Артур вернулся за столик издалека, из сгустка прошлого, не разбавленного суетой прожитых лет, и нашел меня глазами. Он покачал головой, и только теперь я рассмотрел два маленьких стежка, которыми был прихвачен бездонный мир его воспоминаний — два белых волоса, едва заметных в рыжей прическе. Могу ли я сказать, что он был несчастен в своем прошлом? Нет, не могу, наверное.

— Знаете, у меня мерзнут в дождь руки. — Он стал медленно тереть ладони, как если бы превращал в пыль пепел сгоревшего письма. — Словно прошел по улице в сорокаградусный мороз… Меня это беспокоит, но только до тех пор, пока они не согреются. — Он сделал паузу, чтобы вернуться в тему. — Вот, вы знаете, я не могу привыкнуть к этой истории, хотя приключилась она давным-давно и великое множество раз всплывала в моей памяти. Я начинаю дрожать сразу, как вспомню о злосчастной морковке. Что же происходит? Почему мне, мальчику, которому с первых дней жизни вдалбливали, что брать чужое нехорошо, стало пронзительно плохо от потери?

— В чем же противоречие? — искренне удивился я. — Почему вам не поражаться тому, что так дерзко наступило на вашу пусть несовершенную, но мораль?

Артур шевельнул бровями.

— Но разве не я крал из чужих курятников яйца и картошку у соседа Миронова, поступая так же? И ведь не для утоления голода брал, а ради забавы. Ведь я при этом тоже на чем-то основывался, да? Я даже знаю, на чем именно: никто не узнает. Ведь я сделаю это так, чтобы не бросалось в глаза. Если из изобилия чужого взять немного, то это не доставит никому страданий только потому, что об этом никто не узнает. Точно так же воруют из кармана государства. Так чем же я был удивлен?

Второй раз отвечать на этот вопрос я не стал.

— Силой и дерзостью, — вытолкнул из себя Артур. — Теми самыми, с которыми совершалось похищение морковки. Указанием на то, что обкрадываемый слаб и беспомощен. Цыганенок тоже ведь не мог быть рассудительным. Но так же, как и я, даже не подозревая о существовании гносеологии, он почувствовал глубоко внутри себя, что за ним стоит сила — мать. Вот это рассудительное спокойствие, с каким применялась ко мне сила человека, более слабого, чем я, меня и смяло. Что-то отравительное, липкое пристало и уже не отпустило. А ведь мы сами ненавидели цыган и презирали их еще и потому, что за нами была сила — солдаты, милиция. Да и без них было больше. Мы имели право быть дерзкими и сильными, смять и уничтожить… Неважно за что. Да хотя бы за то, что цыгане не мыты, за попрошайничество, за их нелепые одежды, за язык, похожий на собачий перелай. За то… Вы когда-нибудь видели, как лошадь затаскивают в «Жигули»?

— Куда? — Я опешил, почти обалдел.

— Если лошадь взять за язык плоскогубцами и потянуть на заднее сиденье «Жигулей», то она туда сама заберется. А чтобы не останавливали гаишники, на голову ей можно повязать платок. Так цыган и ехал, пока не остановили все-таки.

Я расхохотался.

— За это тоже можно уничтожать, — Артур не выглядел удовлетворенным, как смотрятся люди, чья шутка возымела успех.

Он был подавлен.

— Вряд ли кто из нас, считающих себя самым догадливым народом, управится так с лошадью.

Не выкурив и половины сигареты, он вмял ее в пепельницу. Расторопный бармен тут же появился у столика. Сначала он высыпал содержимое пепельницы в ведро, а после протер ее тряпкой. Нетрудно было догадаться, что число пепельниц здесь соответствовало количеству столиков и он не мог заменить ее чистой. Поэтому его навязчивая вежливость мешала нам куда больше непосредственности голодной собаки, которую этот тип прогнал прочь.

— Я не мог рассуждать так в восемь лет, — заговорил Артур, когда бармен оставил нас в сомнительном покое — до следующих двух окурков. — Но убеждение, закачанное в меня условиями жизни, исподволь навязывало мне подсознательное: я живу среди людей, способных к насилию в отношении друг друга. Так, значит, все дело в силе? Она ли была первопричиной моего потрясения? — спросил он и внимательно вгляделся в мои глаза.

— Сила — всегда квалифицирующий признак, — согласился я. — Даже в Уголовном кодексе сила есть отягчающее вину обстоятельство.

— Помню, как дядю Сашу избивал Галкин отец. Прежде него и жена дяди Саши колотила мужа. Скажите, почему я тогда протестовал, но не так мучительно, как потом, когда солдаты окружили цыган колючей проволокой?

— Сила коллективная всегда страшнее индивидуальной. Об этом тоже написано в Уголовном кодексе. Я согласен, когда за преступление, совершенное группой, суд назначает более тяжкое наказание. Это так логично, Артур…

Он посмотрел на меня как-то невнятно, а потом выдавил:

— Нет.

— Что — нет? — усомнился я. — Об этом не написано в кодексе?

— Написано. Солдаты обносили лагерь колючей проволокой, именно руководствуясь Уголовным кодексом. Так, во всяком случае, им было сообщено. Иначе чем же? Точно так же за колючую проволоку люди загонялись и раньше. Почему чужаков, которые живут не по нашим правилам, а по своим, опасным для нас не больше, чем собственные, нужно обносить колючей проволокой?.. Зачем их непременно бить? Потому что они не такие, как мы?

— Вы, как и ваш отец, выбираете не самые лучшие примеры для воспитания собеседников, — возразил я. — А скажите, Артур, что вас беспокоило больше — убийство мальчиков или гонения цыган? Быть может, ответ на ваш вопрос скрывается именно за этим?

— Вот мы и добрались, — удовлетворенно проговорил он и показал бармену на стол. — Стакан томатного сока. Да, теперь мы дошли до самого главного.

Он не желал выглядеть подлецом, но и выбирать резонерство ему сейчас тоже не хотелось. Я видел это ясно.

— Если бы не те убийства! Если бы я не видел тела своих друзей, развешанные на березах, не знал бы вернее верного, что не цыгане забрали их жизни. — Он слегка хрипел, произнося это. — Если бы не видел лица настоящего убийцы, то, быть может, и не рассуждал бы сейчас, а прятался за древними традициями своего великого народа и Уголовным кодексом, который разъясняет, что наказания без вины не бывает.

Я махнул рукой и заявил:

— Зачем размениваться на мелочи? Ведь поиск правды ведет вас верной дорогой, не так ли? А правда не национальна, оттенков субкультур она не имеет.

— А вы не ищете правду?

— Ищу, — заверил я. — Еще как. Я разыскиваю эту правду много лет. Однако эта дорога слишком уж длинная, или же она не туда ведет. Я больше склоняюсь к последнему.

Он поднял на меня красные от переутомления глаза.

— А ведь я нашел эту правду.

Мне оставалось только пожать плечами, а потом я услышал:

— Я нашел убийцу мальчишек.

Я предпринял все усилия, чтобы не среагировать на эту глупость, да так и остался сидеть недвижим, рассматривая пол.

— Когда? — только и спросил я.

— Который теперь час?

Я посмотрел на часы.

— Половина шестого.

— Значит, двенадцать часов назад.

Я оторвал от стола рюмку и с наслаждением выпил.

— Когда-нибудь мы себя уничтожим, — сказал он. — И будем бесконечно правы. Разумные существа, мы, люди, всегда добиваемся желаемого результата. Остановить нас могут только другие, точно такие же. Но как это сделать, если все заряжены на уничтожение? Мы убиваем друг друга на улице, и способам несть числа. Когда-нибудь нас окажется совсем мало. Уцелевшие будут дожидаться ночи, чтобы убить первыми… Так останется один. Остаток жизни он потратит на поиск второго, чтобы его убить. Ничто его не остановит. Когда же он растеряет последние силы в безутешных поисках и испустит дух, Бог отца Михаила, уставший ждать финала, исполнит то, ради чего вознесся. В закромах своих Господь накопил достаточно мучеников, чтобы нарядить их в белые одежды и начать свою бесконечную проповедь о добре и зле…

Артур закрыл глаза и принюхался к запахам чужого города. Он пропустил их в себя, попробовал на вкус, который не впечатлил его, и вернулся в разговор.

— Вы устали, Артур.

— Да, я очень устал. Потому что нахожусь в тупике, из которого нет выхода.

— Вы просто поддались слабости, убедили себя в том, что оказались в тупике, — возразил я. — Как и ваш отец когда-то. Простите… Что было дальше, Артур?

— События тем временем развивались стремительно, — услышал я.

Они разворачивались по круто взмывающей параболе, предсказуемо, и вдохновляли горожан.

Извечная война добра со злом никогда не закончится, потому что число предателей с той и другой стороны примерно равно.

Сапоги, обнаруженные в таборе, стали хотя и единственным, но неоспоримым доказательством причастности цыган к убийству мальчиков. Ходили слухи о какой-то экспертизе, которая подтвердила схожесть следов у берез, на которых висели мои замученные сверстники, с отпечатками подошв сапог, найденных у цыган. Во время снятия трупов с деревьев среди зевак ни одного цыгана замечено не было. Поэтому горожанами, равно и следствием, был сделан однозначный вывод: человек в дырявых сапогах бродил там до обнаружения тел.

Официальную версию принес домой отец.

— Эксперты ГУВД определили, что следы, оставленные сапогами, появились на сутки ранее всех прочих. То есть это дело ног убийцы.

Я запомнил эту фразу, долго думал, что хотел сказать отец, в конце концов понял: следы тех, кто не убийца, появлялись позже. Первым там ходил тот, кто закручивал на шее мальчиков колючую проволоку.

Для цыган настали черные дни. Их по-прежнему кормили и поили, но уже ничего не стоило кому-то из взрослых швырнуть внутрь табора обломок кирпича или палку. Солдаты на это не реагировали. Своим бездействием они полностью одобряли отношение к цыганам как к бешеным животным, запертым в клетке.

Понятно, что главным для следствия было установить хозяина сапог. Но в том бедламе и в условиях общей собственности, которые являлись одними из главных признаков табора, сделать это было почти невозможно. Каждые несколько часов под вой и протесты цыганок в табор входили несколько человек в милицейской форме и уводили одного-двух подозреваемых. Потом их возвращали точно так же, опять под конвоем. Откровенных следов побоев на лицах и открытых частях тела этих людей заметно не было, но по походке и выражению лиц было понятно, что там, куда их уводили для допросов, им приходилось несладко.

Допросы продолжались и день и ночь. Те из цыган, кто оставался в резервации, днем делали свои дела, негромко и тревожно переговаривались, а по ночам пели. Тихо, смиренно, словно прощаясь с этим миром.

Моя душа била в набат и рвалась на части. Я был единственным, кто знал правду о настоящем хозяине сапог и догадывался о причинах их появления в таборе. Но меня никто не хотел слушать. О горе! — даже отец относился к моим словам со снисходительным спокойствием. Он, взрослый человек, понимал болезненные фантазии ребенка, перенесшего душевный шок и телесную рану.

Рядом не было Галки, которая могла бы выслушать меня и поверить.

«Ее вообще больше не будет, — говорил я себе. — Пока я не найду ее в большом городе».

Но событие это представлялось мне весьма условным, не имеющим никакой связи с настоящим. Точно так я видел и себя в будущем — непременно сильным и здоровым, но с расплывчатыми чертами и неузнаваемым.

Сашку и его брата родители увезли в деревню к родственникам, от греха подальше, как сказал дядя Саша. Рядом не осталось никого, кто мог бы принять мою правду. А она была жестока: на моих глазах страдали люди, не имевшие к совершенным зверствам никакого отношения.

Мне ужаснее всего было понимать своим недоразвитым умом, что страдания этим людям причиняют не только потому, что где-то там, среди цыганского рванья, нашлись те самые злосчастные сапоги. Дело было даже не в суровых мерах, необходимость которых обусловливалась поиском убийцы, а в непринятии моей версии, могущей уберечь цыган от беды.

Ненависть обожгла горожан задолго до какой-то там экспертизы и обнаружения сапог. Мои соседи ненавидели цыган просто потому, что сами не были ими. В этом облаке пыли, принесенном издалека, как смерч, никто не услышал бы меня, если бы я даже кричал ему в ухо. Болтовня мальчика, и так почти постоянно живущего в больнице, а теперь еще и пострадавшего в аварии. Это с одной стороны. С другой — оторванная, болтающаяся на колючей проволоке рука цыганенка как причина кровной мести. Что убедительнее? Желание ребенка, ударившегося при аварии головой, отомстить водителю за смерть матери и бабушки, или сапоги, найденные в таборе. К чему следует относиться с большим доверием?

Но эти сапоги видел я! Я! И я знал, с чьих они ног!..

Вина бродячего племени была установлена задолго до того, как в табор полетел первый камень. Взрослым горожанам не нужна была правда — так думал я. Она заставила бы их понять, что убивал не тот, кто на тебя не похож, а тот, кто жил с тобой рядом. Такая правда противоречит общему настроению и губительна для мирного сосуществования. Над ней нужно думать, опираясь не на инстинкт, а на умозаключения. С этой правдой нужно отказываться от убеждений, признавать свою вину.

Когда эти мысли наваливались на меня всем скопом, я вспоминал шелест губ водителя трактора: «А я цыган ненавижу…»

В моей голове все спуталось. От постоянных тупиков, в которые я забирался, пытаясь понять происходящее вокруг меня, опять появились эти боли в затылке.

Так я снова оказался в больнице. Уже без слепой надежды увидеть маму, без веры в волшебное возвращение времени назад, без Галки и Сашки.

Не знаю, как именуется чувство, которое я испытывал к Галке, так внезапно появившейся, сказавшей такие важные для меня слова и так же неожиданно исчезнувшей. Это можно было бы назвать скукой по ней, но чувство оказалось сильнее. Наверное, это была тоска.

Тоскуя по ней, такой знакомой, пахнущей головокружительно, по девушке, с которой я, быть может, когда-нибудь встречусь, я пытался заглушить саднящую мое маленькое сердце боль по человеку, которого не увижу больше никогда, ни разу не почувствую ее родного запаха. Тоскуя по Галке, я тосковал по маме.

Меня выписали быстро, уже через два дня. А пока я лечился, за цыган принялись всерьез.