Когда на другой день Джойс пришел на вокзал, там собралась уже почти вся труппа. Его встретили любопытными взглядами, подмигиваньем, перешептываньем; хористки, столпившиеся около Анни Стэвенс, захихикали; сама Анни была бледнее обыкновенного и имела еще более вызывающий вид. Группа товарищей, к которой Джойс направился, растаяла при его приближении. Он сразу понял, что произошло. Страхи, терзавшие его всю ночь и весь этот день, оправдались. Лицо его и губы побелели; он задрожал всем телом. Инстинктивно стараясь овладеть собой, он подошел к Блэку, стоявшему возле одного из вагонов, отведенных для труппы. Но долго не мог заговорить. Наконец, разрешился нелепым вопросом:

— Когда отходит поезд?

— В четыре сорок, — коротко ответил Блэк.

— А когда мы будем в Лидсе?

— Я-то почем знаю! Кой черт! Если вам нужно знать, спросите у сторожа. Вон он стоит.

С этими словами он отошел и присоединился к товарищам, стоявшим поодаль. Джойс был до того убит, что даже не обиделся. Он прошелся вдоль поезда, увидел в окно в одном из вагонов хориста, решил, что этот вагон отведен для хора, вошел туда и забился в дальний угол, прикрывшись газетой.

Вагон наполнился, и поезд тронулся. Вначале разговор не вязался, потом наладился, но с Джойсом никто не заговаривал. В Сельби приходилось ждать целый час. Чувствуя, что ему во что бы то ни стало надо остаться одному, Джойс убежал с вокзала и, не заходя в город, бродил по полям и лугам, пока не пришло время вернуться. Он был слишком ошеломлен этим неожиданным ударом, чтобы мыслить связно и логически. То он негодовал на совершенно для него непостижимую сознательную жестокость девушки, которая раньше, видимо, была расположена к нему; то терзался жгучим стыдом, что теперь вся труппа знает, каков он. В этом хаосе одно только было для него ясно — надо уйти; невозможно продолжать это турне. Если даже режиссер не обратит внимания на это открытие, сам он лучше будет жить в какой-нибудь норе и голодать, чем ежедневно чувствовать себя предметом общего презрения и отвращения, — это хуже всякого ада. Уж и эта поездка для него мука. Но до Лидса он все-таки доедет, а там…

Уже смеркалось, когда он вернулся на вокзал, как раз в то время, когда сторож собирался махнуть зеленым флагом. И, взявшись за ручку двери, услыхал голос Мак-Кэя, говоривший:

— Ну, уж это слишком: если парню случилось побывать в тюрьме, это еще не значит, что он будет таскать у вас носовые платки из карманов или часы из уборной.

Он отворил дверь и вошел среди мертвого молчания, которое не прерывалось до конца путешествия. Джойс оглядывал по очереди всех своих спутников, которых было семеро, и с каждой минутой чувствовал себя все больше одиноким. Всего каких-нибудь двадцать четыре часа назад они были ему добрыми товарищами, ласково встречали его, и он почти любил их. Теперь ему было мучительно вспомнить вчерашний вечер. Слова Мак-Кэя все еще звучали в его ушах. Сами по себе они были ужасны, но ведь они, очевидно, были сказаны в его защиту. Один раз взгляды их встретились, и во взгляде Мак-Кэя он прочел сочувствие. Но другие упорно отворачивались, когда он смотрел в их сторону.

Когда они вышли из вагонов в Лидсе, Мак-Кэй дотронулся до его плеча и отвел его в сторону.

— Что это за чепуху рассказывает про вас Анни Стэвенс?

— Увы! Это правда, — уныло ответил Джойс.

— Проклятая бабенка! Говорил я вам, чтобы не связывались с бабами.

— Все равно когда-нибудь это вышло бы наружу. Не она, так кто-нибудь из товарищей мог быть со мной вчера в трактире.

— Неужели вы думаете, что мужчина так подло выдал бы вас! — презрительно сказал Мак-Кэй.

— Я пришел к убеждению, что в этом проклятом мире все возможно, — с горечью сказал Джойс. — По-видимому, вся труппа настроена против меня.

— Да, несомненно, они возмущены, — не без смущения сказал Мак-Кэй. И, конечно, это не особенно приятно для вас. Они все судят так, как будто сами они до того святы, что хоть живыми их на небо взять, черт бы их побрал! Мне даже тошно слушать. Я прямо заявил, что я на вашей стороне.

— Благодарю вас, Мак-Кэй. Вы славный малый. Но я не стану просить вас об этом. Я не приму участия в вашем турне.

— По правде говоря, пожалуй, вам, действительно, лучше будет уйти из труппы, — задумчиво сказал Мак-Кэй. И вдруг начал ругать Анни Стэвенс.

— Ишь, ведь, кошка драная, какую гадость выкинула.

— Очевидно, в глазах женщины это непростительная вина, — молвил Джойс, обходя багажный вагон. — Я только не понимаю, почему она вдруг сразу так меня возненавидела и стремится погубить меня.

— Не понимаете? Кажется, это достаточно ясно.

— Нет, для меня неясно. Мы все время были большими друзьями.

— Друзьями?! Да неужто же вы не замечали, что она втюрилась в вас по уши? Все это видели, только не говорили вам об этом. У вас такая чертовски насмешливая манера отодвигать от себя людей, когда они лезут не в свое дело. Но, Боже мой! Как же вы не видели? Тошно было глядеть, какими томными глазами она смотрела на вас.

— Так вы думаете, что она была влюблена в меня? — запинающимся голосом выговорил Джойс, — теперь для него постепенно все выяснилось, и прошлое и настоящее.

— Ну, разумеется. А вы что думали?

Большинство артистов еще толпились около багажного вагона, добиваясь выдачи своих вещей или в ожидании носильщиков. Среди них была и Анни Стэвенс. У ног ее лежал дорожный мешок Джойса. Он заметил это, молча подошел, поднял мешок и хотел также молча отойти, но она дотронулась до его руки. Хотя было уже почти темно, он заметил, что лицо у нее совсем больное, измученное, сразу похудевшее. Она с мольбою заглянула в его строгие глаза и шепнула:

— Ради Господа, простите меня!

— Вы загубили мою жизнь, — холодно ответил Джойс.

— Я убью себя.

— Некоторым людям лучше не жить.

И Джойс отошел от нее с саквояжем в руке.

На платформе за барьером он снова столкнулся с Мак-Кэем.

— Прощайте Мак-Кэй, — молвил он. — В целом мире у меня только два друга, которые знают мою историю, и вы один из них.

— Прощайте, дружище. Дай вам Бог в другом месте большей удачи.

Они пожали друг другу руки и разошлись. Мак-Кэй направился к своему приятелю Блэку, в комнаты, заказанные ими раньше: Джойс — в первый попавшийся дешевый отель, чтобы переночевать.

На следующий день он снова был в Лондоне, в своей прежней каморке. Он был совершенно убит и упал духом. Два дня он пробыл в этом состоянии тупого уныния, тоскуя по жизни, от которой ему пришлось отказаться, коря себя за свое малодушие. Надо было преодолеть себя, снести эту муку, попробовать изжить ее… Но тотчас же он начинал убеждать себя в бесплодности такой попытки. Даже если бы он продолжал служить в труппе, скоро повсюду стало бы известно, что он сидел в тюрьме за растрату, и тогда о повышении нечего было бы и думать: он недолго пробыл в театральном мире, но уже успел убедиться, какой это узкий мирок, полный предубеждений и предрассудков. На третий день он пошел к Ивонне, но оказалось, что ее нет в городе. И портье в доме, где она жила, даже не знал, когда она вернется. Уехала она в Фульминстер и велела все письма пересылать туда. Джойс написал ей коротенькую записочку, объяснив, что с ним случилось и стал терпеливо ждать ее возвращения в город.

Но он так устал от своего одиночества, так стосковался по людям, что в этот вечер он снова пошел в знакомую бильярдную в Вестминстере. Там все было по-прежнему, как будто только вчера он ушел оттуда, как будто сидевшие на диване и не сходили с него. Его встретили равнодушными взглядами, равнодушными кивками головы. Единственный протянувший ему руку был Нокс, как всегда сидевший на конце дивана, в своем порыжевшем пальто и не менее порыжевшем шелковом цилиндре, но еще более прежнего бледный и удрученный. Джойс подсел к нему и нагнулся корпусом вперед, облокотясь локтями на колени и подбородком на руки.

— Вы уезжали из города? — осведомился Нокс своим отчетливым бесстрастным голосом.

Джойс кивнул головой и пробормотал что-то в знак подтверждения.

— Я тоже последнее время не ходил сюда.

— Литература одолела? — спросил Джойс, не поднимая головы.

Тот не уловил насмешливой нотки в этом вопросе, провел рукой по глазам и вздохнул.

— Я бросил эту работу.

— Что так? Разбогатели?

— Нет. Со мной стряслась жесточайшая напасть, какая может стрястись с человеком.

Такой неподдельный трагизм был в его тоне, что Джойс невольно выпрямился и взглянул на своего соседа.

— Простите. Я не знал.

— Конечно, не знали. И никто не знает. По крайней мере, никто такой, кому я мог бы довериться.

В этой странной фигуре с нелепым шелковым цилиндром над бакенбардами, похожими на бараньи котлеты, и кустистыми седыми волосами было все же известное достоинство и немой призыв к сочувствию, на который Джойс не мог не откликнуться.

— У меня тоже было за это время много тяжелых неприятностей, — выговорил он, понизив голос.

— Ах, наверное, не таких, как у меня! — Нокс повернулся к нему так, чтобы один только Джойс мог слышать его. — Еще три недели тому назад у меня была жена и ребенок. Вряд ли кто другой любил, как я. Я работал на них так, что иной раз боялся: череп лопнет — по пятнадцати часов в день, неделю за неделей, сам себе во всем отказывал, ходил чуть не в лохмотьях. А теперь я одинок. И жизнь утратила для меня всякую цену.

— Они умерли?

— Нет. Жена ушла с жильцом первого этажа и взяла с собой ребенка.

Джойс молчал. Что он мог сказать в утешение? И только взглядом выразил сочувствие. Нокс шумно высморкался в грязный кусок коленкора с бахромой по краям, который только из любезности можно было назвать носовым платком, и продолжал:

— Жизнь моя разбита. Моя фантазия истощена; я не в состоянии больше писать. Я отрекся от своих честолюбивых надежд прославиться в литературе. Ради того, чтобы прокормить самого себя, не стоит писать грошовых романов с кровопролитием на каждой странице.

— Что же вы думаете делать? — спросил Джойс, заинтересовавшись этим странным человеком.

— Уеду за границу. Здесь я, должно быть, уж последний раз. Послезавтра уезжаю на пароходе в Южную Африку.

Что это было? Внезапное наитие? Результат смутно роившихся в мозгу мыслей, отчаяний, попыток решения? Или сама судьба гнала его вон из Англии? Или внезапно он почувствовал братскую готовность поддержать и защитить это несчастное трагическое пугало в образе человека? Джойс и сам не знал. Может быть, это нахлынуло на него совсем внезапно. Но только он вскочил и протянул руку Ноксу.

— Клянусь всем святым, я еду с вами! — вскричал он странным голосом.

Нокс не сразу взял его руку и выразительно воззрился на него.

— Вы серьезно говорите?

— Дьявольски серьезно.

— Я ведь еду по самому дешевому тарифу.

— И я тоже.

— У меня в кармане всего несколько фунтов, которые мне удалось скопить. Я хочу попробовать счастье.

— И я тоже. Хуже, чем есть, не будет. Оставаться в Англии — значит, наверное умереть с голоду. Слушайте, скажите по чести: хотите иметь меня спутником-другом? Я такой же, как и вы, одинокий обломок крушения, плавающий по волнам моря житейского.

Нокс, в свою очередь, встал, стиснул руку Джойса, бледные глаза его заблестели.

— Я клянусь быть вашим другом и в мирное время и в годину опасности. И благодарю Господа за то, что он, милосердный, послал мне вас в час нужды.

— Ну, вот и отлично, — сказал Джойс. — А теперь выпьем по рюмочке и обсудим подробности.

И вот каким образом, в грязной бильярдной, неведомо для жалкой богемы, дремавшей на диване, и незаметно для играющих, которые без пиджаков бегали вокруг бильярда, был заключен страннейший союз дружбы между двумя отверженцами — дружбы, которой суждено было остаться несокрушимой и в нужде, и в болезни, и в отчаянии и оставить по себе неизгладимый след благороднейших чувств.

Но вначале слишком силен был у Джойса оттенок цинизма в отношении к этому человеку. Он громко и горько смеялся при мысли о том, кого он избрал себе в сердечные друзья. Только впоследствии, когда он узнал на опыте терпеливую собачью преданность к себе этого человека, он оценил его и стал стыдиться первоначального своего отношения к нему.

Переведя в Кейптаунский банк остатки своих сбережений, с письмом к Ивонне в кармане, он выехал из Соутгэмптона. Под мелким моросящим дождиком пасмурного ноябрьского дня, перегнувшись через борт парохода, он смотрел на страну своих блестящих надежд, без цели, без друзей, за исключением этого бесполезного существа, которое шагало позади него по палубе в своем нелепом головном уборе.

Он не строил планов.

Что он предпримет, высадившись в Кейптауне, он сам не знал.

Будущее для него было так же темно, как оно темно для всех людей, если б они только сознавали это.