Цыганский табор в течение четверти часа был окружен вооруженными солдатами. Военные приехали неожиданно, ночью, на нескольких грузовиках. Я-то этого не видел, но горожане рассказывали, как загрохотали кузовные борта, залаяли собаки и закричали люди. Яркий свет нескольких прожекторов залил табор. Цыгане не ожидали, что их поместят в резервацию, они, насколько мне было известно из мимолетных разговоров, подслушанных на улицах, вообще собирались уйти. И теперь противостояние власти и бродяг стало еще одной темой пересудов города, сошедшего с ума.

Больше всего горожан, даже таких недорослей, как я и Сашка, возмущало то обстоятельство, что до появления цыган другие чужаки у нас не оседали и не доставляли столько хлопот. Наш город слишком мал, чтобы в нем спрятаться. Каждый на виду, как кусок мяса в тарелке выхлебанного борща. Значит, убийства — дело рук бродячего племени или кого-то из своих. Верить в последнее было трудно, да что там, просто невозможно, раз в городе цыгане… Тем более что причина для мести имелась. Она, как ни крути, была кровная и только у цыган.

Мысль о доморощенном потрошителе в городе отрицалась, и я тоже не чувствовал себя ее сторонником. В противном случае, если ты, хотя бы и нерешительно, даже мысленно, но высказываешь возможность непричастности чужаков к городским бедам, то мгновенно перестаешь быть своим в этом городе. Все подозревают цыган, следовательно, ты, как часть этого города, должен иметь аналогичные мысли. Желательно твердые.

Я прислушивался к себе и не мог назвать таковым полученный результат. Более того, я сомневался в правоте своих соседей. Ведь люди говорили о цыганах скверно только потому, что никто не хотел быть плохим в глазах знакомцев. Все жители города никак не могли ошибаться, считая цыган виновниками смерти мальчиков.

Если ты имел другие убеждения, то, конечно же, был не прав. Не могут все сразу быть глупцами, а ты — умницей. Школа и улица уверяли в обратном. Свой — значит, думай как все. В этом смысл нашего единения и счастья города, которому куда больше лет, чем любому из жителей.

Любая моя попытка подпереть предположение о вине цыган фактами или разрушить его ими успеха дома не находила. Родители, вероятно, сообразили, что их бытовые разговоры формируют мое ошибочное мнение, ведут меня к ложным умозаключениям. Они уходили от темы, разговаривали только о вещах, легко доступных мне или, наоборот, совершенно непонятных.

Например, об абсолютном зле — объекте решительно необъяснимом и далеком от меня. Мама придерживалась мнения, что оно существует, и опиралась на цунами и землетрясения, губительные для человечества. Отца эти разговоры раздражали, потому что неминуемо сводились к так не любимому им библейскому сюжету об обыденных проступках и наказаниях, явно не соответствующих тяжести их последствий. Его уверенность в отсутствии Бога была непоколебима и устойчива, как маяк. Даже всуе он ни разу — я, во всяком случае, такого не слышал — не произнес что-то из разряда «Господи» или «Боже мой».

Его позиция была проста и никаких монструозных доказательств, в отличие от маминой, не имела.

— В городе появился живодер, убивающий мальчиков семи-восьми лет. Вот и все. Если милиция хочет его найти, ей прежде необходимо учесть этот психологический сдвиг. Просто так ничего не происходит. Все всегда подчинено логике.

— В убийстве детей ты видишь логику? — спросила мама.

— Нельзя одной логикой объяснять поступки всех.

— Тогда почему почти все в городе уверены, что убийца среди цыган?

— Потому что мы как были стадом, так им и остались, — ответил отец. — Я говорю о логике маньяка, а не о принципе общего заблуждения. Твоя логика — родить и воспитать сына. Его — найти мальчика и убить.

Ох, лучше бы он этого не говорил… В условиях и без того усиленного режима наблюдения последующие несколько дней я не мог выйти из дома без сопровождения мамы. Впрочем, этого я не стеснялся. С некоторых пор все дети ходили по городу только в сопровождении родителей. В нашем местечке жил страх.

Испытывая его, я отправлялся на прогулки и покупал себе мороженое. Странная, необъяснимая сила тянула меня к территории, окруженной ротой солдат внутренних войск.

Около трех лет назад подарили мне книжку в твердой обложке с безобидным названием «Сказки народов Севера». Читать я тогда еще не умел, мог только рассматривать картинки, которыми щедро была снабжена книжка. Каждый раз, когда добирался до восемнадцатой страницы, я захлопывал ее и прятал в шкаф. Там было изображено существо, приводящее меня в ужас. Спросить у родителей я не решался. А вдруг они тоже испугаются?

Началась незримая борьба между мной и страхом, жившим в этой книге. Никто, а я в первую очередь, не мог объяснить, почему меня так тянуло к этой книге, причем именно в те часы, когда дома никого не было. Я хотел пережить свой страх один на один, уже в первую же минуту после того, как в замочной скважине переставал шуметь ключ, принадлежащий маме, уходящей на работу. Как только хлопала дверь подъезда, я медленно подходил к шкафу, открывал его, вынимал книжку и перелистывал страницы, поглядывая в правый нижний угол каждой из них. Я ждал, когда появится разворот перед картинкой, и заранее начинал бояться. Мне было очень неприятно, я ощущал ни с чем не сравнимый дискомфорт, но все равно цеплял пальцами страничку и переворачивал ее.

Оскаленное, ощетинившееся чудовище снова встречало меня диким взглядом, жуткой пастью с огромными желтыми зубами, бурой всклокоченной шерстью и пеной на брылах. Художник определенно старался. Я ни разу не видел такого зверя ни по телевизору, ни в других книгах. Может, живописец был не ахти, или же я еще не мог узнать в этом звере какое-то животное, известное мне. Как бы то ни было, восемнадцатая страница книги всегда была для меня последней. Страх легче принять, чем объяснить и уничтожить. Не забудьте, что мне тогда не исполнилось и пяти лет.

Понемногу я стал привыкать к чудовищу. Каждый день любопытство и страх заставляли меня вынимать книгу из шкафа. Я добирался до семнадцатой страницы и быстро ее переворачивал. Неприятное чувство тут же заливало меня, заполняло до самых краев. С упрямством, недостойным похвалы, я снова и снова возвращался к восемнадцатой странице этой книги.

Тогда я так и не победил свой страх. Все уладилось само собой. Я научился читать и узнал, что чудовище — это медведь, пронзенный копьями охотников. Страх ушел. Когда все стало на свои места, я потерял к нему всякий интерес. Страх, который можно объяснить, безобиден. Но это странное чувство непреодолимой тяги к чему-то пугающему так и осталось при мне.

Страх жил во мне и сегодня. Никакие запреты родителей не могли меня остановить. В городе умирали мальчики, народная молва указывала дорогу к цыганскому табору. Я оказывался у загороженной территории и рассматривал лица цыган. Я точно знал, что ни один из этих несчастных, потерявших свободу людей не причастен к убийствам. Мне была известна правда о сапогах! Но непреодолимая тяга к чему-то волнующему и отсутствие возможности посмотреть в лицо настоящего убийцы вновь и вновь возвращали меня к табору. Это я тоже объяснить не мог.

Мой страх не был мне понятен. Я цеплялся пальцами за колючую проволоку, которой был обнесен табор, сосредоточенно следил за цыганами и чего-то ждал. Я точно знал, что убийц среди них нет, но трепетал точно так же, как перед появлением восемнадцатой страницы своей книги. Что это? Желание соответствовать мнению людей, менее осведомленных, чем я? Стремление снова ощутить неприятное чувство? Как бы то ни было, я нарушал запреты и приходил к табору.

Так было и сегодня.

От костров снова доносился запах вареного мяса, женщины на непонятном языке покрикивали на детей. Два милиционера вели мимо меня цыгана. Послушно заложив руки за спину, он шел и затравленным взглядом смотрел себе под ноги. С пустого ящика из-под бутылок за этим наблюдал — если взгляд слепого старика можно назвать наблюдением — дед Пеша. Смоля трубочку, он моргал веками давно умерших глаз. Дым, который старик выпускал изо рта, смешивался с белой бородой. Мне подумалось, что она у него такая, потому что он выпустил много белого дыма.

— Что смотришь? — бросил ему один из милиционеров.

Не дождавшись никакой реакции, кроме взгляда бездонных, как небо, глаз, он угрожающе наклонился и повторил:

— Что смотришь, спрашиваю?

— Эй, зачем кричишь на старика! — крикнул кто-то из табора. — Оставь его, он слепой!

Милиционер тут же потерял всякий интерес к старику и переключился на задержанного:

— Пошевеливайся!

— Ходишь туда-сюда за этими скотами, ноги уже горят, — отозвался второй. — Мало их в уголовке прессуют. Надо пальцы в дверной проем и рот завязать. Пока не признается — не отпускать.

— Племя скверное. Твари, ни дома, ни родины. Шастают как волки, несчастья разносят как заразу. Эй, цыган! — В слове «цыган» милиционер сделал странное для меня ударение на «ы». — Резал детишек?

Побледнев от необходимости отвечать на такой вопрос, сгорбившись, ожидая чего угодно, да хотя бы и удара исподтишка, цыган продолжал идти молча. Лишь взгляд его, раскаленный докрасна, свидетельствовал о трепете, который он испытывал.

Я невольно подключился к этой процессии, следуя в десятке шагов левее.

— Резал же, вижу! — настаивал милиционер. — Ну да ничего, сейчас с тобой поговорят!..

Я знал, как «разговаривают» с цыганами из табора в райотделе. Отец рассказывал знакомому, не заметив меня, оказавшегося совсем рядом, что на первом этаже ни дня не проходит без криков. Там размещались инспекторы уголовного розыска и участковые. Сначала с задержанным просто разговаривали. Когда же дело доходило до вопроса об убийце, нормальное общение заканчивалось.

Уже не от отца, а на улице я слышал, будто цыганам, сидящим на стуле, пристегивали руки назад наручниками, а на голову надевали противогаз. Шланг закрывали ладонью, и воздух переставал поступать в маску. Цыгане задыхались. Некоторые падали без сознания, но никто из них не признавался в убийствах. Оттого милиционеры были злы и взвинчены до предела. Смерть находила мальчиков с завидным постоянством, но следствием не было угадано ни единой буквы в имени убийцы.

Я машинально рванул в сторону, когда цыган оттолкнул одного из милиционеров, и бросился бежать.

— Я же говорил!.. — вскричал другой, тот самый, который ошибся с ударением. — Я же предупреждал, что браслеты нужно было надевать!..

Эти выкрики звучали уже на бегу. Оказавшись без конвоя, цыган бросился вдоль окраины города. Расстегивая кобуры, сержанты бежали за ним.

«Куда он бежит? — пронеслось в моей голове. — Там кочегарка, сараи и загоны для кур».

По части бега я превосходил цыгана и погоню и теперь даже сдерживал себя, чтобы не обогнать всех их.

Понятно, что ориентироваться среди строений цыган не мог. Милиционеры тоже плохо знали эти места. Добежав до поворота дороги, они сбавили ход и стали осматриваться.

А чего тут глядеть? Цыган бежит в тупик. Если он не перепрыгнет через забор и не юркнет между загонов для кур — ему крышка!

Оставив сержантов позади и сиганув через забор, я теперь мчался с другой стороны и видел, как в редких просветах между штакетин мелькала синяя рубаха цыгана. Если он продолжит путь, то упрется в стену кочегарки. А там — каменный капкан. Сначала он забежит во двор и только потом поймет, что стены высоки, а дорога обратно приведет его прямо в руки преследователей.

Я сунул в рот указательный палец и коротко свистнул. Я всегда завидовал Сашке по этой части. То ли зубы у меня расположены не так, как у него, то ли язык неправильно вырос, но он свистел, закладывая два пальца. Когда это делал я, из меня выходило лишь змеиное шипение.

Цыган обернулся на свист, и я увидел его глаза. В них, как вода в потревоженном аквариуме, колыхался ужас.

Я махнул ему рукой. Оглянувшись и присев, он мгновение подумал и перепрыгнул через забор.

Дальше говорить было не о чем. Я мчался к курятникам, он, отмахиваясь от мешавших веток, торопился за мной.

— Мальчик!.. — задыхаясь, давил цыган из себя на бегу. — Не выдавай меня, мальчик!..

Я и не думал это делать, знал, кто убил Олежку и других детей.

Это был двор трехэтажного дома, самого высокого в нашем городе. Свободного места немного, оно закрыто со всех сторон, поэтому жильцам разрешили держать кур. Не раздумывая долго, те отгрохали нечто вроде общежития для своих пернатых питомцев, очень похожее на школьную голубятню. Загоны для кур располагались в два этажа.

Мы с Сашкой часто заглядывали сюда. Почувствовав голод, но чаще ради озорства, мы иногда бесшумно отдирали доски от загонов и просовывали руки в курятники с тыльной стороны. Набрав яиц, мы уходили в лес через дорогу, там разводили костер и жарили добычу в большой консервной банке. Этот вкус яиц, поджаренных без соли, вызывал у нас глубокое удовлетворение. Мы ощущали себя покорителями Клондайка и дикарями. Без этого жизнь наша, конечно, была бы бессмысленной и серой. Впрочем, глубокое удовлетворение мы испытывали от всего, что делали.

Главное, не испугать кур. Они хуже собак. Начнется такое кудахтанье, что слышно будет на другом конце города. Сбавив шаг, я приложил палец к губам и повернулся к цыгану. Он тяжело дышал, его рубаха насквозь промокла от пота и теперь блестела на солнце как елочная игрушка.

«Да, бегун из него фиговый», — подумал я, осторожно ступая в глубину курятника.

Я знал, где баптисты Мироновы хранят свою картошку. Огромный, мне по грудь, ящик из некрашеных досок располагался у задней стены курятника. Он всегда закрыт на амбарный замок, но баптисту Миронову не мешало бы быть умнее, чем он себя считал. Вместо того чтобы заставлять своих детей каждый раз молиться кому-то перед едой, ему не мешало бы проверить скобы, на которых держался тот огромный замок. Если бы он это сделал, то, вероятно, испытал бы немалое беспокойство.

Впрочем, баптист мог и не заметить пропаж. Ведь мы с Сашкой много оттуда не брали. Нам хватало четырех картофелин, которые мы пекли. Да и картошки на огородах каждый год бывало столько, что можно было засыпать ею любой погреб в городе по самое творило. Ее хватало как минимум до середины следующего лета.

Копать было еще рано, люди доедали прошлогодний урожай. Из этого я и заключил, что ящик Миронова полным быть не может.

Расшатав и вынув нижнюю скобу вместе с гвоздями, я поднял тяжелую крышку, шмыгнул носом и сказал:

— Сюда.

Не раздумывая, цыган залез в полупустой ящик.

Я уже закрывал его, когда он взмолился:

— Только не выдавай меня, мальчик!.. Я никого не убивал!.. У меня жена и двое детей в таборе!..

— Не выдам, — пообещал я и оглянулся.

С минуты на минуту сержанты сообразят, что в мышеловку кочегарки цыган не попал, и найдут эту дорогу. Это значило, что появиться здесь, в глубине куриного общежития, они могут в любое время. Хоть прямо сейчас.

— Да не будет переводу твоему роду, — хрипя от тяжелого дыхания, произнес цыган непонятную мне фразу.

Вдруг он рванул что-то с шеи и протянул мне в щель между крышкой и ящиком. Я машинально схватил это, так же автоматически сунул в карман шорт, опустил крышку и вставил скобу на место.

Я уже выходил из глубины курятника, когда появились милиционеры.

— Ты видел цыгана? — прокричал один из них мне почти в ухо.

Не сомневаюсь, что беглец слышал этот разговор.

В ухе у меня звенело, внутри кипело необъяснимое бешенство. Подкреплялось оно, конечно, тем, что я знал — они ничего мне не сделают. Я встал на цыпочки. Сержант с надеждой в глазах склонился надо мной и подставил ухо.

— Да! — проорал я.

Милиционер отшатнулся, грязно выругался и стал пальцем чистить ухо.

— Где он? — спросил второй.

У обоих были пистолеты.

— Дай подержать, скажу.

— Вот мерзавец! — восхитился он и схватил меня за шиворот. — Говори, где цыган!

Так со мной в нашем городе никто не обращался.

Шатаясь в его руке, я проревел диким голосом:

— Я отцу скажу, он тебе голову оторвет!

— Какому отцу, сопляк?!

— Игорю Петровичу! — визжал я, болтаясь из стороны в сторону.

— Ты погоди, погоди, — сразу заторопился первый, отнимая меня у своего напарника. — Не надо так с детьми… Мальчик, твой папа известный человек, коммунист. Я тоже член партии. — Он расстегнул кобуру. — Ты должен помочь нам поймать преступника. На, подержи.

Он вынул из пистолета магазин, передернул затвор, и на пол курятника упал патрон. Пока я целился в козырек подъезда и ощущал всю прелесть тяжести оружия, он искал патрон в пыли. Нашел и тут же отобрал у меня пистолет.

— Ну? Где он?

— Вон туда побежал. — Я показал на угол трехэтажного дома.

Милиционеры ринулись туда, стуча каблуками тяжелых ботинок.

Как можно жить в городе, работать в милиции и не знать каждый двор? Ну, выбегут они сейчас на улицу Революции и окажутся в парке. Давайте! Там есть где поискать.

Я вернулся к ящику и несколько раз стукнул по нему.

— Спасибо, мальчик, — послышался внутри глухой голос. — Живи сто лет на радость отцу Игорю Петровичу.

— Вечером сюда за картошкой придут, — сообщил я.

— Я понял, дорогой, понял. Уходи и ты, а то недоброе заподозрят.

Я шел по улице к дому, и меня переполняло странное чувство. Оно жило во мне в тот день, когда я совершил настоящий подвиг, прогнал злых кобелей от дома Дины, моей одноклассницы. Позже в тот день мы с отцом шли по улице, держали руки в карманах и говорили о чем-то неважном. Не помню уже…

Сплюнув через губу, я сунул руки в карманы, чтобы придать своим ощущениям еще более достоверный вид. Ладонь сразу наткнулась на что-то необычное. Я вспомнил о подарке цыгана, потянул и почувствовал его тяжесть и бесконечность. Я вытягивал подарок из шорт, и не было ему конца и края. Длинная цепочка. Вот, наконец, освободившись, из прорехи кармана вывалился крест.

Крест на цепочке. Зачем он мне?

Оказавшись дома, я некоторое время раздумывал, как поступить.

Потом я подошел к отцу, который варил, судя по запаху, гречневую кашу, и сказал:

— Смотри-ка, что я на улице нашел!

Я вытянул из кармана подарок цыгана. Отец окинул меня тревожным взглядом и принял «находку» в руку.

— Где нашел?

— На улице.

— Я уже слышал это. Но улица в твоем понимании — это все, что лежит за порогом этой квартиры. — Он присел передо мной. — Где именно ты нашел?

— У магазина, — соврал я, чувствуя, что пускаюсь во все тяжкие.

Отец перевернул крест и стал что-то высматривать на нем. Потом он с той же внимательностью исследовал застежку, близко поднеся ее к глазам.

— Девятьсот девяносто девятая проба. Такое золото носят только цыгане.

Я поднял голову и наткнулся на его взгляд.

— Но я еще ни разу не слышал, чтобы цыгане теряли золото, — уверенно произнес он. — Особенно с шеи при исправной застежке. Они его обычно находят.

Я пожал плечами. Понятно, что очень странно выглядят восьмилетние мальчики, вынимающие золотые украшения из своих карманов. Но уверенность в том, что двадцатью минутами раньше я сделал хорошее дело, не покидала меня. Такие вот мои ощущения не всегда совпадали с отцовскими. Впервые в жизни я оказался по ту сторону от него, склонившись ко лжи.

Он поднялся и убрал кастрюлю с плиты.

— Пошли.

— Куда? — испугался я.

— К цыганам.

— Зачем?!

Он уже подталкивал меня к двери.

— Вернем золото владельцу.

— Но владелец… — начал я и осекся. — Все говорят, что цыгане обманывают! Любой скажет, что крест его!

Он вывел меня на площадку и запер дверь.

— Обманывают не только цыгане.

Это точно…

Мы приближались к огороженному табору. Во мне трепыхалась надежда на то, что отца не пустят внутрь, но вскоре она растаяла. Отец переговорил о чем-то с капитаном милиции, курящим рядом с войсковым офицером. Четыре звездочки, я знал, что это капитан. Потом они вместе вошли в табор. Вцепившись руками в колючую проволоку и онемев от напряжения, я стал ждать, чем это закончится.

Появление отца в резервации вызвало у цыган немалый интерес. Многие из них бросили дела и приблизились к нему.

«Они любопытны, как щенки», — заглушая удары сердца, подумал я.

— Мой сын нашел это на улице. — Отец взял цепочку за конец, и крест закачался в воздухе. — Никто из вас не терял это украшение?

Выронив закопченный чайник, одна из женщин медленно подошла к отцу, подняла на ладони крест, осмотрела цепь.

— Это Хармана, — проговорила она и оглянулась. — Это Хармана! Они час назад увели его! — Из ее уст вместе с волнами рыданий потекла река непонятных мне слов.

От толпы отделился цыган с вислыми седыми усами, взлохмаченной белой головой и бакенбардами до подбородка.

Он подошел к женщине, обнял ее за плечи и сказал отцу и капитану:

— Два милиционера увели Хармана для допроса. Эта женщина — его жена. Хармана до сих пор нет. Она боится, что милиционеры убили его.

— Что за глупости? — возмутился капитан.

— Крест Хармана. Я тоже узнал эту вещь, — сказал цыган. — Ему подарил его тесть в тот день, когда Талэйта родила Романа. — Он мягко похлопал рыдающую женщину по плечу и пояснил: — Ее зовут Талэйта.

Капитан снял с брючного ремня рацию и спросил:

— Макеев, цыгана в дежурку приводили?

— Цыган сбежал, товарищ капитан! — послышался ответ. — Лудницкий и Иванов его ищут. Я уже отправил на подмогу двоих участковых…

Капитан посмотрел на седого цыгана и заявил:

— Сбежал ваш красавец Харман!

— Коли у ром шукар, то ром сарэ деса!.. — прокричал кто-то из толпы.

— Что он сейчас сказал? — взвился офицер, озираясь.

— Не кричи, — попросил дед Пеша, сидя на ящике из-под бутылок и вдавливая пальцем табак в трубку. — Он сказал, что если к цыгану по-хорошему, то и цыган всей душой. А если честного человека как собаку на цепи по городу водить, то кому же это понравится?

— А вы не знаете, зачем убегать от милиции честному человеку? — Капитан догадался, что среди цыган истину искать бессмысленно, и вдруг повернулся к моему отцу.

Цепочка была тем единственным, что связывало меня, то есть в данном случае — отца, с побегом. При такой скудости версий хороша любая из них.

— Вы точно не знаете, где беглец?

Отец лишь презрительно посмотрел на него.

— Нет, ну вдруг… — сбросил обороты милиционер.

— Капитан! — сыграв желваками, заговорил мой отец. — Страшно извиняюсь, но я всего лишь учитель. Извиняюсь за то, что плохо воспитываю чужих детей, возможно, недостаточно хорошо контролирую и своего сына. Наверное, это от недостатка моего собственного воспитания. А потому задавайте такие вопросы вашим Лудницкому и Иванову.

Поняв, в чем дело, женщина зашлась в истерике и начала рвать на себе волосы. Глаза у меня округлились от изумления, и я открыл рот.

Отец протянул крест седовласому цыгану.

— Как найдется ваш Харман, верните ему. — Он развернулся и вышел из табора.

— Вы забиваете наших людей в милиции! — громко произнес цыган. — Вы делаете все, чтобы уничтожить нас! Почему мы в таком случае не должны стараться этого избежать?!

— Молчать! — рявкнул капитан. — Разошлись и затихли все!..

Один из солдат наотмашь врезал прикладом автомата в грудь цыгану, стоявшему рядом с ним. Тот сложился пополам, поджал колени и рухнул в пыль. Я знаю, как это больно. Словно кто-то заколачивает тебя досками, а перед глазами плывут, множась, фиолетовые круги…

— Прекратите немедленно! — белея от гнева, крикнул отец.

— А вот это вас уже не касается, — вяло огрызнулся капитан. — Поддержание порядка на этой территории вверено мне. Я и буду решать, как это делать. — Подумав и решив, что долгий взгляд отца ему в лицо не есть понимание, он добавил: — Любой из этих людей может всадить нож в спину мне или кому-то из солдат. Предупреждение таких намерений — моя обязанность.

— Выглядеть логиком приятнее, чем подонком, верно?

Я не услышал из уст отца ни одного ругательного слова, только за «логика» не был уверен, но лицо капитана вдруг посерело от злобы.

Он велел отцу выйти из лагеря и прикрикнул на своих:

— Что непонятно? Я сказал развести всех!..

Цыгане ответили ему мешаниной из разных языков, но все-таки разошлись без помощи солдат. Я видел, как седой цыган повел безутешную женщину к кибитке.

Мы направились домой.

Бредя рядом с отцом, я осторожно заглядывал ему в лицо. Оно было смято, отец выглядел уставшим точно так же, как после самых тяжелых соревнований.

— Мы сделали хорошее дело, да? — промямлил я, чтобы его подбодрить.

Отец промолчал, погруженный в свои мысли. Я впервые в жизни солгал ему, не моргнув и глазом, а он сделал вид, что не заметил этого.

Дома мы наелись гречневой кашей и выпили по два стакана молока. Я ел через силу, желая доставить этим удовольствие отцу. Но он, кажется, и этого не заметил. Как и того, что вскоре мы оказались перед телевизором. Все как прежде. Я слева на диване, отец обнимал меня за плечи своей левой рукой.

Да, все как прежде за исключением одного: мы были несчастны. После ухода мамы отец сильно изменился. Он подолгу молчал и не сразу слышал, о чем я его спрашивал. Вечер дома начинался с того, что я чувствовал комок в горле. Но не я один мучился. Страдания отца были безграничны. Чтобы не нарушить состояние равновесия в нашем опустошенном доме, он никогда этого не демонстрировал и оттого страдал еще сильнее. Я знал, что если не заплакать сразу, а носить тяжесть в себе, она накапливается и начинает раздирать горло изнутри. С этим ощущением, стараясь выглядеть крепко, отец и жил. Но я все видел. Отец мог скрыть от посторонних глаз сами страдания, но не цену, которую платил за это.

Как же все изменилось! Я уже сомневался в том, мы ли это с отцом были рядом.

— Как у тебя оказалась цепь с крестом? — после долгого молчания спросил он.

— Нечаянно, — подождав, ответил я.

— Почему у меня нечаянно золото не оказывается?

Крепясь, чтобы не заплакать — не оттого, что заставил себя говорить правду, а оттого, что место справа пустовало, — я тихо забормотал:

— Я спрятал цыгана в ящик для картошки в курятнике у Мироновых. Он сунул мне это в руку, а я не глядя положил в карман.

Отец покачал головой, и я почувствовал, как его пальцы мягко сдавили мое худое плечо.

— Я поступил плохо, папа?

— Ты поступил так, как подсказало твое сердце. Я горжусь тобой, но никогда больше меня не обманывай. Слышишь, никогда!

— Да, папа.

Он поцеловал меня в затылок и посмотрел в окно.

Там тонкой алой полоской разгорался костер заката. Над ним поднимались бледно-оранжевые отсветы. Чем выше поднимал я взгляд, тем темнее становилось небо.

«Как моя жизнь», — подумал я, забыв, что мне восемь лет.

Ветер шевельнул занавески в настежь распахнутых окнах. Я вдохнул запах города, хлеба и хвои. Я еще долго смотрел в окно, не позволяя отцу разглядеть слезы в моих глазах. Они не скатывались и не впитывались, как случалось раньше. Я боялся поднять руку, чтобы их стереть.