Идя по осенней дороге, Порфишка думал о разном, но больше о своей Неклюдовке. Память услужливо переносила его в деревенскую глушь, показывала ему одну картину за другой, воскрешала односельчан, хаты-завалюхи, поля и луга, всякие случаи, события: ворошила, будто лопатой, давно ушедшее, пережитое.

Вот батя усадил его верхом на кобылу Машку и сказал:

— Работать все должны.

Ерзая на хребте Машки, он, шестилетний малец, хватался за гриву, понукал. Подпрыгивая и дробя сухие комья земли, вслед за ним тянулась старая деревянная борона. Отец некоторое время шел рядом, толкуя про огрехи, на повороте остановился, махнул рукою — с богом! — пошел к телеге, где в черном казане над костром доспевал кулеш.

Горя желанием заслужить похвалу бати, Порфишка понукал Машку, поторапливал. Отмахиваясь хвостом, она медленно шла, понурив голову.

— Но-о, ты!

Кобыла неожиданно взбрыкнула, и он чуть не свалился наземь. Сердясь, вскинул кнут: что, мол, бесишься! Огрел еще раз. И сам того не заметил, как Машка запуталась в постромках. Забилась в них. Борона перевернулась. Выронив поводья, Порфишка упал на пашню, чуть было не угодив головой на острые зубья.

Подбежавший отец прежде всего успокоил Машку, затем, дав подзатыльник сыну, велел снова садиться верхом, не терять времени, потому что земля и так пересохла.

Люди в Неклюдовке работящие: чуть свет уже сохи, бороны ладят, до зари выезжают в поле. «Кто рано встает, тот пироги жует», — не раз говорил сосед Дударевых Евстрат Пузырев. Хороший он человек, Евстрат Евстратович, труженик. А вот сын Семка только и думал о легкой жизни. Кончив семилетку, наотрез отказался работать в поле: не мое, говорит, дело быкам хвосты крутить. И Евстрат пристроил его продавцом в лавку. Года не проработал Семка, казенные деньги по ветру пустил. Продал Евстрат корову, чтоб спасти сына от тюрьмы. Думал, поумнеет. А он, прихватив отцовские деньги, неожиданно бежал из деревни.

— Аглоед, — говорили о нем люди. — Отца родного не пожалел.

Утром, бывало, услышит мать: сосед косу отбивает, и к Порфишке на сеновал: «Вставай, сынок, люди уже работают». Ой, как не хотелось вставать! Да что поделаешь, надо. Кто же за него будет сено косить? Отец опять на заработки ушел. Все плотничает. Жди, когда он вернется…

Пятнадцатый год пошел Порфишке, все домашние работы на нем: и пашет, и сеет, и за скотом ходит. Иной раз так хочется поиграть с ребятами в лапту, а мать: «Погоди, отсеемся, тогда и поиграешь». Шли дни, заканчивался сев, а свободного времени опять не было: сорняки в поле появились — полоть надо. А вскоре и жатва подступала, молотьба. Возит Порфишка снопы на ток, молотит, веет. Куда ни повернется, везде один, и нет у него времени даже поговорить с ребятами.

Как-то вернулся отец домой, лыка не вяжет. Мать к нему:

— Иде деньги? Сыну вон штаны купить…

Все карманы вывернула — ни копья, что заработал — в монополке оставил.

Перекинув через плечо сумки, идут неклюдовские мальчишки в школу. За три версты в Рыжовку идут. И Семка и Степка — сыновья Евстрата — оба учатся. А ему, Порфишке, опять некогда. И зябь надо поднять, и на мельницу съездить, и картошку, что мать с Ксюшей накопали, с поля вывезти. А еще коноплю в копанке замочить, запастись дровами на зиму… Все это его работа. Мать больная, а Ксюша что, дитя малое! Не один раз мать просила отца — записать Порфишку в школу. Ксюше учеба ни к чему — умела бы щи варить, прясть да стирать — хватит с нее. А вот хлопцу без грамоты не обойтись. Придет время — на военную службу позовут: он же темный и письма написать не сможет.

— У Евстрата вон оба…

— Мне Евстрат не указ! — сердился отец и добавлял, что он как ходил на заработки, так и будет ходить. А куда деньги девает — это его дело!

Возражать было бессмысленно: хряпнет кулаком — век помнить будешь.

Порфишка не вмешивался в разговор матери с отцом и лишь мысленно представлял себе, что когда-нибудь и он поступит на учебу. Слыхал, будто в Рыжовке школа открылась, в которой по вечерам учатся: вот бы туда попасть!

Однажды он ушел в Рыжовку И вернулся домой учеником — ликбезником. Дома, понятно, никому ни слова; отца боялся. Но тот, узнав, сказал матери:

— Зимой ничего, пущай до весны побалуется, а там — в поле!..

Пришел Порфишка на первое занятие, а Мика Шпак, сын учительницы, конопатый, в сапогах с галошами, избоченился и говорит:

— Смотрите, еще один единоличник!

Порфишка сперва опешил, затем сказал, что в артель по совместной обработке земли вступили далеко не все.

— Много ты понимаешь! — вспыхнул Мика. — ШКМ — это школа колхозной молодежи.

— А может, крестьянской? — заметил кто-то.

— Говорю, колхозной, значит, знаю! — выпятил грудь Мика. — Я секретарь комсомольской ячейки. Наша ШКМ соревнуется с Булановской. Договор подписали. А в том договоре есть параграф, чтоб, значит, все ученики, в том числе и ликбезники, на сто процентов были в колхозе. Ясно?

— При чем же я, если батя…

— А ты растолкуй ему, несознательному.

— Не такой он, как ты думаешь.

— Наплевать мне на твоего батю! — выкрикнул Мика. — Поступил в школу, неси справку, что ты колхозник. Мы должны выполнить договор, и никаких гвоздей! Так и в райкоме комсомола сказали.

— А почему сам не вступаешь?

— Смотрите на него, вот невежа! — осклабился Мика. — Не положено мне. Я сын красной интеллигенции. Понял?

Дома, выбрав момент, Порфишка заикнулся было о справке, но батя и слушать не стал. Стукнул кулаком по столу:

— Замолчи, сопляк!

Прикусил язык Порфишка: а что он мог?

В тот вечер, поссорившись с матерью, отец ушел. Мать почти всю ночь проплакала, да так и не смогла подняться с постели, у нее началось кровохарканье. А еще через несколько дней проснулся Порфишка, смотрит, а мать — мертвая. Так и похоронили без отца.

Пришел Порфишка в школу, а там опять — Мика:

— Принес справку?

— У меня умерла мать…

— Я говорю о справке, — повторил Мика. — Мы боремся за стопроцентную коллективизацию, а ты — отнекиваешься. Да знаешь, что это значит! Ты со своим батей стоишь на иной платформе! А лозунг что говорит — кто не с нами, тот наш враг. Понял? Вот теперь и подумай… — Мика рванул из рук Порфишки «Азбуку»: — Читать не умеешь, а уже истрепал!.. Можешь без справки в школе не появляться. Запомни, здесь ШКМ, а не школа подкулачников!

В эту ночь, утопая в снегу, Порфишка долго шел в Неклюдовку. Камнем на душе лежало горе. Как нуждался он в хороших добрых словах, в дружеской поддержке! Но кто мог поддержать, обнадежить его? Свернул на кладбище и, коченея у свежей могилы, упал на колени:

— Мама, очень тяжко без тебя!.. Ма-ма!..

Оставаться одному в хате — Ксюшу взяли в няньки — было невмоготу. Более недели ждал отца, не дождался и однажды, прихватив, что было из харчишек, отправился в совхоз: слыхал, там берут на работу.

Всю зиму был конюхом, весной перевели в поле. Чуть свет, а он уже — с волами: «Эге-е-й, пошли, серые!» Волы идут медленно, не торопясь, выворачивая плугом пласты земли. Без конца, без краю залегла степь. Трепещет над головой жаворонок. И на душе легко, радостно. Но вот, откуда ни возьмись, прикатил в совхоз на фаэтоне Семка Пузырев, или, как его прозвали в Неклюдовке, Свиной Пузырь, и стал работать счетоводом. Где он мотался после того, как обокрал отца, никто не знал. Держался он смело, вызывающе и велел называть себя не иначе, как по имени и отчеству.

Встретив как-то Порфирия, небрежно взглянул на него и не без удивления спросил, почему он здесь.

— С зимы тут работаю. Сперва на конюшне, теперь — в поле…

— Так, так, — буркнул Семка и, не сказав более ни слова, подался в свою конторку.

Странной показалась Порфирию эта встреча. Все-таки бывший сосед, росли вместе. Есть что вспомнить. Но Семка не стал утруждать себя воспоминаниями. Более того, не стал замечать односельчанина: молча проходил мимо. Однажды Порфирий не удержался и сказал, что он, Семка, хоть и конторщиком стал, а здороваться должен. Тот лишь фыркнул, надулся как индюк.

С этого и пошло. Наутро вызвали Дударева в рабочком и вернули ему заявление, в котором он просил принять его в профсоюз. Почему — объяснять не стали. Но, судя по тому, как посмотрел на него председатель рабочкома, как заговорил с ним, было ясно — без навета не обошлось.

Поздней осенью, когда опустели поля и развезло дороги, Дударева неожиданно перевели в отделение совхоза — Чернянку, что в восемнадцати верстах от центральной усадьбы. Работать в Чернянке было труднее, а платить стали меньше. Но куда денешься — скоро зима. Понял, все это сделал Семка: не хотел он, чтобы рядом с ним находился человек, знавший всю его подноготную.

Через месяц в Чернянку приехала комиссия и обвинила Дударева в том, что он, конюх, израсходовал сверх нормы несколько пудов овса. Комиссия составила акт и передала счетоводу. Скромная получка конюха стала еще меньше.

Оставаться в совхозе не было смысла.

Вышел Порфирий Дударев из Чернянки ночью, огляделся и побрел через поле к железнодорожной станции Нежеголь. Выложил почти все деньги за билет и уехал на Магнитострой.

Идя на первый участок, Дударев перебирал в памяти всю свою неказистую жизнь. Голодал, мерз, был неоднократно бит, ушел из дому, затем из совхоза… Давно порывался он научиться читать и писать, овладеть каким-нибудь ремеслом, но из этого пока ничего не получалось. Да и где, когда учиться?.. Школы в совхозе не было. Просился молотобойцем в кузницу — не взяли. И вот теперь, находясь на стройке, узнал, что здесь открыта школа по ликвидации неграмотности. В кармане у него бумага, а в ней сказано: профсоюзный комитет направляет его, рабочего строителя, в школу ликбеза. Стыдно ему — расписаться не может. Подойдет к кассе, а девки, которые грамотные, кричат:

— Кавалер, ставь крестик!

Порфирий остановился: да вот же она, эта школа! Над самой дверью барака — фанерка, на ней большими красными буквами ЛИКБЕЗ. Зашевелил губами, будто читая. Через окно видно — в бараке полно народу — девчата, парни, есть даже пожилые. Учиться, видать, всем охота. Едва занес ногу на порог, как задребезжал звонок. Тотчас все поспешили в классы, будто школьники.

Постояв у двери, пошел по опустевшему коридору. Старуха с ведром и тряпкой в руках преградила дорогу:

— Ты, товарищ, куда?

— Мы… нам к дилектору… — немного стушевался Порфишка. — Насчет учебы мы…

— Может, к заведующей?

— И то, — согласился он. — Где она, заведушша?

Старуха покосилась на его промокшие лапти, от которых оставались на полу темные пятна: «Вон на двери написано, туда и ходи».

Открыв дверь, Порфишка увидел за столом худенькую, остроносую женщину, которая показалась ему хоть и молодой, но серьезной, снял картуз:

— Ты будешь заведушша?

Женщина не без удивления уставилась на него, спросила, что ему надо.

— Бумага к тебе, — он выложил на стол помятый, рыжий листок, исписанный синими чернилами и заверенный печатью. — Читай.

Пробежав глазами бумажку, заведующая нахмурилась:

— Сколько раз говорила — направлять неграмотных в школу в строго установленные сроки. Но им, профсоюзным деятелям, хоть кол на голове теши. Набор давно закончен, а они все шлют и шлют… Куда я вас приму?

Парень неподвижно стоял, перебирая в руках картуз, и лицо его выражало недоумение: как же, мол, так, на стройке говорят — надо учиться, а здесь — не принимают.

— Набор закончен. Поздно, — пояснила заведующая.

Парень заметно погрустнел:

— В комсомол записаться хочу, а неграмотный. Да и в армию скоро…

— О чем же вы раньше думали?

— Раньше никак нельзя было! То субботники, то — воскресники у нас. Когда же ходить в школу-то?.. Оно и правильно, пока тепло, сухо, скорее строить надо, не оставлять в зиму. Вон сколько за лето отгрохали! А теперь, коли дождь да слякоть, можно и за партой посидеть, поучиться то есть.

— Понимаю. Но классы переполнены.

— Дети вон и те летом не учатся, — твердил свое парень. — А мы — рабочие, пролетариат… Делов у нас по само горло. Ты уж, товарищ заведушша, уступи, пристрой как-нибудь. Сама ведь ученая, понимать должна. А ежели, скажем, и ты супроть, кто ж тогда поспособствует? Советская власть, она как диктует: всем неграмотным — свет!

— Я уже сказала: ни одного свободного места… на пол, что ли, сядете?

— Можно и на пол. Не гордые мы.

Подумала: от такого не отбиться.

— Право же, не знаю, что мне с вами делать, — поднялась, как бы спрашивая не только себя, но и его. Вдруг заговорила о том, что учиться будет трудно, придется догонять. Уж она-то знает и поэтому предупреждает его.

— А ты не сумлевайся, — заверил Порфишка, будто учеба была для него чем-то вроде забавы.

Заведующая наконец улыбнулась и попросила назвать фамилию, имя, отчество, хотя все это было в бумаге.

— Дударев, Порфий Иваныч. Из Неклюдовки мы! — выпалил новичок.

— Да вы садитесь.

— Постоим. Ишшо не старые.

Взглянула на его полуразвалившиеся лапти, на мокрые портянки, умотанные волоками, заведующая отвела взгляд: кто же не знает, что в стране так трудно с обувью!

— Присядьте же!

Парень, видать, тронул ее своей непосредственностью, необычной тягой к знаниям. Сама подсела к нему, раскрыла букварь:

— Читать умеете?

— Коли б умел, не пришел… — И с грустью добавил: — Темнота у нас в Неклюдовке, что ночь осенняя.

Заведующая осталась недовольна собой: набор закончен, а она, видите, разжалобилась, приняла еще одного на свою голову. В группах уже читают, пишут, а ему придется все сначала. И опять подумала о том, как бы поделикатней отказать этому настырному парню, посоветовать — приходи, мол, в следующем году. Но, глянув ему в лицо, заколебалась, а еще через минуту сказала:

— Ладно, что с вами поделаешь, завтра на занятия. Прошу не опаздывать.