— Чтой-то зима непонятная, снег тает, готовь калоши, — рассудил Порфишка, затягивая дратву на запятке сапога.

— Не растает! — заверил Родион. — Разве мыслимо, чтобы на Урале да слякоть… В магазинах и калошев нет.

Осмотрев починенный сапог, смазал его дегтем: «Ишшо походит!» Обулся, накинул на плечи свитку: пора на смену. Второй месяц работал он на блюминге. Сам начальник цеха, инженер Сарматов, помог ему. Ты, говорит, грамотный, шарики у тебя вертятся, вполне сможешь! Другой бы махнул рукой — иди в отдел кадров, добивайся, а этот на беседу, вызвал, объяснил все, как следует. Вместе с Порфирием Дударевым перешли в цех Трофим Глазырин и Генка Шибай.

Что ни говори, приятно Порфишке: наконец-то получит настоящую специальность, станет прокатчиком! Он поминутно думает об этом, сидя рядом со старшим оператором Спиридонычем. Дивится его умению. А тот и впрямь будто не сталь, а тесто катает: повернет, расплющит, пропустит под валками, глядишь, и форма, и нужный профиль — все как должно быть. Блюминг — это цех, который делает заготовки (слябы) и обеспечивает ими прокатные станы. Уголки, балки, проволока — чего только не делается потом из этих заготовок! До революции в России не хватало проката и его покупали за границей. Не видать теперь немецким и прочим капиталистам нашего золота! В этой большой победе России есть доля труда и его, Порфирия Дударева. Сколько всяких канав выкопал, сколько кирпичей на леса поднял! Сотни вагонов песка, цемента, смолы разгрузил! Одной извести столько в себя вдохнул, что как вспомнит, так сразу чихать начинает!

Сегодня у него хорошее настроение: не пройдет и трех месяцев, как он будет работать самостоятельно. И не беда, что пока числится учеником. Уже не раз брался за контроллеры. Спиридоныч — человек осторожный — даст немного попробовать и опять сам опасается, как бы чего не вышло.

А вот сегодня, усадив Порфирия на свое место, сказал:

— Принимай самостоятельно!

Обернулся ученик и увидел раскаленную добела многотонную болванку. Издавая сияние, жарко дыша, она неслась по рольгангам. Дударев сосредоточился, даже зубы сжал и, манипулируя контроллерами, пропустил ее между валками. Но тут, как бы одумался, вернул назад. И опять — под валки. Не остыла бы! Снова вперед и снова — назад. Еще и еще… Болванка уже не похожа на ту, какой была, похудела, вытянулась. Не отпускал, гонял с одной стороны в другую, казалось, забавлялся, играл, как кот с мышонком. Но ему, ученику оператора, не до забавы. Пристально следит за болванкой, глаз с нее не сводит; некогда ему даже пот со лба вытереть. Не болванка у него в руках — судьба производственного плана! Так не раз говорил Спиридоныч. Не прозевать бы, обжать вовремя. Чуть помедли, дай металлу остыть, считай — брак!

На главном посту жарко, под ним ежеминутно проплывает раскаленный металл, нагревает воздух, обдает оператора теплом: одним словом — металлургия! Без жары тут не обойтись. Дударев смахивает пот с лица, ему приятно, он легко подчиняет агрегат своей воле. Власть над ним приводит его в восторг. Еще бы! Совсем недавно был неграмотным, даже не знал, что существует такое чудо, а теперь все это в его распоряжении, и он над ним — царь! Видать, судьбе угодно, чтобы он, крестьянин-лапотник, восседал здесь на главном посту блюминга, командовал его невероятной силой. Дударев радуется еще потому, что скоро окончит рабфак и поступит в металлургический институт. Станет настоящим прокатчиком.

Похвалив ученика, Спиридоныч опять завладел контроллерами. Хорошего понемножку. У него своя, особая метода обучения. Какой бы ни был способный ученик, а позволять ему все сразу нельзя. Пусть втягивается не спеша, исподволь. Так надежнее. Что же касается Дударева, то у Спиридоныча о нем самое лестное мнение: из такого наверняка будет хороший оператор! На лету все схватывает. На некоторые его производственные вопросы Спиридоныч уже не может ответить и отсылает ученика к инженеру. Да тут ничего удивительного.

— Ученик должен превзойти учителя, — говорит он. — Иначе жизнь остановится.

Завершена еще одна смена. Переодевшись и сменив книгу в библиотеке, Дударев подошел к щиту, на котором вывешивались объявления и еще раз прочел: «Закрытое комсомольское собрание. Персональное дело». Чье дело — не сказано. Чуть ниже — карандашом: «Явка всех членов ВЛКСМ строго обязательна!»

Поднимаясь на второй этаж, Порфирий раздумывал: кто же провинился? Хотел спросить повстречавшегося на лестнице секретаря организации Гренча, но тот почему-то опустил голову и еще быстрее побежал вниз.

В красном уголке, куда вошел Порфирий, уже сидело на скамьях человек двадцать-тридцать. Облюбовав место, он развернул книгу и погрузился в чтение. Поступки Дубровского тотчас пленили его, ошеломили. Не заметил, как были заняты все места, зажегся свет, и оторвался от книги, когда за столом сидел президиум, а на трибуне стоял Яшка Гренч.

Развернув тетрадку и напустив на себя серьезность, он начал о классовой борьбе, о вредительстве, которое, по его мнению, имеет место даже здесь, на заводе, где трудится в основном передовой пролетариат. Фактов пока не давал. Спасаясь сбиться, он ловко заглядывал в тетрадку и затем громко, чтоб все слышали, бросал в публику ту или иную фразу. Бросал веско, взволнованно, как артист, и со стороны казалось, он не читает написанное, а так емко, образно говорит.

Покончив с «преамбулой», Гренч полистал тетрадку и сказал:

— А теперь факты!..

Собрание притихло.

— Вчера в одном из подшипников был обнаружен песок и, если бы не мы, — он не стал расшифровывать, кто это — мы, — агрегат мог выйти из строя и повлечь за собой крупную аварию.

Порфишка слышал: ремонтируя один из моторов, электрослесарь Семенов обнаружил в подшипнике грязь. Может, это и был тот самый песок, смешавшийся с маслом, о котором с такой тревогой говорил секретарь. Знал Порфишка: неважно пока в цехе с освоением новой, дорогостоящей техники. И еще хуже с уходом за нею, с ее сбережением. Да это и понятно, к машинам встала молодежь, прибывшая в основном из села, среди которой немало замечательных энтузиастов, но еще много малограмотных в техническом отношении людей.

— Точно установлено, — продолжал Гренч. — К нам в цех пробрался сын кулака. Вы спросите — как? Очень просто: прикинулся своим, советским, пролез, используя знакомства, на хорошую работу… Недоглядели мы! Проворонили! Этот человек… нет, его нельзя назвать человеком… это — враг! Отъявленный, кровавый, тот самый непримиримый классовый враг, который готов на все! — Гренч сделал паузу. — В эту минуту, когда я говорю, он находится здесь, в этом зале, и в душе, наверное, смеется над нами.

Ряды на скамьях пришли в движение: парни, девчата с недоумением поглядывали друг на друга, как бы стараясь распознать двуликого Януса.

— Это было на наших глазах! — подливал масла в огонь секретарь. — Почему же комсомольцы не могли вовремя распознать чужака-перевертня? Да потому, что забыли святую заповедь — смотреть в оба! Стали очень доверчивы. А излишняя доверчивость, как известно, — лазейка для врага. — Он снова помолчал и вдруг не сказал, а скомандовал: — Сын кулака, встань! Встань и объясни, как получилось, что ты обманул комсомол? Расскажи, какой гадюкой пролез в наши железные ряды?.. Что же ты молчишь? Давай, выкладывай все, как было! Вот видите, каким он стал, кулак. Его, можно сказать, полностью изобличили, а он даже сейчас, в последнюю минуту, не сдается. На что-то надеется. Нет, не осталось у тебя, вражина, никаких надежд, твоя карта бита!

Молодые люди искали глазами и все еще не находили страшного врага, о котором вот уже полчаса толкует секретарь.

— Знает кошка, чье мясо съела, молчит! — не унимался Гренч. — Натворил делов и теперь, видите, не желает признаваться, духу не хватает. Впрочем, нам и без того все известно. Его имя…

Собрание замерло.

— Его имя… Порфирий Дударев!

Сотни глаз устремились на Порфишку: одни с ненавистью и отвращением, другие с изумлением, как бы подбадривая, дескать, ничего страшного, тут какая-то ошибка. Может, даже клевета. Надо разобраться…

— Дударев, встать! — опять скомандовал Гренч.

Порфирий поднялся, держа в руках книгу. Не остался на месте, прошел вперед. Председатель собрания Музычук — периметрист с нагревательных колодцев — растерялся: дать или не дать ему слово? Наконец, уловив взгляд секретаря, услышал его подсказку, объявил, что вопрос о том, можно ли дать слово бывшему комсомольцу, он выносит на голосование.

— Постой, почему бывшему? — донеслось с задних мест.

— Потому что… как сами видите…

— Ничего мы не видим, — прозвучал тот же голос. — Мы Дударева пока не исключили, у него на руках комсомольский билет.

— Не исключили, так исключим!

— Товарищи, — поднялся электрослесарь Семенов. — Дело вовсе не в том — исключим или не исключим, но мы обязаны его выслушать. Этого требует Устав. Пускай выступит и расскажет собранию, как он, крестьянин-бедняк, попал в кулаки. Уж не по-щучьему ли велению? А что касаемо песка, вернее грязи, так что ж, был такой факт. Но за это хозяйство отвечаю я, и Дударев тут ни при чем. Кстати, мотор уже отремонтирован. Тут секретарь, по-моему, скатал горячку, не подумал, как следует… Этак мы можем наговорить черт знает что!

— Дать слово Дудареву, пусть все подробно…

— И без того ясно.

— Ничего не ясно, и ты, Глазырин, помолчи.

Одни кричали «дать», другие — «не дать». Дело дошло до голосования, и Дудареву, наконец, разрешили высказаться.

Он не стал подниматься на трибуну, остался внизу, заговорил, не спеша, сдержанно:

— Каждую весну мы с матерью и сестренкой оставались дома. Отец уходил на заработки, а куда — мы не знали. Знали одно: с его уходом все полевые и домашние работы доставались мне. Мать тогда уже тяжело болела. В тринадцать лет я пахал, сеял, делал все, чтобы обеспечить семью хлебом. К зиме отец возвращался, но денег не приносил. Начинались ссоры. Он кричал, ругался, а иногда избивал мать. И когда я пытался защитить ее, доставалось и мне… Мать вскоре умерла, сестренка ушла в няньки. Весной у нас околела лошадь и обрабатывать землю стало не на чем. Собрался я и ушел в совхоз.

Вернувшись домой, отец стал жить в хате-завалюхе один. А на что жить-то? На какие шиши? Зачастил он к зажиточному крестьянину Полихрону Мельнику на поденщину. Ходил за скотом, рубил дрова, вывозил навоз в поле, чистил нужник… Мельник чаще всего расплачивался с ним самогонкой. И вот тогда отца прозвали кулацким прихвостнем. А что его судили и выслали — в это я не верю. Не за что его судить!.. И еще скажу, всю эту клевету возвел на меня Семка Пузырь, который недавно приехал сюда. Из нашей деревни он. Все деньги у меня клянчил. Я отказал, нет у меня лишних денег. И тогда он пригрозил: еще, говорит, заплачешь!.. Поверили пройдохе… Ведь он, Семка, вор, казенные деньги растратил. Вот оно как было… А в конце скажу, я комсомолец и от учения Ленина не отступлю.

— Ты Ленина не трожь! — вскипел Глазырин.

Еще раньше невзлюбил он Порфишку, и теперь, пользуясь случаем, знай, подбрасывал сухие дрова в разгоревшийся костер. Не мог он примириться с тем, что Дударева взяли учеником на блюминг, а его, Глазырина, в подсобники… Вот он снова поднялся с места:

— Предлагаю исключить Дударева!..

— Как это — исключить? — встал Семенов. — За что?

— Товарищи, есть предложение, — объявил председатель собрания Музычук. — Будем голосовать!

— Не спеши, — запротестовал член бюро Степка Апросин. — Разобраться надо. Пускай товарищи выскажутся. Вон Дроздов слова просит. Да и Тананыкин…

Тананыкин тотчас вскочил с места, худой, стриженный, как многие, под нулевку. Лицо в веснушках. Заговорил баском, предлагая подойти к этому делу со всей серьезностью.

— Перегнуть палку легко, а как потом в глаза людям смотреть? Мы — ленинцы и должны в каждой мелочи отстаивать чистоту учения великого вождя. Демократия, человечность — эти понятия неотделимы от всей нашей жизни…

— Много ты понимаешь! — перебил Глазырин. — Исключить! Хватит с кулаком чичкаться!

— Дударев — один из первых ударников на Магнитострое! — вмешался Генка Шибай. — Это же он первые эшелоны на сорокаградусном морозе разгружал. Котлован под первую домну копал… А на стройке блюминга опять же — лучший стахановец… Сам товарищ Орджоникидзе Почетной грамотой его наградил. А взять учебу, нашу первую заповедь, Дударев и здесь — впереди! Еще недавно был неграмотным, а уже кончает рабфак. И я не удивлюсь, если он в ближайшие годы станет инженером!

— Как это — станет? — поднял голову Гренч.

— Что, не позволите учиться? — встал Тананыкин. — Нет, тут вы бессильны! Вы сделаете все, чтобы его не приняли в институт, но вы не сможете запретить ему брать книги в библиотеке. Вы просто не знаете, с кем имеете дело. Порфирий подберет литературу и откроет университет на дому. Он же каждый день прочитывает по книге, а то по две… Я прошу собрание подойти к судьбе Дударева объективно, по-ленински, а не так, как это некоторым хочется. Скороспешным решением можно испортить человеку всю жизнь. Надо разобраться…

— Чего тут разбираться! Враг есть враг, и якшаться с ним — преступление! — бросил Музычук.

— Прошу пояснить, в чем это выражается, конкретно? — не уступал Тананыкин.

— Смотрите, еще один защитник! Хватит бузу тереть, — не дал ему договорить Гренч. — Еще скажешь, кулак переродился, стал добрым. А кто облил керосином и сжег тракториста Петра Дьякова? Об этом даже в песне поется… А нашего монтажника Михаила Крутякова кто погубил? Кто, спрашиваю?! Да кто ж, как не это кулачье проклятое!

Слово опять взял Семенов:

— Мы предъявили Дудареву очень серьезное обвинение. Но кто может поручиться, что все это достоверно? Где доказательства? Все, что здесь наговорено, шито белыми нитками. При чем тут, спрашивается, тракторист Дьяков?

— Кулаков выгораживаешь?! — взвился Гренч.

— Ничуть. Хочу лишь уличить некоторых в том, что они бессовестно врут. Представьте, что получится, если мы не дадим боя таким людям, а тем более последуем за ними? Может быть оклеветан любой из нас. Разбирайся потом… Вот сейчас поднимется какой-нибудь чудак и скажет, что я, Игнат Семенов, потомок того самого атамана Семенова, который погубил на Дальнем Востоке тысячи невинных людей… И вы поверите? Так вот, предлагаю остудить горячие головы и прежде всего написать в Неклюдовку, а уж затем…

— Пока будем писать, да ждать… весь блюминг может полететь вверх тормашками! — подхватил Глазырин. — Враг не спит. Да и что тут гадать, если черным по белому написано: отец Порфирия Дударева — подкулачник.

— То был кулак, а теперь — подкулачник? Чему верить? — усомнился Шибай.

— Все одно — враг!

— Кто бы говорил, а тебе, Глазырин, лучше помолчать. Сам тоже хорош. Какой же ты комсомолец — учиться не хочешь. В кружок политграмоты послали — бросил. Вместо учебы — карты по ночам…

— Чем я занимаюсь после работы — не твое дело!

— Нет, брат, мое. Наше общее дело! Мы — комсомол и обязаны…

— Не ты ли собираешься меня воспитывать?

— Грош нам цена, если мы будем потворствовать лентяям и неучам! — не взглянув на Глазырина, продолжал Шибай. — Мы — комсомол — большая культурная сила! И если Глазырин сегодня не понимает, поймет завтра, потом. Но с ним надо работать, взять над ним шефство. В общем, я предлагаю вернуть его в кружок, а не захочет учиться — исключить из комсомола!

— Сам же говоришь, воспитывать надо!

— Правильно! Исключить легко, а вот… воспитать…

— Тихо! — забарабанил по столу Музычук. — Прошу придерживаться повестки дня. Мы разбираем Дударева, а не Глазырина. — И, потребовав тишины, предоставил слово начальнику блюминга. — Пожалуйста, Аркадий Глебович!

Взойдя на трибуну, Сарматов отыскал глазами Дударева:

— Вот вы, молодой человек, сидите, смотрите на меня, а я думаю, откуда вы свалились на мою голову? Кто вас направил в цех? У нас блуминг, понимаете, блуминг — голова проката, а не какой-нибудь ширпотреб! Здесь работают передовые люди. Но вот кому-то понадобилось протащить вас. Я не знаю, что вы там натворили, но не могу допустить, чтобы у меня в цехе водилась всякая нечисть. Одна паршивая овца, как известно, может испортить все стадо. Кто вам вбил в голову, что вы станете оператором? Да еще на главном посту? Это место вам совершенно не подходит!

— Аркадий Глебович, — встал Семенов. — Вы сами же определили Дударева.

— Я никакой бумаги на этот счет не подписывал! Ясно?

— Но вы же при мне сказали: такие, как Дударев, очень нужны в цехе…

— Ваша фамилия Семенов? Вы, кажется, электрик? Так вот, товарищ Семенов, не путайте праведное с грешным. Вам что, не нравится начальник блуминга? Хотите подорвать его авторитет? Не позволю! Я здесь хозяин и делаю все, чтобы мой коллектив был кристально чист! Мы и впредь будем выводить на чистую воду тех, что попытается сунуть нам палку в колесо! Это одно. А второе, чистота в доме — залог здоровья.

Собрание дружно ударило в ладоши, провожая начальника с трибуны. Больше всех хлопал председатель собрания, Музычук. А увидев, наконец, что все утихли, сказал:

— Итак, приступаем к голосованию. Кто за то, чтобы исключить Дударева из рядов комсомола, поднимите руки!

Собрание насторожилось, замерло, и лишь спустя секунд пятнадцать-двадцать в разных углах зала поднялось десятка два рук. Некоторые из присутствующих сидели, опустив головы, иные уткнулись в газету или книгу.

— Что же вы? — сказал председатель. — Не расслышали, что ли? Повторяю, кто за то, чтобы…

Не спеша, будто ленясь, «голоса» понемногу стали прибавляться. Небольшая, а все-таки поддержка тем, кто выскочил вперед. Подождав еще немного, председатель начал считать, указывая на каждого, поднявшего руку, пальцем. Получалось не густо. С минуту стоял за столом, ждал — высокий, тонкий, с крепко сжатыми губами — и, не дожидаясь, спросил:

— Кто против?

Руки вскинулись дружнее. Председатель не стал ждать, принялся подсчитывать. Вскоре выяснилась удивительная картина: за предложение — исключить — ровно тридцать. Против — двадцать девять. Воздержавшихся — девятнадцать. Голоса разделились даже в президиуме.

— Как в английском парламенте. Один голос — и правительство в отставку! — усмехнулся Музычук.

Однако многим было не до смеха.

Собрание кончилось, а комсомольцы не расходились, продолжали спорить, доказывать друг другу, что надо бы вот так, а не этак. Одни стояли горой за Дударева, другие — отмахивались от него. Кто-то сказал, что такое поспешное решение чревато неприятными последствиями. На него набросились, обозвали перестраховщиком, хотя этот ярлык гораздо больше подходил им самим.

Дударев не стал слушать, о чем спорят, вышел из цеха. Молчаливый, убитый свалившимся на него горем, спотыкаясь, побрел напрямик, не выбирая дороги. Сгустком боли запала в душу обида. Лишь немного спустя, когда боль поубавилась, во всем признался Платону. Тот побежал в заводской комитет комсомола и, понятно, стал возмущаться: как можно без всяких на то доказательств, обвинить одного из лучших комсомольцев!

Выходило, что поверили доносчику, а одному из первых ударников — нет. Вернувшись в барак, Платон стал успокаивать Порфишку:

— Борьба только началась, а ты уже скис. Возьми себя в руки! Пойми, решение первичной организации — это еще далеко не все. Есть городской комитет комсомола, областной, наконец, Центральный…

— Не такой я слюнтяй, как ты думаешь, — обиделся Порфирий.

— Вот это по-моему! — подхватил Платон. — Уметь бороться, постоять за свою правоту — это немаловажно. Кстати, тебе не приходилось читать Белинского… нет? Почитай обязательно. Белинский пишет: жизнь есть деяние, деяние есть борьба, там, где кончается борьба, кончается жизнь. Как видишь, без борьбы не обойтись. Борьба, если хочешь знать, всему начало.

— Значит, без нее никак?..

— Диалектика природы.

— Выходит, я оказался в вихре этой борьбы, и она задела меня за самое живое. Однако не могу понять, классовая борьба — это, значит, с одной стороны эксплуататор, с другой — эксплуатируемый. Но у нас на блюминге, ты же знаешь, ни буржуев, ни белогвардейцев — все рабочие, а вот…

— Верно, эксплуататоров нет. Но в душах людей остались пережитки прошлого. Понимаешь? Да и живем мы не под стеклянным колпаком. Влияние буржуазной идеологии было и еще будет. И наша задача — отразить эту темную силу, отмежеваться от нее.