Карандашная запись Витторио на уголке первой страницы. Его быстрый, с сильным наклоном, почти неразборчивый почерк.

Жизнь, смерть и чудеса Алессио Кротти, Игуаны.

Переговорим, когда я вернусь с совещания в Вашингтоне.

Хорошая работа, девочка моя.

Первая страница. Шапка:

Аналитический отдел по насильственным преступлениям (АОНП).

Заголовок:

PSYCHOLOGICAL OFFENDER PROFILE (POP):

ПСИХОПОВЕДЕНЧЕСКАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА КРОТТИ АЛЕССИО, РОДИВШЕГОСЯ В КАДОНЕГЕ (ПВ) П. 26.10.1972, ПОДОЗРЕВАЕМОГО В СОВЕРШЕНИИ НИЖЕСЛЕДУЮЩИХ ПРЕСТУПЛЕНИЙ.

На белоснежной бумаге для матричного принтера четко выделяется синий штамп полицейской почты. И дата: 21.03.1997.

Вторая страница.

СВИДЕТЕЛЬСКИЕ ПОКАЗАНИЯ Д-РА МАРИАНИ ФРАНЧЕСКО, ДЕТСКОГО НЕВРОПАТОЛОГА И ПСИХИАТРА (ВЫДЕРЖКИ).

Машинопись, буква «г» выбивается из строк, слегка выцветших, сливающихся с рыхлой желтоватой бумагой. Карандаш Витторио оставил прямые, очень черные линии под некоторыми фразами.

[…] Ради прояснения ситуации, а не затем, чтобы переложить на других ответственность за случившееся, я должен сразу предупредить, что имел только одну беседу с Кротти Алессио, в возрасте 11 лет (12.07.83), проживавшего при Благотворительном институте воспитания юношества. В ходе вышеозначенной беседы выяснилось, что:

– мастурбационная активность Кротти Алессио, главная причина освидетельствования, которого потребовала администрация Благотворительного института, показалась мне совершенно нормальной, исходя из пубертатного периода, переживаемого ребенком;

–  расстройства слуха, на которые время от времени жаловался Кротти Алессио (частичная глухота, вторжение непонятных звуков, помех в виде свиста), были воображаемыми: так ребенок, находящийся в приюте с пяти лет, пытался привлечь к себе внимание;

– то же самое относительно привычки обкусывать подушечки пальцев и подолгу глядеть на свое лицо в зеркале.

В конечном итоге замкнутый и молчаливый от природы ребенок выказал достаточные умственные способности, быстроту рефлексов, податливый и мягкий характер, а потому я признал его абсолютно здоровым и психически адекватным.

Никто никогда не рассказывал мне о ночных кошмарах, о фантазиях, касающихся драконов, или об эпизоде в комнате для игр. От его воспитателей я получил сведения только о его мастурбационной активности…

На полях – карандашная запись Витторио.

Драконы?

Комната для игр?

И прямая стрелка, ведущая к правому уголку, к третьей странице.

Плотный рукописный текст, запятые, чуть не прорывающие серую бумагу, сделанную из макулатурного сырья. По краю – водяной знак: «OMG – Проект Сан Бернардо – Спасение лесов».

Третья страница.

СВИДЕТЕЛЬСКИЕ ПОКАЗАНИЯ ОТЦА ДЖИРОЛАМО МОНТУСКИ, БЛАГОТВОРИТЕЛЬНЫЙ ИНСТИТУТ ВОСПИТАНИЯ ЮНОШЕСТВА.

Предупреждаю: я не психолог и не психиатр; я всего лишь монах и предоставляю другим размышлять и выносить суждение. Нужно иметь в виду, что маленький Алессио был зачат вне брака, отец не пожелал признать его, а мать очень скоро отдала в приют, потому что ее сожитель не хотел держать ребенка в доме. Мать, Альбертина Кротти, умерла, когда Алессио исполнилось двенадцать лет, а до этого навестила его раз десять, не больше. Одним словом, сирота.

Поэтому меня не слишком обеспокоил тот факт, что между пятью и шестью годами ребенок стал часто просыпаться по ночам из-за повторяющегося кошмара: сон был таким жутким, что мальчик своими криками будил всю палату. Он говорил, будто видел дракона, покрытого чешуей, который, по его словам, вспрыгивал ему на грудь и пожирал лицо, но, поскольку по телевизору как раз показывали документальный фильм «Галапагосские острова: последние драконы», который явно взбудоражил и других детей, я не придал этому особого значения. Кроме того, маленького Алессио интересовали книжки с картинками об экзотических животных, о диких племенах далеких стран – одним словом, о приключениях.

Забеспокоился я немного позже, в ту ночь, когда отец Филиппо позвал меня, обнаружив, что маленького Алессио нет в палате. Мы нашли его за столовой, в комнате для игр, самой дальней в институте, в полной темноте. Он стоял совершенно голый перед зеркалом и рисовал на лице кружки разноцветными фломастерами.

Он был наказан со всей строгостью, и, поскольку больше такого не повторялось, я об этом эпизоде забыл.

Синий листок, прилепленный почти посредине страницы. Витторио.

Вот видишь, девочка моя? Он раздевается догола. Смотрит на себя в зеркало. Разрисовывает лицо кружками, как воины маори из книжек с картинками, и видит во сне игуан с Галапагосских островов.

Он скрывает лицо, надевает маску.

Зачем?

И слышит звуки. Какие?

Но ты все-таки поймай его. Поймай его, девочка моя. И найди того слепого.

Этой ночью она явилась ко мне во сне.

Явилась так, как являются ко мне все вещи, в виде плотных волн тепла, которые наплывают на лицо, тело и проскальзывают между пальцами. В виде запахов, которые обволакивают меня, теснятся вокруг. Может быть, в виде вкусов, среди которых я двигаюсь, которые могу ухватить, зажать в кулаке. Но более всего – в виде звуков: ее голубой голос медленно тает у меня в голове, как снежок на ладони. Но он не холодный, он – теплый. И сладкий на вкус. И ноздри щекочет запах железа и дыма, резкий, открытый и свежий; так пахнет иногда по утрам, если распахнуть большое окно.

Сон был долгий и нежный, он оставил тяжесть внутри, где-то между желудком и сердцем, и тяжесть эта не исчезла даже после того, как я окончательно проснулся.

Но на ее обращения я не отзывался.

Я несколько раз их слышал по радио, я знал, что они были в газетах, что их передавали по телевизору, потому что мать как-то раз поднялась ко мне и спросила, не обо мне ли шла речь в передаче «Прямой репортаж». Там обращались к незрячему, который звонил неделю тому назад. Пусть он как можно скорее свяжется с инспектором Негро. Как можно скорее. Убедительная просьба.

Я не связался.

Я ей не позвонил. Ведь за все те годы, пока я слушаю голоса города с помощью радиосканера и слышу, как люди обмениваются адресами, именами, номерами телефонов, я ни разу не вмешался и не вступил ни с кем в контакт. Ни разу. Да и зачем бы мне это делать? Что я скажу? Что мне ответят? Но в ту ночь все было по-другому. Она выдыхала слова с силой, с большим напором, и в то же время звуки дрожали у нее на губах так, будто она боялась их отпускать на волю. Я хотел ей помочь. Помочь вытолкнуть прочь эти звуки, выдуть их, как чистую ноту, круглую, насыщенную, звенящую в победном соло. Я хотел подмешать немного желтого и красного в ее голубой голос. Я хотел ей помочь.

Я ей не позвонил. Но знал, что рано или поздно она все равно меня найдет.

В самом деле, пришла моя мать:

– Симоне, ты у себя? Эти синьоры хотят поговорить с тобой…

Я встаю, ощупываю настольную лампу под абажуром: проверяю, выключена ли она. Потом опять иду к дивану, забираюсь туда с ногами, отворачиваюсь к стене. Однако на этот раз бесполезно притворяться спящим.

– Симоне? Боже, ну и темень… сейчас зажгу свет. Иногда горит целыми днями, а иногда наоборот… сами понимаете. Симоне… ты спишь?

Щелчок выключателя предупреждает меня о том, что теперь моя мансарда освещена. И в ней люди. Много людей. Мать с еле слышным шуршанием пересекает комнату, отодвигает вращающийся стул, который стоит у меня перед компьютером, и говорит:

– Располагайтесь, прошу вас. – А потом мне: – Ну же, Симоне, вставай.

Около двери стоит мужчина, он дышит тяжело, с присвистом, как заядлый курильщик. Рядом с ним – другой. Шмыгает носом, чем-то бренчит то так то этак; звук тусклый, приглушенный – скорее всего монеты в кармане.

Но где же она?

– Я – инспектор Негро, синьор Мартини. Со мной инспектор Матера и суперинтендант Саррина, итальянская полиция. Рады, что вы согласились с нами уви… встретиться.

Я ничего не говорю. Сажусь на диване, скрестив руки на груди. Скрипучие резиновые подошвы приближаются, стеная на половицах. Я слышу, как она размыкает губы, набирает в грудь воздуху, прежде чем заговорить, делает это с силой, с напором, будто хочет надуть этим воздухом слова и выпустить их как гроздь воздушных шаров. Ей неловко.

– Меня зовут Грация, мне двадцать шесть лет, я среднего роста, темноволосая, одета в куртку оливкового цвета и стою перед вами, синьор Мартини.

– И что?

Мать вскрикивает:

– Симоне!

– Я думала, вам хотелось бы знать, как я выгляжу… я заметила, что вы смотрите в другую сторону, и…

– Я, инспектор, не смотрю ни в какую сторону. Я не могу никуда смотреть.

– Симоне!

– Простите меня. Я думала, вам хотелось бы… скажем… воссоздать мой внешний облик.

Я улыбаюсь:

– Да? И каким же образом?

– Симоне!

Она молчит. Я слышу, как шуршит синтетическая ткань: она как будто поворачивается, и в какой-то момент я думаю, что она уходит. Нет, не думаю… боюсь, что она уходит. Но стенания резиновых подошв не слышно. Просто ее голос поменял направление.

– Не могла бы я остаться наедине с синьором Мартини? И вы, синьора, тоже… спасибо.

Одышливый пыхтит еще сильнее. Сто Лир говорит:

– Прошу вас, синьора, на минуточку.

Мать возражает:

– Но…

Потом скрежещет дверная ручка, и дверь захлопывается со вздохом, словно ставится точка.

– Но, – повторяет мать уже вдалеке, на лестнице, – но…

Мы одни. Колесики кресла, которое стоит передо мной, скрипят по полу. Подушка на сиденье со свистом сплющивается. Она села и, наверное, наклонилась вперед, положив локти на колени, – да, наверное, так, потому что ее голос раздается прямо у моего лица:

– Синьор Мартини… можно мне называть вас Симоне? Может, перейдем на «ты»?

– Нет.

– Послушай, Симоне…

Почему мне вдруг вспоминается некий намек на музыку, далекую, неуловимую, как легкая складка на ткани, которая расходится, едва попытаешься ее ухватить? Это первые такты, возможно вступление к какой-то мелодии, которой никак не вспомнить.

– Я понимаю, что должна просить у тебя прощения. Понимаю, что должна была выслушать тебя, когда ты позвонил; если бы только я прислушалась к твоим словам, мы, может быть, смогли бы спасти ту девушку… может быть. Но в тот момент я была рассеянна, думала о другом и, по правде говоря, ничегошеньки не уразумела из твоих слов.

Стремительное движение, две ноты, сцепившись, ускользают прочь, так быстро, что мне их не уловить. Что это было? Что-то связанное с запахом; я его почувствовал тоже. Не слишком-то приятный запах. Запах застарелого дыма, впитавшийся в холодную ткань куртки; кислый запах пота и еще сладковатый, вроде бы крови, как тот, что исходит от матери в определенные дни. Но эта музыка, эти сцепленные ноты совсем не такие. Они – другие. В запахе, который я ощущаю, присутствует что-то еще.

– Так что вина моя, и я пронесу ее через всю жизнь. Но сейчас не время об этом. Сейчас мы должны найти и схватить того человека. Мне… мне хотелось бы, чтобы ты мог увидеть фотографию девушки… тот снимок, который сделали после того, как мы ее нашли. Я даже захватила ее с собой, такая дура, даже не подумала, что для незрячего…

– Не надо называть меня незрячим. Я – слепой.

Вздох. На какой-то миг я чувствую ее дыхание на своем лице, и снова звучит тот намек на музыку, короткая, ускользающая фраза. Как ее дыхание на моей коже, сначала свежее, на щеках и губах, потом горячее, но такое же нежное.

– Послушай, Симо, давай договоримся… не поправляй меня больше. Сама знаю – у меня что ни слово, то прокол. Если хочешь, я научусь, ты, может, сам меня и научишь… но потом. Сейчас не время. Тут объявился монстр, который убивает людей таким способом, какой ты и представить себе не в состоянии. Мы назвали его Игуаной, потому что он будто бы меняет кожу, у него каждый раз новое лицо, но в этот раз у него нет лица и новой кожи, ведь девушка, которую он убил, была одета, а значит, он ушел с кем-то еще. Если хочешь, я все тебе объясню, но потом… сейчас не время, Симо.

Эти ноты. Вступают басы, потом гитара, а потом? Трава, свежая, только что скошенная трава.

– Ты единственный, кто сможет опознать Игуану, ведь ты слышал его голос, сам сказал, что слышал, и поскольку ты незря… ты слепой и твоя мать мне рассказала, как ты развлекаешься с радиосканером целыми днями… то мы с Витторио подумали…

– Кто это такой – Витторио?

– Мой шеф, Витторио Полетто. Он руководит отделом АОНП; если хочешь, я тебе объясню, что такое АОНП, но потом. В квартире девушки мы нашли аккумулятор от сотового и подумали, что скоро Игуана снова позвонит кому-нибудь или выйдет в чат. Мы думаем… вернее, надеемся, что его можно будет перехватить с помощью радиосканера, такого как у тебя. И мы хотим, чтобы ты сидел и прослушивал, пока снова не услышишь этот голос: ведь ты единственный, кто может его опознать. Мы хотим, чтобы ты нам помог. Но времени у нас в обрез, поэтому ты говоришь мне либо да, либо нет. Сейчас же. Да или нет. Сейчас.

Она подалась вперед. Колесики кресла проползли по половицам, шурша и поскрипывая, и она оказалась совсем близко от меня. Я как следует вдохнул ее запах и вдруг вспомнил музыку. Это Summertime, но не та плавная, немного грустная композиция, которую играют обычно, а резковатая, несколько странная заставка к рекламе дезодоранта. Потому что запах, скрытый за дымом, впитавшимся в куртку, и за кисло-сладким запахом кожи, – это именно запах дезодоранта, свежий, отдающий лесом, и я учуял его только сейчас, когда она так близко придвинулась. Не важно, тот ли дезодорант рекламируют в ролике; не важно, что вызвало у меня такое впечатление – музыка ли, название или этот свежий, резковатый запах летнего утра. Знаю одно: с этой минуты и навсегда она будет для меня этой музыкой; эта мелодия будет звучать для меня всякий раз, как я о ней подумаю или услышу ее голос. И знаю, что этой музыки, этого голоса мне будет недоставать.

Поэтому, хотя мне и страшно, хотя и не хочется в это впутываться, я сжимаю губы и киваю.

– Да, – говорю я, – да, хорошо. Я вам помогу.

Тоненькая трель электронной почты в портативном компьютере Грации.

Передано по каналу Эудора, from [email protected] to [email protected].

Содержание: Игуана.

Приложение: три файла.

Стрелка курсора на серый квадратик с надписью ОК.

КЛИК.

Позвоню тебе, как только вернусь из Милана.

Поймай его.

В.

Файл первый

СВИДЕТЕЛЬСКИЕ ПОКАЗАНИЯ Д-РА ДОНА ДЖУЗЕППЕ КАРРАРО, ПСИХОЛОГА (ВЫДЕРЖКА)

[…]Не желая перекладывать ответственность на чужие плечи, я тем не менее намерен решительно отвергать любые обвинения в том, что не придал должного значения тому случаю, особенно в свете последующих событий.

Когда Алессио привлек мое внимание, мальчику было почти 14 лет, он окончил среднюю школу при Благотворительном институте и, выйдя оттуда, получал стипендию для обучения на курсах бухгалтеров. Уже несколько месяцев он проживал в Доме студента, деля квартиру с двумя юношами, тоже получавшими стипендию от церковных благотворительных заведений.

Вначале они уживались плохо, и не раз требовалось мое вмешательство как психолога и духовного наставника при означенном Доме. Ребята жаловались, что Алессио постоянно что-то бормочет себе под нос и включает музыку на полную громкость, так что слышно даже сквозь наушники плеера.

Я поговорил с Алессио, и тот мне объяснил, что привык читать молитвы вполголоса, потому и бормочет, и я решил эту проблему, предложив ему молиться про себя. Что же до музыки, то ее я решительно запретил, прекрасно представляя себе, какой вред она наносит юным душам (существует множество исследований по этому поводу, где даже доказывается демоническое происхождение так называемого сатанинского рока!!!).

Все вроде бы разрешилось, и где-то около года Алессио вел себя нормально, прилежно учился, каждое воскресенье ходил к Святой Мессе и регулярно причащался.

Я не располагал никакими данными, позволявшими заподозрить вероятность того, что случилось потом. Во имя Господа, как я мог такое вообразить?

Файл второй

КОМИССАРИАТ БОЛОНЬИ. ОТДЕЛ ПОДДЕРЖАНИЯ ПОРЯДКА. СЛУЖЕБНЫЙ ОТЧЕТ № 1234

[…]Нижеподписавшийся ассистент Альфано Никола, начальник патрульной машины № 3, совместно с агентом Де Дзан Микеле докладывает, что 19.03.1986 в 21.00 он, по запросу Оперативного центра, направился на улицу Боккаиндоссо, 35, где располагается Дом студента. Ориентируясь на крики и шум, доносящиеся сверху, мы поднялись на третий этаж и вторглись в квартиру № 17, где немедленно попытались оказать помощь молодому человеку, лежавшему на полу. Засвидетельствовав его смерть, нижеподписавшийся направился дальше по коридору, оставив в комнате агента Де Дзана, который ощутил внезапную дурноту при виде состояния тела вышеозначенного молодого человека. В глубине коридора нижеподписавшийся обнаружил второго молодого человека, который прятался под столом, очевидно в состоянии шока, и, приготовившись применить табельное оружие, вторгся на кухню, где и приступил к задержанию третьего молодого человека, впоследствии идентифицированного как Кротти Алессио, 15-ти лет. Кротти предстал совершенно голым, с лицом, вымазанным горчичным соусом, взятым из открытого холодильника. Он вопил, рычал и пребывал в состоянии столь неистового возбуждения, что стоило труда обездвижить его и надеть наручники.

Файл третий

Он ищет маску. Он до сих пор раздевается догола и, как дикарь, разрисовывает себе лицо, потому что не уверен, ему ли оно принадлежит, и все из-за того проклятого мартовского вечера. Насилие, которым он отвечает на издевательства студентов, ему указывает путь, а сумасшедший дом предоставляет возможность.

Знаешь, что произошло потом, девочка моя?

Игуана поступает в психиатрическую клинику на принудительное лечение, и там у него берут отпечатки пальцев, которые ты обнаружила. Три года он проводит в тюремной психбольнице, где ему вкалывают по 50 миллиграммов алоперидола деканоата каждые 15 дней, тестируют, подвергают гипнозу и познавательной терапии. Пока наконец четвертый корпус не взлетает на воздух, лишая его той личности, от которой он пытается убежать.

Бум! Алессио Кротти больше нет.

Теперь он по-настоящему голый.

С этих пор ему необходима другая личность.

Другая маска.

С этих пор есть Игуана.

Вот зачем он убивает людей. Более того, расчленяет их, обдирает плоть, разрушает. Он их уничтожает. Раздевает догола, раздевается догола сам и принимает вид своей жертвы, облекаясь в другую кожу.

Но зачем это ему? От чего он бежит? Наедине с собой, в позе эмбриона, погруженный в музыку, которая омывает его, как амниотическая жидкость, о чем он думает? Чего боится?

Поймай его, девочка моя.

Поймай его, девочка моя.

Площадь Верди в Болонье имеет прямоугольную форму, она расположена посредине улицы Дзамбони, университетской улицы. Если идти по ней, можно увидеть, как открытые галереи изгибаются, ненавязчиво клонятся влево, и наконец открывается площадь, пятикратно пронизанная улицами, прямыми, как лучи солнышка на детском рисунке, чистыми, просторными и тоже прикрытыми галереями. Под ними в Болонье немного прохладно, даже апрельским днем, потому что весеннее солнце не попадает туда; под ними всегда тень, а когда солнце заходит, становится совсем темно.

Поймай его.

Грация не любила галереи. Она прогуливалась взад и вперед, не спеша, среди лотков с уцененными книгами на углу площади, между зданием, где помещалась студенческая столовая, и спущенными шторами университетского кооператива. От навесов над лотками, белых, как шатры кочевников в Сахаре, отражалось яркое весеннее солнце, и Грация расстегнула куртку, спустила ее до талии, чтобы прикрыть пистолет, и завязала спереди рукава.

Поймай его, девочка моя.

Грация злорадно улыбнулась, изогнув нижнюю губу, покусывая ее, отгрызая кусочки кожи, потом с такой яростью швырнула на лоток книгу, которую якобы разглядывала, что продавец вытянул шею, пытаясь прочесть заглавие.

Этот город, сказал Матера, не похож на другие города. Сперва, когда они ехали в машине на поиски девушки, которая жила в одной квартире с убитой студенткой, он барабанил пальцами по стеклу и, склонив голову, показывал дорогу. Этот город, изрек он наконец, не такой, каким видится. Вы скажете – городишко, подумав о тех кварталах, что заключены в стенах; это и в самом деле большая деревня – но вы не знаете этого города, инспектор, просто не знаете его. Болоньей можно назвать огромное пространство от Пармы до столицы, отрезок региона, сплющенный вдоль виа Эмилия: люди здесь живут в Модене, работают в Болонье, а вечерами ездят танцевать в Римини. Это – мегаполис, который тянется на две тысячи квадратных километров и насчитывает два миллиона жителей; масляное пятно, расползшееся между морем и Апеннинами; здесь нет настоящего центра, только рассеянная периферия, носящая названия Феррара, Имола, Равенна, Ривьера.

Подруга убитой девушки жила в одном из поставленных на ремонт и стихийно занятых домов на улице Ладзаретто. Сара: двадцать три года, короткие волосы, мелированные розовым, одно ухо пронизано целым рядом тоненьких колечек, руки спрятаны в рукава рубашки в огромную клетку, так что едва видны кончики пальцев. Очень нервничает, ходит туда-сюда по квартирке, самой обычной квартирке недорогого доходного дома. Нет, она уже давно не живет с Ритой. Из-за денег: пока она изучала современную литературу, отец слал переводы из Неаполя, потом она оставила курс, и помощь накрылась. Четыре месяца назад: пока, Рита, я нашла место в брошенном доме на улице Прателло, там не надо платить; потом, когда муниципальные власти всех повыгоняли, она вместе с другими перебралась сюда, на улицу Ладзаретто. Но сначала нашла для Риты другую девушку, с которой можно было разделить квартиру.

Свет в апреле быстро меняется, когда солнце садится. Тени под галереями багровеют, ложатся пятнами, пятна эти мечутся по стенам, и если долго смотреть на них, не отрывая взгляда от самых дальних колонн, в глазах замелькают кровавые блестки. Когда солнце скрывается за крышами и свет тускнеет, проходя сквозь фильтр низких лиловых облаков, тени под галереями сначала становятся серыми, с металлическим синеватым отливом, а потом и вовсе синими, с оттенком хромированного железа, почти голубоватым. Площадь Верди тоже меняется быстро, как свет, и в четверть восьмого она уже совсем не та, что в семь.

Грация заметила это, проходя мимо университетской библиотеки. Сторож как раз запирал дверь, со скрипом поворачивая ключ в замочной скважине; он бросил на девушку злобный взгляд, потому что она замедлила шаг и поставила ногу на ступеньку, будто собиралась войти. На самом деле ей нужно было завязать шнурки на ботинках, и когда она подняла голову, то увидела, что под портиками, среди объявлений о концертах, наклеенных на стены одно поверх другого, среди надписей арабской вязью, покрывающих колонны, и рекламных листовок Копировальных центров, разбросанных по мостовой, не осталось ни одного студента, и даже наркоман, просивший милостыню у здания муниципалитета, сунул руки в карманы спортивной куртки и уселся на ступеньках, ведущих к театру.

Этот город, сказал Матера, не похож на другие города. Он не только большой, он еще и сложный. Противоречивый. Если осматривать Болонью вот так, прогуливаясь по улицам, не увидишь ничего, кроме портиков и площадей, но, если поглядеть сверху, с вертолета, город предстанет зеленым, как лес, благодаря внутренним дворикам, скрытым за стенами домов. А если проплыть на лодке, покажется, что город весь омыт водой и прорезан каналами, как Венеция. Полярный холод зимой и тропическая жара летом. Красный муниципалитет и корпорации миллиардеров. Четыре различные мафии, которые, вместо того чтобы стрелять друг в друга, отмывают вырученные за наркотики деньги со всей Италии. Пельмешки-тортеллини и секты сатанистов. Этот город не такой, каким кажется, инспектор; этот город всегда наполовину скрыт.

Новая подружка убитой девушки: Стефания, двадцать пять лет, голубой джемпер и белая блузка с кружевным воротничком; булавка с жемчугом и золотая цепочка, гладкие светлые волосы, факультет экономики и финансов. Нет, видите ли, через пару дней я уже поняла, что ужиться с ней трудно. Она: впадала в истерику всякий раз, как у меня звонил сотовый. Я: ладно уж, Будды так Будды, и New Age целыми днями – мне эта группа тоже нравится, она расслабляет, но весь этот ладан меня доводил до умопомрачения. Она: сидит, как пришитая, у компьютера, ищет родственную душу в Интернете; думаю, она из тех, что кончают жизнь самоубийством, когда проходит комета. Я: через неделю еду в Лондон, на семинар по маркетингу, проект «Эразм». Теперешнюю квартиру нашла по объявлению на стенде, перестроенное общежитие, сдается только под офисы, но кто это проверяет, две комнаты, туалет и кухня, два миллиона восемь в месяц, разделенные на четверых девушек, все из Пезаро, все с экономического. Единственная проблема – не угадаешь, чей сотовый звонит.

Поймай его.

Грация присела на каменное основание галереи, между двумя колоннами; улица здесь так круто уходила вниз, что резиновые подошвы ботинок едва касались асфальта. Наклонилась вперед, чтобы опереться о колени, но вспомнила про пистолет и резко выпрямилась, чтобы он не высунулся из-под куртки. Даже обернулась, поглядела на наркомана, который сидел на ступеньках муниципалитета, но тот был так поглощен развязыванием спального мешка, что ничего не заметил.

Поймай его.

Поймай его, девочка моя.

Дерьмо.

Этот город, сказал Матера, не похож на другие города. Вот вы говорите, инспектор: университет, походим по университету, поищем среди студентов, пошарим в их барах, квартирах, столовых… Университет, инспектор Негро? Университет? Да это – другой город, параллельный, о котором мы знаем еще меньше. Студенты со всей Италии приезжают и уезжают, отчисляются, восстанавливаются, ночуют у друзей и родственников, снимают комнаты «от жильцов», всегда по личной договоренности, без регистрации, без квитанций. Да знаете ли вы, что в семидесятые годы все террористы скрывались в Болонье, и как вы думаете почему? Потому что в любом другом городе посторонний, со странным акцентом парень, который то исчезает, то возвращается в любые часы дня и ночи, и никто не знает, кто он такой, что делает и чем живет, – такой парень в любом другом городе не остался бы незамеченным, но только не в Болонье. В Болонье такова характеристика обычного студента. Вы говорите, инспектор: университет? Университет – это подпольный город.

Стефания, уже на лестничной площадке: вот, только что вспомнила – был один тип, тощий, длинный, весь увешан колечками, Боже, какая гадость, как-то раз я была у него в гостях. Улица Альтасета, четыре: последний этаж. Никола: двадцать семь лет, низенький, полный, «Анатомия» для второго курса на кухонном столе. Никакого пирсинга: нет, простите, я тут ни при чем, я временный жилец. Это помещение мне уступил один мой друг, я готовлюсь к экзамену; если не сдам – загремлю в армию, и тогда зачем мне квартира в Болонье. Мой друг: то есть на самом деле не то чтобы друг, а друг друга, я его только и видел, когда получал ключи. Да, высокий, весь увешан колечками. Да, мой друг мне о нем говорил. Да, сказал, как его зовут. Лютер Блиссетт. В каком смысле, вы не знаете, что такое Лютер Блиссетт? Лютер Блиссетт – имя нарицательное, собирательное имя; так подписываются многие, от художников до компьютерных пиратов. Удобная самоидентификация. Сказать «Лютер Блиссетт» значит сказать «никто».

Грация спрыгнула с цоколя, широко растопырив пальцы, отряхнула брюки. Из-за муниципалитета, где улица расширяется, давая место зацементированной площадке для парковки машин, вышли Матера и Саррина, а с ними Рахим, двадцать один год, тунисец, нелегальный иммигрант и толкач, которого, не привлекая Грацию, выжали как лимон за расписанной граффити стеной ограждения: боялись, что при незнакомой полицейской девице он не раскроет рта. Все это время она сидела тут одна и ждала с нетерпением, а теперь даже застонала от досады, когда Саррина, глядя на нее, покачал головой, в то время как Матера не сводил с Рахима глаз и тыкал ему в лицо указательным пальцем, как делают полицейские, которые уже обо всем спросили, но все-таки хочется узнать что-то еще.

Когда солнце садится, спускается за дома так низко, что кажется, будто оно провалилось под землю, на площади Верди зажигают фонари. И пока они не разгорелись как следует, пока они еле мерцают, тусклые, бледные, дневной свет еще держится наверху, будто бы за стеклом, и не спускается под галереи, где тени темнее, чем где бы то ни было, а лица – черные.

Поверьте мне, инспектор, сказал Матера. Этот город не то что другие.

Говор некоторых венецианцев называют напевным, я его называю напевным, потому что голоса поднимаются и опускаются, словно следуя ритму песни. Вверх-вниз, вверх-вниз по всей длине фразы, которая зарождается в верхней части горла, а исходит из носа, небрежная, рассеянная, как песенка, которую мурлыкаешь бездумно, не открывая рта. Потом ритм становится четче, и на конце фраза завивается, будто обращается вспять.

– Да иди ты в п…! Ты что, не знал, что мне нужна машина: на железной дороге забастовка, и как мне теперь вернуться домой?

Говор некоторых ломбардцев, бергамцев, например, называют возвратным, потому что у них фраза идет от конца к началу и завиток еще гуще и жестче. Фраза, как правило, произносится быстро, почти в полный голос, но запинается на последнем слоге и как будто складывается, скрадывая окончание.

– Послушай! Машина мне была ну-ужна, и что? Ты придешь послушать «Саундга-арден», а?

Говор некоторых обитателей Эмилии называют скользящим, потому что тут делается упор на гласные, голос словно скользит по ним, удлиняет их, расширяет изнутри; так палец втыкается в мягкое тесто, приготовленное для торта, и месит его, вращаясь. Жители Пармы напирают на «р», жители Модены или Карпи иногда произносят последний слог закрытым, особенно на «о», и у них тоже получается крутой, жесткий завиток.

– Эй, прриятель, что за чееррт… ты у меняя просишь билеты на «Саундгааррден»? Фиигушки!

Говор некоторых лигурийцев называют беглым, потому что в начале фразы голос делает паузу, будто переводя дух, а потом частит, и слова вырываются стремительно, одно за другим, будто вдогонку, пока вдруг голос не останавливается, поднявшись, а потом опустившись, в две ноты, на последней гласной.

– Эй, красавчик! Попроситьчтольнарадиобилетдлятебя-я??

Говор некоторых римлян называют ломаным, я его называю ломаным, потому что римляне обрубают слова, но иногда и растягивают их, словно тянут изо рта через губы тонкую нить.

– Эй, Маркооо! Что т' ск'зал? Где м'шина? – Фраза как прутик, который пытаешься переломить пополам, но остается посредине перемычка из волокон или полоска коры.

Напевные, ломаные, скользящие голоса города исходят из репродуктора радиосканера и вращаются вокруг меня, наползают друг на друга, сцепляются, проскальзывают между пальцев, как вода, когда ее выпускаешь из раковины, и посредине этого водоворота – я вместе с креслом на колесиках вращаюсь все быстрей, быстрей, быстрей.

Последний листок – формат А4, в линейку, по краям зубчики, оставленные машиной, которая нарезает бланки. Сверху – герб Итальянской Республики.

Ниже – плотная, выпуклая печать игольного принтера:

ДОПРОС ПОДОЗРЕВАЕМОГО ДЕИАННЫ ЛОРЕНЦО (РАСШИФРОВКА МАГНИТОФОННОЙ ЗАПИСИ).

Сбоку почерком Витторио приписано: В ЯБЛОЧКО!

ЗАМЕСТИТЕЛЬ ПРОКУРОРА МОНТИ: Раз, два, три, проба… раз, два, три, проба… что, работает эта штука? Можно начинать? Итак, сегодня, 17 марта 1997 года, перед нами, заместителем прокурора города Болоньи Патрицией Монти и офицером уголовной полиции старшим комиссаром Витторио Полетто, находится Деианна Лоренцо, 35 лет, подозреваемый в развратных действиях по отношению к несовершеннолетним…

ДЕИАННА: Эй, погодите-ка минутку! Мы договорились, что о несовершеннолетних речи нет!

МОНТИ: Пожалуйста, синьор Деианна… соблюдайте процедуру допроса. Дайте мне закончить, а уж потом обсудим, виновны вы в этих преступлениях или нет. Итак, повторяю… развратные действия по отношению к несовершеннолетним, получение доходов от проституции, оскорбление общественной нравственности, жестокое обращение с животными и святотатство. Согласно закону вы имеете право не отвечать на вопросы. Собираетесь ли вы воспользоваться этим правом, синьор Деианна?

ДЕИАННА: Кто, я? Нет, конечно. Для чего, по-вашему, я пришел? Мы ведь обо всем договорились, так?

МОНТИ: О договоренности речь не идет, синьор Деианна. Мы, скажем так, проводим предварительный допрос, готовим почву для вашего чистосердечного признания…

СТАРШИЙ КОМИССАР ПОЛЕТТО: Простите, госпожа судья… не перейти ли нам прямо к делу? Я тороплюсь…

МОНТИ: Послушайте, комиссар, существует процедура, которую мы должны неукоснительно…

ДЕИАННА: Того типа я видел раза три. Первый раз – где-то в октябре 94-го. Он говорил, будто интересуется сатанизмом, но сразу было ясно, что парень в этом не петрит. Он, знаете, из тех, что прибиваются то к одной секте, то к другой. «Свидетели Иеговы», Саи Баба…

ПОЛЕТТО: Как он представился?

ДЕИАННА: Я не помню. Назвал какое-то расхожее имя. Потом через пару месяцев вернулся и сказал, что хочет участвовать в Черной Мессе. Хочет попросить кое-что у Сатаны. Мы с него затребовали полмиллиона, такой тариф, и он оставил сотню задатка за ритуал очищения. На третью ночь мы собрались в Армарало-ди-Будрио, там есть заброшенная вилла, всего было пять или шесть новичков, они скинулись на мессу с девственницей и сексуальным обрядом, но тот тип не появился. Госпожа судья, я не знал, что девушка несовершеннолетняя, к тому же, клянусь, я к ней и не притронулся!

МОНТИ: Синьор Деианна, девушка утверждает, что ее накачали наркотиками и что она…

ПОЛЕТТО: Чего он хотел от Сатаны?

ДЕИАННА: Кто?

ПОЛЕТТО: Тот тип. Он собирался что-то просить у Сатаны. Что именно?

ДЕИАННА: А, ну да… знаете, я и сам не очень-то понял. Что-то странное. Он хотел просить Сатану, чтобы тот перестал звонить в колокола, пожалуйста.

Витторио, печатными буквами на полях:

САИ БАБА, «СВИДЕТЕЛИ ИЕГОВЫ»… И КОЛОКОЛА. ОН ХОЧЕТ, ЧТОБЫ САТАНА ПЕРЕСТАЛ ЗВОНИТЬ В КОЛОКОЛА.

Витторио, на обороте. Писано второпях, с сильным наклоном, мелким, убористым почерком. Строчки убегают вниз, изгибаются, буквы, выведенные карандашом «Пентель» с мягким грифелем, расплылись там, где лежала пишущая рука. Некоторые слова стерлись совсем.

Вот от чего он бежит. Вот чего он боится. То, что он слышит, то, что пытается заглушить наушниками или бормотанием, как только оно появляется в голове и не хочет исчезнуть, это – КОЛОКОЛА.

КОЛОКОЛА САТАНЫ!

А знаешь ли ты, что такое колокол, инспектор Негро? Знаешь, как интерпретируется в психоанализе эта полость, в которой болтается язык; знаешь, с чем соотносится это мерное ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН (ты покраснела, девочка моя)?

Это – колокола греха, это – СМЕРТЬ, это – колокола Ада, ждущие тебя после смерти.

Наш Игуана не хочет в Ад, пытается избежать его, пытается убежать от колокольного звона.

И знаешь как, девочка моя?

ПЕРЕВОПЛОЩАЯСЬ.

Игуана примыкает к сектам, но только к тем, где проповедуется какая-то форма ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЯ. Это он и проделывает после убийств: перевоплощается на свой лад второпях, не дожидаясь, пока закончится жизненный цикл. Раздевается догола и рисует на лице кружки, похожие на татуировку воинов маори. Меняет кожу, как ИГУАНЫ с Галапагосских островов. Дикарь, динозавр, дракон, готовый развиваться дальше (развиваться?).

Жертвы все моложе и моложе, ибо Игуана отвергает старость, отвергает половую зрелость, которая его страшит; отвергает СМЕРТЬ. Он хочет стать БЕССМЕРТНЫМ.

Или, может быть, пытается по-своему повзрослеть.

Еще ниже – убористые строки у самого зубчатого края листа. Красной шариковой ручкой.

Ну не смешно ли это, инспектор Негро?

Мы выяснили все, но ни черта этим не добились.

Кто он сейчас?

Что делает?

Как выглядит?

Пожалуйста, колокола, не звоните так громко, хотя бы сейчас, когда мне нужно снять наушники.

Пожалуйста, колокола, пожалуйста.

Не хотите?

Тогда я поднимаю стереомагнитофон, который стоит на тумбочке, и плевать, что мембраны колонок дрожат у самого моего лица. «Nine Inch Nails», «Mr Self Destruct».

Это – молот, это – стальная кувалда, бьющая что есть сил, что-то вколачивая в землю, сначала медленно, удар за ударом, потом все быстрей и быстрей. За каждым ударом следует влажный всхлип, будто молот бьет по этому плиточному полу, залитому водой. Потом музыка переходит в нестройное треньканье, словно тысячи ногтей скребут по влажному от испарений потолку; тарелки бьются вдребезги о блестящие плитки ванной, а в глубине, среди звуков, разбегающихся по всем направлениям, что-то нашептывает спокойный, улыбчивый голос.

I am the voice inside your head, I am the lover in your bed, I am the sex that you provide, I am the hate you try to hide… and I control you. Я в твоей голове звучу, я в постели тебя хочу, я – тот секс, что ты можешь познать, я – тот Ад, что ты должен скрывать… я владею тобой.

Кладу руку на запотевшее зеркало и вытираю его круговыми движениями, чтобы увидеть свое отражение. Приближаю лицо, пока пар от горячей воды, льющейся в ванну, в раковину, из душа, вновь не покроет стекло тонкой непроницаемой пеленой. Струпья на выбритой голове засохли, я легко отдираю их ногтями, под ними чуть покрасневшая кожа. Порезы на груди и бедрах еще свежие, и я их не трогаю. Между ног очень больно. Лезвие было тупое, а я не привык брить в паху.

«Nine Inch Nails», «Heresy».

Снова молот хлюпает по воде, и тот же самый голос вопит истошно, с разинутым ртом, будто слова исторгаются прямо из глотки. Your God is dead and no one cares, if there is a hell I will see you there. Умер твой Бог, и всем наплевать, если есть Ад, тебе в нем страдать.

Динь-дон, динь-дон… тише, колокола, тише, пожалуйста.

Провожу рукой по зеркалу, которое опять запотело, и снова приближаюсь, верчу головой из стороны в сторону. Большие булавки, которыми я проткнул мочки ушей, которыми продырявил кожу под бровями, которые всунул в нос, причиняют боль, но терпеть можно. Ничего другого я в доме не нашел, а просто так вставить колечки невозможно: они тонкие, не буравят кожу. Но булавки – это то, что надо; вот я натягиваю двумя пальцами кожу над бровью, приподнимаю, дергаю, ай, потом вынимаю булавку, ай, расцепляю колечко и ввожу его в отверстие, оттягиваю вниз, ай, потом прокручиваю, стараясь не моргать, не морщить лоб, – жжет ужасно, а шевельнешься, будет еще больнее. Красные круглые капли падают в горячую воду, скопившуюся в раковине, расходятся тонкими нитями, становясь все светлей, и наконец паутиной переливаются через белый фаянсовый край. Проделываю то же самое с другой бровью, ай, это чуть сложнее, бровь левая. Мне больно, очень больно, кажется, будто колечко скребет по кости, но я нажимаю сильней, всаживаю его рукой, дрожащей от боли, НАЖИМАЮ СИЛЬНЕЙ, и оно становится на место. Вдеть колечки в уши гораздо легче, с носом тоже все проходит практически безболезненно.

Заливаю холодной водой густое пламя, ползущее по лицу. Поворачиваюсь к зеркалу спиной, опираюсь о раковину голым задом. Насчет последней дырки все ясно. Вот он, передо мной, достаточно опустить глаза и посмотреть между ног – и я его вижу. Он пульсирует, раздутый, красный, искривленный, как рыба, схватившая крючок.

«Nine Inch Nails», «I Do Not Want This».

Голос кричит откуда-то снизу, из-под воды, из-под кожи, певец разевает рот под целлофановой пленкой, которой туго обернуто лицо, и кричит. Don't you tell me how I feel, you don't know just how I feel… Не говори мне, что со мной, ты просто не знаешь, что со мной…

Ах, вот тут больно. БОЛЬНО, БОЛЬНО!

На полу, опустившись на одно колено, согнувшись в три погибели, я задыхаюсь от боли, которая растекается по животу. Даже когда я прижигал себе бок сигаретой, так больно не было. От запаха сгоревшей кожи, от шкворчанья плоти, поджаривающейся на огне, я поморщился, но так больно не было. Вода на плитках остыла, кожа на ногах покрылась мурашками. Воды натекло на палец, но я держу все краны открытыми, чтобы пар наполнял ванную и согревал меня, ибо, как всегда при перевоплощении, я голый и мне холодно.

Динь-дон, динь-дон, динь-дон…

С тумбочки у раковины доносится трель сотового, проскальзывает между колоколами и скребет по затылку тонким ногтем. Протягиваю руку, беру аппарат:

– Да?

– Это Паола. Bono, это ты?

– Да.

– Какой у тебя странный голос… что там за шум? Ты что, принимаешь душ, не выключив радио?

– Примерно так.

– Ты что… улетел? Слушай, дружище, мы сегодня вечером встречаемся в Альтернативном театре. Там Мауро играет джаз. Придешь?

– Да, приду.

– Правда придешь? Не забудешь?

– Да. Сегодня вечером. Альтернативный театр. О'кей.

«Nine Inch Nails», «Reptile».

Angel bleed from the tainted touch of my caress, need to contaminate to alleviate this loneliness… my disease, my infection, I am so impure… От моих нечистых ласк ангел кровью истекает; кто не хочет быть один, тот другого заражает… я заразен, я нечист…

Кладу сотовый на тумбочку, обеими руками протираю зеркало и смотрю на себя, пока пар снова мало-помалу не заволакивает отражение. Зверь, живущий у меня внутри, быстро пробегает под кожей. Крутится вокруг пупа, раздувает живот, и он натягивается и выступает наружу; потом поднимается наверх, проскальзывает в горло, проникает под кожу лица, и она приподнимается над скулами, собирается под глазами в набрякшие блеклые мешки. Проникает в рот, прижимается к губам, и они пухнут, искривляясь, а я думаю, что если их разомкнуть, то я его увижу, зверя, живущего у меня внутри; увижу его отражение в зеркале; но мне страшно, и я не открываю рта. Потом сглатываю, и он с сухим щелчком проходит в горло, а я вдыхаю воздух, влажный от воды и горячий от пара.

Нужно смотреть на фотографию с удостоверения личности, которую я заложил за раму зеркала, хотя фотография крошечная и видно плохо; смотреть все равно нужно, потому что тот, другой, плавает в ванной, из которой льется вода; его ноги и руки уже свешиваются через край, но лица больше нет. Однако же бритый череп, мешки под глазами, пухлые губы – все есть на удостоверении личности, и я более-менее запомнил, где он носил колечки, которые я вырвал. Зато гладкая грудь, безволосые ноги все еще хорошо видны, как и круглая отметина на боку.

Я успеваю еще раз посмотреться в зеркало перед тем, как пар снова заволакивает его. Мы одинаковые.

Но колокола – динь-дон, динь-дон, динь-дон… эти колокола я по-прежнему слышу.

Уже на середине лестницы слышался такой гомон, что мансарда Симоне напоминала деревенскую площадь в базарный день. Голоса людей, шелест шин, звуковые помехи – все сливалось в нестройный, неразборчивый, неопределенный гул, смутное жужжание, проникавшее сквозь закрытую дверь, но звучавшее тихо, словно вполголоса, так что Грация даже представила себе на минуту, будто она стоит на улице, волшебной, невидимой улице, где все перешли на шепот: и люди, и машины, и мопеды, и музыка на заднем плане, и сирены. Но перед ней была всего лишь комната, мансарда Симоне – узкий прямоугольник, скошенный сбоку, там, где стоит диван; три окошка, прорезанные в крыше. На проигрывателе – Чет Бейкер, очень-очень тихо, почти как дуновение: «Almost blue». Симоне, положив локти на стол и уткнув подбородок в ладони, сидит на самом краешке своего вращающегося кресла. И восемь радиосканеров, все включены, все работают, все настроены по меньшей мере на треть громкости.

Когда Грация вошла, Симоне что-то мурлыкал себе под нос. Но не «Almost Blue».

«Summertime».

– У тебя хорошее настроение?

– Нет.

Симоне оторвался от стола, выпрямился, оперся руками о подлокотники. Поставил ноги на пол и стал скользить на кресле туда-сюда, медленно и упорно. Грация улыбнулась, заметив, что юноша покраснел.

– Ну нет так нет, – произнесла она. – У меня тоже плохое. Бегала как сумасшедшая по всей Болонье, и все без толку. Устала. Ничего, если я посижу немного здесь, посмотрю, как у тебя дела? Не хочу сказать, что ты наша единственная надежда, и все же…

Симоне пожал плечами и склонился к сканерам, расставленным на столе, будто погружаясь с головой в переплетение проводов и звуков. Грация уселась на диван, сняла куртку, с судорожным вздохом откинулась на мягкую спинку. Стала разглядывать Симоне: каштановые волосы, зачесанные назад сплошной массой, без пробора, только чтобы убрать их со лба; губы презрительно сжаты, один глаз прикрыт, веки едва раздвинуты, от этого лицо кажется асимметричным, слегка перекошенным. Грация смотрела, как его пальцы бегают по кнопкам сканеров, быстрыми ударами меняя настройку.

Сиена Монца 51, подъезжаем к…

Франческа! Где тебя черти носят? Я тебя жду битый…

Мефисто? Я – Сантана, выезжаю на автостраду, направляюсь к Мо…

Подожди, пока проедет машина… я в Форли, но все дороги заби…

Нет, ты меня не отвлекаешь, я в поезде, еду в Имолу повида…

– Как тебе удается за всем этим следить?

– Я не слежу. Просто слушаю, и все. Я ищу голос.

– Ты уверен, что хорошо его помнишь?

– Да.

– Извини. Я не то хотела сказать… но, послушай, только не обижайся, я из любопытства: какой он был, тот голос?

– Зеленый.

– Зеленый?

– Холодный, лживый, напряженный… будто бы его нужно было удерживать, чтобы он не сорвался с языка. Будто бы еще что-то шевелилось внизу.

– А почему зеленый?

– Потому что там есть «ле». Потому, что это слово прилипчивое, а мне не нравятся вещи, которые липнут. То был скверный голос. Зеленый.

– Ага. А мой голос какого цвета?

Симоне сжал губы и еще ниже склонился над столом. Но прежде чем снова погрузиться в провода и звуки, произнес, торопливо и так тихо, что Грация наверняка не расслышала:

– Голубого.

«Телеком Италия Мобиле». Абонент в данное время недоступен.

Омнителъ. Мы фиксируем ваш звонок. Дождитесь сигна…

«Телеком Италия Мобиле». Абонент находится вне зоны действия сети. Отключитесь и попробуйте перезвонить по…

– Ничего, если я сниму ботинки? Не думаю, чтобы ситуация с запахами особенно изменилась, поскольку я утром принимала душ, но все-таки целый день бегала и…

Грация двумя пальцами подняла воротник свитера, натянула его на нос, пошевелила плечами. Ощупала грубую джинсовую ткань в промежности, на минуту задумавшись, не забыла ли она утром сунуть тампон, ведь шли уже последние дни, потом рывком поднялась с подушек и склонилась к ботинкам.

Из стереоколонок звучал голос Чета Бейкера.

Из сканеров – резкий переливчатый свист работающего факса. Низкое монотонное жужжание сотового с подсевшей батарейкой. Синтетические ноты «Болеро» Равеля, которые исполняет телефон-секретарь.

Из стереоколонок – труба Чета Бейкера.

– Что такое? – вдруг встревожилась Грация.

Симоне вытянул шею, завертел головой, будто что-то искал. Но едва услышал ее голос, как замер, повернув к ней левое ухо.

– Ничего, – отозвался он. – Я перестал тебя ощущать.

– Я тут, – сказала Грация, стоя у него за спиной. Протянула руку, коснулась его плеча, но Симоне отодвинулся, чуть скользнув по спинке кресла. Снова отъехал, медленно, явно нервничая.

Грация подошла, остановила кресло и оперлась на спинку. Потом уселась на подлокотник, держась за край стола, чтобы сохранить равновесие. Заметив, что ноздри Симоне раздулись, застеснялась и попыталась отодвинуться.

– Ох, знаю. Говорю тебе: я весь день бегала и…

– Нет, ничего такого, – торопливо произнес он и поднял руку, но так и не дотронулся до своей соседки. – Ничего неприятного. Просто одного запаха я не понимаю. Вроде бы пахнет маслом.

Грация инстинктивно завела руку за спину, притронулась к кобуре, болтавшейся у пояса.

– Это пистолет, – объяснила она.

– Ах, ну да.

Симоне склонил голову к левому плечу, ближе к Грации, даже чуть пододвинулся к ней. Принюхался.

– Резина. Твои ботинки на резине.

– Да, но ты смущаешь меня, не надо, пожалуйста…

– Табачный дым.

– Да, но это не я курю. Это куртка все впитывает. А Матера и Саррина оба дымят.

– Запах кожи, сильный, чуть горьковатый. Запах теплой ткани, возможно хлопчатобумажная майка. Что-то кислое и сладковатое тоже… но немного, меньше, чем в тот раз, когда ты пришла впервые.

– Послушай, я себя чувствую куском дерьма…

– И еще «Summertime».

– Ах черт, верно!

Грация напела первые ноты, на-на-наан, фальшивя и выбиваясь из ритма, но ноты были те самые. Оттолкнулась ногой от пола, закружилась в кресле вместе с Симоне, который теперь уже не скрывал улыбки.

– «Белый мох». Собственно, я его купила только потому, что мне понравилась песня. Вот черт, Симо… ты прямо как в том фильме, может, ты его…

Она чуть было не сказала «видел», но осеклась, закусив нижнюю губу. А Симоне пожал плечами, покачал головой, все еще улыбаясь.

– Нет, – ответил он, – я его не видел. Я не из тех, кто часто ходит в кино.

Грация улыбнулась и снова посмотрела на Симоне, на его асимметричное лицо, на прикрытый глаз, который ее не видел, не следил за ней, ничего, казалось, у нее не спрашивал и ничего не просил. Стоило ей однажды войти сюда, в мансарду, и сесть на диван, как она сразу почувствовала облегчение, почти успокоилась, несмотря на то, что в самом разгаре была охота на призрака в дебрях подпольного города, и еще подумала в тот момент, что облегчение – чисто физическое – оттого, что она села и сняла обувь после долгого дня, проведенного на ногах. Но теперь, глядя на Симоне, решила, что это как-то связано с ним. Как хорошо было находиться рядом с кем-то, кто не сверлил ее пристальным взглядом, ироническим ли или покровительственным, но всегда чего-то требующим: и одевайся так, чтобы походить на женщину; и останься со мной, будешь помогать мне в баре; и поймай его, девочка моя. С Симоне все было не так. Он не смотрел, он не сверлил взглядом, он ничего не требовал. Просто слушал. Слушал, что она говорит.

И голос ее невольно смягчился, она постаралась сделать его как можно более нежным, не таким грубым и резким, как обычно.

– Ну, раз уж ты не ходишь в кино, – проговорила она, – то что ты делаешь обычно, Симо?

– Слушаю сканер. Ловлю голоса города.

– Хорошо. А что еще?

– А больше ничего.

– Ты никуда не выходишь? Ведь должен же ты куда-то выходить?

Симоне больше не улыбался. Он снова оперся о край стола, погрузился в провода, и пальцы снова забегали по кнопкам сканера, словно по клавишам фортепьяно.

– Нет, я не выхожу, – сказал он.

Я договорился с девчонками, увидимся в «Парадизо» около де…

Лалла нас ждет в рес…

Давай решим, когда мы встре…

Это Паола. Bono, это…

Да ведь и я никуда не выхожу, подумала Грация. Разве поесть пиццы или в кино с коллегой из иностранного отдела, но это не значит выходить.

– Но ты с кем-нибудь видишься, а? Ну не знаю, Симо… с друзьями…

– Нет.

Слушай, дружище, мы сегодня ве…

Да ведь и я тоже ни с кем не вижусь, подумала Грация. Разве что с Витторио или с бывшими сокурсниками, но это не значит видеться с друзьями.

– А девушка, Симо? У тебя есть девушка?

– Нет.

Симоне опустил голову еще ниже, еще ближе к голосам, к жужжанию. Потом обернулся.

– А у тебя есть парень? – тихо спросил он.

Грация поморщилась, покачала головой:

– Парень? Нет, сейчас нет. Я слишком занята своей работой и… Что там такое?

Симоне так резко вскочил, что она едва удержалась на подлокотнике. Он развернулся в другую сторону, к правому сканеру. Протянул руку и крепко, до боли, вцепился Грации в плечо.

Да, приду.

Правда придешь? Не забудешь?

Да. Сегодня вечером. Альтернативный театр. О'кей.

Жужжание. Связь прервалась со щелчком, загудел, зашелестел пустой эфир. Симоне пробежался пальцами по кнопкам сканеров и выключил все, кроме правого.

Жужжание. Назойливое, зеленое жужжание.

Грация спрыгнула с кресла, прямо в белых носках протопала к дивану, где оставила куртку. Вынула из кармана сотовый, быстро-быстро набрала номер, одновременно пытаясь обуть ботинки, валявшиеся на полу.

– Алло, Матера? – чуть не проорала она, потом добавила, обращаясь к Симоне, тыча в него указательным пальцем с коротко обстриженным круглым ногтем: – Сегодня вечером мы с тобой выйдем вместе, Симо. Сегодня вечером мы пойдем развлекаться. Мы с тобой, вместе.

Под подошвами ботинок – мягкая ребристая поверхность, податливая, липкая; ниже – твердый пологий склон: резиновая дорожка на бетонном пандусе. Вокруг – свежий, вольный воздух вечера, но, едва заканчивается подъем, в лицо бьет тяжелая, горячая струя: входная дверь, распахнутая передо мной на вершине пандуса. Внутри, пока еще приглушенное, забитое рокотом машин за моей спиной и голосом (снизу слева: «У тебя есть пропуск, Арчи? Нужно платить десять тысяч»), – далекое дуновение саксофона: Альтернативный театр на улице Ирнерио.

Ощупываю ногой поверхность: снова грубый бетон – и носком ботинка обнаруживаю препятствие: ступеньку. При таких дверях всегда бывает ступенька, но Грация ее не замечает и спотыкается. Хватается за мою руку, чтобы не упасть, шепчет:

– Извини, – а потом: – Пошли, там нас ждет Матера.

Внутри пахнет дымом, дымом сухим и дымом сладким. Пахнет теплом, пыльным бетоном, сырой штукатуркой; от едкого запаха краски свербит в носу. Пахнет бумагой. Провожу кончиками пальцев по стене и чувствую гладкую мягкую поверхность обоев. Запах вина. Горький запах пива. Мощный, животный, грязный запах прямо подо мной. Я дергаю за руку Грацию, которая ведет меня.

– Что такое? Вот дерьмо… чуть не наступила на спящего пса. Тут такая темень, что ты, похоже, ориентируешься лучше меня.

Натыкаюсь на что-то твердое. Кладу руку, чувствую гладкую мокрую поверхность с закругленным краем. Запах вина. Горький запах пива. Стойка бара.

– Добрый вечер, синьор Мартини. – Хриплый голос Одышливого, сладковатый запах старого табака, которым обдает меня его дыхание. Рука ложится на мое плечо, но голос отклоняется в сторону. Он все время шепчет, но я его слышу.

– Подкрепления не будет, инспектор.

– Господи, Матера!

– Вы знаете, где мы с вами сейчас? Вы знаете, почему это место называют Альтернативным театром? Потому что это самовольно занятый район, им управляют независимые. Комиссар говорит, что не станет посылать сюда полицейских, – стоит им показаться, как начнется светопреставление.

– Какого хрена, Матера! Ведь Игуана здесь!

– Комиссар говорит – нужно еще убедиться, существует ли он в самом деле, этот Игуана. Так что никакого подкрепления. Только вы, я и Саррина, он уже в зале, сразу за занавеской.

Грация сжимает мне руку, почти тычется губами в ухо, и я втягиваю голову в плечи из-за охватившей меня дрожи, а она говорит со мной и решительно толкает к грубому, густому запаху ткани, который обволакивает все более близкие звуки саксофона.

– Не бойся, – шепчет она, – сейчас мы поищем парня в наушниках, потом я подведу тебя поближе, и Саррина заставит его заговорить. Если ты его опознаешь, если это и есть наш человек с зеленым голосом, мы с Матерой его арестуем и уведем. Будь спокоен. Опасности никакой нет. Тебя он даже и не заметит. Главное – найти парня в наушниках, и тогда… вот дерьмо!

Грация опустила руку, и занавеска, отделявшая театральный зал от бара, хлестнула ее по щеке. Она заморгала, стараясь как можно быстрее привыкнуть к темноте, но их уже разглядеть успела. По меньшей мере троих, под синей лампочкой у пожарного выхода справа. Еще один прислонился к стене слева, едва различимый в свете, что просачивался из приоткрытой двери туалета, и две девицы у стойки билетерши, под красной лампочкой. И позади, в баре: один оперся спиной о стену, оклеенную афишами, в пальцах – толстый косяк; другой присел на корточки под надписью, выведенной спрей-краской, и гладит пса. Все с наушниками, на шее или в руках: тонкие перемычки, сами наушники круглые, длинный перекрученный провод болтается просто так или сунут в карман.

– Мы здорово прокололись, инспектор, – сказал Саррина. – В кинозале, там, сзади, показывают фильм с синхронным переводом. Но поскольку фильм сегодня паскудный, многие сорвались с места и перешли сюда. Забыв вернуть наушники.

Зал Альтернативного театра в Болонье – небольшой амфитеатр из бетонных ступенек, которые спускаются полукругом к деревянному помосту. Помост освещен прожекторами; между колоннами, за которыми скрыт короткий повышающийся проход, кое-где мерцают огоньки, но зрительный зал всегда погружен в чуть ли не кромешную мглу, где едва различаются черные силуэты, пустые места, какие-то движения. И даже в этой густой и плотной тьме, к которой никак не привыкают глаза, можно разобрать, что в театре полно народу, как и везде по вечерам в Болонье.

Они играют здорово. Труба, горячая, насыщенная, выдувает круглые ноты, как радужные пузыри, которые лопаются вокруг. Контрабас дрожит внутри меня, аккорд за аккордом, и звуки фортепьяно скользят, легкие-легкие, словно собираясь удалиться на цыпочках. Ударные – плотное звяканье тарелок, такое плотное, что, кажется, можно облокотиться о него, как о подоконник. Саксофон, который я слышал раньше, пропал, замкнулся в упрямом молчании.

Би-боп. Быстрая мелодия, которой я не знаю.

Мне нравится.

Хочу сказать об этом Грации, но чувствую, в каком она напряжении. Она издает влажный вздох, почти рыдание, потом хватает меня за руку, проталкивает вперед.

– Ну и черт с ним, пошло все в задницу, – говорит она, – мы все равно его найдем.

– Прости, пожалуйста, у тебя нет сигаретки?

– Нет, к сожалению, эта последняя.

– Извини… ты не знаешь, кто сегодня играет?

– Марко Тамбурини и новая группа. Я знаю только саксофониста, Мауро Мандзони.

– Извини… ты не знаешь, какой фильм сегодня показывали?

– Суперклассику… восстановленный вариант «Угетсу Моногатари», режиссер Мизогучи…

– Извини… ты не знаешь, где здесь туалет?

– Там.

– Там – это где, прости, пожалуйста?

– Ты что, не видишь? Вон, на двери написано… вот же, вот.

– Извини… ты, случайно, не брат Мирко?

– Я? Да нет… а что, мы знакомы? Как тебя зовут? Эй, погоди-ка, погоди… как тебя зовут?

– Извини… ты не знаешь, который час?

– А? Как тут разглядишь, в такой темнотище…

Уцепившись за край ее куртки, я проталкиваюсь следом за Грацией через толпу. Время от времени она останавливается и что-нибудь спрашивает то у одного, то у другого.

Я слушаю.

Желтый голос, резкий, жидкий и тягучий, слоги липнут один к другому.

Красный голос, толстый, полнокровный. Низкий, жирный. Густой.

Синий голос, вылущивающий «з»: они отрываются от початка, зудят, бледнея, почти превращаясь в «с».

Оранжевый голос, кислый, как лимон, как дикий апельсин, от которого сводит горло и появляется оскомина во рту.

Лиловый голос, приглушенный, манерный, назойливый, как легкая лихорадка, от которой ломит кости, которая никак не проходит.

Розовый голос, тонкий, свистящий: он исходит из глубины горла и медленно выскальзывает изо рта, капает с губ, словно тягучий сироп.

Я слушаю.

Если не опознаю голос, дергаю за полу куртки один раз, и мы проходим вперед. Если не уверен, дергаю два раза, и Грация задает еще вопрос. Если это будет он, надо дернуть три раза, быстро и решительно.

Красные, синие, розовые голоса.

Голоса оранжевые, серые и коричневые.

Желтые голоса.

Лиловые.

Даже зеленые голоса. Но того голоса нет.

– Хочешь?

Грация сунула бутылку прямо в лицо Симоне, который недоуменно поднял брови.

– Извини. Это пиво. Хочешь глотнуть?

– Нет, спасибо.

– Может быть, он еще не пришел. Может быть, он вообще не придет. Может, он сидел в сортире, когда мы ходили по коридору; шлялся в коридоре, когда мы вышли в бар; торчал в баре, когда мы вышли в сортир… может быть, он затаился в амфитеатре и молчит как рыба. Но если он здесь, я его найду. Как только концерт закончится и зажгут свет, я его найду и арестую.

Они пристроились на бетонном бортике у самой стены. Присели на корточки, уперев в пол напрягшиеся ноги и прислонившись прямой спиной к стене; Симоне, чувствовавший себя менее уверенно, еще и держался руками за бортик. Поза была неудобная, разве что не на ногах, разве только это, а так жутко неудобно. Но отсюда было видно, кто входит и кто выходит; и всякий, кто входил и выходил, чуть не спотыкался об их торчащие ноги, и, если у него были наушники, плеер или хотя бы берет, натянутый на уши, Грация просила сигарету, все время просила сигарету, потому что уже не знала, что придумать, а Симоне слушал. Потом она тушила сигареты о стену и складывала под вытянутые ноги: ведь она, Грация, даже и не курила вовсе. Вначале, когда она только уселась у стены и помогла Симоне примоститься на бортик, подошел Саррина и спросил, не хочет ли Грация пива. Принес тайком, пряча за спиной, быстро передал, слегка нагнулся и зашептал торопливо:

– Нас раскусили. Один из независимых, который был арестован за нападение на книжный магазин Фельтринелли, узнал меня и Матеру. Так что мы постоим снаружи, иначе все вообще полетит к чертям.

– Ты точно не хочешь?

– Нет, спасибо. В самом деле.

Грация приложила губы к горлышку бутылки и запрокинула голову. Сделала большой глоток, в уголках рта осталась пена, и Грация вытерла губы тыльной стороной ладони, которая тотчас же заблестела. Девушка закрыла глаза, положила щеку на раскрытую ладонь и со вздохом оперлась локтем о колено. Как она устала. Вспотела, устала. Вот бы снять куртку, вылезти из джинсов, сбросить башмаки и кинуться под душ. Встать под холодную струю, повернуть голову, и пусть вода затекает прямо в череп, через ухо. Вот бы поехать в отпуск. Вернуться в Лечче, к своим, купаться в море. Пойти на пляж, оставить Симоне в тени навеса, а самой поскакать к морю по белому песку, припекающему подошвы.

Симоне. Обычно, когда к ней приходили такие мысли, когда она думала о своем пляже, то всегда представляла себе Витторио, как он нежится на солнышке рядом с ней, растянувшись на песке, подложив скрещенные руки под голову. Она приглашала Витторио всякий раз, когда ездила домой, но он всегда бывал занят, и оставалось только воображать, как она зарывает себе ноги в песок, поворачивается и смотрит на него, а он приподнимает голову и улыбается. А тут на месте Витторио она вдруг увидела Симоне, и на какое-то мгновение чувство вины затмило этот образ. Симоне, Витторио… а почему, собственно, Витторио? Почему всегда он? Витторио сейчас здесь нет, его никогда нет рядом. Охваченная внезапной яростью, она зажмурилась еще крепче. Симоне. Симоне на пляже рядом с ней.

Она глубоко вздохнула, но вместо соленого запаха моря ощутила сладковатый, едкий дух конопли. Быстро открыла глаза, вперила взгляд в темноту – надо искать Игуану с зеленым голосом и с наушниками. Сделала еще глоток пива, пена потекла по круглому подбородку. Надо искать. Потом приложила затылок к холодной стене и снова закрыла глаза.

Вдруг, ни с того ни с сего, я ее слышу.

Вне всяких ожиданий, я ее слышу, ее предвещает тихий гитарный перебор; он дрожит, лиловый, в странной, мгновенно наступившей тишине.

«Almost Blue».

Вступает саксофон. Соло, явившееся из ниоткуда, когда я уже и забыл, что он, саксофон, существует на свете, – а он звучит, медленно, сдержанно, вроде как шепотом. А вот и труба, тоже неторопливая, негромкая; она держится позади саксофона, а тот обволакивает ее, словно оберточная бумага – подарок; голубой подарок, тугой и круглый, как резиновый мячик, что помещается в руке.

Almost Blue, there's a girl here and she's almost you… Почти печальный блюз без суеты, вот девушка, она почти как ты…

Almost blue, almost flirting with this disaster… Почти печальный блюз, почти игра с бедой…

Almost Blue, there's a part of me that's only true… Почти печальный блюз, его слова, и только часть меня еще жива…

Я никогда ее не слышал на концерте. Никогда не слышал, как ее играют настоящие музыканты, без шелеста пленки в магнитофоне или без скрипа иглы проигрывателя. Я никогда не слышал ее в ином исполнении, таком непривычном, когда ноты сменяют одна другую, прекрасные, насыщенные, но ты не можешь уже угадать, какая прозвучит следующей. Она никогда не трепетала так, сильная и горячая, охватывая все мое тело, забираясь внутрь, и я невольно сжимаю губы так, что они начинают дрожать, и склоняю голову к плечу, чтобы скрыть слезы, текущие по щекам.

Я никогда не слышал, как она звучит по-настоящему, вне мансарды, и мне так это нравится, что даже становится страшно.

– Держи, – сказала Грация, не открывая глаз, чувствуя, как пальцы Симоне скользят по стеклу бутылки, опускаются на ее ладонь. Она подняла руку, но пальцы Симоне не расцепились; тогда Грация улыбнулась и, по-прежнему не открывая глаз, переложила бутылку в другую руку, повернула облитую пивом холодную и влажную ладонь и сплела свои пальцы с пальцами Симоне.

Вот он.

Зеленый голос. Вот он.

Он проходит передо мной, бормочет что-то сквозь зубы, еле слышно, но я слышу, и я знаю, что это он.

Динь-дон, динь-дон, динь-дон…

Я сжимаю пальцы Грации с такой силой, что она вскрикивает. Сразу понимает, в чем дело, и только спрашивает, быстро и твердо:

– Где?

– Передо мной. Он проходит.

– Где именно перед тобой? Тут полно народу… где именно, справа, слева?

– Не знаю, он замолчал… кажется, слева.

– Который? Низенький? Высокий? С желтыми волосами?

– Откуда мне знать? Я же его не вижу!

– Вот дерьмо…

Грация отпускает мою руку. Я слышу, как она встает. Как двигается.

Потом больше не слышу ее.

Перед Симоне проходили три парня. Один – низенький и толстый, в руках устройство для синхронного перевода, в шею врезались резиновые наушники, так туго, что казалось, будто он вот-вот задохнется. Второй – высокий, в серой аляске; прядь волос прикрывала один глаз, прижатая тесной шерстяной шапочкой. Вокруг шеи был завязан платок, надвинутый на подбородок; уши прятались под шапочкой, но виднелся проводок, белый проводок, который спускался на плечо, проходил вдоль пальто и терялся в кармане. Третий был бритоголовый. У него, как и у прочих, были наушники, а когда он остановился прикурить, Грация заметила, как блеснули на его лице три колечка: два в уголках глаз, третье в носу.

«Вот дерьмо», – подумала Грация.

– Вот дерьмо, – повторила она одними губами, потом расстегнула куртку, передвинула кобуру с пистолетом на бедро и быстро побежала вперед, потому что все трое уже выходили. – Извини… можно задать тебе вопрос?

Парень в шапочке опустил глаза на руку Грации, которая легла ему на грудь, и сощурился, мгновенно спрятав нос в шейном платке.

– В чем дело? – заволновался он. – Какого хрена тебе надо?

– Я хочу задать тебе один вопрос, только один. Пройди со мной на улицу, пожалуйста…

– В чем дело? Кто ты такая? О… какого хрена тебе надо?

Мягко, но решительно она схватила его запястье, пальцами левой руки стиснула локоть, улыбаясь ласково и любезно, чуть ли не завлекающе, и все же парень отпрянул и стал вырываться.

– Да откуда ты взялась? Какого хрена тебе надо? Пусти меня…

– На одну минутку, о'кей? Спокойно… от кого ты прячешься? Открой-ка лицо, сними шапку, покажи наушники… Матера! Саррина!

Грация повернулась ко входу, подняла руку, откидывая занавеску, и парень увидел пистолет:

– Эй, какого хрена ты тут делаешь с пушкой на боку? Ты кто, шпик?

Я слышу крики.

Чувствую движение слева от меня. Поднимаюсь, зову:

– Грация?

Протягиваю руки, пытаюсь нащупать ее, но Грации нет.

Слышу голос Одышливого:

– Будь умницей, Шейный Платок, будь умницей… не делай сам себе больно.

Слышу голос Ста Лир:

– Спокойно, ребята, спокойно… ничего не случилось!

И другой голос, срывающийся на крик:

– Ублюдок! Не трогай меня, ублюдок!

Слышу еще голоса:

– Да это полицейский! Ах, б…, это полицейский! Они забирают Джермано! Эти говнюки уводят Джермано!

Всеобщее смятение. Музыка умолкает. Я больше не слышу ни трубы, ни саксофона, только орущие голоса, быстрый шорох одежд, стремительный скрип подошв по бетону.

Потом голос Грации:

– Вот дерьмо! Это не плеер… это слуховой аппарат!

Почему он так на меня смотрит? Почему не сводит глаз?

Сидел себе рядом с девушкой, а потом вдруг уставился на меня. Смотрит, не отрываясь, прямо в лицо.

Кто он такой? Я не могу его хорошенько разглядеть в этой темноте, но знаю: он что-то против меня имеет.

Он смотрит на меня. Как-то странно смотрит. Подняв подбородок, чуть склонив голову, будто направляя взгляд не прямо на меня, а вкось. Смотрит сквозь меня. Внутрь.

Он по-прежнему смотрит на меня, и тогда я делаю шаг вперед, чтобы лучше разглядеть его, и замечаю, что глаза его закрыты, но даже так, с закрытыми глазами, он все пялится и пялится на меня, и я знаю, знаю, знаю: ему известно, кто я такой, он в состоянии разглядеть все светящиеся точечки, которые сверкают у меня на лице; он видит, как кожа у меня на лбу трескается, отстает, болтается, будто кусок резиновой пленки; видит, как кости носа выпирают, уродуя лицо, словно острый птичий клюв; видит даже колокола, колокола Ада, которые звонят у меня в голове.

Он так и смотрит на меня, так и смотрит внутрь и видит даже то существо, что ползает быстро-быстро у меня под кожей, поднимается и опускается под одеждой, проходит по руке до плеча, проскальзывает в грудь, раздувается в горле, перебегает на язык, жмет на губы, жмет, и жмет, и жмет, и тогда я открываю рот и показываю ему зверя, который у меня внутри, и зверь раздувает шею, как я, разевает пасть, как я, шипит и показывает язычок тому парню, что смотрит на меня, что все смотрит и смотрит внутрь с закрытыми глазами.

Потом я зажимаю рот руками и проглатываю все, что там есть, с сухим щелчком, проталкиваю в горло, глубже, глубже, глубже, с такой силой, что мне становится дурно.

И я удираю, бросаю только что зажженную сигарету, растаптываю ее и пробиваюсь сквозь толпу к запасному выходу.

Но перед этим еще раз хорошенько вглядываюсь в лицо того парня с закрытыми глазами, который способен заглянуть внутрь меня.

Кто ты?

Кто ты такой?

Кто ты такой?