Он не в состоянии был дольше ходить по улице под мелким моросящим дождем, борясь со своею собственной душой. Что за дикая глупость! Это все равно, что вырезать собственное сердце и швырнуть его под ноги Эверарду.

Яркие огни над дверью дешевого мюзик-холла манили к себе. Он вошел, взял девятипенсовое место на балконе и, протолкавшись сквозь толпу других таких же дешевых зрителей, стал впереди, перегнувшись через деревянные перила. В воздухе носился запах скверного табака и запах буфета, помещавшегося сзади. Битком набитые, как сельди в бочке, зрители хором подтягивали припев песенки, исполняемой певицей на эстраде. Затем выступил тенор с балладами, какие можно исполнять и в гостиной. Джойс слушал рассеянно; он и слышал, и видел все, как во сне. Сосед, попросивший у него огонька, вывел его из задумчивости, и он удивился, зачем пришел сюда. И именно сегодня, когда он мог бы быть дома и насытить свое сердце радостью. Однако он не ушел.

Семейство велосипедистов описывало круги по сцене на каких-то воздушных обручах. Джойс, полузакрыв глаза, смотрел на них и тешил себя причудливой фантазией, что это его мысли, облекшиеся в форму, кружатся перед ним. Взрывы оглушительных аплодисментов были ему приятны, разбивали его настроение. Затем появилась декорация, изображающая улицу, и с ней исполнитель уличных песенок. Он пел о пьяницах и закладчиках и вкладывал в свое исполнение столько юмора, что Джойс, несмотря на свою озабоченность, смеялся и с нетерпением ждал его второго выхода. Звякнул колокольчик. Тот же артист вышел и был встречен шумными хлопками. На этот раз он был в арестантском халате, в шерстяных чулках и туфлях, с черной стрелой на спине. Физиономию он себе устроил прямо зверскую.

У Джойса потемнело в глазах. Он не уловил первых слов песни, поймал только припев:

Я отсидел свои года За то, что бабу свою пристукнул — да! Пристукнул по башке…

Но когда комедиант начал рассказывать об арестантской жизни, Джойс не мог не слушать. Словно прикованный страшными чарами, он жадно вслушивался в грубо и цинично передаваемую комическим тоном повесть тюремной жизни. Здесь было все: и досчатые нары, и помои вместо похлебки, и сучение веревок, и двор для маршировки. Человек в арестантском платье забавными штрихами изображал своих товарищей, описывал грязные проделки для добывания пищи, бесстыдное вранье арестантов, постепенно усваиваемые гнусные привычки. И все это с ужасающей реальностью. Зала надрывалась от хохота. Но Джойс забыл, что перед ним комедиант. Он видел перед собой настоящую тюремную шпану, одно из тех униженных до потери человеческого образа существ, среди которых ему приходилось жить, — гнусный факт из своего прошлого. С эстрады пахло тюрьмой, и этот гнусный запах вызывал в нем тошноту. Все его измученные нервы дрожали от отвращения.

Он прорвался сквозь толпу, прижавшую его к перилам, и опрометью выбежал на улицу.

Сколько времени он бродил и где — он сам не знал. Наконец очутился в знакомой местности, близ трактира Ангела. Он насквозь промок, устал, озяб, чувствовал себя безмерно несчастным. Он снова презирал себя, как в первый день выхода из тюрьмы. Никогда еще клеймо позора не казалось ему таким неизгладимым. У ярко освещенной двери кабака он остановился в нерешимости. Потом, вспомнив, как печально кончилась подобная же попытка утешения несколько лет тому назад, содрогнулся и отошел. Это было слишком опасно.

Пройдя еще с сотню шагов, он встретил женщину, которая, миновав его, повернула и нагнала его.

— Я так и думала, что это вы, — сказала она. Он узнал голос Анни Стэвенс. И место было приблизительно то самое, где он дважды встречал ее, хотя потом на несколько месяцев потерял ее из виду. Но ее самое он не мог признать: одета она была как-то странно, и лицо ее наполовину скрыто было шляпой Армии Спасения. Кажущийся цинизм такого наряда возмутил его.

— С чего это вы устроили такой маскарад? — спросил он, продолжая идти вперед.

— Это не маскарад. Это правда. Я узнала вас, хотя, может быть, вам и не хотелось этого.

Он слегка убавил шагу, и она пошла с ним рядом.

— Вы как будто не верите? Напрасно. Я не врунья. Это меня и губило всегда, что я не умею врать.

Так зачем же вы ходите по улице в такой поздний час?

— Спасаю других.

— И что же? Спасли хоть кого-нибудь? — не без сарказма осведомился Джойс.

— Нет. Я почти и не надеюсь.

— Так зачем же вы стараетесь?

— Потому что, по-моему, гнуснее этой работы нет, — ответила она, круто останавливаясь и глядя ему в лицо хорошо ему знакомым вызывающим взглядом.

— Вы — странная девушка.

— Неужели же вы думаете, я нарядилась в этот дурацкий колпак и выношу пинки хулиганов и ругань женщин ради собственного удовольствия? Я не «обращенная» и не кричу с другими: «Аллилуйя», но днем я честным трудом зарабатываю себе в убежище кусок хлеба, а ночью брожу по улицам. Гнуснее этой, по-моему, работы нет, — повторила она. — Если б я знала еще худшую, я взялась бы за нее. С тех пор как я вас выдала, я места себе не нахожу, меня все время что-то жжет внутри. Когда я вышла на улицу, моя жизнь была адская, но эта, пожалуй, еще хуже. Я на себе испытала, как вы должны были себя чувствовать; и теперь я хочу погасить этот огонь внутри…

— Погодите минутку, — молвил он, чувствуя, что у него сдавило горло. — Значит, вы делаете это, так сказать, для души?

— Да, — ответила она, угадывая смысл вопроса.

— О бессмертной душе и вообще о религии я знаю немного. Но это придет. Мне хочется, чтобы настал день, когда я могла бы вспомнить, что любила вас — не ненавидя себя и не сгорая от стыда. Можете считать меня дурой, если хотите, но вот ради чего я это делаю. Пойдемте дальше. Нам незачем обращать на себя внимание.

Это было благоразумно, так как не один прохожий уже стремился заглянуть в эти два напряженно серьезных и бледных лица. Джойс машинально повиновался ей, но в течение нескольких минут смотрел на нее в безмерном изумлении. Мысль, которая, как он это смутно сознавал теперь, уже два часа шевелилась на темном дне его души, вдруг озарила его ярким, волнующим светом. Он неожиданно взял руку Анни и крепко сжал ее. Она с удивлением посмотрела на него.

— Что с вами?

— Знаете ли вы, что вы сделали сегодня? — выговорил он дрожащим голосом. — Вы показали мне, как выжечь тот огонь, что жжет меня. Вы искупили этим все зло, которое вы мне причинили. Если мое прощение чего-нибудь стоит для вас, я от всей души прощаю вас.

Он был странно взволнован. В порыве экзальтации он увлек ее под какие-то ворота и в темноте поцеловал ее. Она слегка вскрикнула и отшатнулась.

— Это — в знак прощения?

— Да. — И, круто повернувшись, он торопливо, большими шагами зашагал по тротуару.

Он более не колебался. Задача его жизни была решена. На душе у него было кристально ясно. Настал час искупить своей позор великой очистительной жертвой.

Вот он — тот самоотверженный поступок, после которого ему не стыдно будет смотреть в глаза людям. Самоотречение! Это слово звенело в его ушах, и, в такт ему, он ускорял шаги.

Он не сомневался, что Ивонне не будет хуже, когда она снова будет окружена роскошью и нежной заботой. С другой стороны, он достаточно знал ее, чтоб понимать, что и в жизни с ним, жизни лишений, она сумела бы найти радости, искупающие эти лишения. Не будь этого, он уже прямо из мужского самолюбия стушевался бы перед епископом. По совести, он имел право (теперь он ясно видел это) предъявить свои права на нее. Перед своей совестью он был чист, и чиста была его жертва.

И кто же указал ему путь искупления? — Невежественная, заблудшая женщина, которая сама по наитию применила этот принцип в таком грубом виде. Ему стало совестно, и это подстрекнуло его мужество.

Дождь перестал. Разорванные тучи бежали по небу; между ними выглядывала порой затуманенная луна, озарявшая бледным светом унылые улицы. Поднялся ветерок, и промокший Джойс дрожал от холода. Он зашел в ближайший кабачок, спросил горячего грога, на этот раз уже не для того, чтобы забыться, но для того, чтобы согреться и велел подать себе чернила и перо. И здесь под говор пьяных голосов и стук посуды, написал свой акт самоотречения:

«Дорогой Эверард! — Я принимаю Ваше письмо в том смысле, в каком оно было написано. Вручаю Вам кротчайшее и чистейшее из Божьих созданий. Любите ее нежно и берегите.

Ваш искренно

Стефан Джойс».

Несколько минут спустя, письмо уже лежало в ящике. Слабый стук его падения отдался в его душе стуком заколачиваемой крышки гроба, сознанием непоправимости свершенного. Теперь, когда акт отречения был подписан, ему стало страшно. Безмерность жертвы ужасала. Он смутно предчувствовал муку еще неизведанную, в сравнении с которой ничто все его прежние страдания.

Вздрагивая и ежась от холода, он направился домой. В гостиной тускло горел газ. Как всегда в тех редких случаях, когда он проводил вечер вне дома, Ивонна приготовила ему свечу и аккуратно накрыла стол для ужина. У огня грелись его туфли. При виде этого, острая боль защемила его сердце. Стащив с себя мокрые сапоги, он зажег свечу — есть он был не в состоянии — завернул газ и вышел из комнаты.

На площадке перед дверью Ивонны стояли крохотные башмачки, выставленные ею для Сарры, которая должна была их вычистить утром. Несколько секунд он смотрел на них; затем взбежал по лестнице.

В волненьи битвы человек, может быть, без особых страданий перенесет ампутацию раненого члена. Боль начинается потом, когда нервы успокоятся. Так было и с Джойсом в бессонную ночь после его великого отречения; к его страданиям примешивался страх: а что, если и это не поможет? Если его теория отречения лжива? Еще недавно он расхохотался бы над таким предположением. Да и теперь, разве он мог найти для него разумные основания? Не значило ли это дать отрезать себе ногу, чтобы вознаградить себя за потерю руки, на потеху коварным богам? Он в тоске метался по постели.

Человек впечатлительный и чуткий не может пройти через такое испытание не изменившись. Некоторые фибры души должны ослабнуть в нем, другие — закалиться. Джойс поднялся утром с больной головой, совершенно разбитый, но все же несколько успокоенный. Лживо или правдиво, все же он поступил как надлежит мужчине. Сознание этого прибавляло ему силы. Он оделся и сошел вниз.

Ивонна была уже в столовой, как всегда мило и опрятно одетая; она поджаривала ломтики хлеба к завтраку. Бледность лица и круги под глазами красноречиво говорили о том, что и она провела неспокойную ночь. Стоя на коленях у огня, она тревожно оглянулась на него. Он видел, что она волнуется, и, усевшись в кресло около нее, протянул руки к огню, чтобы согреть их.

— Вы измучились, бедная моя маленькая Ивонна, — ласково начал он. — Какой скотский эгоизм с моей стороны был позволить вам думать, что я колеблюсь, когда решение было так просто! Я вчера вечером написал Эверарду, прося его беречь сокровище, которое он получает. Так что вы напрасно мучились.

Ивонна отвернула голову и несколько минут молчала; вилка, на которую она надевала тартинки, выпала из ее рук.

— Да, это было глупо с моей стороны, — отозвалась она наконец. — Но мне казалось жестоким оставить вас в одиночестве. И я так привыкла к этой маленькой квартирке — я ведь как кошка, привыкаю к месту. А вы — вам жаль было отдать меня?

— Конечно. Я думал, что мы до скончания века будем жить так, как брат с сестрой. Но всему на свете бывает конец, и этой жизни тоже.

— Разве не лучше было бы, если б я осталась? — мягко выговорила Ивонна.

Он отдал бы свою душу за то, чтобы схватить ее в свои объятия и бешено прижать к груди — она была так близко от него, так безумно желанна. Понимает ли она, как зажглась его душа от этих слов? Он откинулся на спинку кресла, словно увеличив расстояние между собой и ею, чтобы легче было избежать искушения.

— Нет, — выговорил он, тяжело дыша, — я бы не мог так дальше — все равно, строй нашей жизни был бы уже нарушен. Но ведь все к лучшему. Я знаю, что вы будете счастливы, окружены любовью, и я сам буду счастлив этим сознанием.

Сарра подала завтрак и ушла. Они сели за стол. С грехом пополам досидели до конца завтрака. Почта принесла два письма Джойсу: в одном был запоздалый, но хвалебный отзыв о «Загубленных жизнях», в другом — чек из редакции еженедельника. То и другое по обыкновению он передал Ивонне.

— Обо мне не тревожьтесь, милая. Мое положение теперь совсем иное, чем когда мы стали жить своим хозяйством. Новая повесть пойдет гораздо лучше «Загубленных». Мне страшно будет недоставать вас вначале, потом это пройдет. По всей вероятности, я останусь жить здесь же. Мы с Рунклем ведь большие приятели, вы знаете, может быть, я даже войду с ним в компанию и поведу дело по новому — кто знает? Да, мне не хотелось бы покинуть эти милые, старые комнаты. — Он смотрел на все, только не на лицо Ивонны, чувствуя, что его напускная беспечность должна казаться ей страшно фальшивой. — Здесь все-таки будет витать ваша тень. И, закрывая глаза, я буду представлять себе, что вы еще со мной.

Он передал ей свою чашку и, встретив ее взгляд, попытался улыбнуться. И она улыбнулась уголками губ.

— Теперь, по крайней мере, мебель бесспорно будет принадлежать вам.

У него не хватило духу протестовать. И они продолжали говорить в легком тоне о будущей разлуке, пока Джойс, взглянув на часы, не нашел, что пора идти в лавку. В дверях он остановился, чтобы раскурить трубку. Хотел еще раз оглянуться, но, не доверяя себе, поспешно вышел.

Если б он обернулся, он бы увидал, как она вдруг побледнела, ухватилась рукой за камин, а другую крепко прижала к груди и стояла так несколько мгновений, шатаясь и с закрытыми глазами.

Джойс снова взялся за недоконченную вчера работу. Он упорно работал, силясь не думать. Но это было так же бесплодно, как пытаться задержать дыхание долее определенного срока.

«Ивонна уходит, чтоб обвенчаться с Эверардом, уходит навсегда… я остаюсь один… она будет лежать в его объятиях… я с ума сойду. Господи, помоги мне! Если я не в состоянии буду этого снести, ведь есть же выход — я дождусь, пока она уйдет, — она и не узнает».

Больше этого он ничего не мог придумать. Одни и те же мысли почти ритмически стучались в его мозг, пока он производил расценку книгам и вписывал их в каталог. Ему попался в руки изорванный Марк Аврелий. Он наудачу раскрыл его:

«Боль должна поражать либо тело, либо душу; если поражено тело, надо лечить его; что же касается души, всегда в ее власти сохранить свою ясность и спокойствие, убедив себя, что в ее случайном огорчении не было участия злой воли».

Джойс невесело засмеялся и бросил книгу на одну полку с теми, которые продавались по четыре пенса. Кротость Марка Аврелия не находила в нем отклика.

Вошел рассыльный с письмом к мадам Латур. Джойс послал его к Ивонне с мальчиком из лавки, который тотчас же принес ответ. Сейчас она начнет укладываться. Джойсу, казалось, кто-то сжал клещами его сердце; он готов был кричать от боли.

Время шло; книги все были расставлены по полкам; больше не осталось делать ничего, как только ждать покупателей. Чтобы как-нибудь убить время, он стал переписывать начисто испачканные помарками страницы своей рукописи. В обеденный час он поднялся наверх. Ивонна была молчалива, сдержанна; они почти не разговаривали между собой. По окончании обеда она спокойно рассказала ему о полученном письме.

— Эверард пишет, что сегодня же он надеется получить разрешение, и завтра в церкви св. Луки, в Ислингтоне, состоится венчание. При данных обстоятельствах он находит лучшим не откладывать.

— Ну что ж. И хорошо. Когда наступает перемена, лучше, чтобы она не затягивалась. Но когда же именно — в котором часу?

— Это он мне сообщит потом.

— Вам надо уложиться. Если я могу вам помочь, Ивонна…

— Спасибо — нет. У меня так мало вещей. Мелочи я оставлю вам — на память. Ведь вам приятно будет сохранить их?

— Благодарю вас, Ивонна, — сказал он, глядя в сторону. Оба говорили вполголоса, словно уговариваясь насчет погребения. Джойс, ослепленный своим горем, не замечал ее уныния. Заметил только, что она серьезнее обыкновенного, но в такой момент это было естественно. Свою собственную боль он прятал, делая над собой геройские усилия.

Так прошел день. Джойс опять зажег газ в лавке и убивал время механической работой, какую только мог придумать. Одному все же легче было. Болтовня старика была бы ему теперь несносна, прогнала бы его в гостиную, где он терпел жестокие муки, или же на чужую, жестокую улицу.

Слава Богу, одиночество его продлится еще дня три. Рункль не так еще скоро вернется из Эксетера.

Снова пришла записка от епископа. Даже две — одна Ивонне, другая Джойсу, извещавшая, что венчание назначено ровно в двенадцать дня, что незадолго до этого он пришлет карету за Ивонной, чтобы отвезти ее в церковь. В заключение, епископ любезно просил Стефана присутствовать при венчании и быть посаженным отцом Ивонны. До Стефана словно донесся голос девушки в колпаке Армии Спасения, и он угрюмо усмехнулся: «Мерзее этого я ничего не знаю».

Он нацарапал несколько строк в ответ и отдал их ожидавшему посыльному. «Об этом я и не подумал», — сказал он себе.

Вечер они просидели молча на своих обычных местах у камина; каждый помнил, что это — последний вечер. Обыкновенно Ивонна шила, или читала, или дремала, полузакрыв глаза, как котенок, который нежится у огня, а Джойс писал, держа на коленях бювар. Порой она вставала, подходила, становилась за его креслом и читала слова, выходившие из-под его пера, почти касаясь его коротко остриженных белокурых волос своими черными кудряшками. И говорила:

— Прогоните меня, если я вам мешаю.

А он, радостно смеясь, отвечал на это:

— Смотрите, как красиво вышла эта фраза. Мне ни за что не написать бы так, если бы вы не стояли возле меня.

— Мне это нравится — разыгрывать роль ангела-хранителя.

— Это не игра. Когда вы осеняете меня своими крыльями, я работаю так, как не мог бы работать без вашей помощи.

Она краснела и чувствовала себя счастливой.

Но в этот последний вечер они сидели врозь, далеко друг от друга — их уже разделяло полмира — и говорили принужденным тоном, с длинными паузами. Он почти все время заслонял глаза рукой, будто от света — на самом деле для того, чтобы не смотреть на свое утраченное блаженство и чтоб она не заметила голодной тоски в его глазах. Когда, наконец, она встала, чтоб пожелать ему доброй ночи, он принудил себя встретить спокойно ее взгляд. И тут впервые поражен был переменой, происшедшей в ней за одну ночь и один день.

Она стояла перед ним бесконечно простая и милая; но даже в тот день, когда она узнала о потере голоса, у нее не было такого измученного, страдальческого лица. Детски-жалобного выражения уже не было в этом лице; был суровый пафос муки взрослой женщины. Но что ее мучит, он не мог понять.

— Бедная моя детка! Вы еще недостаточно окрепли для таких волнений. Постарайтесь хорошенько выспаться.

Он отворил ей дверь и поддержал, пока она прошла. И затем, проглотив комок, стиснувший ему горло, добавил:

— Завтра у вас должен быть хороший вид.

Он поймал ее холодную, мягкую ручку, прижал ее к губам и поспешил закрыть за нею дверь. Тюрьма казалась раем в сравнении с этой мукой.