой народ, своих отцов и дедов. Устоят они против врага. Сомнут, размечут его и прославят и Волгу, и Сталинград, и всю нашу землю!

Павел Васильевич смахнул рукой слезу и старательно вывел свою подпись. За ним гвардейцы поставили свои.

XIV

Лебедев поднялся к часовому, поставленному в секрет на лестничной площадке второго этажа разбитого дома, обороняемого первой ротой. Гвардеец шепотом доложил, что гитлеровцы что-то готовят. Громыхнуло железо во вражеской стороне. Лебедев прислушался.

— Наблюдайте, — приказал он часовому и ушел.

За комбатом скоро прибежал связной.

— Шумят, товарищ комбат.

Лебедев поднялся на площадку. Он слушал и ничего не мог уловить. А гвардеец шептал:

— Слышите?

Лебедев наконец услышал неясные звуки. Потом опять все пропало. Комбат начал сомневаться: «Не игра ли это воображения?» Он спросил бойца:

— Вы что-нибудь слышите?

— Сейчас ничего, товарищ комбат.

Лебедев спустился в блиндаж, поднял бойцов и снова вернулся наверх.

— Ну что? — спросил он часового.

— Тихо.

И вдруг тишину разорвал неистовый девичий крик:

— Стреляйте, товарищи! Стреляйте!

Лебедева сразил этот голос. Он сбежал в блиндаж и закричал до звона в ушах:

— Не стрелять! Не стрелять! Кто стрелял?

— Никто, товарищ комбат. Это — немцы. Лебедев выбежал из блиндажа. Он ничего не понимал: никто не стрелял, никто не кричал, и только временами ветер шумел в расщелинах. «Было ли все это? Было, было». Он решительно подошел к проему окна. Солдат схватил его за плечи, отодвинул в сторону.

— Убьют, товарищ комбат. Что с вами?

— Ничего. Доложите.

— Атаковать хотели, да не вышло. Девушка сорвала атаку, товарищ комбат. Гитлеровцы, должно, пристрелили ее.

Никого не слушая, Лебедев вылез из окопа. Уже на первых метрах комбат порезал себе руку о кусочек битого стекла, но не заметил этого, не почувствовал ни боли, ни крови. Он полз быстро. Ему думалось, что девушка не убита, а только тяжело ранена— он хотел того. «Торопись, — подгонял себя Лебедев. — Она еще жива. Ты можешь ее спасти». Вот и девушка. Лебедев берет ее руку. Рука теплая. Приложился головой к груди, прислушался: сердце будто живо, будто тихо-тихо бьется. «Скорей выноси!»

И вынес… Вынес бездыханное тело родной сестры.

* * *

Лену пытали в гестапо.

— Кто ты? — спрашивали враги.

Лена разбитым ртом отвечала:

— Я — русская!

Офицер ударил девушку плетью. Больно, нестерпимо больно было ей, но она молчала.

— Какой дивизии?

— Тысяча первой.

Офицер еще раз ударил Лену.

— Кто командир контрразведки? — орал он, стуча пистолетом по столу.

Лена молчала. Все плыло перед ее глазами, она упала. Ее облили холодной водой. И снова допрашивали:

— Кто командир контрразведки?

Собрав остаток сил, Лена с ненавистью сказала:

— Гад, пойми: я — сталинградка!

Ее опять били и вновь допрашивали:

— Сведения передавала?.. Кому?.. Каким путем?

Молчание…

И вновь били, а потом снесли в подвал. Очнувшись, она не могла определить ни дня, ни часа, в подвале было темно, пахло плесенью, гнилой рогожей. Лена лежала на заплесневелых горбылях маленького дровяника, похожего на одиночную камеру. В голове стоял шум и звон; тело казалось чужим, налитое свинцовой тяжестью. Нестерпимо хотелось пить. Только бы один стакан холодной воды! Пусть не стакан, а всего несколько глотков. Наконец, пусть несколько капель, лишь бы смочить язык. Из ее груди вырвался стон.

— Пить… Пить…

В глубине подвала послышались неторопливые шаги, тяжелые, с металлическим стуком. «Ах, это все они же», — подумала Лена. Шаги стихли у самого входа в дровяничек.

— Дайте воды! — крикнула Лена. — Воды!

Часовой ударил в дощатую дверь прикладом автомата.

— Сильнее! — крикнула Лена. — Еще сильней!

Дощатую стену прошила автоматная очередь. Крошки кирпича, выщербленные свинцом, посыпались на девушку. Лена закрыла глаза. В эту минуту она не испытывала ни малейшего страха, напротив, ею овладело удивительное спокойствие и ей доставляло удовольствие злить часового. И трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы Лена не услышала самого дорогого, самого обжигающего слова:

— Товарищ!

Голос был молодой, по-юношески свежий.

— Береги силы! — кричал неизвестный — Кто ты?

— Сталинградка.

— Фамилия?

— Я вам все сказала.

— Понимаю. Молчу.

Теперь туда, к юноше, зашагал часовой. Скоро и там от стука затрещала такая же дощатая дверь другого дровяничка. Юноша замолчал. Лена упрекнула себя: «В самом деле, зачем я сцепилась с этим животным? А как хочется пить!» Перед ней встала Волга. Сбежать бы теперь с горы на песчаный берег, припасть бы к воде и пить, пить без конца. Нахлынули воспоминания: мягко скользят коньки по зеленоватому льду Волги, а летом — стартовые заплывы. Все это было, было. А лодочные прогулки с Сергеем? «Ох, Сереженька… Милый мой… Где ты?.. Жив ли ты? Неужели не увижу тебя?» Лена заплакала. Ее услыхал арестованный.

— Крепись, товарищ! — крикнул он.

Лена вздрогнула.

— Крепись! — громче повторил тот же голос.

«Что это? Быть может, ослышалась? Как похож голос». Лена хотела крикнуть: «Петя, это ты?» Нет, она не могла, не имела права этого делать. «Да и он ли это?» Петька не мог оказаться в Сталинграде, ему не поручалось, насколько ей известно, что-либо делать в городе. Лена содрогнулась, вспомнив, как ее неожиданно задержали. Она переходила линию фронта, до своих оставалась всего сотня метров. Сотня метров! И на этих метрах ее схватили, притащили в гестапо, где бьют и пытают. Скоро опять поведут. Да, вот уже слышатся тяжелые шаги гестаповцев. Лена начинает потихоньку вставать. Невыносимая боль пронизывает ее тело. Все болит, раскалывается голова, но надо терпеть. Лена кусает губы, опирается руками о стенку сарайчика, начинает переступать с ноги на ногу. Тело, точно огнем, прожигает боль. Из глаз текут слезы. Она смахивает их рукой и продолжает шагать. Загремел засов, раскрылась дверь. К удивлению гестаповца, арестованная стояла у двери и, не ожидая приказания, вышла в темный коридор и зашагала в комнату пыток. Там ее ожидал все тот же офицер. Он молчал.

— Пауль! — крикнул офицер. — Воды!

Скрипнула дверь. В комнату вошли двое. Лена оглянулась. Толстый гестаповец ввел Петьку Демина. У Лены от удивления расширились зрачки, остановился взгляд.

— Что теперь скажешь? — спросил офицер Лену, показывая на Петьку.

Лена не ответила. Она смотрела в пустоту и, казалось, думала о чем-то совершенно постороннем.

— Знаешь этого… этого?..

Лена медленно повела голову, взглянула на Петьку дружелюбным, немножко сожалеющим взглядом. «Зачем, мол, ты попался? Как, мол, жаль мне тебя». Петька, поняв девушку, улыбнулся ей своими любящими глазами. «С тобой, мол, мне теперь совсем не страшно», — говорили его веселые глаза. Лена медленным движением руки поправила волосы.

— Я не знаю этого юношу, — твердо сказала Лена. — Я никогда с ним не встречалась.

Офицер встал, близко подошел к девушке и грубо, ни слова не говоря, взял ее за подбородок и запрокинул ей голову.

Потом размахнулся и ударил Лену. Петька, не помня себя от ярости, бросился на офицера, сшиб его с ног и обеими руками вцепился ему в горло. На помощь к офицеру подбежал Пауль. Он схватил Петьку за ноги. Но и тогда Петька не отпускал хрипящего офицера. Гестаповец выхватил пистолет и рукояткой ударил Петьку в висок. Брызнула кровь. Петька свалился на грудь офицера.

Лена упала. Она не помнила, как опять очутилась в дровянике, не помнила, как долго лежала без сознания, не помнила, что стало с Петькой. «Зачем он заступился за меня, зачем?» Лена думала, что, не случись этого, он, возможно, сумел бы вырваться из гестаповского застенка. Она не знала, что Петька был пойман с поличным, захвачен во время налета на квартиру немецкого полковника.

Лена, желая проверить, здесь ли Петька, в своем ли дровяничке, громко кашлянула. «А что, если крикнуть?»

— Петя, — негромко позвала Лена. Молчание. — Петя! — громче крикнула она. И опять молчок.

Послышались тяжелые, неторопливые, размеренные шаги.

— За мной, — прошептала Лена.

Шаги приближались. Гестаповец подошел к двери и остановился. Слетела с пробоя накладка, открылась дверь. Лена вышла из своей затхлой темницы. Теперь допрос вел другой офицер, одутловатый, с сонливыми глазами в сивых ресницах. Лет ему было не менее пятидесяти.

— Не буду отвечать, — решительно заявила Лена. — Дайте мне воды.

На офицера это не произвело никакого впечатления.

— Отвечать не буду, — повторила Лена, и гестаповец почувствовал в осипшем голосе непокорную силу.

Офицер дал знак часовому. Тот вышел и скоро вернулся со стаканом воды. Лена взяла стакан и, подняв его дрожащей рукой на высоту глаз, посмотрела воду на свет. Вода была чистой, на ощупь тепловатой. Рука все дрожала. Со стороны можно было подумать, Лена решала: «Пить или не пить? Принимать или не принимать „милость“ врага?» Она поднесла стакан к сухим губам и с жадностью отпила один глоток. Стакан затрясся в ее руках, крупные капли выплеснулись и, ударяясь о половицы, разлетелись. Соленая вода, попав в трещины губ, вызвала жгучую боль. Слеза проложила по худой щеке извилистую стежку. Глаза лихорадочно заблестели. Лена посмотрела на эсэсовца с такой жгучей ненавистью, что у того рука, игравшая портсигаром, вздрогнула и невольно потянулась к пистолету. А Лена, точно поняв это движение, подалась вперед. Ей хотелось бросить стакан с горько-соленой водой в лицо гитлеровцу, плеснуть прямо в глаза. Офицер встал.

— Застрелю! — крикнул он.

— Стреляй! — Лена бросила стакан. Стекло, ударившись о каменную стенку, зазвенело осколками, а соленые брызги, разлетаясь, упали на мундир гестаповца. — Стреляй! — держась обеими руками за грудь, говорила Лена. — Стреляй! — звенел ее голос.

Неожиданно раздался взрыв и здание зашаталось. За первым взрывом послышался второй.

— Это наши, — с радостью произнесла Лена и, повернувшись к офицеру, выкрикнула: — Слышите? Это наши! На-ши!..

— Увести! — бросил офицер и поспешно вышел из комнаты.

Лена шла в сарайчик, прислушиваясь к разрывам. Артиллерийский обстрел продолжался долго, и она, ликуя, считала разрывы. Но вот грохот оборвался, смолк, и за Леной опять пришли, «Теперь, наверное, все — конец», — подумала она. Офицер сидел на том же месте. На столе стояли графин и два стакана. Немного поодаль от графина, на газете, лежал хлеб, нарезанный тонкими ломтиками. Начался допрос.

— В Нижне-Чирской была?

— Была. И узнала, в какую яму гестаповцы живыми закопали детей детского дома.

— Ложь!

— С куклами, с игрушками закопали. Знаю фамилию гестаповского офицера, который…

— Замолчи. — Щетинистые брови на выпуклом лбу шевелились, глаза сузились и впились в девушку.

— Где у русских военные склады?

— Там, где им положено быть.

— А в городе у Чуйкова есть?.. На плане можешь показать?

Офицер налил стакан воды и медленно-медленно выпил. Потом налил другой стакан, поставил его на край стола.

— Пей, — предложил он.

Лена не отозвалась. У нее мелькнула надежда увидеть город, услышать голоса своих людей, еще раз взглянуть на солнце. Решение принято. Пусть все, о чем она думала, не сбудется, пусть! Но она еще раз пройдет по родной земле, вдохнет глоток свежего воздуха и умрет так, как умереть положено. Она сделала вид, что колеблется в своем решении. Тогда офицер сам подал стакан воды. Лена взяла его, но пить не стала, а подержав в руке, поставила на подоконник. Эсэсовец крикливо приказал:

— Пей!

Лена решительно взяла стакан и до дна выпила его. Затем, не спрашивая позволения, подошла к столу и налила еще стакан. И эту воду выпила. Ей стало легче.

— На плане не сумею объяснить, где склады, — хитрила она. — Могу показать на местности.

И Лена в предрассветный час вывела гитлеровцев на огонь батальона своего брата, о котором она ничего не знала. Это она во весь голос крикнула: «Стреляйте, товарищи! Стреляйте!»

…На груди у Лены нашли записочку: «Я очень люблю жизнь и очень хочу жить. Ну, а если умру, значит, иначе не могла поступить». Долго стоял над трупом Лебедев, вглядываясь в родные черты. Потом взял сестру на руки и понес ее. Он шел с высоко поднятой головой и не замечал, как обнажались головы бойцов при встрече с ним. Прошел одну траншею, свернул во вторую. И казалось, спустится на берег, смело ступит в ледяную воду, перешагнет Волгу и пойдет дальше, пойдет по всему свету, чтобы сказать всему миру: «Смотрите на нее. Смотрите и помните: она умерла, как солдат, как воин самой справедливой армии, умерла, защищая Родину и мир на земле».

Вот и конец траншеи. Дальше — спуск к Волге. Лебедев остановился. Брезжил рассвет.

— Вот здесь и похороним, — сказал он.

И, когда посветлел восток, в морозном воздухе, над свежей могилой прогремели залпы салюта, последняя воинская почесть бессмертной.

XV

Лебедев, вернувшись в свой блиндаж, резким движением повесил автомат на стенку и лег на койку. Ему хотелось на время забыться, остаться наедине со своими мыслями, которые унесли его в мир судеб дорогих и близких ему людей. «Что станет с Алешей, с Машенькой, если… если…»

Дежурный связист прервал думы Лебедева, ему звонили из штаба полка. Комбат нехотя поднялся и вялым шагом подошел к телефону. Говорил начальник штаба полка. Он предупредил Лебедева о том, чтобы комбат был готов к военному совещанию в любой час у комдива.

— Александр Ильич может вернуться от командарма в любую минуту, — заключил начштаба свой разговор с Лебедевым.

Комбат по голосу и тону, каким говорил начальник штаба, понял, что Чуйков собирал генералов не на чаепитие. И не надо быть особо прозорливым, чтобы предположить нечто важное и существенное, о чем мог говорить генерал. Кое-кто из старших офицеров уже знал, что у командующего фронтом Еременко накануне состоялось совещание с командующим армиями. Было известно и то, что сам командующий фронтом на несколько дней отлучался с фронта по вызову более высокого начальства. И это было верно: командующих фронтами вызывал на совещание представитель Ставки Верховного Главнокомандования генерал-полковник Василевский, прибывший координировать наступление трех фронтов — Юго-западного, Сталинградского и Донского.

Командующий Сталинградским фронтом Еременко, ознакомившись с планом наступления под Сталинградом, был обрадован, он увидел в нем и свои мысли, и свои соображения, о которых официальным путем докладывал Верховному Главнокомандованию еще в первой половине октября. Такой план, следовательно, был ему очень близок, и выполнять его хотелось с большим усердием. Напутствуя командующих армиями и желая им успехов, Еременко, задержав Чуйкова, сказал ему:

— Ну, Василий Иванович, уверен, ваша армия и на этот раз с блеском выполнит свою задачу.

Командиры дивизий ждали Чуйкова.

Разговор между ними не клеился, каждому думалось: «Что скажет командующий? Что?»

Родимцев волновался не меньше других. Он зашел в комендантский блиндаж и оттуда позвонил своему начальнику штаба, приказав ему собрать на совещание командиров полков и батальонов. Он еще не знал, что скажет командующий армией, но по духу и смыслу всего происходящего был уверен, что слухи о наступлении, как подводное течение, просочились в его полки, и не дать выхода этому течению было бы непростительной ошибкой. И генерал, вопреки своей привычке говорить коротко и спокойно, на этот раз изменил своему характеру. Его голос не мог скрыть радостного возбуждения, и он не пытался этого делать.

Командующий вошел в блиндаж какой-то новой для него походкой, легкой и молодцеватой. Он энергично оглядел собравшихся. Взгляд его был прямой, без суровости и отчуждения. Его глаза откровенно говорили: «Знаю, знаю, чего вы ждете от меня».

— Все собрались? — спросил Чуйков. — Вы, товарищи генералы, видимо, догадываетесь, зачем я вас пригласил. Да, я официально подтверждаю — наступление начинается, обещанный праздник пришел на нашу улицу раньше, чем мы могли предположить. С наступающим праздником, товарищи офицеры! — голос командующего задрожал, и эта дрожь передалась всем. — Объявите войскам, поздравьте бойцов и командиров с этим наступающим праздником. Воздайте им должное. Мне кажется, что некоторые командиры несколько были скуповаты на поощрения. В особенности вы, Петр Ильич, — обратился командующий к Медникову. — Как вы себя чувствуете на своем мыске?

— Неплохо, Василий Иванович. А теперь тем более. Скоро жилищный кризис разрешим самым радикальным образом.

— Даже? — полушутя произнес командующий и, согнав с лица улыбку, сказал обычным деловым тоном: — Нам приказано атаковать противника. Не обороняться, а атаковать, — повторил Чуйков таким тоном, как будто атака уже началась, и генерал сидел на командном пункте. — Атаковать теми же силами, какими располагаем. Атаковать взводом, отделением, одним солдатом. Штурмовая группа — основная и главная форма уличного боя, нашего наступления, нашей атаки. Накапливаться для броска в атаку незримо, без-шума. Полезешь ротой — выбьют, атакуешь взводом — тот же результат, а пять — десять ловких и бесстрашных бойцов, обвешанных гранатами, вооруженных автоматами, кинжалом, могут блокировать целый гарнизон. Общеармейские задачи: восстановить общую линию фронта армии на всем ее протяжении, лишить противника возможности снимать с нашего участка отборные немецкие дивизии. Вот так, товарищи генералы. — Он помолчал. — На плечи нашей армии Верховное Командование возложило важную задачу. От ее успешного выполнения в немалой степени будет зависеть исход всей операции под Сталинградом. — Командующий вынул из кармана носовой платок. Вытер вспотевший лоб. — Вы, конечно, хотите знать масштабы нашего наступления? — спросил командующий, — но об этом пока преждевременно говорить. Итак, товарищи, будем и мы наступать.

Когда генерал Родимцев позвонил в свой штаб и приказал созвать командиров полков и батальонов, Лебедев, как и другие командиры, совершенно не подозревал, что комдив скажет им такое, от чего радость перехватит дыхание. Все знали, бойцы и офицеры, что наше наступление будет, его ждали, но никто не думал, что оно придет так скоро и так неожиданно. Лебедев вышел от Родимцева точно из парной, ему было жарко и душно, и он распахнул полы замызганной шинели. Он так бурно переживал солдатскую радость, что не чаял добраться до своего блиндажа, боялся, как бы кто-нибудь другой не принес в батальон эти вести. Лебедев вошел в свой блиндаж шумно и, увидев Ивана Егорыча, возбужденно крикнул:

— Отец!.. Папа!..

Иван Егорыч вздрогнул, подумав, что на фронте случилось что-то недоброе.

— Товарищи! — с возрастающим возбуждением говорил Лебедев. — Наступление!.. Мы!.. Мы!.. Наступаем!

Иван Егорыч, человек с кремневым характером, услышав долгожданную новость, не усидел на горелой кровати; он подскочил к сыну и спросил:

— Это правда?

Его глаза лучили многое: и радость, и задор, и готовность идти на все еще и потому, что первый раз в жизни он был лишним среди занятых людей. Лодки теперь были не нужны, Волга замерзла, и Иван Егорыч пришел к сыну получить у него дело.

— Григорий, скоро ли ты поставишь меня на работу? — спросил он сына.

— Я, папа, тебя не держу.

Иван Егорыч стушевался. Его очень обидели эти слова.

— Стало быть, не задерживаешь. А по-настоящему, гонишь? — сказал он, не скрывая своей обиды.

В блиндаж вошел начальник штаба. Иван Егорыч замолчал. В ту минуту в нем жило смешанное чувство: обида и гордость за своего сына. Он не без удовольствия подумал: «Прижал отца. Прижал. А все-таки работу себе я вырву».

Лебедев сказал начальнику штаба:

— Будем атаковать противника.

— Людей маловато, — заметил Флоринский.

— Вы забываете, что вражеский фронт затрещал. В нашем штурме ничего не должно быть случайного. Бить ловкостью, тревожить тыл врага диверсиями.

Иван Егорыч, слушая сына, подумал: «В тыл врага пойду. Не пустит — уйду самовольно». В блиндаж входили командиры, политруки рот. Иван Егорыч, считая свое присутствие среди них лишним, направился к выходу. В своем замысле пойти в тыл врагу Иван Егорыч с каждой минутой все более и более укреплялся. Григорий спрашивал у своих командиров:

— Как чувствуют себя бойцы?

Ответы были кратки и выразительны:

— Даешь атаку!

— Хорошо, — радовался Лебедев и вдруг, переменив тон, сказал — Хорошо и плохо… Хорошо и плохо, — повторил он. — Может быть много безрассудства. Лихачества. А там, где лихачество, лишние потери. — И, помолчав, добавил — Вам, товарищ Грибов, особенно надо подумать на этот счет. У вас (он хотел сказать, больше всего лихачества) самый трудный участок. Предупреждаю всех, об успехах командиров буду судить не только по тому, как выполнена задача, но и по тому, каковы потери. Надеюсь, вы правильно поняли меня. Не гасить боевой дух призываю, а соединять солдатский подъем с толковым управлением боем.

На этом и закончил комбат свое короткое напутствие своим командирам. Проводив ротных, Лебедев вышел на свежий воздух, где в первую же минуту столкнулся с Иваном Егорычем.

— Папа, ты чего тут мерзнешь? Иди в блиндаж. Я тебе работу нашел. Будешь командовать батальонной кузницей. Есть у нас такая. Точим лопаты, тесаки и прочий солдатский инструмент.

— Гриша, не прыток я на пустое. Ты это знаешь. В тараканы не гожусь, слепой улиткой не родился, и где мне быть, какое место занять, я хорошо знаю. Твоя кузница не по мне.

Григорий не стал возражать. Иван Егорыч подозрительно посмотрел на сына.

— Я забыл тебе сказать: горком партии стягивает партийных работников к Сталинграду, готовится к работе в городе. Секретарь парткома тракторного находится в Красной Слободе.

Для Ивана Егорыча эта новость была неожиданно приятной, и он выслушал ее с большим вниманием и нескрываемым интересом.

— Там разве? — удивился он.

— Из района Дубовки в район тракторного завода наступает шестая армия. Ее части, возможно, в самое ближайшее время займут тракторный.

Этот разговор смешал у Ивана Егорыча все его мысли и планы. Втайне он не раз думал о таком счастливом часе, когда ему представится возможность вновь вернуться в город, ступить на землю родного завода. Ивану Егорычу живо представился последний день на заводском дворе. Это был для всех тяжелый час, тяжелая минута. Горе и ярость переросли в одно чувство— в ненависть. Покидать свой завод было свыше всяких сил, и все же временно пришлось расстаться с ним.

— Папа, пойдем в блиндаж.

В блиндаже Григорий спросил отца:

— Папа, ты думаешь повидаться с секретарем парткома?

— С секретарем парткома я встречусь, когда фашистов на заводе не будет.

— Но ты должен, как член партии…

Иван Егорыч так посмотрел на сына, как будто таким увидел его впервые. Григорий говорил буднично спокойно, но в этом спокойствии чувствовалась и сила и власть.

— Не отпустишь — сам уйду, — сказал Иван Егорыч.

— А я прикажу задержать, — тихо, но решительно промолвил сын.

— Григорий!..

— Не шуми, папа. — Лебедев на этом оборвал разговор. Выходя из блиндажа, он сказал: — Буду через пятнадцать минут.

Вернувшись, Лебедев отца в блиндаже уже не застал. Иван Егорыч оставил сыну короткую записку: «Гриша, прости меня, если я тебя чем обидел. Я ушел, сынок. Буду пробираться к заводу».

XVI

Наступление началось девятнадцатого ноября, в восемь часов тридцать минут, мощным артиллерийским огнем. В наступление перешли войска Юго-Западного фронта генерала Ватутина и Донского генерала Рокоссовского.

Бойцы армии Чуйкова не знали ни силы удара, ни его направления, ни замысла Верховного Командования. Наступление началось далеко от них. Они слышали лишь сплошной гул, особенный, неповторимый. Гул слышен был за сотню верст; он шел из лесов Заволжья, дрожал над Волгой, перекатывался через степные увалы, Гудело все пространство между Волгой и Доном.

Бойцы не могли видеть, как на севере, за устьем Медведицы, и в районе Клетской гитлеровцы, стоя на коленях, взывали: «Боже, почему ты отвернулся от нас? Боже спаси нас от русского огня, от русской артиллерии!»

А русские офицеры, поторапливая бойцов, командовали:

— А ну, веселей заряжай! Снарядов не жалеть.

Бойцы поснимали шинели и фуфайки.

— По Гитлеру — огонь!

— По фашизму — огонь!

Мерзлая степь звенела. Глыбы земли взлетали рваными лохмотьями. Таял снег, и черные плешины пятнили снежное поле. Артиллерия поднимала на воздух укрепленный вражеский рубеж. Немцы и румыны выбегали из блиндажей и метались по степи. На них кричали офицеры, грозясь фюрером, наводя порядок пистолетами. Но раскаленный металл делал свое дело, и гитлеровцы, видя смерть вокруг, безумели от страха, чумели от бесконечного грохота.

Генерал Дробер, наблюдая, как гибнут немецкие батареи и как вырываются из земли самые прочные блиндажи и дзоты, с ужасом произнес:

— Пролом. Настоящий пролом.

Его дивизию пока не тревожили, огонь советской артиллерии обрывался на фланге ее, и генерал мог наблюдать, как русские крошат его соседа. Дробер, теряя самообладание, доносил в штаб Паулюса:

— Передняя линия раздроблена. Огонь артиллерии ужасен. Помочь ничем не могу.

Из штаба Паулюса генерал Шмидт отвечал:

— Замысел русских не раскрыт. Наши резервы будут введены своевременно.

— Фланг дивизии обнажен, — предупреждал об опасности Дробер.

Начальник штаба Шмидт, нервничая, кричал:

— Вы генерал или кто?

— Повторяю, огонь русских невыносим. Пролом неизбежен, если не принять срочных мер.

— Что делает русская пехота?

— Огонь артиллерии закрыл все.

— Танки обнаружены?

— Ничего точного не могу доложить. Но совершенно ясно, что танки должны быть. И, безусловно, в крупных соединениях.

— Я вас спрашиваю: вы командир дивизии или английский дипломат? — не стесняясь, грубил Шмидт.

— Отказываюсь говорить определенно. Могу твердо сказать одно: русские подготовили удар огромной силы.

— Русские предприняли наступление на вашем участке. Что вы на это можете сказать?

— Я готов отвечать за все перед фюрером, но прошу учесть фактор времени.

— Об ответственности будем говорить несколько позже, а сейчас извольте командовать и быть готовым принять на себя любой удар. И не только принять, но и отразить атаки русских.

В штабе немецкой армии беспрерывно работали телефоны. Перестукивались рации. Приказы шли в соединения несколькими путями. Офицеры оперативного отдела не успевали обрабатывать донесения, но главного в них о русских нельзя было вычитать.

В эти минуты и часы Паулюс был немногословен, приказания отдавал короткими, сухими фразами. Он во всем был сух. Сух в движениях, в приказах и беседах с офицерами. Начальник штаба Шмидт, докладывая, говорил:

— Двадцать второй танковой дивизии, расквартированной в Чернышково, приказано готовиться к маршу. Такое же приказание отдано первой танковой дивизии, расположенной в Перелазовской.

Паулюс слушал молча. Его брови приподняты, а взгляд, сухой и жесткий, устремлен в пространство. Он что-то решал и слушал генерала рассеянно. С подчеркнутой сухостью, будто в горле что-то коротко треснуло, спросил Шмидта:

— А достаточна ли оперативная глубина для затяжной обороны?

— Вполне. Русские завязнут в укрепленной полосе.

— Вы уверены в этом?

Паулюс в упор посмотрел на Шмидта. Тот, несколько помедлив, уже менее уверенно сказал:

— На первый случай мы имеем резервы. При наших транспортных возможностях…

Паулюс заметил:

— Возможность — не реальность. Понятна ли вам русская операция? — Паулюс резко поднялся и встал. — Русские хитрят. У них каждая операция своеобразна.

— Вы хотите сказать, что русский замысел может быть неожиданным для нас?

— Да, как неожиданно и само наступление. Что делает разведывательная служба? Где работа лазутчиков? Нам уже пора знать, кто вступил в командование Донским фронтом.

— Донским фронтом командует генерал Рокоссовский.

Паулюс резко повернулся к генералу Шмидту.

— С этого, мне кажется, и надо было докладывать, — и, бросив осуждающий взгляд на Шмидта, прошел к оперативной карте. Смотрел долго и напряженно.

Генерал Шмидт как бы между прочим тихо промолвил:

— В районе операции находится генерал Василевский.

— Что?.. Когда это стало известно?.. Та-ак, — взволнованно протянул Паулюс и, вернувшись к столу, громко сказал: — Немедленно радировать фюреру. Да, да — немедленно.

Раскрылась дверь. У порога остановился высокий, стройный полковник. Это был Адам, первый адъютант Паулюса.

— Что случилось? — спросил Паулюс полковника.

— Русская пехота пошла в атаку… И танки, господин командующий…

— Теперь ясно, — с легким раздражением проговорил Паулюс. — Теперь, кажется, ясно. Так и доложить фюреру: «Русская пехота атакует. И танки».

…Семьдесят шестая стрелковая дивизия Юго-Западного фронта поднялась в атаку под звуки военного марша. Это была не атака в обычном смысле, а нечто похожее на ураганный шторм, с той лишь разницей, что здесь бушевала не бессмысленная сила стихии, а люди в едином порыве, стремительно, как пуля, как пушечный выстрел, кинулись в атаку. В первые же минуты солдаты затопили вражеские окопы и в неудержимом натиске добивали вражеских солдат, уцелевших от артиллерийского огня.

Генерал Ватутин, находясь на командном пункте, говорил:

— Хорошо идет пехота. Полковник, передайте мою благодарность атакующим полкам. Сильные огневые узлы противника обходить и, не оглядываясь, двигаться вперед, развивать успех.

И пехота двигалась. Под гусеницами танков хрустели пулеметы, пушки, минометы. Разгоряченные танкисты, выглянув из люка, спрашивали бойцов:

— Ребята, что вам мешает?

Дымят шинели, дымят фуфайки, дымит теплым парком вся пехота. Пороховая гарь вьется в изморози, коптит снежную равнину, першит глотку.

К исходу дня оборонительная полоса противника была пробита навылет на многих участках фронта. И тогда генерал Василевский приказал:

— Вводите в прорыв подвижные соединения.

И они вошли лавой танков, пехоты, кавалерии; и они вырвались на степное раздолье, подняв снежную метель своим железным маршем.

А наутро другого дня двинулись в наступление армии Сталинградского фронта, в один мах прорвавшие немецкую оборону на южном фланге. И тогда-то над армией Паулюса разыгралась железная буря; и тогда-то все затрещало в тылу противника; и тогда-то Паулюсу понятен стал замысел русской операции. И он вынужден радировать Гитлеру:

— Русские предприняли двусторонний охватывающий концентрический удар с обоих флангов. Противник вырвался на оперативный простор огромной массой танков, конницы, моторизованной пехоты. Удары — с семи направлений, что лишает нас возможности создать нужную концентрацию резервов для парирования ударов противника. Некоторые части уже отрезаны и разбиты.

Гитлер приказал Паулюсу:

— Из Сталинграда не уходить. Держать его при любых обстоятельствах. Это нужно по стратегическим и морально-политическим соображениям. Помощь в пути.

Паулюс понял, что до Гитлера не дошло главное, что он не уяснил широты замысла Советского командования.

Штабу Паулюса через сутки обрубили связь со многими соединениями, нарушили тыловые коммуникации, отрезали базы снабжения. На третьи сутки в штабе Паулюса вынуждены были признать, что румынские корпуса уничтожены, а их остатки окружены и насквозь простреливаются русской артиллерией.

— Что делают первая и двадцать вторая танковые дивизии? — спросил Паулюс генерала Шмидта. — Подошли ли к окруженным частям?

— Нет, — коротко отрезал Шмидт. — Они разбиты на подходе русскими танками.

Паулюс приказал:

— Снимите танковые дивизии из-под Сталинграда и бросьте одну в район Советска, другой — в район Нижнего Чира. Магистрали Сталинград — Лихая и Сталинград — Тихорецкая должны остаться в наших руках.

— Подвижные войска генерала Ватутина вышли на реку Чир, — процедил Шмидт.

Паулюс, сбросив внешнюю маску деланного спокойствия, крикнул:

— Это безумие русских! Неужели они в самом деле решили окружить полумиллионную армию? Этого никогда не было и не будет. Карта генерала Василевского будет бита!

…Генерал Василевский, координируя наступление фронтов, приказывал:

— Ставьте танковым и кавалерийским соединениям самостоятельные оперативные задачи. Что не доделают танки, то позже доделает пехота. Развивать успех. Двигаться и двигаться. Разрозненные резервы противника бить на марше.

И войска двигались. Глубина прорыва перевалила за сотню километров. Наступающие армии с каждым часом все туже и туже затягивали петлю на шее немецкой армии.

XVII

Люди, измученные вражеской неволей, переставшие радоваться восходу солнца, пугавшиеся дневного света, восторженно встречали полки Советской Армии. Старые люди, опершись о сучковатые палки, стояли на дорогах с непокрытыми головами. А женщины дрожащими руками обнимали бойцов и плакали, вглядываясь в своих освободителей. Плакали и жалобились, что нечем угостить родных сынков — нет ни молока, ни хлеба — все поели злодеи-захватчики. Солдаты, смотря на измученных женщин, развязывали свои сумки, отдавали голодным людям сухари, консервы. Люди отказывались, но бойцы все же отдавали свой неприкосновенный запас и двигались ускоренным маршем, преследуя разгромленного врага.

За войсками бежали ребятишки. Ребят сажали на машины, на артиллерийские повозки и везли по всему хутору, по всей станице. Молодые женщины выносили маленьких детей на улицу и, показывая на бойцов, радуясь, говорили:

— Это — наши. Наши!..

* * *

В хуторе Камыши в хатах остались лишь дети и больные. Все население ушло на собрание. Там ожидалось выступление Дарьи Кузьминичны Деминой. Кузьминична горячо и взволнованно говорила:

— Мы ждали наших освободителей. Ждали, и они пришли. Сколько раз мы вглядывались в их сторонушку, уповали на их силушку. И они не обманули нас. Потому что они наши. Наши, станишники! — глубоко вздохнула. — Что нам фашисты говорили? Сталинград — капут. Астрахань — капут. Саратов — капут. А я не верила. Да а вы-то разве верили? — Кузьминична жадно поглядела на графин с водой. Ей налили и подали стакан холодной воды. Она до дна высушила его. Потом старательно обтерла губы головным платком и с еще большим жаром продолжала: — Станишники, дело мое произошло у всех можно сказать, на глазах. Вышла это я из хаты и прислушалась. Слушаю и озираюсь. В небушко глянула, на родной Дон посмотрела. Слышу, за Доном гремучая стрельба. Что такое? Я ближе к хате, к стеночке, да за углышко. Притихла. Жду, что будет дальше. А пушки грохочут, пулеметы тарахтят. Тут, думаю себе, дело-то нешуточное. Ноги мои задрожали. Чувствую, и дыхание не то. Я к углышку впритирку. Не наши ли, думаю? Но разум мой противится — наши должны прийти с другой стороны. А меня так и подмывает. Не терпится, хочу узнать, хочу выглянуть. А пули визжат. Ну, думаю, умереть и на печке можно. Нехай что будет, то и будет. Тут я и решилась. — Кузьминична отошла к простенку и, помолчав, сколько это надо было для такого случая, до пояса согнулась. — Тут я потихонечку да понемножечку и высунула голову. Гляжу на гору, а по ней внамет скачут танки со звездами. Батюшки, наши! Наши! Все во мне сразу загорелось, от радости не передохну. Раскрыла я рот пошире, как снулая рыба, да как потянула холодку, ну, и сразу мне легче стало, как будто я стакан хорошего вина выпила. Высунулась я тогда подальше. Поворачиваю голову за угол. Глянула и обмерла. Вправо от меня, не так далеко и не так близко, на нашей стороне Дона, стоит танк. Выкинула я руку и давай махать. «Сюда! Сюда!» — даю знать. Стоят и не видят. Я опять машу: «Сюда! Сюда!»

Дед Спиридон, вытянув шею и подняв бороденку, весь замер во внимании. Он и карман забыл щупать по давнишней привычке. Знает, что все в кармане на месте, а нет вот — возьмет да и проверит свой карман. Раньше, когда не знали за ним этой привычки, ему говорили: «Спиридон Павлыч, так шаровар не напасешься. Ты лучше зарой свой клад». А у Спиридона и было-то в кармане ключ да кисет.

Кузьминична подходила к главному:

— Я машу опять: «Сюда! Сюда!» Танк подлетел к моей хате, и вот тебе тпрр!.. И остановился. Из танка выглянул молодой командир, «Мамаша, дороги знаешь?» Я ему сразу: знаю все до единой. «Лезь ко мне», — говорит командир. Залезла. «Ну, а теперь показывай, веди нас на главную».

Кузьминична передохнула. Глаза ее блеснули. Она во весь голос закричала:

— Гони, сынок! Гони что есть духу!

Казаки теплым дыханием обдали друг друга.

А Кузьминична, сама того не замечая, распалила себя до крайности.

— Гони, голубчик! Гони, милый! — горела она всей душой. — И понеслась наша машина, и поскакала. Кругом все гудит и ревет. Я кричу: влево, сынок! Влево! Там фашисты. Ишо влево, кричу. Ишо! Вижу, враги стадом по лощине стелются. Не уйдете. Не утопаете. Тут по ним пушка наша — бух-бух! Сразу как не было середины. Заметались, поганцы. Сюда ткнутся— тошно, туда качнутся — еще тошнее. А наша пушка — бух-бух! бух-бух!.. А пулемет — тра-та-та… тра-та-та… Батюшки мои, что было. Что было! «Ну, как, мамаша, довольна?» — кричит мне командир. А я ему: «Догони вон того, догони, милый. Уйдет, нечистый. Уйдет». Послушался. Щелкнул рогачом и — вихрем на долговязого. В ту пору я зубами скрипнула. На тебе, сволочь. Это тебе за брата Якова Кузьмича. За моего сына Петьку. За его муки. — Кузьминична вдруг положила руку на грудь и замолчала. Она готова была расплакаться. Но, глубоко вздохнув, подавила в себе всколыхнувшиеся муки и с прежней горячностью продолжала: — Командир кричит: «На главную веди, наперерез». Помчались на главную. На ходу стреляем, на бегу фашистов, которые в живых остались, давим, мнем, а сами несемся все вперед. У командира приказ, командиру надо успеть. Вижу, дорога виднеется. Только чьи это танки навстречу нам несутся? «Наши, — кричит мне командир. — Наши!» Слезы из глаз брызнули. Тут мы и встретились с нашими… Тут мы и зачертили врагов, отрезали им дорогу на отступ. Остановились. Вылезли. От радости смеемся, пушкари друг друга обнимают, меня на «ура» поднимают. Что там было, что там было! А по скорости к нам на легковушке большой начальник подъехал. Мой командир ему докладывает: «Службу свою справили в точности». Потом оглянулся и на меня показал: «Эта гражданка — герой нашего бою». Тот сразу ко мне. Руку мою жмет. Потом подводит к легковушке и велит отвезти меня до моей хаты.

Собрание в один голос закричало:

— Молодчага Кузьминична! Молодчага!

* * *

Советские танки ворвались в Калач внезапно, с зажженными фарами. Они перемахнули через Дон с западной его стороны на восточную по немецкой переправе, на которой была, ничего не подозревая, вооруженная охрана противника.

Кольцо окружения замкнулось. Немецко-фашистская армия оказалась в котле. На обложенную армию наставили тысячи артиллерийских и минометных стволов; ее забрасывали снарядами и авиабомбами; у противника завоевали небо, его лишили воды.

Обреченную армию начали дубасить со всех сторон.

XVIII

Генерал Паулюс, как и многие другие генералы, был верноподданным престолу фашистского величества и потому не случайно явился одним из главных авторов плана «Барбаросса», о котором однажды он докладывал самому Гитлеру. Паулюс был любимцем Гитлера. Уже после сражения под Харьковом летом сорок второго года вся шумливая пресса рейха говорила о Паулюсе, командующем 6-й полевой армией, как о народном герое. Его портреты печатались во всех газетах и журналах. О нем аллилуйствовали все радиостанции Германии. Ему уже готовили пост начальника генерального штаба сухопутных войск, но Гитлер, высоко ценя Паулюса, сказал, что победа на Волге, взятие Сталинграда должно быть связано с именем Паулюса. И генерал-полковнику уже готовили повышение; его ожидали почести, слава, награды.

И вот вместо этого история зло посмеялась над ним и вынесла жестокий приговор: либо плен, либо смерть. Его последнее убежище — подвал универмага. Подвал темный, мрачный, как и все подвалы, и до удушья загрязненный и запыленный. Паулюс занимал самую глухую подвальную комнатушку с цементным полом. Она была до отвращения безобразна и давила своей тяжестью потолочных перекрытий.

В комнату сквозь зарешеченное окошко едва проникал свет через махонькие запыленные стеклышки, половина которых была выбита и заделана фанерой. Она отоплялась печкой-времянкой, сложенной на скорую руку из обгорелых кирпичей, снесенных из ближайших развалин. Печка дымила, потому что труба, выведенная во двор через окошечко, задувалась ветром, и комната наполнялась горько-едучим дымом. В этой комнате Паулюс работал и спал на простой железной койке, застланной легким шерстяным матрацем, накрытым теплым одеялом из верблюжьей шерсти.

Через узкий коридор, напротив, находилась другая комната, примерно такого же размера. Ее занимал начальник штаба генерал-лейтенант Шмидт, человек себе на уме, высокомерный и грубоватый с подчиненными. Он любил власть, нередко злоупотреблял ею, и Паулюсу порой трудновато было ладить со своим начальником штаба, но он все же его терпел. И вот теперь вместе с ним приходилось отсиживаться в глухом закуте в ожидании катастрофы.

Да, для них была совершенно немыслима трагедия, в особенности для самого Паулюса. Народный герой и — плен. А быть может, и смерть? И об этом, несомненно, думалось. Подвал хотя был крепок и надежен, сюда, однако, непрерывно доносились взрывы мин и снарядов, да и пулеметная стрельба подходила все ближе и ближе к последнему убежищу.

Его, возможно, меньше пугала сама смерть на поле боя, чем стыд и позор пленения. Он, несомненно, был подавлен непостижимым разгромом его армии, провалом его кровного детища, плана «Барбаросса». Ведь в него он вложил весь свой опыт, ум, сердце.

Докладывая о плане Гитлеру, верил в свои расчеты, верил в неизбежность полнейшего разорения Советской России в считанные месяцы. Было над чем подумать, сидя в бетонном склепе и зная свой блистательный провал. Он, верный и послушный генерал, нисколько не сомневаясь, верил в победу немецко-фашистской армии и делал все от него зависящее, чтобы смерч войны прошелся по всем просторам России. И победа, казалось, была близка, неотвратима, как неотвратима смена дня и ночи.

И вот конец — бесславный и теперь уже реально неизбежный. Тяжел удар. Холодеет сердце и раскалывается голова от бессонницы и тяжких раздумий. А думать было о чем. Был Верден, и вот Сталинград. Верден, однако, не разгром. Там в течение многих изнурительных месяцев шло взаимное истребление немецких и французских армий, но Верден не дал ни окружения, ни разгрома. А тут полная гибель самой опытной армии и вместе с нею крушение личной военной карьеры.

Разве могло нечто подобное прийти в голову Паулюсу? Ведь он никакого другого дела, кроме военного, не знал, и война для него была таким же естественным явлением, как естественно человеческое дыхание. Нет, не верится, что Паулюс, готовя план нападения на Россию, боялся нового Вердена. Напротив, высшие офицеры генштаба, приступая к плану и заранее убежденные в своем успехе, старательно изучали обширную литературу о военном походе Наполеона на Россию. Вот с какой тщательностью выверяли они свой втайне задуманный вероломный план нападения на Россию.

И вот все разлетелось в пух и прах. Ошеломляющий крах. Оглушающий шок. Паулюсу, несомненно, в эти бессонные ночи припомнились штабные игры сорокового года, которыми он не однажды руководил. Тогда выходило, что полный и неизбежный разгром России возможен в три месяца. И только в этом было ничтожное расхождение между ним и Гитлером. Фюрер намеревался раздавить Советы в несколько недель, Паулюс — в три месяца.

В штабных играх все принималось во внимание: соотношение сил в полках и дивизиях, в танках, в орудиях и пулеметах. Все было взвешено, подсчитано, каждая цифирь была выверена, поставлена на свое место и подтверждала полное превосходство не только в людях, технике и в материальных ресурсах, но и в превосходстве офицерского корпуса. В военных картах все, решительно все выходило так, как того хотело гитлеровское командование: танковые клинья, воздушные десанты, массированные удары по глубоким тылам и переправам, окружение и, наконец, полное уничтожение Красной Армии. И каждая штабная игра с ее двигающимися по военным картам армиями непобедимого рейха неизменно кончалась разгромом советских частей. Словом, ничего лучшего желать не приходилось. Уже за целый год до вероломного нападения «колосс на глиняных ногах» в штабных играх был разбит и повержен.

И вот Сталинградский кошмар. Есть от чего потерять сон и покой. Ему, Паулюсу, как никому другому, в этот час, не на кого было свалить вину за поражение. Он сам готовил пожары и кровавые реки на чужой земле, а теперь вот запрятался в душные казематы, попал в ловчую яму, из которой нет уже выхода на вершину военной славы. Слава, почести, награды — все это померкло, потускнело и кануло в небытие. Вот какая вышла игра на самом деле: вместо железного марша — великая горечь. Позорное падение.

Агония шестой армии день ото дня нарастала с неубывающей силой. Мысль о безнадежности и безрассудности борьбы начинала овладевать умами солдат и офицеров, и они, временами цепенея от страха, боялись одного: смерти. И чтобы выжить, им нужен был плен, и они ждали его.

Ждали плена и генералы. Они с изнуряющим нетерпением ждали приказа штаба Паулюса. Но его не было, и часть генералов, укрывшихся в здании тюрьмы, позвонили Шмидту, попросили разрешения вступить с русскими в переговоры о капитуляции. Шмидт, возмущенный изменой фюреру, со всей важностью и высокомерием напал на перетрусивших и распушил их как никогда прежде. Но его гневный пыл был лишь одной видимостью. Он сам уже давно смирился с пленом и с неослабным вниманием следил за переговорами о капитуляции командиров некоторых частей, начавших переговоры, не спрашивая позволения у высшего командования. Его, Шмидта, занимало поведение русских: как они? что они? Он знал одну меру в обращении с военнопленными — фашистскую. И это, естественно, мешало ему понимать гуманность и справедливость советских победителей. Но слухи о русских со стороны уже сдавшихся в плен шли добрые, и его это успокаивало.

Пожурив генералов-своевольников из соображений дальнего прицела, Шмидт посчитал своим долгом доложить Паулюсу о возмутительном поведении генералов и попросил командующего воздействовать на них. В голосе начальника штаба звучало явно подогретое чувство возмущения. Он продолжал играть роль до конца послушного исполнителя воли Гитлера.

Паулюс выслушал Шмидта спокойно и с видимым безразличием. Он, возможно, с большим бы интересом выслушал другое сообщение, скажем, о пленении генералов русскими. В этом случае исключалась бы всякая моральная вина перед фюрером за их поведение. Паулюс приказал соединить его с перетрусившими генералами. Говорил он с ними без обиды и без всякой назидательности. Говорил скорее всего для утешения Шмидта, понимая, однако, фальшивую суету своего начштаба накануне полной катастрофы армии.

Паулюс положил трубку и, взглянув на Шмидта, спросил:

— Что еще?

— Дальневосточники из корпуса Горячего уже выходят на рубеж речки Царицы. Это всего в полкилометре от нашего штаба.

Паулюс промолчал:

— Очень губителен огонь русской артиллерии, — продолжал Шмидт.

Паулюс упорно молчал и, не поднимая головы, смотрел на какие-то бумаги, лежавшие перед ним.

— Скопилось много раненых.

— Это потом…

— Генерал Рокоссовский наращивает давление с запада, — Шмидт значительно помолчал, собираясь с мыслями, чтобы поточнее доложить картину наступления русских. — Войска Рокоссовского заняли железнодорожную станцию Гумрак, — Шмидт вновь прервал свой доклад, уставив на Паулюса свой вопрошающий взгляд. Его очень удивляло то спокойствие, с каким Паулюс слушал его, и Шмидт старался понять, что это все значит.

— Продолжайте, — промолвил Паулюс.

— Рокоссовский нацелил свой удар на высоту 102, на так называемый Мамаев курган.

— Смысл? Расчленить нашу армию?

— Совершенно верно, — согласился Шмидт. — Рассечь и разломать всю нашу оборону. Я принимаю меры. — И он доложил об этих мерах. Паулюс никаких замечаний по предложениям Шмидта не сделал, посчитав, возможно, что теперь уже никакие меры от окончательного поражения не спасут, да и мер-то, собственно, в его распоряжении уже не было.

— А генерал Чуйков? — вдруг спросил Паулюс как бы без видимой связи.

— Чуйков? — переспросил Шмидт, на минуту замешкавшись. — Генерал Чуйков перекинул дивизию Родимцева в район металлургического завода. Сорок второй полк этой дивизии уже атакует восточный склон Мамаева кургана.

— Какое расстояние между войсками Рокоссовского и Чуйкова? — спросил Паулюс.

Прикинули по карте: оказалось, напрямую не более десяти километров. Смотрели на карту и молчали. И в этом молчании было больше смысла, чем в том, если бы они со всей своей профессиональной выучкой разбирали и осмысливали истинное положение своей армии.

— Чуйкову что-нибудь удалось?

— Атакует…

— Генералу Чуйкову что-нибудь удалось? — с чуть заметным неудовольствием переспросил Паулюс.

На этот раз он изменил своему кажущемуся спокойствию: его очень встревожил назревающий выход Рокоссовского к Волге через высоту 102. На север от этой высоты, в районе заводов, действовали крупные силы армии под командованием генерала Штреккера. Эти силы, по убеждению Паулюса, могут сражаться еще довольно долго и небезуспешно.

Шмидт, угадывая ход мыслей командующего, уверенно заявил, что генералу Рокоссовскому не удастся быстро, как он того хочет, расчленить армию в районе Мамаева кургана.

— Что значит не быстро? Это не военный язык, — заметил Паулюс.

— Я вам доложу… Через двадцать минут.

В его голосе звучали деловитость и привычная строгость. И чем быстрее шестая шла к своей гибели, тем рьяней усердствовал начальник штаба на своем посту. Шмидт как будто боялся самого себя, а быть может, не столько себя, сколько фарисействовал перед подчиненными ему офицерами и генералами, дабы у них не возникло подозрения насчет его слабости и упадка духа в этот грозный час, и он, усердствуя сверх меры, впадал в суетливость и казался смешным и неловким, чего не мог не заметить Паулюс, к которому он заходил чаще, чем нужно, пытаясь как можно лучше понять своего командующего, о чем он думает, как намеревается поступить со своей судьбой. Это, возможно, больше всего занимало Шмидта и составляло главный его интерес, поскольку поведение Паулюса могло сказаться на его личной судьбе. Ведь ему доподлинно было известно, что некоторые генералы советовали Паулюсу издать приказ в плен генералам не сдаваться, а покончить жизнь самоубийством. Паулюс отклонил это предложение и предоставил генералам право распорядиться своей судьбой по своему усмотрению.

Шмидта это устраивало. Он, возможно, уже с того часа начал использовать предоставленное ему право насчет своей судьбы. Он потихоньку, освобождаясь от громоздких вещей, стал укладывать в небольшой чемоданчик необходимые вещи, которые ему нужны во всякой обстановке, в том числе и в плену, с чем уже внутренне смирился и держал это в глубокой тайне.

XIX

Полки дивизии Родимцева готовились к штурму северо-восточных склонов Мамаева кургана. Батальону Лебедева было приказано атаковать водоотстойники городского водопровода, которые находились на самой макушке высоты и господствовали над окрестностью. Из серых бетонных водоемов немцы могли вести огонь вкруговую. Бассейны пытались порушить из артиллерии, их бомбили самолеты, но все это мало помогало, потому что баки (их было два), заглубленные в землю, выглядывали на поверхность узкими кромками, из-за которых немцы, ощетинившись стволами пулеметов и автоматов, легко разили огнем всякого, кто пытался одолеть высоту в лобовую. Приходилось искать путей менее жертвенных.

Лебедев, устроившись под бетонным мостом, перекинутым через железнодорожное полотно, отдавал последние указания старшему лейтенанту Драгану. Драган, после того как с Голодного острова перебрался на левый берег Волги, зашел в санбат своего полка. Там ему обработали раны на руках, и он, малость передохнув, через три дня возвратился в свой полк.

Полковник Елин, не веря своим глазам, долго разглядывал похудевшего и осунувшегося Драгана, у которого правая рука висела на повязке, а левая, строго по стойке, прилегла к замызганной штанине.

Полковник, не сводя с Драгана своего изумленного взгляда, подошел к нему и, положив ротному на плечи свои крупные руки, крепко обнял его и, усадив рядом с собой, забросал вопросами.

— Что стало с Червяковым? С его заместителем Федосеевым? Какова судьба ротных?

Драган, тяжело помолчав, с грустью доложил, что всех командиров, судьбой которых интересуется полковник, всех (кроме Федосеева) эвакуировали за Волгу — они были ранены или контужены.

Елин долго молчал. Глубокая тоска, звучавшая в словах Драгана, подняла в душе полковника горечь об утрате хороших, боевым временем проверенных людей. Да, батальон блестяще выполнил свою задачу. Почти десять дней бойцы и командиры бились в окружении. Гвардейцы не пропустили врага к центральной волжской переправе, они позволили выиграть время полку и всей дивизии. Все это так, но трудно было смириться с фактом потери батальона.

Елин долго расспрашивал Драгана о батальоне. Ему все, решительно все хотелось знать о боевых действиях батальона.

Драган рассказал, как бойцы, испытывая жажду, долго разыскивали в развалинах воду и как, найдя ее в парковом бассейне под носом у врага, всю ночь вычерпывали касками и, дорожа каждой каплей, переносили к себе на рубеж.

— С хлебом, — продолжал Драган свой рассказ, — было несколько легче. В подвале гостиницы «Люкс» нашли несколько мешков муки. Там же выпекали хлеб местные женщины, хоронившиеся в подвале. Паек был невелик, но все же терпеть было можно.

Елин, поняв, что порядком утомил Драгана своими расспросами, сказал:

— На сегодня хватит. Сегодня отдыхайте, а завтра — за дело. В батальоне Лебедева примете роту.

Лебедев очень скоро понял, какого умелого офицера ему подослали, и он, как лучшему, приказал Драгану занять вершину кургана. Сюда же Лебедев направил своего друга, политрука Солодкова.

Солодков в эти дни находился в самом возбужденном состоянии, и его нетрудно было понять — ведь его завод от высоты по прямой — не более двух километров, а до родного дома — рукой подать. Дом, собственно, давно разбит и сожжен, но это, однако, нисколько не меняло положения: полоска обожженной земли с неизъяснимой силой тянула его к себе, заставляла радостно замирать сердце при одной мысли о том, что час встречи с родным пепелищем близится. И с не меньшим волнением ему думалось о своей мартеновской печи. «Как она? Что с ней стало? Что от нее осталось? И осталось ли?»

— До темноты не более часа, Александр Григорьич, — говорил Лебедев. — Только затемно пойдешь в разведку.

Солодков, выслушав Лебедева, продолжал настаивать и уверять его в том, что с разведчиками ничего не случится, что высоту он знает так же хорошо, как свои пять пальцев; что на этой высоте в детстве он порвал не одну рубашку, за что не раз был «обласкан» папашей.

— Это хорошо, Александр Григорич, — сказал Лебедев. — А вылазку все-таки отложим дотемна. Получше проверь людей, которых возьмешь с собой.

— Об этом можешь не беспокоиться.

— С рассветом начнем штурм. Вот так, Александр Григорьич, — сказал Лебедев, давая понять, что разговор закончен и ему надо отправляться к себе в штаб.

Скоро Лебедеву позвонил Елин. Полковник с пристрастием допросил Лебедева, все ли у него готово к завершающей (так и сказал — «завершающей») атаке.

— Мой батальон свою задачу выполнит, товарищ полковник, — доложил комбат.

В том, что батальон выполнит свою боевую задачу, Лебедев нисколько не сомневался, но какой ценой — вот вопрос. На штурм пойдут лучшие люди батальона — так всегда бывает в подобных случаях. И кто-то из них никогда не вернется в свою семью, под кров своего очага. И тут он невольно вспомнил о Солодкове. «Неужели на пороге своего дома с ним…» Он оборвал свою мысль, нагнал морщины на лоб. «Надо попридержать его, — подумал Лебедев, — но как?»

Комбат позвонил Драгану, спросил его, где Солодков.

— Ушел в гости, — ответил командир роты.

— С кем ушел?

— С Кочетовым и с Кожушко, моим ординарцем. Кожушко надежный боец, товарищ комбат.

— Как только вернутся, позвоните.

У Кожушко всего было в избытке: силы, сноровки, бесстрашия. Он скучал без дела и не любил одиночества, и всегда возле него хороводились бойцы. И не было в том ничего удивительного, что между Солодковым и Кожушко завязалась дружба с первой же их встречи. Александр Григорьич, раскусив Кожушко, сказал ему однажды: «Быть тебе сталеваром». — «Огонь я люблю, — ответил Кожушко. — А обучишь?» — «Выведу в первый класс».

Солодков и его друзья вернулись близко к полуночи. Драган тотчас доложил Лебедеву, что люди из гостей вернулись с хорошим подарком.

— Иду, — ответил Лебедев. — Бегу.

Солодков из разведки привел гитлеровца.

На вид он был крайне убог и невзрачен, худой и посиневший от холода и голода и одет был по-скоморошьи, в тряпье-разноцветье. Ему дали Кружку горячего чаю, покормили и отогревшегося фельдфебеля доставили в штаб полка. Там он рассказал все, что знал о сложившейся обстановке в районе Мамаева кургана. Из его показаний выходило, что среди гитлеровцев царит дух обреченности и что на длительное сопротивление у них не хватит боеприпасов. Создавалась убежденность, что фельдфебель говорит правду.

Не брали под сомнение его показания и Солодков с Кочетовым. А Кожушко, например, оставшись с Драганом, уверял его, что немцев надо атаковать немедленно.

— Позамерзли они, Антон Кузьмич, и как притихшие кроты улезли в свои норы. Голыми руками возьмем. Я и лаз уже проделал в минном поле. Дай нам бойцов самых лучших и гранат вдосталь. Отряд поведет Солодков. Он выбрал дорогу-невидимку. Мы вперед, а ты за нами всю роту поведешь. Доложи батальонному.

— Прежде чем доложить, надо проверить, убедиться.

Кожушко обиделся:

— Ты мне не веришь, Антон Кузьмич. И Солодкову тоже? Горько это слышать от тебя… Разве я когда-нибудь тебя подводил?

Драган отправился к Лебедеву. Его доклад о разведанном очень заинтересовал комбата. Драган, будучи командиром-десантником, не раз и не два на учениях высаживался в ночное время в тылу условного врага и успешно справлялся с поставленной задачей. А опыт, нажитый в боях в районе вокзала, равный целой академии, подсказывал ему возможность внезапной атаки. Лебедев, выслушав Драгана, сказал, что шуметь на этот счет пока не следует, докладывать полковнику воздержимся, но действовать надо без промедления.

— Сейчас прикажу подослать к вам саперов. Кто их поведет?

— Солодков.

— Солодков? — переспросил Лебедев и на минуту задумался. — А надо ли его?

— Могу и я. Разрешите?

— Нет, вам нельзя. Вам надо готовить роту. От первых успехов вашей роты будет зависеть успех всего батальона. Пусть с саперами пойдет Солодков.

Ночь была тихая, морозная и снежная, особенно насугробило там, где остались обожженные кустарники. Саперов одели в белые полушубки и в теплые валенки. Прошло уже около двух часов с тех пор, как они ушли в серебристую муть, а от них не было никаких вестей. Драгана это очень тревожило, поскольку ему первому назначено прокладывать дорогу батальону. Да и Лебедев уже дважды звонил и спрашивал, как ему живется и почему он не спит. «У меня тоже бессонница. Иду к тебе на чашку кофе». — «Кофе нет. Есть добрая чарка». — «И это хорошо».

Во втором часу ночи вернулся Солодков. Он доложил, что все, что возможно, саперы сделали, и внезапность атаки, можно считать, обеспечена, если ее начать под рассвет.

— Дайте мне взвод бывалых бойцов, и я с фланга незаметно, потемну поведу их к западному бассейну.

— Отбирайте людей, — приказал Лебедев Драгану, — а я сейчас доложу полковнику.

Штаб утвердил измененный план наступления полка. Договорились, что артиллерийский огонь по противнику начнется на час позже, против ранее назначенного срока, а на участке батальона Лебедева его совсем не будет, если батальон, а потом и весь полк успешно поведет наступление. Скоро после этого в расположений батальона прибыл генерал Родимцев. Он на месте во всем разобрался и, кое-что уточнив, приказал пригласить к нему Солодкова. Генерал долго и внимательно разглядывал политрука, широкоплечего и коренастого, с очень живыми и веселыми глазами. Родимцеву в первую минуту показалось, что выбор, возможно, не очень удачен, и он, чтобы рассеять свои сомнения, не пожалел времени на беседу с Солодковым.

— Вы понимаете свою задачу? — спросил генерал. — Вы уверены…

— Уверен, товарищ гвардии… — не дав договорить генералу, твердо сказал Солодков.

— Не спешите. Доложите, как вы ее себе представляете…

Солодков, нисколько не смущаясь, неторопливо, обдуманно доложил, как он подведет свой взвод к немцам совершенно незаметно и бассейн займет так быстро, что гитлеровцы не успеют глазом моргнуть.

— А дальше?

— А дальше, товарищ гвардии генерал, все будет зависеть от вашей помощи.

— И какой вы ждете помощи? — Родимцеву уже нравился политрук, и он не против был перевести разговор на шутливый тон.

— Не знаю вашего плана и потому не могу войти в роль. — Солодков запнулся.

— В мою роль? — досказал Родимцев.

Солодков помедлил.

— Что же вы молчите? — торопил генерал.

Солодков, улыбнувшись своими зеленоватыми глазами, смело сказал:

— Суворов говорил: плохой тот солдат, который не думает о генеральских погонах.

— Немножко не так, но по смыслу верно. Одобряю, товарищ политрук. А насчет помощи не беспокойтесь. Будет помощь.

XX

Прошло совсем немного времени после того, как Родимцев покинул батальон Лебедева, и вдруг из штаба полка последовало приказание прислать в распоряжение Елина политрука Солодкова. Лебедев оторопел. Ему хотелось спросить, что это значит, и сказать, что вызов несвоевременный, но в армии это не принято. Он, медля с ответом, сдержанно и глухо прокашлялся. Из штаба нетерпеливо спросили: «Вы поняли?» — «Понял», — с явным огорчением промолвил Лебедев. Ему разъяснили: «Солодкова берем надолго». — «Понял вас».

Лебедев, приказав Солодкову отправиться в штаб полка, вызвал к себе Драгана и объяснил ему изменившуюся обстановку.

— Что вы на это скажете? — спросил он его.

— Сам поведу в атаку. Я уже проверил все подходы.

— Хорошо. Отправляйтесь к себе и перестраивайтесь.

Лебедевым овладело беспокойство. Ему подумалось, что в штабе дивизии, возможно, что-то переигрывают и он, комбат, не сможет перестроиться, если сверху последуют указания с запозданием. Неопределенность всегда мучительна, в особенности перед решающими событиями, а для него предстоящая атака исключительно значительна по ее замыслу.

Спустя немного времени позвонил комбат-два Жуков.

— Не спишь? — спросил он Лебедева.

— Спать будем в Берлине, а здесь не на что прилечь — все постели погорели.

— Собираюсь к тебе. Примешь?

Лебедев понял, что план наступления остается прежним, и ему стало легче. В ином случае Жукову незачем было бы навещать его в поздний час, незачем было бы уходить из батальона. Догадки Лебедева оказались верными. Жуков, молодой капитан, маленький, худощавый и чернявый, как цыган, да и живой, как цыган, по-приятельски поздоровавшись с Лебедевым, сказал, что прибыл на подмогу, что вслед за ним вот-вот подтянутся две усиленные роты.

— Давай, браток, прикинем и стыкуем наше дело.

Лебедев спросил, от кого непосредственно Жуков получил указания и какие именно. Лебедеву хотелось окончательно освободиться от сомнений насчет неожиданных перемен, чтобы мыслить и решать без оглядки. А сомнения путались в его голове, поскольку так внезапно и без всяких объяснений взяли у него Солодкова. «Зачем? Для какой цели?» Лебедев с минуты на минуту ждал от Солодкова звонка.

Но звонка не было и не могло быть, потому что у Солодкова на то не было времени. Пока он, озадаченный внезапным вызовом, шагал к штабу полка, он имел возможность пораскинуть умом. А как только переступил порог штабной землянки, уже не принадлежал самому себе. Не успел он по всей форме доложить, как начштаба капитан Смирнов приказал Солодкову немедленно отправиться в штаб дивизии. «Одна нога здесь, другая там», — пояснил капитан. «Понял вас, — ответил Солодков. — Аллюр три креста». — «Вот-вот. Вы дорогу на свой завод не забыли?»

Александр Григорьевич оторопел. Сложное чувство охватило его и перепутало все мысли, на мгновение перехватило дыхание. Полковник подписал какую-то бумажку и, вручая ее Солодкову, сказал: «Тут все сказано. Можете отправляться. И не опаздывайте». Солодков и без предупреждения понял, что ему надо спешить, ведь его направляют в дивизию, которая сражается в цехах родного завода. Может ли он опаздывать?

Он уже догадывался, на какую роль его метят, и, догадываясь, соображал, каким именно путем лучше всего выкурить гитлеровцев из мартеновского пролета, где они крепко засели. Его четырнадцатая, самая большегрузная печь, на которой он работал, была крайняя к Волге и находилась от берега в каких-нибудь двухстах метрах. Именно здесь, по его соображениям, удобнее всего было немцам закрепиться и удерживать в своих руках весь пролет.

В штабе дивизии Батюка его встретил главный инженер завода Севастьянов Павел Петрович. Это было так неожиданно для Солодкова, что он, позабыв доложить о своем прибытии по уставу, в замешательстве остановился у порожка блиндажа и, не сводя изумленного взгляда с инженера, не знал, как ему поступить. А Павел Петрович, улыбаясь своими темными глазами, живо поднялся и приветливо сказал:

— Не узнаешь, Александр Григорьич? — И двинулся ему навстречу.

— Павел Петрович, вы ли это? Вот неожиданность. Как же вы тут… по какому делу…

Они крепко обнялись и, дружески похлопав друг друга своими ручищами, вышли из блиндажа на воздух.

— Какая встреча, — все дивился Солодков. — Вот не думал и не гадал. Зачем вы здесь?

— Как зачем? А ты разве забыл, что я главный инженер? Завод будем принимать от военных. Примем и — за дело. Тебя временно назначу начальником первого мартеновского.

Солодков слушал Павла Петровича и не верил своим ушам.

— Ведь ползавода еще в чужих руках… И потом, я человек военный.

Павел Петрович разъяснил Солодкову, что есть указание правительства немедленно взяться за восстановление завода, что на завод уже вызываются из эвакуации нужные специалисты, что военная карьера Солодкова «закатилась» и что отныне его фронт — сталь.

— А если я не хочу переходить на сталь?

— Не выйдет, Александр Григорьич. Все уже решено и согласовано с высшим командованием. Пойми: нам нужны танки и самолеты — много танков и самолетов.

— Неловко мне, — раздумчиво промолвил Солодков. — От дела меня оторвали. Под утро я должен был уже быть на Мамаевом. Нечисто складывается дело-то. Без меня могут посечь роту.

— Чудно говоришь, Александр Григорьич. По-твоему выходит, что выбыл командир, и все враз пропало. Пропала рота, полк, дивизия, вся армия. Так не бывает.

— Все это, конечно, верно, но в данный час речь идет о конкретном случае.

И Солодков рассказал Павлу Петровичу, какой случай он имеет в виду и что он думал, когда его так скоропалительно отозвали из полка.

— Ведь я на крыльях мчался сюда. Отпусти меня, Павел Петрович, — взмолился Солодков. — Возьмем Мамаев, и я вернусь.

— Теперь уже поздно. Не успеешь к делу, Александр Григорьич.

— Успею, Павел Петрович. С первой минуты в марафонский тронусь.

— Успеть-то, быть может, и успеешь, но тебя там уже не ждут. Там все уже переиначено.

…За час до рассвета два комбата (Лебедев и Жуков) решили проведать роту Драгана, посмотреть, как она приготовилась, и помочь, если в этом будет необходимость. Перед каждым серьезным шагом всегда думается, что надо еще что-то сделать, еще что-то проверить, еще что-то предусмотреть.

Лебедев и Жуков едва ли отшагали полсотни шагов от батальонного командного пункта, как. над Мамаевым курганом взвилась ракета, осветившая склоны высоты, и Лебедеву показалось, что ярче всего высветился именно тот склон кургана, по которому он поведет в наступление свой батальон. За первой ракетой взвилась вторая и третья. «Неужели обнаружили Драгана?» — подумал Лебедев, лежа на снегу.

От Драгана пришел Кожушко. Он доложил, что бойцы Драгана затаились на исходной линии атаки и что враг не обнаружил их, а светит он с перепугу.

Войска генерала Рокоссовского коренным образом изменили обстановку в районе окраинных высот, за которыми в развалинах лежали металлургический и машиностроительный заводы. Подвижные части Рокоссовского, развивая успех, ранним утром, едва развеялась морозная дымка, двинулись с запада, из района Гумрака, в восточном направлении, с целью выхода к Волге в районе завода «Баррикады». Все это враз облегчало задачу дивизии Родимцева и в особенности полковника Елина, а батальона Лебедева тем более. С рассветом советская авиация усиленно бомбила и поднимала на воздух вражеские укрепленные узлы сопротивления, прокладывая путь танковой бригаде. Эту же полосу наступления вслед за авиацией перепахивала, не жалея снарядов, мощная артиллерия. Обозначенная огневым валом, полоса наступления проходила чуть севернее Мамаева кургана, и его, таким образом, как и намечалось, надлежало атаковать полкам Родимцева, но теперь для них это было уже полдела.

За ротой Драгана, успешно начавшей атаку, пошел весь батальон Лебедева, а следом Жукова. Удар с двух сторон перепутал противнику все карты, и он, заметавшись, не зная, куда и в какую сторону ему направить больше огня и людей, начал психовать, для него началась предсмертная агония.

Когда полки Родимцева частью своих сил уже одолевали высоту 102, передовая танковая бригада Донского фронта, посаженная на челябинские танки, стремительным рывком обошла Мамаев курган справа и, не задерживаясь, двинулась в район заводов. Армия Паулюса в тот январский день была рассечена и таким образом оказалась в двух котлах — южном и северном. Войска Донского фронта соединились с войсками Чуйкова.

Это было великое счастье. Бойцы Рокоссовского и Родимцева, приветствуя друг друга, бросались в объятия, целовались, а кое-кто ронял горячую слезу. Восторженно-победное «ура» гудело повсюду и разносилось далеко по Волге.

Солдаты на радостях отвинчивали свои фляжки и в честь победы вкруговую по глоточку высушивали малую посудинку.

В этот день счастье победы, как море, колыхалось в каждой солдатской груди.

* * *

Спустя пять дней после расчленения армии Паулюса южный котел был разгромлен войсками генерала Шумилова. Мотострелковая бригада под командованием полковника Бурмакова вышла на центральную площадь и обложила универмаг, где отсиживался Паулюс со своим штабом. Немцы, выбросив из подвала белые флаги, запросили переговоров. Они к этому давно уже были готовы, но все еще упрямились, выслуживались перед Гитлером. За несколько часов до сдачи в плен Паулюс послал Гитлеру поздравительную телеграмму по случаю десятилетия захвата власти фашистами. Гитлер, как бы в благодарность за преданность, немедленно передал по радио приказ о производстве Паулюса в генерал-фельдмаршалы. Уже будучи плененными, Паулюс, Шмидт и Адам, введенные в штаб армии Шумилова, вскинув руки, по-солдатски хором вскрикнули:

— Хайль Гитлер!

Это было смешно и по-скоморошьи глуповато.

Русские офицеры в недоумении переглянулись. Им все это показалось наигранным, и к тому же наигранным неумело, провинциально, по-актерски беспомощно. Паулюса, его адъютанта и Шмидта долго не задержали в штабе Шумилова, их в тот же день отправили к командующему Донским фронтом генералу Рокоссовскому.

Второго февраля сорок третьего года представитель Ставки Верховного Главнокомандования генерал Воронов и командующий войсками Донского фронта Рокоссовский донесли Верховному Главнокомандующему Вооруженными Силами Союза ССР Сталину о том, что войска Донского фронта закончили разгром окруженной сталинградской группировки противника. В тот же день Верховный Главнокомандующий объявил благодарность всем бойцам, командирам и политработникам Донского фронта за отличные боевые действия.

Полки дивизии отдыхали. Странно-непривычной казалась беспредельная тишина. Целых полгода повсюду сверкало и гремело, пылало и дымилось, и вдруг — безмолвие, покой, тишина. Бойцы уже отоспались, побрились и нахохливали чубы. Офицеры не находили себе настоящего дела, а мелкие заботы по своему подразделению казались слишком незначительными.

Григорий Лебедев вместе с командиром полка Елиным поехал в Среднюю Ахтубу. Туда съезжался весь старший начальствующий состав армии Чуйкова. Командарм, противник штампа в военном деле, решил на офицерском собрании разобраться во всех делах армии, накопленных за время битвы, принять на вооружение все хорошее, добытое в труднейших условиях обороны, и отбросить все плохое, не пригодное для будущего. Доброго было много, и офицеры ехали к командующему с приподнятым настроением. Сам командующий успел уже отдохнуть. Он сходил в баню, попарился дубовым веником (березового не нашлось), постригся и принарядился. Было заранее известно, что после военного совещания командующий угостит праздничным обедом. Чуйков, кроме того, по секрету предупредил командиров дивизий и полков, чтобы они приготовили для себя погоны.

— А какие, Василий Иванович? — спрашивали командиры.

— По заслугам, — хитро ответил Чуйков. — Что заслужили, то и готовьте.

Кто похитрее, в один карман клал погоны по своему теперешнему званию, в другой — на ступеньку выше. Офицеры спрашивали, будет ли кто на совещании из Ставки Главного Командования Советской Армии.

— Непременно будет, — заверил Чуйков.

По его доброму настроению легко было понять, что Ставка что-то приготовила для их армии. Из Ставки в Сталинград прибыл генерал-полковник Щаденко, герой гражданской войны, комиссар десятой армии, а ныне начальник кадров Советской Армии. Приехал с личными наказами Верховного Главнокомандующего, о которых он до поры до времени обязан был молчать. Чуйков, в свежем, хорошо отутюженном мундире, без генеральских знаков, но с петельками на плечах для погон, веселым шагом вошел к офицерам. Командиры, как один, дружно поднялись.

— Садитесь, товарищи, — приветливо произнес Чуйков.

Командующий коротким взглядом окинул офицеров. Обычно он видел своих людей в опаленных шинелях, продранных на локтях, в сапогах с облупившимися носами, а тут иная картина.

— Не узнаю, — тихо промолвил Василий Иванович. — Честно говорю, не узнаю. — Задержал озорной взгляд на Родимцеве. — Александр Ильич, вы ли это? — Родимцев быстро оглядел свой мундир. — Не в этом дело, Александр Ильич. — Чуйков внимательно разглядывал коротко подстриженный чуб Родимцева. Тот, догадавшись, в чем дело, в некотором смущении сказал:

— Вынужденная операция, Василий Иванович. Вынужденная.

— Я понимаю вас. Глубоким тылом запахло.

— Не в том дело, Василий Иванович. Ни мыло, ни щелок не брали. Зашлаковался чуб. Пришлось скосить.

Совещание началось в свободной и непринужденной обстановке. Командующий, тряхнув плечами, стал строже. Он, минутку помолчав, вскинул голову и заговорил с легким волнением:

— Вы помните, конечно, листовку, сброшенную на позиции армии, в которой немецкое командование материло нас, офицеров (он не сказал, что ругали только его, Чуйкова), хулило и хаяло за то, что мы разрушили все правила ведения войны, разломали принципы, на которых построены боевые уставы всех армий. Да, наши офицеры и солдаты кое-что внесли новое в военную науку. В Сталинграде в нашей армии появились штурмовые группы. О них вам нечего рассказывать. Вы их сами создавали. Это наше оружие, и оно нам пригодится в будущих сражениях. — Передохнул. Обвел офицеров добрым взглядом. — А главное наше завоевание — это творчество офицеров и бойцов, их высокий моральный дух. Наши люди непрерывно развивали военную мысль, смекалку. Иначе говоря, мы были противниками заштампованных военных канонов. И за это нас (и в первую очередь меня) отпевало немецкое командование, не признавало нас тактиками и стратегами. Но мы по опыту знаем, если враг ругает, значит, мы не худо дело ведем. — Чуйков немного насупил брови, опустил глаза и, несколько помолчав, заговорил о некоторых промахах и ошибках командиров дивизий, полков и даже батальонов.

Лебедев насторожился. Он тотчас подумал: «Быть может, и обо мне что-то скажет!» Нет, о его батальоне ничего не было сказано, ни плохого, ни хорошего, и это его радовало. «Не ругают, значит, хвалят». Чуйков, закончив разбор боевых действий, горячо поблагодарил офицеров за умелые действия.

После командующего взял слово генерал-полковник Щаденко. Высокий и худощавый пожилой генерал, с очень живыми и энергичными глазами, говорил немного. Он от имени Верховного Главнокомандующего горячо поздравил офицеров армии с победой. Человек глубоких и непосредственных эмоций, чуждый дипломатических недомолвок, он восторженно отметил ценный опыт армии, приобретенный в битве под Сталинградом, сказав при этом, что этот опыт станет достоянием всей Советской Армии. Потом Щаденко объявил о наградах, а в заключение сказал:

— Товарищи офицеры, по боевому опыту ваша армия стала гвардейской, и она, заверяю вас, получит это звание. — Возникло веселое возбуждение. Щаденко, несколько помедлив, более энергично сказал: — У меня есть поручение товарища Сталина: от его имени, за него расцеловать Василия Ивановича, выдающегося командарма. — Щаденко подошел к Чуйкову, обнял и по русскому обычаю трижды поцеловал его.

Чуйков не был готов к такому сюрпризу, и он, растерявшись, промолчал, не нашел нужных слов.

Щаденко продолжал:

— Есть у меня и еще одно поручение товарища Сталина. — Генерал-полковник с хитроватой ухмылкой оглянулся на дверь. — Плотно закрыта? — спросил он. Подполковник Акимов, сидевший ближе всех к двери, кинулся прикрыть ее поплотнее. Щаденко рассмеялся. — Не надо, — сказал он с хорошей улыбкой. — Дверь промолчит, а вот люди… — Сделал многозначительную паузу и так же многозначительно поглядел долгим взглядом на притихших офицеров. — Поручение особое, — с подчеркнутой важностью произнес генерал. — Ваша армия, товарищи офицеры, первой войдет в Берлин. Так сказал товарищ Сталин.

Офицеры шумными аплодисментами покрыли эти слова. Василий Иванович не призвал командиров к порядку, не хотел портить хороших фронтовых минут, и никто не усомнился в верности обещанного Сталиным; и все приняли это как самую высокую награду за их солдатский труд и подвиг. Наконец Чуйков постучал по графину цветным карандашом, и в комнате наступила тишина. Василий Иванович торжественно сказал:

— Прошу товарищей офицеров надеть погоны.

В комнате стало шумно и гулко. Все враз весело заговорили, послышался заливистый смех; офицеры шутили, перекидывались острыми словечками, сам Василий Иванович с хитроватой усмешкой наблюдал за подполковником Батюком, комдивом 138-й.

— Вы почему не выполняете моего приказания? — шутил Чуйков.

— Погон не имею, Василий Иванович. Не разгадал я вашей военной хитрости.

Чуйков рассмеялся.

— Нехорошо, нехорошо заставлять командующего думать за всех. Ладно, выручу я вас из беды. — Чуйков вынул из кармана генеральские погоны и с подчеркнутой важностью вручил их своему любимому комдиву. — Спасибо вам, генерал. Большое солдатское спасибо. — Чуйков крепко пожал руку комдиву и, вернувшись на свой «командный пункт», громко сказал — А теперь, товарищи офицеры, прошу к столу. Всего, что будет подано, не жалеть и штурмовать самым решительным образом, не оглядываясь на командные высоты.

Щаденко спросил Чуйкова:

— Как долго думаете веселиться?

— До шести ноль-ноль. Не возражаете, товарищ генерал-полковник?

— Разрешаю сутки.

Офицеры, словно по команде, в один голос гаркнули «ура».

Командующий и Щаденко первыми направились к праздничному столу.

На следующий день в районе дислоцирования армии Чуйкова появились огромные свежие указатели из сосновых досок, направленные на Запад. Они были прибиты на всех дорогах, ведущих на Запад, и на каждой значилось расстояние от Сталинграда до Берлина.

Страна ликовала. Угнетенный мир славил Великую армию Страны Советов.

 

ЭПИЛОГ

Ночью ледяная тишина обнимала город.

С чего начать? К чему приступить? От школ, институтов, больниц, клубов и заводов остались одни фундаменты. Сожжены и разбиты десятки тысяч жилых домов. В городе — ни воды, ни света, ни топлива. Повсюду — курганы из щебня и камня.

Партком тракторного занял подвал с двухъярусными нарами. В подвале висел махорочный дым. Жирная копоть от лампы-самоделки стесняла дыхание. На короткое время открывали дверь. Рабочие будни уходили далеко за полночь. Больших и малых дел было невпроворот. Не записывая, поручали: «Отыскать одного сапожника, одного портного, одного парикмахера». Делили печников и плотников. Сюда шли за газетами, за докладчиками, несли книги. Книги, журналы собирали в подвалах, в блиндажах; книги загрязнены, обгорели, местами прострелены, но и такие сгодятся.

* * *

Ивана Егорыча направили в ремонтно-сборочный цех восстанавливать покалеченные танки. Вернулась в город, в свою землянку, и Марфа Петровна. Она прибрала ее, побелила, и в землянке стало светлее. Иван Егорыч подновил печку, вставил стекла в крохотное оконце — и землянушечка зажила.

Иван Егорыч вернулся с работы на другой день под вечер. Дома его ожидала беда: из колхоза вернулась Анна Павловна, худая, бледная, постаревшая. Прежней Аннушки как не бывало. Иван Егорыч, взглянув на Аннушку, на ее худобу, на чужие глаза, понял, что с Машенькой случилось непоправимое. Он молча сел, молча закурил и, не вымолвив ни слова, вышел из землянки и пошагал на завод, не показываясь дома до утра.

Анна Павловна для Марфы Петровны была какой-то непонятной. Невестка то целыми часами безмолвно сидела с опущенными глазами, то вдруг, вскакивая, выбегала на берег Волги и, дрожа от холода, долго смотрела в синеющее Заволжье. Марфа Петровна, давясь слезами, брала невестку за руку и вела в землянку. Анна Павловна покорно шла за свекровью, ложилась на кровать и, не закрывая глаз, смотрела куда-то в пустоту. Марфа Петровна ни на минуту не покидала невестку, боялась, как бы чего не случилось, как бы невестка не наложила на себя руки.

— Может, чайку попьешь? — спрашивала Марфа Петровна.

Анна Павловна, будто ничего не слыша, молчала.

— А ты поплачь, Аннушка, — просила Марфа Петровна. — Поплачь, милая, легче будет.

И сама первой запричитала. На глазах у Анны Павловны показались слезы. Потом она дико вскрикнула, как будто от невыносимой боли, и зарыдала.

* * *

Над городом стояло весеннее солнце, золотило лужи, дожигало почерневший снег. В небо со свистом летели стаи уток, тянули на свои старые гнездовья. Волга с треском сбросила с себя ледяной панцирь и понесла в низовья грузные льдины; на льдинах — проволочные заграждения, тесовые помосты переправ, разбитые лодки.

Земля уже просохла, и люди, покинув щели и землянки, принялись лепить хаты-лачуги и «ласточкины гнезда», лепили не где-нибудь, а на своей усадьбе, обжитой отцом и дедом. На лачуги шло все, что было под руками. Нужда делала каждого изобретателем. Вчера еще на этой пустоши глазу не на чем было остановиться, а сегодня стоит хатка в одно окошечко. Подойдешь, приглядишься и видишь, что в хатке — ни кусочка дерева. Обрубки рельсов опутаны проволокой, заставлены горелым железом, обмазаны глиной. Хаты-времянки, словно грибы, росли десятками, сотнями. Под жилье на вольном воздухе приспосабливали угол кирпичного дома, лестничные клетки, скелеты товарных вагонов.

Весной в Сталинград ехала молодежь со всех концов страны. Сталинград ошеломил юность, «Где же город? Где? Что можно сделать для него? Сюда надо слать армии строителей». Комсомольцы, вступив на сталинградскую землю, сказали:

— Дайте нам самую тяжелую работу.

Много дней они горели трудовым огнем, не видя восхода солнца, не замечая зорь. А когда на их руках появились кровавые мозоли, они обмотали их тряпьем и продолжали воевать с руинами.

…Ранним утром солнечного мая впервые после битвы на тракторном послышался заводской гудок. Он всполошил район.

— Ожил завод. Ожил! — ликовали рабочие.

Не было человека, который бы не отозвался на него.

— Реви, батюшка. Реви, — с волнением говорили рабочие. — Пускай фашисты слышат на Курско-Орловской дуге.

— Пошел завод. Пошел, родной!

— Миша… Коля, вы слышите? — спрашивала Анна Павловна своих учеников.

— Слышим.

Прервали занятия. Ребята побежали на завод к своим отцам и дедам. А деды, утирая слезы радости, говорили:

— Опять в строю наш родимый.

— Ревет, батюшка, ревет, — ликовал Иван Егорыч.

— Как думаешь, далеко нас слышно?

— По всей Волге, Митрич, нас слышно. И еще дальше.

Иван Егорыч снял шапку. Голова его курилась теплой испариной, блестели глаза.

— Пошел завод. Пошел, батюшка!..

* * *

Алеша Лебедев, с двумя боевыми медалями на груди, вместе со своим отцом пошагал дальше военными дорогами. В жаркие июльские дни гвардейская дивизия Родимцева и вся армия Чуйкова сражались на Курско-Орловской дуге. Огонь и дым битвы опалил Алешу, он был ранен и отправлен в госпиталь в Ростов.

Отец, командуя батальоном, не видел, как Алеша покинул наблюдательный пункт, и не знал, каким образом сын оказался возле сержанта Кочетова, занимавшего со своим пулеметом важную высоту, которую гитлеровцы обстреляли из миномета. Здесь-то и зацепило Алешу осколком. Кочетов снес Алешу в низину, а сам вернулся на боевую позицию. В минуты затишья Кочетов пошел проверить, как себя чувствует его молодой друг, но Алеши, к удивлению сержанта, уже не было — его унесли санитары.

Оказавшись в глубоком тылу, Алеша никак не мог примириться с тем, что он не простился с отцом. Только в разлуке с ним, вдали от фронта, он понял, как дорог ему отец. Лежа на госпитальной койке, он вспоминал все, что напоминало ему отца в мирной и военной обстановке. Алеша тяжело вздохнул. Ему подумалось страшное: «Увижу ли его?» Но так было недолго. Любовь и молодость не допускали этого — отец будет жить, он не мог не жить, хотя бы потому, что он хочет того.

В палату госпиталя вошел хирург. Высокий и крупный, с чистым и свежим лицом. Он всегда подходил к Алеше с веселой улыбкой.

— Здравствуй, гвардии боец, — приветствовал он Алешу. — Как себя чувствуешь?

Алеше нравился хирург. Его простота была естественной, и это с первой минуты располагало к нему.

— Много лучше, чем на фронте, — пошутил Алеша. — Спасибо вам.

— Благодари фронтового врача, который пощадил кисть твоей руки. Другой бы чирк — и нет руки, А теперь она живет.

— Живет, — благодарно проговорил Алеша и пошевелил пальцами. — Вы скоро выпишете меня?

— Куда спешить? На фронт? Не пустим. Отправим в Сталинград под конвоем.

— А я все равно сбегу.

— Не сбежишь.

Алеша приехал в Сталинград в первых числах солнечного сентября. Возвращаясь домой из Ростова, он думал лишь повидаться с родными, а потом — опять на фронт. Его душа пела и веселилась от последних известий с фронта. И как не веселиться, когда фашистская армия на Курско-Орловской дуге очумела от удара и покатилась на Запад. Алеша был уже обстрелянным бойцом, а пылкая и мечтательная натура звала его к подвигам, о которых не говорят вслух. «Еще немного повоюю, а там — и в школу». В сокровенных мыслях он лелеял надежду победным маршем войти в поверженный Берлин.

…Но не сбылись его мечты. Когда Алеша намекнул матери, что он думает вернуться на фронт, Анна Павловна кинулась к сыну, судорожным движением обняла его и тихо заплакала.

Алеша пошел в школу. Он с жадностью набросился на книги. Его избрали вожаком школьной комсомолии.

Вскоре, после Октябрьского праздника, Лебедевы получили письмо от Григория. Он писал, что их дивизия дралась за Киев на главном направлении, отличилась, за что высшее командование выразило благодарность бойцам и командирам дивизии. С этих пор у Лебедевых связь с фронтовиком уже не терялась.

…Так прошел сорок третий год. По намекам, по незначительным приметам Лебедевы всегда знали, где воюет Григорий, в каких битвах участвовал. Под исход четвертого года Григорий вдруг замолчал. Это очень взволновало семью Лебедевых. Но вот в зимнюю стужу сорок пятого Лебедевы получили от Гриши большое письмо. Целый вечер они гадали, с какого участка, с какого фронта пришло письмо. Они сразу поняли, что армию Чуйкова куда-то перебросили по каким-то высоким военным соображениям. И они не ошиблись: да, армию Чуйкова взяли с 3-го Украинского фронта и передали генералу Жукову, командующему 1-м Белорусским фронтом. «Хочется, как и всем нам, воякам, — писал Григорий, — дошагать до логова. Надеюсь, что так и будет». Спустя дня два Алеша по секрету шепнул Ивану Егорычу: «Дедушка, я отгадал, где воюет папа. В Польше. На Берлин их нацелили. Берлин папа будет брать». Глаза Алеша радостно блестели. «Логово — это Берлин, дедушка, Берлин!».

* * *

Армия генерала Чуйкова первой вошла в Берлин. Она пленила генерала, командующего укрепленным районом германской столицы.

Из Берлина Лебедев прислал восторженную телеграмму. Он поздравлял своих с победой, надеялся на скорую встречу.

Лебедевы стали ждать Григория домой.