На седьмой день после выписки из больницы бабушка объявила отцу о своем намерении пригласить в наш дом бабку-знахарку. Кто это и с какой целью она посетит наш дом, мне было неведомо. Однако, как и всякий ребенок, свое мнение о существе предмета я, в отсутствие возможности делать выводы лично, основывал исключительно на мнении людей, которым безгранично доверял.

— Если вы это сделаете, мама, я увезу Артурку в Шарап!

После этих слов отца я был почти убежден в том, что бабка-знахарка — это что-то очень нехорошее. Ее визит только добавит бед в копилку наших страданий, и без того полную.

К моему величайшему изумлению, бабушка вздохнула и ответила:

— Ну хорошо, хорошо… Просто я боюсь за него.

«За него — это за меня, стало быть», — подумал я и оказался в тупике своих мыслей, поскольку бабушке тоже доверял.

В этом свете роль неизвестной мне бабки проявлялась теперь как некая спасительная.

— Не нужно за него бояться, — решительно возразил отец. — С ним все в порядке.

Но даже я не почувствовал, что отец убежден в правоте этих слов.

— Ладно, езжай по своим делам. — Бабушка снова вздохнула, еще раз удивив меня.

Это был очень редкий случай, когда она что-то решила, а отец возразил. Единственный, когда он настоял на своем, а она пошла на попятную.

— Мы с ним погуляем в лесу.

Успокоенный отец уехал в город на соревнования, но оказалось, что бабушка схитрила, обманула его.

Уже вечером в дом наш пришла какая-то старуха. В руке она держала сумку, потертую на швах. Моя бабушка, королева семьи, обладавшая безграничной властью, повела себя в ее присутствии очень странно. Меня это встревожило, но даже это чувство не могло повлиять на ее поведение.

Она всячески потакала гостье, угодливо двигала стулья, почти подпевала всему, что старуха говорила, навзрыд, жалостливо рассказывала о моей жизни и неприятно меня этим удивляла. Все, что я видел, противоречило моим убеждениям о величии и могуществе моей всесильной бабушки из большого города. Вместе с тем понимание того, что бабушка не может причинить мне неприятности, сводило эту тревогу на нет. Эта полярность детских убеждений — страха и уверенности в ближнем, противостоящей ему, — смирила меня, довела до беспомощности.

В этом-то состоянии я и был усажен на стул. Бабушка сидела на том расстоянии, которое, в моем понимании, было достаточно для того, чтобы меня спасти, случись что. Но это же самое расстояние полностью исключало ее из числа участников процесса.

Старуха между тем, бормоча что-то и постанывая, налила воды в ковшик, принесенный с собой. Потом она со стуком бросила в закопченную железную кружку комок чего-то твердого и поставила ее на спиртовку. Через несколько мгновений я ощутил запах. Он проник в меня так, как дух натопленного деревенского дома заменяет собой безразличный ко всему мороз улицы. Я, уже смиренный и успокоившийся, вдруг снова почувствовал тревогу. Мое сердце вздрогнуло, губы затряслись. Я увидел, как бабушка шевельнулась на стуле, заметив мою невольную реакцию. Я уже знал этот запах, связывающий меня с несчастьем, но не мог вспомнить, когда почувствовал его впервые.

Над моей головой что-то происходило. Поскольку ни ковшика, ни кружки я уже не видел, мне пришлось сделать вывод, что они надо мной. Я вздрогнул, когда почувствовал на своей шее холод металла. Вслед за этим послышался звук ножниц, режущих волосы, и я успокоился. В конце концов, это можно было вытерпеть. Лишь бы старуха поскорее доделала свое дело, если уж она не может убраться из нашей квартиры, не сделав его.

— Посмотри сюда, — услышал я ее голос.

Попытавшись вскочить, я почувствовал на плече ее сухую, но твердую руку. Бабушка встала и приблизилась. Значит, просьба адресовалась ей. Не знаю почему, но мне стало неловко за мою поспешность. Наверное, я хотел, чтобы все поскорее закончилось, и вынужден был признаться себе в том, что напуган с самого начала. Все, чего я не понимал, что не вписывалось в привычный круг нашей с мамой и отцом жизни, отныне вызывало во мне страх. Я был лишен привычных мне образов и сигналов, находился в другом мире, к жизни в котором совершенно не готовился.

— Смотри, что вылилось.

— На что-то похоже… — услышал я за спиной смиренный голос бабушки.

Что и куда вылилось? Почему это должно быть на что-то похоже?

— А ты разве не видишь, на что? — сказала старуха, и мне захотелось плакать.

Над моей головой происходило что-то невероятное, необъяснимое, странное и пугающее. В этом участвовал человек, которому я доверял больше, быть может, чем папе.

— Вот колеса, — продолжала старуха. — Вот помятый автомобиль. И вот он — в стороне. Его Иисус сохранил.

— Да, похоже на машину, — согласилась бабушка.

— Его авария напугала. Нужно лечить.

Этим знахарка и занялась.

Она водила, не касаясь меня, своими ладонями, потом всплескивала руками, словно стряхивала с них паутину. Бабка прикасалась к моему темени и лбу.

Удивительно, но все это меня усыпляло. Я испытывал непреоборимое желание задремать, был почти не в силах сопротивляться необходимости закрыть глаза. Я не мог сказать, как долго старуха совершала эти непонятные действия. Может, пять минут, а то и полчаса. Но едва она закончила и провела по моему лицу ладонью, сон стянуло так же быстро, как по воскресеньям с меня слетала простыня. Все произошло так внезапно, что я почти услышал веселый голос отца: «Сынок, на зарядку!»

Но вместо него на меня смотрела старуха.

Она села напротив и подержала меня за плечи. За моей спиной вздыхала и всхлипывала бабушка. Ирреальность происходящего терзала меня. Все изменилось. Мамы нет рядом и никогда теперь не будет. Папа, который мог бы хоть что-то объяснить или, на худой конец, предотвратить происходящее, уехал. А бабушка, чьего жалостливого вздоха мне не доводилось даже слышать — прежде я думал, что она вообще не умеет плакать, — стала совсем не та, что была раньше. Я не знал, как ко всему этому относиться, и в конце концов зарыдал.

— Плачь, плачь, — поощрила меня старуха, сухой шершавой ладонью стирая слезы с моего лица. — Все будет хорошо.

Я знал, что так взрослые успокаивают детей, когда те видят свою кровь. Однажды я порезал палец, увидел последствия этого и пришел в отчаяние. Но отцу удалось остановить мой бесконечный крик. Он объяснил мне, что кровь скоро остановится, рана заживет и все будет хорошо. А боль — ее нужно просто перетерпеть. Отец говорил мне, что так всегда бывает в жизни.

Но теперь я не верил словам старухи и хотел, чтобы она поскорее ушла. Хорошо будет, если вдруг случится такое же необъяснимое, как то, что уже произошло. Мама откроет дверь ключом и войдет в дом. Я был уверен лишь в том, что тогда действительно все будет хорошо. Отец говорил мне, что наградой за терпение будет отсутствие страха в следующий раз, когда я порежу палец.

— Все будет хорошо, — повторила старуха, рассматривая мое мокрое лицо.

Все будет хорошо, только если вернется мама. Я припаду к ней, уткнусь в шею лицом и взахлеб, как бывало ранее, расскажу, как было плохо без нее. Я буду рыдать, трястись от несправедливости, но знать, что кровь остановится. Все заживет и будет по-прежнему хорошо.

Я перетерпел эту боль, значит, заслужил благоприятный исход.

Но сейчас, глядя на старуху и слушая ее «все будет хорошо», я рыдал и не мог остановиться. Потому что я претерпел боль, выстоял, настрадался, как никогда в жизни. Но мне не дождаться награды. Мамы нет, она никогда уже не войдет в этот дом. Ее запах перебила вонь больничной палаты. В этом доме, в квартире, где каждый уголок, любой предмет напоминал мне о ней, мамой не пахло. Теперь, как и тогда, когда целовал маму, лежащую в гробу, я чувствовал запах воска. Он же царствовал в доме отца Михаила. Как это связано, почему?..

Так, значит, не всегда за бедой приходит облегчение, не каждый раз за стойкость положена награда. Я еще не понимал, что это называется несправедливостью, словом, которое отныне всегда будет сопровождать меня в жизни. Именно оно, а не любовь мамы поведет меня из дома, в котором уже не жил ее запах…

— Нужно молиться, детка, — во второй раз произнесла старуха слово, которое никогда ранее не звучало в нашем доме.

Я не знал, что такое молиться, но чувствовал, что это занятие лишь продолжит мои страдания без благоприятного исхода.

— Молиться — это терпеть? — спросил я шепотом, чтобы не выдать визга в своем голосе.

— Ты должен молиться Господу нашему, Иисусу, просить у него сил и любить его.

Я не знал, кто такой Иисус и за что я должен любить его. Все, кого я любил и люблю, обладали знакомыми мне приметами: добротой и лаской.

— Не переживай за маму, с ней все хорошо, — неожиданно сообщила мне старуха.

Я прекратил плакать.

Может быть, не все потеряно?..

Наверное, именно эта мысль пронеслась в моей голове. Видимо, так и было, потому что я испытал то же ощущение, которое приходило ко мне всякий раз, когда открывалась дверь больничной палаты. Мне сказали, что мама умерла, но я поднимал голову, и глаза мои заполнялись слезами. Я ждал появления мамы. Она войдет, бросится ко мне и скажет: «Все хорошо, Артур, любимый». Только тогда я на самом деле поверю, что все хорошо, и тут же прощу всех, кто лгал мне о смерти мамы. Я забуду их ошибку, невнимательность. Пусть кто-то другой, а не я, скажет, как они были не правы.

Но она так и не пришла. И вот сейчас старуха произнесла слова, которые снова заставили меня сжаться и почувствовать на ресницах свежие, легкие слезы.

Мне нужно было задать вопрос, который возник в моей голове, но я боялся его озвучить. Очень уж хрупка и призрачна была грань, отделяющая меня до слов старухи от меня же, но уже тогда, когда она произнесла их. Но я пугался еще и опоздать с вопросом. Взрослых нужно спрашивать быстро и сразу, пока они не придумали кучу отговорок.

Я набрался сил и сделал это:

— А где мама?

— На небе.

Это совсем уже было за гранью моего понимания. Я потерял дар речи. Неужели это и есть та отговорка?

— Ее забрал к себе Иисус. Ей хорошо, детка, она счастлива.

Как мама может быть счастлива без меня? Я ужаснулся этой мысли.

— У Господа ей хорошо, детка. Теперь она никогда уже не будет мучиться и страдать, — говорила старуха между тем. — Мама смотрит на тебя и улыбается.

— Значит, это Иисус забрал ее? — спросил я, вцепившись в сиденье стула.

— Да, он.

— Зачем?

— Так всегда бывает, детка, — отвечала старуха. — Он знает, что делает. Мы должны покоряться воле Господа, искать в себе любовь и доверие.

В моей голове ни тогда, ни после так и не смогла установиться взаимосвязь между моей безграничной, не требующей объяснений любовью к маме и необходимостью поиска ее у Иисуса, отнявшего у меня самое дорогое.

— Что я сделал ему плохого? — спросил я, чувствуя, как нарастает боль в пальцах, сжимавших стул.

— Ты ничего плохого не сделал. Иисусу нельзя сделать плохо, детка. В Иисуса нужно верить. Он забрал в лучший мир твою маму, но спас тебе жизнь.

Эти слова заставили похолодеть мои ноги. Чувство, которому я еще не нашел названия, охватило меня и погрузило еще в большее непонимание. Я совершенно потерялся, оказался смят и уничтожен.

Так, значит, для того чтобы я жил, мама была вынуждена заплатить вот так?

Это был не стыд. Меня душила вина, объяснить появление которой я не мог. Я был виновен, когда лопаткой изрубил входную дверь, поджег сарай деда. Меня призывали к ответу, когда мы с Сашкой уехали на велосипедах к кладбищу. Тогда я вполне осознавал свою вину и находил причины ее появления. Поступая вопреки запретам, я нарушал установленные правила. Знал, что за это неминуемо буду наказан, и был к этому готов.

Именно эта готовность понести наказание, пересиливающая отказ от нарушения запрета, и была виной. Даже будучи еще в более несовершенном состоянии, чем сейчас, я не мог объяснить словами, но в глубине своей маленькой души понимал, что для наказания обязательно должны существовать правила. Мало одного только желания их нарушить, надо сделать это.

Сколько раз я хотел забраться на трансформаторную будку и посмотреть, видна ли с нее наша дача? Раз сто пятьдесят. Но, чувствуя это желание, пожирающее меня, я так и не нарушил запрета. Наказания не последовало. Значит, вина — это когда ты понял, что забираться на будку нельзя, но все равно на нее влез.

Сколько раз я ронял за столом чашку с молоком, и она разбивалась об пол? Но наказания не следовало, потому что чашки я бил всегда нечаянно. Есть правило — не колотить посуду. Но каждый раз, когда чашка выскальзывала из рук и разбивалась, отец спокойно говорил мне: «Ступай за веником и убери». Это было не наказанием, а правилом: разбил чашку — нужно за собой убрать.

Вина — вот что объясняет наказание. Всякий раз, когда я был наказан, мне не приходилось искать свою вину, послужившую следствием неприятного разговора или шлепка. Делать этого не следовало, потому что вина была со мной с того самого момента, когда я решал нарушить запреты, известные мне.

Но за что я наказан сейчас?

Иисус забрал маму, чтобы я жил? Но разве это не наказание?

Высеки меня, Иисус! Разбей губу в кровь, порежь мне все пальцы! Ведь ошибались же иногда взрослые, наказывая меня за нарушение правил, о существовании которых я не знал! Но почему сейчас, когда я не чувствовал вины, ты наказал меня?

Сдерживая рыдание, я надул щеки. Старуха всполошилась, попыталась прижать меня к себе и успокоить, но у нас обоих ничего не получилось. Я сорвался в крик от чудовищной несправедливости. Мне было стыдно за то, что из носа потекли две струйки воды.

— Что я сделал? — едва понятно даже для себя спросил я и потянулся к бабушке.

В этом доме, пропитанном чужим для меня запахом, она оставалась единственным близким человеком, потому что напоминала о маме.

Старуха засобиралась. Но теперь это не могло принести мне облегчения. Моя надежда в очередной раз разбилась так же, как чашка с молоком, упавшая на пол.

Мне вдруг пришла в голову важная мысль.

— Бабушка! — Я выкарабкался из ее объятий и бросил на знахарку взгляд, наполненный просьбой. — А можно мне тоже умереть?

Когда старуха повернулась ко мне, в ее глазах я увидел страх.

— Что ты говоришь, Артур? — вскричала моя бабушка.

— Пусть Иисус меня тоже заберет к себе.

— Детка… — только и смогла произнести старуха.

— Пусть заберет. Я соберу вещи, у меня их не много.

Болезненному, впечатлительному и хрупкому ребенку, который простывал от любого, пусть даже слабого дуновения ветра, нельзя было отказать в настойчивости. Об этом постоянно говорила мама, то ли хвалясь перед знакомыми, то ли сетуя.

— Я не тяжелый, — убеждал я старуху. — После болезни я совсем легкий! Пусть только заберет. Я хочу к маме.

Я был почти уверен в том, что старуха знает, как это устроить. Я бросился к шкафу и вытянул из-под белья коробку с шоколадными обертками. Дороже их у меня ничего не было. Заподозрив, что этого может оказаться недостаточно, я схватил и заветный кошелек, набитый металлическими рублями.

— Отдай ему, — потребовал я, протягивая знахарке то и другое. — Больше у меня ничего нет.

— Господи, прости дитя несмышленое. — Потемневшая лицом старуха отказывалась выполнять мою просьбу и прятала руки за спину, словно я хотел измазать их чернилами.

Господь остался равнодушен к моим дарам в тот вечер. Но, вполне возможно, виной тому оказалась капризная старуха, отказавшаяся сыграть роль посредника при переговорах. А ведь она, наверное, справилась бы с этим. Если уж, растапливая воск и выливая его в воду, знахарка сумела сделать причиной моего страха разбитый автомобиль, то переговорить с Богом и подкупить его бесценными сокровищами она могла шутя.

Я не знал, как вести себя по ту сторону моего прошлого. Я оказался в ином мире, совершенно непригодном для моего проживания, холодном и безразличном ко всем моим проблемам, включая и мою вину. Теперь я, вероятно, вызывал у окружающих смех и сочувствие. Я не знал, как поступить правильно.