Виктор Мануйлов

Ночь

В соседнем помещении, где располагались солдаты, то и дело раздавался смех, дружный и беззаботный. И всякий раз молоденький лейтенант по фамилии Репняков, из авиационных техников, оглядывался на закрытую дверь и недоуменно пожимал плечами: слов, которые вызывали такой смех, слышно не было, и смех, казалось, возникал из ничего, был неуместен, почти кощунствен. Лейтенант кривил полные мальчишечьи губы, трогал темный пушок под носом и оглядывал остальных офицеров, безучастных ко всему на свете.

— Не понимаю, — не выдержал Репняков, — над чем можно смеяться в такую… в такое время. Прямо какое-то… какая-то полнейшая инфантильность.

Пехотный капитан, дремавший в кресле напротив, приоткрыл один глаз, изучающе посмотрел на лейтенанта, не нашел ничего интересного, снова смежил веки.

— Чего вы не понимаете? — спросил он, не меняя расслабленной позы. — Солдат есть солдат. Пока над ним нет начальства — он живет, появилось начальство — служит. И тут уж не до смеха.

— Нет, это-то я как раз понимаю, — загорячился лейтенант. — Но такая ночь…

— Ночь как ночь, — устало откликнулся капитан и спросил: — Вы давно из России?

— Уже почти месяц. После училища немного в одной части, а потом сюда… Вы знаете, скоро в войска поступит такая техника, что просто удивительно. Истребители, например…

— Вы бы помалкивали, о чем вас не спрашивают, — проскрипел из угла голос старшего лейтенанта из особого отдела. — Или вам в училище не объясняли, что такое государственная тайна?

— Да нет, я совсем не имел в виду, — смешался лейтенант Репняков. — Я просто хотел сказать…

— А вас ни о чем и не спрашивают. Вы бы лучше пистолет свой проверили. Небось, ни разу и не стреляли, — в голосе старшего лейтенанта послышалась презрительная нотка.

— Почему же, — обиделся Репняков. — У меня всегда было "отлично" по огневой подготовке. И пистолет я проверял. Можете сами убедиться…

— Вы мне еще портянки свои покажите, — обрезал его особист.

За дверью снова засмеялись, словно там услыхали перепалку офицеров. Лейтенант густо покраснел, передернул плечами, сунул руки между колен и нахохлился — обиженный мальчишка, да и только.

В одной из комнат комендатуры тихого Берлинского пригорода находилось шесть офицеров из разных родов войск. Их прислали сюда с солдатами — по пять-десять человек с каждым — в распоряжение районного коменданта, седого подполковника с воспаленными от бессонницы глазами. Несколько дней в городе держалось напряженное положение, кое-где вспыхивали беспорядки, народная полиция, только недавно организованная в еще не вполне оформившемся немецком государстве Восточной зоны оккупации, явно не справлялась со своими обязанностями. Поговаривали, что все это — происки западных спецслужб, что толпы состоят в основном из профашистской молодежи и будто бы даже из бывших эсэсовцев, специально доставляемых в Берлин из западных зон. Впрочем, никто из офицеров, находящихся в комнате, толком ничего не знал, но расспрашивать друг друга они не решались, делая вид, что это им не интересно. Кое-что знал, надо думать, старший лейтенант из особого отдела, но и то далеко не все.

Майор-танкист, сидевший на диване в простенке между двумя окнами, зашевелился, сунул руку в боковой карман шинели, повозился там, достал плоскую фляжку, быстро и беззвучно вылил себе в рот несколько глотков, сунул флягу в карман, опять завозился, завинчивая крышку. До Репнякова долетел слабый запах спиртного, и он с опаской за танкиста покосился в угол, где сидел особист, олицетворявший, по представлениям лейтенанта, закон и порядок. Но особист не шевельнулся. Может, дремал, может, делал вид, что дремлет.

За высокими стрельчатыми окнами ветер шумел в листве деревьев, иногда барабанил дождевыми каплями по стеклам и жести. Безделье томило лейтенанта Репнякова. Он раз посмотрел на часы, второй: стрелки, казалось, совсем остановились. Он даже приложил часы к уху и, расслышав тихое тиканье, вздохнул.

В соседней комнате солдаты давно уже не смеялись. Только из-за неплотно прикрытой двери, выходящей в коридор, доносились звуки шагов и приглушенные голоса — это возвращались и уходили на темные берлинские улицы усиленные патрули. Иногда слышалось дребезжание телефона, иногда чей-то бубнящий голос, вызывающий "Камчатку". Или раздавалась вдруг немецкая речь, и тогда все офицеры — даже те, кто, казалось, спал, — поворачивали голову к двери, прислушивались. Для них, прошедших войну и все еще не остывших от нее, немецкая речь продолжала нести в себе тревогу, настораживала. Особенно в такое время, когда не знаешь, что происходит, чего ожидать через час, через минуту.

На улице загромыхало и стихло. Похоже, подошел танк или самоходка. Хотя на инструктаже комендант говорил, что беспорядки имеют локальный характер, что положение ни в Берлине, ни в других городах Восточной зоны не внушает тревоги, лязг танковых гусениц, утробный рык мощного двигателя подсказывали, что комендант явно недоговаривал.

Но не это казалось странным технику-лейтенанту Репнякову: недоговаривает, значит, так надо, значит, не положено говорить все. Странным казалось другое: почему немцы, безропотно терпевшие Гитлера, принесшего им столько горя и страданий, вдруг выступили против своей же власти — власти народной, безо всяких там помещиков и капиталистов? Ну ладно, русских немцы не любят: победителей кто ж станет любить! Но ведь американцы, англичане, французы — тоже победители, а в их секторах беспорядков нет. Хотя все должно быть наоборот. Вот это-то и было странным. И лейтенант Репняков чувствовал, как в душе его просыпается и нарастает былая неприязнь к немцам и всему немецкому. Сколько русской крови пролито, чтобы освободить их от Гитлера, от фашизма, а они — вон что… И об этом ему очень хотелось поговорить, узнать, что думают остальные офицеры, но он боялся быть не так понятым. А старшему лейтенанту из особого отдела вообще ничего не стоит придраться к любому его слову, и тогда… Неизвестно, что тогда будет. И лейтенант, сунув кисти рук в рукава шинели, откинулся на спинку стула.

В эту минуту дверь отворилась и вошел офицер, туго перетянутый ремнями поверх шинели, окинул взглядом комнату, тускло освещенную единственной лампочкой в большой хрустальной люстре, офицеров, приткнувшихся кто где, негромко произнес:

— Капитан Орловский!

Пехотный капитан, дремавший напротив Репнякова, сдвинул фуражку с глаз, посмотрел на вошедшего.

— Берите своих людей. Идемте, — ровным голосом сказал офицер, заметив это движение и повернувшись к капитану.

— Вот так всегда: только начнет сниться что-нибудь хорошенькое, так обязательно помешают, — заворчал капитан, не спеша выбираясь из кресла. — А если кошмар какой-нибудь, разбудить некому… Как там дела, комендатура? Скоро эту кашу расхлебают?

— Скоро, — ответил офицер, пропуская капитана вперед и закрывая за ним дверь.

Лейтенанту Репнякову спать не хотелось. Он с удовольствием поменялся бы местами с пехотным капитаном. Или сыграл бы в шахматы. Коробка с шахматами вон на подоконнике, но остальные офицеры явно не расположены к общению и, кроме как дремать, у них, похоже, других желаний нет.

Лейтенант тихонько поднялся, осторожно открыл дверь и вышел в коридор.

Мимо него, топая подкованными сапогами, быстро проходили солдаты. Они застегивались на ходу, зевали, терли кулаками глаза. Хлопала тяжелая дверь, с улицы доносились команды, гудели моторы. Комната, где дремали офицеры, окнами выходила во двор, и все эти звуки туда почти не проникали…

А в Ленинграде сейчас уже далеко за полночь, и никто: ни мать, ни братишка, ни Нелька с пятого этажа, письмо от которой похрустывает в кармане шинели — никто даже не подозревает о том, что происходит в Германии и чем занят в эту ночь лейтенант Саша Репняков. Это поднимало его в собственных глазах и изумляло.

Пропустив мимо себя последнего солдата, лейтенант вышел вслед за ним на улицу.

Солдаты забирались в кузов грузовика, лязгало оружие.

Капитан Орловский стоял на подножке машины, молча следил за погрузкой. Потом хлопнула дверца, машина газанула раз-другой и покатила в темноту, вспарывая ее лучами фар. Через несколько минут где-то там, куда уехал капитан Орловский со своими солдатами, простучали две короткие автоматные очереди, потом еще одна, подлиннее. Словно кто-то подавал сигнал о помощи. Лейтенант долго стоял на ступеньках подъезда и ждал, но с той стороны больше не донеслось ни звука. Он выкурил папиросу и вернулся в комнату.

— Ну что там? — спросил майор-танкист.

— Ничего, — пожал плечами Репняков и добавил: — Где-то стреляли.

— Шмайсер? — не отставал танкист.

— Да нет, вроде пэпэша, — неуверенно ответил Репняков.

— Делать им нечего, — проворчал майор и снова завозился у себя в кармане.

— Что вы имеете в виду? — спросил из своего угла особист.

— То и имею, что имею, а что имею, так это не про вашу честь, — и он, запрокинув голову, хлебнул из своей фляжки.

— А я и не напрашиваюсь к вам в собутыльники, — с отработанной презрительной интонацией в голосе отрезал особист, видно, привыкший к тому, что армейские всегда топорщатся, когда он попадает в их среду. Но и он не промах. К тому же за ним сила, а за этими петухами ничего — один только гонор. Распустились за войну, считают, что им все теперь нипочем.

— А с каких это пор младшие по званию стали лезть со своими умствованиями к старшим? Или в вашей конторе другие порядки?

Стул пару раз скрипнул под старшим лейтенантом. Ответил он не сразу, и голос его несколько помягчал:

— Порядки везде одинаковые.

— Не похоже… Вы, кстати, на каких фронтах воевали?

— На разных, — буркнул особист.

— Оно и видно. Война давно кончилась, а вы все воюете. И ладно бы с врагами, а то все больше со своими. Не хватит ли?

— Не понял, — вскинулся особист.

— Тут уж я вам ничем помочь не могу, — и майор сдвинул фуражку на нос, давая этим понять, что он не намерен больше вести пустые разговоры.

Лейтенант Репняков во время этой перепалки переводил глаза с одного офицера на другого и был целиком на стороне майора. Он еще днем, когда только прибыл сюда со своими механиками и мотористами, вооруженными карабинами, которыми пехота не пользуется уже лет двадцать, обратил внимание, что старший лейтенант с общевойсковыми погонами и петлицами ведет себя так, словно он здесь начальник и все должны подчиняться ему одному. Офицеры делали вид, что не замечают его притязаний, и только майор-танкист, послушав-послушав, грубо оборвал старшего лейтенанта:

— Да заткнитесь вы, старшой! — И с этих пор между ними будто пробежала черная кошка, они словно следили все время друг за другом, и началось это, казалось, не здесь, не сегодня, а давным-давно, хотя встретились они впервые.

Лейтенанту Репнякову было неприятно все это видеть и слышать. Это не вязалось с его представлением об офицерской этике. К тому же у них в авиации, — а он очень гордился тем, что принадлежит к этому роду войск, — отношения проще и уважительнее. Даже "батя" — командир полка фронтовых штурмовиков Ил-10, ничем особо среди остальных офицеров не выделяется. Тем более в неслужебной обстановке, скажем, в курилке, когда в ожидании полетов собираются вместе и летчики, и стрелки-радисты, и техники, и мотористы. Все в комбинезонах, без погон — поди разберись, кто есть кто. Все перемешиваются, стоит гвалт, хохот, подначивают друг друга, не глядя на звания и возраст. Здорово!

А здесь, в комендатуре, все как-то натянуто, каждый отгородился от каждого, словно это не офицеры одной армии, а чуть ли ни враги, случайно оказавшиеся вместе по недоразумению. И лейтенант это почувствовал с первых же минут. А ему хотелось знать, кто как относится к происходящему, и он было открыл рот, но пехотный капитан положил ему руку на плечо и сказал негромко, кивнув в сторону старшего лейтенанта:

— Этот старлей — из особого отдела. Так что имей в виду. — И отошел в сторону со скучающим лицом, будто ничего такого и не говорил.

Вернувшись в комнату, лейтенант Репняков сел сначала на свой стул с высокой резной спинкой, но на глаза ему попалось кресло, в котором полчаса назад сидел капитан Орловский, и он, помедлив, пересел в него. Кресло оказалось удобным, мягким, оно словно обняло тело лейтенанта со всех сторон. Репняков ослабил ремень, передернул кобуру на живот, расстегнул несколько пуговиц на шинели и не заметил, как задремал.

Его разбудили громкие голоса.

Посреди комнаты стоял невысокий худой мужчина лет пятидесяти, одетый в цивильное, мял в руках кожаную шапку с длинным козырьком и наушниками. Рядом с ним комендант района.

— Переводчика я послал с группой, — говорил седой подполковник. — Может, из вас кто знает немецкий? А то он лопочет что-то про Эриха Коха и фрау Кох. Чертовщина какая-то, ей-богу. Коха этого еще году в сорок четвертом, если мне не изменяет память, партизаны прихлопнули. А фрау его… Дело, может, и не спешное, но как говорится…

— Коха не прихлопнули, — перебил подполковника особист. — Он у поляков в тюрьме сидит.

— Может быть, может быть, — поспешно согласился комендант. — Дело, в конце концов, как я понял, не в Кохе, а в его фрау…

— Ja, ja! — закивал плешивой головой немец. — Так есть, так есть! Frau Koch! Frau Koch! — И еще он что-то говорил, прижимая шапку к груди и топчась на месте, и лейтенант Репняков пожалел, что учил в школе и училище английский, а не немецкий, хотя и английский он знал так, что будь на месте этого немца англичанин, они бы все равно друг друга не поняли.

И тут майор-танкист что-то спросил у немца на его языке. Немец шагнул к майору, обрадованно залопотал, все время показывая рукой на окно.

— Ну что он? — спросил у майора подполковник.

Майор предостерегающе поднял палец, продолжая слушать немца. Иногда кивал головой в знак того, что все понимает. Потом опустил руку, заговорил, обращаясь к подполковнику:

— В общем, такое дело. Где-то тут недалеко, если верить этому фрицу, живет жена бывшего гауляйтера Коха… Фрица этого, кстати, зовут Фриц Эберман. Так вот, эта самая Эльза Кох собирается куда-то ехать. А он, Эберман, живет напротив. Вот он и пришел предупредить, что она не спроста куда-то едет, что, может, ее ждут где-то. Короче говоря, не мешает это проверить. Может, она имеет отношение к этой кутерьме. Может, она нужна им как символ. Черт его знает! Я, признаться, немецкий знаю с пятого на десятое, так что не до тонкостей.

— А что, разве ее не расстреляли? — удивился старший лейтенант из саперных войск. — Ведь она, я слышал, в концлагере кем-то там была… начальницей вроде…

Подполковник глянул на сапера, потом на немца, потер ладонью висок. Он явно не знал, что делать.

— Так где, говорите, находится эта самая Эльза Кох? — переспросил он у танкиста.

Тот назвал какую-то улицу, и подполковник с облегчением развел руками.

— Это же совсем не в нашей зоне. Это у англичан. Пусть они и разбираются.

— Разрешите, товарищ подполковник! — выступил вперед особист. — Туда надо поехать одним офицерам. Без солдат. У меня на этот счет инструкция.

— Как то есть? В Западную зону? Вы с ума сошли, лейтенант!

— Никак нет! — упрямо возразил старший лейтенант, одергивая шинель. — У меня инструкция.

— Да что мне с вашей инструкции! Вы что, на международный скандал хотите нарваться? Да с нас головы поснимают! У него, видите ли, инструкция…

— Тогда прошу вас, товарищ подполковник, созвониться вот по этому телефону, — шагнул к подполковнику старший лейтенант, протягивая ему клочок бумажки. — Оч-чень прошу сделать это поскорее.

Подполковник взял клочок, глянул на него и вышел. Вслед за ним вышел и старший лейтенант.

В комнате повисла настороженная тишина.

— А похоже, старлей-то уделает комендатуру, — со смешком произнес капитан-связист. — Прет, что твой танк… Майор, вы бы пораспросили фрица, пока они там выясняют, какого черта он приперся в нашу зону.

Майор опять заговорил с немцем, но тот отвечал вяло и все одно и то же: "Ich weis nichts", и все оглядывался на дверь, теребя в руках свою шапку. Было видно, что он боится — то ли русских, то ли своей роли, непонятной для офицеров. В комнату заглянул сержант с красной повязкой на рукаве и извиняющимся тоном произнес:

— Товарищей офицеров просят к товарищу подполковнику.

В кабинете подполковника было светло от множества ламп. Сам комендант сидел за столом и что-то вполголоса говорил молоденькому лейтенанту, почтительно склонившемуся над ним с блокнотом в руке. Лейтенант кивал головой и писал в блокноте. Напротив подполковника, спиной к двери, развалившись в кресле, сидел старший лейтенант из особого отдела. Он даже не повернул головы, когда офицеры вошли в кабинет.

Закончив диктовать, подполковник сурово оглядел столпившихся у двери офицеров. Здесь, в своем кабинете, он выглядел человеком решительным и суровым, каким, наверное, и был на самом деле. Даже голос его, когда он заговорил, и тот звучал по-другому: властно и резко.

— Товарищи офицеры! — произнес подполковник, вставая, и офицеры сразу же подтянулись и замерли. — Вам предстоит выполнить особое задание командования. Вот, товарищ старший лейтенант — ему все известно. Будете действовать под его непосредственным руководством. Берите мою машину и поезжайте. Возьмите автоматы… на всякий случай. Все! Выполняйте.

Когда пятеро офицеров и немец, провожаемые подполковником, вышли из комендатуры на улицу, старший лейтенант из особого отдела, единственный из офицеров, не взявший автомата, тоном, не терпящим возражения, произнес, обращаясь к майору:

— Вы, майор, надеюсь, машину водите. Прошу вас за руль.

— Однако, — произнес танкист и мотнул головой: вот, мол, до чего дожили. А потом воскликнул с деланной бесшабашностью: — Ну и прокачу же я вас, товарищи офицеры!

— Только не забывайте, что вы не в танке, — мрачно посоветовал капитан-связист. — А то протараните какой-нибудь столб.

— Не то страшно, что протараню, а то, что связи с тем светом вы все равно не обеспечите.

— У нас связь и с тем светом налажена… через посыльных, — усмехнулся капитан. — Беда в том, что добровольцы среди них редки и почему-то назад никто не вернулся.

— Не тех посылали. Надо таких, как вот наш старший лейтенант.

— Полагаете, что он бы вернулся?

— А черт его знает! — хохотнул майор. — Я бы постарался. Во всяком случае, опыт имеется: два раза в танке горел, сам не верю до сих пор, что все еще жив…

— Вы, майор, похоже, один из немногих, кого не прельстило место в раю…

Офицеры ответили на эти слова дружным смехом. Даже особист — и тот не выдержал своей линии.

Рядом с майором на сиденье открытого "виллиса" сел немец, остальные набились сзади. Поехали.

Лейтенанта Репнякова сжали со всех сторон, в коленку больно уперся чей-то автомат. Поспешность, с которой они покинули уютную комнату, каковой теперь она ему казалась, непререкаемая власть особиста, мрачные шутки офицеров, теснота, дождь, автоматы, отсутствие солдат, даже шофера коменданта, темнота улиц и освещенные окна одной лишь комендатуры, словно только в ней была сосредоточена вся жизнь огромного города, разделенного на две враждебных друг другу и враждующих между собой части, — все это действовало на лейтенанта Репнякова так, словно его выдернули из зрительного зала театра и водворили на сцену, а он, попав на нее впервые, не знает, как себя вести, как двигаться и что говорить, хотя и приходилось слышать, что существуют какие-то сценические законы и даже некая система Станиславского. Оставалось ждать и терпеть, до всего доходить своим умом, потому что подсказывать, судя по всему, никто ему не собирался, а он курс пехотных наук проходил на училищном стадионе, пару раз преодолев полосу препятствий да совершив одну атаку на пустые трибуны.

Сначала ехали по узкой улице с двух-трехэтажными домами по обе стороны. Окна большинства домов закрыты ставнями, редкое окно светится, но стоит подъехать ближе, как свет тут же гаснет, словно там, за окнами, боятся выказать даже малейшие признаки жизни. Не верилось, что дома эти обитаемы, что в них живут люди, что у этих людей, наконец, могут быть какие-то свои интересы, отличные от интересов сидящих в машине офицеров.

"Странно, — думал лейтенант Репняков, — мы вот наводим у них порядок, а они спят себе и в ус не дуют".

Но постепенно тревога оставила лейтенанта. Машина, в которой он ехал вместе с другими офицерами, была частью могучей армии, сильнее которой и справедливее на свете ничего не может быть. И он был частью этого могущества и справедливости.

В свете фар струились косые нити дождя. Капли секли лицо, стекали за воротник. Все офицеры давно уже сидели с поднятыми воротниками, нахохлившись, один Репняков только стеснялся последовать их примеру. Да и повернуться так, чтобы никого не обеспокоить, было практически невозможно.

Машина, между тем, стала заворачивать за угол, свет ее фар побежал по слепым окнам домов, по аккуратным кустам и деревьям, по узорчатым оградам, чтобы снова лечь на лоснящиеся от дождя камни улицы, плотно подогнанные друг к другу. Ни одной лужи, ни одной выбоины или кучи мусора.

Просто удивительно, как быстро немцы привели в порядок свой город, хотя до полного восстановления было еще далеко. А в России города все еще лежат в развалинах, станции и полустанки разбиты, и лишь кое-где что-то строят, но все это в непролазной грязи, среди развороченной земли, канав, гор всякого мусора и битого камня.

Репняков училище закончил на Урале, войны не видел и, пересекая страну в вагоне поезда, был поражен представшим перед ним зрелищем разрухи и разорения. И вдруг такой контраст. Не то чтобы он задумывался над ним, но иногда захлестывала обида непонятно на кого и на что. Примерно такое же чувство испытывал он и сейчас — обиды за себя и своих товарищей офицеров и досады на немцев: вон как живут и все им чего-то не хватает. Их бы в Белоруссию, чтобы все там восстановили, как у себя. Или в ту же Польшу. Разбили все, разрушили, да не так, как мы у них — все от этого… Захотелось сделать что-то такое, чтобы разбудить это сонное царство, чтобы высыпали немцы на улицу, под дождь и ветер, а он бы им тогда сказал… или вот майор, чтобы дошло до каждого…

Еще поворот, еще. Такое ощущение, что они все время кружат по одним и тем же улицам. Вдруг вывеска на английском, немецком и русском языках: "Западная зона" и широкая белая полоса поперек узкой улочки. Но майор лишь на какое-то мгновение притормозил машину, а потом погнал ее еще быстрее. И все по таким же улицам и все так же совершенно безлюдным.

Еще один поворот, майор со скрежетом переключил скорость, и вдруг откуда-то из темноты забубукал пулемет, и пули, ударяясь о брусчатку улицы, завыли и завизжали со всех сторон. Лейтенант Репняков не успел испугаться и понять, что произошло, как офицеры высыпали из машины и — кто куда. Стало темно — то ли потому, что майор успел выключить свет, то ли потому, что пули разбили фары. Молчал и мотор.

Наступила жуткая тишина.

Лейтенант сидел, вжавшись в сидение, и не знал, на что решиться. Выскакивать из машины теперь, когда уже не стреляли, было неловко. Оставаться в машине — тоже. Он чуть шевельнулся, ощутил автомат, зажатый между колен, потащил его за ствол, боясь стукнуть им обо что-нибудь металлическое.

— А вы чего, лейтенант, из машины не сиганули? — услышал Репняков насмешливый голос майора.

— Да я, знаете, как-то…

— Первый раз под пулями?.. Ничего, это бывает, — и тут же окликнул: — Friz, wo ist du?

— Chir, chir! — послышалось из темноты.

— А немец-то, видать, из бывших, — заметил майор. — Быстро среагировал.

— Как вы думаете, товарищ майор, будут еще стрелять? — спросил Репняков.

— Кто его знает. Может, там уж и нет никого. Может, его дело — предупредить, что едут, мол. Впрочем, мы сейчас проверим, — и с этими словами майор включил свет. Включил всего на несколько секунд, но из черной тьмы опять забубукало, и снова вокруг завизжало и завыло и зашлепало по камням.

Репняков успел увидеть желтый мерцающий огонек где-то на уровне второго этажа в конце улицы, куда едва достигал свет фар косо поставленной машины, но и на этот раз не сдвинулся с места, не испугался даже, хотя понимал умом и еще чем-то, что это самая настоящая смерть визжит и воет, подбираясь к его телу.

— Не включайте свет! — раздался из темноты голос особиста, голос взвинченный, почти истеричный. — С ума вы, что ли, сошли?

— Лейтенант! — окликнул майор. — Жив?

— Жив, товарищ майор.

— Не заметил, откуда стреляли?

— Заметил. Вон там впереди и чуть слева. Из окна, видимо.

— Чего ж сам-то не стрелял? А говоришь: по огневой "отлично" было.

— Так я…

— Сейчас я еще разок включу, а ты бей туда. Весь диск можешь вогнать, — и обращаясь в темноту: — Где вы там, товарищи? Я сейчас назад немного сдам. Под колеса не попадите!

Заурчал мотор, машина дернулась и тут же раздался сдавленный вскрик:

— О mein Gott! Zuruck! Zuruck!

— А чтоб его! — выругался майор. — Про Фрица я и забыл.

Он переключил скорость, дернул машину вперед, и пулемет ударил снова — уже на звук. И снова лейтенант Репняков увидел пульсирующий огонек и поспешно, боясь опоздать, боясь стать посмешищем в чужих глазах, вскочил на ноги, вскинул автомат и нажал на спусковой крючок. Автомат забился в его руках, светлые тающие огоньки, вытягиваясь в изломанную нить, потянулись в темноту, уперлись во что-то невидимое.

За все училищные годы Репняков не выпустил столько пуль по мишеням, сколько за один раз по невидимому пулеметчику. Он добросовестно не отпускал крючок, пока автомат не захлебнулся последним патроном. Он не заметил, когда тот человек за пулеметом перестал давить на свой спусковой крючок. Может, они сделали это одновременно, может, он попал в него или у того кончились патроны. Или не выдержали нервы. Но сбоку кто-то из офицеров стрелял тоже. Очень расчетливо стрелял, короткими очередями. Но как бы там ни было, а тишина наступила только тогда, когда у Репнякова кончились патроны, хотя в ушах у него все еще продолжало звенеть, стучать и выть. И в этой неестественной и оттого пугающей тишине раздался снова будничный голос майора:

— Friz! Was ist los?

Что-то залопотал сзади немец. Майор послушал-послушал, буркнул:

— Ладно, до свадьбы заживет, — и, обращаясь к особисту: — Эй, старшой, где ты там? Дальше поедем или назад повернем? Как там у тебя в твоей инструкции?

Послышались чертыханья, стук прикладов о камень, сдавленный смешок: офицеры вставали на ноги, отряхивались, подходили к машине.

— Какого-то придурка посадили за пулемет, — недовольно ворчал капитан-связист. — Я бы на его месте подпустил шагов на двадцать-тридцать. От нас бы одно мокрое место осталось…

— Вы, капитан, кажется, недовольны, что сами не отправились налаживать связь с тем светом? Так, может, подъедем поближе? Надеюсь, он учтет ваш совет.

— Подъедем, подъедем. Мне-то ничего не будет: я заговоренный. У меня в Восточной Пруссии случай был…

— Ладно, хватит! — оборвал капитана особист. — Давайте, майор, за угол. И допросите своего немца. Это он, гад, в засаду нас привел. Специально. Я это нутром чую.

— Не выдумывай, старшой! — озлился майор. — Немец сидел рядом со мной, и первая же пуля могла быть его. За-са-ада! Тьфу! Со страху тебе засада померещилась. К тому же, это не мой фриц, а твой. Сразу видно: из стукачей.

— Это верно, — подтвердил молчавший до сих пор старший лейтенант-сапер.

— Так что, едем или не едем?

— Где тут объезд?

— Спросите немца, — попытался снова взять инициативу в свои руки особист.

— Какой к черту объезд? Этот пулеметчик второй сон уже видит. Дрейфите, так и скажите, — насмешничал майор.

— Дуриком умереть никому не хочется, — примиряюще проворчал особист.

И майор включил свет.

Лейтенант Репняков увидел слева и справа от машины людей, слегка пригнувшихся, с оружием в руках, готовых на что угодно. И сам он зачем-то выставил вперед свой автомат, хотя знал, что диск пуст.

Никто не стрелял. Все медленно разогнулись, кто-то нервно засмеялся.

— Похоже, что и вправду спать пошел.

— Или послушался совета капитана.

— А может, мы его того? Лейтенант, небось, из него решето сделал.

— А может, это не он, а она.

— Ну, ей лишняя дырка не повредит.

— Ха-ха! Хи-хи!

— Поехали, выясним.

Офицеры полезли в машину, под их ногами задребезжали стреляные гильзы.

— Намусорил ты тут, лейтенант, — пошутил связист. — Достанется тебе от коменданта.

Прихрамывая подошел немец.

Майор открыл ему дверцу.

— Nemen sie platz, bitte, mein Herr, — пригласил он его с издевкой.

— Danke schon! Danke schon! — засуетился немец.

Хлопнула дверца, машина рванула с места, бросаясь навстречу жуткой и манящей неизвестности. Возле кирпичного дома, до которого и было-то всего метров двести, с высокой крышей, каких здесь десятки и сотни, резко затормозили. В свете фар были видны свежие следы от пуль на стене и ставнях первого этажа, битые стекла второго, мансарды.

— Ну, кто пойдет? — спросил майор, достал папиросы, вытащил одну, предложил немцу, потом остальным. Закурили, разглядывая дом.

— Никто не пойдет, — произнес особист. — У нас задание. А это — потом.

Майор круто повернул баранку влево, офицеры навалились друг на друга.

Минуты через две-три машина остановилась. Потухли фары. Немец что-то негромко говорил майору.

— Чего он? — спросил особист.

— Боится дальше ехать. Говорит: увидит кто-нибудь, тогда ему капут.

— А как же мы найдем?

— Здесь рядом.

— Он, гад, опять под пули нас подведет! — зло бросил особист. — Пусть сидит — и ни с места! А то я ему первому…

Майор что-то сказал немцу и тихонько тронул машину, не включая свет. Лейтенант Репняков догадался, что и танкист не очень-то доверяет Фрицу Эберману.

Свернули за угол и снова остановились.

— Все, приехали.

— Который?

— Справа. Где окна светятся.

Действительно, это был единственный дом, в котором горел свет за незакрытыми ставнями. В этом чувствовался не то вызов всему миру, не то пренебрежение опасностью. Свет из окон был неяркий и ровный, зашторенный. Лейтенанту Репнякову почему-то казалось, что люди в этом доме обязательно должны двигаться, собираясь куда-то или готовясь к чему-то, и тогда бы их движение нарушало мертвенную неподвижность светящихся четырехугольников. Впрочем, до дома было метров сто, и разглядеть подробности было нельзя. Да и деревья мешали.

— Похоже, нас не ждут.

— Черт его знает. Может, там уже пусто.

— Майор… и вы, лейтенант, остаетесь возле машины. В случае чего — прикроете, — скомандовал особист. — Остальные — за мной. Действовать решительно. Пошли.

Трое офицеров тихонько выбрались из машины, двинулись гуськом, держа оружие на изготовку. Они шли вдоль металлической ограды, пригнувшись так, чтобы их не было видно за изгородью подстриженного кустарника, но лейтенант Репняков, наблюдая за ними со стороны, отметил, что головы их все равно торчат над кустарником, и если кто-то следит за входом, то их уже давно должны были заметить. Да и стрельба, которая наверняка была слышна во всей округе, не могла не вызвать опасения у тех, к кому они ехали. Следовательно… следовательно, ровный и неподвижный свет в окнах говорит о том, что в доме никого нет.

Почему-то это обстоятельство привело лейтенанта в веселое расположение духа, и он с трудом сдерживал в себе готовый вырваться смех. Теперь, после стрельбы, когда никто не получил даже царапины, все происходящее еще больше казалось ему игрой, и то, что в эту игру играют взрослые люди и так серьезно относятся к ней, было, действительно, смешно. Наверняка в том доме еще несколько минут назад сидели — а может быть, все еще сидят, — возле электрического камина старичок со старушкой, греют свои старые немецкие кости и даже не помышляют о том, что против них готовится боевая операция. А этот Фриц — шизофреник, долгие годы проведший в концлагере, и даже странно, что ему померещилась фрау Кох, а не Адольф Гитлер. Сейчас все это выяснится, и Репняков, вернувшись в свой полк, будет рассказывать обо всем этом, обязательно в лицах — у него это неплохо получается, — и все будут хохотать до упаду.

Немец, повернувшись к майору, что-то залопотал громким шепотом. Майор махнул досадливо рукой — немец бочком вывалился из машины и скользнул в темноту.

А в это время офицеры подошли к дому, остановились, совещаясь. Потом исчезли из виду — были и нету.

— Пойдем, лейтенант, — сказал майор и выбрался из машины. — Чего ж нам тут прохлаждаться? Да оставь автомат: все равно в нем ни одного патрона.

Репняков положил автомат на сиденье, спружинил руками, перебросил тело через борт: веселое настроение все еще держалось в нем и не отпускало. Он остановился возле майора, широко улыбаясь в темноте. Майор не стал закрывать дверцу машины, стукнул по автоматному диску, проверяя, крепко ли сидит, щелкнул затвором, и лейтенант почувствовал, как в нем все напряглось в ожидании чего-то необыкновенного.

Чувство это было сродни тому чувству, которое охватывало его в недавние школьные годы в заснеженном среднеуральском городке, когда он с ватагой школьников-старшеклассников после уроков сталкивался в узком переулке с темной угрюмой кучкой фэзэушников.

Школьники были в основном из эвакуированных ленинградцев, фэзэушники почти все из местных. Такая встреча почти всегда заканчивалась дракой, и обе стороны дрались с тем ожесточением, с каким могут драться между собой только русские, когда драться нет ни поводов, ни оснований, но драться почему-то надо непременно, просто нельзя не драться, словно виноваты они друг перед другом непонятной и тайной виною, искупление которой — синяки и разбитые носы. И всякий раз перед тем, как сойтись стенке со стенкой, Сашу Репнякова начинала пронизывать нервная дрожь. Не от трусости, а неизвестно от чего.

Нечто подобное он испытывал и сейчас. У него даже во рту пересохло от возбуждения, и он несколько раз провел сухим языком по влажному пушку над верхней губой: дождь кончился, но в воздухе висела мокрая пелена, что-то вроде тумана, который заметен был только тогда, когда смотришь на освещенные окна.

Майор закинул автомат за плечо стволом вниз и, не оглядываясь, пошел к дому. Его невысокая, но ладная фигура не выражала ничего, кроме усталости. Лейтенанту Репнякову показалось, что майору совсем не хочется возиться с какой-то мифической Эльзой Кох, может, и не той самой, а другой, ничего общего с той не имеющей. Майор был похож на школяра, который вынужден драться только потому, что это делают все. Вот и автомат он несет совсем не так, как положено в боевой обстановке, — и лейтенант на всякий случай вынул пистолет из кобуры и положил его в карман шинели.

Он все еще чувствовал себя участником игры, правилам которой должен, однако, подчиняться беспрекословно. Играть, впрочем, ему нравилось.

Так они дошли до того места, где останавливались, прежде чем исчезнуть, офицеры, — до распахнутых настежь металлических ворот, перед которыми на бетонной дорожке притаился большой черный лимузин. Действительно, хозяева дома либо приехали только что, либо уезжать собрались. Увидев лимузин, приземистый гараж, примыкающий к дому с высокой крышей, и сам дом, большой, просторный, в котором могла бы разместиться не одна семья, лейтенант подумал, что сбежавший Фриц Эберман не такой уж и шизофреник, а Эльза Кох вполне реальная женщина, что она наверняка не одна, что в этом доме, может быть, находится штаб каких-то темных сил, что их всего пятеро, а дело им придется иметь с противником, значительно превосходящим их в живой силе и… и технике. Если, скажем, у них имеется пулемет МГ. Или даже фаустпатроны. Исключать такой расклад сил не было ни малейшего основания.

— Вовремя мы приехали, — произнес лейтенант Репняков шепотом, пытаясь вызвать майора на разговор и понять, о чем тот думает.

Майор ничего не ответил, продолжая рассматривать дом.

Дом стоял в глубине, отделенный от улицы аккуратным палисадником с подстриженными кустами и даже деревьями. Светлая дорожка вела от калитки к крыльцу в несколько ступенек, но без козырька, как это принято в России. Окна действительно были зашторены чем-то голубым и светились ровным мертвенным светом; свет падал на дорожку, на кусты и деревья, которые слегка шевелились под ветром. Шевеление вызывало тревожное движение теней, шорох и скрип (странный какой-то скрип), и лейтенанту казалось, что звуки эти создавали не деревья, а их качающиеся тени.

Вглядевшись, лейтенант обнаружил прижавшуюся сбоку от входной двери фигуру одного из офицеров — похоже, связиста, у стены под окном — другую. Третьего офицера разглядеть не удалось. Шорох, таинственный скрип, сырой мрак вот-вот должны смяться треском выстрелов и взрывами гранат. Теперь Репнякову не верилось, что после недавней пальбы здесь все обойдется иначе. Еще секунда, еще миг — и начнется.

Лейтенант оглянулся: ему показалось, что из темноты противоположной стороны улицы за ними следят чужие настороженные глаза. Это, конечно, недобитые фашисты, которые не смирились со своим поражением, жаждут реванша, третьей мировой войны. Во всяком случае, они хотят убить его, Сашу Репнякова, и еще четверых офицеров Советской армии. Это они подослали плюгавенького фрица, Фрица Эбермана, если действительно его так зовут, фриц привел их к освещенному дому, вокруг которого подготовлена засада. Наверняка особист прав в своих подозрениях, потому что… потому что он чекист, а чекисты — это такие люди, которые не могут быть не правы. И конечно, майор зря отпустил этого фрица. Его бы надо допросить и вызвать сюда танки и комендантский взвод, чтобы окружить весь квартал и прочесать каждый дом. Неужели майор не понимает этого? Впрочем, о чем это он? Это же совсем не советская зона оккупации! Какие тут могут быть танки, какой взвод и прочесывание! Здесь надо вести себя тихо, иначе появятся англичане, возникнет международный скандал, который Репняков представлял себе как скандал в коммунальной квартире, только без крика, ругани и мордобоя, но оттого не менее неприятный.

Лейтенант Репняков на несколько секунд прикрыл глаза — и вдруг спиной своей почувствовал черную дыру пулемета, жесткую, с острыми краями нарезки, а в самом начале ствола притаившуюся пулю. Поскольку лейтенант не верил, что он может умереть молодым, что его не станет, а все будет продолжаться по-прежнему, как будто ничего и не случилось, поверить в ранение ему ничего не стоило. Он представил себя на операционном столе, услышал лязг хирургических инструментов, увидел окровавленную пулю, вынутую из его тела (ее он оставит себе на память), и поежился. Ему, конечно, могут дать за это медаль или даже орден… может, даже "Красного Знамени". Орден будут вручать в Кремле… сам Калинин… и Сталин будет присутствовать, покуривая трубочку… потом пожмет ему руку. А еще ему дадут отпуск, и он увидит свою маму, братишку и Нельку… "Если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой…" Но пуля могла быть и разрывной…

— Господи, чего они там копаются? — прошептал Репняков вздрагивающим голосом и испугался, что майор посчитает его трусом. — Ведь если здесь засада, то это же просто глупо…

— Все глупо, — вымолвил майор. — Все, брат, как поглядишь, глупо, — повторил он, достал из кармана фляжку и отхлебнул из нее. Потом, взболтнув и послушав, протянул Репнякову: — Глотни, лейтенант. Лучшее средство от сырости.

— Да я… — попытался отказаться Репняков, но спохватился, что майор может принять его отказ за брезгливость: — Вообще-то, действительно… знобит даже. — Принял фляжку и поднес ее ко рту. Но не успел он отпить ни капли, как дверь в доме отворилась, на крыльце, в светлом четырехугольнике двери, появилась черная фигура, погас свет в окнах — и все погрузилось в липкий сырой мрак. От неожиданности, от растерянности лейтенант опрокинул фляжку в рот и поперхнулся обжигающей жидкостью. Он закашлялся — и в тот же миг оттуда, от крыльца, ударили выстрелы.

Саша Репняков был тугодумом и обладал замедленной реакцией. В минуту опасности он всегда поначалу тупел, терялся, осознавая всю жалкость и беспомощность своего существа. Но через некоторое время чувство отупения сменялось слепой яростью. Тогда опасность как бы переставала быть опасностью исключительно для него самого, он сам становился опасностью для кого-то, и шансы уравнивались. Но поначалу он или ничего не предпринимал, или делал что-то не то. Вот и теперь, вместо того чтобы искать укрытие или ответить выстрелами на выстрелы, Репняков, не осознавая, сделал пару больших глотков из фляжки, завернул крышку и протянул фляжку хозяину.

— Спасибо, товарищ майор, — произнес он и только после этого испугался и выхватил из кармана пистолет.

Но уже не стреляли, а от дома слышался шум и возбужденные голоса. Потом и это стихло. Лейтенант Репняков шагнул было в ту сторону, но майор удержал его.

— Стой здесь, лейтенант. Там и без нас обойдутся.

Действительно, помощь не потребовалась, и через минуту-другую на дорожке, ведущей от крыльца к гаражу, показалась цепочка людей.

— Майор, чего вы там топчетесь? Идите сюда! — раздался неожиданно звонкий голос капитана-связиста, и лейтенанту Репнякову показалось даже, что голос этот как-то по-особому весел, словно все пули, выпущенные по капитану, продырявили ему шинель, но самому капитану не причинили ни малейшего вреда. Правда, лейтенант еще продолжал считать, что от дома стреляли именно в него, лейтенанта Репнякова, стреляли на звук его кашля, но то несомненное обстоятельство, что он не слышал ни посвиста пуль, ни их ударов во что-нибудь твердое, вызывало в нем чувство неловкости, сродни тому чувству, какое он испытывал, что родился слишком поздно и не поспел на войну. Все-таки, наверное, стреляли в капитана-связиста, поэтому и голос у него такой веселый. Или же в старшего лейтенанта из особого отдела. Или в этого… в сапера. И могли убить. Очень даже могли. А так, слава богу, все живы. И лейтенанту тоже стало радостно от сознания, что все обошлось, что история эта вот-вот кончится. И вся эта ночь — с выстрелами, опасностью, гнетущей тревогою, промозглой сыростью и еще чем-то, чего он не умел объяснить. И в душе лейтенанта Репнякова все возликовало при мысли, что все кончилось благополучно, потому что он не мог и не хотел себе представить, чтобы кто-то из офицеров лежал бы сейчас в луже крови на сыром асфальте или, что еще хуже, на мокрой траве под мокрыми же кустами, с которых непрерывно капает холодная вода.

В те секунды, что Репняков вместе с майором шел к гаражу, к темной кучке людей, он любил их всех, и даже старшего лейтенанта-особиста… И даже, хотя это, конечно, противоестественно, задержанных немцев. Впрочем, нет, любви к немцам, разумеется, не могло быть. Даже странно и смешно, что такое могло придти в голову — любить своего идейного врага, который минуту назад чуть ни убил одного из советских офицеров. Это потому нашло на него, что в это время он любил весь мир, а они, немцы, были, честью этого мира… к сожалению. Не все, конечно, а эти двое. То есть в том смысле… Впрочем, это не так важно…

Выпитый спирт делал мысли лейтенанта Репнякова легкими и разбросанными.

— Майор, — произнес озабоченно особист, когда они подошли, — включите фары у этого "опеля". А то ни черта не видно.

— А чего тут смотреть? — удивился майор. — Пойдем в дом, там и разберемся.

— Нет! — отрезал особист. — Давайте здесь!

— Здесь так здесь, — буркнул майор и потянул на себя ручку черной машины.

Дверь щелкнула и открылась, майор сел за руль, пошарил там чего-то, пощелкал. Зажегся свет в салоне машины, потом ярко вспыхнули фары, так что все прикрыли глаза рукам. Даже немцы. И только сейчас Репняков разглядел, что один из задержанных — женщина, одетая в мужские брюки и высокие сапоги, а другой — мужчина.

Особист вошел в свет фар и пошел к гаражу. Он шагал так, словно отмеривал расстояние для предстоящей дуэли, — невысокого роста, квадратный, слегка кривоногий. Он шел в свете фар — и на его ремнях, на каблуках его хромовых сапог, на пуговицах шинели поигрывали яркие блики света.

— А кто стрелял? — тихо спросил Репняков у сапера.

— Этот вот… сука, — хрипло произнес сапер, кивнув головой на немца, и провел рукой по губам. Лейтенант увидел, что губы у сапера разбиты, вздулись с одной стороны, а по щекам и подбородку размазана кровь.

— Вы ранены?

— Ничего, заживет, — ответил неохотно сапер и отвернулся.

В это время особист остановился у железных дверей гаража, повернулся лицом к свету. Он весь оказался как бы выставленным напоказ — были видны даже оспины на широком носу, пробившаяся сизая щетина на подбородке и щеках, слегка раскосые глаза, в глубине которых горели яркие точки. Репнякову он казался воплощением неумолимой и жестокой силы, о существовании которой лучше не знать и не думать.

— Kom chir! — позвал особист к себе немцев, сделав при этом резкий взмах рукой.

Немец и немка послушно, ни на секунду не замешкавшись, пошли на его зов. По мере их приближения особист пятился в сторону, держа пистолет у живота. Было тихо, даже ветер стих, и в этой тишине отчетливо слышались шаги двух человек — одни частые: цок-цок-цок, другие размеренные и тяжеловатые: тук-тук.

— Зачем это он? — спросил Репняков у сапера. — Он что… вот здесь? Прямо вот так? Но разве так можно?

— Все можно! — зло сказал сапер и стал поспешно закуривать.

Немцы дошли до дверей и остановились, а особист направился к офицерам. Он пересек свет автомобильных фар, встал рядом с Репняковым, бросил сквозь зубы:

— Ну, кто?

В это время немка медленно повернулась лицом к свету, и лейтенант Репняков с удивлением разглядел, что она одета в черную форму с белыми молниями и листочками на отворотах кителя, что над одним карманом на груди у нее орел со свастикой, а на другом кармане крест. Она стояла, запрокинув голову на высокой шее; свет бил ей прямо в лицо, и трудно было разобрать, какого цвета у нее глаза. Зато волосы — наверное, крашеные — сияли чистейшим золотом.

Немка словно сошла с картинки или экрана военного фильма. Ей не хватало только портупеи и стека. Впрочем, пилотки с черепом тоже не было. То ли она вышла без нее, то ли потеряла, когда у крыльца случилась заварушка. И все равно это была самая настоящая эсэсовка, и лейтенант Репняков с изумлением взирал на нее, не веря собственным глазам: через столько времени после войны одеть на себя эсэсовскую форму да еще решиться куда-то ехать в этой форме, хотя бы и в английской зоне. Но удивлен был не он один.

— Вот это да-а, — произнес капитан-связист. — Вырядилась-то… Вот сука немецкая.

Немного погодя повернулся и немец. Если немке на вид было лет пятьдесят, то немец выглядел значительно моложе. Повернувшись, он прислонился спиной к железной двери гаража и отвернул голову в сторону. В его позе была покорность и ничего больше. В ее — презрение и вызов. Немец даже одет был по-домашнему: в короткие, до колен, штаны, шерстяные носки-гетры в полосочку, толстую куртку, ботинки на высокой шнуровке. Возможно, он служил шофером и телохранителем у этой немки: толстая шея и широкие плечи говорили о большой физической силе этого человека.

— Во бугай, мать его, — хрипло выругался сапер и снова потрогал свои вывороченные губы.

— Да-а, если бы я его не прикладом, он бы тебе голову свернул. Это уж как пить дать, — насмешливо заметил связист.

— Ну так кто? — еще раз спросил старший лейтенант из особого отдела, ни к кому конкретно не обращаясь.

Никто не откликнулся на его вопрос, а лейтенант Репняков непроизвольно сделал полшага назад, за спину особиста и оттуда продолжал разглядывать немцев.

У железной двери гаража стояли два человека, странных и непонятных, из какого-то другого мира, мира несуществующего, выдуманного неизвестно кем и для чего. Но то что сейчас должно было произойти, представлялось еще более невероятным, похожим на розыгрыш, злую, жестокую шутку, в какие шутят иногда дети, не вполне отдающие отчет в своих действиях и последствиях, к которым эти действия могут привести. Лейтенант Репняков мог даже поклясться, что нечто подобное в его жизни уже случалось, даже ни раз, или, точнее говоря, он ни раз оказывался перед чертой, за которой начиналось что-то ужасное и непоправимое. Ну да, это всегда случалось в драках, когда ярость достигала предела и готова была перехлестнуть этот предел, но всякий раз утихала, коснувшись этого предела и увидев весь ужас непоправимого, невозможности возврата к прошлому, к настоящему, стоит лишь перешагнуть этот предел. В драках его школьных лет всегда негласно действовал закон: до первой крови из разбитого носа — и еще: лежачего не бьют. Здесь кровь уже была и немцы были лежачими. Они все подошли к черте, коснулись ее, дальше было нельзя, не по правилам.

— Ну так что, нет смелых? — в третий раз спросил особист и презрительно покхекал. — Значит, кишка тонка у товарищей офицеров? А туда же: мы воева-а-али…

Почему-то при этих словах лейтенанту Репнякову захотелось превратиться в невидимку. Он стоял на полшага сзади особиста, стоял тихо-тихо, сдерживая дыхание, боясь пошевелиться. Он был почти уверен, что тот сейчас обернется, увидит его и прикажет… прикажет перешагнуть черту.

Немцы все так же жались к железным дверям гаража; майор-танкист сидел в "опеле"; капитан-связист чуть в стороне сосредоточенно курил папиросу, и весь облик его говорил, что он плевал на все это, что его дело — стоять вот на этом самом месте, возле клумбы с вкопанными в нее горшочками с какими-то неизвестными цветами, стоять возле этой клумбы — и больше нечего.

Сапер поднес к разбитым губам платок, промакнул им губы, посмотрел на платок, выругался:

— Вот сука! Фашист недорезанный! И как это я ему подставился? — и вдруг, отшвырнув недокуренную папиросу, повернулся и решительно зашагал к воротам, в темноту, всем своим видом давая понять, что он свое дело сделал, а дальше уж без него.

— Так, значит, — оценил положение особист. — Ну что ж, давай ты, лейтенант. Тем более, что у тебя "отлично" по огневой. — В руках у него откуда-то появился автомат, и он сунул его Репнякову. — Держи!

— То есть… простите! Почему я? Я никогда… Мне никогда не приходилось… Я вообще… Вы не имеете права! — путался Саша Репняков, отталкивая непослушными руками автомат.

— Я в-вам прик-каз-зываю! — прохрипел особист, мерцая щелками глаз. — А ну вып-полнять!

Лейтенант Репняков взял автомат в руки. Автомат был тяжел и холоден. Все опустилось внутри у Саши Репнякова, и он почувствовал себя мальчишкой, которого учительница поставила перед классом за провинность, совершенную другими. Мысли спутались, во рту пересохло, в горле что-то застряло, и он никак не мог это что-то проглотить.

Старший лейтенант из особого отдела подтолкнул Репнякова, и тот сделал два-три шага по направлению к гаражу. Теперь он мог хорошо рассмотреть стоящих перед ним немцев: женщину в эсэсовской форме и мужчину не поймешь в чем. Они были одинакового роста, здоровые и сильные. Они могли еще что-то сделать в своей жизни, может, даже что-то хорошее. Хотя немцы вряд ли способны делать что-то хорошее. Впрочем, это было раньше…

А глаза у немки почему-то без зрачков. Словно яркий свет выжег все, оставив что-то бесцветное и бездонное, что и глазами не назовешь.

А еще на высокой шее немки он разглядел не то жилку, не то шрам. И родинку.

Немца Репняков как-то почти совсем не видел. То есть он его видел, конечно, но как что-то второстепенное: вот дерево, вот бетонная дорожка, вот немец, вот скоба какая-то на двери гаража, вот еще что-то, а вот немка — немка притягивала его взгляд…

Вполне возможно, что и родители у них живы и в эту самую минуту, когда они безропотно стоят в свете автомобильных фар под дулом его автомата, родители их рассчитывают, что дети приедут к ним в гости. Ну, мало ли что… Да и форма эта… Ну, надела ее, да и бог с ней, раз ей так хочется. А он-то тут при чем?

И тут лейтенант Репняков ясно увидел глаза своей матери с морщинками вокруг, с родинкой на правой брови. Такая хитрая родинка: спряталась среди волосков, и не разглядишь ее сразу. А то вдруг выступит из своей засады — и лицо матери становится другим. Его хочется взять в ладони и гладить, баюкать, защищать. Как жаль, что он так редко позволял себе это делать. А мать в таких случаях робко отстранялась от него и говорила: "Ну что на тебя нашло, Саша? Экой ты, право. Ты мне всю прическу испортишь". А он видел и чувствовал, что ей приятны его ласки, она затихала под его руками, а потом всегда почему-то плакала, стараясь делать это незаметно. Да куда ж спрячешься в их маленькой комнатенке! Странные они, эти женщины… Вот если бы был отец… Но отца своего Сашка почти не помнил, и в семье о нем говорили редко. Лицо у матери при этом становилось испуганным, и она старалась перевести разговор на что-нибудь другое. Он чувствовал, что здесь скрывается какая-то тайна, которую ему лучше не знать. Для него и для всех эта тайна скрывалась за тремя словами: "Отец нас бросил". Но брошенные жены не хранят скрытно от других, даже от своих детей, фотографии бросивших их мужей. Уж это-то Сашка знал точно. А его мать хранила. И не потому ли она всегда плакала после его неуклюжей сыновней ласки?

Материнские глаза со слезинками в уголках, так не похожие на глаза стоящей перед ним желтоволосой немки, увидел перед собой лейтенант Репняков так отчетливо, что почувствовал внутри пугающий холод. А потом глаза своего младшего братишки Генки. И Нелькины тоже. И еще чьи-то. А спиной своей он ощущал взгляд майора-танкиста. И капитана-связиста. И под взглядом всех этих глаз он должен сейчас… чтобы о нем потом всю жизнь говорили, что он… что лейтенант Репняков, который так влюблен в авиацию, который пишет стихи втайне от своих товарищей, мечтая, однако, что кто-нибудь случайно узнает об этом и попросит его почитать… и он прочитает… и они понравятся… чтобы он сейчас, вот на этом самом месте… Да как же он потом будет жить? Как будет смотреть в глаза… хотя бы своим товарищам?

Немка слегка повернула голову и, сощурившись, посмотрела на лейтенанта Репнякова. Что-то безумное было в этом взгляде.

"Господи, почему они так покорно стоят и ждут? Могли бы побежать в разные стороны. Тогда бы я… тогда бы я, конечно, имел право… "Они кинулись бежать, а я их ррраз — и все!" — проносилось в голове у лейтенанта.

Нет, окажись он на их месте, он бы не был таким покорным. Каждый человек должен бороться до конца. Даже тогда, когда нет никаких шансов на спасение. Как Павка Корчагин… Потому что человек — это человек. Даже если он немец. А этот немец — вон какой здоровый и сильный. Правда, Саша Репняков тоже не из слабеньких: у него по боксу второй разряд, а по гимнастике, например, он мог бы стать даже мастером спорта. Тренер говорил, что у него хорошие данные. Но Саша считал, что спорт — это не главное в жизни.

— Вы что, лейтенант, уснули? А ну выполнять приказание! — услышал Репняков за спиной ненавистный голос особиста. И повернулся к нему лицом.

— Да ведь она… ведь она ненормальная! — прошептал он вздрагивающими губами. — И может, совсем не Эльза Кох.

— А ну не рассуждать!

— Вы не имеете права! — все тем же громким шепотом воскликнул лейтенант, стараясь не показывать немцам, что между советскими офицерами могут существовать даже малейшие разногласия. — И потом, я не могу. Что хотите, то и делайте.

— Ненормальная? Права? Да я тебя, сопляк, расстреляю на месте за невыполнение приказа в боевой обстановке! — и с этими словами особист шагнул в сторону и принялся скрести ногтями кобуру.

Лейтенант Репняков, не соображая, что он делает, потянул затвор автомата на себя. Лязгнула сталь, досылая патрон в казенник ствола.

И тут сбоку прогремела короткая очередь из автомата.

Репняков резко обернулся и увидел, как падает немец, а у немки под глазом из круглого пятнышка потянулась темная струйка. Струйка добежала до подбородка, и немка стала медленно оседать, хотя голова ее все еще держалась высоко, а глаза смотрели куда-то вверх с тем же холодным презрением. Потом ноги у немки подломились, она осела на них, приняв неестественную и вульгарную позу. Несколько долгих мгновений она пребывала как бы в раздумье, а потом повалилась набок. По телу ее прошла судорога, нога в высоком лакированном сапоге несколько раз дернулась, упершись подошвой сапога в колено немца, давно лежащего на спине с широко раскинутыми руками и ногами.

Лейтенант Репняков стоял и, как завороженный, смотрел на лежащих перед ним немцев. Он слышал, как мимо прошел капитан-связист и как он процедил сквозь зубы:

— Тебя бы, сволочь, положить вместе с ними…

"Это он не мне, это он особисту", — отметил равнодушно Репняков.

Погас свет фар, стало темно, но не настолько, чтобы ничего не видно. Занималось серое, мокрое утро.

Хлопнула дверца "опеля", майор подошел к Репнякову, взял из его рук автомат, обнял за плечи и повел к воротам. Репнякова била дрожь, которая с каждым шагом становилась все сильнее. Возле ворот, не в силах больше идти, он вцепился в решетку ограды и стал раскачиваться из стороны в сторону, будто пьяный. Перед его глазами все еще сползало куда-то вниз обмягшее тело женщины в зловещем мундире, из черного пятна под глазом тянулась черная струйка.

Репнякова начало рвать.

Майор стоял рядом и смотрел в пустоту.

Подошел особист, задержался, презрительно глянул на Репнякова, обвисшего на прутьях ограды, произнес, ни к кому не обращаясь:

— Обо всем, что здесь произошло, никому ни слова. Ни друзьям, ни родным. Это приказ. И давайте побыстрее: сматываться надо.

И пошел к машине, криво ставя сильные ноги в начищенных сапогах.

* * *

— Читал я, читал твои рассказики в нашей газетке, — говорит мне мужчина лет пятидесяти пяти, невысокого роста, особо ничем не примечательный, разве что глазами. Впрочем, и глаза у него тоже вроде бы ничего особенного: серые, несколько мутноватые, с красными прожилками, но когда в них смотришь, то возникает странное ощущение неуютности, будто этот человек знает о тебе что-то такое, чего ты и сам о себе не знаешь.

Он приходит иногда в нашу курилку, садится тихонечко с краешку, курит и молчит. Работает он в конструкторском бюро, этажом выше, чтобы пройти туда, нужен спецпропуск. У них там своя курилка, но он почему-то ходит к нам, на первый этаж. Кем он там работает, я не знаю, но, заметив его, кто-нибудь обязательно скажет: "Опять этот — со второго этажа".

Начало месяца, у нас простой, мы слоняемся из угла в угол. Или курим. Обычное дело. Сейчас в курилке никого, только я да этот, со второго этажа. В последнее время, едва он появляется, разговоры умолкают и люди начинают расходиться, делая вид, что их ждет что-то срочное и важное. Признаться, я заметил это не сразу. Я бы тоже мог встать и уйти, но не ухожу из принципа: с какой стати я должен бежать от какого-то типа со второго этажа! И я сижу, курю. А он вдруг про мои рассказы. На такие реплики отвечать совсем не обязательно.

— А вы кем работаете? — спрашиваю я.

Серые глаза прицелились в меня, и мне стоило большого труда не отвести от них свой взгляд.

— Работаю-то? Да там работаю, — неопределенно кивает он головой и продолжает: — Так я и говорю: читал твои рассказики. Ничего, ничего. Ловко у тебя получается, читать можно. Только с политической точки зрения не всегда отвечают, как говорится…

— Ну, на это существует редактор, — буркнул я, потому что редактор наш политическую линию блюдет свято, и моим рассказам от него достается так, что я иногда даю себе самую страшную клятву больше никогда не переступать порог заводской многотиражки. Но проходит время, и меня либо зовут, либо я тащусь туда сам.

— Редактор, известное дело, — вяло соглашается человек со второго этажа. — А только редактор, как говорится, в смысле направления и понимания обстановки, но в отдельных случаях, конечно, — тянет кота за хвост мой собеседник, — тоже может иногда допускать.

— Еще как может, — соглашаюсь я и пытаюсь представить себе лицо Ильи Абрамыча, если бы он услышал эти слова.

Человек со второго этажа оживляется и придвигается ко мне поближе.

— Я чего хочу сказать, — говорит он. — Вот разоблачили Сталина… А почему? — задает он вопрос и сам отвечает на него с той убежденностью, которая свидетельствует о мучительных раздумьях: — Потому что была такая политическая обстановка. Сейчас обстановка поменялась — и Сталин опять… вождь и учитель. Слышал, будто уже отпечатали его произведения и будто памятник собираются поставить у метро Семеновская. И очень даже правильно. Потому что народу нужен пример. Нужен символ. А как же! Я, между прочим, Сталина — вот как тебя видел. И много даже раз. Бывало, стоишь в охранении, а он идет по дорожке… в шинелке, с трубочкой… — Продолжает тип со второго этажа, и голос его становится мечтательным, лицо — размягченным. — Нам показываться ему на глаза строго запрещено было, а он все равно увидит, "здрасте" скажет — и дальше. Ну и ты ему: "Здравия желаю, товарищ Сталин!" Душевный был человек.

Я покивал головой, начиная, кажется, догадываться, что за тип этот — со второго этажа. А он, похоже, обрадовался. Может, поговорить ему захотелось, а поговорить не с кем — уж я не знаю. А только он вдруг доверительно тронул кончиками коротких пальцев мое колено и начал рассказывать мне историю о том, как в Берлине, после войны… ну, ту историю, что вы уже прочитали… И был он там самым главным действующим лицом, которое, в отличие от других офицеров, хорошо понимало тогдашнюю обстановку в тогдашней Германии, поскольку являлось представителем тех органов, которые каждый шаг любого человека рассматривают именно с политической точки зрения. И если бы не он, то еще неизвестно, чем бы вся эта заварушка кончилась.

— Даром, что ли, — многозначительно заключил человек со второго этажа, — органы когда-то, еще при Ленине, назывались Главным политическим управлением. Гла-авным! Соображаешь?

И я снова согласился: действительно, недаром. Но вот зачем он мне рассказал про это… про это самое? Ведь это ж наверняка секретное дело. И мой собеседник, точно подслушав мои мысли, снова тронул меня пальцами за колено и произнес, доверительно понизив голос:

— Только ты про это самое — ни-ни. Никому. Иначе тебе же хуже будет. Соображаешь?

— Соображаю.

— То-то же.

— А тогда зачем вы мне это рассказали?

Он долго молчал, раскуривая новую «беломорину», затем пояснил, как мне показалось, без особой охоты:

— Тебе еще жить и жить. А мне уж недолго осталось… Я знаю. Да и врачи — тоже. Соображаешь? А ты, может, писателем станешь — пригодится. Такие вот дела.

Тогда я позволил себе усомниться, что та женщина, которую они тогда… в Берлине… что та женщина была Эльза Кох.

Зря я усомнился: он так посмотрел на меня своими склеротическими серыми глазами, что мне стало не по себе.