– Ну, что, ёк-макарёк, всё читаешь? Учёным хочешь быть? Наука… Нами, работягами, брезговать начнёшь, а? – надо мной склонилась весёлая, как всегда, морда Вити Мухомора. Кличка у него подходящая. За что она к нему прилепилась, не знаю – то ли за рыжую голову, то ли за большое, почти во всю щеку родимое пятно цвета красной меди, то ли ещё за что, но кличка к нему прикипела и припаялась так, что, думаю, он её за всю жизнь отодрать не сумеет. Может, Витьку прозвали так обидно eщe и за то, что он имел исключительную способность к ловле мух. Бывало, придёшь в обеденный перерыв в столовую, отстоишь приличную очередь, только примостишься, а Витька уже рядом с подносом подъезжает. Разложит тарелки и горстью так – чирк! – перед носом, и вот она, муха, как есть, в твоей тарелке плавает, облитая жиром, вся розовая от наваристого борща. Идти на кухню просить замену – только оскандалишься, а есть почти расхотелось. Ребята за это бить его не били, а обедать с ним вместе избегали. А я, по молодости, и на его кивок головой – мол, присаживайся, чего там, я ведь для тебя только место держу, – вздохнув, всегда садился рядом. Витя действовал безошибочно. Он видел, что рядом столы все заняты, а я на приглашение отказаться не сумею, неудобно – ещё деликатность от школьной парты оставалась, не всё выветрилось, хотя ветерок в голове погуливал. И вот, помявшись, я садился рядом с Мухомором, чтобы тут же получить в тарелку невесть откуда взявшуюся очередную жужжалку. В таких случаях я отодвигал тарелку, а мой сосед, вопросительно посмотрев на меня, спокойно доедал борщ, обозвав меня презрительно «интелигентиком и наукой». Мне ничего не оставалось, как приняться за второе, пока руки у Мухомора заняты.

Витя, оставив в милиции права на вождение автомобиля, работал у нас в бригаде подсобником, на подхвате, как говорил бригадир. После шофёрских непременных шабашек здесь ему было скучновато, и он, доставив на объект кислород, металл, пропан, разные заготовки и метизы, обычно примащивался в бытовке на ящиках, прикрытых всякой рухлядью, возле раскоряченного «козла» с пылающей нихромовой спиралью и подрёмывал, посасывая вечную «беломорину». Жил он со мной в одной комнате, и по-своему уважал – за мою, по сравнению с ним, начитанность.

Меня в бригаде, как самого грамотного, ставили всегда на разметку заготовок. Работа, надо сказать, муторная – перенести все размеры деталей с чертежа на металл, и напарафиненным мелом, не боящимся воды и дождя, вычертить детали в натуральную величину. Не дай Бог ошибиться! Да если таких деталей штук пятьдесят-шестьдесят, а то и сотня, да загробишь металл… От бригады в лучшем случае получишь по шее, а в худшем – стоимость металла могут вычислить из твоей зарплаты, которую и без этого тянешь, как резину, до конца месяца, и не всегда дотягиваешь.

Работа, что ни говори, препаскуднейшая. Особенно зимой. В рукавицах ни метра, ни штангенциркуля руками не удержишь, а без рукавиц пальцы так скрючит, что ширинку по малой нужде не расстегнёшь, хоть зови кого. Придёшь, бывало, в бытовку, и за раскалённую спираль чуть ли не хватаешься. Ботинки не стащишь – носки к подошвам примерзают. Ноги в отрубе, задубели, а Витя Мухомор лежит-полёживает, да зубы скалит, «Ну, как, – говорит, – «Наука», – это он меня всегда так называет в хорошем настроении, – когда стоит мороз трескучий, стоит ли член на всякий случай?» Я посылал его в сакраментальное место, состоящее из пяти букв, но Мухомор на меня за это не обижался, только всегда говорил, что там хорошо, как в бане – тепло и сыро.

Со мной и Витей Мухомором в одной комнате жил ещё Иван Поддубный, по первой кличке «Бурлак», коренной волжанин, бывший капитан речного флота. Фуражка с крабом – это всё, что осталось от его прежней жизни. Посадив по пьяни пароход на мель, он сбежал от ответственности и осел у нас на стройке, забыв в управлении Речного Флота свою трудовую книжку. Делать он ничего не умел, а силёнки были о-го-го какие! Вот его и взяли бетонщиком, лопату он держал хорошо. Работа бетонщиком – одна грабиловка. С вибратором так натаскаешься, что потом руки долго ходуном ходят. Еда нужна калорийная, а денег обычно хватало на щи из костного бульона, да на гарнир. Кабы не пить, доставало бы и на мясо в щах, и на котлету. Но это – кабы не пить…

Иван Поддубный был человек многоопытный, прошедший вдоль и поперёк школу жизни. Обычно с получки он, пока был трезв, приобретал несколько бутылок рыбьего жира, который в то время шёл за бесценок в любой аптеке. Водку пил, не оглядываясь на завтра, а рыбий жир берег до случая. Когда кончались деньги даже на макароны, он подпитывался рыбьим жиром. Бывало, встанет с утра, брухнётся нечёсаной головой, схватит одной рукой себя за волосы, а другой – за рыбий жир. Мучительно скосоротится, сделает тройку глотков – вот и позавтракал, вот и ничего, вот и работать можно. Бурлак знал, что делал…

Такие были мои первые учителя-наставники, которых я никогда не забуду.

В то время я учился в вечернем техникуме, прилежания особенного не было, но время занято, что спасало меня от почти ежедневных пьянок. Но слаб человек перед соблазном!

Сегодня мне почему-то в техникум идти не захотелось – в такую погоду хозяин собак не выгоняет, и я, отложив в сторону учебник, уставился на Витю Мухомора, гадая, куда это он так вырядился? Бурлак в это время смазывал рыбьим жиром рабочие – на толстой антивибрационной подошве, других не было, – ботинки, тоже готовясь в культпоход.

И Мухомор и Бурлак были трезвыми и голодными – значит, опять пойдут к торфушкам, так они называли женщин на кирпичном заводе, которые могли покормить и обиходить всего за один щипок любого неприкаянного холостяка.

«Торфушки» – распространённое в то время название всех женщин и девчат, которые были либо завербованы, либо по комсомольским путёвкам, что, в общем-то, одно и то же, прибывших в город на тяжёлые условия труда в основном из сельской местности. Тогда только так и можно было вырваться из колхозного ярма, получив паспорт. Значит, в колхозной круговерти ещё хуже, чем грабиловка подсобниками на стройках, на дорожных участках, на торфяных разработках и лесоповале. Там какие-то деньги, но платили.

Перемещённые, если можно так назвать, женщины, были в основном или разведёнки, или девицы-оторвы, которые, вздохнув свободы, без родительского глаза готовы были возместить потерянные возможности деревенской юности, где каждая на виду, и надо во что бы то ни стало блюсти себя и, если уж под кого лечь, то непременно после соответствующей расписки в сельсовете. Хотя и тогда было всякое…

Торфушки, куда собрались мои старшие товарищи, жили там же, прямо на кирпичном заводе, где и работали, в длинном сарае для сушки кирпича, наскоро переделанном в жилой барак с отсеками на четыре-пять человек. В каждом отсеке стояла печь, прожорливая и бокастая, которую девчата кормили дармовым углём, взятым здесь же, у печей обжига.

Кирпичный завод от нашего общежития располагался километра за полтора, если идти по железнодорожному пути, проложенному для промышленных перевозок. Стоял февраль месяц, самый метельный месяц зимы, и сегодняшний вечер был соответствующий. Ошмётки снега глухо ударялись в стекло и шумно сползали, подтаявшие и обессиленные. Идти куда-то в такую погоду, чтобы похлебать щей, хотя и мой желудок требовал насыщения, не хотелось, и я, отвернувшись к стене, молча разглядывая винные разводы на побелке.

Это всё Бурлак. Затеяв ссору с Мухомором, запустил в него бутылкой. Мухомор увернулся, а бутылка с остатками вермута врезалась в стену, плеснув брызгами стекла мне на спину, когда я молча но с волнением ждал, чем кончится ссора. Мухомор в ответ протянул Бурлаку сигарету, и тот сразу обмяк, успокоился, послав меня гонцом в магазин за очередной поллитрой.

Мировую с ними пришлось пить и мне, как свидетелю.

– Эх, Наука ты, Наука, п…да тебя родила, а не мама! Вот коптишь ты на свете семнадцать лет, а бабу ни разу…, – тут Мухомор сделал соответствующий жест, оформив его известными словами.

– Отчаль от него! Не трогай парня! – Бурлак разогнулся, кончив протирать ботинки, поставил бутылку с рыбьим жиром на подоконник и повесил полотенце на спинку кровати.

– Иван, Лялькин Жбан, снова загремел в отсидку, а какого – бабе одной маяться? И стосковалась, поди, по скоромному-то. Живая душа, – Витя Мухомор стал стягивать с меня одеяло. – Давай возьмём Науку, нюх наведём, чтобы он, кутак, бабу за километр чуял, а?

Что имел в виду Мухомор под словом «кутак», я не знал, и совсем не знал, что на этот выпад ответить? Хотя года два назад один интересный случай по этому поводу имел место. Дело было летом, в каникулы, когда каждый школьник чувствует себя вольным и отвязанным. Все мои друзья в это время ночевали по сараям, чердакам, или просто так, под звёздным небом. Я тоже норовил проводить летние ночи вне дома. На жухлом прошлогоднем сене валялся мехом наружу старый отцовский полушубок, который и служил мне постелью. Под голову годилась и телогрейка. Спать приходилось мало, зато сон был здоровым и крепким, Разбудить – стоило больших трудов, а дел летом в деревне всегда по горло.

Преимущества ночёвки без родительского глаза очевидны – ночь вся твоя. И ночь была наша. Обшаривались, хотя тогда ещё немногочисленные, но урожайные, сады, грядки и огороды, курился табачок, жглись костры…

А девочки тоже ночевали на прошлогоднем сене, на воздухе, под лунным тревожным светом.

А лунными ночами, да под соловьиный свист разве усидишь, разве удержится на отцовском кожушке, когда тебе 15–16 лет, груди выше маминых, а ножки просят ласковых услад и всё, связанное с этим. Как говориться, залётки в самом соку, – действуй!

Некоторые мои ровесники в этом деле уже преуспевали, а меня робость ещё одолевала, стеснительный был – как теперь говорят, недоразвитый. Я девочек в сарай не водил, но они моими услугами пользовались, а кое-кто даже злоупотреблял.

В моей сговорчивости особенно нуждалась одна, юная и красивая, не по годам развитая одноклассница, та, за которой тянулся шлейф всевозможных любовных приключений. В кровь разбивая носы друг другу, не раз сходились из-за неё наши бондарские парни. Боясь строгого отца, моя подруга после ночных бдений украдкой пробиралась домой, и, чтобы не стучать в дверь, просила меня ждать её возвращения. Тогда я должен осторожно перелезть через высокий забор (спрячь за высоким забором девчонку, выкраду вместе с забором…) и, отодвинув засов, открыть ей во двор калитку. Она бесшумно проскальзывала в щёлочку, шу-шу – уже на сеновале, уже спит, а я с чувством исполненного долга шёл к себе, прокручивая в мозгу варианты любовных затей с той одноклассницей, хотя в действительности дальше рукопожатий у нас с ней не заходило. Какой ей прок от такого молокососа, каким был я. То ли дело мой сосед Петька Дрын! У того на каждой руке по десять пальцев, и все в деле, не считая того существенного, за которое он получил характерную кличку.

Дрын – курсант пехотного училища, ходил в красных погонах, в окантованной фуражке со звездой, видный парень с казённым будущим, любимец всех тёщ. Вот и увлеклась моя подруга на время Петькой. «Он целуется хорошо, и всегда взасос» – говорила она мне каждый раз, когда возвращалась под утро к себе домой.

И вот сижу я, значит, в кустах, жду назначенного часа, когда вернётся со свидания моя подружка, сунет холодные ладони мне под рубашку, согреется и – шмыг в калиточку, и дверь на задвижку – всё, как и было, чин-чинарём.

То ли в тот раз я задремал, то ли слишком задумался, но возвращение маленькой блудницы я прозевал. Стояла лунная ночь, набитая соловьями, под каждым кустом свой певун, свой горлодёр. Вот и я, чтобы не маячить перед домом и не вызывать у отца моей одноклассницы сомнений, уселся в тени, размышляя о девичьей чести и о той допустимой границы, которую могла соблюдать моя, непостоянная а своих связях, подружка.

Меня вывел из забытья характерный звук упругой струи, ударившей в землю. Повернувшись, я увидел, как подружка, присев на корточки, на самом лунном пятачке справляла малую нужду.

Я тихо и протяжно, как условлено, свистнул. Она быстро вспорхнула ночной бабочкой, мелькнув белым платьицем у меня перед глазами.

– Фу, какой противный! Нехорошо за девочками подглядывать – и она легонько шлёпнула меня ладошкой по щеке. – Стыдно, небось?

Я что-то торопливо стал говорить в своё оправдание – что, вот, заснул малость и ничего не видел.

Она крутанулась передо мной на пальчиках так, что подол платья взлетел белым венчиком, обнажая до самых трусиков её, ослепительные от лунного света, точёные ножки.

У меня всё поплыло перед глазами, как будто это я сам кружусь на лунном облачке соловьиной ночью.

– Ну, как я? – она по привычке сунула мне под рубаху ладони, на этот раз тёплые и мягкие.

– Видали мы и получше! – стараясь казаться как можно больше невозмутимым, ответил я.

– Ах ты, наглец! Да ты ещё и с девкой-то ни разу не целовался. Губошлёп! – она, вынув из-под рубашки одну руку, сверху вниз указательным пальцем провела по моим губам. – Тебя ещё учить надо, кавалер подворотный!

Она так, играючи, между прочим, высказала всю правду и своё отношение ко мне. Но почему-то выслушивать подобное оскорбление из её губ было совсем не обидно.

– Ну, иди, иди, открывай калитку, Казанова!

Я, примерившись к забору, подпрыгнул, уцепился руками за край доски, затем подтянулся, перебросил ногу – и вот я уже во дворе, где так хорошо пахнет парным молоком и коровьим навозом. Запахи, которые в деревне сопровождают каждого человека от самого рождения.

Я соскользнул на соломенную подстилку. Сто раз перелезал, и ничего, а тут – на тебе! Гвоздь распорол штанину почти до самого паха, ободрав кожу. Чертыхаясь про себя, я отодвинул засов и, прихрамывая, вышел через калитку снова на улицу.

Моя подруга почему-то идти домой не спешила. Увидев мою штанину, она так и присела рядом на корточки.

– Ой-ой-ой! Иди, пожалуйся, я тебя пожалею – её рука скользнул снизу вверх по моей ноге. Штанина была располосована почти надвое по самому шву. – Оцарапался бедненький! – она повернула ладонь к луне. Пальцы испачкались кровью.

Откуда-то из-за пазухи она достала надушенный платочек и стала промокать мою царапину:

– У кошки заболи, а у мальчика заживи. У кошки заболи, а у мальчика заживи, – тут же, наклонившись, прикоснулась губами к моей ранке, и трижды сплюнула рядом, в траву.

От её прикосновений со мной случился столбняк в прямом и переносном смысле слова. Так близко меня не трогала ни одна девочка даже в детском саду.

Почувствовав моё напряжение, она со вздохом поднялась с земли, ещё раз задев рукой мою обнажённую ногу, и – выше, как бы невзначай.

От сухости во рту я не мог выговорить ни слова.

Она стояла так близко, заглядывая мне в глаза, что я, кажется, слышал, как стучит её сердце, а может, это моё маленькое ребячье сердце, ещё не знавшее любовного трепета. Её дыхание было сладостным, я ощущал его на своих губах, не смея шевельнуться.

Моя подруга расстегнула блузку, из которой выпрыгнули – другое слово трудно подобрать – груди с тёмными пятнышками сосков. Молодая распутница наклонила мою голову и прижала к себе. Я зарылся в нежную, пахнущую чем-то неведомым, упругую девичью грудь. Я только мотал головой, не смея касаться её тела руками. Груди закрыли мне дыханье, забили нос, рот, гортань и сами лёгкие. Чтобы не задохнуться, я отпрянул от ночной подруги.

– Цы-ы! – она прижала палец к своим губам. – Я тебе за твою кровь ещё одну штучку дам потрогать. Только ты никому не рассказывай, ладно?

Она взяла одной рукой мою ладонь и подсунула под резинки трусиков. Упрямые волосы и влажная плоть между ними. Влажная и горячая плоть обволокла мои пальцы, слегка скользнув по ним. Мне стало по-настоящему страшно, как будто я вот-вот буду соучастником большого преступления, ограбления или убийства. Как будто стоишь на краю высокой крыши, и вниз смотреть – душа замирает, и взгляда не отведёшь.

Я со стоном вытащил руку и сразу нырнул за дом, в густую и чёрную тень. Сзади послышался короткий и задыхающийся смешок.

Я перевёл дыхание только у своего дома. Казалось, луна, как свидетель той сцены, вовсю хохочет надо мной, раздувая круглые щеки.

До самой осени, до школы я не мог с ней встречаться, и её дом обходил стороной, дурак губошлёпый. Стыдно. Больше двери я ей не открывал, хотя невыносимо хотелось повторить случившееся.

Теперь я уже не тот. Теперь перспектива оказаться с Лялькой, или с какой другой в одной постели меня воодушевила. Я об этом и сам не раз задумывался, а как осуществить – не знал.

– Гони за бутылкой! – видя мой заинтересованный взгляд, присоединился к Мухомору Бурлак. – Возьмём! Только ты ж у нас не подкачай, сразу полный ход не давай, а мало-помалу – и на фарватер выходи, где красный бакен на стрежне. Главное – не спеши. Как мы начнём, так и ты начинай. Понял?

Я обрадованно кивнул головой, рванув в магазин за водкой. Магазин был уже закрыт, но у сторожа, дяди Митрия, бывшего интеллигентного человека, учителя по образованию, отстранённого от работы за антипедагогическую деятельность, можно всегда отовариться, правда, с небольшой процентной надбавкой в зависимости от времени. «В пользу жертвам алкоголя» – всякий раз говорил он, опуская деньги в карман своего вечного, без износу, пастушьего плаща, с большим, как заплечный мешок, капюшоном, и накладными карманами. Только в зиму под плащ дядя Митрий надевал зелёный, военного времени, бушлат. Видать, бушлату тоже не было износа.

На мой условный стук – два коротких удара по стеклу – из магазина никто не отозвался, только в стекле, на затяжке, будто на ветру уголёк, отражённым светом качнулась цигарка. Я испуганно оглянулся назад. За спиной у меня, спокойно потягивая «козью ножку», топтался дядя Митрий.

– Ты кто? – спросил он коротко.

– Я твой шанс, – попытался сострить я.

– Не свисти! Шанс два раза не стучит.

– Ну, тогда ты мой шанс – подыграл я, протягивая сторожу деньги.

– Ночной тариф учёл?

Я утвердительно кивнул головой. Он молча, не считая, сунул деньги куда-то за пазуху, а из объёмистого накладного кармана вытащил заветную бутылку.

В комнате, видя тяжесть у меня в кармане, Бурлак стал молча выгребать окурки из помятой алюминиевой кружки, стаканы у нас не приживались. Но Мухомор был предусмотрительнее приятеля. После долгих препирательств Иван согласился с поводами товарища – взять эту бутылку водки с собой к девчатам. «На всякий случай. А вдруг там голяк» – сказал Витя.

На весёлое дело, которое меня ожидало, собраться – только подпоясаться.

На этот раз я, на всякий случай, под брюки, вместо семейных сатиновых трусов неопределённого цвета, натянул трикотажные плавки с голубым якорьком на шитом карманчике. Наслышавшись о разных нехороших болезнях, я, таясь от ребят, сунул в кармашек гибкое колечко презерватива.

Таким образом укомплектовавшись, я нырнул вслед за своими наставниками в метельную ночь, представляя себя опытным старым развратником на тропе порока.

Дорогу порядком занесло. Ветряные свеи снега грядками лежали поперёк нашего пути, и в мои полуботинки-корочки по самое некуда набилась ледяная крошка. Ноги сводило от холода, но они меня сами несли вперёд, – на весёлое дело идём!

Вот уже длинной чёрной палкой в небо упёрлась труба котельной кирпичного завода, где живут «торфушки». Вот из-за производственного блока показался жилой барак с жёлтыми огнями, зимними бабочками, которые, выпорхнув из окон, распластались тут же, на снежных завалах.

У меня вместо отчаянного порыва появились сомнения и лёгкая дрожь изнутри. Стали слабнуть ноги, будто я поднимался по маршевой лестнице на сороковую отметку, на самую верхотуру. Да и дышать стало трудней. Жарко. Я опустил поднятый от ветра воротник, и расстегнул пальто. Под мышками зашарил влажный и по-весеннему вязкий ветер. К оттепели, – подумалось мне.

Вот уже и крыльцо широкое, как дощатый настил на эстакаде. Поворачивать поздно, а впереди – обрыв. Яма.

Витя, оглянувшись, сунул бутылку в сугроб и запорошил снегом. «На похмелье, если повезёт!» – нервно хихикнул он. «Тоже дрейфит» – мелькнуло у меня в голове.

Бурлак сунул меня кулаком промеж лопаток, и мы очутились в «предбаннике» – длинном узком коридоре, по обе стороны которого, прошитые стёганкой, мерцали железными ручками двери. В потолке под проволочной решёткой матово светилась лампочка.

Немного подумав, Витя Мухомор потянул на себя третью по счету дверь слева. Тяжело вздохнув, как перед неизбежным злом, обитая остатками телогреек, дверь медленно отворилась.

Из дверного проёма вместе с паром клубами покатились запахи свежего борща, только что постиранного белья, сохнущих валенок, дешёвого, как в парикмахерской, одеколона. Но все эти запахи заглушал плотский утробный, от которого раздуваются ноздри и тяжелеет тело, женский здоровый запах, густой и приторный.

Витя с Бурлаком уверенно, я не очень, вошли в ярко освещённую комнату. По самому центру стоял круглый, совсем как у нас дома, стол, покрытый зелёной ряской скатерти, возле самой двери, направо, с трубой уходящей в потолок, в тупичке, игрушечным паровозиком на железных лапах стояла печь. На этом паровозике сверху, в ряд, один к одному головастые, как новобранцы, голенищами вниз прислонились друг к другу валенки казённой выделки. Над печью наискосок на бельевой верёвке висели всякие женские штучки.

За круглым столом, в байковом халате с большими отворотами, с полными белыми руками сидела женщина несколько старше и Бурлака, и Вити Мухомора, не говоря уже обо мне. Женщина что-то штопала, наклонившись под лампочкой без абажура над скатертью. Видимо, здесь нас не ждали. Я уж было повернул к выходу, но цепкая лапа Бурлака и его грозное: «Куда?» меня остановили.

– Наше вам с кисточкой! – шутовски, сняв шапку, поклонился Мухомор, – Ляля, а где же наши дамы? – кокетливо с укоризной в голосе продолжал он.

Кажется, Мухомор здесь был своим человеком.

– Проходите, мальчики. Проходите. – Женщина, сидевшая за столом, привстала, затем опять села.

Иван Поддубный, по первой кличке Бурлак, что-то буркнув, сопя, стал стаскивать свои антивибрационные ботинки.

На полу были постелены, вероятно, привезённые из деревни полосатые самотканые половички.

Действительно, нехорошо стоять вот так, чтобы с обуви стекала на эти разноцветные лоскутные дорожки талая вода.

Постучав ботинками, друг о друга, я тоже разулся.

Витя уже сидел за столом, не обращая внимания на то, что с его кирзовых сапог сползал мокрый снег, тут же превращаясь в воду.

Женщина, сидевшая за столом, сразу оживилась, озабоченность с лица сошла, лёгким румянцем покрылись щеки, глаза заблестели. Вряд ли она была старше Бурлака и Мухомора.

– Щас я за Зинкой и Тоськой сбегаю. Они в подсобке языки чешут, – молодо передёрнув плечами, поднялась она.

– И я с вами! И я с вами, – вихляясь, притирался сбоку Витя, выходя с ней из комнаты.

Мы с Бурлаком остались одни.

Я оглянулся. Вдоль стен под матерчатыми рисованными ковриками стояли три железных солдатских койки, заправленные одинаковыми кирпичного цвета жёсткими казёнными одеялами. Лебеди на ковриках были похожи на взбитые подушки. На одной кровати, положив перед собой лапы и склонив голову с бусинками глаз, с красным лоскутным языком и львиным загривком лежал чёрный пудель. Петельки шёлковых ниток очень походили на кудрявую собачью шерсть, хвост с кисточкой на конце победно задран, будто пудель вот-вот собирается спрыгнуть на пол.

Бурлак уже сидел за столом, по-хозяйски кивнув мне на кровать, мол, чего там, садись!

Табуретки были заняты – на одной стояло ведро с водой, на другой ёмкая алюминиевая кастрюля с черными подпалинами, а третья под Иваном.

Бурлак вальяжно покачивался, пробуя табурет на прочность. Я сел на краешек ближней кровати с тряпочным пуделем, теребя в руках шапку. От только что протопленной печки, от валенок и белья тянуло жильём и уютом.

Иван, убедившись в прочности табурета, встал, подошёл к двери, повесил на вбитый в стенку костыль свой флотский бушлат, сверху прицепил фуражку с крабом. С фуражкой он не расставался даже зимой.

Я последовая его примеру, уж очень в комнате душно.

Через несколько минут во главе с Витей Мухомором в дверь просунулись наши подруги.

– А, женишки пришли! – одна из девиц радостно обняла Бурлака, прыгнув ему на колени – А этот сынок, – она тыкнула меня пальцем. – Тоже скоромного захотел? У, какой кудрявенький! Губки не целованные.

Бурлак легонько ударил её по руке:

– Зинка, не торопи события. Он у нас ещё целочка, по теории – профессор, а вот практики никакой. От того и волосы на ладонях растут, что по ночам рукам волю даёт.

Я, обиженный намёками на свою несостоятельность, выбросил ладони вперёд. Все громко рассмеялись.

– А волосатая лапа – к деньгам! – откуда-то из-за печки выкрикнул в мою поддержку Мухомор. Он уже возился там со своей подругой, смахивая на пол всё, что плохо лежало.

– Антонина, не распускай руки, ведро опрокинешь, – урезонивала Витину забаву та, что сидела за шитьём, когда мы вошли.

Витя Мухомор шутливо защищался от нападавшей на него Антонины, или – по-простому – Тоськи, вытирая спиной побеленную стенку.

Все были при деле, только я и та женщина не знали, чем себя занять.

– Как тебя зовут? – она потеребила мягкой рукой мои волосы. – Что-то я тебя здесь никогда не видела?

Я назвал имя. Она протянула мне тёплую ладонь:

– Ольга. Зови Леля и не стесняйся, будь, как дома.

Её протянутая ладонь, моё резкое пожатие, Оля, Леля – всё это так не вязалось с обстановкой в комнате, с игривостью её обитателей, с нахальными мордами товарищей, что мне стало неловко, и я поднялся, как только Оля-Леля села ко мне на кровать.

Чтобы замять стеснение и не подать новый повод над собой посмеяться, я достал сигарету, не по делу матюкнувшись, закурил и цвиркнул сквозь зубы тонкую струю в направлении двери.

Я преднамеренно хамил, в надежде что возмущённые обитатели комнаты нас погонят в шею, и мне не придётся ломать себя.

Но никто не заметил моей возмутительной бравады отчаянья, только Оля-Леля подошла ко мне, погладила, как обиженного ребёнка, по голове, молча вытащила из губ сигарету и бросила в таз, стоящий у двери.

– Девочки! – обратилась она к товаркам. – Давайте мужиков покормим, они с пахоты вернулись. Трезвые – значит, голодные, – и пошла за печку греметь посудой.

Скоро на столе появилась нехитрая, но по-домашнему аппетитная снедь: ещё не остывшая картошка, баночные огурцы своего засола, откуда-то взявшаяся селёдка с луком. Витя Мухомор по-свойски, перегнувшись, дотянулся до подоконника и достал лежащий между рамами в промасленной бумаге шмат сала, который тут же, сползая с ножа, превращался в розоватую кудрявую стружку, видать, сало ещё хранило недавний морозец.

Витя любил резать ветчину не по-деревенски, большими ломтями, а легонько, вскользь, стряхивая с ножа тонкие, как бумага, листочки. Сало от этого становилось нежным, и само таяло во рту.

Две поллитровки поблёскивали жёлтыми бескозырками и как нельзя лучше, растапливали наши сердца. Стол, может, и не ахти какой, но баночка солёных грибов, перекочевавшая из тумбочки на стол, вписалась в него, как нельзя кстати, и завершила антураж, подчёркивая его законченность.

Нас уговаривать не пришлось. Придвинув стол поближе к кроватям, чтобы все могли сесть, мы с воодушевлением смотрели на руки Вити Мухомора.

Только Антонина, откинувшись на подушки, потянулась, прикрывая короткими белёсыми ресницами глаза. Большие и выпуклые, говорящие о проблеме со щитовидной железой, глаза до конца не прикрывались, сквозь щёлочки виднелись полоски белков. Так смотрят обычно с детства подслеповатые люди, всматриваясь в незнакомый предмет. Лицо Антонины сероватого цвета, усталое и невзрачное, какое бывает от неухоженности, забот и нездоровой пищи. Потянувшись, Витина подруга встряхнула головой, прогоняя какие-то нехорошие мысли, и снова, открыв глаза, прильнула к столу.

То ли из-за своих выпуклых глаз, то ли из-за одутловатого маленького круглого личика, она походила на удивлённого ребёнка, который что-то хочет понять, и никак не поймёт.

Уловив её настойчивый взгляд в мою сторону, я отвернулся, пытаясь прихватить вилкой убегающий с тарелки гриб.

Мухомор уже расстёгивал бутылку с присказкой: «Ручки зябнут, ножки зябнут. Не пора ли нам дерябнуть?» На что Бурлак сбоку пробубнил: «Ручки стынут, ножки стынут…» – но, не зная чем окончить фразу, замолчал. Все засмеялись. Даже Оля-Леля около моего плеча тихонько хихикнула в руку.

– За присутствующих дам! – Витя поставил бутылку на стол и поднял стакан.

Гранёные стаканы, налитые по пояс, сразу отяжелели и просили облегчения. Под банальный тост стаканы освободили.

Присутствующим дамам налили наравне с нами. Минута молчания, только лёгкое сопение и похрустывание огурчиками.

Картошка, присыпанная сольцой, скользкие в тягучей влаге грибочки на водку пришлись очень удачно. Чернёное серебро селёдочных спинок, в капельках росы бледно-розовые лепестки домашнего сала, опять же, присыпанная сольцой картошка, немедленно требовали повторного тоста.

Снова выпили за присутствующих дам.

Оля-Леля, сидящая со мной рядом, усилено подкармливала меня закусками: «Ешь, чего ты в жизни видел! Галчонок желторотый».

Её обидные слова меня задели за живое, и я, отложив вилку, сделал вид, что есть мне вовсе не хочется, и следовало бы выпить по-новой. Конечно, за последний год, как я уехал из дома постигать премудрости рабочей жизни, так сказать, авангарда, я ничего подобного в нашем общежитии и общепитовской столовой не ел, но, как говорится, ешь солому, а форсу не теряй.

И я держал форс, беззаботно поглядывая на окружающих, за что был потом здорово наказан. Мои товарищи не были столь гордыми, и споро стучали вилками, словно вколачивали гвозди, на время забыв о непочатой второй бутылке.

Сделали передышку.

Первым отвалился от стола Бурлак, придерживая за талию Зинаиду, девку крупную, мясистую лицом и телом. Танцуя пальцами, как по клавишам, Бурлак подбирался всё выше и выше, и вот уже его широкая ладонь успокоилась, придерживая растопыренными пальцами мягкую Зинаидину грудь, норовящую выскользнуть из-за отворота халата. Сквозь пушок над верхней губой девицы проступала испарина, глаза светились то ли от выпитой водки, то ли от безыскусной ласки ухажёра – не знаю, но ей было хорошо. Так хорошо, что она жмурилась, прислонившись щекой к Бурлаку, к его плечу, обтянутому ситцевой рубахой.

Тем временем Антонина, или Тоска, как называл её Витя Мухомор, взяла инициативу на себя, и, давая волю рукам, рылась у него под рубашкой, пытаясь найти потерянное. Её по-совиному круглое лицо ночной хищницы выражало охотничий азарт и довольствие. Если бы не круглая мордочка, я бы сравнил её с мышкующей лисицей, которая то, задрав хвост, встанет на задние лапки над полевой норкой, то отпрянет в сторону, делая безразличный вид, то прижмёт лапкой воображаемую добычу, то снова сунется в жухлую поросль, пытаясь добраться до полёвки.

Все были при деле, кроме меня и сидящей рядом со мной стареющей женщины, с ещё не увядшим лицом, но с глазами, в которых светилась глубинная осенняя синева.

Заниматься дальше закусками стало уже неприлично. В воздухе запах спиртного перебивал запахи мыла и перегоревшего угля. Самое время закурить. Я достал сигарету и, хотя у меня в кармане была зажигалка, потянулся к Мухомору за спичками, чтобы как-то отвлечь его от любовных забав и разрядить обстановку. Витя, матюгнувшись, только махнул рукой, предаваясь игрищу. Бурлак был занят капитально, и его тревожить не имело смысла, он мог и кулаком двинуть. Оля-Леля, ничуть не обидевшись на моё невнимание к себе, встала с кровати, нашарила за печкой спички, зажгла одну и медленно поднесла к моей сигарете. Мне ничего не оставалось, как глубоко затянуться. Что делать? Не лезть же целоваться к женщине, которая лет на десять родилась раньше меня, и которая вызывала лишь сочувствие за свою неустроенность. В то же время надо было что-то предпринимать.

Ещё не початая бутылка водки на столе могла вытащить меня из столь неприглядной и странной ситуации. Ни целоваться, ни тем более лезть за пазуху к Леле я не мог, чувствуя возрастной барьер и какую-то внутреннюю несовместимость. Чувствуя несостоятельность своего положения и с ужасом ожидая конца начала, я решил притвориться пьяницей, хотя было бы лучше и не пить.

– Ну, что, Ольга, как вас там по батюшке? Выпьем! – отправив щелчком сигарету в таз, я потянулся за бутылкой.

– Поперёк батьки не лезь! – угадав мой жест, оторвался от своей пассии Бурлак. – Ты забыл, как на Руси ведётся? Сначала свёкор нагребётся. А потом тому, кто старший в дому. Значит, опять ему.

Бурлак распоясал бутылку, и снова стаканы отяжелели. На этот раз выпили молча, каждый за себя, и снова, кроме меня с Ольгой, занялись извечным делом. Им было хорошо. Я опять потянулся за бутылкой, разлил остаток водки себе и соседке. Её раскрасневшееся лицо, осенние глаза и чуть приоткрытый рот взывали к справедливости. Подруги уже сомлели от ласк, позволяя делать с собой всё, что угодно.

Тоська, или, как звала её Ольга, Антонина, расстегнув лифчик, не обращая внимания на присутствующих, уже водила влажным соском по растрёпанным губам Мухомора. Витя блаженно улыбался, пытаясь прихватить сладкую клубничку, но сосок всё выскальзывал и выскальзывал, играя в поддавки. По всему было видно, что Тоска уже готова.

Бурлак, посадив Зинку на колени к себе лицом, придерживал лапищей её за спину, а другой что-то искал у неё под юбкой и никак не мог найти. Зинка, откинувшись назад, рассеянно рассматривала белёный потолок, незаметно ёрзая у Бурлака на ладони.

Всем было хорошо.

– Ольга, выпьем за то, чтобы им было ещё лучше! – я решил надраться. Меня от дальнейшей ночи могло спасти только это. Как говориться, пьяного Бог бережёт.

Оля-Леля подняла стакан, вздохнув, прикоснулась краешком стекла к моему, и залпом с размаха выпила. Я повторил её жест. Теперь водка шла по накатанной, закусывать не приходилось.

Соседка взяла у меня из кармана сигареты, вытащила одну, прикурила, затянулась и долго не выпускала дым из груди. Она явно нервничала и злилась на меня и на всю компанию, хотя и не показывала вида. Heобходимо что-то предпринять. Но что? Я не мог перешагнуть через порог допустимого. Как тогда, летом, в школьные годы. Ну, никак не мог! Перешагнуть – значит разделить свою жизнь пополам, и – прошлому не будет места. Стыдно. Надо непременно напиться.

Выскочив на улицу сбросить с себя оцепенение, я остановился у сугроба, где Витя Мухомор закидал снегом бутылку. Ветер плескал в меня ледяное крошево. После жаркой и душной комнаты, насыщенной запахами женского общежития, на улице дышалось вольно и хорошо. Так хорошо, что возвращаться в комнату не хотелось. Я не знал, как поступить с доставшейся мне женщиной – обнимать и целовать её я однозначно не мог. Не мог даже представить, как стал бы это делать. Это всё равно, как прыгнуть с карниза вниз – то ли ничего, а то ли ноги переломаешь. Нет, не могу!

Я по-собачьи разгрёб снег и вытащил из сугроба бутылку. Она покрылась жёсткой корочкой льда, и норовила выскочить из рук. Покачиваясь от выпитого за сегодняшний вечер, или от порывов резкого февральского ветра, я снова вломился в барак, в ту комнату, где пахло золой, мылом и ещё черт его знает чем.

Бутылка в моей руке сразу развеселила присутствующих.

– Выпьем!

– А кто сказал – нет? – Бурлак, скинув с колен разомлевшую Зинку, сразу потянулся за стаканом. Витя Мухомор, пьяно улыбаясь, пытался отобрать у меня водку.

– Чем завтра похмеляться, дурак, будешь?

– А, будет день и будет пища! – я зубами сорвал с бутылки тюбетейку и разлил водку по стаканам.

Подруги моих друзей, переглянувшись, поддержали мой порыв. Только Оля-Леля отодвинула свой стакан и мне вяло посоветовала сделать то же.

Как бы не так! Я большими глотками влил в себя содержимое посудины. Водка ледяными комьями провалилась в желудок, разбудив в нём омерзительных жаб, которые начали бестолково торкаться внутри меня, стараясь выпрыгнуть наружу, царапали перепончатыми лапками мою глотку. Я едва успел добежать до железного оцинкованного таза, в котором плавали всевозможные отбросы. Меня прорвало. Жабы рукавом выплеснулись в помойную ёмкость. Перед глазами поплыли разноцветные пятна, кружась, как в детском калейдоскопе, половицы выскользнули из-под ног, и я, ударившись головой о притолоку, сполз на пол. Организм кричал только об одном – покое. Но многоликие и многорукие существа стали тормошить меня, стягивая одежду, кусая и ломая ушные раковины.

– Ну, кажется, наш грёбарь уже приплыл, – услышал я басовитый голос Ивана Бурлака. Он подхватил меня под мышки такого, в одних плавках, и выволок на улицу.

Ветер охапками снега стал кидаться в меня, норовя попасть в рот, глаза, ноздри, царапая лицо и всё тело наждачной бумагой. Ледяная баня вернула меня к действительности.

– Ну, что, очухался? – заботливо спросил меня Бурлак.

Я, тряся головой, что-то промычал в ответ, ухватившись за его плечо.

– Пошли, а то дуба дашь, – Мишка снова подхватил меня, внёс в комнату и положил на кровать.

Я, отвернувшись к стене, всеми силами пытался уснуть, или хотя бы впасть в беспамятство. Мои товарищи с подругами уже стали готовиться ко сну. Свет погас. Слышались короткие смешки, шорох снимаемой одежды и какая-то постоянная возня, как будто все что-то искали и никак не могли найти.

Над своим ухом я услышал глубокий вздох, и кто-то скользнул ко мне под одеяло.

– Это я, – короткий шёпот вывел меня из состояния отрешённости и прострации. Всей спиной, всей кожей я почувствовал присутствие женщины – её тугие колени, её живот, её мягкие податливые груди.

Я притворился спящим. Оля-Леля провела рукой по моему лицу, по плечам, и оставила руку на груди.

В комнате, в неясном свете фонаря пробивающимся сквозь заснеженное окно и раскинувшим узорные тени по стенам, в потёмках, короткие всхлипы и беспорядочная возня стали переходить в стон, как будто у всех сразу разболелись зубы.

Женщина, лежащая со мной, перевернула меня на спину и положила одну ногу мне на бедро. Я всеми силами старался не реагировать на это движение.

Вдвоём лежать под одним одеялом было непривычно, тесно и жарко, так жарко, что я весь покрылся испариной. Женщина несколько раз провела коленом туда-сюда по моим бёдрам – мне оставалось только спать и непробудно, что я и норовил сделать.

Глубоко дыша, как спящий человек, я старался не шевелиться. Это сделать было не так-то просто – к влажному телу неприятно прилипали простыни, кожа чесалась. На груди, на щеке, под мышками я ощущал какую-то возню, как будто по мне ползали муравьи. От нестерпимого зуда я не выдержал и одну из ползущих тварей раздавил на щеке. Сразу отвратительно запахло клопом. Не сказать, что я вырос в идеальных санитарных условиях, но эти вонючие кровососы у меня в данный момент вызвали непреодолимое отвращение, которое перешло на отвращение к лежащей со мной в естественной охоте женщине, Оле-Леле. Хотя она, в общем-то, и не была виноватой, и никаких насильственных действий я с её стороны не заметил. Разве только её тёплая ладонь с огрубевшей от соприкосновения с глиной, водой и морозом кожей, несколько раз, как бы между прочим, прошлась по моим съёжившимся, как от ледяной воды, мужским недостоинствам.

Мне показалось, что сотни клопов забили мои ноздри, копошатся по рукам, ногам, промежности. Они будто прогрызли кожу, проникли под неё и возятся там, возятся. О сне не могло быть и речи. Ошалело вскочив, я перебрался через замершую неподвижно женщину, ощупью, в жёлтых отблесках фонаря, стащил со стены одежду: куртку, ватник и ещё что-то вроде женского платка, бросил тут же у порога под ноги, и лёг на этот ворох. Жара у печки была ещё несносней, и я лежал совершенно раздетый.

Постепенно успокоившись, я не ощущал зуда, от двери начала чувствоваться прохлада, и мне стало хорошо.

Мерное дыхание на кроватях говорило о том, что зубная боль у всех кончилась, и все они в объятиях сна. Незаметно для себя я тоже уснул.

Мне снился летний солнечный день, лёгкие всплески воды, и на ней, на воде, множество солнечных бликов, мерцающих всеми цветами. Постепенно из этих мерцающих бликов, из воздуха и воды вылепилась голая, совсем без ничего, но знакомая девушка с волосами из солнечных лучей. Белые груди с тугими розовыми сосками стояли торчком, маленький упругий живот, а под ним, в пушистом облачке, что-то невозможное, от чего нельзя отвести глаз.

Девушка, скользя по воде, шла ко мне, раскрыв для объятий руки и подставляя для поцелуя свежие лепестки губ. Вот мы уже с ней соединились. Вот я вошёл в неё, в то облачко внизу живота, и оно, то есть облачко, разрастаясь и разбухая, поглотило меня.

Неизъяснимое блаженство, переливаясь, как ртуть, прошло по всему телу.

Что-то стало стеснять мои движения навстречу неизвестно откуда взявшейся девушки, и я открыл глаза. Блаженство ещё продолжалось, хотя я увидел ту же жаркую комнату в фонарном свете, потолок с набегающими тенями, и сидящую на мне, совсем без ничего, голую Тоську, Антонину, если точнее.

Витя Мухомор спал рядом на кровати, и рыкал, захлёбываясь в храпе. Вряд ли бы он смог спокойно наблюдать Тоськины проделки. Колеблясь, Антонина скользила по мне, слегка откинув назад голову и прикрыв глаза. Свет фонаря короткими всплесками окатывал её лицо, и мне виделись её полуоткрытые, как для поцелуя, губы. Некрасивость с лица исчезла, и оно в это время мне казалось одухотворённым.

Антонина доставляла мне наслаждение, и мне было хорошо. Так хорошо, что я не стал сопротивляться, повторяя её движения.

Утро было ясным и солнечным, как всегда бывает после метели. Мы все опаздывали на работу. В суетливой спешке я и не взглянул на мою ночную усладу, Антонину, маленькую глазастую девушку с лицом младенца.

Снег к утру стал жёстким и плотным, и солнечными бликами слепил глаза. Разговаривать не хотелось. Впереди широко и размашисто шёл Бурлак, за ним Витя Мухомор, а мне пришлось замыкать шествие. Подняв глаза, я увидел, что чёрная суконная куртка Мухомора в побелке.

– Мухомор, у тебя спина белая! – кинул я коротким смешком, хотя смеяться вовсе не хотелось.