Money. Неофициальная биография денег

Мартин Феликс

В этой книге Феликс Мартин спорит с самым распространенным взглядом на происхождение денег – с тем, что они появились как средство обмена одних товаров на другие.

Отталкиваясь от максимы «Меньше всего о воде знает рыба», он считает, что «ведущие экономисты мира» страдают непозволительной узостью взгляда и просто «не видят за деревьями леса». Анализируя значительный исторический материал (от Древней Месопотамии до наших дней, включая опыт Афин, Спарты, средневековых Англии и Франции и даже Советского Союза), Мартин приходит к выводу, что деньги – это в первую очередь социальная технология, своего рода регулятор общественных связей, и основное их предназначение – сглаживать и устранять конфликты. Деньги должны помогать обществу одновременно решать две задачи: обеспечивать экономическое развитие и сохранять социальную стабильность.

Современный капитализм, по мнению Феликса Мартина, хорошо зарекомендовал себя как локомотив развития, но отдал контроль за деньгами банкам и техническим специалистам, увязшим в своих умозрительных теориях и излагающим их на непонятном обществу языке. Злоупотребление силой денег со стороны финансовых институтов приводит к жестоким экономическим кризисам, раздирающим современное общество.

Обладая широким историческим и культурным кругозором, автор наполнил книгу массой интересных сведений, не перенасытив специальной терминологией. Написанная ярким, живым языком, она заинтересует не только финансистов, экономистов, историков и культурологов, но и самую широкую читательскую аудиторию.

 

Felix Martin

MONEY: THE UNAUTHORISED BIOGRAPHY

Copyright © 2013 by Failu Ltd

This edition published by arrangement with A. P. Watt Limited and The Van Lear Agency

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2016.

 

1

Что такое деньги?

 

Остров каменных денег

Расположенные в Тихом океане острова Яп еще в начале ХХ века оставались одним из самых удаленных и недоступных уголков планеты. Идиллический тропический рай, разместившийся на крошечном архипелаге девятью градусами севернее экватора и более чем в 300 милях от своего ближайшего соседа Палау, Яп вплоть до последних десятилетий XIX века не имели контактов с миром за пределами Микронезии. Впрочем, один эпизод был. В 1731 году на острова высадилась группа отважных немецких миссионеров, основавших здесь поселение. Однако на другой год, когда за ними вернулся корабль, выяснилось, что христианство под сенью пальм так и не прижилось. Всех поголовно колонистов с подачи местных шаманов, недовольных внезапно возникшей конкуренцией, несколькими месяцами раньше безжалостно вырезали. После этого острова Яп оказались предоставленными самим себе еще на 140 лет.

Первая европейская фактория, основанная немецкой торговой фирмой «Годфрой и сыновья», появилась на островах только в 1869 году. Несколько лет спустя, когда стало очевидно, что Годфрой не только избежал гибели, но даже процветает, существованием Яп заинтересовались испанцы – имея колонию на Филиппинах, всего в каких-то 800 милях к западу, они рассудили, что и эта часть Микронезии должна принадлежать им. Испанцы заявили о своем праве на земли архипелага и сочли сие fait accompli – летом 1885 года они выстроили на одном из островов дом и поселили в нем своего губернатора. Однако испанцы упустили из виду цепкость бисмарковской Германии во всем, что касалось внешней политики. Министерству иностранных дел нет дела до того, что островок мал и удален, – если его можно добавить к списку владений империи, он будет к нему добавлен. Вокруг архипелага Яп вспыхнул международный спор. В итоге договорились, что третейским судьей по этому вопросу выступит папа римский – довольно парадоксальное решение, если вспомнить историю островов. Папа распорядился отдать политический контроль над архипелагом Испании, однако предоставить Германии неограниченные права на торговлю на его территории. Как показала история, в выигрыше оказался Железный канцлер: в течение пятнадцати лет Испания проиграла войну с Америкой, утратила контроль над Филиппинами и потеряла влияние в Тихоокеанском бассейне. В 1899 году Испания продала Яп Германии за 3,3 миллиона долларов.

Поглощение островов Яп Германской империей обернулось весьма существенным преимуществом: благодаря ему мир узнал об одной из самых любопытных и оригинальных денежных систем. Архипелагом заинтересовался американец по имени Уильям Генри Фёрнесс-третий – известный эрудит и эксцентричный искатель приключений. Отпрыск влиятельного семейства из Новой Англии, Фёрнесс сначала изучал медицину, затем увлекся антропологией и выпустил популярные путевые заметки о путешествии по Борнео. В 1903 году он два месяца пробыл на островах Яп, а несколько лет спустя опубликовал статью, в которой дал описание тамошней природы и населения. Девственность этих отдаленных островов даже по сравнению с Борнео произвела на него неизгладимое впечатление. Несмотря на ограниченное число обитателей – всего пара тысяч человек – и скромные размеры (по свидетельству Фёрнесса, «каждый остров можно обойти вдоль и поперек не больше чем за день»), на Япе сформировалось достаточно сложно организованное общество. Здесь имелись кастовая система, племя рабов, братства рыбаков и воинов, селившихся в отдельных, только для них предназначенных жилищах.

Население островов накопило богатые традиции танцев и песен, которые Фёрнесс записывал с особенным удовольствием. Местная религия, в существовании которой миссионеры убедились на собственной шкуре, включала в себя подробное описание сотворения мира. В соответствии с туземным мифом первые япцы возникли из ракушки, прилипшей к носимому волнами обломку дерева. Но самой поразительной вещью, открытой Фёрнессом на островах, была, бесспорно, денежная система.

Экономика островов отличалась простотой. Рынок был представлен всего тремя товарами: рыбой, кокосами и единственным предметом роскоши – морским огурцом. Сельское хозяйство отсутствовало; кустарные промыслы и ремесла сводились к самым простым; из одомашненных животных имелись свиньи, к которым после прибытия немцев добавились кошки; торговли с внешним миром местное население не вело. Одним словом, трудно было бы найти более примитивную и изолированную экономику. В подобных первобытных условиях Фёрнесс не ожидал обнаружить ничего сложнее обычного бартерного обмена. В самом деле, на земле, где, по его наблюдениям, «пища и одежда растут на деревьях и доступны каждому», даже бартер показался бы излишеством.

Каменные деньги островов Яп, имевших высокоразвитую денежную систему

Однако действительность оказалась совершенно иной. Острова Яп имели высокоразвитую денежную систему. Фёрнесс наверняка убедился в ее наличии, едва ступив на берег, поскольку деньги здесь были крайне необычными. Они представляли собой раи – «большие и плотные каменные колеса диаметром от фута до двенадцати, с отверстием в центре, различающимся в зависимости от размеров камня, в которое при необходимости транспортировки могла быть вставлена палка достаточной прочности». Камень добывали на острове Бабелдаоб, расположенном в 300 милях от архипелага Яп. По легенде, бóльшая часть камней была привезена в незапамятные времена. Стоимость каждого камня определялась в первую очередь размером, а также гладкостью поверхности и белизной.

Поначалу Фёрнесс предположил, что подобная форма валюты была избрана не вопреки громоздким размерам, а именно благодаря им: «Если для того, чтобы украсть сумму денег, равную цене одной свиньи, требуются усилия четверых сильных мужчин, никому не захочется заниматься воровством. Как и следовало ожидать, – добавляет он далее, – случаи кражи раи практически неизвестны». Однако со временем он заметил, что не менее редки и случаи переноса раи от одного дома к другому. Финансовые операции имели место, но их участники обычно гасили взаимные долги, перенося остаток в счет будущих сделок. Даже когда возникала необходимость погашения долга, физического обмена раи обычно не происходило. «Характерной чертой каменных денег является то, – пишет Фёрнесс, – что обладателю не обязательно утверждать их в качестве своей собственности. При заключении сделки на сумму, составляющую слишком тяжелый для перемещения раи, новому владельцу достаточно признания того, что камень переходит к нему, после чего “монета” без нанесения на нее дополнительных меток остается лежать на прежнем месте, возле жилища предыдущего хозяина».

Фёрнесс не уставал удивляться оригинальности местной денежной системы, и тогда проводник рассказал ему еще более поразительную историю.

В деревне неподалеку жила семья, известная своим богатством – в том, что это так, не сомневался никто, – и при этом ни один человек, включая членов семьи, ни разу в жизни не видел этого богатства и не прикасался к нему; семейным капиталом был гигантских размеров раи , о существовании которого все знали только из легенд; на протяжении жизни последних двух или трех поколений он покоился на дне океана!

Как оказалось, корабль, много лет назад перевозивший раи, потерпел крушение на пути из Бабелдаоба.

И тем не менее общее мнение было таково, что факт падения камня за борт не имеет значения и что пара сотен футов воды, отделяющей его от берега, никак не влияют на его ценность… Иначе говоря, покупательная способность камня остается такой же, как если бы он стоял возле дома своего владельца, и свидетельствует о богатстве точно так же, как золото в кубышке средневекового скряги или наши собственные серебряные доллары, хранящиеся в казне в Вашингтоне, – мы никогда их не видели и никогда к ним не прикасались, что не мешает нам обмениваться между собой бумажными сертификатами, удостоверяющими, что они там есть.

Опубликованные в 1910 году путевые записки Фёрнесса вряд ли были адресованы экономистам. Однако со временем один экземпляр книги попал в руки редакторов Economic Journal – журнала, издаваемого Королевским экономическим обществом, – которые передали ее молодому кембриджскому экономисту, недавно переведенному в связи с войной в казначейство. Звали его Джон Мейнард Кейнс. Человек, которому было суждено в последующие двадцать лет произвести революцию в нашем представлении о деньгах и вообще финансах, испытал потрясение. Книга Фёрнесса, писал он, «познакомила нас с людьми, относящимися к деньгам с философских позиций, недоступных никому другому на планете. Современная практика создания золотого запаса может многое почерпнуть из более логичных правил и обычаев жителей островов Яп».

Почему величайший экономист ХХ века считал, что денежная система островов Яп содержит в себе столь важные универсальные уроки? Ответу на этот вопрос и посвящена настоящая книга.

 

Великие умы мыслят сходно

Что такое деньги и откуда они берутся?

Несколько лет назад я за бокалом вина задал эти два вопроса своему старому другу – успешному предпринимателю с процветающим бизнесом в сфере финансовых услуг. В ответ он рассказал мне одну историю. В первобытные времена денег не существовало, был только бартер. Когда люди испытывали потребность в чем-то, чего они сами не производили, они находили того, у кого это что-то было, и предлагали обменять на то, что произвели они. Разумеется, главная проблема бартерного обмена заключается в его неэффективности. Необходимо найти человека, у которого есть именно то, что нужно вам, и которому потребно то, что есть у вас, да еще в то же самое время. Так что в какой-то момент возникла идея выбрать некую единую вещь и сделать ее универсальным средством обмена. Теоретически это могло быть что угодно – главное, чтобы все согласились принимать эту вещь в качестве оплаты. На практике наибольшее распространение получили золото и серебро – металлы достаточно прочные, ковкие, легкие и редкие. Золотые и серебряные изделия стали привлекательными не только сами по себе, но и потому, что их можно было использовать для совершения покупок и накопления богатства. Иначе говоря, это и были деньги.

Это очень простая и понятная история. И к тому же, как я объяснил своему другу, очень старая и вызывавшая доверие очень многих очень умных людей. Одну из версий этой истории можно найти у Аристотеля в его «Политике» – первом произведении западной культуры на данную тему. Похожую теорию сформулировал отец классического политического либерализма Джон Локк в своих «Двух трактатах о правлении». Ну а если и этого недостаточно, можно вспомнить, что те же идеи практически дословно воспроизводит Адам Смит в «Исследовании о природе и причинах богатства народов» – книге, ставшей основой современной экономической теории. Вот выдержка из этой работы (глава «О происхождении и употреблении денег»).

Но, когда разделение труда только зарождалось, возможность обмена часто встречала очень большие затруднения. …Мясник имеет в своей лавке больше мяса, чем сам может потребить, а пивовар и булочник каждый охотно купили бы часть этого мяса; они не могут ничего предложить ему в обмен, кроме продуктов их собственного промысла, но мясник уже запасся тем количеством хлеба и пива, которое ему нужно на ближайшее время. …В целях избежания подобного неудобства каждый разумный человек на любой ступени развития общества после появления разделения труда, естественно, должен был стараться так устроить свои дела, чтобы постоянно наряду с продуктами собственного промысла располагать некоторым количеством такого товара, который, по его мнению, никто не отказался бы взять себе, предложив в обмен на продукты своего промысла.

Мой друг и Адам Смит согласны даже в том, что не так уж важно, какой именно товар станет выполнять функцию денег.

Надо полагать, что для этой цели последовательно выбирались и употреблялись самые разные товары. В варварском состоянии общества таким общим предметом обмена был, как считается, скот. …Как передают, в Абиссинии обычным средством торговли и обмена служит соль; на берегах Индии – раковины особого вида, в Ньюфаундленде – сушеная треска, в Виргинии – табак, в некоторых наших вест-индских колониях – сахар, в некоторых других странах – шкуры или выделанная кожа, и, как мне рассказывали, в настоящее время в Шотландии существует деревня, где рабочий вместо денег нередко приносит в булочную или пивную гвозди.

И Адам Смит, и мой приятель сошлись также в том, что самым удобным средством обмена обычно становились драгоценные металлы вроде золота или серебра.

Однако во всех странах люди, по-видимому в силу бесспорных доводов, в конце концов сочли необходимым отдать для этой цели предпочтение металлам перед всеми остальными вещами. Металлы не только можно сохранять с наименьшею потерей, ибо вряд ли какие-либо иные предметы обладают по сравнению с ними большею прочностью, но их можно также делить без всяких потерь на любое количество частей, которые затем опять можно легко сплавить в единый кусок; этим качеством не обладает никакой другой продукт, отличающийся такою же прочностью, и именно это свойство более чем какое-либо иное делает их пригодными служить орудием обмена и обращения.

В ответ я сказал своему другу, что он может себя поздравить – не имея никакого экономического образования, он тем не менее пришел к тому же выводу, что и Адам Смит. И это еще не все, добавил я. Теория о происхождении и природе денег – не просто забавный исторический курьез вроде геоцентрической модели Птолемея, в его время казавшейся вполне разумной, но впоследствии развенчанной. Все совсем наоборот – сегодня изложение этой теории встречается на страницах практически всех учебников экономики. Именно идея происхождения денег как средства обмена легла в основу множества теоретических и эмпирических исследований в сфере экономики, проводившихся за последние шестьдесят лет. Отталкиваясь от нее, экономисты строили сложные математические модели, объясняющие, почему люди выбирают какой-то определенный товар, чтобы использовать его в качестве денег, и какое количество этого товара они согласны использовать с этой целью. Благодаря этой теории возник целый аналитический аппарат, призванный изучить и объяснить каждый аспект использования денег и их ценности. Именно на ее базе возникла макроэкономика – область экономической науки, стремящаяся объяснить, почему возникают финансовые бумы, почему каждый финансовый пузырь рано или поздно лопается и как мы можем управлять циклами деловой активности через регулирование процентной ставки и государственных расходов. Иначе говоря, идея моего друга не только имеет историческую ценность, но и по сей день является краеугольным камнем теории денег, признаваемой как профессионалами, так и людьми, в целом далекими от экономики.

К этому моменту мой приятель так и лучился гордостью. «Я знаю, что я умен, – сказал он со своей обычной скромностью, – но меня все равно поражает, что я, дилетант, смог прийти к тому же выводу, что и гиганты экономической мысли, хотя до последнего времени вообще не задавался этим вопросом. Тебе не кажется, что ты, возможно, зря потратил столько лет на экономическое образование?» Я согласился, что некоторая странность во всем этом присутствует. Но не потому, что мой друг, не имея никакой научной подготовки, пришел к тому же выводу, что и Адам Смит. Скорее наоборот. Проблема, на мой взгляд, заключается в том, что экономисты, потратившие годы на профессиональную подготовку, согласны с озвученной выше теорией происхождения денег. А у нее, несмотря на всю ее простоту и кажущуюся логичность, есть один серьезный минус. Она совершенно не соответствует истине.

 

Экономика каменного века?

Джон Мейнард Кейнс был прав насчет островов Яп. Описанные Уильямом Генри Фёрнессом каменные деньги могут показаться всего лишь интересным курьезом, не имеющим для появления денег особого значения. Однако факт их существования вызывает ряд вопросов к современной теории денег. В частности, к постулату, согласно которому деньги возникли вследствие развития идеи бартерного обмена. Когда Аристотель, Локк и Смит рассуждают об этом, они полагаются только на логику. Никто из них не наблюдал ни одной реальной экономики, существующей исключительно на основе бартера. Однако им представлялось вполне допустимым, что подобная система могла существовать, но оказалась столь неудобной, что ее пришлось усовершенствовать. С этой точки зрения экономика островов Яп выглядит довольно странно: учитывая ее примитивный характер, она вполне могла опираться исключительно на бартер, но в действительности там сложилась полностью развитая денежная система. Возможно, япская экономика была исключением, подтверждающим общее правило? Но если даже в такой примитивной экономике уже существовали деньги, то откуда взялось предположение, что другие, более сложные экономики сводились исключительно к бартерной системе?

За сотню лет, прошедших с момента публикации Фёрнессом своих записок, этим вопросом задавались многие ученые. По мере накопления исторических и этнографических данных острова Яп все меньше и меньше воспринимались как аномалия. Сколько бы исследователи ни искали, они так и не смогли найти ни одного общества, опиравшегося в своей экономике только на бартерный обмен. К 1980-м годам ведущие антропологи, изучавшие тему денег, вынесли свой вердикт. В 1982 году американский ученый Джордж Далтон пишет: «Бартер как безденежный рыночный обмен никогда – ни в прошлом, ни сегодня – не являлся основной или значительной частью экономической деятельности ни в одной известной нам экономической системе». К аналогичному выводу приходит антрополог Кембриджского университета Кэролайн Хамфри: «История не фиксирует ни одной экономической системы, основанной исключительно на бартере, не говоря уже о том, чтобы из подобной экономики со временем развилась концепция денег. Все доступные этнографические данные свидетельствуют, что ничего подобного никогда не существовало». Постепенно сходные воззрения начали просачиваться и в круги экономистов, вызывая у наиболее незашоренных из них живой интерес. Так, Чарльз Киндлбергер во втором издании своей «Финансовой истории Западной Европы» пишет: «Некоторые историки экономики утверждают, что экономические отношения прошли эволюцию от бартерной экономики к денежной, а от нее – к кредитной. К примеру, подобную точку зрения разделял представитель немецкой исторической школы Бруно Гильдебранд; но эта идея является ошибочной». К началу XXI века был достигнут консенсус: опираясь на эмпирические доказательства, можно смело утверждать, что теория возникновения денег из бартера не имеет под собой основания. Или, как выразился в 2011 году антрополог Дэвид Грэбер, «есть много доказательств, что ничего подобного не существовало, и ни одного – что нечто похожее происходило на самом деле».

Однако история островов Яп не просто ставит под сомнение традиционную теорию происхождения денег. Она также заставляет нас усомниться, насколько корректно в этой теории формулируется само понятие денег. Традиционная теория рассматривает деньги как «вещь», то есть некий предмет, выбранный из множества других предметов в качестве единицы обмена – как универсальный товар, служащий для обмена одних товаров и услуг на другие товары и услуги. Но каменные деньги островов Яп в эту схему не укладываются. Во-первых, трудно представить себе, что кому-то пришло в голову использовать в качестве универсального средства экономического обмена «большие тяжелые каменные колеса диаметром от фута до двенадцати» – при таких габаритах обмениваться товарами напрямую было бы значительно проще. Но главная проблема в том, что раи не соответствовали определению денег как универсального товара, который можно обменивать на другие товары, – ведь ими по большей части никто ни с кем не обменивался. Наглядный пример – случай с раи с затонувшего корабля. Эту «деньгу» никто и в глаза не видел, не говоря уже о том, чтобы с кем-либо ею обмениваться. Странное дело: обитателям островов Яп не было дела до самих раи. Суть их денежной системы заключалась не в каменных деньгах, используемых в качестве средства обмена, а в чем-то ином.

Но если проанализировать рассказанную Адамом Смитом историю о том, как люди выбирают тот или иной товар, чтобы использовать его в качестве средства обмена, становится понятно, что япская экономика вовсе не исключение из общего правила. Смит утверждает, что в разные времена в разных уголках мира в качестве денег использовались самые разные товары: сушеная треска в Ньюфаундленде, табак в Виргинии, сахар в вест-индских колониях или гвозди в Шотландии. Однако вскоре после опубликования Смитом «Исследования о природе и причинах богатства народов» начали появляться сомнения в правдивости этих утверждений. К примеру, американский финансист Томас Смит в своем «Эссе о валюте и банковском деле», вышедшем в 1832 году, утверждает, что Адам Смит ошибся, посчитав все приведенные выше примеры образцами того, как товар становится универсальным средством обмена. В каждом из описанных случаев финансовые расчеты производились в фунтах, шиллингах и пенсах. Записи о выданных кредитах и накопленных долгах исчислялись в денежных единицах. И тот факт, что для погашения долга использовался какой-либо товар, вовсе не означал, что этот самый товар считался деньгами. Иначе говоря, обращать внимание следовало на то, в каких единицах велся кредитный учет, а не на то, чем этот кредит гасился. Если же рассматривать некий товар как деньги, пусть экзотические, то можно вполне логическим путем прийти к откровенно абсурдным выводам. Альфред Митчелл-Иннес, автор двух недооцененных трудов о природе денег, наглядно демонстрирует ущербность подобных утверждений.

Стоит лишь на секунду задуматься, и становится очевидно, что широко распространенный товар не может использоваться в качестве денег, поскольку в теории универсальное средство обмена должно приниматься в качестве оплаты всеми членами общества. Следовательно, если рыбаки платили за необходимые им товары треской, то и продавцы должны были бы платить за полученную треску треской, что абсурдно.

Если раи на островах Яп не были средством обмена, чем же они тогда были? И, что еще важнее, что тогда выполняло функцию денег, если раи считать деньгами нельзя? Ответ на оба этих вопроса удивительно прост. Деньгами на островах служили не раи, а система кредитования и погашения кредитов. Раи были просто средством отслеживать, кто кому сколько должен. Раи всего лишь помогали осуществлять бухгалтерский учет. Как и на Ньюфаундленде, жители островов Яп накапливали кредиты и долги, торгуя между собой рыбой, кокосами, свиньями и морскими огурцами. Затем кредиты использовались для погашения долгов. Если по завершении сделки кто-то оставался кому-то должен, этот долг мог быть по обоюдному желанию сторон списан в обмен на денежную единицу, то есть раи. Каменные деньги служили вещественным доказательством того, что у того или иного человека относительно всего прочего населения имеется определенный положительный платежный баланс. Иначе говоря, монеты и купюры – это не более чем жетоны, служащие для наглядного отображения состояния кредита по отношению к окружающим. Они могут быть необходимы даже в такой экономике, в которую вовлечено значительно большее, чем на островах Яп, число участников, и при условии, что «монеты» покоятся на дне океана, но никому и в голову не придет сомневаться в богатстве их владельца. Сами по себе монеты и купюры – не деньги. Деньги – это система кредитных счетов и погашения задолженностей, в которой наличность играет роль наглядной иллюстрации состояния индивидуального счета того или иного члена общества.

Тому, что современному читателю все это кажется знакомым, удивляться не приходится. В конце концов, можно было считать деньги товаром, а обмен деньгами рассматривать как обмен товарами, когда монету чеканили из драгоценных металлов. Когда каждая купюра обеспечивалась золотом и при желании можно было зайти в банк и потребовать обменять ее на определенное количество золота, подобные рассуждения были вполне объяснимыми. Но эти дни давно миновали. Сегодня доллары, фунты и евро не являются эквивалентами золота. Очевидно, что современная валюта – это всего-навсего жетоны. Более того, подавляющая часть современных дензнаков вообще не имеет физической формы. К примеру, около 90 процентов американских долларов и 97 процентов британских фунтов стерлингов существует в виде банковских счетов. В настоящее время большинство платежных операций производится при помощи пластиковой карты и вводимого в компьютер кода. В подобных условиях надо обладать немалой отвагой, чтобы утверждать, что пара микрочипов и беспроводное соединение – это товар, служащий средством обмена.

По странному совпадению Джон Мейнард Кейнс был не единственным гигантом экономической мысли, которого поразила принятая у жителей островов Яп концепция денег. В 1991 году на книгу Фёрнесса наткнулся Милтон Фридман – человек, чьи воззрения радикально отличались от идеологии Кейнса. Его не меньше Кейнса изумило, что япцы, будучи равнодушными к физическим монетам, по сути, наглядно продемонстрировали, что деньги – не товар, а система кредитования и погашения долгов. «В течение века, если не больше, “цивилизованный” мир считал показателем своего богатства металл, извлеченный из глубин земли, обработанный и перевезенный на большое расстояние, чтобы снова быть спрятанным в глубокое подземное хранилище, – пишет он. – Неужели подобная практика рациональнее, чем ее альтернатива?»

Заслужить похвалу одного из двух величайших экономистов ХХ века можно, наверное, и случайно. Но лестные слова от обоих дают повод внимательнее присмотреться к вызвавшим их обстоятельствам.

 

Денежный вандализм: судьба бирок из Палаты шахматной доски

Восхитившие и Кейнса, и Фридмана экономические воззрения яппцев, воспринимавших деньги как особый вид кредита, денежный обмен – как средство погашения задолженностей по кредитам, а наличность – как символ кредитных взаимоотношений, имели на протяжении истории своих последователей. В первую очередь в их ряды вошли те, кто занимался управлением деньгами, в особенности в крупных объемах. Одной из ярких иллюстраций может служить осада Валетты турецкими войсками в 1565 году. Запасы золота и серебра в городе подходили к концу, и рыцари Мальтийского ордена в определенный момент вынуждены были начать чеканить монету из меди. На монетах они выбили девиз, с которым полностью согласились бы жители островов Яп: Non Aes, sed Fides («Не металл, но доверие»).

Тем не менее на протяжении долгого времени экономисты и философы продолжали придерживаться традиционных взглядов на деньги как на товар, на денежный обмен – как на обмен товарами и услугами (то есть деньги воспринимались как тот же самый товар, но предназначенный выполнять роль универсального показателя стоимости), а на кредитование – как на аренду денег. Подобная философия веками главенствовала в экономической мысли, оказывая значительное влияние на денежную (и не только) политику государств. В связи с этим возникает закономерный вопрос: если общепринятая теория денег ошибочна, почему ее разделяли столь многие экономисты и философы? И почему даже сегодня большинство экономистов использует ее в качестве основы современной экономической мысли? Иначе говоря, почему традиционная теория денег настолько живуча? Тому есть сразу две причины, и на них стоит остановиться подробнее.

Первая причина связана с историческими доказательствами существования денег. Проблема даже не в том, что древних валют до нашего времени дошло немного, а в том, что практически единственные артефакты подобного рода представлены монетами. В музеях мира можно видеть стенды с монетами – и древними, и сравнительно новыми. Монеты и надписи на них – один из основных источников информации для археологов, позволяющий лучше понять ушедшие культуры, составить представление о существовавшем в них общественном строе и восстановить некоторые исторические события. Благодаря монетам мы можем определить сроки правления древних царей, выяснить иерархию пантеона богов, которым поклонялись жившие века назад люди, и получить сведения об идеологической основе давно исчезнувших государств. Нумизматика – уважаемая научная дисциплина, ставящая своей единственной целью изучение монет. И хотя человеку, далекому от науки, может показаться, что ценности в этом занятии не больше, чем в коллекционировании марок, на самом деле нумизматика – один из ценнейших инструментов историка.

Почему монеты занимают такое важное место в изучении древней истории, вполне понятно. Традиционно их изготавливали из прочных и долговечных материалов, таких как золото и серебро, которые не ржавеют и не поддаются разрушению с течением времени. В отличие от многих других свидетельств материальной культуры они способны пережить века. Кроме того, поскольку монеты обычно изготавливались из ценных материалов, люди специально старались их сохранить, в том числе в виде кладов и тайников. Именно из этих захоронений впоследствии – по прошествии десятков, сотен, а то и тысяч лет – их извлекали историки или охотники за сокровищами. Но проблема заключается в том, что строить исторические теории исключительно на существовании сохранившихся предметов материальной культуры – значит совершать грубую ошибку, и ни одна другая область знания не демонстрирует это с такой наглядностью, как история денег. В качестве примера можно вспомнить хотя бы злополучное уничтожение коллекции предметов, чье значение для историка, занятого происхождением и эволюцией денег, не поддается оценке. На протяжении более чем шестисот лет, с XII по конец XIX века, учет государственных финансов в Англии велся при помощи простого, но при этом чрезвычайно эффективного средства – бирок Казначейства, известного как Палата шахматной доски. Своим названием этот орган был обязан клетчатому сукну, покрывавшему столы, за которыми и производились расчеты. Бирка представляла собой деревянную палочку, обычно вырезанную из ивы (берега Темзы неподалеку от Вестминстерского дворца в те времена были покрыты густыми зарослями ивняка). На бирке-палочке делали зарубки или краткие записи, фиксируя все выплаты, произведенные казначейством и в пользу казначейства. Одни из них служили своего рода чеками, доказывая, что тот или иной землевладелец оплатил налог короне. Другие показывали размер кредита, выданного казной подданному. К примеру, одна из сохранившихся бирок гласит: «9 фунтов 4 шиллинга 4 пенса выдано Фалку Бассету на покупку фермы в Уикоме» – это был кредит, выданный епископу Лондонскому Фалку Бассету Генрихом III. Судя по всему, Палата отмечала даже размер взяток: если верить хранящейся в частной коллекции бирке, «13 шиллингов 4 пенса [было] выдано Уильяму де Талливику за благосклонность короля».

Коллекция бирок Палаты шахматной доски, чудом переживших исторический вандализм XIX века (©Te National Archives, Kew)

После того как подробности транзакции фиксировались на ивовой палочке, ее расщепляли вдоль надвое, чтобы у каждой из сторон сделки имелась копия. Рисунок ивовой древесины уникален, так что подделать бирку было практически невозможно. Поскольку факт заключения сделки между казначейством и подданным короля был не просто записью в книге, хранящейся где-то в Вестминстерском дворце, а существовал на физическом носителе, то полученный кредит можно было передать третьему лицу в качестве возмещения другого долга. По сути, бирки являлись аналогом сегодняшних предъявительских ценных бумаг – финансовых обязательств (например, акционерных сертификатов, долговых расписок или банкнот), бенефициаром которых выступает тот, кто владеет их физической копией.

Историки полагают, что в средневековой Англии посредством этих бирок велось подавляющее большинство финансовых операций и значительная часть денежного обмена. Ведь если задуматься, иметь в момент уплаты налога на руках бирку выданного казначейством кредита очень удобно. Впрочем, наверняка мы этого не знаем. Хотя за несколько веков существования описанной системы расчетов были изготовлены миллионы бирок и вплоть до начала XIX века в архивах казначейства их хранились тысячи, сегодня во всем мире насчитывается всего несколько сохранившихся бирок. Винить в этом следует английских политиков, взявшихся в XIX столетии за дело административных реформ с пылом, граничащим с фанатизмом.

Несмотря на эффективность системы бирок, к концу XIX века от нее решили отказаться. Вести учет при помощи зарубок и вместо изящных банкнот Банка Англии обмениваться деревянными палочками многим в то время казалось откровенным варварством. Поэтому в 1782 году парламент принял закон, официально отменивший бирки как средство ведения учета в Казначействе. Впрочем, поскольку казначейство всегда оставалось чрезвычайно хлебным местом, в силу закон вступил только через полвека, в 1826 году. К 1834 году старинная традиция бирок окончательно канула в Лету, передав эстафету бумажным банкнотам.

Разумеется, после отмены старой системы учета встал вопрос, что делать с накопившимися за несколько веков бирками. Сторонники реформы считали, что деревянные палочки – зрелище довольно позорное, поскольку они служат неприятным напоминанием о том варварском способе, каким Британская империя вела финансовый учет, так что лучше от них избавиться, и поскорее. Последствия их решения описал двадцать лет спустя Чарлз Диккенс:

«Случилось так, что бирки стали жечь в одной из печей палаты лордов. От печи, плотно набитой палками, загорелась панель; от панели загорелась вся палата лордов, от палаты лордов загорелась палата общин; обе палаты сгорели дотла; призвали архитекторов и велели им выстроить две новые палаты; расходы на эту постройку уже перевалили за второй миллион фунтов стерлингов…»

Конечно, парламент можно отстроить заново – что и произошло, и воздвигнутые здания по сей день стоят на берегах Темзы. А вот спасти из пламени бесценную коллекцию бирок и заключенную в них финансовую и денежную историю Англии не удалось. Историкам приходится полагаться на чудом сохранившиеся в частных руках экземпляры и радоваться, что до наших дней дошли хотя бы упоминания о том, как эти бирки использовались. Тем не менее значительная часть знаний о средневековых финансах и их эволюции безвозвратно утеряна.

Если история английских средневековых денег сопряжена с подобными потерями, то что уж говорить о других цивилизациях – в особенности тех, что существовали до возникновения письменности. Обычно из древности до нас доходят только монеты, однако, как показывает пример учетных бирок Палаты шахматной доски, монеты могут представлять собой лишь верхушку денежного айсберга. Пласты финансовой истории, истории денег, недосягаемы для нас по той простой причине, что на сегодняшний день не сохранилось никаких физических доказательств их существования. Чтобы понять, насколько серьезна эта утрата, достаточно предположить, что станут делать историки будущего, воссоздавая модель нашей современной экономики, если в результате какого-нибудь природного катаклизма все относящиеся к ней записи будут уничтожены. Можно лишь надеяться, что им хватит ума сообразить, что у нас имелись и другие деньги, помимо евроцентов и никелевых фунтовых монет.

 

Почему рыбе иногда полезно выпрыгивать на берег

Вторая причина, по которой традиционная теория денег столь живуча, напрямую связана еще с одной проблемой. Китайская пословица гласит: «Рыба знает о воде меньше всех». Этим же объясняется отличие гуманитарных дисциплин, таких как антропология, социология, экономика и другие, от естественно-научных: физики, химии или биологии. Естественные науки изучают окружающий мир, и в них хотя бы теоретически возможна некоторая объективность. С гуманитарными науками все обстоит сложнее. Мы изучаем самих себя – как отдельные личности или социальные группы. Поскольку все мы люди и все – разные, объективный взгляд на любую проблему в рамках этих дисциплин затруднен. Если предметом изучения является нечто, влияющее на нашу повседневную жизнь, то взглянуть на это нечто со стороны совсем не просто. К тому же каждая подобная попытка может иметь далеко идущие и не всегда приятные последствия. Описать природу денег сложно именно потому, что деньги – неотъемлемая часть экономики любого современного общества. Рассуждая о природе денег, мы уподобляемся рыбе, пытающейся понять, что такое вода – та самая, в которой она плывет.

Впрочем, это не означает, что все общественные науки – пустая трата времени. Даже если мы не способны абсолютно объективно взглянуть на свои привычки и человеческие традиции, мы можем хотя бы более или менее трезво оценить их, опираясь на исторический опыт. Чтобы не заблудиться в лесу, нужно найти два ориентира и определить свое местоположение, отталкиваясь от обоих. Точно так же мы можем узнать многое о знакомых нам общественных институтах, присмотревшись к тому, как они функционировали в других странах, других культурах и в другое время. Такой подход годится и при изучении истории денег, хотя воспользоваться им непросто: все-таки деньги – один из базовых элементов экономики. Бóльшую часть времени деньги просто есть, и возможность взглянуть на них объективно возникает, когда нарушается обычный порядок вещей. Продолжая аналогию с рыбой, сравним нарушение порядка вещей в экономике с выплескиванием воды из аквариума. Рыба в состоянии понять, что такое вода, только когда происходит нечто подобное.

Поэтому для того, чтобы понять, что такое деньги, нам следует присмотреться к историческим периодам, для которых был характерен социальный и экономический хаос. Убедившись на примере бирок Палаты шахматной доски в том, что на обилие исторических улик лучше не рассчитывать, обратимся к примерам из недавнего прошлого. Иначе говоря, для понимания природы денег попробуем исследовать кризисы современных денежных систем. К счастью – или к несчастью, – нехватки подобных примеров в недавней истории не наблюдается.

 

Деньги в экономике без банков

4 мая 1970 года в ведущей ирландской газете Irish Independent была опубликована заметка с простым, но пугающим заголовком: «БАНКИ ЗАКРЫВАЮТСЯ». Из заявления, сделанного Постоянным комитетом ирландских банков (организации, объединявшей крупнейшие банки страны), следовало, что конфликт между руководством банков и их сотрудниками «достиг точки, в которой нижеупомянутые банки не видят для себя возможности продолжать предоставлять на территории Ирландии даже минимальные услуги». Далее сообщалось, что «в подобной ситуации банки вынуждены сообщить о закрытии с 1 мая и до дальнейшего уведомления всех своих отделений на территории страны».

Кажется невероятным, чтобы в наше время практически вся банковская система целой страны, притом европейской, единомоментно прекратила работу. Однако в то время никто особенно не удивился – в том числе и потому, что незадолго до того, в 1966 году, нечто подобное уже происходило. Причина конфликта между руководством и сотрудниками не отличалась новизной и заключалась в недовольстве последних размерами своих зарплат на фоне роста цен. Весь 1969 год прошел под знаком стабильно высокой инфляции – к осени стоимость жизни выросла по сравнению с предыдущими пятнадцатью месяцами более чем на 10 процентов. Профсоюзы потребовали увеличения заработной платы, руководство банков отказалось идти им навстречу, и Ирландская ассоциация банковских служащих объявила забастовку.

С самого начала было ясно, что быстро конфликт не разрешится, поэтому все заинтересованные стороны старались подготовиться к его последствиям заранее. Бизнесмены принялись накапливать банкноты и монеты. Irish Independent в эти дни писала:

«По всей стране осуществляются массовые изъятия денежных средств – фирмы готовят запасы на случай закрытия банков. Ожидается, что наибольшую выгоду из закрытия банков извлекут страховые компании, производители сейфов и охранные предприятия. Заводы и другие компании, оперирующие значительными объемами наличности для выдачи зарплат, договорились с супермаркетами и крупными магазинами о получении крупных денежных сумм».

Но первый же месяц кризиса показал, что все далеко не так страшно, как представлялось. Центральный банк Ирландии, ожидая роста спроса на наличность, в марте и апреле увеличил свои денежные ресурсы, и к маю в обращении находилось монет и банкнот примерно на 10 миллионов фунтов больше, чем обычно. В результате в некоторых местах начали скапливаться значительные объемы мелочи – в основном в магазинах и других торговых точках, а кое-где их ощутимо не хватало – в первую очередь в торгующих оптом компаниях и в государственных учреждениях, которые обычно мало работали с наличностью. Центральный банк даже попытался обратиться за помощью к государственной автобусной компании, прося ее выдавать сдачу пассажирам только мелкими монетами. Впрочем, проблемы циркуляции монет и банкнот оказались сравнительно незначительным неудобством.

Объясняется это тем, что большинство транзакций осуществлялось при помощи чековых книжек. Иначе говоря, деньги переходили с одного счета на другой – несмотря на то что банки, где хранились эти деньги, были закрыты.

Впоследствии Центральный банк Ирландии отмечал, что до закрытия банков «примерно две трети денежных резервов существовали в виде кредитов на счетах; остаток составляли банкноты и монеты». Возникает вопрос – продолжили ли бы циркуляцию эти «банковские деньги»? Для граждан особенного выхода не было – чтобы совершить покупку на сумму, превышающую имеющиеся на руках наличные, оставалось только расплачиваться долговой распиской (то есть чеком) и надеяться, что продавец ее примет.

Что интересно, с началом кризиса люди не перестали заключать сделки и обмен чеками производился практически так же, как и раньше. Отличие состояло только в том, что эти чеки никто не смог бы отнести в банк. В нормальной ситуации именно банк избавляет коммерсанта от риска, связанного с приемом кредитных денег: чеки в конце каждого рабочего дня можно обменять на наличность. Однако в ситуации, когда банки не работали, чеки, по сути, выполняли функцию личных или корпоративных долговых расписок. И каждый продавец, принимающий их в качестве оплаты, делал это исходя из собственной оценки кредитоспособности покупателя. Следовательно, главный риск заключался в том, что стабильность этой импровизированной системы зависела от честности ее участников. Поскольку за чеками не стояло банковской гарантии, теоретически каждый участник сделки мог выдавать расписки на любые суммы. Вся система работала на доверии, при этом ни покупатели, ни продавцы не имели ни малейшего представления, когда банки откроются и можно будет узнать, обеспечен выписанный чек реальными деньгами или нет. Лондонская редакция Te Times с интересом следила за разворачивавшимися в Ирландии событиями. К июлю стало очевидно, что, во-первых, никаких серьезных изменений в жизни страны не произошло, а во-вторых, что сложившееся положение достаточно неустойчиво. «Имеющиеся в нашем распоряжении данные показывают, что закрытие банков пока не оказало негативного воздействия на экономику, – писал корреспондент крупнейшей английской газеты. – Причин тому несколько, но одна из самых главных заключается в том, что бизнес повел себя с максимальной осмотрительностью, чтобы не допустить лишних расходов». Долго ли продержится подобное равновесие, задается далее вопросом автор статьи. И сам себе отвечает: «Существует, однако, риск психологического характера. Если конфликт не разрешится, от осторожности не останется и следа, особенно в сфере малого бизнеса».

Действительно, в определенный момент система начала давать сбои. Через месяц после закрытия банков отдельные скототорговцы выступили с заявлением о прекращении приема чеков в качестве платы за свой товар, что вызвало на рынке небольшую панику. В июле задержанный за попытку провезти контрабандой семь свиней фермер из североирландского Ома оказался неспособен заплатить штраф в 309 фунтов – у него не нашлось наличных на такую сумму. Летом бизнес-лобби, недовольное необходимостью адаптироваться к новым условиям, начало при поддержке банков вбрасывать в прессу «страшилки», заявляя, например, что «экономике грозит паралич, вызванный банковским конфликтом». Однако в ноябре 1970 года, когда конфликт удалось погасить, Центральный банк Ирландии, основываясь на имеющейся в его распоряжении информации, сообщил, что на самом деле все обстояло прямо противоположным образом. В результате проведенного расследования выяснилось, что «ирландская экономика продолжала функционировать на протяжении всего длительного периода, пока не работали клиринговые банки», но, что самое интересное, «уровень экономической активности в этот самый период устойчиво рос». В это верится с трудом, но это правда. На протяжении шести с половиной месяцев в одной из тридцати богатейших стран мира «высоко персонализированная кредитная система, не подразумевая никаких конкретных сроков погашения займов и кредитов, заменяла собой существовавшую банковскую систему».

В конечном итоге главной проблемой этой крайне успешной системы оказалась логистика. К 17 ноября 1970 года руководству банков удалось согласовать со служащими вопрос о зарплате, и было объявлено о том, что банки снова открываются. К этому времени у населения успело скопиться огромное количество чеков. В газетах появились призывы не предъявлять к оплате все чеки сразу, поскольку погасить их банки смогут не раньше, чем через несколько недель. Прошло еще три месяца, и только к середине февраля 1971 года ситуация окончательно нормализовалась. В банки было внесено чеков на сумму выше 5 миллионов фунтов. Именно столько денег «сделали» ирландцы, пока бастовали банки.

Чем объяснить это чудо спонтанного экономического сотрудничества? Большинство экономистов сходятся во мнении, что свою роль сыграли некоторые особенности ирландской культуры, в том числе широкое распространение знаменитых ирландских пабов. Ведь в чем заключалась главная проблема? В том, чтобы правильно оценить кредитоспособность человека, расплачивающегося чеком, который невозможно проверить в банке. Преимущество Ирландии состояло в удивительной сплоченности и сельских, и городских сообществ. Люди хорошо знали, с кем ведут дела, поэтому ошибки в оценке платежеспособности тех или иных лиц были практически исключены. Вместе с тем не следует забывать, что в 1970-е Ирландия была страной с развитой и диверсифицированной экономикой, для выживания которой в трудных условиях одних только личных знакомств явно не хватило бы. И вот тут в игру вступили пабы и маленькие магазинчики, став своего рода узлами системы. Они собирали, обеспечивали и гасили чеки, по сути заменяя собой банки. Как осторожно отмечал ирландский экономист Антон Мёрфи, «судя по всему, владельцы этих магазинов и пабов располагали значительным объемом информации о своих клиентах – в конце концов, нельзя годами обслуживать человека и не знать при этом, в каком состоянии находятся его финансы».

 

Суть дела

История с ирландскими банками позволяет нам лучше понять природу денег. Так же как отчет Фёрнесса об островах Яп, она заставляет нас задуматься, что же в действительности необходимо для успешного функционирования денежной системы. И поскольку ирландский случай гораздо ближе к нам исторически и технологически, нам будет проще провести экономическую триангуляцию на его примере. История островов Яп показывает, что традиционная теория природы денег ошибочна. История с ирландскими банками делает возможной разработку более правдоподобной версии. На примере островов Яп мы убедились в том, что основной постулат существующей теории денег, рассматривающий их происхождение в качестве «средства обмена», несостоятелен. Как на островах Яп, так и в нашей современной жизни наличность эфемерна и играет чисто декоративную роль, тогда как сущностью денег является механизм кредитования и погашения кредитов. Можно сказать, что в центре новой теории денег лежит идея кредита. Деньги – не средство обмена, а социальная конструкция, состоящая из трех фундаментальных элементов. Первый из них – абстрактные единицы ценности, в которых измеряются деньги. Второй – система счетов, благодаря которым можно вести учет долгов и кредитов физических лиц или учреждений и осуществлять торговлю между ними. Третий – возможность передачи кредитором полученного обязательства третьей стороне для погашения другого долга.

Этот третий элемент особенно важен. Хотя любые деньги есть кредит, не всякий кредит – деньги. Разница состоит в возможности передачи кредита третьей стороне. Долговая расписка, фиксирующая договоренность между двумя сторонами, – не более чем ссуда. Это кредит, не способный выполнять функцию денег. А вот если эту расписку можно передать третьей стороне, то она превращается в деньги. Иначе говоря, деньги – это кредит, но не простой, а передаваемый. Экономист XIX века Генри Даннинг Маклауд отмечает:

«Эти простые идеи показывают нам фундаментальную природу денег. Очевидно, что их основная цель – измерять и записывать долги и обеспечивать их переход от одного человека к другому; и какие бы средства ни были для этого использованы, будь то золото, серебро, бумага или что-то иное, они и будут деньгами. Следовательно, мы можем поставить знак равенства между деньгами и передаваемым долгом. То, что в какой-либо форме отображает передаваемый долг, есть деньги; и из какого бы материала ни были изготовлены деньги, они отображают передаваемый долг, и более ничего».

Как мы увидим далее, идея о передаче долга оказалась в истории денег критически важной. Именно она, а не эволюция денег из некой бартерной экономики позволила обществу как таковому и экономике как его части развиваться. Вряд ли мы злоупотребим вниманием читателя, если снова процитируем Маклауда (предлагая только сделать скидку на чисто викторианскую мелодраматичность его высказывания):

«Если задаться вопросом, кто совершил открытие, затронувшее человечество глубже всех прочих, то мы смело можем ответить: тот, кто впервые понял, что долг – это товар, который продается».

Чрезвычайно важно понять значение этого третьего элемента денег. Он объясняет, что именно определяет ценность денег и почему деньги, хотя они и являются только отражением кредита, не могут быть созданы кем угодно по желанию. Чтобы продавец принял в качестве оплаты долговую расписку, надо, чтобы он был убежден в двух вещах. Во-первых, имел основание верить, что должник, чье платежное обязательство он намерен принять, способен это обязательство покрыть. Иначе говоря, ему необходима уверенность в платежеспособности того, кто «печатает деньги». Одного этого будет достаточно, чтобы обеспечить существование системы обоюдного кредитования. Требования к созданию денег еще строже. Чтобы кредит стал деньгами, продавцу необходимо знать, что третья сторона будет готова принять его в качестве платы за те или иные товары или услуги. То есть продавец должен верить, что кредит является и будет являться в будущем передаваемым – что рынок для этого типа денег отличается ликвидностью. От того, насколько крепка эта вера, зависит легкость, с какой долговые расписки будут циркулировать в обществе в качестве денег.

Именно за счет третьего критически важного элемента – передаваемости – деньги, выпущенные правительством (или поддерживаемыми правительством банками), считаются чем-то особенным. Действительно, существует влиятельная школа экономической мысли – хартализм, утверждающая, что только государство и его агенты способны на эмиссию денег. Однако история с закрытием ирландских банков наглядно показывает, что это утверждение не соответствует истине. Система создания и погашения кредитов не обязательно нуждается в одобрении правительства. Официальная система – банки – почти семь месяцев находилась вне игры, но деньги никуда не пропали. Так же как затонувшие раи, ассоциировавшиеся с деньгами банки внезапно исчезли (а вместе с ними исчез официальный аппарат погашения и учета кредитов), но деньги продолжали существовать.

Закрытие ирландских банков показало, что для денег совершенно не важна официальная атрибутика: банки, кредитные карты, бумажные деньги с водяными знаками и тому подобное. Все это может испариться, но деньги все равно останутся как система кредитов и долгов. Она расширяется и сжимается подобно сердцу, и ее пульсация не дает замереть торговому циклу. Единственное, что имеет значение, – это наличие выпускающих «кредитные расписки» лиц, которых население считает кредитоспособными, и широко распространенная уверенность в том, что эти «расписки» будут приняты третьей стороной. Банкам и правительствам легко удовлетворить обоим этим требованиям; частным компаниям, не говоря уже об отдельных личностях, сделать это труднее. Однако, как показал пример Ирландии, эти правила можно порой обойти. Когда официальные структуры рушатся, общество с неожиданной ловкостью находит им альтернативу.

 

Ну и что?

Приятеля-бизнесмена мой рассказ явно не впечатлил.

«Ладно, – сказал он, – допустим, ты прав. Может быть, при ближайшем рассмотрении моя – то есть Адама Смита – теория и не идеальна. Но у меня к тебе вопрос. Ну и что? Какая разница, если считать деньги общественной конструкцией, а не вещью? И какая разница, зависит эта конструкция от государства или нет?»

Это совершенно правильные вопросы, ответил я. Ведь, по сути, я и завел этот разговор, желая по-новому взглянуть на устоявшиеся теории. Однако смена точки зрения может далеко завести. Поскольку рассчитывать только на себя было бы с моей стороны опрометчиво, я решил обратиться к авторитетам. Например рассказав здесь любимую историю великого физика Ричарда Фейнмана.

Одну из своих телевизионных лекций он посвятил объяснению того, как умение ученого по-новому посмотреть на проблему порой приводит к радикальной смене мировоззрения и почему мы, находясь в плену предубеждений, считаем подобный поворот мысли парадоксальным. В качестве примера он продемонстрировал простенький трюк, заставив при помощи пластиковой расчески двигаться лист бумаги. Достаточно несколько раз провести расческой по волосам, в затем поднести ее к бумаге, и возникшее статическое электричество довершит за вас все остальное. Сколько бы раз вы ни наблюдали этот фокус, он всегда удивляет. Почему? Потому что мы привыкли связывать силу с чем-то видимым: например, беря в руку расческу, мы чувствуем ее вес и сопротивление материала, и потому воздействие расчески на волосы нас не удивляет. Но вот невидимые силы – например электромагнитное поле, притягивающее бумагу к расческе, – кажутся нам волшебством. На самом деле мы видим ситуацию шиворот-навыворот. Именно невидимая сила – электромагнитное поле – является в физическом мире фундаментальной. Невидимое электромагнитное поле и есть настоящая причина того, что мы наблюдаем кажущееся нам волшебством воздействие статического электричества и данную нам в ощущениях плотность окружающего мира.

С деньгами все обстоит точно так же. Как показывает история, всегда существовало искушение считать деньгами монеты и банкноты – ощутимые, вещественные предметы, вокруг которых возникает волшебный, невидимый аппарат кредитования и погашения долгов. В реальности все обстоит в точности наоборот. Фундаментальной является социальная технология передаваемого кредита. Каменные раи островов Яп, ивовые палочки Палаты шахматной доски, банкноты, чеки, сертификаты ценных бумаг и частные долговые расписки, нули и единицы в банковских компьютерах – все это не более чем жетоны, физическое отражение невидимых взаимодействий – миллионов кредитов и долгов и их взаимосвязи.

В сфере экономики подобная смена угла зрения настолько же важна, насколько для понимания осязаемой реальности была важна замена ньютоновской картины мира на парадигму квантовой физики. Последствия этого нового взгляда – тема следующей главы.

 

2

Измеряя ценность денег

 

Биография денег: история идей

В июне 2012 года в Британском музее открылась новая галерея, посвященная истории денег. Руководство музея посчитало, что старая Денежная галерея перестала притягивать публику: экспозиция старых монет в сопровождении научных комментариев об их происхождении была немного… скучноватой. Требовался новый подход. Новая галерея стала триумфом дизайна. Коллекции монет остались, но их количество значительно уменьшилось, и в них сохранились только самые интересные экземпляры. Зато экспозиция дополнилась экзотическими предметами, некогда служившими деньгами: раковины каури из Африки, семена с Соломоновых островов, китайская банкнота XIV века, даже раи с островов Яп. Кроме того, теперь в галерее выставлены и другие предметы, демонстрирующие, насколько важную роль играли деньги на протяжении всей истории человечества: от изготовленной из майолики коробки для пожертвований – свидетельства того, как жители Сиены в XVI веке пытались с помощью Маммоны откупиться от Господа Бога, до шелкографии Уорхола 1982 года с изображением американского доллара. Однако кое-что в этой новой галерее вызывает удивление. Спонсором ее создания выступил самый крупный на тот момент банк – американский конгломерат Citibank. Собственно говоря, банки вообще играли в истории денег довольно заметную роль. Но никаких следов банковской деятельности мы в Денежной галерее не увидим.

Разумеется, дело тут не в зловещем заговоре по сокрытию истинных механизмов функционирования финансовой системы. Просто создатели галереи понимали, что помещать банк в музей – затея бессмысленная и малоинформативная. Банк – это просто офисное здание, ничем особенно не отличающееся от любых других офисных зданий; сколько к нему ни присматривайся, ничего полезного о деньгах не узнаешь. Ведь деньги – это не вещь, а социальная технология: набор идей и практик, несущий организующую функцию, регулирующий, что мы производим и потребляем и как сосуществуем друг с другом. Сами по себе деньги – настоящие деньги, а не символизирующие их жетоны или бухгалтерские ведомости, в которые их записывают, или банки, где их распределяют, – физически деньги не существуют.

Это важный факт, который следует иметь в виду, если мы намерены узнать о происхождении денег, их природе и том влиянии, какое они оказали на историю человечества и нашу жизнь. Археологический подход, использованный новой Денежной галереей Британского музея, сам по себе достаточно интересен, но если мы хотим действительно разобраться в том, что же такое деньги, нам придется снарядить археологическую экспедицию иного рода. Наша цель – извлечь на поверхность и изучить не слитки, монеты или обугленные бирки (и не предметы материальной культуры вообще), а идеи, практики и государственные институты. В первую очередь – идею абстрактной экономической ценности, практику ведения бухгалтерского учета и учреждение децентрализованной передачи долгов.

Как с любыми другими раскопками, первым встает вопрос, где, собственно, нужно копать. Если деньги – это, как мы уже убедились, операционная система, благодаря которой функционируют наши сообщества и экономики, то сложность объективного взгляда на ситуацию очевидна. Отыскать историческую коллизию, при которой официальная денежная система «взяла отпуск» – как в случае с ирландскими банками, – сравнительно просто. На этом примере мы выяснили, насколько деньги в реальности зависят (или не зависят) от государства. Однако если мы хотим копнуть чуть глубже, нам следует поставить перед собой гораздо более амбициозную цель: изучить время и место, когда и где денег еще не существовало. Задача может показаться невыполнимой, но на самом деле мы не только точно знаем, что такое было; в нашем распоряжении – детальное описание мира непосредственно до и после изобретения денег. Мы находим его в двух самых известных в истории человечества литературных памятниках.

 

Гнев Ахилла: мир до изобретения денег

«Илиада» и «Одиссея» – две наиболее ранние из сохранившихся древнегреческих эпических поэм, из которых, как сегодня принято считать, вышла вся европейская литература. Они имеют не только литературную ценность. «Илиада» и «Одиссея» подробно описывают греческую культуру и общество периода, о котором нам известно не так уж много. Дворцовые царства Кносса и Микен, процветавшие во II тысячелетии до н. э., оставили после себя немало археологических свидетельств. А чтобы лучше понять города-государства классической Греции, возникшие в середине VIII века до н. э., мы можем обратиться не только к искусству и архитектуре, но также к литературе и философии. Но между двумя этими периодами лежит эра, о которой не сохранилось практически никаких данных: так называемые греческие Темные века. Когда около 1200 года до н. э. микенская цивилизация рухнула – вероятно, в результате вторжения, – почти все следы ее существования исчезли на протяжении жизни практически одного поколения. От монументальных дворцов, богатых провинций, торговли и культурных памятников не осталось ничего. Греческий мир снова стал конгломератом разрозненных племенных сообществ: малочисленных, примитивных, утративших письменность. Единственным источником информации о культуре и жизни Греции следующих четырех веков остаются устные сказания, вершиной которых и является эпос Гомера.

К счастью, эти произведения весьма пространны. «Илиада» славится прежде всего описанием ужасов войны и невероятной мощи героев. Рассказ о нападении одного воителя порой занимает более тысячи строк, подробно описывающих то, как он расправляется с противниками. Но «Илиада» отнюдь не сводится к рассказу о битвах и подвигах. Так, один из самых известных пассажей «Илиады», посвященный описанию щита, который Гефест выковал для Ахилла, позволяет нам узнать о множестве аспектов жизни Греции в Темные века – от земледелия до животноводства, от свадебных обрядов до судебных тяжб. «Одиссея» охватывает еще более значительное количество тем. На пути из Трои домой Одиссей пересекает всю известную Гомеру ойкумену. Его соблазняют сладкоголосые сирены и захватывают в плен одноглазые киклопы. Обращенный в старика, он знакомится с пастухами и трапезничает с царями в их величественных дворцах. Исчерпав все возможности в мире живых, он даже спускается в загробный мир, где встречает братьев по оружию и вместе с ними оплакивает их печальную участь. Но оглядывая вместе с героем «Илиады» богатую и пеструю панораму древнегреческой жизни, мы понимаем, что в ней не хватает одного существенного элемента. Это мир без денег.

У нас, живущих в мире, где рынок и деньги – основной способ и средство организации социальной жизни, возникает резонный вопрос: если племенным сообществам Греции Темных веков они были неизвестны, каким же тогда образом осуществлялась их самоорганизация? Хорошей иллюстрацией шока, испытываемого при столкновении с обществом, функционирующим совершенно по другим правилам, может служить следующая история. Вскоре после распада Советского Союза к британскому экономисту Полу Сибрайту обратился директор ленинградского хлебобулочного завода. «Мы с радостью перейдем на рыночную систему, – говорил он. – Но нам необходимо понять, как она работает. Вот, к примеру, скажите мне, кто отвечает за поставки в Лондон хлеба?» Ответ, разумеется: никто. Децентрализованная система денег и рынков обеспечивает лондонцев всем необходимым – от готовых сэндвичей до полбяных лепешек. Но в точности так же, как советский разум с трудом представлял себе, как экономика может функционировать без планирования и координатора, надзирающего за исполнением плана, у нас плохо укладывается в голове обратная ситуация: государство, действующее без рынков и денег. Что исполняло их функции до того, как они появились на свет? Подробный ответ на этот вопрос дают «Илиада» и «Одиссея».

Политическая структура Древней Греции Темных веков отличалась простотой и жесткостью. Это был мир вождей, жрецов и рядовых воинов с плоской иерархией: вождь в отличие от современных монархов скорее являлся «первым среди равных»; так, полководец Агамемнон, командовавший греческими войсками в Троянской войне, ничем особенным не выделялся на фоне других «офицеров». Но, несмотря на относительную тонкость грани между социальными группами, переходить за нее считалось делом немыслимым. Когда рядовой воин обвиняет Агамемнона (на глазах у собравшегося войска!) в заносчивости, Одиссей реагирует на нарушение протокола быстро и жестко: он бьет воина своим посохом и угрожает раздеть его донага и прогнать через весь лагерь. Современному читателю подобная демонстрация власти, не сдерживаемой никакими общественными рамками, наверняка покажется дикостью. Но грек, живший в Темные века, не усмотрел бы в поступке Одиссея ничего странного и ненормального. «Истинно, множество славных дел Одиссей совершает, / К благу всегда и совет начиная, и брань учреждая. / Верно, вперед не отважит его дерзновенное сердце / Зевсу любезных царей оскорблять поносительной речью!» Эти слова Гомер вкладывает в уста двух воинов, полностью одобряющих действия своего командира.

Это что касается политики. Но что еще – в отсутствие денег – организовывало тогдашнее древнегреческое общество? Относительно базовых потребностей – еды, воды, одежды – все обстояло довольно просто. Общество состояло из самодостаточных домашних хозяйств, снабжавших население всем необходимым. Однако в поэмах Гомера упоминаются также три общественных института, игравших важную социальную роль. «Илиада» повествует о войне, и неудивительно, что существенное место в развитии сюжета уделено дележу трофеев, доставшихся победителям после разорения захваченного города. Если верить «Илиаде», система дележки прибыли была далека от совершенства. Один из лучших греческих воинов Ахилл и главнокомандующий войском Агамемнон вступают между собой в яростный спор по поводу причитающейся каждому доли добычи.

Действие «Одиссеи» разворачивается в мирное время. Поэма описывает путешествие Одиссея из Трои домой и странствия его сына, Телемаха, в поисках отца. Здесь мы наблюдаем в действии другой общественный институт – обмен подарками между вождями. По традиции аристократ, принимая у себя гостя, на прощание преподносил ему дар – предполагалось, что в ходе ответного визита он тоже воспользуется щедротами гостя, когда тот выступит в роли хозяина. Подобный примитивный экономический обмен преследовал вполне определенную цель: выразить в материальном виде связь между двумя лицами равного общественного положения, что способствовало укреплению существовавшей социальной структуры. Так же как с дележом трофеев, принятые правила нередко оспаривались: например, Троянская война вспыхнула в результате того, что Парис грубо нарушил этикет, похитив у царя Менелая супругу – прекрасную Елену. Но в мирное время в Греции Темных веков более значимой системы экономических взаимоотношений не существовало. Спустя два века после Гомера другой поэт, желая в одной строке выразить сущность хорошей жизни, напишет: «Счастлив муж, у которого есть сыновья, гончие, кони – и друг в чужедальнем краю».

Принцип «кто сильнее, тот и прав», пусть и уравновешенный дележом добычи и взаимным обменом подарками, вряд ли мог быть достаточно прочным фундаментом для существования даже примитивного общества. Но поэмы Гомера описывают и третий жизненно важный институт: жертвоприношение быков с последующей раздачей жареного мяса соплеменникам. Через этот ритуал в наглядной (и съедобной) форме находил выражение основополагающий принцип политической организации Древней Греции, в соответствии с которым каждый мужчина в племени имел для общества равную ценность и нес перед ним равные обязанности.

Эти три простых механизма организации жизни общества в отсутствие денег – дележ добычи, обмен подарками и раздача жертвенного мяса – вовсе не уникальная черта Греции Темных веков. Скорее наоборот – современное развитие антропологии и исторической компаративистики показывает, что подобные практики являлись нормой для небольших племенных сообществ. Разумеется, доденежные общественные институты в зависимости от конкретных обстоятельств и религиозных верований той или иной группы населения принимали множество различных форм. Однако антропологи Морис Блох и Джонатан Перри обнаружили два общих для всех элемента. Сравнительное исследование племен от Мадагаскара до Анд выявило существование двух связанных, но отдельных типов взаимодействия: первый направлен на сохранение долгосрочного общественного (мирового) порядка; второй лежит в сфере краткосрочных сделок в рамках личной конкуренции. Доденежные институты гомеровского мира полностью укладываются в эту схему. С одной стороны, существовала практика приношения в жертву быка и равной дележки жареного мяса: это выражение племенной солидарности, унаследованное скорее всего из глубин индоевропейского прошлого. Это институт первого типа. С другой стороны, существовали традиции обмена подарками и дележа добычи, представляющие собой сделки второго типа. Они не преследовали цель сохранения порядка и гармонии между группами населения, а решали гораздо более приземленную задачу – гарантировать, чтобы примитивное общество, занятое повседневными делами (пирушками и охотой в мирное время, грабежами и насилием – во время войны), не скатилось в пучину хаоса и анархии.

 

Древняя Месопотамия: царство бюрократии

Примитивные общественные практики, описанные Гомером и подтверждаемые археологическими раскопками, были не единственным средством организации общества в эпоху греческих Темных веков. Всего в нескольких тысячах миль к востоку существовали цивилизации, гораздо более старые, более многочисленные и более сложно организованные. Мы говорим о древних прибрежных обществах Месопотамии. В отличие от каменистой, гористой приморской Греции Месопотамия была страной невероятного плодородия, раскинувшейся на территории от холмов Плодородного Полумесяца на востоке до дельты Тигра и Евфрата на юге. Очевидно, благодаря благодатным климатическим условиям именно здесь впервые проявились многие из основных черт человеческой цивилизации. Ученые предполагают, что к северу от Евфрата, на территории современной Турции, возникло сельское хозяйство; здесь же обнаружены останки древнейших долговременных поселений. В дельте обеих рек, на территории современного Ирака, люди впервые применили технологию ирригации.

Все эти технические достижения способствовали невероятной по тогдашним меркам концентрации населения, результатом чего стало появление самого важного из социальных новшеств Месопотамии – города. В начале III тысячелетия до н. э. на берегу Евфрата процветал Урук – город площадью пять с половиной квадратных километров, в котором проживали тысячи человек. Однако Урук был лишь первым из множества городов-государств, существовавших в Месопотамии; через тысячу лет они объединятся в первое на планете региональное государство со столицей в городе Ур. К началу II тысячелетия до н. э. население Урука перевалило за 60 тысяч человек. В его окрестностях на тысячах гектаров возделывали злаки, финики и кунжут; сотни гектаров земли были отданы под пастбища для овец. На болотистых землях на юге разводили рыбу и выращивали сахарный тростник. В черте города многочисленные ремесленники мастерили изделия из керамики, тростника и драгоценных металлов для использования в религиозных ритуалах. В гомеровской Греции ничего подобного по размаху и разнообразию деятельности, сфокусированной в одной точке, просто не существовало.

Неудивительно, что социальная система, сложившаяся в Месопотамии, радикально отличалась от примитивных племенных отношений Греции Темных веков. Власть в Уре была разделена на две ветви. С одной стороны, царь – наместник богов, обитавший во дворце и выполнявший функции главнокомандующего и верховного судьи. С другой – жрецы, хранители храмов, где «обитали» управляющие вселенной боги. Практически жреческий бюрократический аппарат управлял всей городской экономикой. Храмы, воздвигнутые в центре Ура, поражали своими размерами и великолепием: зиккурат, посвященный богу Нанна, сохранился до наших дней; по соседству с ним когда-то возвышались храм его небесной супруги Нингаль и храм Ганунма, служивший хранилищем и по совместительству штаб-квартирой храмовой бюрократии. Жрецы контролировали каждую отрасль экономики Ура. Как отмечает голландский исследователь Ван де Миерооп, «поля, стада и топи принадлежали в основном храмам, нанимавшим граждан для работы на них. Последнее слово всегда оставалось за верховным жрецом». Более разительный контраст с Грецией трудно себе представить. Географическое расположение и климат Месопотамии способствовали усложнению социальной структуры общества, что в свою очередь привело к возникновению первого в мире бюрократического общества – и первой плановой экономики.

Государству, базирующемуся на столь сложной иерархии, требовались совершенно иные институты, нежели те, какие управляли немногочисленными племенными сообществами гомеровской Греции. И поэтому неудивительно, что именно в Месопотамии были изобретены три важнейших в истории человечества социальных инструмента: письмо, счет и бухгалтерия.

 

Кремниевая долина Древнего мира

Письменность в сознании древнего человека была сродни чуду. Ему казалось невероятным, чтобы столь очевидно необходимая для цивилизованной жизни идея могла родиться в голове простого смертного. Отсюда следовал вполне логичный вывод: письменность попала к людям от богов: либо полученная в дар, либо попросту украденная. Так, египтяне верили, что письменность им преподнес обезьяноголовый бог знания Тот. Грекам ее даровал Прометей. А вот в Месопотамии письменность возникла в результате кражи – богиня Инанна опоила бога мудрости Энки, выведала у него ценную тайну и отдала ее жителям своего города Урука. Ученые Нового времени заинтересовались этим вопросом в XVIII веке, но в отличие от древних мудрецов проявили гораздо больше веры в способности человеческого разума. На основе анализа найденных археологами вещественных доказательств к началу ХХ века возникла относительно стройная теория, состоящая из двух гипотез. Первая сводилась к тому, что письменность не развивалась постепенно, а была изобретена. Кем конкретно, оставалось неизвестным, но, по общему мнению авторов этой гипотезы, главную роль в становлении письменности сыграли мудрецы, уговорившись между собой записывать речь знаками, понятными коллегам и потомкам. Согласно второй гипотезе древнейшая письменность состояла из пиктограмм, то есть стилизованных картинок, облегчавших понимание того, что обозначает каждый символ; в таком виде примитивная письменность была доступна и мудрецам, и рядовым гражданам.

Вплоть до начала ХХ века археологические находки подтверждали эту теорию происхождения письменности. Первые ее образцы действительно появились одномоментно в виде египетских и древних китайских иероглифов, а также ацтекских пиктограмм. Однако в 1929 году было совершено открытие, заставившее ученых по-новому взглянуть на проблему. В ходе раскопок на территории месопотамского Урука археологи обнаружили огромный склад глиняных табличек, на которых были подробно зафиксированы сделки, заключенные верховным правителем и жрецами. Созданные в конце IV тысячелетия до н. э., они являли собой древнейшие из известных нам образцов письменности. Но в отличие от пиктографического письма Египта, Китая и Центральной Америки язык табличек состоял из абстрактных символов – так называемого клиновидного письма. Последующие раскопки, проводившиеся на протяжении ХХ века, приносили археологам все больше и больше находок подобного типа. Таким образом, напрашивался вывод: древнейшая письменность имела в своей основе не пиктограммы, а алфавит, вполне сходный с современным. Но если вторая гипотеза теории происхождения письменности оказалась ошибочной, то не исключено, что и первая заслуживает не больше доверия. Так практически мгновенно все устоявшиеся представления о возникновении письма обратились в прах. Пройдет еще четыре десятка лет, прежде чем на эту загадку прольется новый свет – и совершенно не с той стороны, откуда можно было ожидать.

Раскопки в Уруке пришлись на золотую эру археологии: с конца XIX и до середины ХХ века ученые в поисках исторических находок перерыли практически всю Месопотамию. В период между двумя мировыми войнами американские, немецкие и британские исследователи сумели откопать руины множества поселений и составить впечатляющие коллекции образцов месопотамского творчества – от монументальных статуй до изящных ювелирных украшений. В том числе были обнаружены тысячи глиняных артефактов неясного назначения. Как правило, небольших размеров, они были представлены в форме конусов, цилиндров, шариков, но для чего они были нужны, оставалось непонятным. И на протяжении многих десятков лет археологи их просто игнорировали. До 1970-х годов не было выдвинуто ни одного здравого предположения, объясняющего, что это такое. Одни ученые считали, что это детские игрушки, другие – что амулеты, третьи – что фишки для некой настольной игры. Чаще всего их заносили в категорию «предметов неясного назначения» и предпочитали о них забыть. В своем отчете о раскопках маститый американский археолог Карлтон С. Кун пишет: «С 11-го и 12-го уровней мы извлекли пять загадочных глиняных предметов, формой напоминающих медицинские свечи».

В действительности истина оказалась и банальнее, и значительно важнее. В 1969 году молодой французский археолог Дениз Шмандт-Бессера решила составить подробный каталог загадочных глиняных объектов. Внимательный анализ всех находок, обнаруженных в поселениях Западной Азии, от юго-востока Турции до территории современного Пакистана, показал, что, рассортированные по форме и размерам, они образуют ограниченное число категорий.

Шмандт-Бессера поняла, что эти странные глиняные артефакты – не фишки для месопотамского аналога шахмат и не примитивные свечи, а жетоны для счета. Метод подсчета был самый примитивный и не требовавший никаких усилий – так называемое взаимно однозначное соответствие, или биекция. Его суть предельно проста: сосчитать что-либо при помощи сопоставления с чем-то еще, причем с чем угодно. Например, для учета пяти овец можно использовать пять зарубок или пять палочек. Это самая древняя из известных методик записи чисел: существуют сохранившиеся с начала каменного века кости с зарубками, которые предположительно использовались для подсчета прошедших дней или количества убитых на охоте животных. В Месопотамии, как выяснила Шмандт-Бессера, возникла система, которая с помощью глиняных предметов довела сложность этого примитивного метода до невиданного прежде уровня. Форма и размер каждого артефакта отображали тип и количество какого-либо товара: усеченные конусы символизировали хлеб, яйцевидные предметы – масло, ромбовидные – пиво и так далее. В сельскохозяйственной экономике подобная система помогала вести учет скота и собранного урожая.

Тысячелетиями эта система оставалась практически неизменной. С развитием городской цивилизации и возвышением храмовой экономики вырос и спрос на специалистов по ведению учета. Около 3100 года до н. э. в Уруке был совершен настоящий прорыв в этой сфере. Вместо того чтобы хранить сами глиняные жетоны, для учета начали использовать их оттиски на глиняных табличках. То есть вместо того чтобы хранить в отдельном ящике конусовидную фишку, символизирующую овцу, достаточно было прижать эту фишку к табличке. После того как эта система распространилась достаточно широко и понимание того, что именно символизирует каждое отдельное изображение, стало всеобщим, возник резонный вопрос: а зачем вообще хранить глиняные жетоны? Гораздо проще нарисовать соответствующий символ тростниковым пером. Так древняя система трехмерных объектов счета превратилась в систему двумерных символов. Это было эпохальное открытие – ни много ни мало рождение письменности.

Изобретение письма само по себе являлось значительным достижением, однако бурно развивающаяся экономика Месопотамии побуждала ее жителей искать и находить все более эффективные и гибкие методы ведения учета. Использовать символы чисел было гораздо проще, чем лепить из глины, обжигать и хранить тысячи глиняных жетонов. Однако и новый метод по-прежнему опирался на биекцию: один символ обозначал один предмет. И вот вскоре после изобретения письменности было совершено еще одно значительное открытие. Вместо того чтобы для записи пяти овец рисовать пять символов «овца», были придуманы отдельные символы для числа «пять» и для овцы. Теперь для записи тех же данных достаточно было двух символов, а не пяти, как раньше. Практическую пользу от этого изобретения легко понять, взглянув на дошедшую до нашего времени глиняную табличку, представляющую собой счет за покупку 140 тысяч мер зерна. Однако практической пользой дело не ограничилось. При счете по принципу биекции нет никакой надобности в абстрактном понятии числа в отрыве от количества подсчитываемых предметов. В новой системе числа и предметы подсчета были разделены. В Уре придумали не только письменность, но и концепцию числа – то есть заложили основу возникновения математики.

Изобретение письменности и абстрактных чисел создало почву для возникновения третьей технологии месопотамского общества: бухгалтерского учета. Храмовая бюрократия, контролировавшая экономику, нуждалась в системе управления информацией – чтобы подсчитывать имеющиеся запасы, объемы поступающего сырья и готовой продукции, использовать эти данные для планирования дальнейшей деятельности и контролировать претворение планов в жизнь. Бухгалтерский учет совмещал в себе несколько новаторских технологий: письменность и числа позволяли записывать информацию в сжатой и понятной форме, а стандартизированные единицы времени позволяли вносить эти данные в балансовые отчеты и отчеты о прибылях и убытках. В экономике Древней Месопотамии точно так же, как в любой современной крупной корпорации, именно бухучет превращал указания сверху в конкретные инструкции. За контроль над выполнением этих инструкций отвечали представители такой знакомой нам, такой малопривлекательной и, как выясняется, такой древней профессии – бухгалтеры.

Древняя Месопотамия радикально отличалась от гомеровской Греции. Вместо примитивного и эгалитарного племенного общества здесь возник город, населенный десятками тысяч жителей, которыми правил наполовину обожествляемый царь, находившийся на вершине многоэтажной иерархии. Вместо права сильного, благодаря которому знать сохраняла свое главенствующее положение, здесь действовали сложные правила учета, за соблюдением которых надзирала храмовая бюрократия. Вместо простой экономики, основанной на принципах обмена подарками и ритуальных жертвоприношений, унаследованных от тысячелетней истории предшествующих примитивных сообществ, здесь существовала сложная экономическая система, основанная на планировании, сопоставимом с тем, что применяется в современных транснациональных корпорациях. Тем не менее, несмотря на все эти разительные отличия, в одном жизненно важном аспекте экономика Месопотамии и экономика Греции Темных веков оставались сходными. Ни плановой экономике храмов, ни примитивным греческим племенным институтам не были нужны деньги.

Как же вышло, что невероятно развитая цивилизация с оживленной торговлей и самой продвинутой на планете экономикой, цивилизация, придумавшая письменность, числа и бухгалтерский учет, так и не изобрела деньги? А все дело в том, что в Месопотамии так и не появился один критически важный и абсолютно необходимый для возникновения денег ингредиент. Какой именно? Чтобы ответить на этот вопрос, вначале присмотримся к деятельности гораздо более молодой бюрократии. Наша следующая остановка: 14 октября 1960 года, Париж, 11-е заседание Генеральной конференции по мерам и весам.

 

Измеряя вещи

Безликие бюрократы обычно не утруждают себя инициированием революционных прорывов на благо человечества. Чаще они защищают бастионы догматизма и реакции, которые приходится штурмовать одиноким первооткрывателям, стремящимся к знаниям и правде. Впрочем, сфера метрологии – науки об измерениях – служит исключением из этого правила. 14 октября 1960 года на Генеральной конференции по мерам и весам Международный комитет по мерам и весам выдвинул предложение, основанное на идее, сформулированной Международным бюро мер и весов. Более впечатляющее собрание серых бюрократов трудно себе представить – все указывало на то, что участники конференции будут долго и нудно обсуждать малозначимые детали, ничего толком не решат, а затем уйдут на обеденный перерыв. В действительности все случилось совсем наоборот. Именно на этой конференции впервые в истории было достигнуто соглашение о принятии простой и единой системы измерения, основанной на международных стандартах, – Международной системы единиц (Système International d’Unités), или СИ.

Это было впечатляющее достижение. До XIX века о стандартизации единиц измерения на относительно пространной территории и говорить не приходилось. Исследование, проведенное в 1790 году, ставило своей целью выяснить стандартную длину французской единицы измерения длины, называвшейся арпан (arpent). Как выяснилось, в одном только департаменте Нижние Пиренеи стандартов арпана насчитывалось аж девять штук! В Кальвадосе – целых шестнадцать. И это еще не самые экстремальные примеры: Франция в этом плане отличалась сравнительной умеренностью. «В этой сфере царила пугающая неразбериха, – писал метролог Витольд Куля о своей родной Польше. – В деревне Ястшембе жители Верхней Ястшембе пользовались пщинскими мерами, а Нижней – водзиславскими, и викарий хранил образцы и тех и других вплоть до 1830-х годов». Кроме того, и самих единиц измерения было огромное множество. В рамках СИ длина – то есть длина чего угодно – измеряется в метрах и долях метра. В Средневековье и в начале Нового времени подобных универсальных единиц не существовало. Еще и сегодня в Великобритании виски меряют четвертями пинты, пиво – пинтами, а бензин – галлонами. В старой славянской системе мер длину грядок измеряли в локтях, а пройденное расстояние – в аршинах. На море англичане измеряли глубину в фатомах, а длину ткани – в элях. Разумеется, во всех этих случаях объект измерения был один и тот же – длина. Но в зависимости от контекста использовались совершенно разные единицы. Подобный разнобой приводил к возникновению фраз, которые современному слушателю могут показаться диковатыми: «Рыбак сказал, что у него есть сеть 30 фатомов в длину и 10 элей в ширину».

Вот в таком печальном положении пребывали дела, когда собралась очередная Генеральная конференция по мерам и весам. Создание СИ стало результатом почти вековых попыток упростить и стандартизировать существующие в мире единицы мер и весов. Простота была достигнута за счет того, что в СИ вошло всего шесть базовых единиц, достаточных для измерения любого аспекта физического мира: метр для длины, килограмм для массы, секунда для времени, градус Кельвина для температуры, кандела для света и ампер для силы электрического тока. Но в сфере стандартизации достижения СИ выглядели еще более впечатляюще. Помимо того что при выборе базовых единиц создатели системы постарались учесть интересы всех стран-участниц, они впервые в истории предложили использовать в качестве эталонов природные постоянные. Иными словами, длина метра в СИ определяется не длиной хранящегося в Париже бруска металла, а длиной волны, излучаемой определенным химическим элементом.

Ранняя попытка упрощения и стандартизации: французская карикатура 1795 года, объясняющая преимущества новой метрической системы (© Giraudon / Te Bridgeman Art Library)

На первый взгляд может показаться, что эти улучшения носили исключительно косметический характер. В конце концов, даже архаичные единицы измерения, вне зависимости от своего происхождения, были производными друг от друга и соотносились друг с другом (как они соотносятся и с современными) в строго определенных пропорциях. Следовательно, какой вред в том, что кому-то хочется следовать традиции, пользуясь старомодными привычными единицами измерения? Кстати сказать, неужели международным бюрократам было больше нечем заниматься, кроме как объявлять войну безобидным привычкам людей? На самом деле подобные вопросы демонстрируют непонимание природы систем измерения и их происхождения. Можно ведь задаться и обратным вопросом: почему вообще люди пользовались множеством узкоспециальных единиц вместо того, чтобы сразу договориться о международных стандартах? Иначе говоря, почему вообще возникло до абсурда большое число систем измерения, использующихся в отдельных регионах или в отдельных профессиях? В этом кажущемся безумии была своя логика. У традиционных систем измерения есть общая черта: все они возникали по мере надобности в определенных условиях и отражали наиболее важные аспекты деятельности того или иного человеческого сообщества. Например, сегодня мы определяем площадь участка земли, замеряя его периметр. Однако для средневекового крестьянина эта информация не представляла никакого интереса. Как объясняет Витольд Куля, «важны были две характеристики участка земли: сколько времени потребуется человеку, чтобы его возделать, и какой с него можно будет собрать урожай». Поэтому традиционные единицы измерения площади плодородной земли основывались на размерах участка, который один человек мог вспахать за день или с которого можно было собрать определенное количество зерна. Конечно, результат подобных замеров зависел также от качества почвы, но те ее характеристики, которые современному человеку представляются излишними, в старину имели первостепенное значение. Этот пример показывает, что распространенность и стандартизация любой единицы измерения зависят от ее практического применения.

Разумеется, метрология не стоит на месте: с развитием человечества меняются и единицы измерения, и их эталоны. Более того, наблюдается взаимное влияние одного на другое: продвинутые технологии ведут к появлению новых единиц измерения, а создание стандартизированных единиц измерения способствует развитию новых форм технологического и экономического сотрудничества. Если экономика изолированных сельскохозяйственных поселений обходилась многочисленными, несовместимыми между собой системами измерения, но в промышленную эпоху, в век массового машинного производства стандартизация стала насущно необходимой. Международная торговля и мировая промышленность немыслимы без общих единиц измерения. В наши дни вопрос об универсальных единицах измерения, соответствующих общим стандартам, стоит как никогда остро. В августе 2011 года в журнале Te Economist была опубликована статья, посвященная описанию iPhone 4. Этот гаджет состоит из 178 деталей, четверть из которых производится в Южной Корее, одна пятая часть – в Тайване, одна десятая – в США, остальные – в Японии, Китае и некоторых странах Евросоюза. Глобальные сети поставщиков – не говоря уже о совместных медицинских, научных и коммерческих проектах – не могли бы возникнуть без понятных всем единиц измерения. А на их появление нечего было бы и надеяться, если бы не введение единой системы мер – СИ.

Получается, что постепенное установление универсальных единиц измерения решало отнюдь не только декоративные задачи. Существующие в любой момент времени единицы измерения отражают современные им понятия. В те периоды, когда люди мерили расстояния с помощью фатомов, фарлонгов, пядей и льё, математическая концепция линейного продолжения еще не сложилась. Никому не приходило в голову, что сбрасывать за борт груз на тросе, чтобы измерить глубину моря, и считать шаги, чтобы узнать расстояние до соседней деревни, – по сути одно и то же. В отсутствие универсальной концепции длины не следовало ожидать и появления универсальной единицы ее измерения. Таким образом, создание СИ стало наглядной иллюстрацией крайне важного этапа в эволюции идей – процесса, занявшего века, если не тысячелетия, завершающим аккордом которого стала столетняя работа Международного бюро мер и весов. Решение Генеральной конференции о принятии шести базовых единиц потребовало сотрудничества между странами и применения на практике знаний об окружающем мире, что само по себе явилось значительным достижением. Но гораздо важнее другое. Оно свидетельствовало о развитии абстрактных идей – о том, что человечество, долгое время измерявшее, например, рост лошади и рост всадника в разных единицах, научилось наконец понимать, что между первым и вторым нет принципиальной разницы. Следующим шагом стало осознание того, что и рост, и длина, и ширина – по сути явления одного порядка, описываемого в категориях концепции линейного продолжения. Следовательно, мы можем констатировать, что решение Генеральной конференции от 14 октября 1960 года символизировало фундаментальную перемену в мировоззрении человечества. Прямо скажем, для тупой бюрократической машины – неслабый результат. Разработка универсальной единицы измерения; ее роль в создании современной глобальной экономики; ее вклад в развитие мысли. Где еще встречается эта революционная триада? Разумеется, в сфере денег.

 

3

Эгейское изобретение экономической ценности

 

Невидимый доллар

Что такое доллар? Что такое фунт, или евро, или иена? Не купюра и не монета, а сам доллар? Велико искушение считать, что это название чего-то физически существующего. Особенно если оно отчеканено на чем-нибудь осязаемом, например на монете, тем более – изготовленной из драгоценного металла. А уж если действуют законы – как и было в XIX и начале XX века, – в которых черным по белому прописано, что банки обязаны по запросу клиента обменивать доллары, фунты или любую другую наличность на определенное количество золота определенной пробы… На первый взгляд именно это – определенное количество ценного металла – и есть доллар. На самом деле – ничего подобного. Доллар, вне зависимости от того, обеспечивается он золотым стандартом или нет, является тем, что по достоинству оценили бы серые бюрократы Международного бюро мер и весов, – единицей измерения. Делением на абстрактной шкале. Так же как метр или килограмм, сам по себе доллар не является физическим предметом; даже если длина или масса какого-либо физического предмета считаются эталоном, сам предмет не является эталоном длины или массы.

Как выразился экономист Альфред Митчелл-Иннес, «ни один глаз не видел и ни одна рука никогда не касалась доллара». Точно так же никто никогда не видел и не касался метра или килограмма – только символизирующие их линейки или гири.

Если доллар – единица измерения, то что же он измеряет? Ответ прост: ценность. Или, точнее, экономическую ценность. Однако в этом случае история эволюции физических единиц измерения (и концепций, которые они воплощали) ставит перед нами новые вопросы. Если метр СИ сегодня – стандартная, универсальная единица измерения линейного протяжения, то насколько универсальна концепция экономической ценности? И что можно назвать ее эталоном? Иначе говоря, если бы Генеральная конференция по мерам и весам решила взяться не только за физические величины, но и за явления общественные, то что она обнаружила бы?

Без сомнения, ее участников ждал бы такой же непроходимый лес скопившихся за столетия проблем, как и в физической метрологии. Ведь определений такого понятия, как «ценность», великое множество. Мы сохраняем памятники древности, поскольку они имеют историческую ценность; мы восхищаемся картинами, которые имеют эстетическую ценность; мы не воруем и не обманываем, ибо имеем нравственные ценности; не пьем и молимся по пять раз в день, исходя из своих религиозных ценностей; храним доставшиеся от бабушки безделушки, ценя их как память. Все эти понятия о ценности имеют свои четко определенные границы, в пределах которых они важны. Так же как старинные единицы измерения роста лошади, глубины моря или ширины рыбацкой сети, мемориальные, эстетические и религиозные ценности – это концепции, возникшие в контексте определенной деятельности. Но в том, что касается стандартизации, ситуация гораздо сложнее, чем с устаревшими физическими единицами измерения. В конце концов, не существует такой вещи, как международный стандарт мемориальной ценности. В подобных вопросах не то что каждая деревня – каждый человек решает сам для себя, что будет для него эталоном и стандартом. Как говорили древние римляне, de gustibus non est disputandum – на вкус и цвет товарищей нет. В этот самый миг, окидывая взором поле предстоящей работы, бюрократы наткнулись бы на шокирующий факт. Среди мешанины идей и взглядов они внезапно обнаружили бы концепцию экономической ценности, которая вызвала бы у них не только восхищение, но и зависть. Ведь в теории понятие экономической ценности можно применить не только к предметам, имеющим определенные физические характеристики: температуру, длину или массу, – но вообще к чему угодно. Три измерения для нее не предел: не зря же говорят, что время – деньги. Абстрактные понятия тоже имеют экономическую ценность – такова, например, цена успеха. Экономика не обошла стороной даже духовные категории, во всяком случае, в те времена, когда люди придавали им значение; искупление грехов покупалось в виде индульгенции, оплаченной фунтами, шиллингами и пенсами. Создается впечатление, что нет такого понятия, которое нельзя рассмотреть с точки зрения экономической ценности. Даже человеческая жизнь периодически оценивается экономистами в рамках анализа государственных затрат, используемого для разработки новых законов. Так, в 2010 году Министерство транспорта США повысило оценку человеческой жизни с 3,5 миллиона до 6,1 миллиона долларов, и производителям грузовиков пришлось удвоить прочность кабины, чтобы избежать 135 лишних смертей в год. Ассоциация независимых водителей – владельцев грузового транспорта пришла в ярость, но не потому, что кто-то посмел определить, сколько стоит жизнь человека, а потому, что установи чиновники сумму поменьше, не пришлось бы менять весь автопарк. Получается, что экономическая ценность применима к любому предмету и понятию – что характерно, безо всякого вмешательства бюрократов.

Ну хорошо, допустим, экономическая ценность не поддается упрощению. Но ведь ее наверняка можно стандартизировать? Очевидно же, что действующая по всему земному шару, она везде измеряется в разных единицах: в Великобритании это фунт стерлингов, в Японии – иена, в Европе – евро. Только американский доллар претендует на звание международной валюты, да и то частично. Чем не фронт работ для бюрократов? Вот пусть и создадут единый международный денежный стандарт, в идеале привязанный к универсальным природным эталонам. Впрочем, тут же возникает препятствие: между понятием экономической ценности и теми понятиями, которые измеряет СИ, существует фундаментальное различие. Экономическая ценность – категория общественной реальности, а линейное протяжение, масса или температура – категории реальности физической. Выбор стандарта для измерения физических понятий – вопрос технический. А вот с измерением социальных характеристик экономической ценности все намного сложнее. Здесь требуется совершенно другой подход, поэтому и стандарт придется выбирать иначе. Выбор стандарта для определения экономической ценности – иначе говоря, выбор стандарта денежной единицы – диктуется не тем, насколько просто или трудно построить, например, мост, а тем, как между участниками процесса распределяются доходы, материальные блага и экономические риски. Следовательно, из сферы технической вопрос переходит в сферу этики, из чего вытекает, что выбранный эталон должен быть не только эффективным, но и справедливым. Разумеется, определять, что честно, а что нет, – это чистая политика. Но поскольку политика в нашем мире является делом каждого отдельного государства, то и стандарты измерения экономической ценности – то есть денежные единицы – тоже дело отдельных государств. Пожелай бюрократы создать единый международный стандарт, сначала им пришлось бы установить на всей планете единый общественный строй, а это не под силу никому, даже Международному бюро мер и весов. Впрочем, несмотря на тот факт, что экономическая ценность является повсеместно распространенным понятием, а создание единого стандарта ее измерения упирается в вопросы национальной политики, польза от Международного бюро есть. Благодаря своему опыту по созданию СИ его сотрудники могли бы немало поведать нам об эволюции понятия экономической ценности.

Денежная единица как мера экономической ценности распространена в современном обществе столь же широко, как единицы СИ. Но логично предположить, что в ходе истории это понятие также претерпело ряд изменений. Концепция линейного продолжения тоже возникла не сразу. Так, может быть, нечто подобное произошло и с концепцией экономической ценности? Возможно, истории известны периоды, когда идеи единой экономической ценности не существовало, а мотивацией поступков людей и организующим началом общественной жизни служили традиционные, не сопоставимые между собой и имеющие ограниченную область применения ценности?

Такие периоды и в самом деле существовали, и мы в них уже побывали: это Греция Темных веков и Древняя Месопотамия. Открытие концепции единой экономической ценности как раз и есть недостающее звено в истории изобретения денег. Пора вернуться в гомеровскую Грецию и узнать, как оно было найдено.

 

Недостающее звено в цепи эволюции денег

Уровень технического и культурного развития никогда не был гарантией прогресса. В истории достаточно примеров, когда продвинутая цивилизация, не способная или не желающая воспринять новые идеи, в итоге оказывалась вытесненной на обочину развития и уступала место более примитивным культурам, не отягощенным грузом былых достижений. Ряд таких примеров дает нам история Древнего мира. В Месопотамии существовали многонаселенные города; здесь имелась развитая экономика и сложились наиболее продвинутые для своего времени общественный строй и система управления. Эффективность труда достигалась за счет невиданных прежде технологий: письменности, счета и бухгалтерского учета. Цивилизация, находившаяся на пике человеческого прогресса, не нуждалась в том, чтобы идти за опытом к сборищу неотесанных дикарей, живших на западе и следовавших племенным порядкам, от которых сама Месопотамия отказалась тысячу лет назад.

А вот у греков сложилась обратная ситуация: они как раз хорошо понимали, какую пользу принесут им письменность и знание счета. Неудивительно, что, едва успев наладить контакт с Востоком, они мгновенно взяли на вооружение новые технологии. Скорее всего проводниками знания послужили проживавшие в Леванте финикийцы – моряки и купцы, с которыми греки вели дела с конца Темных веков. Самым ранним образцом греческой письменности считается знаменитый «кубок Нестора» с тремя высеченными на нем строфами, обнаруженный в Искье в 1954 году и датируемый 750–700 годами до н. э. За несколько десятилетий письменность и счет проникли во все уголки Греции, от восточных границ на побережье Черного моря до западных колоний на Сицилии и в Южной Италии.

Эффект, который эти технологии оказали на греческую культуру, трудно переоценить. К 650 году до н. э., то есть всего за один век, благодаря возможности осуществлять измерения, записывать и оспаривать их результаты в обществе произошла беспрецедентная интеллектуальная революция. Началась она на востоке, в Милете – богатом торговом ионийском городе, расположенном в Малой Азии. Именно здесь в 585 году до н. э. философ по имени Фалес успешно предсказал солнечное затмение, чем произвел на современников неизгладимое впечатление. Их восхитил не столько сам факт удачного предсказания – астрономы Египта и Месопотамии умели делать то же за века до этого, – сколько использованный Фалесом научный подход, отражавший новое мировоззрение. Фалес отринул идею мира, управляемого человекоподобными богами, которых необходимо задабривать ритуалами или заклинаниями, и впервые предположил, что Вселенная подчиняется законам природы. Как следствие из этого предположения родилось понятие наблюдателя, отделенного от объективно существующего физического мира, который он изучает.

За следующий век этот новый взгляд на мир только укрепился. Если прежде Вселенная состояла только из того, что можно было увидеть собственными глазами, и даже боги обитали где-то в физическом мире, то теперь возник мир метафизический, подчиненный законам природы, воздействующим на видимый мир; иначе говоря, реальность больше не ограничивалась тем, что можно «пощупать». Это была настоящая интеллектуальная революция – «возникновение абстрактного рационального мышления, философии и теоретической науки в том виде, в каком она существует и ныне» (О. Мюррей). Именно благодаря отсталости Греции по сравнению с Египтом и Месопотамией здесь всего через несколько десятилетий после перехода от полностью устной культуры родился современный научный подход. Плодотворный контакт примитивного Запада с продвинутым Востоком принес пользу не только в области знаний о физическом мире, но и в сфере общественных отношений. В соответствии с традицией древнегреческое общественное устройство рассматривалось как отражение небесной иерархии. Если представление о субъективной Вселенной, управляемой капризными богами, сменила объективная картина мира, где властвуют законы природы, не должны ли и в обществе произойти соответствующие перемены? Возможно, существует некая объективная общественная реальность, которой точно так же управляют лишенные персонального начала законы?

Это была соблазнительная идея – впрочем, она не перестает соблазнять некоторых философов и сегодня. Но тут встал один важный вопрос. Новое учение о мироздании утверждало, что обозреваемый мир состоит из некой фундаментальной, базовой субстанции, проявлением характеристик которой являются законы природы. Но что это за субстанция? Гераклит полагал, что это огонь, Пифагор – число, но все без исключения мыслители сходились в том, что должен существовать некий универсальный материал, из которого создана вся Вселенная. Современная теоретическая физика предполагает, что таким материалом является энергия. Соответственно новый взгляд на общество также требовал найти некий базовый элемент, из которого состоит структура объективной общественной реальности. Но что это за элемент? И почему этот вопрос, легший в основу целой области исследований, озадачил не продвинутые цивилизации Месопотамии, а дремучих греков?

Все дело в том, что в изучении общества и экономики, точно так же как в изучении окружающего мира, отсталость Греции сыграла ей на руку, подтолкнув ее к порогу решительного интеллектуального прорыва. Грекам удалось сформулировать идею, которой так не хватало ученым мужам Месопотамии и которая помогла им взглянуть на общество с научной точки зрения. Речь идет о понятии единого, всепроникающего, абстрактного элемента, способного служить мерилом объективной общественной реальности. Несмотря на варварски примитивную форму, в которую было облечено это понятие, оно дало рождение концепции универсальной ценности.

Разумеется, действовавший в Месопотамии сложный аппарат бухгалтерского учета и планирования не мог обходиться без всякого представления о ценности. Если поначалу храмовая бюрократия оперировала при составлении планов только физическими единицами, то со временем она разработала абстрактные единицы ценности, с помощью которых осуществлялось распределение ресурсов, затрат и долговременных вложений. Так же как средневековые крестьяне использовали для измерения длины разные единицы – эли, фатомы и футы, – каждая из которых идеально подходила для решения определенной задачи, храмовые бюрократы прибегали для измерения ценности к узкоспециальным единицам: в зависимости от сектора экономики такими единицами могли служить количество пойманной рыбы, или мера серебра и ячменя, или «трудодни» – то есть результат деятельности определенного числа работников, помноженный на число дней их труда. Но, попав в Грецию с ее примитивными племенными институтами, древние месопотамские технологии письменности, счета и бухгалтерского учета оказались в другой среде. Один из этих институтов – практика раздела жертвенного быка – нес в себе зародыш совершенно иного понимания ценности. Ритуал состоял из заклания жертвенного животного, сожжения потрохов в качестве дара богам и зажаривания оставшегося мяса с последующей его раздачей членам племени – «прихожанам». В обряде участвовали все мужчины до единого, и мяса каждому доставалось поровну, поскольку ритуал имел целью обозначить и подтвердить единство племени. Так же как традиция дарить гостям подарки, он основывался на идее взаимности, но не между отдельными людьми, а между человеком и племенем. Участие в ритуале служило доказательством того, что каждый член племени равен по отношению к остальным и несет равные с ними обязанности по обеспечению выживания сообщества. Эта концепция настолько проста и понятна даже нам, что современные исследователи часто упускают ее из виду, считая чем-то само собой разумеющимся. Но в кастовом обществе Месопотамии с его строгой иерархией она представлялась откровенной дикостью. Из концепции общественной ценности вытекало, что каждый член племени ценен уже потому, что является частью племени, следовательно, в этом отношении все одноплеменники равны. Пока эти идеи оставались в исходном контексте – племенного ритуала раздела жертвенного животного, – они были не более чем пережитком варварства. Однако стоило добавить к ним новые технологии и новый взгляд на мир, сформировавшийся под влиянием этих технологий, и результаты не заставили себя ждать. Понятие общественной ценности оказалось именно той категорией, через которую можно оценивать (а значит, и изучать) объективную социальную реальность. Иначе говоря, в сердце греческого социума проникла зарождающаяся идея универсального мерила ценности и эталона для ее измерения. Именно так и звучал ответ на социально-экономический вопрос, поставленный в условиях нового мировоззрения. В новой парадигме физической реальности человек воспринимался как наблюдатель, изучающий объективную Вселенную. В новой парадигме общественной реальности он рассматривался как личность, как индивидуум, воспринимаемый отдельно от общества, то есть как объективно существующая целостность, взаимодействующая с остальными такими же целостными сущностями. И выяснилось, что сумму этих взаимодействий можно измерить в стандартных единицах универсальной шкалы экономической ценности. На интеллектуальном уровне, в понимании эволюции денег, эта идея стала тем самым недостающим звеном, заполнив зиявшую до тех пор лакуну.

Афинские юноши ведут жертвенного быка. Изображение одного из главных ритуалов древнегреческой цивилизации

В Месопотамии на протяжении тысячи лет существовал один из трех компонентов денег – система учета, созданная на основе письменности и счета. Однако невероятно сложная командная экономика, опиравшаяся на значительный бюрократический аппарат, не нуждалась в создании универсальной концепции экономической ценности. Все, что ей требовалось (и что она довела до совершенства), – это несколько узкоспециальных понятий ценности, каждое из которых имело собственный стандарт. Именно поэтому Месопотамия так и не изобрела первого компонента денег – единицу абстрактной универсальной ценности. В гомеровской Греции, напротив, успела сложиться примитивная концепция универсальной ценности и стандартов для ее измерения. Однако в Греции Темных веков не существовало ни письменности, ни счета – не говоря уже о бухгалтерском учете. Первый компонент денег у греков имелся, хотя и в зачаточном состоянии, а вот второго не было. Ни месопотамская, ни древнегреческая цивилизация не располагали всеми необходимыми ингредиентами для создания денег. Но когда модернизационные технологии Востока – письменность, счет и бухучет – попали на почву, оплодотворенную западной идеей об универсальной шкале ценности, возникли наконец все условия, необходимые для изобретения денег.

 

Торжество анархии

Едва были выполнены все необходимые условия, процесс пошел, и весьма стремительно. Эволюция идеи об универсальной ценности берет начало в рамках политического института – ритуала раздела жертвенного быка, после чего распространяется на другие социальные, религиозные и правовые институты. То, что с незапамятных времен было частью ритуала и в этом качестве обладало собственной ценностью, не сопоставимой ни с чем иным, теперь стало восприниматься в сравнении с универсальной ценностью и измеряться при помощи денежной единицы. На стенах одного из крупнейших культовых сооружений Древней Греции – храма Геры, возведенного в начале VI века до н. э. на острове Самос, – имелись высеченные обеты и молитвы, в которых упоминались денежные ценности. Примерно в то же время в Афинах награды за победу на панэллинских играх указываются в денежных единицах: 100 драхм победителю Истмийских игр, 500 драхм – победителю Олимпийских. Следует учитывать, что новая идея универсальной экономической ценности применялась не только в официальных кругах; ею пользовалось и рядовое население. Например, надпись на металлической пряжке, датируемой примерно 500-м годом до н. э., горделиво сообщает, что ее владелец – наемный писец – получил в качестве платы за свою работу целых 20 драхм.

Распространение первых двух компонентов денег – идеи универсальной единицы измерения ценности и практики ее учета – способствовало развитию третьего элемента: принципа децентрализованного оборота. Новая идея универсальной экономической ценности сделала возможным обмен обязательствами без обращения к третьей стороне, выступающей гарантом. Рынок требует, чтобы люди, вступая в отношения купли-продажи или найма на работу, вместо того чтобы обращаться к некоему арбитру, который скажет, как им надо поступать, самостоятельно договаривались между собой. Но для успеха таких переговоров необходим общий язык – разделяемое всеми сторонами понимание смысловой нагрузки каждого слова. Следовательно, для существования рынка необходимы разделяемое всеми понятие ценности и стандартизированные единицы ее измерения. Заметим, что речь идет не об общем представлении, сколько стоит тот или иной товар или услуга, – торговаться участники сделки могут сколько угодно, но лишь после того, как договорятся об общей единице экономической ценности. Без нее никакой торг невозможен. Не определив между собой, что такое доллар, бессмысленно торговаться о цене товара или услуги, поскольку каждый из участников сделки говорил бы, фигурально выражаясь, на своем языке, непонятном остальным.

Но этим влияние денег на общество не ограничилось. Отныне традиционные общественные обязательства можно было не только подсчитывать и оценивать, но и передавать от одного человека другому. Чудо денег породило другое чудо – рынок. С изобретением чеканки монет вести учет и передавать эти обязательства стало невероятно просто. Первые известные нам монеты появились в Ионии и Лидии в начале VI века до н. э. Но именно в греческих городах-государствах родилось понимание того, что монеты – это идеальное средство воплощения концепции экономической ценности. Здесь чеканка монеты началась в конце VI века до н. э. Распространение нового метода шло стремительно и повсеместно: к 480-м годам до н. э. в Греции уже действовало около сотни монетных дворов.

Результатом стало ускорение темпов монетизации. Повсюду традиционные общественные обязанности принимали форму финансовых взаимоотношений. В Афинах издольщики стали работающими по контракту арендаторами, выплачивающими ренту деньгами, а не продукцией, как было заведено раньше. Еще один пример – литургии. Литургиями называли унаследованные с древних времен обязанности тысячи самых зажиточных граждан оказывать обществу те или иные услуги – от предоставления певцов для театрального хора до строительства кораблей для флота. В новых условиях эти обязательства приобрели вид финансового участия богатых граждан в жизни города. К последней четверти V века до н. э. не только жалованье воинов, заработная плата, стоимость аренды и цены на товары, но даже такие затраты, как свадебное приданое, стало принято описывать в денежном выражении. Греческие города-государства стали первыми денежными обществами. Трудно переоценить влияние, оказанное монетизацией на культуру и социальную жизнь людей. Век традиционного общества с его централизованной экономикой и неизменной социальной иерархией подходил к концу. Наступал новый век – век денежного общества, где организующим принципом торговли стал рынок, где направление человеческой деятельности определяли цены, где находилось место амбициям, предпринимательству и новациям. Старая картина мира умирала, и вместе с ней уходило в небытие представление о справедливом общественном порядке, отражавшем иерархию богов. Его место заняла идея экономики, в которой социальное положение ограничивается только способностью человека к накоплению денег. Раньше социальный статус члена общества носил характер абсолюта: если ты родился крестьянином, то крестьянином и умрешь, а уж если появился на свет царем, то и в мир иной отойдешь царем. В новом мире социальный статус стал понятием относительным. Единственной мерой цены человека были деньги, а в накоплении денег внутренних ограничений нет. «Деньги! Деньги и есть человек!» – этот известный афоризм принадлежит жившему в Аргосе аристократу Аристодему, который пришел к этому горькому выводу, утратив свое богатство, а с ним – и всех друзей. Отныне социальное положение человека определяли деньги, и такие понятия, как честь, принадлежность к уважаемому роду и традиция, лишились своей былой ценности. Потеряй богатство – и станешь никем.

Как и следовало ожидать, установление нового миропорядка встретило яростные возражения со стороны тех, кто был заинтересован в сохранении прежнего. Но гениальность идеи денег проявилась в том, что она оказалась привлекательной не только для той части населения – в основном крестьян, – чей уровень жизни при прежнем режиме отличался убожеством. Главное же опасение, связанное с отказом от традиционных правил поведения, заключалось в том, что результатом смены режима будет анархия. Сторонники старого уклада утверждали, что он – единственная преграда на пути разрушения общества и войны всех против всех. Сторонники денежных отношений уверяли, что подобной опасности не существует. В сфере политики и экономики существование денег сулило невероятные перспективы – совмещение социальной мобильности с политической стабильностью. Жесткие ограничения неизменной и абсолютной социальной иерархии отправлялись на свалку истории, уступая место амбициозности и предпринимательской смекалке. Деньги превращались в универсальный «растворитель», бесследно уничтожающий традиционные обязательства. И общество при этом не скатилось бы в хаос. Почему? Потому что идея денег, идея универсальной ценности и идея объективного экономического пространства возникли на базе древнего института общего жертвоприношения, а следовательно, на базе понимания того, что все люди связаны между собой незримыми, но неразрывными узами. Деньги обещали примирить противоречия и на персональном уровне, поскольку апеллировали к двум фундаментальным аспектам человеческой психики: желанию свободы и желанию стабильности. Этические принципы старого общества приносили свободу в жертву стабильности. Новый мир денежных отношений обещал и то и другое сразу. Тезис о том, что новый способ организации общества не только не приведет к анархии, но и примирит социальную мобильность и личную свободу с социальной стабильностью и экономической безопасностью, сам по себе выглядел шокирующе. Однако из нового взгляда на мир вытекало еще более поразительное следствие, а именно: власть денег не только эффективна, но и справедлива. Благодаря деньгам появился шанс навести немедленный порядок в сделках путем эффективного управления ежедневными доходами и расходами и сохранить гармонию в обществе в далекой перспективе. Революционная идея, абсолютно чуждая традиционным теологии и этике, утверждала, что все вопросы человеческого взаимодействия, от покупки курицы на базаре до управления государством, лучше решать при помощи общей для всех логики и в рамках общей социальной технологии. Как мы увидим далее, греки так и не смогли принять эту идею, которая противоречила всему накопленному ими опыту, – пройдет еще две тысячи лет, прежде чем философы Возрождения осознают всю ее ценность. Но в любом случае денежное общество претворило ее в жизнь, чего до него не делал никто.

 

«Великий вопрос, который во все века мучил человечество»

Проблемы, созданные распространением денежного общества и всевластием рынков, знакомы и нам. Денежное мышление стало нашей второй природой, и торжество концепции универсальной экономической ценности достигло порой пугающего размаха. Сегодня свою цену имеют не только лучшие места в театре или салоне самолета – в Калифорнии заключенный может, заплатив соответствующую сумму, получить в тюрьме более комфортабельную камеру. Ни для кого не секрет, что в мире процветает объявленная вне закона торговля слоновой и носорожьей костью. Но вместе с тем любой желающий может приобрести соответствующую лицензию: заплати четверть миллиона долларов, и получишь право застрелить одного черного носорога, хотя вид находится под угрозой вымирания. Век назад гражданство одной из самых богатых стран мира рассматривалось как «главный приз в лотерее жизни». Сегодня в Великобританию или США эмигрировать может кто угодно – при условии, что он достаточно богат. Но даже если ты беден, выход все равно найдется: продай рекламное пространство на собственном лбу, или рискни здоровьем и стань подопытным кроликом при тестировании новых лекарств, или – более традиционный, хотя для современного человека дикий способ – поступи в наемники, завербовавшись в одну из частных военных компаний. Как отмечает американский философ Майкл Сэндел, «есть вещи, которые не купишь за деньги, но в наши дни таких вещей немного». Непросто избавиться от соблазнительной мысли о том, что повсеместное проникновение денежного мышления и вызываемый им дискомфорт – явление Новейшего времени и результат распространения капиталистической экономики. Но как показывают первые страницы нашей биографии денег, это не так. Капитализм – действительно феномен относительно молодой: эта система возникла в Европе в XVI–XVII веках и к сегодняшнему дню уверенно доминирует в мире. Однако за победным распространением рыночного мышления и торжеством идеи универсальной экономической ценности таится нечто гораздо более древнее и гораздо глубже вросшее в механизм функционирования общества: социальная технология денег. Напряжение и дискомфорт, сопровождающие современного человека, не новы – в той или иной форме они существовали всегда. Во всяком случае, с того времени, когда более двух с половиной тысяч лет тому назад на берегах Эгейского моря появились деньги.

Если деньги – революционное изобретение, способное полностью преобразить общество и экономику, то перед нами с очевидностью встает следующий вопрос. И не только перед нами. Столетия назад им задавался отец английской политической философии Джон Локк в книге первой «Трактата о правлении»:

«Великий вопрос, который во все века мучил человечество и навлек на него большую часть тех несчастий, в результате которых разорялись города, опустошались страны и нарушался мир на земле, состоит не в том, должна ли быть власть в мире и откуда она появилась, а в том, кто должен ее иметь» [4] .

А значит, пришло время взглянуть на вечную битву за контроль над деньгами.

 

4

Финансовый суверенитет и денежный бунт

 

Денежные партизаны

В декабре 2001 года экономический кризис, долго нависавший над Аргентиной, наконец разразился. На протяжении более чем десяти лет страна привязывала курс своей валюты – песо – к доллару США. Осуществлялось это в рамках так называемого валютного управления, и в 1990-е годы аргентинская экономика добилась невиданных прежде стабильности и процветания. Но в январе 1999 года обесценился бразильский реал, и Аргентина внезапно лишилась крупнейшего рынка экспорта, в результате чего в стране начался экономический спад. В последующие два года новый экономический курс Соединенных Штатов и его явный успех, отмеченный во всем мире, гнали курс доллара все выше, в результате чего рос и курс песо, осложняя и без того унылую ситуацию в аргентинской экономике, в основном ориентированной на сельскохозяйственное производство. К середине 2001 года страна уже три года жила в условиях рецессии, и государственные финансы, невзирая на введенные программы жесткой экономии, таяли на глазах. Фиксированный обменный курс тормозил конкурентоспособность страны; и финансисты, и рядовое население подозревали, что долго он не продержится. Эти предположения подтвердились в апреле 2002 года, когда шестой за год министр экономики объявил об окончании валютного управления. За несколько недель курс песо к доллару упал с 1 до 4, Аргентина объявила дефолт по внешним долгам и ушла с международных рынков капитала – и это положение сохраняется по сей день. За год до упомянутых событий в правительство снова вошел Доминго Кавальо – отец политики валютного управления, практически в одиночку спасший Аргентину от инфляции и нестабильности предшествующего периода. Его назначение на пост министра должно было вернуть уверенность рынкам и консолидировать народную поддержку проводимого курса. В течение лета Кавальо не отступал от своей программы привязки национальной валюты к доллару США. В результате экономика продолжала падать, давление на банки не ослабевало, частный капитал бежал за границу, и в стране все заметнее ощущалась нехватка песо. 2 декабря 2001 года угроза полного опустошения денежных запасов банков вынудила Кавальо выступить с крайне непопулярным заявлением. Ради сохранения ликвидности банков был введен строгий лимит на количество наличности, которое вкладчики могли снять со своих счетов. Это была крайняя мера, и, разумеется, особого восторга у населения она не вызвала. Получивший название «корралито» (заборчик) маневр предотвратил коллапс банковской системы – однако сопровождался немедленным и масштабным дефицитом наличных песо. Аргентинцы реагировали на внезапную денежную засуху так же, как тридцатью годами ранее ирландцы. Там, где возникала нехватка официальных денег, появлялось нечто, способное их заменить. Провинции, города и даже сети супермаркетов начали выпускать собственные долговые расписки, которые использовались в качестве денег – несмотря на строгий запрет со стороны государства, пытавшегося ограничить объем наличных денег, чтобы не дать песо окончательно обесцениться. К марту 2002 года подобные долговые расписки составили почти треть всех денег, находящихся в обращении. Вот что писала об этом Financial Times:

«Две элегантно одетые леди в кафе Буэнос-Айреса пьют чай с круассанами. Закончив, они подзывают официанта и интересуются, чем именно можно расплатиться. С той же интонацией, с какой клиентов знакомят с сегодняшним меню, официант предлагает несколько вариантов: песо, лекопс, патаконес (но только первой серии) и все классы купонов городских ресторанов и супермаркетов».

Правительство впало в ужас. Вряд ли глава Центрального банка Аргентины с радостью наблюдал, как его друзья расплачиваются за завтрак патаконес с подписью губернатора провинции Буэнос-Айрес, но эти «деньги», обеспеченные хоть в какой-то степени, все же показывали, что анархия пока не наступила. К тому же номинал долговых расписок по-прежнему исчислялся в песо. Однако дальше стало только хуже. К июлю почти каждый десятый взрослый аргентинец пользовался кредитос – кредитными деньгами, которые самостоятельно выпускали местные власти, ориентируясь на собственные независимые стандарты. Иначе говоря, песо все заметнее сдавал позиции даже в роли стандартной единицы измерения. Значительная часть аргентинской экономики работала, опираясь не на песо, а на некий его аналог вроде эквивалента при обмене вещами на барахолке. Между частными и муниципальными деньгами Аргентины 2002 года и долговыми расписками Ирландии 1970-х немало общего, но есть и кардинальное различие. В Ирландии правительство действительно пыталось избежать коллапса денежной системы и активно побуждало население искать источники частных кредитов, способные на время закрытия банков заменить собой банковские вклады. В Аргентине же правительство, по сути, само закрыло банки, не желая допустить истощения денежных запасов, утечки капитала и его трансформации в валюты других стран. Здесь возникновение альтернативных денег явилось не результатом патриотизма, когда народ и власть объединяются против общего врага, а актом неповиновения и реакцией на драконовские меры в валютной политике. Большинство людей считало, что правительство работает не на благо народа, а в пользу кровососов-узурпаторов и зарубежных капиталистов; что принимаемые властью решения наносят вред стране, следовательно, подчиняться им не следует. Местные политики, фирмы и сообщества, боровшиеся с властью путем создания собственной валюты, выступали в роли финансового аналога французских маки – партизан Сопротивления, которые во время Второй мировой войны сражались против марионеточного режима Виши. К ужасу официальных финансовых учреждений и их советников, аргентинское Сопротивление одерживало победу за победой. В апреле 2002 года Международный валютный фонд предупредил аргентинское правительство, что расцвет альтернативных денежных единиц «усложнил управление экономикой, повысил риск инфляции и снизил уровень доверия к государственным финансам». Отсюда следовал вывод: до тех пор, пока песо не вернет себе позиции единственной валюты Аргентины, правительство не сможет рассчитывать на контроль над государством.

Ночной кошмар банкира: талон в пять «кредитос» (© http://blog.truekenet.com)

Аргентинский опыт – далеко не единственный случай, когда денежные партизаны объявляли войну финансовой политике правительства. Сходная ситуация сложилась в начале 1990-х годов с распадом Советского Союза. Согласно планам финансовой шоковой терапии предполагалось наложить жесткие бюджетные ограничения на предприятия, десятилетиями существовавшие на государственные субсидии. Ожидалось, что волна творческого разрушения снесет нежизнеспособные компании, на месте которых взойдут пышные всходы корпоративного будущего. Однако директоров компаний подобный расклад не устраивал. Когда доступ к официальному банковскому сектору оказался для них закрыт, они, вместо того чтобы тихо уйти со сцены, нашли ему альтернативу и создали собственные денежные сети – группы компаний, соединенные каналами поставок, которые могли накапливать взаимные коммерческие кредиты, а затем использовать их для погашения долгов, не прибегая к государственной валюте. К 1997 году доля подобных сделок между компаниями составила около 40 процентов. Рабочим платили жетонами или талонами. О масштабе подобного явления писал украинский аналитик П. Рябченко: «Число только изученных названий частных и хозрасчетных денег на территории Украины уже приближается к сотне, а на территории России перевалило за полторы сотни. Общее же количество разновидностей таких денег на территории Украины и России достигает десятка тысяч». В то же время проводилось исследование по этой проблеме, красноречиво озаглавленное «Исчезающий рубль».

Оспаривать право правительства на принятие решений в разваливающейся стране легко. Но попытки уклониться от использования национальной валюты имеют место не только в кризисные времена. Сегодня на Западе в обращении находится множество частных денег – хотя бóльшая их часть имеет весьма ограниченное хождение. Обычно их источником выступают структуры, именуемые торговыми системами местного обмена или сетями взаимного кредитования; через них европейские и американские фирмы и региональные объединения активно создают частные денежные системы. Что интересно, часто идеологическую направленность организации можно проследить по названию ее валюты. Например, в лондонском округе Брикстон имеет хождение брикстонский фунт – его название выполняет две функции: во-первых, отражает намерение организации-создателя ограничить обращение местной экономикой, а во-вторых, отдает дань уважения официальной валюте Великобритании. А в расположенном в штате Нью-Йорк городке Итака имеется свой «итакский час» – денежная единица, призванная служить эквивалентом одного абстрактного часа работы – отсюда и марксистское название. Размер подобных систем может быть каким угодно. Одна из крупнейших – WIR, созданная объединением небольших фирм в Швейцарии и насчитывающая сегодня свыше 60 тысяч членов. В 2011 году WIR провела операций на общую сумму около полутора миллиардов швейцарских франков. Самые мелкие из подобных торговых систем не насчитывают и десяти человек – ведь, по сути, даже группа друзей, согласных поочередно сидеть с детьми друг друга, также является частной денежной системой.

Подобные частные деньги не представляют никакой угрозы деньгам официальным, и власти обычно относятся к ним как к явлениям вполне безобидным. Однако каждый банкир помнит, что случилось в Аргентине, когда государство потеряло монополию на деньги. Подобные случаи встречаются в истории самых развитых и могущественных держав. Так, в американских колониях ситуация накалилась, когда Великобритания запретила им печатать собственные деньги. Не случайно одним из первых актов Первого континентального конгресса стало разрешение на эмиссию новых денег, которыми впоследствии финансировалась Война за независимость. Если бы торговые системы местного обмена вышли за пределы локальной ниши, правительство гарантированно объявило бы их вне закона как представляющие угрозу конституционной власти. Первая же статья Конституции Соединенных Штатов Америки наделяет Конгресс эксклюзивным правом на денежную эмиссию. С точки зрения консервативной политики от «кредитос» до «континентального доллара» – один шаг, и то, что поначалу выглядит как не вполне серьезный вызов глобализации, очень скоро перерастает в денежный бунт. А уж от денежного бунта до политического и вовсе рукой подать.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что государственная власть всегда, кроме периодов наиболее острых кризисов, делает все возможное, чтобы оставаться единственным институтом, имеющим контроль над деньгами, допуская исключения только для самых невинных муниципальных проектов.

Но удается ли это на самом деле?

 

Деньги в утопии и в реальном мире

После того как греки открыли понятие экономической ценности и экономики как объективного пространства, были созданы все условия для возникновения денег. Однако одно дело – создать подходящие условия и совсем другое – на практике убедить людей, что им стоит пользоваться новым изобретением – деньгами. В теории все выглядело очень просто: с помощью универсального языка экономической ценности люди смогут договориться о ценах на товары и услуги, о кредитах и долгах, накопленных при взаимодействии друг с другом, и использовать их для погашения других долгов и получения других кредитов. Совершая покупку, человек, по сути, печатал бы свои собственные деньги, выделяя кредит продавцу в размере, точно соответствующем стоимости приобретаемого товара. Продавец же мог впоследствии использовать этот кредит, чтобы совершить покупку у третьего лица – передавая таким образом кредит дальше. В подобной ситуации у всех было бы ровно столько денег, сколько требовалось, в экономической системе никогда не ощущалось бы нехватки денег и обещание, что деньги обеспечат каждому свободу и безопасность, строго выполнялось бы.

Подобная денежная утопия есть не что иное, как схема, по которой работали постсоветские денежные сети взаимного кредитования и по которой сегодня работают швейцарские фирмы, входящие в систему WIR. Когда один из членов сети предоставляет другому товар или услугу, на его счет записывается кредит, который принимается в качестве полноценного средства погашения долга всеми остальными членами, входящими в сеть. В точности так же, как на островах Яп, где каменные раи использовались для ведения денежного учета, кредит заемщику предоставляет, по сути, не одно конкретное лицо, а общество в целом – или, как в случае с WIR и подобными схемами, все прочие участники денежной сети. Для успешного функционирования такой системы необходимы два условия: во-первых, каждый участник обязан быть платежеспособным. Только в этом случае все остальные могут быть уверены в том, что его деньги действительно чего-то стоят. Во-вторых, все участники должны знать друг друга – если не лично, то через посредников – или иметь другие веские причины для того, чтобы принимать кредит от незнакомого им члена денежной сети. В торговых системах местного обмена, ограниченных территориально (например, на крошечных островах посреди Тихого океана) или объединенных духом местного патриотизма (как в организованных с традиционной швейцарской точностью и методичностью объединениях мелких фирм), подобные условия существуют. А вот в любом другом, более крупном и менее сплоченном сообществе (особенно если оно к тому же уже имеет государственные институты) создать их значительно труднее.

Эта общая проблема хорошо знакома политологам. Как выразился в «Записках федералиста» Джеймс Мэдисон, один из главных создателей Конституции США, «если бы люди вели себя как ангелы, в правительстве не было бы никакой потребности». Можно добавить, что если бы люди вели себя как ангелы – то есть жили бы по средствам, исполняли свои долговые обязательства, не бегали от кредиторов и полностью друг другу доверяли, – так и в государственной валюте тоже не было бы никакой потребности. Каждый мог бы расплачиваться долговыми расписками, все бы принимали эти расписки как платежное средство, и вся экономика работала бы как одна огромная торговая система местного обмена. Однако и в политике, и в экономике люди подчас ведут себя совсем не по-ангельски. В утопии гарантом обеспеченности кредита выступает само общество – поскольку каждый гражданин кровно заинтересован в поддержке этого самого общества. Но в реальности кредитору приходится сталкиваться не с идеалом общества, а со значительно менее благородным явлением – отдельным человеком, берущим кредит. И тут возникает проблема: он может оказаться не способен расплатиться с долгом, или окружающие сочтут, что он будет на это не способен. Следовательно, в серьезных масштабах деньги никогда не могут выступать ликвидным кредитом, накопленным под гарантию общества. Альтернатива очевидна – и была очевидна в момент рождения денег: гарантом должно выступать не общество, а нечто более конкретное: власть. С какой стороны ни посмотреть, а глава государства имеет определенные преимущества как лицо, наделенное правом печатать деньги. В силу чисто практических причин цари, короли и падишахи осуществляют множество выплат. Так было уже в глубокой древности. В Афинах и других греческих полисах существовало большое количество государственных постов, которые кто-то должен был занимать, – и это не говоря о войске, выполняющем функцию защиты государства. До появления денег служба на подобных постах, как и военная служба, рассматривалась как общественный долг гражданина. Однако к V веку до н. э. Афины, по свидетельству Перикла, превратились в «город на жалованье». Труд судей, чиновников и военных оплачивался деньгами. Гражданам начали платить за посещение общественных мероприятий, а к IV веку до н. э. – даже за участие в голосовании по вопросам принятия законов. Таким образом, наибольшее количество экономических транзакций и с наибольшим числом партнеров совершал глава государства. В древности, как и сегодня, власть не просто присутствовала в экономической жизни страны, но и играла в ней основную роль. Например, в 2011 году расходы правительства США составили 41 процент ВВП (валового внутреннего продукта; кстати, этот показатель позволяет, пусть и приблизительно, оценить общий объем транзакций в экономике страны). Во Франции эта цифра составила больше 56 процентов. В России и на Украине упоминавшиеся выше торговые системы местного обмена часто возникали на базе предприятий коммунального хозяйства. Поскольку они много покупают и выставляют много счетов, кредит под них легко найти и легко потратить. Однако еще проще получать и гасить кредит, гарантом которого выступает само государство.

У верховного правителя есть и другие преимущества. Он занимает уникальное положение уже потому, что по определению обладает политической властью. Таким образом, платежеспособность властителя определяется не внешней оценкой его возможности получить на рынке кредит, а его политической силой и готовностью использовать ее для накопления кредита через сбор налогов с населения. Доминирующее положение на рынке – это хорошо, но главная причина того, что расписки главы государства могут с успехом использоваться как деньги, как раз в том и заключается, что он занимает доминирующее положение и вне рынка. Более того, высказывалось мнение, что политическая власть наделяет долговые обязательства его обладателя особым статусом, выходящим за рамки рынка и правового поля. Пока государство считается легитимным, выпущенные им деньги пользуются доверием не только на коммерческой и правовой, но и на идеологической, а возможно, даже на духовной основе. Разумеется, эти преимущества не означают, что властитель в принципе не способен оказаться неплатежеспособным, – история знает и такие примеры. Но они показывают, в чем уникальность положения властителя.

Фактически использование выпущенных властью денег как средства оплаты товаров и услуг в реальном, а не идеальном мире представляется вполне естественным. Но когда теми же официальными, государственными деньгами пользуются для сделок между собой частные лица, возникает ряд затруднений. Строго говоря, не совсем понятно, чем эта идея отличается от утопии, предполагающей создание частной торговой системы местного обмена. Ведь власть (будь то царь или парламент), хотя и возглавляет общество, все-таки не равнозначна всему обществу. Что, если интересы власти и общества разойдутся? Что, если властитель решит использовать свое положение в личных целях – например, выпустит определенное количество денег только для того, чтобы потратить их на собственную избирательную кампанию, а то и вовсе на подкуп населения? Реалистический взгляд на мир говорит нам, что власть должна печатать деньги именно с этой целью, но, как показал Первый континентальный конгресс, здесь возникает вопрос: а кого мы хотим видеть в роли этой самой власти? Или даже так: а не лучше ли нам вступить в денежное Сопротивление и вообще избавиться от всех этих властителей?

Древнегреческие мыслители не искали конкретных ответов на эти вопросы политической практики. Как мы увидим дальше, их интересовали проблемы более фундаментальные. Единственный совет, который Платон давал относительно денежной политики, заключался в следующем. Надо иметь два типа неконвертируемой валюты: один – для сделок внутри страны, а другой – для международной торговли и государственных расходов, чтобы, храни нас боги, в его идеальное аскетическое общество не просочилась импортная заморская роскошь. Однако он так и не сказал, кто должен выпускать эти деньги и управлять их обращением. Впрочем, поскольку он имел в виду утопическую республику, ответ напрашивается сам собой – в идеальном обществе Платона контроль над деньгами принадлежал бы царям-философам. Даже Аристотель не утруждал себя размышлениями о денежной политике. Возможно потому, что в современных ему Афинах политиков было не так уж много – мужского населения в полисе насчитывалось не больше 35 тысяч человек, и вряд ли интересы власти и населения так уж сильно расходились. Как бы то ни было, факт остается фактом: древние греки не особенно задумывались о политическом аспекте денег.

В то время, когда в Афинах процветал Лицей Аристотеля, в пяти тысячах миль от него возник еще один центр науки. В этой стране ни личность властителя, ни личности подданных не имели особого значения. Разработанные здесь доктрины демонстрировали совершенно иное понимание денег и давали однозначный ответ на вопрос, кто должен их контролировать.

 

Мир и процветание в Поднебесной

IV век до н. э. в Китае был периодом «борющихся царств». Падение династии Чжоу в VIII веке до н. э. привело к тому, что бывшие провинции начали бесконечную войну друг с другом, причем каждая сторона надеялась объединить Китай под своими знаменами. Особого успеха не достигла ни одна из них. Минуло почти четыре с половиной века, а единый и живущий в мире Китай так и оставался неосуществимой мечтой. Разумеется, мелкие территории к тому времени уже были поглощены своими более крупными соседями, однако на этом процесс объединения затормозился. К IV веку конфликт по большей части перешел в стадию позиционной войны: владыки самых могущественных царств – Цинь, Чу, Ци и Цзинь – были заняты защитой собственных земель и участием в междоусобных войнах. Но окончательная победа, а значит, и мир по-прежнему оставались недостижимыми. В поисках выхода из сложившейся патовой ситуации в середине IV века князь Хуань-гун из царства Ци предложил одну вполне современную идею.

Традиционная китайская философия – конфуцианство и моизм – в основном рассматривала вопросы этики. Ее политическая составляющая, по сути, была просто экстраполяцией сферы морали на сферу политики. Если правитель поступал справедливо, а его подчиненные трудились эффективно, то государство в целом считалось справедливым и эффективным. Однако в условиях хаоса «борющихся царств» подобное минималистическое политическое учение не представлялось Хуань-гуну сколько-нибудь полезным. Поэтому он решил основать в столице своего царства, городе Линьцзы, академию, куда пригласил всех ведущих мыслителей современности. Каждому «академику» были обещаны высокий ранг и щедрое финансирование. Единственная их обязанность заключалась в том, чтобы советовать правителю Ци, как лучше управлять царством и как победить его врагов. По сути, князь Хуань-гун создал прототип современного «мозгового центра» – и эта идея оказалась невероятно плодотворной. В пору своего расцвета, в конце IV – начале III века до н. э., академия Цзися насчитывала семьдесят шесть профессоров и несколько тысяч студентов, являясь самым крупным образовательным центром в Китае. Более того, именно отсюда началась эволюция китайской философии. Этика перестала быть единственным предметом изучения. Возникли новые школы мысли, чьей основной задачей стал поиск ответов на гораздо более приземленные вопросы: что конкретно должен делать правитель, чтобы обеспечить своему государству выживание, а впоследствии и триумф над соперниками. Из множества пригодных для достижения этой цели инструментов ученые из академии Цзися самым важным считали институт денег.

Разработанные ими теории были собраны под одной обложкой в труде под названием «Гуань-цзы» и в последующие две тысячи лет стали Библией китайских экономистов. Написанные практически в то же время, что и труды Аристотеля, они отличались совершенно иным подходом. Аристотель создал западную теорию денег. В своей «Политике» он писал, что люди «пришли к соглашению давать и получать при взаимном обмене нечто такое, что, представляя само по себе ценность, было бы вместе с тем вполне сподручно в житейском обиходе, например железо, серебро или нечто иное». Авторы «Гуань-цзы» смотрели на ситуацию совершенно иначе. Деньги, по их мнению, были инструментом властителя – частью механизма, с помощью которого он руководит государством: «Правители прошлого использовали деньги, чтобы сохранять богатство и добро и таким образом управлять трудовой деятельностью своих подданных, благодаря чему принесли в Поднебесную мир и процветание».

Но если деньги суть инструмент правителя, то встают новые вопросы: каков механизм их действия и с какими именно целями властитель должен их использовать? Чтобы ответить на них, ученые академии Цзися разработали простую, но основательную теорию денег. Во-первых, писали они, стоимость денег совершенно не связана со стоимостью материала, из которого они изготовлены: «три формы денег [жемчуг и малахит; золото; выполненные в форме ножей и лопат монеты] не согревают мерзнущего и не насыщают голодающего». Ценность денег определяется соотношением между количеством денег в обращении и количеством доступных товаров. Как следствие, роль властителя заключается в том, чтобы регулировать количество доступных денег – то есть определять стоимость денежного стандарта относительно товаров и услуг. В зависимости от требований экономики он может проводить или дефляционную – «если девять десятых всех денег в царстве будут в руках государя и только одна десятая будет иметь хождение среди народа, стоимость денег возрастет, а цены на товары упадут», – или инфляционную политику: «если он переводит деньги в достояние общества и при этом накапливает у себя товары, цены на эти товары возрастут десятикратно».

Подобная манипуляция денежным стандартом служила двум целям. Во-первых, она позволяла перераспределять богатство среди подданных: инфляция обесценивает долговые обязательства и таким образом переносит богатство с кредитора на должника. Дефляция имеет прямо противоположный эффект. Но самый важный рычаг перераспределения богатства властитель получал, принимая решение отчеканить дополнительное количество монет. По сути, вводя их в оборот, он тратил деньги, которые ничего ему не стоили, – в западной экономике подобная практика получит позже название «сеньоража». Во-вторых, манипуляция денежным стандартом позволяла регулировать экономическую деятельность, поскольку делала доступным главный инструмент организации и регулирования торговли. Целью правительства было достижение гармонии в обществе, и валютно-денежная политика являлась на пути достижения этой цели серьезным подспорьем. Разумеется, не обошлось и без хитрости. Чтобы деньги оставались мощным инструментом управления, писали мыслители Цзися, властителю необходимо оставаться единственным, кто имеет над ними контроль. Стоит кому-нибудь еще начать печатать деньги, контроль над денежным стандартом тут же перейдет к ним, а значит, произойдет частичная узурпация власти правителя.

Благодаря ясности изложения и безупречной логике идеи академиков Цзися были восприняты на ура. Однако чтобы они перешли в разряд аксиом китайской экономики, потребовались время и опыт практического применения. До того как это произошло, вопрос о том, кто должен контролировать денежную эмиссию, зачастую вызывал не только споры, но и вооруженные конфликты. После падения династии Цин в 202 году до н. э. императоры Ханьской династии проводили достаточно безответственную финансовую и денежную политику – тратили больше, чем могли себе позволить, а возникающий дефицит «лечили» выпуском новых денег. Со временем это привело к необходимости проведения радикальной дефляционной политики, чтобы восстановить подорванное доверие к имперской валюте. Особой популярности и общественного одобрения она не получила. В результате в 175 году до н. э. император Вэнь решился на беспрецедентный эксперимент, который шел вразрез с основными идеями Цзися. Право на эмиссию денег было расширено – теперь не только император мог выпускать в обращение новую валюту. Последствия такого решения описал главный историк династии Хань Сыма Цянь:

«По указу императора народу разрешили свободно выплавлять деньги. [В результате] правитель владения У, [будучи в ранге] чжу-хоу, использовал близость гор и выплавлял там деньги, по богатству сравнялся с Сыном Неба и в конце концов взбунтовался против власти. Дэн Тун был простым сановником, но, занявшись выплавкой денег, он по богатству превзошел любого вана. Коль скоро деньги, отлитые во владении У и Дэн [Туном], распространились по всей Поднебесной, [в конце концов] появился запрет на [свободную] отливку монет».

Приближенные к императору (и предприимчивые) особы убедили владыку, что для сглаживания последствий стабилизационной политики он должен разрешить им выпускать деньги. Проблема заключалась в одном: чтобы сделать деньги ликвидными, эмитентам требовалось обладать политическим авторитетом. Как следствие, возник порочный круг: желающие чеканить собственные деньги старались обрести политический вес, который позволил бы выпущенным ими денежным паллиативам оказывать эффект на экономику в целом. Полученная таким образом финансовая сила играла на дальнейшее усиление их политического веса, и ситуация воспроизводилась снова и снова. Через небольшое время стало понятно, что какими бы ни были экономические преимущества подобной схемы, частные деньги (и их эмитенты) несут политическую угрозу сохранности империи. Дворцовые советники предупреждали, что пренебрежение аксиомами академиков Цзися обернется политическим хаосом, и в 113 году до н. э. император У-ди вернул себе монопольное право на выпуск денег. За этим решением стояли политические мотивы, что отметил главный советник императора по экономическим вопросам Сан Хунъян: «Если денежная система объединена под контролем императора, то люди не будут служить двум владыкам».

Эксперимент с многочисленными казначействами окончился провалом. Было доказано, что академики Цзися были правы и относительно концепции денег, и относительно следовавших из этой концепции практических советов по управлению государством. Правитель, желающий остаться у власти и править законопослушным государством, обязан ревниво охранять свое монопольное право на манипуляцию денежным стандартом и выпуск денег. Как утверждает «Гуань-цзы», «деньги – это вожжи, которые прозорливый владыка крепко держит в руках и с помощью которых правит судьбой».

Академия Цзися возникла благодаря инициативе князя Хуаньгуна. Как следствие, и первый труд китайской экономической мысли был создан придворными мыслителями, чьи рекомендации преследовали цель укрепления власти императора. В Европе сложилась прямо противоположная ситуация. Чтобы наконец выйти за пределы идей, сформулированных Платоном и Аристотелем, европейская экономическая мысль развивалась долгие века, и ответственность за прогресс здесь лежала не на правителе, а на подданных. Кроме того, доминирующей идеей было не упрочение контроля правителя над деньгами, но напротив – его ослабление. Почему это так, мы увидим в следующем разделе.

 

5

Рождение монетарного общества

 

Потерянный рай: денежные достижения римлян

Чем больше проходит времени, тем яснее мы понимаем, что технологические достижения Древнего Рима были гораздо более значительны, чем кажется на первый взгляд. Еще полвека назад в общественной мысли главенствовала точка зрения, изложенная Вергилием в «Энеиде», согласно которой римляне не блистали ни в науке, ни в технике, ни в искусстве, но компенсировали свое творческое бессилие подлинным талантом к созиданию империй и управлению миром. Сегодня нам известно, что древнеримские полководцы пользовались достижениями науки (Марк Клавдий Марцелл вывез из Сиракуз астрономические приборы), а предприниматели строили механизированные фабрики (Марк Вергилий Эврисак, например, применил механизмы в принадлежавших ему пекарнях для производства хлеба). Однако технологические достижения Древнего Рима меркнут по сравнению с достижениями в финансовой сфере. С момента рождения денег в Греции прошло всего несколько веков, но в Римской империи они уже получили повсеместное распространение. Финансовая инфраструктура могла похвастать не только масштабом, но и сложностью. Разумеется, существовал институт чеканки монет – однако, как и в любой другой сложной экономической системе, монеты в основном использовались для мелких покупок. Но все значительные траты – а в момент расцвета Рима некоторые траты были очень, очень значительными – осуществлялись посредством долговых обязательств, именуемых литтерами, или номинами. Описание того, как во времена поздней республики обычно совершались крупные сделки, мы находим у Цицерона: «nomina facit, negotium confcit» («[некто] предоставляет обязательство и завершает сделку»). При этом кредитование распространялось не только на крупные выплаты. Овидий в своем «Искусстве любви» предупреждает ухажера, что возлюбленная ожидает от него подарка, и отвертеться, сославшись на отсутствие наличности, не получится – ведь всегда можно выписать чек.

К моменту перехода Римской республики в империю времена, когда богатство гражданина измерялось землей, давно канули в прошлое. К примеру, Гораций, описывая состоятельного римлянина, говорит: «Dives agris, dives positis in faenore nummis» («Богат землей и вложенными под процент деньгами»). Если не считать тоги, он ничем не отличался от рантье викторианской Англии, пытающегося отвертеться от платы по счету, объясняя это тем, что все его деньги на данный момент во что-то вложены. Кстати, уже тогда появилась категория людей, благополучно сохранившаяся до наших дней, – это те, кто вообще не интересуется материальным имуществом, предпочитая все свое богатство держать исключительно в денежном формате. Древнеримские банкиры мало чем отличались от современных: они принимали вклады, оформляли и выдавали кредиты, служили посредниками при оплате международных сделок. В точности так же, как сегодня, элита финансового мира старалась произвести на клиентов впечатление сложностью проводимых манипуляций. Цицерон с усталой иронией пишет: «О том, как приобрести и куда вложить деньги, некоторые замечательные люди, чья контора располагается рядом с храмом Януса, рассуждают с красноречием, которому позавидует любой философ».

Разумеется, при существовании настолько глубоко монетизированной экономики римлян не обошло и такое хорошо знакомое нам явление, как финансовый кризис. Порой примеры из древнеримской истории так близко напоминают события недавнего прошлого, что становится немного не по себе. К 33 году н. э. финансовые советники императора Тиберия пришли к выводу, что бум в сфере частного кредитования перехлестнул через все разумные пределы. Чтобы положить конец инвестиционной лихорадке, охватившей империю, было решено усилить государственное регулирование в этом секторе экономики. После краткого изучения законодательства выяснилось, что подходящий закон уже принят; его автором оказался не кто иной, как основатель династии Юлий Цезарь, который в своей бесконечной мудрости еще десятки лет назад ввел жесткие ограничения на выдачу кредитов богатыми аристократами, запретив им использовать для этих целей больше определенной части состояния. Иначе говоря, он ввел требование на достаточный размер основного капитала для всех, желающих заниматься кредитованием. Уложения закона были ясны и цели очевидны, однако предприимчивые кредиторы уже не первый раз в истории проявляли чудеса изобретательности, находя всё новые способы обойти запрет. «Народные собрания, – читаем мы у Публия Корнелия Тацита, – приняли множество постановлений, направленных против нарушителей закона, но, несмотря ни на что, их число не уменьшалось, так как заимодавцы прибегали к хитроумным уловкам». И вот император заявил: хватит. Предложенный Цезарем закон обязателен к исполнению, а нарушителей ждет суровое наказание. Последствием этого решения стал хаос. Не успела практика применения закона распространиться, как выяснилось, что к нарушениям причастна бóльшая часть сенаторов. Затем во всей красе проявились все знакомые нам черты полноценного банковского кризиса: кредиторы начали требовать у должников срочного возвращения займов; понимая, чем это грозит, власти попытались смягчить удар по экономике и объявили о введении переходного периода. Впрочем, было уже слишком поздно. Владельцы приобретенной в ипотеку земли начали срочно ее продавать, лишь бы расплатиться с кредиторами, в результате чего обрушился рынок недвижимости. Объем банкротств принял настолько массовый характер, что под угрозой оказалась вся финансовая система государства. В условиях охватившего Рим кризиса императору пришлось пойти на срочное выделение ссуд нуждающимся. Имперское казначейство приступило к реализации программы рефинансирования, на что было выделено 100 миллионов сестерциев. Кредиторам, взявшим на себя невыполнимые финансовые обязательства, были предложены льготные беспроцентные ссуды сроком на три года. В качестве обеспечения использовалась принадлежащая им недвижимость, намеренно оцениваемая выше реальной стоимости. К радости сената, закончилось все благополучно. «Так было восстановлено деловое доверие, и понемногу снова появились частные заимодавцы», – сообщает Тацит.

Наглядная иллюстрация глубины падения Европы в пучину денежного варварства: римские монеты, утратившие статус денег и превращенные в ювелирное украшение

Впрочем, первый расцвет денежного общества в Европе долго не продлился. С ослаблением военной и политической мощи Рима пришла в упадок и его многообразная финансовая экосистема. К концу III века н. э. Египет, одно из самых ценных завоеваний империи, начал все активнее ускользать из-под римского контроля, и параллельно с этим обострились проблемы в денежной сфере. В 274–275 годах инфляция достигла невероятно высокого уровня: всего за год цены выросли в тысячу раз. После 300-го года из исторических источников исчезают упоминания о банкирах – складывается такое впечатление, что необходимая для их существования общественная и государственная стабильность обратилась в прах. Особенно ярко это проявлялось на окраинах империи, где за ослаблением государственных институтов немедленно следовало разрушение и институтов финансовых. Чем дальше от Рима находилась колония, тем подобная картина наблюдалась нагляднее. В Британии, например, после ухода с острова в V веке н. э. легионов римская денежная система растаяла без следа на протяжении жизни всего одного поколения. Монеты, то есть деньги, исчезли из обращения на долгие двести лет – несмотря на предшествующую почти пятисотлетнюю историю хождения. Постепенно во всей Европе, включая сам Рим, сложное и замысловатое монетарное общество прекратило существование. Как Греция после падения Микен, Европа вступила в собственные Темные века – период, в котором регресс от денежного общества к обществу традиционному почти достиг абсолюта.

 

Европейский денежный ренессанс

Почти. Все же не достиг. Забыто было многое: и хитроумные методы финансового управления, и просто удобство пользования монетами. И все же один призрачный, но жизненно важный элемент римского денежного общества остался – идея единой, универсальной экономической ценности. Некогда сравнительно гибкие отношения вернулись к гораздо более жестким племенным и феодальным схемам. Однако в коллективной памяти сохранилась эта идея, чтобы со временем стать фундаментом ремонетизации европейского общества. Первым толчком к возрождению денежного общества послужило образование в конце VIII века Франкского королевства. В годы правления династии Каролингов в обращение были введены новые денежные единицы: фунты, шиллинги и пенсы, и этот стандарт соблюдался на территории практически всей Европы. Но эта первая попытка денежного возрождения не принесла заметных результатов, и поэтому настоящим началом ремонетизации следует считать вторую половину XII века, когда развитие возобновилось в соответствии с логикой, сформулированной почти два тысячелетия назад в Древней Греции. Впрочем, в наиболее политически стабильных и экономически продвинутых городах этот процесс начался чуть раньше, примерно в XI веке. В Генуе и Лукке натуральный обмен постепенно сменялся денежным; в Кампанье землевладельцы нанимали работников на денежное жалованье. Начиная с последней четверти XII века в средневековых Нидерландах, а затем и по всей Европе традиционные феодальные подати, выплачивавшиеся натурой, уступают место fefs rentes – денежным выплатам. Институт барщины уходит в прошлое, вытесняемый оплачиваемым трудом. Одновременно прослойка, исполнявшая управленческие функции, стала трудиться за денежное вознаграждение, перестав быть жалким подобием наследственной аристократии. Это в свою очередь означало, что там, где сложились подходящие экономические условия, снова появилось прямое налогообложение – впервые со времен Римской империи.

Возродились и знакомые нам последствия монетизации прежде статичных социальных отношений: социальная мобильность, роль личных амбиций и алчности как главных факторов, влияющих на экономическое поведение людей. В характере соревнования между аристократами также произошел сдвиг: теперь победителем считался не тот, кто проявил доблесть на поле боя или блистал на рыцарских турнирах, а тот, кто скопил больше богатства и наглядно это демонстрировал. «Nummus nobilitas» («Деньги – это знатность»), – саркастически отмечает Хильдеберт Лаварденский, по сути повторяя Аристодема, сокрушавшегося: «Человека делают деньги!» Однако средневековая Европа была больше, богаче и сильнее Древней Греции, а потому и результаты развития денежного общества проявились тут более ярко, а порой – и более нелепо (что, кстати, роднит его с нашим миром). Например, в Болонье – одном из богатейших городов раннего Средневековья – аристократы тратили время и средства на вполне современное развлечение, соревнуясь, кто построит самую высокую башню. В результате этого хобби в городе площадью меньше четырех квадратных километров возник «средневековый Манхэттен» из 180 башен, в том числе возносящихся ввысь на сотню метров.

Введенные в оборот Карлом Великим денежные единицы сформировали базу для ремонетизации, но они же способствовали хаосу в практическом использовании денег. Вспомним, что изначально деньги в Европе вводились под надзором Римской империи. Восстановление этого института в Средние века осуществлялось каждой страной (а то и каждым городом) практически бесконтрольно. После распада империи Карла Великого о едином политическом пространстве в Европе не шло и речи. За исключением Англии, власть того или иного правителя обычно распространялась на один-два города и прилегающую территорию, а иногда зона его юрисдикции была еще меньше. Поэтому даже если фунты, шиллинги и пенсы, доставшиеся Европе от империи Карла Великого, повсеместно использовались для оценки стоимости товаров и при заключении договоров и сделок, ни о какой стандартизации не приходилось и мечтать. Монеты чеканили все кому не лень, от влиятельных королевств и крупных княжеств до крошечных феодальных или церковных вотчин. В результате сложилась такая двусмысленная картина: на первый взгляд денежный ландшафт Европы отличался единообразием, поскольку практически повсеместно использовались одни и те же денежные единицы – фунты, шиллинги и пенсы, однако на самом деле ситуация была значительно сложнее, так как действительная стоимость этих единиц зависела от стандартов, введенных теми, кто чеканил монету. В этом положении имелась одна чрезвычайно привлекательная для феодальных эмитентов денег черта. В эпоху, когда введение прямого налогообложения было сопряжено не только с экономическими, но и с логистическими сложностями, сеньораж от манипулирования денежным стандартом оборачивался бесценным источником дохода. Тому же способствовала и еще одна характерная для того времени особенность денежной эмиссии. Не следует забывать, что основным инструментом воплощения экономической ценности были монеты; более ценные чеканились из серебра, менее ценные – из бронзы или других сплавов. Однако в отличие от современных монет средневековые монеты не несли никакой информации о стоимости. Никаких цифр ни на одной из сторон не выбивалось – только герб, портрет правителя и сведения, позволяющие определить, где конкретно была выпущена монета. Таким образом, экономическая ценность монеты устанавливалась политической волей отчеканившего ее правителя. Власти подобное положение дел вполне устраивало. Понижая номинальную ценность монеты, правитель, по сути, взимал одноразовый налог со всех, кто этими монетами владел. К примеру, правитель мог заявить, что некая монета, стоившая шиллинг, теперь стоит только шесть пенсов. Затем, как правило, предпринималась перечеканка старых, более высокого номинала монет на новые – операция, с которой правитель как монополист на эмиссию денежных знаков получал дополнительный доход.

Разумеется, подобная практика не вызывала восторга у тех, кто пользовался монетами. К счастью, схема имела встроенный механизм защиты, хотя и не стопроцентно эффективный. Монеты высокой стоимости – изготовленные, например, из серебра – обладали ценностью, не зависящей от указаний власти. При необходимости их можно было переплавить и продать ювелирам, а то и конкурирующему монетному двору. Иначе говоря, они служили своеобразной гарантией того, что правитель сдержит данное подданным слово. Из этого вытекает, что существовал предел, ниже которого стоимость монеты не падала ни при каких обстоятельствах. Если власть обесценивала монету слишком резко, человек предпочитал продать ее, утратившую номинальную стоимость, ювелиру по цене металла, из которого она была отлита. С другой стороны, у правителя оставалась возможность снизить долю серебра в металле монеты. По сути, деньги стимулировали постоянную игру в кошки-мышки между эмитентом и пользователями. При этом доля ценного металла в монете как гарантия кредитоспособности эмитента могла меняться в зависимости от потребностей правителя.

И она действительно менялась. У средневекового правителя, помимо собственных владений, было не так много источников дохода. Осуществить сбор налогов, как прямых, так и косвенных, мог далеко не каждый из них, поскольку введение и поддержание подобной системы требуют значительных административных ресурсов. Поэтому большой популярностью пользовался такой доступный каждому правителю метод получения дохода, как сеньораж. В обычных условиях, когда сеньораж применялся только в рамках дополнительной денежной эмиссии в связи с развитием экономики, получаемые правителем сборы оставались достаточно скромными. Однако в случае необходимости глава государства мог резко обесценить, а то и вовсе упразднить находящиеся в обращении монеты, чтобы получить огромные средства за счет выпуска новых монет, стоящих уже меньше. К примеру, в 1299 году общие доходы французской короны составляли почти 2 миллиона ливров – из этой суммы половина приходилась на доходы от сеньоража, полученные монетным двором за перечеканку и переоценку монет. А два поколения спустя, в 1349 году, полученные от перевыпуска монет средства достигли почти трех четвертей годового дохода короля. Не удивительно, что подобный способ быстрого получения огромных доходов был чрезвычайно популярен – во Франции в период с 1285 по 1490 год переоценка денежной единицы проводилась 123 раза.

Ремонетизация, проводившаяся в Европе в так называемом долгом XIII веке – с конца XII до середины XIV, – породила два новых феномена, которые рано или поздно должны были прийти в столкновение. Первым стало появление институтов и отдельных лиц, хранивших богатство в деньгах и использовавших для взаимных расчетов именно деньги. Со временем эти заинтересованные в существовании денег лица обрели значительное политическое влияние. Второй феномен – это крепнущая любовь правителей к сеньоражу, эффективность которого росла вместе с ростом роли денег в экономике. Чем активнее при заключении сделок использовались деньги, чем больше народу расплачивалось деньгами, тем шире становилась налоговая база для сбора сеньоража. Но, как выяснилось впоследствии, у этого волшебного источника доходов имелись свои ограничения – не технические, но политические. Рано или поздно представители нового «денежного класса» должны были восстать против злоупотреблений (реальных или кажущихся) владык. Так в середине XIV века и произошло. Некоторое время спустя на Западе была опубликована первая работа, посвященная сложной теме, которая впоследствии будет занимать многие выдающиеся умы. И тема эта – денежная политика.

 

Рождение денежного класса

Летом 1363 года дом Валуа – правителей Французского королевства – переживал не лучшие времена. За восемь лет до этого король Иоанн II потерпел поражение в битве при Пуатье от Эдуарда Черного Принца и находился в плену в Англии. К счастью для Иоанна, королевское звание гарантировало ему вполне комфортные условия заточения. Его вместе со свитой поселили в Савойском дворце, и он проводил время, охотясь и пируя со своими «тюремщиками». В то же время на его родине, во Франции, которой формально управлял старший сын короля дофин Карл, воцарилась настоящая анархия. Наконец в 1360 году было подписано соглашение, по условиям которого Иоанн должен был вернуться во Францию, чтобы собрать необходимый выкуп – три миллиона крон. В качестве заложника он оставил англичанам в Кале своего второго сына Людовика. С неохотой распрощавшись с Савоем, Иоанн вернулся домой, в свое на глазах разваливающееся королевство. Впрочем, долго горевать ему не пришлось. В 1363 году до Парижа дошел слух, что Людовик бежал из английского плена, нарушив соглашение между двумя странами. В приступе аристократического благородства Иоанн тут же заявил, что готов вернуться в Англию. Но год спустя он скончался, и власть во Французском королевстве перешла к дофину Карлу.

Возвращение короля Иоанна в Англию в 1363 году ошарашило французский двор – впрочем, царедворцы быстро смекнули, что им выпал редкий шанс основательно промыть мозги наследнику престола и избавить французскую корону от финансовых проблем, в особенности – от ее зависимости от избыточного сеньоража. Во время войны с Англией Иоанн откровенно злоупотреблял этим методом увеличения доходов. В 1355 году, за год до битвы при Пуатье, корона восемь раз проводила переоценку своей валюты, но королю все равно пришлось объявить мораторий на оплату государственного долга. Двору требовалось убедить юного Карла, что от сеньоража стране больше вреда, чем пользы. При всей своей молодости и впечатлительности дофин отнюдь не был дураком. Перед сановниками встала настоятельная задача подобрать подходящего человека – блестящего логика, экономиста и ритора, – который сумел бы дать королю практические рекомендации. Учитывая, что в то время ученые больше занимались спорами о точном значении классических текстов, чем прикладной экономической наукой, отыскать нужную кандидатуру было не так просто. К счастью, из этого правила нашлось исключение в лице недавно назначенного на пост главного магистра Наваррского коллежа Никола Орема. Он принял приглашение двора и тут же взялся за дело.

Орем был нормандцем из Лизьё и в Париж прибыл в 1340-х годах, чтобы поступить в ученики к великому схоласту Жану Буридану. Невероятно одаренный от природы, Никола Орем внес значительный вклад в целый ряд научных дисциплин, от математики и астрономии до философии и теологии. Однако в первую очередь он вошел в историю как автор написанного для дофина Карла трактата «О происхождении, сущности и обращении денег». В этой работе высочайшего теоретического уровня анализ явления подтверждался убедительными аргументами. Орем с самого начала четко поставил два вопроса, ответ на которые он и хотел получить: должен ли властитель манипулировать денежным стандартом, и если да, то в чьих интересах?

Выводы Орема звучали откровенно революционно. В соответствии с традиционным взглядом деньги являлись частью феодального владения того, кто их выпускал, и, как следствие, эмитент денег мог поступать с ними как ему угодно. Поскольку монетным двором владел король, то вся денежная политика проводилась исключительно в его интересах. Орем предложил совершенно иную точку зрения. Деньги, утверждал он, являются собственностью не короля, а сообщества, которое ими пользуется. В мире, где деньги используются не только для королевских расходов, где заключаются частные сделки и где значительная часть личного богатства граждан выступает в виде денег, денежная эмиссия выполняет важную общественную миссию услуги и, следовательно, должна отвечать интересам общества в целом. Разумеется, под «обществом в целом» Орем понимал далеко не все население страны – в конце концов, он отстаивал интересы крупных землевладельцев, то есть церкви и аристократии, чье богатство сравнительно недавно перешло из натуральной в денежную форму. Именно эти слои, которые Орем скромно именует «лучшими классами», больше остальных страдали от сеньоража, и именно их интересами, по мнению Орема, должен был руководствоваться король в своей денежной политике. Правитель «не владыка и не владелец денег, имеющих хождение в его вотчине. Деньги – инструмент баланса при обмене естественного богатства; они являются собственностью того, кто владеет этим богатством».

Подобный подход позволил Орему по-новому взглянуть на то, как король манипулирует денежным стандартом. Именно в этом, подчеркивает он, и заключается проблема. В нормальных условиях единственная причина, побуждающая властителя манипулировать денежным стандартом, – это получение сеньоража с подданных. «Подберу ли слова, чтобы описать всю гнусную несправедливость, с какой государь уменьшает вес монеты, не уменьшая отчеканенной на ней стоимости?» – задается он вопросом. И социальная справедливость, и экономическая эффективность требуют от денежной системы большей разумности и предсказуемости. Впрочем, Орем понимает, что настаивать на полной отмене сеньоража бессмысленно – король никогда не согласится ввести нормы, четко определяющие, сколько стоит каждая монета в зависимости от содержания в ней драгоценного металла. Вместо этого он рекомендует королю проводить более умеренную денежную политику. В обмен на право пользоваться отчеканенными королем монетами население должно взять на себя затраты по их изготовлению. Сеньораж сохраняется как необходимая гарантия благородного статуса правителя, «как и полагается сиятельному принцу или королевскому величеству», но приобретает более умеренные формы.

Впрочем, Орем понимал, что предлагаемая им денежная реформа ставила новые вопросы. Отмена – или хотя бы ясно прописанное ограничение – сеньоража значительно ограничат свободу короля в управлении деньгами. Но если не король, то кто – или что – будет тогда определять объем циркулирующих в обществе денег? Теория дает на этот вопрос простой ответ. Если бы существовал фиксированный и неизменный стандарт, то количество денег, находящихся в обращении, определялось бы спросом на них. Допустим, граждане испытывают потребность в монетах. Тогда они несут на монетный двор серебро, оплачивают расходы по чеканке плюс небольшой налог на сеньораж и получают необходимое количество монет. Проблема в том, что применить подобный метод на практике не представлялось возможным ввиду отсутствия каких бы то ни было гарантий того, что имеющийся в распоряжении общества запас драгоценного металла будет соответствовать спросу на деньги.

Поэтому, говорит Орем, государь должен проводить осознанную денежную политику, пусть и в ограниченных масштабах. В некоторых строго определенных случаях он может прибегнуть к уценке монет, но с единственной целью: чтобы быть уверенным в том, что отчеканенной монеты хватит на нужды общества, и только по требованию самого общества: «Если [население] доверяет Государю [проведение уценки денег] в разумных пределах… то Государь будет не ее инициатором, а лишь исполнителем общественной воли». В остальное время денежная политика властителя должна ограничиваться стремлением отыскать новые месторождения драгоценных металлов, дабы увеличить запас материала для чеканки денег. «Вот почему, – пишет Орем, – Теодорих, король итальянский, распорядился извлечь из гробниц хранившееся в них по языческому обряду золото и серебро и пустил его на чеканку монеты, объяснив, что “преступно прятать среди бесполезных мертвецов то, что может сохранить жизнь живым”».

В ходе своей работы Орем столкнулся с серьезным парадоксом, который не будет давать покоя экономистам и в грядущие века. С одной стороны, требовалось найти способ ограничить власть короля, финансировавшего удовлетворение своих нужд через сеньораж, и выработать правило, согласно которому должен осуществляться выпуск денег, чтобы денежный стандарт перестал быть бесконечно гибким. Однако если бы в результате применения этого правила периодически возникал дефицит денег, от этого пострадала бы торговля. То есть появлялась надобность в ком-то, кто стал бы время от времени добавлять в обращение некоторое количество денег. Иными словами, стандарт не должен быть и слишком жестким. Орем не нашел решения этого парадокса – рекомендацию грабить могилы вряд ли можно считать надежным основанием для внутренней политики государства. Тем не менее он озвучил свежую идею: в контексте потенциала денежной политики к перераспределению богатств и доходов и ее способности поддерживать или душить торговлю приоритет должен быть отдан не финансовым потребностям властителя, а коммерческому благосостоянию общества.

Эта новая точка зрения на деньги привела к радикальному политическому выводу. Если денежная политика направлена на достижение благосостояния общества, из этого вытекает, что контроль над ней должен принадлежать именно обществу, а не единолично правителю. В заключительной части своего трактата Орем высказывается с последней прямотой: «Только общество имеет право решать, как, когда и в какой степени деньги должны меняться, и правитель ни в коем случае не должен узурпировать это право». Более того, он указывает и на другие ограничения власти правителя: «Он выше каждого отдельно взятого подданного и наделен большей властью, однако общество в целом богаче его и сильнее, поэтому он занимает серединное положение». На тот случай, если этого показалось бы недостаточно, Орем заканчивает свой труд главой, посвященной описанию участи правителя, который не последует его советам. Озаглавлена она вполне красноречиво: Quod tyrannus non potest diu durare («Долго подобному тирану не удержаться»).

Но несмотря на всю убедительность доводов Орема, должного эффекта они не возымели. Трудно заставить правителей прислушиваться к здравым советам, если никакой серьезной альтернативы деньгам, которые эти правители выпускают, не существует. Да, мелкие кредиты имели некоторое распространение, встречались даже примеры местных валют. Однако жесткие ограничения на частное кредитование на фоне политической раздробленности означали, что деньги, выпускаемые правителем, оставались единственным приемлемым вариантом общего употребления. Кредитоспособность и политический вес властителей в Средние века были слишком незначительны, и деньги по большей части существовали в форме монет, отлитых из драгоценных металлов. В условиях, когда даже выпущенные верховным правителем монеты требовали гарантии стоимости в виде драгоценного металла, надеяться на то, что деньги, выпущенные кем-то менее знатным и влиятельным, могут иметь малейший шанс на успех, не приходилось. Правители обладали монополией на эмиссию денег – и отдавали себе в этом полный отчет. Вновь сформировавшийся слой богатых людей, хранивших свое состояние в деньгах, мог нанимать лучшие умы Европы, чтобы они доступно объяснили правителю, что он должен ограничить сеньораж и управлять собственным богатством, учитывая их интересы – собственно, творчество Орема и показывает яркий пример подобного намерения, – но способов принудить правителя принимать в расчет чаяния «денежного класса» у его представителей не было. В сфере выпуска денег короли не ведали конкуренции.

Как это не раз случалось в истории экономической мысли, доводы Орема устарели, едва он успел их сформулировать. В результате торговой революции на сцене появился новый класс, не имевший отношения к традиционным обладателям власти и богатства – аристократии и церкви. И этим классом были купцы. Возможно, они не владели глубиной теоретических познаний Орема, но умудрялись вести дела, не прибегая к схоластической логике. Кроме того, они с головой ушли в освоение нового изобретения, которому было суждено перевернуть все денежное общество с ног на голову – да так, как Орему и не снилось. Этим изобретением стал банк.

 

6

Происхождение спрута

 

Загадочный торговец из Лиона

Около 1555 года в Лионе разразился шумный скандал. Итальянский купец, недавно прибывший в город, едва успев обосноваться, за невероятно короткое время сколотил баснословное состояние. В общем-то ничего удивительного. Лион был одним из крупнейших во Франции, да и во всей Европе, центров торговли. Чужеземных купцов с их богатством здесь воспринимали как нечто привычное. Достаточно сказать, что проводившаяся четырежды в год Лионская ярмарка вела свою историю еще с древнеримских времен, а к середине XVI века считалась крупнейшей в Европе. Скандал вызвало то, каким образом итальянец достиг успеха. На ярмарку он прибыл вообще безо всякого товара, имея при себе только столик и чернильницу. Он вообще мало походил на купца и выглядел скорее как странствующий ученый. Каждый день он занимался только тем, что ставил свою подпись под листами бумаги, которые приносили ему другие торговцы. Тем не менее когда ярмарка закрылась, выяснилось, что подобное занятие сделало бледного тихого итальянца сказочно богатым. Объяснение казалось очевидным: дело здесь нечисто, а внезапно разбогатевший итальянец – жулик.

Должно быть, сторонние наблюдатели давно почуяли неладное – нечто подобное случалось и раньше. Действительно, ярмарки вроде Лионской некогда собирали торговцев со всей Европы, позволяя им развернуть рынок, отличавшийся от любого другого разве что размерами. Здесь шла бойкая торговля предметами роскоши, представлявшая собой одну из самых динамичных отраслей средневековой экономики. Впрочем, на ярмарке присутствовали также купцы с товарами местного производства, обычно имеющими ограниченный срок годности. Однако в ходе «долгого XIII века» характер торговли с соседними государствами претерпел существенные изменения, в основе которых лежало разделение труда. Главы торговых домов больше не путешествовали со своими товарами. Они оставались дома, а на крупнейшие экспортные рынки отправляли своих представителей. За доставку товаров в нужное место и нужное время отвечали профессионалы, с которыми купцы заключали контракты. Сами они теперь занимались в первую очередь юридическими и финансовыми аспектами международной торговли: следили, к кому переходит право на владение тем или иным товаром, кто и сколько получает в результате сделки, а также подводили баланс, вычисляя прибыли и затраты, выраженные в различных имевших хождение валютах. А такое скучное дело, как непосредственная доставка товара покупателю, они с большой охотой передавали бизнесменам рангом пониже.

Эволюция организации торговли повлекла за собой изменения характера торговых ярмарок. Некогда Лионская ярмарка функционировала как пирамида: в ее основании лежала розничная торговля продуктами местного производства; на среднем ярусе располагались оптовики и купцы, осуществлявшие торговлю с зарубежными клиентами; вершину занимали крупные дельцы, которые вели подсчет затрат и прибылей, полученных на нижних уровнях. Однако со временем представители европейского торгового класса стали, как утверждает французский историк Фернан Бродель, «концентрировать внимание не на товарах, а на кредитах, то есть на вершине пирамиды, а не на ее основании». Физического обмена товарами проводилось все меньше. Все чаще встречи на ярмарках становились поводом для расчетов по долгам и кредитам, полученным в ходе международной торговли за предыдущие несколько месяцев. В период между ярмарками оплата за международный импорт производилась не монетами, а кредитами – при помощи векселей, которые продавали клиентам европейские торговые дома. Клиенты могли затем использовать эти векселя, чтобы расплатиться со своими поставщиками. К 1555 году главной функцией Лионской ярмарки стало как раз погашение долгов и расчет по кредитам между европейскими торговыми домами. Она превратилась в самый крупный в Европе рынок, но рынок не товаров, а денег.

Частью этой системы и был бледный итальянец – и его деятельность казалась стороннему наблюдателю столь же загадочной и непонятной, какой сегодня представляется обывателю деятельность глобальных финансовых рынков. Атмосфера ярмарок прошлых лет канула в Лету – никакого больше буйства красок, никаких фейерверков и костров, азартных игр и девиц легкого поведения, никаких жонглеров, канатоходцев и шпагоглотателей. На смену им пришли бледные банкиры с запачканными чернилами пальцами и пухлыми книгами, заполненными только им понятной цифирью. Никакие товары больше не переходили из рук в руки – только пачки счетов. Бизнес превратился в разновидность математики. Достаточно сказать, что стандартное пособие по ведению торговли, изданное в Венеции в 1494 году францисканским монахом Лукой Пачоли, называлось De Arithmetica («Об арифметике»). Большинство населения искренне считало деятельность банкиров «темной каббалистикой». Загадочности этим странным личностям добавляло и то, что все их манипуляции непостижимым образом неизбежно вели к обогащению – без всякого видимого труда. Что интересно, пять веков спустя другой (вымышленный) сторонний наблюдатель опишет недавнюю финансовую революцию в чрезвычайно близких выражениях:

«Взять хоть ее английского мужа, Осси – тот давно обеспечил себя на всю жизнь, но работает он с деньгами, с деньгами в чистом виде. Ни с чем больше его работа не связана, только с ними. До баловства с акциями, фондовыми ценностями, товаром, фьючерсными сделками он не опускается. Только деньги. Незримо присутствуя в башнях на Шестой авеню и Чипсайде, белокурый Осси при помощи денег покупает и продает деньги. Вооруженный одним лишь телефоном, он покупает деньги за деньги, продает деньги за деньги. Он работает в пазах и трещинах между валютами, покупая и продавая с наценкой, ежедневно лавируя курсами обмена. За эти услуги он получает денежное вознаграждение. И немалое» [6] .

Как показал скандал 1555 года, непонимание легко может обернуться возмущением. Какой бы сложной ни была система кредитов, регулируемая ярмарками и их участниками, все понимали, что это вершина новой системы денежного обмена, все заметнее влияющей на жизнь каждого самого скромного крестьянина. Однако одного общего понимания людям было мало. В голове у них роились вопросы: что конкретно делают эти торговцы с кучей бумаг и почему от них зависит наша жизнь, хотя мы никогда не заглядывали в их лавки? Как им удалось так разбогатеть? И как появление этих могущественных и ни перед кем не ответственных «купеческих парламентов» связано с существующими властными структурами: королем, аристократией и церковью? Ответить на эти вопросы мог только тот, кто владел информацией и основами финансового образования.

Таких знатоков было немного, хотя они все-таки попадались. Как отмечал в 1604 году бывший высокопоставленный французский сановник Клод де Руби, Лионская ярмарка отличалась от прочих в первую очередь тем, что огромный объем торговли совершался на ней без привлечения наличности. «С утра, – пишет он, – осуществлялись выплаты в миллион ливров, хотя из рук в руки не переходило ни одного су», и это никого не удивляло. Иначе говоря, на ярмарке заключались многомиллионные сделки практически без использования выпущенных правителем денег. Великие торговые дома Европы заново открыли искусство банковского дела – искусство производства и управления частными деньгами в огромном масштабе.

 

Тайны пирамиды

Проблема, с которой столкнулся в средневековой Европе вновь образовавшийся торговый класс, по сути, ничем не отличалась от той, какая встала перед их современными коллегами в распадающемся Советском Cоюзе, послекризисной Аргентине или современной Греции. Она заключалась в том, как оперировать денежной экономикой в условиях несовпадения интересов денежного класса с интересами представителей власти. И у тех и у других было одно желание: чтобы денег хватало на удовлетворение потребностей торговли, а власть не злоупотребляла сеньоражем в надежде получить незаслуженный доход. Поначалу денежный класс пытался действовать путем уговоров, о чем свидетельствуют выдвинутые Оремом аргументы, но пользы это не принесло. Альтернативным вариантом, как показывает пример описанных выше «денежных партизан», стал бунт.

Очевидным способом, позволяющим выйти за рамки сложившейся системы, было создание и поддержка частных сетей взаимного кредитования. В ходе ведения дел торговцы накапливали кредиты и задолженности перед клиентами и поставщиками, при этом образовавшуюся разницу они предпочитали не покрывать выплатой денег, а сохранять для использования в других сделках. Однако мы уже видели, что подобные схемы имеют встроенные ограничения и держатся в значительной мере на том, что все участники процесса знакомы друг с другом. Служить организующим фактором для экономики в целом они не способны – эту функцию могут выполнять только деньги, выпускаемые властью. Именно с этой трудностью столкнулись круги, спонсировавшие труды Николая Орема. Даже если им категорически не нравилось, как правитель распоряжается деньгами, альтернативы не существовало.

Тем не менее по мере роста масштабов и усложнения проводимых операций крупные торговые дома Европы пришли к выводу, что возможен промежуточный вариант в виде иерархически организованной кредитной системы. Слово местного купца, что он заплатит по счету, имело вес только в кругу его поставщиков и клиентов. Другое дело – слово одного из крупных торговых домов с его огромным объемом сделок, международными контактами и долгой историей успешного ведения дел. Если крупный торговый дом ручается за местного купца, то его долговая расписка, до этого признававшаяся в качестве оплаты только в пределах местной экономики, превращается в инструмент оплаты, принимаемый везде, где признаётся авторитет торгового дома. Таким образом, стало возможным создание пирамиды кредитования. Ее основанием служили обязательства местных купцов, в середине находились крупные оптовики, а на вершине располагалась элита – всем известные и тесно связанные друг с другом международные торговцы. Иначе говоря, международные торговые дома взяли на себя роль посредников между местными купцами и их клиентами. Как следствие, двусторонние обязательства по оплате теперь могли передаваться третьим лицам, то есть превратились в аналог денег, которые принимались везде, где признавалась кредитоспособность торгового дома. Иными словами, самый заурядный местечковый купец мог, заручившись поддержкой торгового дома, получить торговый кредит и вырваться за пределы своего города или деревни и использовать его для оплаты товаров и услуг на другом краю земли, где о подлинном «подписанте» долговой расписки и о его бизнесе никто и слыхом не слыхивал.

Именно сюда, в создание частной системы оплаты, и уходит корнями современная банковская система. Кого-то, вероятно, разочарует скромность ее происхождения. Еще и сегодня при упоминании словосочетания «банковские операции» большинству из нас в голову приходят мысли о торговле валютами и выделении кредитов, а не такая скука, как обеспечение платежей. Однако финансирование и погашение платежей – гораздо более фундаментальная функция банка, позволяющая этому институту играть в денежной сфере уникальную роль. С одной стороны, банк выдает долговые расписки – принимает на хранение вклады, облигации, бонды, то есть несет перед клиентами денежные обязательства; с другой – накапливает долговые расписки, выдавая ссуды и ценные бумаги, то есть активы. У каждого бизнеса всегда есть некоторое количество долгов перед поставщиками и некоторое количество задолженностей от клиентов. Однако для большинства фирм и компаний подобные активы и задолженности – ничтожная часть стоимости реальных активов: производственных мощностей, земли, на которой эти мощности расположены, товаров на складе и так далее. В случае с банками ситуация, как наглядно продемонстрировал итальянец с Лионской ярмарки, прямо противоположная. Реальные, физические активы банков всегда пренебрежимо малы. Зато баланс современного банка может достигать поистине гигантских размеров. К примеру, в 2007 году баланс одного британского банка, Королевского Банка Шотландии, был больше, чем ВВП всей Великобритании. Ни один промышленный концерн и мечтать не может о том, чтобы накопить такое количество активов. Банки способны на это, поскольку практически все их активы – не более чем обещание оплаты, как, собственно, и все их денежные обязательства.

Как мы уже знаем, любое долговое обязательство имеет две основные фундаментальные характеристики. Первая – кредитоспособность эмитента, то есть вероятность, что в необходимый момент он действительно заплатит столько, сколько должен. Вторая характеристика – ликвидность, то есть возможность это обязательство быстро реализовать за счет продажи третьей стороне или просто за счет выплаты оговоренной суммы в необходимый срок. Все риски, связанные с обещанием оплаты, зависят от этих двух характеристик. Обязательство заплатить через год – более рискованное, чем обязательство заплатить завтра, поскольку за год может произойти гораздо больше неприятностей, чем за сутки. Это – риск ликвидности. Он называется так потому, что частное обещание заплатить (если его нельзя продать заранее) становится ликвидным только в тот момент, когда покрывается выплатой выпущенными государством деньгами. А ведь существует еще вероятность, что держатель долгового обещания окажется не способен расплатиться по долгам. В банковском бизнесе для подобных людей существует сленговое название – «ниндзя», которое можно расшифровать как «Ни Имущества, Ни Доходов и Запасов, ни средств для существованиЯ». Принимать долговое обязательство от «ниндзя» гораздо рискованнее, чем от Уоррена Баффетта. Это – кредитный риск.

Весь банковский бизнес занимается, по сути, управлением этими двумя типами рисков, поскольку они применимы и к активам банка, и к его обязательствам. Банки превращают некредитоспособные и неликвидные требования на активы и доходы заемщиков в менее рискованные и более ликвидные – настолько, что их часто принимают в качестве средства для погашения долгов. Подобная трансформация осуществляется банками через управление кредитным риском и риском ликвидности для ссуд, которые они выделяют правительству, компаниям или частным лицам, с одной стороны, и для задолженностей, которые банки имеют по отношению к своим вкладчикам и держателям облигаций, – с другой.

Самая очевидная часть того, чем занимаются банки, – это управление кредитным риском, то есть определение, кто из берущих кредит является «ниндзя», а кто – Уорреном Баффеттом, а также подбор наилучшего сочетания для своего портфолио заемщиков и отслеживание деятельности заемщиков на срок действия кредита. Однако это не самая важная часть работы банков. Простейшая форма банковской деятельности, которой занимаются самые осторожные из банкиров, по сути, сводится к краткосрочному финансированию торговли. Здесь кредитный риск минимален – ссуды обычно выделяются только для того, чтобы покрыть затраты на покупку и транспортировку тех товаров, на которые уже имеется покупатель, а закладом для обеспечения кредита часто служат сами эти товары. При достаточном размере страховки банк может вообще свести кредитный риск к нулю. А вот от риска ликвидности полностью избавиться невозможно. Даже в случае с краткосрочным финансированием торговли, когда кредит выдается на несколько дней или недель – срок, достаточный для доставки товара от производителя к месту продажи, – банкир на этот срок берет на себя обязательство. При этом следует помнить, что все это время у него остаются и обязательства перед другими людьми – выплаты по вкладам, счетам и облигациям, чей срок хранения истек. В отсутствие кредитного риска суть банковского искусства проявляется гораздо заметнее. Она заключается в обеспечении синхронизации всех входящих и исходящих выплат по принадлежащим банку активам и задолженностям – которые, разумеется, и сами являются суммой задолженностей и активов заемщиков и кредиторов этого банка. Именно это искусство и открыли заново международные торговцы средневековой Европы.

В рамках государств эффект от этого открытия ощутимо проявился уже в XII веке. К его концу генуэзские купцы основали местные банки, которые не только имели счета для своих клиентов, но и делились информацией об этих счетах друг с другом. Это позволяло клиентам одного банка безо всяких проблем расплачиваться с клиентами другого. К XIV веку во Флоренции подобным образом осуществлялись почти все более или менее крупные сделки, а число городских банков приблизилось к восьмидесяти. Система сохраняла определенную степень централизации, поскольку владельцу счета нужно было лично присутствовать в банке, чтобы подтвердить совершение перевода, – так, например, делалось в Венеции. Однако к середине XIV века в европейских городах-государствах – Тоскане, Генуе и Барселоне – все шире распространилась практика оплаты чеком (или другими письменными долговыми расписками). Эти платежные инструменты могли циркулировать в торговом сообществе, не требуя нотариального подтверждения в банке до момента перевода в наличность. Так создавалась децентрализованная система взаимных расчетов – точно такая же, какой являлись отчеканенные правителем монеты. Самый ранний из сохранившихся образцов – чек, полученный флорентийским аристократическим семейством Торнаквинчи от своих банкиров, Кастеллани, – датирован 1368 годом. Иными словами, после представления Никола Оремом своего трактата дофину Карлу прошло меньше десяти лет. Пока Орем взывал к правителю о необходимости более справедливого управления деньгами, новый торговый класс строил планы, как вообще избавиться от государственной тирании.

Впрочем, банковский бизнес существовал на территории, подконтрольной тому или иному правителю, а значит, находился под пристальным вниманием тех, кто обладал политической властью. С возрождением профессии, чьим основным содержанием были финансовые операции, пробудились и древние, до того дремавшие подозрения. Средневековые мыслители, начиная с Фомы Аквинского, в своих трудах о деньгах в основном восхваляли Аристотеля, который называл выдачу кредитов под процент противоестественным делом. Даже Орем, рупор новых денежных рантье, критиковал «менял, банкиров и торговцев слитками», которые «увеличивают свое богатство недостойным занятием… позорным делом». А ведь сохранились еще и древние тексты, предупреждавшие о потенциальных макроэкономических рисках, связанных с крупномасштабными банковскими операциями, например описание Тацитом финансового кризиса тиберианской эпохи. А самое главное, правители были заинтересованы в том, чтобы их деньги (а значит, и сеньораж) имели приоритет перед остальными формами оплаты. Как следствие, новое изобретение – банковский бизнес – подвергалось жесточайшему регулированию. Когда в 1321 году венецианские власти обнаружили, что купцы применяют в городе практику «частичного резерва», то есть хранят только небольшую часть своих активов в виде монет, – они приняли закон, согласно которому обязали банки иметь в наличии столько денег, чтобы в любой момент иметь возможность полностью обналичить все свои счета в течение трех дней. Власти Каталонии пошли еще дальше – если прежде местный закон требовал, чтобы любой банкир, оказавшийся не способным выплатить нужную сумму клиенту, жил на хлебе и воде, пока не выполнит свои обязательства перед всеми клиентами, то теперь ему грозило лишиться сначала гражданства, а затем – и собственной головы. Что характерно, голову ему должны были рубить перед зданием банка. И это не было пустой угрозой, как в 1360 году на своем печальном опыте убедился барселонский банкир Франсеск Кастелло. В подобных условиях банковский бизнес действительно был рискованным занятием.

Зато в сфере международных банковских операций сложились значительно более благоприятные условия. Во-первых, международная торговля представляла собой самую динамичную часть средневековой экономики: монетизация феодальных отношений была выгодна аристократии, и именно любовь аристократов к заморским предметам роскоши стала основным двигателем торговли. Более того, крупный торговый дом, имеющий собственного агента в другом государстве, ведущий множество дел в обоих государствах и к тому же располагающий штатом экспертов в сфере банковского бизнеса, мог предоставить местным торговцам и кредиты, и доступ к иностранной валюте. Но самое главное – ни один монарх не мог контролировать торговлю между странами, а значит, не было и потребности в отчеканенных им монетах. Именно здесь, в международной сфере, и был впервые реализован потенциал банковских операций к ускорению коммерческой революции. И главным нововведением была система, доведенная к середине XVI века до совершенства, – «обмен векселями». Это была процедура финансирования международной торговли при помощи денежных кредитов, которые выдавались группой европейских банкиров, причем денежной единицей служила абстрактная величина, учет велся через векселя, а окончательные расчеты производились ежеквартально на ярмарке в Лионе.

Система была простой. Если итальянский купец хотел импортировать товары от нидерландского поставщика, он мог приобрести кредит (в виде переводного векселя) у одного из крупнейших флорентийских торговых домов. Расплатиться за этот вексель он мог или наличностью, или кредитом. Покупкой переводного векселя купец совершал две вещи. Во-первых, его собственная долговая расписка, имевшая ограниченное хождение, становилась теперь финансовым инструментом, который принимался по всей Европе, поскольку его поддерживал крупный и кредитоспособный торговый дом. Он превращал свой личный кредит в деньги. Во-вторых, он обменивал кредит на сумму флорентийских денег на другой кредит – на сумму денег нидерландских. Сам вексель исчислялся в частных денежных единицах, которые были созданы исключительно для этой сети банков, – в экю-де-марк (écu de marc). Никаких отчеканенных правителем монет, которыми обеспечивался бы écu de marc, не существовало. Это был частный денежный стандарт, созданный только для того, чтобы банкиры могли договариваться друг с другом о цене различных денежных единиц, имевших хождение на континенте. С современной точки зрения ситуация была немного странноватой: заключение сделки с использованием векселя означало, что имели место два обменных курса: один между флорентийской валютой и écu de marc, а второй – между écu de marc и нидерландскими деньгами.

Конечно, целью было обойти преграды, прежде считавшиеся непреодолимыми. Банкир выдавал кредит импортеру, поскольку знал его репутацию достойного доверия бизнесмена на местном рынке. Одновременно поставщик в Нидерландах принимал в качестве оплаты кредит, выданный банкиром, поскольку знал, что сможет впоследствии расплатиться этим кредитом по любому счету, и при этом был доволен, что ему платили в местной валюте. Разумеется, банкир рисковал, так как с момента выдачи им векселя до его покрытия в Нидерландах курс обеих валют относительно écu de marc мог измениться. Впрочем, он компенсировал этот риск своей более чем приличной комиссией.

В процессе финансирования торговли между европейскими городами банкиры постоянно выписывали и принимали векселя и таким образом накапливали баланс кредитов и долгов. Банкиры представляли собой относительно тесное сообщество, что значительно облегчало связи между ними. Тем не менее, чтобы получить ясную картину того, кто кому сколько должен, требовалось периодически подводить общий итог. В принципе при условии соглашения между всеми участниками сделок это можно было делать когда угодно, но так сложилось естественным путем, что «подбивать бабки» удобнее всего стало во время регулярно устраиваемых ярмарок, которые постепенно превратились в место подобных встреч. Каждый квартал представители крупных торговых домов приезжали в Лион и рассчитывались друг с другом. В первые два дня шел яростный торг: выписывались новые векселя и погашались старые, закрывались учетные записи за квартал и подводился баланс между домами. Центральным событием ярмарки считался так называемый День обмена. Представители банков собирались, чтобы определить conto – курс обмена европейских валют относительно écu de marc и друг друга. Этот курс служил осью всей финансовой системы, поскольку в соответствии с ним осуществлялись окончательные взаиморасчеты в последний день ярмарки – День выплат. По соглашению сторон задолженности либо переносились на следующий квартал, либо выплачивались наличными. Банкир – вроде того самого загадочного итальянца на Лионской ярмарке – видел свою задачу в том, чтобы к наступлению Дня выплат подбить идеальный баланс активов и долгов, и желательно с выгодой для себя. Однако спекуляция на колебании зарождающихся рынков иностранных валют была не единственным источником его феноменального богатства и влияния. Система взаиморасчетов с помощью векселей, будучи сама по себе важным достижением, кроме всего прочего, способствовала развитию международной торговли и свободному хождению валют. Шаг за шагом банкиры собрали воедино все необходимые детали огромного механизма, который позволил частным кредитам циркулировать в качестве денег по всей Европе. Все три фундаментальных компонента денег оказались на месте. Так же как в случае с аргентинскими кредитос, эта система опиралась на собственную единицу абстрактной ценности – écu dе marc. Она разработала собственную систему бухгалтерского учета, правила которой были изложены в «Арифметике» Пачоли, и стандартные протоколы применения этих правил, принятые с согласия всех крупных торговых домов. Существовала также система передачи и сведéния кредитных балансов при помощи векселей с регулярным сбором заинтересованных лиц на центральной ярмарке. Это было не что иное, как структура, в которой наднациональные частные деньги взаимодействовали с общественными деньгами. Заложив основы общеевропейской иерархии кредитов в дополнение к собственной саморегулирующейся сети, которой являлась их космополитичная и объединенная тесными связями организация, банкиры, казалось, создали Утопию. Благодаря своей системе обмена векселями они сотворили жизнеспособные частные деньги, имевшие хождение на всем континенте.

Экономическое значение этого невероятного достижения очевидно – экономическая революция, свершению которой оно способствовало, и богатство его создателей говорили сами за себя. Однако только этим значение новой денежной системы далеко не ограничивалось. Она стала еще и предвестницей эпохальных политических сдвигов – сдвигов, которые навсегда изменят облик финансовой деятельности человечества.

 

7

Великое денежное соглашение

 

Частные деньги и рыночная дисциплина

Клод де Руби, отставной королевский чиновник и автор описания Лионской ярмарки 1604 года, был первым, кто обратил внимание на политический аспект международной системы обмена с использованием векселей и тот факт, что эта система позволила торговцам перестать полагаться на выпущенные властью деньги. Будучи опытным государственным деятелем, он понимал, что контроль над государственными деньгами был одним из базовых источников власти и доходов короля. Он также понимал, что создание банкирами частных денег и управление ими несли революционные изменения не только в финансовой, но потенциально и в политической сфере. Денежный класс, вооруженный веской аргументацией Никола Орема (идеей об общественном интересе и потребностях торговли как направляющих принципах денежной политики), теперь получил альтернативу – на тот случай, если властитель откажется к ней прислушиваться. Крупные торговые дома открыли способ создания международных денег, находящихся вне юрисдикции правителей. Более того, эта космополитичная элита поддерживала столь тесные связи друг с другом, а ее иерархия сетей кредитования была столь умно сконструирована, что для нее отпала нужда в драгоценных металлах как гарантиях оплаты. Новые деньги были невидимыми, неосязаемыми и опирались только на уверенность небольшой группы банкиров, занимавших верхушку пирамиды, в том, что каждый из них способен здраво оценивать риски, вовремя платить по счетам и ограничивать размер выдаваемых кредитов. С подобным противником невозможно сражаться, ибо он неуловим. Действительно, денежные партизаны напоминали настоящую «армию теней». В этих условиях уже денежный класс мог выдвигать требования власти с позиции силы. Одной угрозы приостановить поддержку государственной валюты, если властитель будет нарушать их интересы, отныне оказывалось достаточно. Ситуация изменилась, и радикально.

Неудивительно, что правители пытались оборониться от этого нового врага. Самыми ценными их союзниками в этой войне были те, кто имел личный опыт банковской работы и знал ситуацию изнутри. Одним из таких «браконьеров, перековавшихся в лесники», стал сэр Томас Грешэм, английский агент короны в Антверпене с 1551 года, происходивший из купеческой семьи. Его отец принимал активное участие в церковных реформах Генриха VIII и получил немалую долю прибыли от дележа монастырских богатств. Нажитое таким образом состояние помогло ему значительно упрочить свои позиции, заняв пост лорд-мэра Лондона. Томас, по свидетельству современников, был «преуспевающим дельцом, докой в денежных делах и доверенным агентом правительства». Этот опыт пригодился ему, когда он получил высокое назначение представлять финансовые интересы короля в Нидерландах. Следует отметить, что произошло это в трудное для страны последнее десятилетие правления Генриха VIII, сопровождавшееся целой серией финансовых потрясений. Если в 1544 году за фунт стерлингов в Антверпене давали 26 фламандских шиллингов, то в 1551 году стоимость английской валюты составила лишь 13 фламандских шиллингов. Всего за семь лет английская валюта обесценилась вдвое. Поскольку Англия оставалась одним из крупнейших заемщиков Антверпена, резкое падение курса фунта не могло не вызывать беспокойства, ведь в результате увеличивался реальный долг короля. Более того, хотя корона действительно занимала значительные суммы, при дворе считали – вполне в логике рассуждений царедворцев, недовольных дурным экономическим положением, – что главная вина лежит на банкирах, намеренно создающих низкое мнение о кредитоспособности Англии, чтобы мошенническим способом получить огромные прибыли. А уж среди банкиров, как писал министр Уильям Сесил, хуже всех были итальянцы – те, что «переезжают из страны в страну и служат всем владыкам сразу… обделывают свои делишки и слизывают жир с наших бород».

К 1551 году королевский двор пребывал в отчаянии. И тут у Грешэма созрел план. Он предложил создать секретный стабилизационный фонд, который мог использоваться для борьбы с обесцениванием фунта стерлингов, и потребовал для его поддержания сумму в 1200–1300 фунтов еженедельно. С такими деньгами, утверждал он, будет нетрудно нейтрализовать действия банкиров, которые продают фунты стерлингов всякий раз, когда английская корона предпринимает шаги, которые им не по нраву. Ему удалось уговорить Регентский совет, правивший от имени Эдуарда VI, и план был реализован. Грешэм оказался крайне проницательным человеком – в ХХ веке вмешательство государства в иностранные валютные рынки при помощи стабилизационных фондов станет обыденным явлением. К сожалению, проницательности Грешэма не хватило, чтобы предугадать крайне ограниченный успех подобной схемы на фоне скептических настроений рынка. Программу Грешэма английская корона отменила спустя всего два месяца после ее начала, недовольная огромными расходами и ее малой эффективностью. Тогда Томас Грешэм разработал новый план, гораздо менее революционный. Он предложил изъять хранившиеся в Антверпене запасы иностранных валют, принадлежавшие английским купцам, в пользу государства – на условиях кредита. Таким образом осуществлялось рефинансирование государственного долга (в зарубежных валютах) во внутренний заем, исчислявшийся в фунтах стерлингов. Это решение, достаточно хитроумное и эффективное, по сути, было признанием поражения. Переиграть банкиров на их поле оказалось невозможно, и королю пришлось применить к подданным силовые методы воздействия. Разумеется, подобные методы только активнее побуждали население встать на сторону «денежных партизан».

Как часто бывало в истории экономики, теория не успевала за практикой. Бизнесмены, политики и сами банкиры постигали принципы становления новой системы на собственном опыте, «снизу вверх» – тот же Грешэм даже посвятил этой теме отдельный труд. Однако пройдет еще почти два века, прежде чем политическое значение банковской деятельности получит должную оценку; развивавшиеся независимо друг от друга экономическая и политическая мысль сольются воедино только во времена французского Просвещения. Франция середины XVIII века была идеальным местом для подобного слияния. С политической точки зрения на континенте, где давно уже веяли ветры конституционных перемен, она оставалась бастионом Ancien Régime – Старого порядка, не ведавшей перемен феодальной монархией. В экономическом отношении Франция могла считаться одним из самых отсталых государств Западной Европы, будучи в то же самое время интеллектуальным центром тогдашнего мира. Контраст между блеском «республики писем» и невероятно слабой финансово-политической основой государства поражает. Неудивительно, что в подобных условиях первыми о связях между деньгами, банками и политикой задумались мыслители французского Просвещения.

Самый блистательный анализ принадлежит перу величайшего мыслителя той эпохи – Шарля-Луи де Секонда, барона ла Брэд и де Монтескьё. Его труд «О духе законов» – подлинный венец французской науки эпохи просвещения. В ней автор, мастерски апеллируя к аргументам исторического, антропологического и политического характера, приходит к выводу о необходимости перехода к конституционному правлению по английскому образцу. Особенного внимания и похвалы Монтескьё удостоилась положительная роль торговли в политическом развитии; о международных финансовых отношениях и операциях он пишет, не скрывая восторга. «Поразительно, что вексель был изобретен только недавно, – указывает он, – поскольку нет в мире ничего полезнее». Даже во Франции, на век отстававшей от Англии и в части политических реформ, и в экономическом развитии, присутствие иностранных валют и валютный обмен влияли на политику короля; иначе говоря, считавшаяся абсолютной власть короля в реальности имела жесткие ограничения. Рассуждая о средневековых злоупотреблениях в области денежной политики, Монтескьё отмечает: «Очевидно, что эти насильственные операции невозможны в наше время; государь, который попытался бы к ним прибегнуть, обманул бы только себя самого – и никого больше. Вексельный курс научил банкиров сравнивать между собою монеты всех стран света и определять их действительное достоинство… Вексельный курс, как я сказал в предыдущей книге, сделал невозможными произвольные мероприятия власти в этом отношении или по крайней мере исключил возможность их успеха». Парадокс, с которым Грешэм столкнулся на практике, теперь получил свое объяснение и элегантное научное описание. Злоупотребление властителей денежными прерогативами дало толчок к изобретению (точнее говоря, к возрождению) банковского дела и системы вексельного обмена. Как результат, правителям теперь приходилось плясать под дудку денежного класса – а не наоборот, как было раньше. Внезапно пугающе нематериальные банковские операции покинули разряд подозрительной деятельности и превратились в скрытое оружие борьбы за создание конституционного правления. «Мы обязаны… корыстолюбию государей изобретением вещи, которая некоторым образом поставила торговлю вне их произвола», – пишет Монтескьё. Точнее говоря, правители сами связали себе руки и оказались в ситуации, когда у них не осталось иного выхода, кроме как управлять деньгами в интересах общества, на что указывал еще Орем. Вынудившим денежный класс к восстанию, и успешному, «государям пришлось проявлять благоразумие, о котором они прежде и не помышляли… [И теперь] благоденствие [правителя] может быть достигнуто только кротким управлением».

Два Джеймса – Стюарт и Карвилл, исповедовавшие одну и ту же важную идею: деньги могут быть серьезным инструментом контроля над правителем

В 1993 году Джеймс Карвилл, возглавлявший предвыборную кампанию президента Билла Клинтона, в интервью Wall Street Journal затронул тему невероятной власти денег в мире современной политики. «Раньше я думал, что, если мне суждено родиться снова, хорошо бы стать президентом, или папой римским, или успешным бейсболистом. Но теперь я предпочел бы возродиться в качестве рынка облигаций – только он способен запугать кого угодно», – шутливо заявил он. Остроумные слова Карвилла получили широкую известность, однако не следует забывать, что представление о деньгах как о способе усмирить монарха с самыми диктаторскими замашками уходит корнями в эпоху Просвещения. Любопытно, но примерно о том же писал в те стародавние времена другой Джеймс – шотландец Джеймс Денем-Стюарт, автор «Исследования о принципах политической экономии». Его книга, вышедшая в 1767 году, является одной из первых работ по экономике на английском языке. В ней он дал подробное описание той трансформации, какую экономическая мысль претерпела за четыре последних века начиная с опубликования трактата Никола Орема, не говоря уже о временах академии Цзися. И Орем, и китайские мыслители считали, что деньги в конечном итоге являются инструментом правителя, и оставалось только надеяться, что он будет мудро ими распоряжаться. Денем-Стюарт смотрел на ситуацию с прямо противоположной точки зрения. Денежное общество, утверждает он, не что иное, как «самый эффективный из когда-либо существовавших способ обуздания деспотизма».

 

Ставка на государство: философский камень финансового мира

Однако все обстояло не так просто. Как мы помним, есть целый ряд причин, объясняющих, почему выпущенные правителем деньги являются стандартом. Ни один частный эмитент не имеет такого доступа к рынкам и таких возможностей требовать соблюдения условий договора, а следовательно, не вызывает у населения такого доверия, как правитель. Банкиры, может, и построили для себя новый Иерусалим, однако эта денежная утопия, как и другие утопии в истории человечества, не имела защиты от суровой реальности мира. Частные эмитенты денег могли объявить дефолт, и тогда на руках у их кредиторов оказались бы не деньги, а бесполезные бумажки. Наличность могла испариться, стоило пошатнуться уверенности в кредитоспособности одной из сторон, а значит, любой, даже самый тщательно проработанный план оборачивался пустым звуком и о взаиморасчетах можно было забыть. Даже созданная банкирами кредитная пирамида имела вершину – тесный и почти закрытый клуб воротил международного бизнеса, который также не был застрахован от кризисов доверия, да и просто непредвиденных обстоятельств.

И в самом деле, судьба частных денег ничем не отличалась от судьбы денег правительственных. С одной стороны, было необходимо сохранять положение дел, при котором банковская деятельность оставалась под контролем немногочисленной элиты. Только способная к самоорганизации и достаточно узкая клика могла создать в своей среде уровень доверия, необходимый для управления частной денежной системой. При этом для человека со стороны, желающего присоединиться к этой группе, не существовало иного препятствия, кроме необходимости понять, на каких принципах работают банки. В отличие от правителей банкиры не имели возможности убрать претендентов на свое место на вершине силовыми методами. Поэтому они ревниво охраняли свои секреты, заложив основы того, что впоследствии переросло в традицию сокрытия тайных пружин банковской деятельности путем усложнения формальных процедур, что позволяло банкам сохранять свою монополию. Но и расти в этих условиях они не могли. Кредитные расписки международных банкиров циркулировали внутри круга «своих», но за его пределами вызывали только недоумение. Те же особенности, которые делали частные деньги банкиров жизнеспособными, не давали им полностью заменить собой деньги, выпускаемые правителями.

Результатом был хронический денежный дисбаланс – затяжная партизанская война между правителями и денежным классом, причем ни одной из воюющих сторон не удавалось одержать окончательную победу. Ситуация изменилась только в конце XVII века, на гребне важного исторического открытия. Как и в случае с появлением денег, новшество возникло в условиях «пересадки» продвинутых финансовых идей на «почву» финансовой глуши – при этом следует отметить, что происходило это на фоне уникальной политической конъюнктуры. Носителем высоких идей выступили Нидерланды, тогда как роль сельского простака досталась Англии. Передовые технологии Нидерландов воплотились в форме так называемых голландских финансов – наиболее развитой из когда-либо существовавших систем управления государственным долгом. Англия внесла свою лепту в виде недавно (и мучительно) утвердившейся конституционной монархии. Что же получилось в результате столкновения этих двух элементов? Банк Англии. А вместе с ним – и основа всех современных банковских систем и современных денег.

В конце XVII века Англия переживала тяжелый конституционный кризис, в 1640-е годы вылившийся в гражданскую войну. Предпринятая Кромвелями попытка создания республиканского правительства окончилась провалом, и в 1660 году на трон вернулся сын свергнутого короля Карла I. И хотя давнее противостояние между роялистами и парламентаристами понемногу сходило на нет, назревал новый раскол – между землевладельцами-тори и торговцами-вигами. Причина противостояния была стара как мир. Финансовая безответственность короля, ставшая непосредственной причиной гражданской войны, никуда не делась, скорее усугубилась. К 1672 году финансовое положение Карла II настолько ухудшилось, что он оказался не способен расплатиться по долгам и объявил о приостановке деятельности Палаты шахматной доски. Как результат – вполне предсказуемый – наступил коллапс государственного кредитования. К концу десятилетия займы королю если и предоставлялись, то на условиях существенно более жестких, чем купцам.

Финансовое положение не улучшилось и после разрешения конституционного кризиса, последовавшего за смертью Карла II и восхождением на престол его брата Якова, когда в ходе «Славной революции» 1688 года трон Англии достался Вильгельму Оранскому. Очень скоро стало очевидно, что Вильгельм принял предложение парламента возглавить страну вовсе не ради ее спасения от папистов, а исключительно ради получения доступа к ресурсам, необходимым ему для защиты Голландии от притязаний Людовика XIV. Едва успев занять трон, Вильгельм тут же присоединил Англию к континентальной коалиции и объявил войну Франции. Новоиспеченный король повысил налоги, собрав 4 миллиона фунтов – сумма, о которой во времена Карла II никто и помыслить не мог, – однако траты росли еще быстрее и достигли 6 миллионов фунтов. Чтобы добрать недостающую сумму, требовался кредит, что отнюдь не способствовало улучшению положения в стране. По состоянию на весну 1694 года население Англии под предлогом военного времени уже пять лет платило огромные налоги, больше трети которых составлял земельный налог, вызывавший яростное недовольство тори. Самое ужасное, что выхода из сложившейся ситуации не просматривалось. Война продолжалась, королевский кредит был почти исчерпан, а дефицит казны рос год от года. На горизонте черной тучей замаячил второй дефолт Палаты шахматной доски.

К счастью, Англия конца XVII века переживала не только конституционный хаос. Это был период бурного развития теории денег и государственных финансов. Министры и советники короля были завалены ворохом предложений от так называемых прожектеров, предлагавших различные способы борьбы с дефицитом. Среди них попадались как весьма остроумные, так и откровенно абсурдные идеи. Впрочем, практически все они сводились к одному – поиску механизма, который позволил бы занимать деньги в счет будущих налоговых сборов. Сложность состояла в том, чтобы найти такой, который удовлетворил бы кредиторов, жаждавших гарантий, и одновременно не дал бы монарху потерять лицо. С другой стороны, в условиях вызванного войной дефицита особенно капризничать министрам не приходилось. В числе прочих они приняли к исполнению проект под красноречивым названием «Миллионная авантюра», в рамках которого была организована лотерея и продано 100 тысяч билетов стоимостью по 10 фунтов. Полученные деньги были переданы казначейству в обычном порядке, однако инвесторы, которым надоело ждать купонных выплат, решили сами принять участие в розыгрыше в надежде выиграть крупный денежный приз. Лотерея имела ограниченный успех: кредиторы расстались со своими деньгами, однако когда все денежные призы были выплачены, выяснилось, что доходность проекта чрезвычайно низка. Горькая правда заключалась в том, что кредитный рейтинг короля был ниже некуда, и поднять его не могли никакие ухищрения и уловки.

Впрочем, было одно предложение, впоследствии доказавшее свою эффективность, – проект по созданию банка, который возьмет на себя фундаментальную реорганизацию финансирования королевских долгов. Вкладчики инвестируют деньги в банк, а банк ссужает их правительству. Сама по себе идея банка для пополнения казны не блистала особой новизной. В Средиземноморском регионе государственные банки существовали со времен Средневековья. В Голландии, в Амстердаме, нечто подобное появилось еще в 1609 году; в Швеции с 1656 года работал Стокгольмский банк. Новым в проекте Уильяма Патерсона было предложение превратить Банк Англии в нечто вроде партнерского частно-государственного учреждения. Разумеется, на банк в первую очередь возлагалась задача восстановления пошатнувшегося кредитного и финансового положения короны. Управление передавалось в руки торгового класса, призванного служить гарантом грамотного распоряжения деньгами и выдачи кредитов. В обмен на эти услуги король обещал предоставить банкирам ряд существенных привилегий. Банк получал право на выпуск банкнот, то есть лицензию на выпуск собственных денежных обязательств, имеющих хождение на территории всей страны. Иначе говоря, между банкирами и короной должно было сложиться соглашение quid pro quo (ты – мне, я – тебе).

Предложение Патерсона вполне могло затеряться среди множества других проектов. Однако идею гибридного Банка Англии поддержала группа влиятельных и амбициозных вигов, которые в будущем займут главные посты в первой из политических партий страны. Они поняли, что реализация проекта Патерсона способна привести к заключению Великого денежного соглашения. Если они (и денежный класс, чьи интересы они защищали) согласятся финансировать короля – на условиях, которые они как директора нового Банка Англии определят сами, – то король в рамках договоренностей откроет им доступ к тому, что раньше было прерогативой монарха, – праву на выпуск денег и управлению их стандартом. Долговые обязательства банка получат поддержку в виде королевского авторитета – а это, как поняли виги, не что иное, как финансовый философский камень. Подобный договор открывал перед банками новые радужные перспективы. Банки обеспечивали бы правителя кредитами, но все их ссуды стократно окупались бы правом выпуска частных денег, пользующихся поддержкой короны. Таким образом король и банк поделили бы сеньораж между собой.

Наименее наивные из современников прекрасно отдавали себе отчет в том, что технические аспекты реформы управления государственными финансами на самом деле служили не более чем прикрытием политических устремлений. Консерваторы считали, что любые уступки вигам (а значит, денежному классу) – дело как минимум неразумное, а то и вовсе попахивающее изменой. Кстати, загадочную магию банковского дела в качестве средства борьбы с финансовыми проблемами короны предлагали и раньше. Например, в 1665 году Чарльз Даунинг выдвинул идею превратить казначейство в нечто вроде государственного банка. Граф Кларендон, главный советник короля, отмел этот план исключительно по политическим соображениям: проект «ведет к республиканству и для монархии не пригоден». Похожие опасения не исчезли и после создания в 1694 году Банка Англии. В 1702 году верховный судья Джон Холт одним из своих решений попытался провести контрреформу, назвав такую новинку, как соло-векселя, из которых самыми популярными и распространенными были выпущенные Банком Англии, «невиданным соглашением, неизвестным общему праву и изобретенным на Ломбард-стрит, дабы указывать Вестминстер-холлу, какие законы ему следует принимать».

В то же время другие наблюдатели отмечали, что новое соглашение несет выгоду обеим сторонам, – в этом и крылся секрет его успеха. Действия по принципу quid pro quo создавали благодетельный, а не порочный круг. Благословение власти позволяло долговым обязательствам Банка (и деньгам в том числе) циркулировать во всей стране. Тот факт, что Банк принадлежит не короне, а денежному классу и им же управляется, повышал кредитоспособность короля. Сторонники старого порядка в среде денежного класса обычно упирали на последнее, умалчивая о первом. К примеру, Джеймс Денем-Стюарт напоминал сомневающимся, что «главным принципом [Банка] и основой его надежности является торговый кредит». В общем-то он был прав, и дело обстояло именно так. Однако соотечественник и современник Денем-Стюарта Адам Смит, сумевший увидеть картину целиком, емко описывал ее следующим образом: «Стабильность Банка Англии равнозначна стабильности британского правительства». Именно в этом заключалась сущность благодетельного круга. Без правительства Банк не имел бы авторитета; без Банка правительство не имело бы кредита.

Банк Англии был основан в 1694 году. Смит вынес ему свой вердикт в 1776 году. Потребовалось чуть ли не сто лет, чтобы Великое денежное соглашение вросло в политэкономию Великобритании. За этот период роль Банка как источника аварийного финансирования падала с одновременным расширением рынка правительственных долговых обязательств. Но его роль денежного института государства – хранителя его счетов, агента его выплат, управляющего его облигациями – росла. За счет этого позиции Банка на вершине финансовой пирамиды только усиливались. В 1709 году Банк, по сути, получил монополию на выпуск банкнот на территории Англии. В 1711 году ему доверили стать получателем денег от населения при проведении государственных лотерей, а пять лет спустя – держателем всех вкладов по ежегодной государственной ренте. К 1760-м годам Банк управлял более чем двумя третями государственного долга. К 1781 году все сомнения в конституционности Банка Англии были забыты. В июне, когда страну лихорадило от разворачивавшейся войны с собственными колониями в Америке, перед парламентом выступил премьер-министр лорд Норт. В воздухе веяло революцией, однако некоторые вещи оставались неизменными, и это внушало надежду. Даже когда остальные боги от вас отворачиваются, утешал парламентариев премьер, остается Банк, «который в силу давности и многолетней пользы стал частью Конституции», а «если не Конституции, то как минимум частью казначейства».

С основанием Банка Англии денежный класс и правитель нашли позицию, устраивавшую обе стороны. Денежные партизаны наконец получили свою долю власти; взамен «армия теней» согласилась работать – пусть частично – на правительство. Этот компромисс – предок денежных систем, доминирующих в мире сегодня: систем, где создание денег и управление ими практически полностью переданы частным банкам, однако государственные деньги остаются «средством окончательного расчета», единственным кредитным балансом, с помощью которого банки, находящиеся на предпоследней ступеньке пирамиды, способны гарантированно осуществлять взаиморасчеты между собой или с государством. Наличные деньги остаются только аналогом жетонов, вещественным свидетельством кредита, полученного у государства, а подавляющее большинство находящихся в обращении денег состоит из соотношения кредитовых сальдо на счетах в частных банках. Слияние правительственных и частных денег, рожденное из политического компромисса в 1694 году, продолжает оставаться фундаментом современного финансового мира.

Практические последствия Великого денежного соглашения очевидны, как очевидно и их мировое значение. Но влияние, которое оно оказало на экономическую мысль, было ничуть не менее, а с точки зрения исторической перспективы, возможно, даже более революционным. Западная философия, размышляя на тему о том, кто должен контролировать деньги, подготовилась к новому прорыву. До Орема считалось само собой разумеющимся, что деньги – это инструмент правителя, часть его феодального владения и орудие его политической воли. Орем предложил для денежной политики альтернативную цель – обеспечение нужд общества. Однако он рассуждал с позиции слабости, не видя альтернативы деньгам правителя. В результате возникла патовая ситуация, которая разрешилась только с повторным открытием банковского дела. Теперь в создании и управлении денежными сетями существовала реальная конкуренция. Экономическая мысль эволюционировала в соответствии с изменившейся реальностью. Деньги перестали быть инструментом правителя и стали инструментом, направленным против правителя. Если раньше они были средством, с помощью которого властитель мог, как писалось в «Гуань-цзы», «править судьбой», то теперь, по выражению Джеймса Денем-Стюарта, превратились в «самую эффективную меру из когда-либо существовавших по обузданию деспотизма».

Эти два ответа на вопрос, кто должен контролировать деньги, могут показаться диаметрально противоположными, однако следующая революция экономической мысли наглядно покажет, как много между ними общего. Великое денежное соглашение породит новую теорию денежного общества – социоэкономику. В соответствии с этой теорией деньги способны к радикальной трансформации. Их перестанут рассматривать как инструмент власти или инструмент против власти; их перестанут вообще рассматривать как политическую сущность. До этого деньги понимались как сильная социальная технология; их основная идея, идея экономической ценности – как разделяемая всеми концепция, помогающая координировать общественную деятельность; денежный стандарт – как инструмент перераспределения благ и стимуляции коммерческой деятельности и как право на управление, служившее поводом для постоянных споров. Но скоро деньги превратятся в инертный кусок металла, ценность – в безобидное свойство окружающего мира, а денежная политика (не говоря уже о спорах о ней) – в оксюморон.

Иначе говоря, пришло время появления на арене обыденного взгляда на деньги.

 

8

Экономические последствия учения мистера Локка

 

Великий спор о чеканке монет

Для сторонников Великого денежного соглашения в Сити и в парламенте оно стало еще одним показателем невероятного прогресса Англии как конституционной монархии. Но были у него и противники. Несмотря на всю хитроумность нововведений, оставался открытым один критически важный вопрос: что должно служить стандартом, на основе которого Банк Англии будет выпускать свои деньги?

Это – вечный вопрос денежной политики, занимавший умы правителей и их подданных на протяжении сотен лет. Придумать схему, способную обеспечить компромисс между интересами власти и денежного класса, – это еще полдела. Но гарантирует ли использование этой схемы подлинный баланс противоположных интересов этих двух сторон – вот в чем состояла главная проблема. И если да, то как именно схема будет выглядеть в реальной жизни? Многое оставалось неясным. При этом не будем забывать о политической ситуации в тогдашней Англии, которая после недавно достигнутого соглашения между королем и парламентом едва-едва начинала приходить в норму. Новый денежный проект был прыжком в неизвестность и вызывал у сторонников конституционной монархии серьезные опасения – будущее страны, оплаченное ценой гражданской войны, зависело от финансовой схемы, придуманной группой банкиров из Сити. Если Банк Англии (а значит, и Великое денежное соглашение в целом) окажется просто фокусом, открывающим денежному классу дорогу к власти, вся затея рассыплется в прах. Но что еще страшнее, вместе с ней рухнет и политическая система, символом которой была Славная революция. Двух мнений тут быть не могло – сторонники новой политической системы считали необходимым исключить эту вероятность в принципе. К счастью, возможность для этого подвернулась практически сразу же – причем благодаря одной из застарелых денежных проблем.

В 1696 году, меньше чем через год после начала эксперимента с выпуском Банком Англии новой валюты, парламент пришел к мнению, что настало время решить и другую проблему – с монетами. Она была не новой, но игнорировать ее дальше представлялось невозможным. Как мы видели ранее, использование драгоценных металлов для чеканки монет несет в себе серьезную угрозу. Если рыночная цена металла превышает цену самой монеты, то бедствие неизбежно. Монеты просто-напросто переплавят и продадут ювелирам, а то и вовсе вывезут за рубеж в виде слитков. Теоретически рассуждая, нехватку монет можно компенсировать, используя альтернативные формы денег: деревянные бирки, медные жетоны или бумажные расписки. Но в реальности основой денежной архитектуры государства оставались серебряные деньги, и поэтому нехватка монет создавала значительные препятствия для торговли. Англия страдала от подобного недуга несколько десятилетий – с начала XVII века рыночная стоимость серебра стабильно держалась у критической отметки, время от времени пересекая ее. В результате запас монет медленно, но неуклонно таял.

В 1666 году парламент принял закон, известный как «Акт о поддержке чеканки монет». Это был беспрецедентный шаг. Актом упразднялся сбор сеньоража, зато на ровно такую же сумму повышалась цена, которую Монетный двор платил за серебряные слитки. Это было сделано, чтобы стоимость монет сравнялась с рыночной ценой на серебро. Впрочем, этих мер оказалось недостаточно. Цена за унцию серебра по-прежнему колебалась в районе одного-двух пенни выше тарифа, что означало, что серебряная монета в качестве слитка, а не собственно монеты, стоила на два-три процента больше. В результате, хотя после 1663 года было отчеканено монет из серебра на сумму около 3 миллионов фунтов, к началу 1690-х практически все они исчезли из обращения. Что еще хуже, оставшиеся в обращении монеты подвергались совершенно варварскому обхождению – люди срезали с них края, стачивали их и стесывали. Население стремилось снять с монет как можно больше серебра, и единственное, что удерживало их от переплавки всех монет вообще, – желание сохранить монеты в виде, позволяющем использовать их по прямому назначению. А поскольку нехватка монет была крайне серьезной и в качестве оплаты принимались даже основательно изуродованные монеты, то срез краев монет был весьма прибыльным занятием. К 1695 году проведенная правительством экспертиза показала, что подавляющее большинство находившихся в обороте монет имело в своем составе только половину от изначального объема серебра, а полновесные серебряные монеты стоили почти на 25 процентов больше в качестве слитков. Было очевидно, что, если ситуация не изменится, скоро от английских монет не останется ничего. Вопрос был только в том, что именно надо сделать.

За ответом парламент обратился к Уильяму Лаундсу, ветерану казначейства, недавно занявшему пост его секретаря. Лаундс не только имел обширный практический опыт и громадную сеть контактов в финансовом мире, но также обладал ясным умом и прекрасно знал денежную историю Англии. Подготовленный им отчет мог служить образцом дотошности, логичности, практичности и здравомыслия. Он обнаружил, что аналогичные проблемы несколько раз возникали в позднем Средневековье. Их причиной всегда было одно и то же – падение стоимости фунта стерлингов. Иначе говоря, имела место инфляция, и как следствие росла стоимость серебра, содержавшегося в фунтах, шиллингах и пенсах. Лаундс выяснил, что в прошлом проблема всегда решалась одним и тем же способом: «монетные дворы Англии время от времени в зависимости от обстоятельств шли на увеличение внешней стоимости монет». Другими словами, номинал монет периодически искусственно повышали в соответствии с возросшей ценой содержащегося в них серебра. Лаундс пришел к выводу, что со стороны правительства подобная мера была единственно разумной реакцией – и с исторической, и с логической точки зрения. Падение стоимости денег необходимо признать и поднять цену, которую денежный двор платит за серебро, – или же понизить объем серебра в полновесной, отчеканенной государством монете. Денежный стандарт изменился – фунт стоит меньше, чем стоил раньше. Монетный двор должен смириться с этим фактом – бороться с рынком бессмысленно.

По оценкам Лаундса, для разрешения кризиса достаточно было единократного сокращения содержащегося серебра в монетах на 20 процентов. Королевский монетный двор определял цену на унцию серебра в 62 пенса, однако на момент выхода отчета Лаундса рыночная цена унции составляла 77 пенсов. Следовательно, отчеканенная серебряная крона (в которой содержалось чуть меньше унции серебра) имела номинальную стоимость в 60 пенсов при рыночной стоимости в качестве слитка 77 пенсов. Удивляться, что такие монеты исчезали из оборота, не приходилось. Предложенное Лаундсом решение сводилось к тому, что крона будет содержать только четыре пятых унции серебра стоимостью около 60 пенсов, а значит, не будет никакого смысла переплавлять ее, обрезать у нее края или вывозить ее за рубеж. То есть если рыночная цена серебра не подскочит (чего не ожидалось), то номинальная официальная цена, предлагаемая монетным двором, будет достаточно привлекательной – как следствие, серебряные слитки снова будут ему доступны, и количество монет в обороте восстановится до необходимого уровня. Предложенное Лаундсом решение было разумным, реалистичным и к тому же основанным на исторических прецедентах. К сожалению, его встретил в штыки непримиримый оппонент – самый уважаемый ученый своей эпохи, философ Джон Локк.

Джон Локк: врач, философ и – волею судьбы – теоретик денежной политики

Поскольку он был главным теоретиком новой системы конституционного правительства и главным интеллектуальным хранителем ее принципов, парламент пригласил Локка прокомментировать отчет Лаундса. В декабре 1695 года Локк ответил убийственной критикой и самого предложения, и идей, на которых оно было построено. По мнению Локка, Лаундс исходил из неправильного понимания денег и денежного стандарта. Лаундс рассуждал о деньгах как о чем-то отличном от собственно монет. Это, по мнению Локка, в лучшем случае вносит путаницу в суть дела, а в худшем – вообще является типичной для воротил Сити уловкой – дымовой завесой, скрывающей низменные мотивы. Деньги и есть серебро – не больше и не меньше. «Серебро, – пишет во введении Локк, – это инструмент и мера торговли во всех цивилизованных и занимающихся торговлей частях света», и «эта мера торговли исчисляется количеством серебра, что демонстрирует неотъемлемую ценность серебра как материала». Что же касается денежного стандарта, то здесь все обстоит гораздо проще, чем предполагает Лаундс. «Фунт» – это просто термин для описания определенного количества серебра. Суть состоит в том, что «люди в своих сделках договариваются не о денежных знаках, а о неотъемлемой ценности, то есть о количестве серебра, которое содержится в этих денежных знаках». Как следствие, утверждения Лаундса о том, что монета может сохранить свою стоимость, утратив при этом 20 процентов серебра, на взгляд Локка, являлись откровенной ложью – все равно что «удлинить фут, поделив его не на двенадцать, а на пятнадцать частей, и каждую из них все равно назвать дюймом». Допущенные Лаундсом ошибки означают, продолжал Локк, что его рекомендации как минимум основательно расходятся с реальным положением дел, а как максимум – угрожают интересам Англии. Его анализ целиком состоит из заблуждений. Сама идея, что фунт способен изменять свою стоимость вне зависимости от содержащегося в монете серебра, является откровенным абсурдом. Денежный стандарт не парит, подобно призраку, в некоем облаке – он есть естественный факт бытия. Фунт стерлингов равняется 3 унциям, 17 пеннивейтам и 10 гранам серебра, не больше и не меньше. Поскольку фунт не способен каким-то загадочным способом потерять 20 процентов своей так называемой стоимости, то и предлагаемое решение – уменьшить количество серебра в монетах – категорически неверно. На самом деле, утверждал Локк, страна столкнулась с эпидемией преступной деятельности, равной которой Англия не знала. Монеты обрезаются, ошлифовываются и переплавляются с невиданным доселе размахом. А поскольку монеты стоят ровно столько, сколько в них серебра, по сути, имеет место грабеж пользователей монет. Фунт утратил свою цену именно потому, что снизился уровень серебра в каждой монете, а не наоборот. А значит, предложенная Лаундсом схема по уменьшению содержания серебра в монетах есть не что иное, как результат сговора с преступными элементами. Единственное, в чем Лаундс прав, заключает Локк, – так это в том, что необходим выпуск новых монет. Однако он не должен играть на руку преступникам и основываться на обесценивании монет – он должен восстановить вес монет до прописанного в законе.

К ужасу Лаундса и большей части финансового истеблишмента, политическое влияние и авторитет Локка оказались сильнее их доводов. В январе 1696 года парламент заявил, что с июня обрезанные и истертые монеты перестанут считаться законным средством платежа. Владельцам было предложено потратить свои запасы на оплату долгов государству и приобретение государственных облигаций. Собранные таким образом монеты будут перечеканены, причем в случае нехватки Палата шахматной доски обязана будет предоставить необходимое количество серебра. Несданные деньги с июня подвергнутся демонетизации и будут приниматься к оплате только по рыночной цене, соответствующей находящемуся в них содержанию серебра. Иначе говоря, тот, у кого была задолженность по налогам или просто возможность до июня сдать обточенные деньги на Королевский монетный двор, мог не беспокоиться – его богатство было в безопасности. Того же, кто не хотел или не мог этого сделать, ждали убытки в размере разницы между ценой монеты как слитка и монеты как денежной единицы.

Спокойно эта операция не прошла. Вплоть до июня по стране колесили ушлые спекулянты, скупая обрезанные монеты у ошарашенных торговцев, боявшихся остаться с бесполезным серебром на руках, – поскольку все налоги они успели заплатить раньше. Затем спекулянты, подкупив государственных чиновников, сдавали им «облегченные» монеты, получая взамен полновесные. Когда наступил июнь, те, у кого на руках остались обесценившиеся монеты, понесли огромные убытки. Следует отметить, что Палата шахматной доски собрала монет на 4,7 миллиона фунтов, однако серебра в них хватило на чеканку только 2,5 миллиона фунтов в новых полновесных монетах. Секретаря казначейства Лаундса это обстоятельство отнюдь не радовало, но он хотя бы понимал механизм возникновения проблемы – как и парламент, который пошел на эти меры, несмотря на возражения Лаундса. А вот о тысячах менее обеспеченных и хуже информированных людей этого сказать было нельзя – многие из них не успели сдать свои монеты. В Йоркшире, Стаффордшире и Дербишире вспыхнули бунты, и в июле правительство вынуждено было пойти на уступки – разрешить сдать обрезанные монеты в обмен на специальные государственные облигации по цене на 6 пенсов за унцию серебра больше, чем платил монетный двор. Внезапное перераспределение богатства между теми, кто имел доступ к важной информации, и всеми остальными стало лишь началом сумятицы. Проведенная правительством операция вывела из обращения практически все существовавшие монеты, но после перечеканки вернулось их гораздо меньше. А поскольку новые полновесные монеты за рубежом все равно стоили больше – как слитки, – огромное их количество тут же было вывезено за границу. Возникла острая нехватка монет. Следующим ударом оказалась дефляция – цены упали, сократились объемы торговли, атмосфере делового доверия пришел конец. Рост и стабильность английской экономики оказались еще одной жертвой, брошенной на алтарь денежной философии Локка. Эдмунд Бохан, памфлетист-тори, рассказывает, чего стоила людям эта экономическая травма, в июле 1696 года сообщая из Нориджа:

«Вся торговля здесь держится только на доверии. Квартиранты не способны платить аренду. Оптовики – скупщики зерна не могут заплатить за уже проданный товар и поэтому новых сделок не заключают. Люди крайне недовольны; в бедных и нуждающихся семействах отмечены участившиеся самоубийства. Никто не ждет от будущего ничего хорошего…»

 

От Олимпийского венца к золотому стандарту

Однажды Джон Мейнард Кейнс, отзываясь о книге своего интеллектуального соперника Фридриха фон Хайека, сказал, что этот труд – «потрясающий пример того, как, начав с ошибки и следуя безжалостной логике, можно в конечном итоге оказаться в Бедламе». Лаундс и другие прагматичные бизнесмены примерно так же думали о провальном проекте Локка по перечеканке монет. Доводы признанного философа вызывали у них недоумение, поскольку, по их мнению, шли вразрез с общепризнанными фактами – начиная с очевидной истины, гласившей, что нет и никогда не было никакой связи между стоимостью монеты и количеством содержащегося в ней серебра. Денежный стандарт всегда был гибким – собственно, именно поэтому и велась затяжная война между правителями и денежным классом. Стоимость монеты зависит не от материала, из которого она изготовлена, а от кредитоспособности и авторитета правителя, определяющего ее номинал. «Деньги получают свою стоимость по воле правительства, которое вводит их в оборот и определяет цену каждого куска металла», – объяснял современник Локка финансист Николас Барбон. Как следствие, «деньги будут столь же ценны, если чеканить их из более легкого материала, ибо если правительство не меняется, не меняется и стоимость монеты». Подобное понимание природы денег опиралось не на какие-то сложные философские построения, а на тот факт, что даже обрезанные и вытертые монеты все равно имели хождение в своей номинальной стоимости. Для Лаундса и его коллег из Сити подобное понимание денег было совершенно нормальным и никак не связанным с «теориями заговора».

Все-таки следует признать, что идеи Локка сильно расходились с древней и средневековой экономической мыслью. Древние мудрецы по большей части соглашались с тем, что понятие экономической ценности является свойством общества, а деньги – типичнейший пример социального феномена. Достаточно упомянуть, что древние греки называли деньги термином nomisma – «нечто, официально поддерживаемое традицией, существующим или установленным в прошлом использованием». В своем «Государстве» Платон называет деньги «знаком обмена». Его ученик, Аристотель, придерживался той же точки зрения, утверждая в «Никомаховой этике», что «[монета] существует не по природе, а по установлению (nomoi) и в нашей власти изменить ее или вывести из употребления». Подобное понимание денег как общественного института, а монеты как символа социальных отношений уходит корнями в культуру Древней Греции, которая славилась в Древнем мире своей склонностью к подмене вещей и понятий символами. Геродот писал, что персы ушам своим не верили, когда им говорили, что единственной наградой победителю Олимпийских игр был венок из ветвей оливы. Деньги родились как технология, построенная на революционной идее экономической ценности – невидимой субстанции, находящейся везде и нигде, а в физическом мире присутствующей только через свои символы, то есть монеты. Где было и появиться такой идее, как не в Греции.

Средневековые философы развили ее дальше, добавив «номиналистский» взгляд на деньги (они имеют ценность только потому, что все согласны считать их таковыми) и мысль, что деньги есть инструмент властителя. Как писал Фома Аквинский, денежный обмен «был изобретен разумом, а не природой». Он является «единственной мерой, применимой ко всему… не по природе своей, а потому, что он был сделан таковой мерой людьми». Соответственно, он служит тем, кто находится у власти, и «если король или общество захочет, он потеряет всякую ценность». Так был сделан следующий после древних шаг: ценность объявлялась свойством социальной, а не физической реальности, более того, это социальное свойство понималось как результат политической воли правителя. Та же идея легла в основу теории хартализма.

Таким образом, представление Локка о деньгах было неортодоксальным – особенно если учесть, что он жил в мире, где полным ходом шла финансовая революция. Монеты, несмотря на то что они продолжали играть важную роль, стремительно теряли монополию на выражение денежного кредита. Эту территорию у них успешно отвоевывали новые финансовые технологии банков и банкиров. За прошедшие два года был основан Банк Англии и выпущены его первые бумажные деньги. Разумеется, все это явилось причиной того, почему Лаундс и его коллеги из Сити – столпы нового мира – с таким недоверием отнеслись к доводам Локка и не верили в успех его проекта.

Однако эти умудренные жизнью мужи упустили самое важное. Правда заключалась в том, что Локк прекрасно понимал политическую важность денежного стандарта. Истоки денежной теории Локка находились как раз в его политической мысли. Три десятка лет, сквозь годы Реставрации, последствия Билля об отводе и Славной революции, Локк неустанно трудился, стараясь уничтожить интеллектуальную основу абсолютной монархии и упрочить позиции политического либерализма и конституционного правительства. В центре его философии находилась аксиома, что права человека на собственность даны ему от природы, а не по воле правителя. Именно на этом принципе основывалась защита Локком гражданских свобод от посягательств абсолютной власти, и именно он был идеологической базой нового режима – конституционного правительства. А деньги – как одна из наиболее важных категорий собственности – не могли быть исключением.

Теорию денег необходимо было модифицировать в рамках новой политической философии. Точка зрения Лаундса и многих экономистов эпохи, что ценность английских денег существует только по воле правителя, подразумевала, что каждый гражданин страны «живет только по милости правителя, и богат или беден, работает ли он или попрошайничает, свободен он или в кандалах – все это в руках короля». Вся философская система Локка была создана, чтобы доказать, что подобная абсолютная власть короля над подданными не только несправедлива, но и противоестественна. Его аргументы были настолько весомы, что со Славной революцией и Биллем о правах английская конституция преобразилась. Предложение же Лаундса было троянским конем, которого ни в коем случае нельзя было впускать в крепостные ворота политического либерализма.

Учреждение Банка Англии стало лишним доказательством того, что эти потенциально бунтарские взгляды на деньги необходимо выжечь каленым железом. Финансовая революция уже показала, что загадочное искусство создания кредита было источником серьезной политической силы. Великое денежное соглашение, представителем которого являлся Банк Англии, готовилось преподнести этой силе вожделенную правительственную поддержку. Это было время возможностей – и опасностей. Правильное понимание природы денег позволило бы Банку стать идеальным инструментом для поддержания баланса между правителем и его подданными – финансовым аналогом политической концепции «короны как части парламента». Однако если дать людям вроде Лаундса и Барбона убедить всех, что ценность денег определяет правитель – а теперь и его банкиры, – то вскоре возникнет финансовая и политическая тирания. Единственным способом гарантировать, что Великое денежное соглашение не навредит конституционному правительству, было создание фиксированного денежного стандарта, изменить который не мог никто: ни король, ни банкиры, ни кто бы то ни было еще. Денежную свободу приходилось принести в жертву свободе политической.

Как мы видели ранее, на практике введение фиксированного денежного стандарта не принесло немедленных вдохновляющих результатов. А за одно поколение строгая приверженность серебряному стандарту привела к его эвтаназии – из оборота пропало такое количество серебра, что на смену ему пришло золото. Однако тесная связь, установленная Локком между его денежной доктриной и фундаментальными принципами политического либерализма, означала, что, несмотря на возникшие вначале сложности, они выжили и даже процветали. Общепринятый взгляд на деньги теперь стал прост: фунт стерлингов был определенным весом золота, не больше и не меньше. Он воспринимался как объективный факт, и долг парламента заключался в том, чтобы подтверждать, что так оно и есть. Как выразился историк английских денег Альберт Феверьер, «по большей части благодаря влиянию Локка цена в 3 фунта 17 шиллингов и 10½ пенса за унцию золота стала стандартом, от которого нам никогда не следовало отступать, а уж если отступили, то к нему обязательно нужно было вернуться».

Вопрос о том, как Великое денежное соглашение справится с управлением стандартом, наконец был закрыт. Поскольку деньги – это просто драгоценный металл, природа требует, чтобы стандарт был фиксированным – точно так же, как стандарты длины, веса или времени. Денежная политика феодальных правителей была приравнена к грабежу средь бела дня, поскольку они воровали собственность подданных, злоупотребляя своей властью. Деньги – это драгоценный металл, а стандарт – условное обозначение его веса. Стоя на таком прочном интеллектуальном фундаменте, Банк Англии мог печатать свои «и частные, и в то же время общественные» деньги, не опасаясь нарушить закон. В то же время новая школа политэкономической мысли смогла наконец создать то, чего не смогли изобретатели денег, древние греки, – систему взглядов, которая объяснила бы причины и смысл существования монетарного общества.

 

На сцену выходит трутень: апофеоз монетарного общества

Спустя 11 лет после основания Банка Англии и через год после смерти Локка Бернард де Мандевиль – голландский врач, в 1699 году переселившийся в Лондон, – опубликовал сатирическое стихотворение, озаглавленное «Ропщущий улей, или Мошенники, ставшие честными». В нем говорится о том, как «В просторном улье пчелы жили / Имелось все там в изобилье», причем гарантией процветания были исключительно аппетиты его жильцов и беспринципность, с какой они эти аппетиты удовлетворяли. Законники выдумывали поводы для судебных тяжб, чтобы не остаться без работы; чиновники брали взятки; врачи в первую очередь интересовались деньгами, а не здоровьем пациентов; солдаты сражались за плату и чины, а не из любви к королю и стране. Но в результате всего этого в обществе бурлила жизнь и все благоденствовали. Затем произошло ужасное – пчелы решили встать на путь добродетели и отбросить прочь жадность, честолюбие и лживость. Они осыпали своих политиков и генералов горькими упреками за то, что те служат себе, а не государству. Но вот все изменилось, и… система перестала работать. Экономика сдулась, население сократилось, пчелы деградировали до примитивного состояния и отныне живут в дупле дерева. Автор выводит мораль:

Да будет всем глупцам известно, Что улей жить не может честно. В мирских удобствах пребывать, Притом пороков избежать — Нельзя; такое положенье Возможно лишь в воображенье. Нам – это все понять должны — Тщеславье, роскошь, ложь нужны; В делах нам будучи подмогой, Они приносят выгод много [9] .

Басня Мандевиля задумывалась как ответ партии тори, подвергавшей суровой критике внешнюю политику Англии за постоянное участие в военных конфликтах на континенте. Излюбленной мишенью их нападок был Джон Черчилль, 1-й герцог Мальборо. Тори возмущало богатство Черчилля и его соратников-вигов, сколоченное в ходе затянувшейся войны, и их растущее влияние. Они давно уже подозревали, что новая система финансов, включая самое заметное нововведение – Банк Англии, – это хитрый механизм, созданный денежным классом вигов и их приспешниками вроде герцога Мальборо исключительно для собственного обогащения. Своей басней о безнравственных пчелах Мандевиль хотел сказать, что коррупция в политике, бизнесе и армии – это цена, которую приходится платить за богатство экономики и силу государства, не боящегося открытого столкновения с противниками. Эпоха рыцарского благородства, предупреждает он, канула в прошлое. Люди, подобные герцогу Мальборо, не станут сражаться ради одной только славы, и задача в том, чтобы они сражались на твоей стороне, а не на стороне твоего противника. Если же верх в Англии возьмут оппоненты герцога, она превратится в слабую, нищую, уязвимую для внешней угрозы страну.

Впрочем, в стихотворении Мандевиля содержалось зерно еще одной, гораздо более глубокой и важной идеи. Алчность герцога – не просто черта его характера, это частный пример общего явления. Любые поступки, традиционно считающиеся низменными и «плохими», на самом деле – лучшие из возможных. Мандевиль переиздал басню в 1714 году, существенно ее переработав. Новая версия вышла под названием «Басня о пчелах, или Частные пороки – общая выгода» и защищала эту кажущуюся парадоксальной точку зрения. Общество в своем существовании полагается «не на естественные для человека дружелюбие и доброту и не на подлинные добродетели, проявляемые благодаря разуму и самоограничению», а на то, «что мы называем злом, как нравственным, так и природным». Именно злу мы обязаны «истинным расцветом всех наук и искусств; в тот момент, когда зло исчезает, общество портится, а то и полностью распадается». Лучшим – и единственным – способом достичь оптимальных результатов на уровне общества является поддержка честолюбия, жадности и эгоизма на уровне каждого отдельного человека. Поэт-сатирик превратился в серьезного политэкономиста.

Идеи Мандевиля произвели эффект разорвавшейся бомбы – философы и богословы немедленно бросились опровергать его взгляды; произведения писателя подверглись запрету. Однако финансовая революция после основания Банка Англии набирала обороты, и чем дальше, тем очевиднее становилось, что в парадоксальной сентенции Мандевиля в точности отражается дух эпохи. Деньги присутствовали повсеместно. Каждый год образовывались новые компании. Даже провинциальные дамы пылко обсуждали, как с наибольшей выгодой спекулировать акциями. Новый мир, возникавший в ходе корпоративной и финансовой революции, нуждался в объяснении; требовалось рассказать обществу, почему он имеет право на существование. Выступление Мандевиля сделало и то и другое. Когда же за дальнейшее развитие этой идеи взялся один из величайших умов эпохи Просвещения – шотландец Адам Смит, – человечество получило стройную теорию монетарного общества, благополучно дожившую до наших дней.

В «Исследовании о природе и причинах богатства народов» Адам Смит впервые сформулировал системную теорию, связывающую поведение индивида со структурой экономики в целом, и обобщил выработанные мыслителями прошлого идеи о влиянии финансовой революции на преобразование традиционного общества. По его утверждению, развитие коммерческой деятельности и распространение денег «постепенно приводили к установлению порядка и нормального управления, а вместе с ними и к обеспечению свободы и безопасности личности». Именно Смит распознал исторический парадокс, заключенный в приобретении и растрачивании политического дивиденда. Правители-феодалы, больше остальных выигрывавшие от сложившегося в традиционном обществе порядка, не могли противостоять магии денег. Тяга к роскоши толкала их к монетизации собираемых налогов, и «таким-то образом, ради удовлетворения самого ребяческого, низменного и нелепого тщеславия они постепенно отдали всю свою власть и влияние».

До сих пор популярна метафора, которую Смит использует для описания того парадоксального общественного уклада, который вывел в своей басне Мандевиль. Речь идет о знаменитой «невидимой руке», направляющей индивида, который, «преследуя свои собственные интересы, часто более действенным образом служит интересам общества, чем тогда, когда сознательно стремится к этому». Смит также подчеркивает, что подобная модель поведения зависит не столько от особенностей характера индивида, сколько от свойств самой системы: «Обычно индивид не имеет в виду содействовать общественной пользе и не сознает, в какой степени он ей содействует». Смит дал описание общества, в котором мерилом всех вещей является экономическая ценность, а статичные традиционные общественные отношения вытеснены динамичными денежными отношениями. Это модель монетарного общества как объективно существующей системы, стремящейся к равновесию – как политическому, так и экономическому. После того как от традиционного общества ничего не осталось, «после того как арендаторы сделались независимыми, а челядь была распущена, в деревне, как и в городе, установилось нормальное управление, ибо никто уже не обладал достаточной силой, чтобы нарушать его». Смит сделал то, что до него не удавалось никому из экономистов, – дал подробное экономическое и политическое обоснование монетарного общества.

В интеллектуальном и моральном плане это достижение имело ничуть не меньшее значение, чем Великое денежное соглашение в плане практическом. Основатели Банка Англии верили, что, объединив частное банковское дело и государственные деньги, они высвободили величайшую в истории человечества силу экономического и социального прогресса. Теперь они получили от экономистов теоретическое подтверждение своей правоты. Отец политического либерализма заявил, что, пока общество разделяет правильное понимание денег и не отступает от естественного неизменного стандарта экономической ценности, конституционному строю ничто не угрожает. Деньги в своем развитии достигли апофеоза.

Впрочем, оставалась еще одна небольшая проблема…

 

9

Деньги в Зазеркалье

 

Ахиллесова пята монетарного общества

Этой проблемой были долги – точнее, свойство долгов накапливаться до запредельного уровня. Сегодня мы прекрасно знакомы с этим бедствием, застенчиво именуемым «финансовой нестабильностью». Но начавшийся в 2007 году финансовый кризис является только последним из череды подобных – достаточно вспомнить аргентинский дефолт 2002 года, или российский кризис 1998-го, или лопнувший в марте 2000-го пузырь «доткомов», или произошедший в начале 1990-х кризис американских ссудо-сберегательных ассоциаций, или «черный вторник» октября 1987 года. Однако необычная продолжительность нынешнего кризиса заставила экономистов заинтересоваться долговременными последствиями долговых кризисов вообще. Многие из них вспомнили о великом историке финансов Чарльзе Киндлбергере. Во всяком случае, именно так поступили в руководстве ряда международных финансовых компаний в Вашингтоне. В апреле 2007 года, вскоре после первой волны кризиса, я отправился в объединенную библиотеку МВФ и Всемирного банка, чтобы взять книгу Киндлбергера, посвященную истории финансовых кризисов. Впервые за много лет оказалось, что ни одного свободного экземпляра в данный момент нет – как мне объяснили, все были разобраны еще неделю назад. Так вот, Киндлбергер обнаружил, что «финансовые кризисы возникали с регулярностью примерно раз в десять лет на протяжении последних четырех веков или около того». В зависимости от точки зрения этот вывод может показаться либо тревожным, либо утешительным. Впрочем, спустя пару лет экономисты Кармен Рейнхарт и Кеннет Рогофф опубликовали еще более подробное исследование истории финансовых кризисов. Зловещий подзаголовок предупреждал читателя, что ему предстоит узнать не о четырех, а аж о «Восьми столетиях финансового безрассудства». А если верить Тациту, описавшему кредитный кризис в эпоху правления императора Тиберия, денежное общество было склонно к накоплению долгов – и следующему за ним кризису платежеспособности – еще в глубокой древности.

Причина подобной неустойчивости кроется в том, что деньги обещают объединить безопасность и свободу, то есть гарантировать одновременно социальную стабильность и социальную мобильность. Традиционное общество с его не способной к изменениям структурой подобных вещей никогда не сулило. Именно это обещание сделало деньги столь революционным и привлекательным изобретением. В ходе истории распространение денег неизбежно сопровождалось энергичным подстегиванием амбиций и появлением нововведений в обществах, до того скованных традициями. Деньги служили инструментом резких и фундаментальных социальных перемен – не говоря уже о политических. Не случайно два известных критика положительного воздействия денег на экономику – Карл Маркс и Фридрих Энгельс, – описывая развитое денежное общество середины XIX века, не скрывали скепсиса: «Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения вместе с сопутствующими им, веками освященными представлениями и воззрениями разрушаются, все возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть. Все сословное и застойное исчезает, все священное оскверняется».

Проблема заключалась в том, что ситуация никогда не была настолько простой, как утверждали скептики. Социальная текучесть являла собой только половину «сделки». Вторую половину представляло парадоксальное обещание сохранения стабильности. Денежное общество не грозило анархией, иначе оно не могло рассчитывать на популярность. Вместо этого оно сулило анархию по правилам: и мобильность, и стабильность, и свободу, и постоянство. И вот соблюдение этой второй части договора обеспечивалось таким свойством денег, как фиксированная номинальная стоимость кредита и долга. Каждый раз с исчезновением общественных обязательств их место занимали обязательства финансовые – то есть долги. Смысл этой замены сводился к тому, что финансовые долги в отличие от устаревших социальных обязательств игнорировать не получалось. Смит и его сторонники создали теорию, в рамках которой могли быть соблюдены оба обещания денег – объективные законы монетарного общества, утверждали экономисты, не позволят фиксированным финансовым обязательствам вступить в конфликт с постоянно поощряемыми деньгами социальными переменами. Однако в реальности монетарное общество – и сегодня, и в прошлом – ведет себя не совсем так.

Неспособность новой экономической мысли решить центральную проблему монетарного общества была не просто косметическим дефектом. Как показали последствия глобального финансового кризиса, постоянное накопление долга создает для монетарного общества не только кратковременные и локальные, но и фундаментальные проблемы. Иными словами, тенденция денег к созданию нестабильности представляет опасность не только для жертв финансовых крахов и рецессий, но и для самих денег. Когда финансовый кризис приводит к тому, что половина молодежи не может найти работу, или когда госслужащий рискует быть уволенным, поскольку у государства нет свободных средств, чтобы рассчитаться с зарубежными держателями облигаций, тогда стандартные решения, предлагаемые экономической системой, могут показаться не самыми привлекательными. Руководство центробанка и министры финансов работают исходя из представления, что монетарное общество само по себе функционирует нормально. Его правила нужно уважать, говорят они, а если в результате имеет место несправедливость, то ее нужно лечить введением прогрессивного налогообложения или вливанием средств от зарубежных благодетелей. Однако те, кто пострадал от финансового кризиса сильнее всего, крайне недовольны подобной трактовкой «нормального функционирования общества». Зачем уважать правила системы, спрашивают нью-йоркские участники движения «Оккупай Уолл-стрит» и мадридские indignados, если эта система постоянно порождает новые кризисы?

Идея, что предоставленное самому себе монетарное общество склонно к созданию запредельных объемов долга, не нова. В июне 1919 года Джон Мейнард Кейнс вышел из состава британской делегации на Версальских мирных переговорах. Союзники, стремясь выжать из побежденных немцев все, что только возможно, назначили им огромные репарации. По их словам, это был единственный способ гарантировать, что агрессор усвоит полученный урок и настанет эпоха мира во всем мире. Но Кейнс понял, что новые финансовые обязательства Германии нереализуемы и попытка потребовать их выполнения не приведет ни к чему хорошему. В декабре 1919 года он опубликовал «Экономические последствия мира» – книгу, в которой, дав подробный отчет о прошедших переговорах, буквально умолял союзнические страны уменьшить репарационные поборы с Германии. Его предложение было расценено как глупость, и глупость опасная, равнозначная стремлению пошатнуть устоявшиеся правила международной финансовой системы – основы стабильности и мира. Однако прогноз Кейнса оказался пророческим. Германия, не способная восстановить экономику и, как следствие, выплатить репарации, покатилась к полному экономическому коллапсу – достаточно сказать, что уровень гиперинфляции достиг рекордных для того времени показателей на планете. В 1923 году, как и предсказывал Кейнс, произошел дефолт, и союзникам пришлось переписать условия соглашения о репарациях.

К тому моменту Кейнс уже подготовил анализ общих уроков, извлеченных из этой внешнеполитической ошибки. Версальский призрак незримо присутствует на страницах его «Трактата о денежной реформе». Невероятные по объему долги создают не только политики на мирных переговорах, пишет он. Проблема кроется в природе монетарного общества: «Влияние ничем не сдерживаемого ростовщичества велико. Если бы накопление процентов продолжалось на протяжении многих поколений, половина населения была бы рабами другой половины». Поэтому в конечном счете виноваты в возникших проблемах те, кто превозносил соблюдение контракта в ущерб высшему закону, гласившему, что любой контракт должен быть справедливым, иначе он невыполним, – то есть победители на Версальских переговорах, последователи Локка. «Подобные люди, – продолжает Кейнс, – игнорируют величайший из всех общественных принципов, то есть фундаментальное различие между правом индивида на расторжение договора и правом государства на контроль закрепленных законом имущественных прав, и являются злейшими врагами того, что сами хотят сохранить. Ничто не может обеспечить незыблемость контракта между двумя лицами, кроме права государства на пересмотр условий, если они стали невыносимыми». Иначе выражаясь, денежная доктрина Локка привела к парадоксальному результату. Одного уважения к контракту оказалось недостаточно для выживания и процветания монетарного общества, мало того, выяснилось, что «абсолютисты контракта… и есть настоящие прародители революции».

Кейнс был прав. Истинная природа и финансовых кризисов, и методов борьбы с ними продемонстрировала фундаментальный изъян в логике Локка и его сторонников. Деньги обещают организовать общество так, что в нем будут и свобода, и стабильность. Для этого они сначала превратят общественные обязательства – традиционные права и обязанности, принципиально несоизмеримые друг с другом, – в финансовые обязательства, которые поддаются измерению в одних и тех же единицах абстрактной экономической ценности. Затем эти финансовые обязательства должны стать ликвидными – то есть доступными для обмена между людьми. Проблема в том, что в мире царит неопределенность. Ликвидность испаряется, платежеспособность переоценивается, а бывшая минуту назад функциональной и живучей сеть долговых обязательств внезапно перестает быть таковой. Эта сеть взаимосвязанных долгов должна уметь адаптироваться к изменившейся ситуации, но есть одна сложность. Деньги создали систему, заинтересованную в сети долговых обязательств, – но именно в том виде, в каком она была на момент создания. Ключевой вопрос: что произойдет, когда обстоятельства (а вместе с ними и сеть долгов) изменятся? Локк и его последователи не дали на него ответа.

Как так получилось, что новая дисциплина упустила из виду проблему долгов и вызываемой ими финансовой нестабильности? Почему она не известила благодарных жителей новой Утопии об этом изъяне в ее фундаменте? С учетом последующей финансовой истории это был серьезный недосмотр. Одна очевидная посылка пользуется популярностью уже несколько веков: финансовая наука, как и экономика в целом, – просто-напросто безнравственная, порочная дисциплина. Эту точку зрения высказывал, например, Никола Орем, согласно которому ортодоксальные экономисты суть марионетки денежного класса, а их якобы объективные теории на самом деле не более чем уловки и трюки определенных заинтересованных групп. Название получившей «Оскар» документальной ленты американского режиссера Чарльза Фергюсона суммирует подобные воззрения. Современные экономисты, считает режиссер, отнюдь не беспристрастные ученые, хоть и выдают себя за них. Они просто рупор банковского лобби, и им платят очень хорошие деньги, чтобы они создавали сложные интеллектуальные конструкции, оправдывающие аморальные коммерческие действия. Весь долговой кризис – дело рук «Инсайдеров».

Но есть и другая вероятность. Впрочем, она в конечном итоге тоже не утешает, скорее наоборот. Что, если действительная причина хронической неспособности экономики взглянуть на реальность монетарного общества – не вина денежных классов? Что, если это результат ошибки на уровне идей? Иначе говоря, что, если проблемы в структуре монетарного общества никто не изучал потому, что теоретики искренне верили, что изучать нечего? Реальный виновник существования гигантского пробела в теории Смита – не заинтересованные группы, а идея – идея традиционного понимания денег, развитая Джоном Локком.

 

Деньги в Зазеркалье

Проблема в том, что попытки Джона Локка сделать деньги безопасными для государственного строя имели скрытую, неявную цену. Как показал спор о перечеканке монет, понимание природы денег Локком было прямо противоположно точке зрения Лаундса и его коллег, «прикладных» экономистов. Для них было очевидно, что фунт – просто абстрактный стандарт экономической ценности. Он утратил свою ценность относительно серебра – последовала инфляция, в результате которой стоимость серебра возросла. Монеты потеряли часть содержавшегося в них серебра, поскольку фунт утратил свою ценность. Локк же предлагал диаметрально противоположную трактовку. Фунт был просто определенной мерой веса серебра. Фунт утратил ценность, потому что монеты утратили содержавшееся в них серебро. Старая точка зрения гласила, что деньги – это кредит, а монеты – просто физическое отражение этого кредита. Новая точка зрения утверждала, что деньги – это монеты, а кредит – просто отражение этих монет. Лаундс с коллегами считали, что Земля вращается вокруг Солнца. Локк же объяснил, что на самом деле Солнце вращается вокруг Земли.

Последствия подобного взгляда на Вселенную оказались драматичными. Словно деньги, подобно Алисе, оказались в Зазеркалье – в мире, где центральной проблемы, занимавшей человеческие умы на протяжении веков, просто не существовало. В первую очередь речь идет о том, каково в регулировании социальной жизни место монетарного общества и какую роль должна играть его центральная идея – понятие экономической ценности. Как мы уже видели, эта проблематика существовала со времен изобретения греками денег. Однако в зазеркальном мире общепринятого понимания денег все обстояло иначе. Экономическая ценность воспринималась просто как свойство естественного мира – подобно весу, длине или объему. Как следствие, было бессмысленно возмущаться тем, что кто-то назвал цену человеческой жизни – как было бы бессмысленно возмущаться, что кто-то измерил расстояние между Пхеньяном и Сеулом.

А ведь оставался еще вопрос денежного стандарта. Долгие века эта тема была камнем политического преткновения, своего рода осью весов, на которых балансировали противоположные устремления правителя и его подданных. Где конкретно должна располагаться эта ось – в этом-то и заключался ключевой вопрос политической справедливости. В Зазеркалье Локка, однако, деньги были вещью, ценность – природным свойством, а денежный стандарт, следовательно, – объективным фактом. Ось весов необходимо было закрепить раз и навсегда – иначе как они смогут служить точным измерительным инструментом, без отклонений взвешивая противостоящие друг другу интересы? В Древнем мире уважение условий договора и денежного стандарта воспринималось как необходимое правило игры, тогда как нравственный (или безнравственный) характер таких действий, как расторжение контракта, изменение денежного стандарта за счет реструктуризации долгов, обесценивание денег или инфляция, относился к политической сфере. Но в Зазеркалье Локка соблюдение договора и уважение к денежному стандарту стали не вопросом честности, а вопросом точности.

Разумеется, это Зазеркалье, как и то, в котором побывала Алиса, – было просто сном. Концепция экономической ценности не есть свойство природного мира – как мы знаем, в прошлом на планете существовали общества, вовсе не знакомые с ней, – поскольку они знать не знали, что такое деньги. Выбор денежного стандарта – всегда политическое решение, поскольку не существует некоего объективного, истинного стандарта, отражением которого он должен быть. Это всегда политическое решение, так как сам стандарт отражает только волю власти относительно того, какое распределение благ, доходов и рисков считать справедливым. Как следствие, триумф понимания Локком природы денег не привел к эпохе объективности в экономической сфере, а наоборот. Он открыл путь вполне конкретным, зачастую беспочвенным предубеждениям – и, что еще хуже, замаскировал их кажущейся научной объективностью.

В Зазеркалье – вот куда ведет общепринятый взгляд на деньги (иллюстрация Джона Тенниела к книге «Алиса в Зазеркалье» © Lebrecht Music & Arts Photo Library)

Новое понимание природы денег не означало, что не будет споров об этике, вовсе нет. Просто теперь этика означала нечто совсем иное. Старые дилеммы исчезли. Если деньги – это вещь, а ценность – физическая характеристика, рассуждать о деньгах с точки зрения этики бессмысленно. Называть денежный стандарт несправедливым так же глупо, как называть погоду нечестной. Теперь центральными темами рассуждений о морали стали свобода служения собственным интересам и уважение к условиям договора. Моральное поведение в денежном обществе теперь означало беспрекословное следование философии laissez-faire (невмешательства государства в экономику) и выплату долгов. Заповеди денег, так же как законы государства, необходимо было соблюдать – нарушение их считалось неэтичным. Возможно, «Алиса в Зазеркалье» – слишком жизнерадостная аналогия. Возможно, правильнее было бы сказать, что деньги оказались в Праге из «Процесса» Кафки или в Париже, описанном Анатолем Франсом в «Красной лилии». В этом произведении циник Шулетт говорит о равенстве всех перед «величественным лицом закона, который и богатым и бедным равно запрещает ночевать под мостами, просить милостыню на улицах и красть хлеб».

Именно сюда, в локковское понимание природы денег, и уходит корнями неспособность ортодоксальной экономической мысли увидеть истоки общественной и политической нестабильности монетарного общества. Локк хотел сделать деньги безопасными для демократии. Однако самой большой ценой за это оказались изменения не экономические, а те, что лежали вне сферы экономики. Изложенные Локком идеи о природе денег и экономической ценности способствовали тому, что экономисты стали рассматривать уважение к ничем не сдерживаемому рынку как моральный долг каждого разумного человека.

Подобные этические шоры – вещь довольно прискорбная, как показали события, последовавшие сразу за перечеканкой монет по проекту Локка. Однако все эти трагедии были только тенью грядущих катастроф. Чем активнее распространялась убежденность экономистов в том, что монетарное общество способно регулировать себя само, тем страшнее были моральные последствия в тех случаях, когда люди, стоявшие у штурвала власти, поддавались соблазну Зазеркалья. История одного из самых позорных эпизодов в истории экономической политики наглядно показывает, насколько печально может обернуться дело.

 

Невидимая рука в действии

К 1845 году Ирландия уже больше четырех десятков лет была частью Великобритании, а в экономическом и политическом отношении считалась ею, – не всегда добровольно – на протяжении нескольких веков. В то же время благодаря своей религиозной и языковой самобытности страна сохраняла достаточно высокую степень культурной самостоятельности – а в социально-экономическом аспекте существовала практически в другой эпохе. К началу XIX века Британия превратилась в крупнейшую в мире промышленную экономику, тогда как Ирландия оставалась одной из наименее развитых стран Европы. Возьмем, к примеру, такой показательный факт: сельская экономика (и крестьянство в целом) практически полностью зависели от урожаев одной-единственной культуры – картофеля. Поэтому уже первые сообщения о катастрофическом неурожае картофеля в Ирландии, начавшие поступать в сентябре 1845 года, тут же насторожили британское правительство.

Реакция властей была молниеносной. Организованная для сбора данных научная группа отправилась в Ирландию и на месте оценила серьезность ситуации, после чего была создана Комиссия по оказанию помощи пострадавшим. Возглавил ее офицер Рэндольф Раут, в свое время руководивший снабжением войск в битве при Ватерлоо. За политику правительства по этому вопросу отвечал молодой заместитель секретаря Казначейства Чарльз Эдвард Тревельян. Тревельян – один из наиболее блистательных представителей новой породы прогрессивных реформаторов, которых в британской государственной системе становилось все больше, – был чрезвычайно одаренным человеком. С такой командой, вдохновляемой благородными принципами и обладающей основательным практическим опытом, за судьбу Ирландии можно было не беспокоиться – она оказалась в надежных руках.

Впрочем, если кто-то рассчитывал на особое милосердие со стороны Казначейства, ему следовало бы обратить внимание на статью Тревельяна, опубликованную в журнале Te Economist в конце ноября 1845 года. Он начал ее с предупреждения: «Благотворительность – ошибка, характерная для всех англичан». Разумеется, нет смысла отрицать, что надвигающийся голод в Ирландии – экономическая катастрофа и трагедия для многих людей. Однако простое предоставление помощи – неправильная стратегия, нарушающая сразу два фундаментальных принципа экономической теории. Первый из них гласит, что необходимо избегать аморальных действий. Если предоставить Ирландии безвозмездную помощь, то актуальная проблема будет решена, но страна попадет в зависимость от Великобритании. Согласно второму принципу, вмешиваться в действие рынка нельзя. Адам Смит доказал, что самый эффективный способ достижения общественного блага заключается в предоставлении людям экономической свободы. Следовательно, вмешиваясь в работу рыночных механизмов с целью разрешения кризиса, правительство совершило бы ошибку.

Вторая статья, опубликованная в журнале The Economist в марте 1846 года, продемонстрировала отношение британского истеблишмента к сложившейся ситуации. Активное вмешательство государства, настаивали ее авторы, бессмысленно: «Накормить или попытаться накормить ирландцев физически невозможно». Подобная инициатива рискует поставить под угрозу авторитет власти: она «только навредит законодателям, бездумно вмешивающимся в происходящее, направит на них недовольство нуждающихся и в конечном итоге приведет к потере ими власти». Иными словами, вреда будет гораздо больше, чем пользы: «Законодательная власть не в силах помочь Ирландии… Точно так же как страдающий от белой горячки не может излечиться, каждый день выпивая все больше спиртного». А главное – каждый, кто отрицает эту очевидную истину, предлагая альтернативные политические шаги, тем самым пытается оспорить объективные, научно подтвержденные факты. Призывать британцев помочь Ирландии, пишет Te Economist, «то же, что призывать их забыть правила арифметики и вести счет исходя из того, что дважды два – пять». Спустя семьдесят лет после создания теории монетарного общества Адама Смита она приобрела статус научной математической истины.

Поскольку практически каждый чиновник и политик, занимавшийся проблемой голода в Ирландии, поддерживал эту доктрину, то не приходится удивляться той политике, какую проводила в этом вопросе Британия. Прежде чем рухнул кабинет Роберта Пила, а вместе с ним – и всякая надежда на дальнейшую поддержку Ирландии, он уговорил парламент одобрить однократную покупку американской кукурузы на сумму в 100 тысяч фунтов стерлингов. Последствия дальнейшего бездействия обернулись подлинной катастрофой.

Зимой 1845-го и весной 1846 года в Ирландии свирепствовал голод, равного которому страна не знала никогда. Летом 1846-го по ирландским лугам и полям бродили толпы бедняков, питавшиеся крапивой и другими сорняками. Страна вплотную приблизилась к грани, за которой наступает полный коллапс, – по сути, Ирландия перешла на военное положение. Однако самое страшное ее ждало впереди. В августе, к всеобщему ужасу, погиб очередной урожай картофеля. При этом никто не делал из бедствия особенной тайны – статья в лондонской Te Times от 2 сентября дает ситуации краткую, но емкую характеристику: «Полное опустошение». Как ни удивительно, политические споры в Лондоне продолжали вестись на уровне абстрактного теоретизирования. Раз Смит и его последователи доказали, что вмешательство в естественные процессы развития монетарного общества не приносит позитивного эффекта, значит, можно игнорировать мольбы умирающих от голода людей. «Ни одна другая теория и ни один другой научный подход не получил такого подтверждения, как идеи Смита», – категорично заявили авторы Te Economist 2 января 1847 года. Мораль, по их мнению, тут была ни при чем. Позволить правительству «вернуться к старым опровергнутым идеям о вмешательстве в экономику, начав применять ненаучные и сурово осуждаемые методы», недопустимо. Эта редакторская колонка была опубликована меньше чем через сутки после того, как член магистрата в Корке Николас Камминс обратился к герцогу Веллингтону с письмом, в котором рассказал о ситуации в округе Скибберин.

«Милорд! Без предисловий и лишних слов хочу поделиться с вами, а через вас и с британской публикой подробностями картины, очевидцем которой я стал в последние три дня… Я приехал в одну бедную деревню и крайне удивился, не увидев на улице ни одного человека. Терзаемый любопытством, я решил заглянуть в несколько хижин. То, что предстало моему взору, не поддается описанию на человеческом языке. В первой хижине я увидел шесть изможденных до состояния скелетов существ, по всем признакам мертвых, что, сжавшись в комок, лежали в углу на грязном сене. Содрогаясь от ужаса, я приблизился к ним и по тихим стонам понял, что они еще живы: четверо горящих в лихорадке детей, женщина и тень того, кто когда-то был мужчиной. У меня нет слов, чтобы передать охватившую меня боль. Тем же утром полицейские открыли стоявший по соседству дом, из которого, по словам очевидцев, уже несколько дней никто не выходил. В доме, на земляном полу, они обнаружили два замерзших, обглоданных крысами трупа… В тот же день я видел, как полуживая от голода женщина тащила за собой тело дочери – нагой девочки лет двенадцати; опустив покойницу на землю, она лишь прикрыла тело камнями. В другом доме, расположенном в 500 ярдах от кавалерийской казармы в Скибберине, врач обнаружил семерых несчастных, жавшихся под одним одеялом. Один из них был уже давно мертв, однако остальные не могли даже двинуться с места, чтобы убрать мертвеца».

Это тяжкое обвинение в адрес вполне разумных и в общем-то гуманных людей, совершавших политические ошибки и упрямо придерживавшихся своих интеллектуальных заблуждений. Как ни странно, ужасающие провалы экономической стратегии уходят корнями в идеи Локка, изменившие представление о деньгах. Стоило деньгам с подачи Локка оказаться в Зазеркалье, как традиционный спор о нравственности и безнравственности монетарного общества прекратился. Главный вопрос – «какова степень воздействия денег на механизмы общественной жизни?» – утратил значение, поскольку теперь деньги рассматривались как вещь – безобидный природный фактор. Сторонники новой экономической парадигмы сделали смелое заявление, низведя вопросы моральной и политической справедливости, некогда казавшиеся жизненно важными, до уровня механического применения объективных научных выводов. Разумеется, некоторые из современников отмечали причастность нового экономического мышления к появлению таких чудовищных бедствий, как голод в Ирландии. Так, Бенджамин Джоэтт, глава оксфордского Баллиол-колледжа, годы спустя сказавший: «Я боюсь политэкономистов с тех пор, как один из них заявил, что вряд ли ирландский голод 1848 года убьет больше миллиона человек, и этого будет недостаточно, чтобы серьезно исправить положение», имел в виду Нассау Сениора – профессора политэкономии Оксфорда и одного из авторитетных правительственных советников по вопросам экономической политики, проводимой в Ирландии.

К счастью, подобный взгляд на деньги был не единственным. Как мы уже видели ранее, существовало и другое направление экономической мысли, так и не шагнувшее в Зазеркалье, – направление, сторонники которого никогда не боялись задавать вопросы об этических последствиях идеи универсальной экономической ценности, а также о политико-экономических последствиях, связанных с выбором денежного стандарта. Это направление возникло тогда и там же, когда и где появились сами деньги, – в Древней Греции.

 

10

Стратегии скептиков

 

Древние корни современных страхов

Мысль о том, что человек может стремиться к накоплению денег ради денег, древним грекам представлялась откровенным абсурдом. Впрочем, и сами деньги были для них не вполне понятной новинкой. В их понимании, не таком уж далеком от современного, деньги были одним из способов организации общественной жизни, и ничто не мешало им подвергать этот способ критическому анализу. Особенно пристального внимания удостоилась революционная идея, которую спустя две тысячи лет сторонники Локка заметут под ковер, – об универсальном характере экономической ценности. Греки сумели непредвзято взглянуть на положительные и отрицательные стороны этой концепции – преимущество, которого не имели мыслители будущего, родившиеся и жившие в монетарном обществе. Блестящей иллюстрацией опасений, испытываемых древними греками, служит один из самых известных мифов – миф о царе Мидасе.

Мидас был правителем Фригии и владельцем прекрасного сада, где «растут дикие розы с шестьюдесятью лепестками. Запах их гораздо сильнее запаха прочих роз». Однажды днем Мидас обнаружил у себя в саду резвящегося среди роз сатира по имени Силен, который отбился от свиты Диониса. Мидас велел схватить Силена, чтобы выпытать у него древние тайны. Первым делом он спросил у сатира, что для человека лучше всего на свете. Силен сразу догадался, что царь – деспот, к тому же жадный и не слишком умный. Поэтому он дал Мидасу совсем не такой ответ, какого тот от него ждал, – не конкретный, а абстрактно-философский: лучше всего для человека вообще не рождаться на свет. Ну а если уж не повезло и ты все-таки родился, в этом случае самое лучшее – поскорее скончаться. Нечего и говорить, что Мидаса подобный ответ не устраивал, о чем он немедленно сообщил Силену. «Ладно, – сказал сатир, – будь по-твоему. Если ты меня отпустишь, я исполню одно твое желание. И если ты мудр, то сам выберешь, что для тебя лучше всего на свете!» Мидас, разумеется, считал, что в жизни нет ничего лучше богатства, и пожелал, чтобы все, к чему он ни прикоснется, превращалось в золото. Сатир исполнил свое обещание, и поначалу Мидас был в восторге. Стоило ему отломить от дерева веточку, и она в его руках мгновенно превратилась в золотую! Он поднял с земли ком глины и понял, что держит в руках увесистый слиток золота. Взял в руки яблоко, и, разумеется, оно тут же стало золотым – точь-в-точь как знаменитые яблоки Гесперид. Жадный царь был опьянен своим новым даром: «сам постигает едва совершенье мечты, претворяя в золото все». Чтобы отпраздновать нежданно свалившееся богатство, Мидас повелел устроить пир. И вот на пиру и выяснилось, что его дар – на самом деле не дар, а проклятие. Взятый в руку хлеб превращался в золото, а поднесенное к губам вино расплавленным металлом лилось мимо губ. В более поздних версиях мифа Мидас совершил страшную ошибку, поцеловав свою дочь, отчего та превратилась в холодную сияющую статую. Проклиная себя, царь «этой нежданной бедой поражен – и богатый и бедный, – / Жаждет бежать от богатств и, чего пожелал, ненавидит». Он молил богов, чтобы они избавили его от ужасного дара, – и, к счастью для царя, Дионис сжалился над ним. Он повелел Мидасу отправиться к истоку реки Пактол в Лидии и искупаться, чтобы смыть с себя проклятие. Мидас так и поступил, передав свой «дар» реке, и она стала источником серебра и золота, из которого в Древней Греции чеканили первые монеты, – иными словами, река стала источником сомнительного приобретения, которым впоследствии будет пользоваться практически все человечество.

Основная тема мифа о Мидасе – это деньги и тенденция сводить все, что окружает человека в мире, к единственному измерению: универсальной экономической ценности. Прикосновения Мидаса (деньги) сводят все разнообразие жизни – ветку, яблоко, хлеб и вино, даже близких людей – к одной-единственной безжизненной субстанции. В природе существует множество материалов, а в традиционном обществе – множество измерений общественной ценности. Но монетарное общество насаждает искусственную одномерность. Денежная логика, поняли древние греки, требует, чтобы всему была назначена цена и чтобы все думали обо всем только в одном измерении – с точки зрения ценности. Сама по себе идея единой экономической ценности представлялась грекам не менее привлекательной, чем представляется живущим сегодня людям. Единая мера, которую можно использовать как критерий оценки любого решения, – отличная вещь для организации сложной экономики. Однако у греков она вызывала и опасения. Правда ли, что деньги можно использовать для решения всего спектра вопросов – от того, сколько куриц отнести на рынок для продажи, до того, за кого выдать замуж дочь? И это не говоря уже о том, правильно ли человек живет, не нарушает ли божественный порядок мироздания? Аристофан, пытаясь сгладить опасения, пошел традиционным путем комедии, описав, как Геракл объясняет Дионису, что теперь переправа через реку Стикс платная и Харон требует деньги вперед. Даже в загробном мире деньги использовались для организации повседневной деятельности.

Впрочем, миф о Мидасе гораздо более категоричен. Повсеместное применение новой идеи экономической ценности создает серьезную проблему: в ней нет никаких встроенных ограничений на потребление, накопление и погоню за высоким положением. Мидас ведь не просто хотел немного золота. Он хотел превращать в золото все, к чему бы он ни прикоснулся, потому что только это гарантировало ему, что он останется самым богатым человеком в любых условиях, а это лучшее, чего может пожелать для себя человек. В традиционных обществах существовали ограничения, определяемые общественными обязательствами земледельцев перед вождями, вождей перед жрецами и так далее. А вот денежное общество, опасались греки, подобных ограничений не предусматривает. Не существует предела накоплению богатства, а поскольку статус в денежном обществе – вещь по определению относительная, а не абсолютная, то подобное общество рискует превратиться в бесконечное соревнование всех со всеми. «Но никогда никто сыт не бывал тобой», – говорит герой Аристофана Хремил богу богатства Плутосу. «Всем другим на свете пресыщаются» – и чем-нибудь нематериальным вроде почета, и чем-то вполне приземленным вроде чечевицы.

Но никогда никто сыт не бывал тобой. Кто завладел талантами тринадцатью, Тот только и мечтает о шестнадцати; Получит их – о сорока он думает, Иначе, говорит, ему и жизнь не в жизнь! [11]

Впрочем, греки опасались даже не этого, а кое-чего похуже: что отсутствие предела в накоплении денег сметет пределы и в методах их получения. С этой точки зрения Мидас стоит особняком: уникальная возможность сама упала ему в руки. Однако в реальном мире, где нет выполняющих желания сатиров, люди будут готовы на что угодно, лишь бы разбогатеть, – этого-то и боялись древние греки. Избыточное накопление, потребление и борьба за статус по сей день остаются серьезнейшей проблемой. Современные мыслители называют нескольких вероятных виновников подобного положения вещей. «Сегодня логика покупки и продажи не ограничивается только материальными товарами, а приобретает все большее влияние на жизнь в целом, – сокрушается американский философ Майкл Сандел в своей работе “Чего не купишь за деньги”. – Сейчас самое время спросить себя: хотим ли мы так жить?» Иначе выражаясь, проблема – в рынке, и мы должны сознательно решить, куда ему позволен доступ, а куда нет. «Достаточно – это сколько?» – вопрошают в одноименной книге британские мыслители Роберт и Эдвард Скидельски, а затем высказываются в том смысле, что ответ на этот вопрос лежит в плоскости этики, определяющей, что такое по-настоящему достойная жизнь. Надеяться, что рыночные механизмы сами наложат на себя ограничения, бесполезно: это несбыточная мечта. Что нам необходимо, так это четкое определение, что мы считаем хорошим и плохим, и достаточная твердость духа, чтобы отстаивать свои убеждения. Зато нейробиологи, как и следящие за их исследованиями экономисты, считают вопросы Сандела и Скидельски бессмысленными. Рынки и этика – это лишь пена на поверхности общественной жизни. Бороться за улучшение своего положения человека вынуждает инстинкт, поскольку в ходе эволюции выживали те особи, которые сумели получить преимущественный доступ к пище и лучшим половым партнерам. То есть проблема в эволюции, а с ней бороться глупо.

Подозрения греков, что бесконтрольные амбиции – это не так уж и хорошо, показывают, что этому спору уже многие тысячи лет. А поскольку древние греки стояли в историческом эпицентре возникновения денег, то у них сложилась своя точка зрения на эту проблему. Дело не в рынках, не в морали и не в человеческой природе – дело в самих деньгах. Отсутствие ограничений проистекает из тех самых идей, что и делают эту социальную технологию уникальной. Греки понимали, что жизнь в денежном обществе автоматически означает согласие с идеей универсальной экономической ценности, а также с возможностью измерения этой ценности и ее передачи от одного человека другому. Именно этим денежное общество и отличается от предыдущих форм организации общественно-экономической жизни. Стоит обществу принять эти идеи, и все остальное следует само собой. Поскольку у экономической ценности нет границ, в денежном обществе нет и какого-либо фиксированного ориентира. Отсюда ведет происхождение рыночный империализм, бесконечная погоня за статусом и неутолимая жажда денег.

Придя в результате скрупулезного анализа и к подобным выводам, древние греки решили, что деньги – не просто далекий от идеала, но и вообще нежизнеспособный механизм организации общества. По сути дела, деньги вступали в противоречие сами с собой. Аристотель ссылается на историю Мидаса как на иллюстрацию взглядов сторонников номинализма, согласно которому экономическая ценность является общественным изобретением, а не естественным свойством. Денежное богатство, утверждает он, отличается от реальных, настоящих, полезных и физически существующих вещей, таких как еда или хворост, – деньги имеют ценность и, более того, могут существовать только в обществе. Если убрать общественный контекст, денежное богатство «может оказаться прямо-таки не имеющим никакого смысла, и человек, обладающий им в преизобилии, может умереть голодной смертью, подобно тому легендарному Мидасу, у которого вследствие ненасытности его желаний все предлагавшиеся ему яства превращались в золото». Деньги и их ценность зависят от людей, однако именно эта способность Мидаса превращать все в золото – то есть применять ко всему идею экономической ценности – и изолировала его в конечном итоге от остальных членов общества. Вот парадокс, который составляет сущность денег. Деньги – это общественная технология, которая зависит от других людей. Но при этом она изолирует нас от других людей, поскольку сводит многообразие человеческих отношений в одномерность чисто финансовых.

Трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида – пик классической греческой мысли и искусства – постоянно указывают на недостатки подобной модели поведения. Их персонажи достигают своей цели – денег и власти, но платят за это изоляцией от общества и семьи. В наиболее жестоких случаях связь с безжалостной логикой денег указывается напрямую. В произведении Эсхила «Семеро против Фив», когда главный герой Этеокл решает ради наследства пойти войной на собственного брата, хор умоляет его передумать. Это будет, предупреждает он, битва насмерть между ближайшими родственниками: «Вины такой и время не сумеет смыть». И все только ради денег.

Лучше бы ты, дитя, Гневный умерив пыл, не дал себя увлечь Гибельной страсти боя! [12] —

просит Этеокла хор. Но Этеокл объясняет, что он не в силах это сделать – проклятие отца нашептывает ему советы, содержание которых сводится к тому, что так пугало греков в денежном обществе: сначала – деньги, потом – естественный порядок.

Способность денег даровать человеку свободу – от общественных обязательств, даже от обязательств перед семьей – сулила многое. Греки понимали это точно так же, как понимают это все, кто на себе испытал недостатки классовой системы или семейной иерархии. Зато обещание, что эта свобода не затронет древние институты политической и личной безопасности, звучит слишком сладко, чтобы быть правдой. В этом на собственной шкуре убедились герои классических трагедий и Мидас, познавший посреди всего своего золота немыслимое одиночество.

 

Спартанское решение

В Древней Греции споры по поводу денег были предметом не только философских размышлений, но и активных политических дебатов. Сразу после изобретения денег контраст между традиционным и денежным обществом проявился чрезвычайно выпукло. Там, где негативные последствия появления денег перевешивали, по мнению населения, позитивные, недовольство выплескивалось за пределы академии и симпозиума – в суды и на поле боя. И хотя с самой проработанной критикой денежного общества выступили афинские мудрецы, на практике самая жесткая реакция возникла не в Афинах, а в полисе, всегда соперничавшем с Афинами, – в Спарте. С определенной точки зрения это вполне объяснимо: Спарта была тоталитарным государством, гораздо более агрессивным, чем «культурный центр всей Греции». И действительно, государственное устройство Спарты уже многим из современников казалось воплощением опасного фанатизма. Ведь именно в Спарте было принято умерщвлять младенцев, по мнению представителей государства, родившихся недостаточно сильными, чтобы стать воинами, а выживших с семилетнего возраста подвергать суровой муштровке. В двенадцать лет детей забирали у родителей, да и сам институт семьи активно подавлялся – ему предпочитали совместное проживание в военного образца казармах и поголовное, беспрекословное подчинение государству. Удивительным на этом фоне выглядит реально существовавшее и закрепленное законом равенство полов, однако наравне с ним существовала и жесткая кастовая система, в рамках которой низшие классы терпели откровенно варварское обращение со стороны аристократии.

Однако для многих древних мыслителей подобная модель государства с его четко прописанными правилами поведения, основанными на соблюдении традиций, обычаев и слепом следовании укоренившимся предрассудкам, представляла собой «исторический пример идеального общества». Во всяком случае, так считали сами спартанцы. Бесспорным доказательством того, что это именно так, служил им тот факт, что их режим якобы без всяких реформ и трансформаций просуществовал на протяжении четырех веков. В качестве еще одного доказательства они приводили победу над Афинами в решающей битве в конце V века до н. э. Поэтому нам понятна реакция спартанцев на возникновение денег, в том числе на нежелательные аспекты этого явления, – несравненно более «экстремальная», нежели у их оппонентов, демократов-афинян. Ведь если задуматься, какую пользу может принести идеальному обществу такое изобретение, как деньги? Разве истинная свобода – не та, какую дарует принадлежность к казарме, к роду и к числу граждан Спарты? И какая еще нужна стабильность, кроме государственного устройства, неизменного на протяжении четырех веков? Вывод очевиден – идеальное общество не нуждается в подобном изобретении. Уверенная в совершенстве своей традиционной общественной структуры, Спарта отказалась от использования денег. Поэтому в критический момент Пелопонесской войны, когда спартанцы одержали победу над союзниками Афин – Мантинеей, они использовали еще один, дополнительный способ унизить побежденных. Помимо применения стандартной «процедуры» – сровнять город с землей и насильно переселить выживших, – спартанцы отменили деньги. В каком-то смысле стратегия полного уничтожения денег может быть расценена как пример «продвинутости» спартанской политики. Отмена денег означала, что Мантинея сравнялась с покорившем ее идеальным обществом, – возможно, это был первый в истории случай послевоенной международной помощи в развитии.

Спартанцы верили, что единственный способ, позволяющий побороть недостатки денег, заключается в том, чтобы полностью избавиться от них и вернуться к традиционному общественному укладу. Аналогичная стратегия будет периодически пользоваться популярностью и в будущем. В Древнем мире даже Платон, величайший из афинских мыслителей, выказывал свое восхищение ею. Хотя в утопичном «Государстве» до отмены денег дело не доходило, автор утверждал, что количество денег, так же как и обменный курс, необходимо строго регулировать, а высшая каста граждан и вовсе не должна пользоваться деньгами. Сам по себе спартанский подход к проблеме денег логически безупречен. Если институты традиционного общества задуманы достаточно умно, то в деньгах просто-напросто нет никакой необходимости. Разумеется, всегда остается шанс, что даже в совершенном обществе с его совершенными институтами несовершенные люди все испортят. Как следствие, спартанская стратегия оказалась наиболее популярной в тех школах мысли, которые считали, что человечество в целом состоит из хороших людей, – на Западе такой школой был, например, социализм.

В XVI веке Томас Мор описывает, как жители его Утопии приносят плоды своего труда на общий склад, откуда каждый может взять то, что ему нужно, и как складывается «общность жизни и питания при полном отсутствии денежного обращения». В свою очередь квакер и автор памфлетов Джон Беллерс, живший в XVII веке, хотя и признаёт, что от денег есть польза и что они могут быть вполне привлекательны, все-таки надеялся увидеть мир без них. «Деньги для политического организма то же, что костыль для физического организма калеки, но если организм здоров, костыль является только помехой», – поясняет он. В XIX веке Карл Маркс и Фридрих Энгельс приходят к выводу: то, что на заре торговой экономики было просто помехой, в эпоху развитого промышленного капитализма становится откровенно опасным. Для них деньги означали экономическую свободу, однако в капиталистическом понимании: буржуазия свободна в своем праве эксплуатировать пролетариат. Зато в социалистическом обществе каждый свободен реализовать свой человеческий потенциал. Деньги служат отражением безличных и бесчеловечных отношений, скрепляющих экономическую машину буржуазного общества и, как заявляют авторы «Манифеста Коммунистической партии», не оставляющих «между людьми никакой другой связи, кроме голого интереса, бессердечного "чистогана"». В социалистическом раю отношения должны были быть естественными и человеческими, утверждают они. Деньги в том виде, в каком они существуют в капиталистических экономиках, прямо противоречат целям коммунистического проекта – как следствие, в социалистическом раю они просто не нужны. В ХХ веке один коммунистический режим попытался применить спартанскую стратегию на практике – и обнаружил, что в реальности все не так просто. Тогда произошла ее замена на другую, не менее общую, – не отмены денег, но их сдерживания.

 

Советское решение

Остап Бендер, главный герой «Золотого теленка» Ильфа и Петрова, – человек, готовый на все. Первое десятилетие советской власти совершенно его не впечатлило. Он выяснил, что физически не способен жить в новых условиях. «У меня с советской властью возникли за последний год серьезнейшие разногласия, – признаётся он коллеге-мошеннику. – Она хочет строить социализм, а я не хочу. Мне скучно строить социализм». У Бендера цели гораздо более простые и приземленные. Он просто хочет разбогатеть – и по возможности сбежать в Рио-де-Жанейро. Для этого ему необходимо сначала найти миллионера, а затем лишить его денег. Живи он на Западе, все было бы просто: «Там миллионер – популярная фигура. Адрес его известен. Он живет в особняке, где-нибудь в Рио-де-Жанейро. Идешь прямо к нему на прием и уже в передней, после первых же приветствий, отнимаешь деньги». Проблема в том, что Остап находится в Советском Союзе, где «все скрыто, все в подполье». Но тем не менее там, где есть деньги, должны быть и миллионеры: «Раз в стране бродят какие-то денежные знаки, – рассуждает он, – то должны же быть люди, у которых их много». Сложность только в том, чтобы найти такого человека.

Собственно, именно это Бендер и проделывает. Довольно быстро находится подходящая кандидатура – прижимистый конторщик Корейко, сколотивший основательное состояние на различных операциях – от спекуляции медикаментами во время эпидемии тифа до хищения продовольствия, предназначенного для голодающих. Однако Корейко далеко не дурак, и поэтому Остапу приходится преодолеть множество трудностей, прежде чем ему удается разлучить подпольного миллионера с его миллионами. В конце концов, после невероятно долгой поездки на поезде через советскую Среднюю Азию, Бендер пересекается со своей жертвой на открытии новой железнодорожной магистрали. Он ставит перед Корейко выбор – или миллион рублей, или о его нелегальной деятельности будет доложено в органы. Корейко наконец признаёт поражение и отдает Бендеру чемодан, набитый банкнотами. Этого момента Остап ждал всю жизнь – он на седьмом небе от счастья. А вот Корейко, как ни странно, не выглядит особенно огорченным.

Почему – Бендер узнаёт довольно скоро. Он приглашает миллионера на ужин в лучшем ресторане Москвы, однако когда они пытаются сесть на поезд до столицы, мест для них не находится, поскольку они не являются членами официальной делегации. Бендер не намерен сдаваться. Он отправляется на аэродром, где стоит готовящийся к взлету самолет. Но мест нет и там – это «особый рейс», зарезервированный для соответствующих лиц. Единственными, кто согласен принять деньги от двух плутократов, оказываются кочевники-казахи, и парочке миллионеров приходится путешествовать верхом на верблюдах. Сходная ситуация наблюдается и с жильем. В одном городе мест в отеле нет, поскольку все номера забронированы для приехавших на съезд почвоведов; в другом городе в гостинице поселились строители, сооружающие новую электростанцию. В итоге, чтобы получить номер, Бендер делает «то, что делывал всегда, когда был счастливым обладателем пустых карманов. Он стал выдавать себя за другого, телеграфируя вперед, что едет инженер, или врач-общественник, или тенор, или писатель». Миллион рублей, за которым он так гонялся, оказался практически бесполезным – в плановой экономике на них практически нечего купить. Все, о чем он мечтал: отличная машина, шикарное жилье и изысканные блюда – распределяется Партией в соответствии с Планом.

Остап Бендер пал жертвой второй общей стратегии борьбы с недостатками денег – стратегии сдерживания. В период военного коммунизма – сразу после социалистической революции – молодая Советская Республика опробовала более радикальный спартанский метод, подразумевающий полную отмену денег. Выступая в 1918 году на I Всероссийском съезде Советов народного хозяйства, комиссар финансов заявил: «В социалистическом обществе финансы существовать не должны, и поэтому я прошу прощения за их существование и за мое собственное присутствие здесь». Новый режим работал так, что комиссару не пришлось краснеть от стыда особенно долго. В течение двух месяцев после революции все банки были национализированы; в течение трех – аннулированы все государственные займы. В июне 1919 года Всероссийский Центральный Исполнительный комитет (ВЦИК) обратился к Народному комиссариату финансов с призывом «работать над установкой безденежных соглашений в направлении полной отмены денег». К концу 1920-го комиссариат доложил, что процесс идет полным ходом. В рамках финансирования военных действий – в стране все еще шла Гражданская война между красными и белыми – комиссариат, по его словам, безжалостно «эксплуатировал денежную систему». Подобные действия должны были в конечном итоге привести к «прогрессирующему обесцениванию, а затем и полному исчезновению денег».

Однако более прагматично настроенные элементы общества относились к этой затее с изрядной долей скепсиса. Сам Ленин предостерегал соратников от применения спартанской стратегии. Еще Маркс и Энгельс, отмечал он, говорили, что построение истинного социализма займет время – и в этот период деньги, величайшее оружие буржуазии, будут оставаться необходимым средством для координации деятельности в стране и для торговли с зарубежными державами, в которых пока еще не вспыхнуло пламя революции. «Когда мы победим в мировом масштабе, мы, думается мне, сделаем из золота общественные отхожие места на улицах нескольких самых больших городов мира», – успокаивал он однопартийцев в статье «О значении золота теперь и после полной победы социализма». Однако пока этот момент не наступил, от денег отказываться рановато: с волками жить – по-волчьи выть. Новый режим постиг мудрость этого совета не сразу. Самым заметным последствием действий комиссариата финансов по «эксплуатации» денежной системы стал коллапс сельскохозяйственного и промышленного производства. Но к началу 1921 года была подготовлена прямо противоположная программа действий. О полном пересмотре денежной политики первыми услышали делегаты IX Всероссийского съезда Советов, прошедшего в декабре того же года. С высокой трибуны им объявили о приоритете «перехода к стабильной денежной единице, жизненно необходимой для поддержания торгового оборота между мелкими экономическими объединениями». Банки вернулись. Деньги в конце концов было решено не отменять.

Первое в мире коммунистическое общество напоролось на рога фундаментального парадокса. С одной стороны, социалистическая экономика, включающая в себя такие капиталистические изобретения, как деньги и финансовые операции, выглядела откровенным оксюмороном. С другой, как показал опыт военного коммунизма, отмена денег оставалась – во всяком случае пока – несбыточной мечтой. Следовательно, необходимо было найти компромисс. Деньги продолжат существовать – однако их власть будет сильно ограничена. В этом и заключалась суть советской стратегии – минимизировать воздействие денег как гаранта свободы, одновременно максимально укрепив их влияние как фактора стабильности. Иначе говоря, это было частичное возвращение от монетарного общества к традиционному. Разумеется, ценности, которые следовало защищать от денег, были совсем не те, какие существовали в России до революции 1917 года. Их место заняли политические приоритеты революции. Требовалось создать систему «дамб и каналов», чтобы деньги не затапливали каждый уголок общества, как в капиталистических странах, а текли только туда, где это шло на пользу строительства социализма. Как выразился преемник Ленина И.В. Сталин, деньги стали «тем инструментом буржуазной экономики, который взяла в свои руки советская власть и приспособила к интересам социализма». Результатом стала та самая галерея кривых зеркал, в которой и обнаружил себя запертым Остап Бендер.

Советский плакат, показывающий как «власть доллара» переступает через все законные заграждения и возносит капиталиста на вершину политической машины. Именно эту власть и призвана была ослабить советская денежная политика (© коллекция Серго Григоряна / www.redavantgarde.com )

Для практической реализации советской стратегии сдерживания применялось два подхода, каждый из которых достиг апогея к концу 1920-х годов. Согласно первому во всех экономических решениях деньгам и финансовой деятельности как таковой отводилась второстепенная роль. Приоритеты устанавливает План партии, но ни сам этот План, ни созданная для его реализации система централизованного управления не определяются в денежных терминах. Превалируют физические понятия: количество продукции, технологические коэффициенты. Функция денег – вести учет, а не управлять. Годовой бюджет предприятия формировался исходя из пунктов техпромфинплана, а финансам оставалось плестись за ним в хвосте. Руководящую должность в компании занимал инженер или технолог. По сути, финансовая деятельность компании была сведена к упражнениям в бухгалтерском учете, а такой влиятельной на Западе фигуры, как главный финансовый директор, не существовало вовсе. Финансовый сектор был основательно выпотрошен. Банки не изучали проекты для финансирования и не следили за выплатой кредитов – они просто создавали деньги, чтобы по первому требованию инженера выдавать их для оплаты. Весь процесс действовал в автоматическом режиме. Цель этой стратегии заключалась в том, чтобы, лишив банки квалифицированного персонала и ответственности, исключить всякую вероятность того, что они помешают организации экономики в соответствии с Планом.

Неизбежным результатом навязывания деньгам пассивной роли в экономике стал взрывной рост их количества. Во главе компаний стояли инженеры, которых мольбы банкиров об экономической целесообразности абсолютно не трогали. Банкиры периодически просили предприятия не наращивать производство так активно – это требовало новых денег, которыми они по закону обязаны были финансировать промышленный рост, – но поскольку значение имело только производство, а не деньги, их никто не слушал. Позицию директоров предприятий по этому вопросу советский банкир выразил в следующих словах: «Давайте построим заводы, давайте произведем больше товаров; победителей не судят». Возникший в результате приток денег увеличил потребность во второй части советской стратегии – наложении все более строгих ограничений на использование денег. С вводом первого пятилетнего плана в 1928 году и кредитной реформой, проведенной в 1930-м, деньги – несмотря на то что они и так играли пассивную роль – постепенно начали выводиться из разных сфер экономики. Как убедился Остап Бендер, деньги все меньше и меньше выполняли функцию организующей технологии: вместо них за ниточки дергал План, которому помогала постоянно усложняющаяся система талонов и привилегий, выделяемых определенным группам граждан или членам определенных объединений типа профсоюзов. Даже базовый компонент денег – концепция универсальной экономической ценности – утратил значение. Многие товары и услуги не имели цены, поскольку их нельзя было ни купить, ни продать за деньги. Остальные товары имели цену, назначенную свыше, и доступ к ним был ограничен. Таким образом, роль денег как универсального эквивалента превратилась в чистую фикцию.

И спартанское решение отмены денег, и советский подход сдерживания имеют одну общую черту – они нацелены на частичное или полное выхолащивание сущности денег, базирующейся на концепции универсальной экономической ценности. И хотя сегодня сторонников полной отмены денег немного, идея ограничения денег вполне жива – философа Майкла Сендела в сентябре 2012 года даже приглашали выступить по этому вопросу на ежегодной конференции крупнейшей оппозиционной партии Великобритании. Однако практические методы претворения этой идеи в жизнь от мыслителей по-прежнему ускользают.

Впрочем, истории известен и третий метод борьбы с природными противоречиями денег, и основывался он не на попытках ограничить или вовсе отменить использование денег, а на новом решении старого вопроса: что должно служить деньгам стандартом. Сегодня этот дискурс вновь становится актуальным, но возникает он не в риторике революционеров и не в лекциях философов, а в дискуссиях политиков и регуляторов в самом сердце мировой финансовой системы. Речь идет о стратегии инноваций – структурной реформе денег.

 

11

Структурные решения

 

Решение шотландца

«Иные великими родятся, – рассуждает Мальвольо, злодей из “Двенадцатой ночи” Шекспира. – Иные достигают величия, а иным величие жалуется». Шотландец Джон Ло явно принадлежал к последней категории. К 1705 году, будучи тридцати четырех лет от роду, он имел за плечами весьма интересный опыт – впрочем, с точки зрения закона достаточно сомнительный. Сын влиятельного эдинбургского ювелира, Джон был невероятно одаренным математиком. В 1690-е он жил в Лондоне, где изучал основы коммерции, но обучение пришлось прервать – в апреле 1694 года его за участие в дуэли обвинили в убийстве и посадили в тюрьму. Под Новый год он каким-то образом сбежал и скрылся на материке, где и провел последующие восемь лет. Зарабатывал, применяя на практике свои математические таланты, и как профессиональный игрок объездил всю Европу, от Венеции до Нидерландов. Однако к 1703 году ему надоело скитаться, и он задумал вернуться в родной Эдинбург, где его ждал неприятный сюрприз: в городе только и было разговоров что о грядущем объединении с Англией. Какими бы ни были политические и экономические преимущества этого союза, очевидно, что лично Джону Ло он не сулил ничего хорошего. Пока Шотландия оставалась свободной страной, свободным оставался и Ло – об экстрадиции в те времена никто и слыхом не слыхивал. Объединение двух государств означало для него арест и суд. Особенность ситуации состояла в том, что многие из членов шотландского парламента, восхищаясь успехами английской финансовой революции, были страшно недовольны провалом собственных попыток повторить опыт соседа. Единственный способ догнать в развитии Англию, полагали они, – объединиться с ней. Так что, если Ло хотел остаться на свободе, ему следовало убедить парламентариев, что Шотландия способна сама справиться со своими проблемами, в том числе с главной из них – отсутствием собственной денежной системы. Импортировать ее из Англии, уверял Ло соотечественников, не имеет смысла. Таким образом, спасая свою шкуру, Ло подробно объяснил, что для этого необходимо предпринять. Результатом его усилий стал опубликованный в 1705 году трактат – один из самых глубоких и дальновидных экономических трудов не только для того времени, но и для всей истории экономики. Назывался он «Размышление о деньгах и торговле и предложение о снабжении нации деньгами».

Ло внимательно следил за спором между Локком и Лаундсом и понимал значение развития финансового и банковского секторов экономики. При этом его собственный анализ значительно превосходил как ясностью, так и глубиной рассуждения обоих упомянутых мыслителей. Ло начал с определения денег, которое сформулировал следующим образом: «Деньги – не ценность, на которую обмениваются товары, а ценность, определяющая их стоимость». Чтобы понять истинную природу денег – и их потенциал творить как добро, так и зло, – необходимо отрешиться от отношения к деньгам как к жетонам и исследовать менее очевидную систему кредитов и их погашения. «Золото, серебро, медь, банкноты, помеченные ракушки, – объясняет Ло, – суть только символы богатства, или знаки, с помощью которых богатство передается». Даже такая замечательная вещь, как золотая монета, – не более чем «знак передачи богатства». «Глядя на золотую крону, – продолжает Ло, – я вижу документ, оформленный на определенных условиях».

Если деньги – просто способ обмена кредитами, то спор между Локком и Лаундсом вообще велся о другом. Они дискутировали не о природе денег, а о том, что должно служить стандартом абстрактной экономической ценности, потому что, по мнению Ло, последний вопрос – наиважнейший в политэкономии. Тому есть две причины. Во-первых, для процветания экономики необходим такой стандарт, который гарантирует достаточное насыщение общества деньгами, что признавал еще Никола Орем. Во-вторых, выбранный стандарт определяет распределение богатства и доходов. Эта тема в истории экономической мысли была отнюдь не нова – достаточно вспомнить сеньораж, на примере которого ясно видно, каким образом денежная политика способствует перераспределению богатства от суверена к подданным. В новых условиях, когда деньги и финансы начинали проникать во все сферы частного сектора, указывает Ло, выросла роль инфляции и дефляции, смещающих баланс финансовой зависимости между частными кредиторами и должниками. Здоровая коммерческая экономика, объясняет он, требует верховенства предпринимательских классов. Если денежный кредит не циркулирует свободно, а сводится к двусторонним отношениям между рантье и зависящим от него предпринимателем, то это ведет к экономической стагнации. На деле это означает возврат к традиционному обществу с его неизменными феодальными обязательствами.

Проблема, по Ло, заключается в том, что сами по себе деньги не способны создать здоровые условия для развития экономики. Чем больше денег используется для того, чтобы укрепить положение суверена, тем меньше они создают богатства и способствуют мобильности. Ничто так не усугубляет проблему, как склонность считать жетон (например, монету) технологией (то есть кредитом и обменом этого кредита). Экономические спады происходят, когда «люди накапливают символы перехода настоящего богатства из рук в руки, руководствуясь страхом или недоверием». Подобные психологические побуждения, усугубленные непониманием действительной природы денег, Ло называл «слепыми», поскольку они «останавливают циркуляцию денег, что наносит ущерб государству и скорее всего прочего приведет к нищете, которой они так боятся». Без грамотного управления деньгами соблазн обладания ими оборачивается финансовым провалом. Ло был первым, кто настолько глубоко исследовал проблему денег. Но от него ждали не только постановки вопроса, но и ясного ответа на него. И Ло его дал. Тот, кто обладает правом на выпуск денег (то есть суверен), должен иметь возможность изменять количество денег в обращении исходя из потребностей частных предпринимателей, общественных финансов и баланса между частными кредиторами и должниками. А значит, центральным вопросом становится выбор денежного стандарта – он должен быть таким, чтобы позволять подобную манипуляцию деньгами в рамках всего общества. Драгоценные металлы для подобной цели не годятся – если в стране недостаточно залежей золота или серебра, «придется ограничивать труд населения, заставляя его зависеть от материала, который находится не в нашей власти, а во власти наших врагов, что крайне неразумно». Экономические выкладки Ло предлагали гораздо более радикальный вариант. Чтобы обеспечить достаточное предложение и достаточное распространение, деньгами необходимо управлять. А для этого стандарт должен быть гибким. Золото или серебро не годятся, но, к счастью, сообщил шотландскому парламенту Ло, «у нас есть наш собственный материал, гораздо более подходящий».

Миру пришлось ждать еще тринадцать лет, прежде чем он узнал, что же это за материал. Ло не сумел убедить парламент, что его план и независимость лучше союза с Англией. Поэтому в 1706 году он вернулся на материк, где зажил своей богатой событиями жизнью. Однако, помимо азартных игр, у него теперь появилось и второе увлечение – он пытался найти политиков, которые поддержали бы его экономические идеи. Если Эдинбург не захотел к нему прислушаться, может, Турин согласится. Или Венеция. Или какое-нибудь другое, менее влиятельное государство. Однако, несмотря на все его усилия, никто на его идеи так и не клюнул. По иронии судьбы возможность для их реализации Ло получил через десять лет в крупнейшей и богатейшей стране Европы – во Франции.

К началу 1715 года Франция уже примерно полвека не вылезала из войн. Это привело к тому, что финансы монарха – «короля-солнце» Людовика XIV – оказались в плачевном состоянии. Каждая пядь королевских владений была заложена, равно как и будущие доходы от сбора налогов. Вся система государственного финансирования и вся социальная структура подчинялись королевской милитаристской политике. Отдельные богачи ссужали короне деньги в обмен на долгосрочные облигации – так называемые rentes – и жили на получаемый доход (отсюда слово «рантье»). Другие покупали феодальный статус, дававший право на сбор налогов с той или иной территории. Истинная власть в этой системе принадлежала не королю и его двору, а небольшому клубу банкиров, располагавшемуся в Париже, – через его сети собирались частные деньги, а взамен клиенты получали государственные синекуры и облигации. Эти банкиры были богатейшими во Франции людьми: Самюэль Бернар, финансировавший Войну за испанское наследство; его друзья, братья Антуан и Клод Пари, и Антуан Кроза, которому принадлежала концессия на всю Французскую Северную Африку.

Как большинство воротил бизнеса, особенно тех, кто делает деньги на опустошении карманов сограждан, они не пользовались особой популярностью. Достаточно сказать, что за глаза их называли sangsues – «пиявками», и одной из немногих идей, которую разделяли и придворные аристократы, и провинциальные крестьяне, была мысль о том, что этим кровопийцам надо время от времени устраивать болезненное saignée, то есть кровопускание, – чтобы ослабить их хватку на горле страны. Когда жалобы достигали уровня, близкого к истерике, король обычно объявлял об учреждении специального суда – Палаты Правосудия, – которая выносила банкирам безжалостный приговор. Однако общественный организм слишком сильно зависел от этих паразитов, и поэтому дело обычно ограничивалось тем, что недовольным налогоплательщикам кидали объедки с банкирского стола, кровососы на несколько месяцев исчезали из виду, но затем все возвращалось на круги своя, и насильственное переливание крови продолжалось как ни в чем не бывало.

Но 1 сентября 1715 года все изменилось. Людовик XIV, к тому времени рекордсмен среди французских монархов по длительности пребывания на троне (72 года!), скончался. Регентом был назван его племянник Филипп, герцог Орлеанский. Свою главную задачу новый король видел в укреплении власти и получении контроля над находящимися в полном беспорядке государственными финансами. Первым делом требовалось устроить наглядную демонстрацию силы. В марте 1716 года состоялось заседание Палаты Правосудия, на котором сторона обвинения не жалела претензий и упреков. Вспомнили, что аж с 1689 года никто в стране всерьез не следил за уплатой налогов. Теперь каждый, кто не мог доказать, что не задолжал казне, подвергался суровому наказанию – от каторги или высылки из страны до лишения имущества и публичной казни. Осведомителям полагалось щедрое вознаграждение. Буржуазный класс Франции, включая торговлю, окаменел от ужаса. Джон Ло понял, что судьба дает ему шанс.

Франция, по мнению Ло, была страной с уникальной политической системой, нуждавшейся в обновлении. Как и Шотландия, она находилась в состоянии хронического денежного кризиса. Проще говоря, во Франции наблюдалась нехватка денег, вызванная одновременным действием двух негативных факторов, укоренившихся со времен Средневековья: во-первых, в стране существовал основанный на драгоценном металле денежный стандарт; во-вторых, при расчетах и сделках население пользовалось практически исключительно монетами. Кроме того, государство купалось в долгах – результат десятилетий, потраченных на военные авантюры. В теории нововведение типа Банка Англии могло помочь решить сразу обе проблемы, как это случилось по ту сторону Ла-Манша. Но на практике, считал Ло, Франция уже упустила время для подобного шага. Государственный долг достиг таких размеров, что никакие налоги не могли бы его покрыть, во всяком случае, пока не изменится экономическая модель. Стране была необходима не только денежная революция, но и радикальная реструктуризация государственного долга. К счастью, теории Ло позволили ему составить план, как достичь обеих этих целей.

Первая часть плана была посвящена решению проблемы денежного дефицита, ибо без денег Франция не могла реализовать свой экономический потенциал. Едва Палата Правосудия успела обратить в бегство старый денежный класс, как Ло убедил регента позволить ему основать Banque générale – первый в истории Франции банк, наделенный правом печатать деньги. Поначалу банк опирался в своей работе на традиционный стандарт, основанный на драгоценных металлах, – при желании каждую банкноту можно было обменять на определенное количество золота или серебра. Затем Ло обратился к зарубежным банкам-корреспондентам, и в результате банкноты, отпечатанные Banque générale, стали приниматься как средство оплаты международных сделок. Регент объявил, что этими деньгами граждане могут платить налоги. Банк явно процветал – его банкноты разошлись по стране, стимулируя, как и предсказывал Ло, торговлю. Однако останавливаться на этом шотландец не собирался, и это было известно каждому, кто слышал его выпады в адрес денежного стандарта, основанного на драгоценных металлах. Разумеется, так и произошло: в декабре 1718 года Банк был национализирован. Отныне он назывался Королевским банком, что только усилило его влияние на политику. Однако этим изменения не ограничились. И главное из них заключалось в том, что объем напечатанных денег больше не должен был зависеть от имеющихся у банка запасов золота или серебра. Иными словами, объем денежной эмиссии теперь зависел только от решения Королевского совета. Альтернативный стандарт Ло был введен в обращение. Отныне денежный стандарт Франции определялся исключительно решением короля и более ничем. Если население поверит в разумность политики Королевского совета, который не станет злоупотреблять денежной эмиссией, то все пойдет хорошо – по мнению Ло, даже лучше, чем в условиях золотого стандарта, ограничивающего предпринимательскую свободу. Но одновременно исчезла страховка: теперь никто не обещал, что банкноты при желании можно будет обменять на то или иное количество золота. К Рождеству 1718 года Джон Ло познакомил Францию, да и весь остальной мир с бумажными деньгами.

Не довольствуясь достигнутым, Ло обрушился с критикой на вторую часть экономической проблемы – паразитическую систему государственных финансов и постоянно растущий государственный долг. Традиционный метод в таких случаях был прост – обесценить денежную единицу (а значит, и стоимость долгов короны), а то и вовсе объявить дефолт. Однако Ло рассчитывал сыграть не на страхах кредиторов, а на их жадности. В 1717 году он, пользуясь успехом своего Банка, уговорил регента позволить ему создать акционерное общество «Западная компания» и передать ему права на развитие Французской Северной Африки, до того принадлежавшие «кровососу» Антуану Кроза. Ло публично заявил, что эти огромные, малоизученные территории принесут компании огромные прибыли. Владельцам государственных облигаций было предложено обменять их на акции Западной компании. То есть из кредиторов государства они превратились бы в своего рода акционеров государства.

Реакция была ожидаемой: кредиторы короны осадили конторы новой компании, надеясь обменять облигации на акции, и спрос на последние значительно превысил предложение. Подобная популярность продемонстрировала жизнеспособность предложенной модели – или по меньшей мере способность компании собрать необходимый капитал, – после чего Западная компания осуществила целую серию впечатляющих поглощений и слияний. Все компании, владевшие правами на заморские колонии Франции, были одна за другой ею «проглочены». Первой была приобретена Сенегальская компания, затем – Ост-Индская компания, после нее – Китайская и Африканская. Каждое поглощение финансировалось одним и тем же способом. Инвесторы приносили свои государственные облигации в контору Ло на улице Кенканпуа, где обменивали их на акции постоянно расширявшейся Западной компании. К середине 1719 года гигантская корпорация Ло – официально она теперь именовалась Индской компанией, хотя широкая публика в память о самом романтичном приобретении предпочитала называть ее Миссисипской, – поглотила все крупные акционерные компании страны.

В августе 1719 года Ло приступил к финальному этапу осуществления своего плана. Компания получила права на сбор всех косвенных налогов во Франции. Теперь она представляла не только зарубежные интересы короны – ее доходы отражали состояние французской экономики в целом. Одновременно было сделано объявление о том, что компания планирует выкупить оставшийся суверенный долг Франции. Чтобы профинансировать подобную гигантскую сделку, было выпущено огромное количество новых акций. Эйфория по поводу «системы Ло» достигла такого размаха, что компании приходилось не привлекать, а отваживать инвесторов. Если в мае акция компании торговалась по 500 ливров, то к декабрю ее цена подскочила до 10 тысяч – и чем выше взлетала цена, тем бóльшую часть государственного долга абсорбировали новые выпуски акций. По завершении сделки Ло наконец достиг беспрецедентного в своей карьере пика – он полностью заменил государственный долг на государственные акции без фиксированного дивиденда. Согласно указу короля с начала следующего года на территории Французского королевства золото и серебро утрачивали статус законного платежного средства, который присваивался банкнотам Королевского банка. Торжество банковских денег и бумажного стандарта стало реальностью.

Ло по максимуму воспользовался окном возможностей, открытым ему Палатой Правосудия. Королевский банк занялся решением проблемы денежного кризиса, и в стране начался экономический бум. Взлетевшая на его волне Миссисипская компания направила свои огромные прибыли на ликвидацию кризиса государственного долга. Во всей системе оставался единственный негибкий элемент – связь Банка с его гарантированными банкнотами и компании с ее рискованными активами, но он благодаря важному нововведению не представлял угрозы. Денежный стандарт теперь зависел от правителя, и если для экономики (а следовательно – и для компании) наступили бы тяжелые времена, Банк уменьшил бы стоимость денег, подстраиваясь под изменившуюся ситуацию. Потрясающее достижение Ло удостоилось всеобщих восторженных похвал. Регент и придворные превозносили его до небес. «Во Франции все восхищались его затеей, соседи нам завидовали и начинали нас побаиваться, – писал современник. – Это было чудо – из тех, в которые не способны поверить потомки». После того как все элементы системы сложились в единое целое, проявился и замысел Ло. Проблема традиционных денег состояла в том, что они представляли собой финансовые претензии на определенную сумму, опирающиеся на доходы, оценить которые в стоимостном выражении было по определению невозможно. Правители могли обещать что угодно, а подданные – верить во что угодно. Эти обещания и ожидания, оформленные тем или иным способом, и являлись облигациями и rentes. Однако единственными источниками суверенного дохода оставались промышленность Франции и коммерческая деятельность ее жителей. Если экономика процветала, налоговые сборы в казну росли, и кредитный рейтинг короля улучшался, а значит, выплаты по его обязательствам производились в соответствии с данными обещаниями. Если же экономика переживала спад, все обстояло иначе. Такова реальная картина в области государственных финансов, подчеркивал Ло, настаивая на том, что следует это честно признать. Король, вместо того чтобы делать вид, будто он мановением руки способен убрать неопределенность, всегда присутствующую в экономической деятельности, поступит гораздо разумнее, если даст гражданам доступ к этой деятельности, тем самым перекладывая на них бремя риска. С государственными облигациями – акциями Миссисипской компании – подобное можно было проделать напрямую. С суверенным кредитом (который мог свободно переходить из рук в руки), основанным на фиатном, то есть бумажном, стандарте – банкнотах Королевского банка, – всего за один шаг.

5 января 1720 года Джона Ло назначили Генеральным контролером финансов Франции. Несколько недель спустя он ознаменовал свой невероятный взлет последним свершением – организовал слияние Банка и компании, превратив их в огромный конгломерат. Однако его триумф длился недолго. Почти сразу же в системе начали появляться трещины. Память о приговорах Палаты Правосудия понемногу начала тускнеть, и «кровопийцы» из старого денежного класса снова зашевелились. Ло направил регенту записку с предложением значительно упростить налоговую систему, но тот выразил опасение, что взбунтуется старая финансовая олигархия. Ло в ответ хладнокровно заявил: «Что случится с крысами в моем сарае, если я увезу оттуда все зерно в безопасное место?» Однако Ло недооценил оппонентов и переоценил значение своего успеха.

Враги Ло, старые финансисты, знали, что его денежная система – как и любая другая – работает, пока сохраняется вера в ее надежность. Кризис доверия неизбежно ведет к краху и коллапсу. А если учесть, что компания появилась относительно недавно, даже легкое сомнение в ценности ее акций и фиатных денег мог оказаться для нее смертельным. Оппоненты Ло взялись за дело и развернули против него мощную кампанию. Радостные колонисты, направлявшиеся на заработки во Французскую Африку, утверждали они, далеко не всегда находят богатство и счастье. Половина их скончалась от малярии; второй половины вообще не существует: это нанятая массовка, не намеренная плыть ни в какие колонии. Луизиана – не Земля обетованная и не конкурент Британской Северной Америки, как уверяет Ло; это просто болото, которое никогда не принесет никакой прибыли. Но самое главное – компания взяла на себя слишком много финансовых обязательств и уделяет слишком мало внимания реальной деятельности. Акции, облигации, банкноты и другие финансовые обязательства компании, рассчитывающей на высокие доходы, лягут тяжким бременем на французскую экономику. Даже по самым оптимистичным прогнозам, компания не сможет заплатить всем, кто доверил ей свои средства.

Самые сообразительные участники «системы Ло» начали сбрасывать свои акции. Пронесся слух, что придворные короля обменяли свои банкноты на золото еще в прошлом декабре. Вспыхнула паника. Ло попытался провести контролируемое снижение стоимости акций и банкнот. Были приняты новые, гораздо более жесткие законы, призванные усложнить – а затем и вовсе запретить – владение золотом и серебром. Рынок зашатался. К концу мая, когда «система Ло» уже разваливалась на части, беднягу арестовали. Правда, два дня спустя он снова оказался на свободе, но только потому, что регент, как проговорился один из его советников, понял: единственным человеком, способным вывести его из тупика, был «месье Ло». На фоне всех этих событий Ло окончательно утратил доверие. Скорбно покачивая головами, воскресшие пиявки советовали королю: единственный выход – отступать, и немедленно. 1 июня золоту и серебру вернули статус законного платежного средства. Еще через два дня была заново запущена старая система финансовой ренты. К октябрю банкноты Королевского банка были аннулированы. В декабре Ло, опасаясь за свою жизнь, бежал из Франции.

Столь неожиданный взлет и катастрофическое падение созданной Джоном Ло системы привели к тому, что многие, не задумываясь, причислили его историю к разряду обычных финансовых мошенничеств, поспешив представить ее героя этаким Берни Мэдоффом XVIII века. Даниель Дефо, изучивший биографию Ло, саркастично заявлял, что видит в его фигуре прекрасный образец для подражания и готов рекомендовать его всякому молодому человеку, ищущему богатства: «Все просто, – говорит он. – Возьми шпагу, заколи одного-двух красавцев, попади в Ньюгейтскую тюрьму, там тебя определят на виселицу. Беги из тюрьмы, если можешь – это важно, – и переберись в какую-нибудь далекую страну. Там возьмись играть на акциях, создай Миссисипскую компанию, обанкроть всю страну, а после, наверное, и станешь великим человеком».

Джон Ло, опередивший экономическую мысль на несколько веков

Но подобные оценки слишком поверхностны. Система Ло была экспериментом, попыткой обуздать силу денег и в этом смысле имеет большое историческое значение. Ее можно рассматривать как архетипический пример третьей общей стратегии того, как можно использовать преимущества денежного общества и при этом избежать его недостатков. Спартанская и советская стратегии строились на недоверии к деньгам и стремились ограничить или отменить их использование. Джон Ло, напротив, верил, что самое ценное свойство денег – их способность стимулировать амбиции и предпринимательство. Скепсис шотландца вызывала другая сторона заложенного в деньгах потенциала, а именно возможность совмещать социальную мобильность с безопасностью и стабильностью, которые обеспечивались фиксированными финансовыми обязательствами. Стратегия Ло заключалась не в том, чтобы ограничить применение идеи универсальной экономической ценности, а в том, чтобы сделать ее стандарт гибким. Вся его система по существу сводилась к новому финансовому соглашению, в рамках которого риски, связанные с противоречивой природой денег, берут на себя все пользователи и делают это осознанно и добровольно. В этом состояло одно из отличий новой системы от старой, маскировавшей эти риски обещаниями правителя заплатить – чаще всего невыполнимыми.

Осуществив слияние государственного «холдинга» с государственным же банком, Ло сделал явным то, что в децентрализованной системе денег и финансов оставалось скрытым. Все доходы и все богатство в конечном итоге порождаются реальной экономикой, – а деньги являются выражением притязаний на долю в этом богатстве. Однако подобные доходы нестабильны, поскольку мир сам по себе нестабилен – поэтому нестабильны и притязания на них. Проще всего признать этот факт и трансформировать фиксированные финансовые претензии, которые обычно используются в качестве денег и известны как долг, в вариативные претензии, то есть акции без фиксированного дивиденда. Для проведения такой операции необходимо было нечто, чего не было ни в Голландии, ни в Англии и чего с тех пор на планете больше не появлялось, – корпорация, которой принадлежат все активы государства, включая право на сбор налогов; корпорация, акциями которой могут владеть граждане страны. Разумеется, эти «акции-деньги» менее надежны, чем обычные деньги, так как их стоимость может упасть – собственно, именно это и испытали на себе инвесторы «системы Ло» в 1720 году. С другой стороны, подобные деньги обеспечивают гораздо бóльшую мобильность. Для тех, кому подобная прозрачность была не по душе, существовал и облегченный вариант – банкноты, выпущенные Королевским банком. Они имели фиксированную стоимость, выраженную в стандартных денежных единицах. Однако сам стандарт отныне стал гибким и определялся королевским советом, в соответствии с экономическими и фискальными соображениями. Иными словами, единственная разница заключалась в том, что стоимость банкнот определял не рынок, а суверен.

«Система Ло» отличалась хитроумием и изобретательностью и на несколько веков опередила экономическую мысль. Через две с половиной сотни лет, в 1973 году, когда международный золотой стандарт обмена наконец рухнул, мир признал именно фиатные денежные стандарты. И тем не менее проект Ло провалился. В чем был его изъян? Разумеется, у Ло хватало и привходящих проблем, усугубивших ситуацию. Он переоценил собственные способности и недооценил своих оппонентов, которых его система оставила не у дел. Ло попытался добиться слишком многого за слишком короткий промежуток времени. Сама идея предложить инвесторам государственные акции, а не фрагменты государственного долга, была настолько передовой, что с тех пор ее больше никто ни разу не пытался реализовать. Однако, помимо указанных, у предложенной шотландцем модели имелся еще один, гораздо более весомый недостаток. Справиться с ним сумел другой забытый гений денежной политики – как ни парадоксально, сделал он это больше чем за две тысячи лет до появления на свет самого Джона Ло.

 

Мудрость Солона

Реакция Спарты на изобретение денег была однозначной, но далеко не единственной в древнегреческом мире. Многие древнегреческие полисы с энтузиазмом взялись за внедрение денег, несмотря на дружный хор скептиков, напоминавших об их многочисленных недостатках. Подобная открытость, отмечал Аристотель, свойственна в первую очередь демократическим городам-государствам, где «все получают вознаграждение: народное собрание, суд, должностные лица». Наиболее показателен пример Афин: к V веку до н. э. они превратились в монетарное общество, внутри которого практически каждый аспект общественной жизни регулировался при помощи денег. Поразительным образом афинские граждане – вопреки скепсису своих поэтов, философов и драматургов – сумели обратить новое и потенциально опасное изобретение себе на пользу. Во многом это произошло благодаря одному из величайших философов, поэтов и политиков эпохи, расцвет деятельности которого пришелся, как это ни удивительно, на период первого в Афинах финансового кризиса.

В Афинах конца VII века до н. э. распространение денег оставалось общественной проблемой номер один. До недавнего времени полис был организован в традиционном духе – немногочисленный класс аристократов владел землей и сдавал ее в аренду издольщикам в обмен на часть урожая. Поскольку армия формировалась из аристократии, то между ней и крестьянством существовал негласный договор о взаимопомощи. Однако в монетарном обществе с его потенциалом социальной мобильности крестьяне, которых теперь в случае необходимости принуждали вступать в войско, выражали недовольство необходимостью выплачивать аристократии традиционную ренту. Но и землевладельцы перестали рассматривать свои угодья как наследственное достояние, требующее заботы, и стали воспринимать их как потенциальный источник дохода. Деньги самим фактом своего существования разрывали на части ткань общества. «Уступая корысти, объятые силой безумья, / Граждане сами не прочь город великий сгубить», – сокрушался Солон.

Более благоприятные условия для возникновения финансового кризиса трудно себе представить. Класс аристократов-кредиторов стремился увеличить свои прибыли и сталкивался с растущим противостоянием со стороны клиентов-простолюдинов. Конфликтов становилось все больше, однако норм, регулирующих имущественные и договорные права, не существовало – вместо них действовали только устаревающие на глазах традиционные запреты и обычаи. Не существовало и формальной регистрации собственности, если не считать стертых от времени камней, обозначавших границы владений. Переход от традиционного общества к монетарному провоцировал классовую войну, подстегиваемую долговым кризисом, причины которого грекам были очевидны: финансовые обязательства не могут полностью заменить собой обязательства социальные, а бесконтрольная свобода, обещанная деньгами, оборачивается разрушительной изоляцией. «Кривдой полны и владыки народа, и им уготован / Жребий – снести много бед за своеволье свое. / Им непривычно спесивость обуздывать…» – предупреждает Солон. Для разрядки ситуации требовалось принятие срочных мер.

Любопытно, что прецедент в истории уже был. Командная экономика Месопотамии, так и не сумевшая аккумулировать все составляющие, необходимые для появления денег, тем не менее выработала институт ссудного процента. Поэтому вавилоняне прекрасно понимали, что такое угроза кризиса; так же как впоследствии греки, они опасались, что наличие задолженностей теоретически способно ослабить военную мощь их городов: аристократический класс, составляющий костяк армии, в случае конфискации имущества за долги окажется полностью деморализованным. Самый ранний из известных примеров списания долга, достигающего таких размеров, что общество не способно выдержать его груз, относится примерно к тому же времени, что и возникновение самого института ссудного процента, то есть к правлению Энметены, владыки города-государства Лагаш в 2400 году до н. э. Эта традиция сохранилась в регионе вплоть до библейских времен в форме праздника – «юбилея», который, как сказано в книге Левит, евреям полагалось устраивать раз в 50 лет.

Но в Афинах на пороге VI века до н. э. применение этого испытанного средства столкнулось с фундаментальной проблемой. В полисе главенствовал культ науки и просвещения, и религиозная космология традиционного общества в качестве вектора для распределения власти здесь не годилась. Лозунг эпохи гласил: «Человек сам хозяин своей судьбы». Это означало, что вопрос о справедливости принципов распределения богатства и власти в монетарном обществе должен решать гражданин. В это время Греция импортировала очередное восточное изобретение – идею прощения долга. На ее основе появилось судьбоносное новшество, характерное только для своеобразной политической культуры Древней Греции. Неконтролируемые излишества монетарного общества должна сдерживать идея общественного порядка. Однако порядок этот не является отражением божественного порядка, царящего на небесах, нет – это человеческая, земная идея справедливости в обществе. И формулировать ее должна политика. Популяризатором этой радикальной идеи выступил тот же человек, который внес самый значительный вклад в диагностику проблем общества, – политик и поэт Солон. Избранный в 594 году до н. э. архонтом-эпонимом Афин, он приступил к проведению социальных реформ, впоследствии ставших известными как сисахфия («стряхивание бремени»). В первую очередь она подразумевала отмену долгов, при этом радикально отличаясь от стратегий, применявшихся на Востоке. Ключевое решение о списании долга – кто выиграет, а кто проиграет – принималось в результате политического компромисса. Разумеется, жизненно важным условием его достижения была личность политика, инициировавшего реформу. «Трудно в великих делах сразу же всем угодить, – напишет Солон годы спустя, объясняя свою политику, – но меж двух я сторон камнем стоял межевым». Поэтический дар Солона позволил ему найти блестящую метафору, выражающую суть предложенных им революционных изменений. Для успешного функционирования монетарного общества старая система неподвижных межевых камней, регулировавшая жизнь традиционного общества с его неизменными социальными обязательствами, должна уйти в прошлое, уступив место новой, в рамках которой межевые камни – символ общественной справедливости – приобретают способность к адаптации, что вполне объяснимо: деньги по своей природе сулят обществу перемены. В мире, где человек сам несет ответственность за свою судьбу, источником легитимности нового символа справедливости может быть демократическая политика. Но «стряхивание бремени» этим не ограничилось. Реформа упраздняла издольщину, вводила систему налогообложения, ориентированную не на социальное происхождение граждан, а на их экономическое положение, и гарантировала право каждого гражданина на справедливый суд. Более чем два века спустя Аристотель отметил, что последняя реформа заложила основы демократии: «Если народ владычествует в суде, он становится властелином государства».

Однако наиболее важное значение имел другой аспект реформ Солона. Чтобы решающая роль в определении экономической справедливости перешла к политикам, требовалось создать новую, строго формализованную систему фиксации принятых решений и оценки их эффективности. Иными словами, требовался всесторонний свод законов, каковой Солон и представил обществу в виде выставленных на всеобщее обозрение трехгранных деревянных столбов с соответствующими записями, известных как кирбы. Построение Солоном демократического общества, основанного на уложениях закона, дало окончательный ответ на вопрос, как заставить деньги работать.

 

Денежный стандарт: божественный, деспотический или демократический?

Скептическое отношение к деньгам проявлялось с момента их возникновения, и по сей день не перевелись поклонники радикальных стратегий наподобие спартанской или советской. Но старейшая из скептических стратегий заключалась не в том, чтобы понизить роль денег в обществе или отменить деньги вообще, а в том, чтобы их переделать. В ее рамках деньги рассматриваются как явление в целом положительное, но нуждающееся в строгом надзоре. Монетарному обществу, полагают ее сторонники, время от времени требуется «настройка» – достаточно радикальная, наподобие объявляемого дважды в столетие «юбилея» (списания долгов) или одностороннего дефолта, либо более мягкая, например постепенное обесценивание денежного стандарта. Возможны и более оригинальные подходы – такие как беспрецедентный по смелости эксперимент Джона Ло, предпринявшего попытку провести структурное обновление концепции денег, полностью убрав из нее обещание стабильности. Но несмотря на все различия, и идеи шотландца, и предложения Солона объединяет одна общая черта: оба деятеля уделяли особое внимание гибкости денежного стандарта. Отсюда возникал вполне закономерный вопрос: на каких принципах должна осуществляться модификация этого стандарта?

Разные эпохи отвечали на него по-разному. В древневосточных цивилизациях с их «юбилеями» и периодическим списанием долгов считалось, что ответ дан свыше. Если верить книге Левит, деньги пятьдесят лет могут делать, что им заблагорассудится, после чего наступает благословенный миг: «…и объявите свободу на земле всем жителям ее: да будет это у вас юбилей». Однако научная революция, совершенная в Древней Греции, положила конец подобным взглядам на мир, якобы существующий в соответствии с божественным замыслом. И современное человечество – наследник той самой древнегреческой революции. Сегодня никому и в голову не придет предложить на заседании совета МВФ или комитета по денежной политике центробанка принять то или иное решение, руководствуясь религиозными убеждениями. Того же мнения придерживался и Джон Ло. Именно человек, утверждал он, а не Бог и не природа, должен принимать решение. В этом заключался смысл предложенного им нововведения в виде фиатных денег: вопросы выпуска денег и их стоимости в любой момент решаются политическими методами, а не зависят от воли случая.

В этом же тезисе крылся и фундаментальный изъян стратегии Ло: он полагал, что политику должен определять монарх. Ло верил, что король будет устанавливать денежный стандарт в соответствии с экономической эффективностью и социальной справедливостью и что все, кто пользуется деньгами, будут доверять монарху. Более того, он полагал, что это под силу только монарху. Демократии и республики, считал он, не способны эффективно управлять деньгами – они постоянно спорят, кто выиграет, а кто проиграет, и никто никому не верит на слово. Монархи – другое дело.

Мудрый правитель сводит все эти трудности к минимуму. Королю сподручнее бороться с ними, нежели совету, который, прежде чем проголосовать и принять решение даже по самой неотложной проблеме, тратит время на бесконечные споры… Король же действует сам по себе, он принимает во внимание только собственный взгляд на проблему; он может выделять королевству кредит, потому что только ему доверяют не только подданные, но даже и иностранцы.

Это старая и хорошо известная ловушка: убеждение, что только сильная рука одного-единственного человека способна установить справедливость в политике и доверие в финансовой сфере. В реальности, как показали события, свидетелем ряда которых был и сам Ло, все обстояло прямо противоположным образом. Со временем его мнение о том, что «короли всегда были и всегда будут способны платить по долгам», станет столь же диковинным и устарелым, сколь и сама идея абсолютной монархии.

Зато Солон, стоявший у истоков концепции денежного стандарта, нашел способ ее реализации. Определить, что справедливо, а что нет, можно только через механизм компромисса, составляющий основу демократической политики; выдержать проверку временем способны только обещания демократических правительств. В этом заключался секрет тонкой регулировки стандарта, позволяющий воспользоваться всеми преимуществами денег, защитившись при этом от их недостатков. В племенном обществе Греции периода Темных веков существовало понимание того, что все люди равны. Эта идея способствовала рождению другой – об универсальном стандарте ценности. В свою очередь, сочетание последней с восточным изобретением – бухгалтерским учетом – и научной революцией, полностью изменившей мировоззрение древних греков, и привело к возникновению денег. Вместе с тем древние греки с самого начала с подозрением относились к тому, что им сулили деньги, и первый же опыт существования монетарного общества подтверждал эти их опасения. Неизбежное противоречие, заключенное в деньгах – обещание, с одной стороны, свободы, а с другой – стабильности, – грозило погубить полис, едва открывший для себя все прелести просвещения. Солон нашел решение этой проблемы. Исходный стандарт экономической ценности, позволяющий деньгам служить средством организации не какого-то одного типа торговли или одной части бюрократического аппарата, а экономики и социальной жизни в целом, базируется на следующей политической посылке: все члены племени имеют равную социальную ценность. В то же время природа денег такова, что они делают возможной социальную мобильность и способствуют накоплению богатства и власти над окружающими. Любой жестко зафиксированный стандарт денежной ценности, таким образом, рано или поздно устаревает, и это устаревание грозит серьезными проблемами, ведь именно оно является причиной гражданских распрей. Государство должно принимать необходимые меры, чтобы гарантировать такую структуру финансовых обязательств, которая соответствует тому, что общество считает справедливым. Только политическая деятельность – в демократическом обществе, подверженном постоянным изменениям, – способна обеспечить создание подобного эволюционирующего стандарта. И только закон – принятый в результате обсуждения и формально зафиксированный – может воплотить этот стандарт в реальность.

Подобная стратегия использования потенциала денег сегодня так же важна, как и две с половиной тысячи лет тому назад. Однако традиция скепсиса в современной экономической мысли практически отсутствует – ей на смену пришли современное понимание денег и новая экономика, созданная на основе этого понимания. Мы уже видели, что подобное игнорирование скептического подхода чревато серьезными моральными проблемами. Наиболее красноречивый их симптом в мире, только-только выбравшемся из финансового кризиса, проявляется в первую очередь как ошибки экономической политики. Поэтому далее мы рассмотрим, какие практические выводы следуют в современном мире из общепринятого понимания денег.

 

12

Свадьба без жениха: как экономика забыла о деньгах…

 

Вопрос королевы

5 ноября 2008 года королева Елизавета II официально открыла новое отделение Лондонской школы экономики, старейшего в отрасли учебного заведения мира. После экскурсии по впечатляющему зданию (постройка которого, кстати, обошлась в 71 миллион фунтов стерлингов) королева встретилась с преподавателями школы. Формат церемонии был оговорен за несколько месяцев до визита, но, когда до назначенной даты оставалось семь недель, ведущий американский банк Lehman Brothers объявил о своем банкротстве, положив начало глобальному экономическому кризису, беспрецедентному по масштабам и негативным последствиям. Случай выглядел слишком удачным, чтобы им не воспользоваться, и королева задала собравшимся аристократам мировой экономической мысли очевидный вопрос: почему никто из них не смог предсказать этот кризис?

Вопрос бил не в бровь, а в глаз. Пресса активно тиражировала реплику королевы. Как так получилось, что все эти блестящие экономисты и получающие огромные зарплаты банкиры, со всеми своими изощренными теориями и компьютеризированными моделями, не смогли увидеть приближение катастрофы, сущность которой была неотделима от сущности всей экономической модели? Британская академия созвала конференцию с целью выработать ответ на этот вопрос, который и был направлен королеве в июле 2009 года. Он включал перечисление широко известных проблем, таких как глобальный макроэкономический дисбаланс, недостаточное управление банковскими рисками, излишний общий оптимизм, вызванный долгим периодом низкой инфляции, и слабое регулирование финансовой деятельности. Авторы отчета признавали, что ни одна из заинтересованных сторон не думала о том, что их деятельность может привести к финансовому катаклизму. Отвечая на вопрос королевы, они называли одну главную причину происшедшего: никто из крупных игроков не сумел взглянуть на ситуацию достаточно широко. «Подводя итоги, ваше величество, – писали представители Академии, – можно сказать, что при всем множестве причин, объясняющих неспособность предсказать наступление кризиса, главная из них сводится к тому, что самые блестящие умы как в нашей стране, так и за рубежом не смогли правильно оценить риски, грозившие системе в целом». Диагноз, поставленный Британской академией, гласил: «Каждый из участников процесса занимался своим делом, не выходя за рамки допустимого, но никто не дал себе труда посмотреть на всю картину целиком; индивидуальные риски не производили впечатления чрезмерных, но угроза всей системе как таковой оказалась огромной».

Мы не знаем реакции королевы на эти объяснения, но можем предположить, что они не удовлетворили бы Комитет по надзору и правительственной реформе палаты представителей, который за день до визита королевы в Лондонскую школу экономики собрался уже в четвертый раз, чтобы обсудить проблему кризиса. Вывод, что никому не удалось увидеть всю картину целиком, вряд ли показался бы ему исчерпывающим. Разве не предполагается, что задача макроэкономистов, глав центробанков и прочих регуляторов финансовой деятельности как раз и состоит в том, чтобы видеть всю картину целиком? Поэтому не приходится удивляться тому, что комитет вызвал для беседы Алана Гринспена – человека, дольше всех остальных занимавшего пост председателя Совета управляющих Федеральной резервной системы США, одного из самых влиятельных в мире экономистов, чья деятельность на протяжении двух десятков лет (вплоть до кризиса) в значительной мере формировала экономическую политику США, а опосредованно – и экономику всей планеты. В отличие от британских академиков Гринспен не стал перекладывать вину на чужие плечи. Он сообщил, что видел своей задачей понимание того, как в целом работает экономика. Проблема заключалась в том, как он с заслуживающей уважения честностью признался, что это понимание оказалось неправильным: «К своему глубокому огорчению, я обнаружил изъян. Изъян в модели, которую рассматривал как ключевой механизм, задававший тон функционированию мировой экономики». Что же это был за изъян и каким образом он смог внедриться в принимавшиеся мистером Гринспеном решения? Вот вопрос на триллион долларов. Экономика – наука немолодая. Центробанки – изобретение не новое. Как самая влиятельная в последние 200 лет общественная дисциплина смогла допустить столь катастрофическую ошибку? Третьим свой вердикт в апреле 2011 года вынес Лоуренс Саммерс – недавно вышедший в отставку директор Национального экономического совета, бывший шеф-экономист Всемирного банка и один из ведущих экономистов Соединенных Штатов. На конференции в Бреттон-Вудсе ему задали вопрос: считает ли он, что кризис показал, насколько плохо сторонники ортодоксальной макроэкономики и финансовой теории понимают реальное положение дел в экономике, и Саммерс сделал невероятное признание. В сложившихся условиях, объяснил он, вся гигантская структура ортодоксальной экономической теории, выстраивавшаяся со времен Второй мировой войны, оказалась практически бесполезной. Она не смогла объяснить, почему экономика посыпалась и что нужно делать, чтобы остановить ее падение. Впрочем, отметил Саммерс, существуют и другие, гораздо менее известные направления экономической мысли. Именно с ними и были связаны его надежды. В конце 2008-го – начале 2009 года, когда американская экономика балансировала на краю пропасти, Саммерс предложил Белому дому в качестве своего рода гуру трех экономистов: Уолтера Бэджета, Хаймана Мински и Чарльза Киндлбергера. Все трое, по словам Саммерса, не входят в мейнстрим ортодоксальной экономической мысли, кроме того, современными мыслителями их можно назвать с некоторой натяжкой. Теорию скончавшегося в 1996 году Хаймана Мински относительно функционирования монетарной экономики отвергло большинство экономистов. Чарльз Киндлбергер занимался историей экономики – дисциплиной, по мнению большинства, достойной значительно меньшего уважения по сравнению с экономической теорией, – и самая известная его работа была опубликована в 1978 году. Уолтер Бэджет, которого сегодня вообще относят к экономистам с изрядной долей условности, работал финансовым журналистом; он умер в 1877 году, а основные свои работы публиковал начиная с 1873 года. Однако в условиях бушующего кризиса Саммерс, стремясь разобраться в его финансовых причинах, обратился к трудам именно этих малоизвестных и непопулярных мыслителей. Что касается экономической политики в среднесрочной перспективе, то здесь на помощь могли бы прийти идеи Кейнса. Хотя исследования современных макроэкономистов «не оказывали существенного влияния на процесс принятия решений, – заявил Саммерс, – я в значительной мере находился под воздействием базовой системы взглядов Кейнса».

Что же сделало альтернативные экономические теории более полезными, а главное – значительно более реалистичными, чем «гигантская структура», на выстраивание которой в послевоенный период было потрачено столько сил? Как получается, что «Ломбард-стрит» Бэджета с его описанием лондонского монетарного рынка в начале 1870-х годов в условиях крупнейшего в истории финансового кризиса дает директору Национального экономических совета больше, чем новейшие разработки лучших экономических умов XXI века? «Я полагаю, – говорит Саммерс, – что экономика много что знает, о многом забыла и слишком многое отвлекло ее внимание от того, что действительно важно». Но что именно она забыла? Что именно ее отвлекло? И, возможно, самый важный вопрос: как это все получилось?

 

«Квинтэссенция всех зол бизнеса»

Не секрет, что у рынка короткая память. После финансового краха, грозившего уничтожить банковскую систему, экономику и, возможно, даже сам капитализм, прошло всего несколько лет, а все эти ужасы оказались благополучно забыты в условиях последовавшего бума. Многим казалось, что на сей раз после кризиса все действительно должно измениться, потому что и мировая экономика, и финансовая сфера вступили в фазу эпохальной трансформации. Предыдущее десятилетие явило миру беспрецедентный рост рынков капитала, сопровождавшийся множеством нововведений. Ведущими акторами и создателями кредита для новой глобализованной экономики стали не традиционные банки, а новая порода предпринимателей, придумавшая и распространившая торговлю долговыми ценными бумагами. По отдельности эти формы кредита казались рискованными и даже неликвидными, однако возникла новая категория компаний, специализировавшихся на формировании из этих бумаг диверсифицированных и поэтому не рискованных портфелей. Тех, кто сомневался в мудрости такого подхода, считали луддитами от экономики – до того момента, когда в пирамиде кредита возникла трещина, вызванная скачком процентной ставки, и некоторые из небольших фирм в этом секторе вынуждены были закрыться. Затем поползли слухи, что проблемы наблюдаются и у крупных компаний. Мало кто допускал, что регулирующие органы будут бездействовать, – все понимали, что эти фирмы «слишком большие, чтобы рухнуть». Однако лицемерные речи центробанка об опасности моральных рисков никого не могли успокоить, скорее наоборот. А затем как гром среди ясного неба грянул кризис – при полном бездействии центробанка. Последовала паника, подобной которой не наблюдалось уже несколько десятков лет. Финансовые рынки осыпались, кредиты впали в кататонию, вся экономика зашаталась, и внезапно моральный риск оказался последней вещью, о которой беспокоились банкиры из центробанка. Те, кто определял финансовую политику, поняли, что пришло время запускать печатный станок и спасать финансовый сектор, пока он окончательно не развалился. Такова история кризиса 2008–2009 годов, в ходе которого финансовую политику в значительной мере определял Лоуренс Саммерс. Однако эта история в точности повторяет другой финансовый кризис, имевший место более чем 140 лет назад, в 1866 году.

После выхода в свет «Исследования о природе и причинах богатства народов» Адама Смита успело смениться два поколения, а Великобритания пережила столь всеобъемлющую экономическую и технологическую трансформацию, что ее почти сразу нарекли промышленной революцией. Как и у всякой революции, у нее имелся свой авангард, хотя и весьма неожиданный. Невероятное количество предпринимателей, благодаря которым Великобритания стала ведущей индустриальной державой мира, входили в мелкую протестантскую секту – Религиозное общество Друзей, или, если употреблять более распространенное наименование, были квакерами. Завидовавшие им современники часто объясняли их успех лицемерием, позволявшим игнорировать свою принадлежность к христианству и стремиться к наживе. Как утверждали злопыхатели, эти набожные люди не только держались за Маммону не хуже соседей, но и называли богатство даром и благословением Божиим. В условиях нового мирового порядка многое в квакерском образе жизни способствовало их успеху. Ядро квакерской этики составляли честность, трудолюбие и консервативность. Общество Друзей уделяло значительное внимание образованию и превыше всего ставило солидарность между Друзьями, которую в быту укрепляли особый язык и манера одеваться, а также традиция заключения браков между единоверцами. Эти характеристики делали квакеров идеальными участниками зарождающейся системы торговой экономики, основанной на надежности и личном доверии, а также умении считать и писать.

Ни в одном секторе экономики эти качества не были столь востребованы, как в банковском деле. Закрытый коммерческий клуб, члены которого связаны взаимным доверием и общей идеологией, – идеальная среда для процветания частных денежных систем. Поэтому нет ничего удивительного в том, что именно в банковском деле доля квакеров оказалась выше, чем где бы то ни было еще. Даже сегодня два из четырех крупнейших банков Великобритании – Lloyds и Barclays – являются преемниками основанных квакерами компаний. Но крупнейший квакерский банк прекратил свое существование. В те викторианские времена, когда Lloyds и Barclays представляли собой не более чем провинциальные счетные дома, в Сити заправлял другой банк. Официально он именовался Overend, Gurney and Co., однако финансисты предпочитали называть его Угловым домом (Corner House). Угловой дом, расположенный на углу Ломбард-стрит и Берчин-лейн, в самом сердце лондонского Сити, конкурировал с самим Банком Англии – и не только «географически», но и на финансовых рынках.

Семейство Герни изначально вело торговлю шерстью в Восточной Англии, но постепенно занялось банковской деятельностью: они брали ссуды в Лондоне (где их имя пользовалось определенным доверием), а затем выдавали кредиты местным овцеводам. С развитием и усложнением британской экономики подобный бизнес – посредничество между находившимися у основания финансовой пирамиды местными предпринимателями, нуждавшимися в кредите, и венчавшими пирамиду лондонскими банками – становился все более привлекательным. Настал день, когда норфолкское семейство Герни решило обосноваться в Лондоне и в 1807 году приобрело небольшую фирму Richardson, Overend («Ричардсон, Оверенд»). Поначалу фирма оказывала исключительно маклерские услуги. Потенциальный провинциальный получатель кредита предоставлял фирме свои счета для анализа. Если в «Оверенд» находили состояние его дел приемлемым, ему подбирали лондонский банк, готовый выделить ссуду под гарантию оплаты (кредитоспособность определялась на основе анализа счетов). Чем больше операций подобного рода проводила фирма «Оверенд, Герни», тем с большей готовностью банки принимали ее рекомендации о выделении кредита. Такие услуги стали крупным бизнесом, а рынок долговых ценных бумаг, на котором фирма выступала посредником, превратился в ключевой механизм промышленной революции.

Со временем маклеры расширили поле своей деятельности, начав выступать в качестве не только агентов коммерческих банков, но и представителей финансовых домов. Банки выделяли им излишки денежных средств, и маклеры приобретали на них векселя провинциальных или зарубежных предпринимателей с неистекшим сроком платежа, то есть занимались дисконтированием. Теперь все риски брали на себя маклеры, но им же доставались и все прибыли. Выражаясь современным языком, из маклеров (то есть посредников) они превратились в дилеров. К середине XIX века лондонские вексельные маклеры, объединенные в акционерные банки, работали в самом сердце мировой финансовой системы. Являясь прямыми наследниками итальянских банкиров Средневековья, они сосредоточили в своих руках управление широко разветвленной, сложной системой, внутри которой обращались огромные суммы денег. В 1857 году при парламенте был создан комитет по расследованию деятельности лондонских рынков ценных бумаг. Только тогда стал ясен масштаб роли, которую играли вексельные маклеры. Члены комитета были ошеломлены: неужели и вправду, спрашивали они, человек «не может купить в Кантоне груз чая, не имея кредита от мистера Мэтсона или мистера Бэринга?». И получили краткий и емкий ответ: «Не может». Чтобы уговорить торговца, находящегося в шести тысячах миль от Лондона, расстаться со своей продукцией, требовалось иметь доказательство поддержки вексельного маклера с Ломбард-стрит. Именно через этих маклеров «английский кредит снабжал капиталом почти весь мир».

В 1830-е годы фирма Overend, Gurney превратилась в крупнейшего вексельного маклера в Европе, а к 1850-м – и во всем мире. Ее годовой оборот превышал 170 миллионов фунтов стерлингов, она вела дела со всеми банками Сити и дисконтировала векселя промышленников и торговцев от Ланкашира до Лахора. Годовые прибыли партнеров превышали 200 тысяч фунтов стерлингов, а баланс фирмы в десять раз превосходил баланс двух крупнейших британских банков, вместе взятых. Никогда еще история не знала банковского дома, чье имя и кредит настолько полно ассоциировались бы с кредитом национальной, если не мировой, экономики. По свидетельству Уолтера Бэджета, фирма была настолько влиятельной, что «в сельской местности (как я могу заявить из собственного опыта) никакой критике в ее адрес никто бы не поверил, от кого бы эта критика ни исходила». Это была «самая надежная частная фирма в Англии»: уверенность в профессионализме сотрудников компании была столь высока, что «из тысячи кредиторов, предоставивших кредит под обеспечение “Оверенд, Герни и Ко”, не нашлось бы ни одного, кто рассчитывал, что ему понадобится это обеспечение, да и вообще задумывался об этом». Подобная нерушимая уверенность в кредите – необходимый компонент ликвидных финансовых рынков, что прекрасно понимал глава Банка Англии: «Банковское дело настолько зависит от кредита, – признавался он, – что достаточно малейшего сомнения, чтобы, фигурально выражаясь, уничтожить урожай целого года».

За предыдущие полвека истинность этого утверждения подтверждалась не один раз. В 1825 году произошел первый в индустриальную эпоху финансовый кризис, вызванный спекулятивным пузырем, который возник в результате слишком активного расширения новых банков. Когда пузырь лопнул, страна, как выразился министр торговли Уильям Хаскиссон, оказалась «в сутках от перехода на бартер». После этого кризисы стали случаться с пугающей регулярностью. В 1836 году лопнул пузырь ценных железнодорожных бумаг. Десять лет спустя произошел бум с последующей депрессией; в 1857 году, после окончания Крымской войны, наблюдался резкий скачок инвестиционной активности, который снова привел к убыткам и панике. Каждый из этих кризисов знаменовал собой гибель того или иного банка, но фирма «Оверенд, Герни и Ко» пережила их все и продолжала процветать. Правда, кризис 1857 года вынудил ее осуществить две важные инновации.

Во-первых, речь шла о внутрибанковском регулировании. После кризиса 1825 года, превратившись из вексельных брокеров в дилеров, несущих риски, они получили доступ к аварийным ссудам от Банка Англии на случай кризиса. Впервые в истории львиная доля чрезвычайных кредитов досталась не банкам, а вексельным брокерам. Но кризис 1857 года, по мнению Банка, показал, что брокеры склонны к принятию рискованных решений. Доступ к аварийным запасам побуждал брокеров вкладывать средства в крайне ненадежные спекулятивные облигации. Поэтому в марте 1858 года совет директоров Банка Англии принял решение закрыть брокерам доступ к экстренным ресурсам.

В то же самое время «Оверенд, Герни и Ко» столкнулись еще с одной проблемой. Руководство компании уходило в отставку, уступая место новому поколению. Очень скоро выяснилось, что «новенькие» не обладают некоторыми качествами, свойственными квакерам. Дети в отличие от отцов колебались в принятии решений, стремились к богатству и, что самое опасное для банкира, были излишне доверчивы. Если 1690-е годы в Лондоне называли «десятилетием прожектов», то 1860-е были отмечены появлением огромного числа самых разнообразных компаний. Авторы «прожектов» многим запомнились своими выдающимися, хотя порой и откровенно бесполезными идеями, а вот основатели новых фирм, претендующие на благосклонность со стороны банкиров, зачастую оказывались просто мошенниками. Вокруг нового руководства «Оверенд, Герни и Ко» быстро собрался целый сонм подобных «предпринимателей», образовавших, как выразился один из клиентов компании, «двор Людовика XIV в миниатюре».

Запретив выдачу аварийных фондов вексельным брокерам, Банк Англии надеялся убедить их в необходимости избегать рискованных сделок. Однако в «Оверенд, Герни» произошло прямо противоположное. Новое руководство стремительно наполняло портфель фирмы набором спекулятивных долгосрочных и высокорискованных инвестиций. Не обладая квакерским трудолюбием, директорат поспешил переложить груз ответственности за формирование инвестиционной стратегии фирмы на плечи некоего Эдварда Уоткина Эдвардса. Бывший партнер в бухгалтерской фирме и арбитражный управляющий, в Угловом доме он слыл «великим математиком и авторитетом в области финансов». Истинные его цели были гораздо более приземленными – одному потенциальному клиенту он признался, что просто хочет «стать очень богатым человеком».

Сочетание всех этих перемен привело к катастрофе. За пару лет годовой доход «Оверенд» в 200 тысяч фунтов стерлингов обернулся убытком в 500 тысяч фунтов. Новое руководство попыталось восстановить потери за счет приобретения еще более рискованных ценных бумаг. Компания вышла на недавно зародившийся рынок облигаций, финансировала строительство порта в Ирландии и осуществила еще целый ряд долгосрочных спекулятивных инвестиций. Единственным, что их объединяло, было то, что все они (в соответствии с бизнес-моделью вексельных брокеров) финансировались вкладами из коммерческих банков – вкладами, которые банк мог в любой момент потребовать к возврату. Если на рынке, не дай бог, вспыхнула бы паника и банки предъявили требование о возврате вкладов, неплатежеспособность фирмы утаить было бы невозможно.

До апреля 1865 года ситуация стабильно ухудшалась, и руководство компании собралось, чтобы взвесить возможные варианты развития событий. Было очевидно, что фирме необходим новый капитал – покрыть накопившиеся убытки и восстановить баланс компании. Вопрос заключался в том, откуда его взять. «Оверенд» выступил с предложением к новым партнерам вложить в компанию деньги, а к старым – с предложением вложить дополнительные суммы. Рассматривалась даже возможность слияния с конкурирующей фирмой. Однако в конечном итоге выбор был сделан в пользу старейшего из трюков Сити – первичного предложения акций. Благодаря этому шагу компания из партнерской превращалась в открытую, перекладывая груз ответственности на вечного спасителя инсайдеров – общественность. Те, кто разбирался в ситуации, отнеслись к этой идее с подозрением. Статья в Te Economist, например, предрекала, что публичное размещение акций вынудит «Оверенд» объяснить наконец «природу своего бизнеса, который долгие годы вызывал у населения неприятные чувства и явно отличался от привычного вексельного брокерства». Но руководство фирмы прекрасно понимало, что подобные тонкие намеки пройдут мимо внимания большинства потенциальных инвесторов. «Разумеется, – писал историк, – публика не читала проспект эмиссии, и, как следствие, первичное размещение акций прошло с большим успехом».

Первые несколько месяцев акции новой компании с ограниченной ответственностью Overend, Gurney and Co. Ltd. торговались по цене выше номинальной. Однако затем руководство Банка Англии посчитало, что надо выжать из рынка еще немного средств. Процентная ставка была повышена до восьми, и в январе 1866 года начали проявляться первые признаки затруднений, причем в самом неудачном месте. Средних размеров фирма, работавшая с ценными бумагами железнодорожных компаний, была вынуждена объявить дефолт по долгам в размере полутора миллионов фунтов. К сожалению, эта фирма, не имевшая никакого отношения к «Оверенд, Герни», носила имя Watson, Overend and Co. Неразборчивость инвесторов теперь сработала против компании. Инвесторы бросились изымать свои вклады – так, на всякий случай. Затем пронесся слух, что старые партнеры в фирме продают свои активы. Исход инвесторов ускорился. За два месяца компания «Оверенд» потеряла вкладов на общую сумму 2,5 миллиона фунтов стерлингов; многие ссуды оказались убыточными, на рынке распространялась паника. 9 мая правление фирмы в последней попытке спасти ситуацию обратилось к Банку Англии с мольбой об экстренной помощи. Однако наступал общий кризис, и если бы Банк помог только одной этой компании, его неизбежно обвинили бы в усугублении моральных рисков. Как результат, Банк Англии наотрез отказался предоставлять компании помощь. 9 мая 1866 года, в 15:30, компания Overend, Gurney and Co. Ltd. прекратила выплаты вкладчикам.

Провал «Оверенда» повлек за собой катастрофические последствия. Как сообщает Bankers’ Magazine, «невозможно описать ужас и отчаяние, царившие в умах вечером этого дня и на протяжении следующего». «Никто не чувствовал себя в безопасности. Началось массовое изъятие средств из всех банков, и масштабы бедствия просто невозможно себе представить». Следующий день, вошедший в историю Сити как Черная пятница (предшественница многих других «черных дней недели»), был еще хуже. «Около полудня беспокойство обернулось беспорядками, – писала Te Times. – Толпа осадила здания уважаемых банковских домов; народу собралось так много, что вся узкая улица была запружена». Это был классический финансовый кризис: «Совсем недавно люди доверяли всем; теперь, похоже, они не верят никому». Вся ликвидность испарилась. Брокеры отказывались работать с ценными бумагами. Только Банк Англии продолжал дисконтировать счета на зверских условиях – под девять процентов. За одну предшествовавшую неделю его запасы уменьшились вдвое. На следующий день Банк выдал ссуд на 4 миллиона фунтов стерлингов. Руководство было в шоке. Как впоследствии сказал глава Банка Англии: «Не думаю, чтобы кто-нибудь даже за пару дней до этих событий мог предсказать, какого объема достигнут выплаты».

К субботе ситуация приблизилась к хаосу. Утром канцлер Казначейства Уильям Юарт Гладстон, успокаивая палату общин, заявил, что, хотя «паника и трудности, подобных которым не упомнят и старожилы лондонского Сити», действительно имеют место, нет ни малейшего повода полагать, что Банк потребует приостановить действие акта, ограничивающего эмиссию банкнот. После своего выступления он вернулся в Казначейство и узнал от директора Банка, что в резерве осталось всего 3 миллиона фунтов и что еще одной Черной пятницы Банк не переживет. Действие акта о выпуске банкнот надо приостановить. Гладстон согласился и подписал документ (то же самое следовало сделать в 1847-м и 1857 годах), но с условием, что банковская ставка будет поднята до 10 процентов. Как и в случае предыдущих кризисов, информации о том, что теперь в распоряжении Банка имеется бесконечный по сути запас денег, оказалось достаточно, чтобы остановить панику. Пик кризиса миновал, и, хотя спрос на деньги на протяжении нескольких месяцев оставался необычно высоким, внимание финансового сектора переключилось на подсчет потерь. А их оказалось немало. Три английских и один англо-индийский банк были вынуждены объявить о банкротстве – и это в период до появления страхования депозитов. Такая же судьба постигла и десятки вексельных брокерских фирм и финансовых компаний.

Но как обычно и бывает, настоящие последствия кризиса проявились далеко за пределами лондонского Сити и спустя много времени после того, как утихла паника. Ухудшение условий кредитования, вызванное утратой доверия, привело к серьезному сжатию деловой активности. Три месяца спустя после Черной пятницы было зафиксировано более 180 банкротств. Безработица, составлявшая в 1866 году 2,6 процента, возросла в 1867-м до 6,3 процента и снова подскочила в 1868-м, после чего экономика начала понемногу восстанавливаться. Те сектора экономики, которые особенно нуждались в кредитах – например международные грузоперевозки с верфей лондонского Ист-Энда, – понесли особенно тяжелые потери. В ежегодном отчете благотворительной организации помощи работникам доков Poplar Hospital говорилось, что «ни один год не был отмечен такими бедствиями, как общественными, так и персональными». Одним словом, это был крупнейший с 1825 года финансовый крах, а с учетом уровня развития Сити и его значения в международной торговле, возможно, и самый крупный в истории. Поэтому неудивительно, что редактор одного из журналов того времени, описывая последствия кризиса семь лет спустя, назвал коллапс «Оверенд, Герни», вызвавший эту катастрофу, «квинтэссенцией всех зол бизнеса».

 

О чем забыла экономика

Этим журналом был The Economist, а редактором – не кто иной, как Уолтер Бэджет, первый из мыслителей, причисленных Ларри Саммерсом к представителям бесценной и незаслуженно забытой традиции в экономической мысли. Бэджет занимает уникальное место в истории экономики. Он родился в 1826 году, и формально не имея экономического образования, сам себя часто называл «последним человеком домиллевской эпохи». Бэджет имел в виду Джона Стюарта Милля, чьи «Принципы политической экономии», вышедшие в 1848 году, стали первым настоящим учебником экономики для школ и университетов. Бэджет был практиком. Он начинал свою карьеру в крупнейшем банке Западной Англии, принадлежавшем его дяде, а позднее стал финансовым журналистом. Но влияние, оказанное им на экономическую мысль и экономическую политику после 1860 года, когда он занял пост редактора Te Economist, было беспрецедентным. «Положение Бэджета среди английских экономистов уникально, – отмечал в 1915 году Кейнс. – Его вклад в отдельные вопросы экономики поистине бесценен, но в то же самое время можно смело заявить, что его суждения по ряду других вопросов вообще не имеют отношения к экономической науке». Впрочем, непосредственное знакомство с событиями, разворачивавшимися в финансовом мире, гораздо полезнее любых абстрактных теорий. Особенное подтверждение эта истина получила в ситуации кризиса 1866 года. К моменту краха «Оверенд, Герни» Бэджет был свидетелем уже трех финансовых кризисов и последовавшего за каждым из них экономического спада. Эти кризисы, понял он, – неотъемлемая часть денежной системы, сложившейся в результате более чем столетней эволюции. Вот только рекомендации по их предотвращению, основанные на идеях Адама Смита и Джона Стюарта Милля, в реальности почему-то не работали. Мало того, их дальнейшее применение, считал Бэджет, чревато катастрофой. Не случайно в большей части своих статей он пытается сам найти решение проблемы. После падения «Оверенд» Бэджет на доступном политикам языке предложил один из вариантов экономической реформы. Это была работа «Ломбард-стрит, или Описание денежного рынка», опубликованная в 1873 году, – лучшее произведение Бэджета. Изначально оно задумывалось как короткое, полемичное и живое: по выражению Кейнса, «памфлет, адресованный магнатам Сити с целью вбить им в голову две-три фундаментальные истины». Одновременно «Ломбард-стрит…» – блестящий образец экономического анализа. От произведений Милля и других представителей классической школы его отличают две черты. Во-первых, по Бэджету, экономика начинается с денег, банковского дела и финансов – базовых, по его мнению, технологий современной экономической системы. Во-вторых, Бэджет настаивает на том, что теория должна соответствовать реалиям денежной экономики, а не наоборот. Название и первые же строки «Ломбард-стрит…» убедительно свидетельствуют, что автор сознательно отошел от абстрактных экономических рассуждений своих предшественников: «Я озаглавил свою работу не “Денежный рынок” или что-нибудь подобное, а “Ломбард-стрит” – потому что хочу и буду иметь дело с конкретными реалиями».

Уолтер Бэджет, описавший и объяснивший «конкретную реальность» денежного рынка (Mezzotint of Walter Bagehot by Norman Hirst © private collection / Te Bridgeman Art Library )

И главной из этих реалий, утверждает Бэджет, является широкое распространение представления о деньгах как о золоте и серебре – представления, разделяемого всеми без исключения, включая экономистов, – несмотря на его ошибочность. Даже поверхностное знакомство с Ломбард-стрит показало, что деньги, которыми пользовались бизнесмены, по большей части выступали в виде частных кредитов – в первую очередь банковских вкладов и банкнот. «Торговля в Англии, – объясняет Бэджет, – ведется в основном с привлечением заимствованных денег». Этот простой и вроде бы малозначительный факт на самом деле является ключевым для понимания существующих в современной экономике циклов подъема и спада, а значит, и способов их регулирования. Если деньги по существу являются передаваемым кредитом, а не товарной средой обмена, как утверждали экономисты, то спрос на них в экономике объясняется совершенно иными факторами. Для удовлетворения спроса на товары достаточно гарантировать предложение этих товаров на рынке. Но если речь заходит о передаваемом кредите, одного объема недостаточно – нужно также учитывать кредитоспособность эмитента и ликвидность обязательств. Но оба этих фактора определяются не уровнем технологического развития общества и не физическими свойствами денег, а общим уровнем доверия участников сделки друг к другу и их уверенности в стабильности рынка. «Вся удивительная суть нашей банковской системы заключается в том, – пишет Бэджет, – что между людьми сложилось прочное доверие; когда это доверие по каким-либо не всегда очевидным причинам ослабевает, даже мелкое происшествие может нанести ему значительный вред, а крупное – и вовсе его уничтожить».

Оттолкнувшись от одного только этого факта, продолжает Бэджет, можно выработать правильное понимание современной экономики. Важность таких свойств общественной жизни, как доверие и надежность, требует качественно иного подхода к экономическому анализу; рекомендации Милля или классической школы тут бесполезны. «Главное, что отличает друг от друга те или иные системы кредитования, это их устойчивость, – пишет Бэджет. – Выдавая кредит, кредитор выражает определенную уверенность в заемщике и показывает, что он ему доверяет. Но разумно ли это доверие? Обоснованна ли эта уверенность? Вот ключевые вопросы». Но ответы на них, что бы там ни утверждали академики от экономики, не сводятся к механистическим теориям. «Кредит – это мнение, создаваемое под влиянием обстоятельств и меняющееся в соответствии с ними». Иначе говоря, понимание экономики подразумевает знание истории, политики и психологии, и здесь бессильны «абстрактные аргументы и математические вычисления».

Подобный взгляд на фундаментальную природу денег, настаивает Бэджет, позволяет не только посмотреть на внутреннее функционирование экономики с другой точки зрения, но и выработать альтернативную политику, которая избавит общество от кризисов и рецессий. Первый шаг в этом направлении – осознание того, что хотя любые деньги – это передаваемый кредит, но существует один эмитент, чьи обязательства по сравнению с другими являются в нормальных условиях более надежными и более ликвидными. Этот эмитент – суверен, то есть правитель, пусть даже в современной финансовой системе он делегирует часть своей власти центральному банку – такому как Банк Англии. Роль политической власти в денежной системе – не случайность, предупреждает Бэджет. Деньги зависят от доверия общества, и «в бизнесе кредит – то же, что уверенность в правительстве: и то и другое способно расти, но создать их искусственно невозможно». Ясное понимание того, что в нормальных условиях деньги правительства качественно отличаются от частных денег, позволило Бэджету объяснить значение Великого денежного соглашения, а также его по-прежнему существенное влияние на современную экономику. Хотя со времен основания Банка Англии, объясняет Бэджет, денежная система значительно расширилась и усложнилась, принципы ее функционирования не изменились. Банк – это место, где объединились коммерческая сноровка привилегированной группы частных банкиров и публичный авторитет власти; как следствие, выпускаемые Банком деньги кредитоспособны и могут передаваться от кого угодно кому угодно. За полтора века со дня своего основания Банк постоянно расширял число частных банкиров, с которыми заключал договоры. Суверен делился своим авторитетом с Банком; Банк точно так же делился своим авторитетом с другими банками, а до 1858 года, когда подобная практика была запрещена (что послужило началом конца для «Оверенд»), и с вексельными брокерами тоже. В результате родилась современная монетарная экономика, в рамках которой «платежеспособность Англии зависит от директоров одной акционерной компании, все банки зависят от Банка Англии, а все торговцы – от того или иного банка».

Именно поэтому, объясняет Бэджет, Ломбард-стрит стала денежным рынком всей экономики. Расположенные здесь многочисленные банки выпускали огромное количество денег, больше чем когда бы то ни было в мировой истории. Деньги Банка Англии приобрели легитимность благодаря соглашению с правителем; теперь легитимность приобретали и деньги, выпускаемые банками и вексельными брокерами с Ломбард-стрит, – благодаря соглашению с Банком Англии, а также деньги остальных банков страны – благодаря соглашениям с банками и брокерами с Ломбард-стрит. Лондонские банки и банки других городов принимали вклады у предпринимателей и рантье; коммерческие банки и вексельные брокеры, руководствуясь полученной от агентов информацией, вкладывали их в то или иное предприятие. На вершине пирамиды находился главный вексельный брокер, регулировавший приток и отток капитала между вкладчиками и предпринимателями, с одной стороны, и банками – с другой. В роли этого брокера выступал Банк Англии – первый современный центробанк. Во время кризиса его роль была очевидна для всех. Банк внезапно превратился в вексельного брокера «последней надежды», поскольку только он мог учитывать векселя в условиях, когда все остальные участники финансового рынка эту способность утратили. Наличие подобной денежной инфраструктуры, служившей операционной системой промышленной революции, отличало Великобританию от всех остальных стран мира. Это был неоспоримый плюс. Минус же заключался в том, что разрушение этой системы с неизбежностью влекло за собой катастрофические последствия. Между тем существовало величайшее искушение – и абстрактная экономическая мысль классической школы не смогла ему противостоять, – которое заключалось в том, чтобы забыть о роли центробанка как проводника власти правителя, способного поддерживать необходимый уровень доверия и надежности, лежащих в основе денежной системы. По существу, центробанк отвечает за здоровье не только Сити, но и всей экономики – и в спокойные времена, и во времена кризиса. «Неправильно думать, что нам предстоит легкая работа, если предстоящая работа тяжела, – пишет Бэджет, – или что мы живем в естественном состоянии, если мы живем в состоянии искусственном. Деньги не могут управлять собой сами, а денег на Ломбард-стрит очень много, и ими необходимо управлять». Кризис 1866 года показал, что политика Банка Англии – крупнейшего финансового центра планеты – является анахронизмом. Его требовалось реформировать.

Бэджет предложил два пакета изменений – и оба до сих пор применяются в практике современных центробанков. Первый пакет реформ касался управления и статуса самого Банка. Банк Англии оставался частной компанией, а соглашение, в соответствии с которым он занимал вершину денежной пирамиды, теряло явно выраженный характер и постоянство, в некотором смысле уходя «в подтекст», диктуемый назначенным в частном порядке руководством Банка. Несмотря на то что «директора Банка… по сути, если не по должности, являются доверенными лицами народа, они крайне редко признают это, а некоторые и вовсе отрицают, не желая прилагать усилий для исполнения этой обязанности». Что же касается политического контроля, то «девять десятых всех английских государственных деятелей считают, что руководство Банком Англии не входит в их компетенцию и в компетенцию парламента». Ситуация сложилась чрезвычайно шаткая. Центробанк стал ключевым элементом современной денежной системы. Этот факт необходимо было признать открыто, а не идти ему наперекор.

Второй пакет предложений касался политики Банка. В кризисах 1847-го и 1857 годов и после падения «Оверенд» он использовал свои уникальные полномочия, чтобы спасти финансовую систему. Однако в каждом из упомянутых случаев Банк начинал действовать только тогда, когда катастрофа становилась уже неизбежной. В качестве аналогии вспомним высказывание Уинстона Черчилля об американцах: всегда можно рассчитывать, что они все сделают правильно – после того, как перепробуют все остальные варианты. Основываясь на заявлениях директоров Банка, прозвучавших после кризиса «Оверенд», Бэджет утверждал, что проблема во многом заключалась в том, что у них не было четко выраженных принципов денежной политики. Поэтому Бэджет и предложил свои, описав их достаточно просто, чтобы не возникало двусмысленностей.

Первое и самое главное предложение: роль центробанка как кредитора или брокера «последней надежды» должна быть закреплена законодательно, а не зависеть от желаний его руководства. Когда ослабевает вера в надежность или ликвидность частных денег, Банк Англии должен быть готов без всяких ограничений ссудить необходимое их количество. Предлагая обменять свои обязательства на обязательства дискредитированных банков и предпринимателей, Банк таким образом сбивает на рынке лихорадку, не допуская полномасштабного кризиса. Бэджет назвал причины, по которым необходима активная денежная политика, и сформулировал правила поведения Банка, первое из которых гласило: «В условиях паники Банк должен действовать свободно и решительно, ссужая средства из своих запасов».

Второе и третье правила касались практической реализации предложенной стратегии. Следуя второму, центробанк, будучи кредитором «последней надежды», не должен в разгар кризиса выделять из общей массы банки неликвидные и неплатежеспособные. Он должен предоставлять средства «по всем хорошим банковским ценным бумагам и в таком объеме, в каком этого требует общество». «Хорошими» в данном случае считаются все ценные бумаги, входившие в эту категорию в «нормальные времена». Цель подобной акции – сдержать беспокойство. «Не следует делать ничего, что может вызвать рост беспокойства. А верный способ вызвать рост беспокойства – отказать тому, кто имеет на руках хорошие ценные бумаги». Однако если кредитор «последней надежды» следит за рынком, чтобы не допустить на нем панику, возникает риск, что частные банки и торговцы станут вести себя слишком безрассудно, – эту проблему страховщики и экономисты называют «моральным риском». Для борьбы с этим риском Бэджет предлагает третье правило: аварийные ссуды «должны выдаваться только под очень высокий процент… служа штрафом за неуместную робость и предотвращая получение ссуды теми, кто в ней не нуждается».

Почему идеи Бэджета вызвали столько споров? Почему Бэджет счел необходимым вложить столько сил в создание этой работы, понимая, что она вызовет острую полемику? Если все, о чем он писал, для практиков финансового рынка было очевидным, к чему вообще было поднимать шум? Причина состоит в том, что в те времена доминировал совершенно иной взгляд на природу денег и устройство экономики, сложившийся под влиянием классической школы экономики. Ее идейные основы, заложенные Адамом Смитом в «Исследовании о природе и причинах богатства народов», впоследствии развили мыслители типа Дэвида Рикардо и Жан-Батиста Сэ и систематизировал Джон Стюарт Милль в работе «Принципы политэкономии». Бэджет просто-напросто попытался подвергнуть строгому логическому анализу то понимание функционирования денежного рынка и устоявшихся правил центробанка, которое подсказывал обыкновенный здравый смысл. Однако надо всем окружающим пейзажем по-прежнему доминировала ортодоксальная школа классической экономики с ее однозначными догматами и всем катехизисом денежной и экономической деятельности. Большего контраста с воззрениями Бэджета на экономическую теорию и практику не вообразить.

 

13

…И почему это – проблема

 

Что уводило в сторону теорию экономики

Бэджет и его классические предшественники по-разному понимали деньги и финансы. Дело в том, что за спинами Смита и его последователей маячил призрак Джона Локка и его монетарного «натурализма». По мнению классических экономистов с их непоколебимой приверженностью Локку, деньгами могли служить лишь золото или серебро. Соответственно деньги рассматривались как своего рода товар, подчиняющийся тем же законам спроса и предложения, что и любой другой. «Деньги (money), или “звонкая монета” (specie), как это некоторые еще называют, – пишет французский экономист Жан-Батист Сэй в 1803 году, – являются товаром, стоимость которого определяется теми же общими законами, что справедливы и для прочих товаров». «Деньги, – и 45 лет спустя настаивает Джон Стюарт, – являются товаром, и их стоимость определяется так же, как и стоимость других товаров». Напротив, инструменты частного кредитования деньгами не считались – они лишь служили заменой деньгам и имели стоимость ровно до тех пор, пока были обеспечены реальными золотом или серебром.

Традиционное понимание денег привело классических экономистов к резкому расхождению со взглядами Бэджета в трех областях. Во-первых, в том, что касается принципов правильной денежно-кредитной политики в условиях кризиса. Если классическая концепция денег верна, то есть если деньгами считать золото и серебро, тогда в условиях кризиса все будут стремиться накапливать именно «металл» и только металл и останется в обращении. Государственный банк Англии должен поэтому защищать свой запас, либо вовсе отказывая частным лицам в доступе к нему, либо поднимая процентную ставку по выдаваемым золотым ссудам. Такова была политика, рекомендуемая классическими экономистами, – политика, которую Бэджет однозначно называет «полным бредом» и «заблуждением – слишком абсурдным, чтобы настаивать на нем всерьез». В действительности, поясняет он, это наихудшая политика, потому что она скорее всего приведет лишь к усилению паники. При кризисе в дефиците – не золото, а доверие и надежность, восстановить которые в состоянии только центральный банк при готовности обменивать потерявшие доверие векселя частных эмитентов на собственную «суверенную» валюту. В любом случае именно к такому решению всегда эмпирически в конце концов и приходило руководство Банка, реагируя на сложившуюся ситуацию. Поэтому, естественно, наступил момент, когда экономисты поняли, что деньги – не товар, а кредит доверия, что дало им возможность ясно сформулировать свои взгляды на этот вопрос.

Однако расхождения относительно надлежащей политики при банковском кризисе бледнели перед гораздо более глубоким разногласием, касавшимся потребности в правительственной, главным образом денежно-кредитной, политике с целью более полного управления макроэкономикой. Традиционный взгляд на деньги как на товар, служащий посредником в процессе обмена, лежал в основе одного из самых известных постулатов, связанных с классической школой: так называемого экономического закона натурального обмена, который, несмотря на свой парадоксальный характер, признавался единственным, имеющим практическое значение. Это четко сформулировал Жан-Батист Сэй в своем «Трактате по политической экономии», вышедшем в 1803 году. Если деньги являются товаром, пишет Сэй, то нет никакого реального различия между национальной валютой и «частными деньгами»: золото остается золотом, отчеканено оно в виде монет или нет. Более того, так как выбор товара-посредника для обмена достаточно произволен, опасности дефицита денег не существует, так как предприимчивый торговый класс всегда сможет оперативно найти им альтернативу.

Все, что здесь говорилось до сих пор, широко известно. Но объедините эти общеизвестные факты с теорией рынка Смита, и вы получите ключ к ответу на главный вопрос макроэкономики: каковы причины экономического спада? Смит показал, как взаимодействие спроса и предложения в отсутствие постороннего вмешательства приводит к установлению цен, которые оздоровят рынок. Так как деньги – всего лишь товар, подчиняющийся тем же законам, что другие товары, разъясняет Сэй, аргумент о механизме действия отдельных рынков может быть распространен на все рынки сразу, включая денежный. Иначе говоря, здесь все тот же традиционный взгляд на деньги, а согласно теории Смита свободный рыночный механизм рождает цены, которые оказывают оздоравливающее воздействие на все рынки в экономике – так, что все, что производится, потребляется. Из этого в свою очередь вытекает, как утверждает Сэй, «вывод, который может на первый взгляд показаться парадоксальным: именно производство порождает спрос на продукцию»; или – в более знакомой современной версии – производство товаров и создает спрос на эти товары.

Этот результат, известный как закон Сэя, был широко принят на вооружение как центральный принцип организации классической макроэкономики. Если закон Сэя верен, то рецессии не могут вызываться недостаточным спросом. Вместо этого они должны объясняться сбоями со стороны предложения: стихийными бедствиями, от которых гибнет урожай; неожиданными остановками производства; забастовками трудящихся; открытием новых прорывных производственных технологий и т. д. Популярное объяснение – вот уж действительно, не судите опрометчиво! – что спад деловой активности якобы вызывается дефицитом денег, судя по всему, иллюзорно. Тот факт, что у покупателей нет денег, чтобы совершать покупки, означает лишь, что они не имеют достаточного количества продукции на продажу. Предложение того или иного товара создает спрос на данный товар. Поэтому, естественно, если происходит прерывание совокупного предложения, тогда – и только тогда – совокупный спрос будет колебаться в той же степени. Результатом станет падение стоимости совокупного продукта; другими словами, последует резкий спад в экономике.

Таким образом, монетаризм Бэджета радикально расходится с предписаниями классической школы не в отношении политики по борьбе с финансовыми кризисами, а в отношении политики по предотвращению рецессий. Основной практический вывод из закона Сэя состоит в том, что нет никакого смысла стимулировать совокупный спрос сам по себе. Поскольку причины рецессий коренятся именно в предложении, то, если уж вообще что-то предпринимать, действия должны быть направлены на стимулирование предложения. Необходимо отменить статьи трудового законодательства, препятствующие найму рабочей силы; надо снизить налоги и тарифы и т. д. При этом пытаться поддерживать национальную экономику через денежно-кредитную политику означало бы ставить телегу впереди лошади, потому что потребность в деньгах растет и удовлетворяется вследствие увеличения производства, а не наоборот. Фактически, учитывая, что чаще всего рецессии разражаются внезапно и весьма быстро заканчиваются, реальная политика, рекомендуемая в свете закона Сэя для правительства страны, угодившей в рецессию, еще более проста. Так как условия со стороны предложения невозможно изменить за короткий срок, то лучше вообще ничего не предпринимать.

В отличие от этого подхода экономическая концепция Бэджета утверждает, что традиционный взгляд, согласно которому спад возникает в результате того, что у людей недостаточно денег, несмотря на кажущуюся примитивность, совершенно верен, и поэтому закон Сэя – это экономика «умных дураков». Когда экономика переживает кризис, спрос на суверенные деньги не подчиняется тем же правилам, что спрос на товар. Он не падает вслед за падением производства и доверия. Как раз наоборот: уникальный характер суверенных денег лишь стимулирует спрос на них. Практики осознали суть этого парадокса по крайней мере начиная с кризиса 1825 года, когда преуспевающий нью-каслский торговец древесиной и экономический памфлетист Томас Джоплин выдал следующую краткую формулировку: «Спрос на деньги в обычные времена и спрос на них в периоды паники, – пишет он, – диаметрально противоположен. Первый – это спрос на деньги, которые люди намерены пустить в оборот; второй – на деньги, которые будут изъяты из оборота». Поэтому правильное средство от начинающейся рецессии – не фатализм политики, подразумеваемый законом Сэя, а увеличение предложения суверенных денег, чтобы встретить избыточный спрос и восстановить доверие. К счастью, как указывает Бэджет, в реальном мире предложение суверенных денег находится в ведении центрального банка.

Было одно конечное следствие из «одержимости» классической экономики локковской концепцией денег, которое в долгосрочной перспективе сыграло еще более важную роль, чем ее практическое применение для выстраивания политики центрального банка при финансовом кризисе или проведения грамотной макроэкономической стратегии в борьбе с рецессией. Это следствие в конечном счете привело к большим раздорам, о которых упоминал Лоуренс Саммерс. Дело в том, что классические экономисты были обязаны Локку отнюдь не одной только идеей, что реальные деньги – это золото и серебро. Это наследие также включало фундаментальную особенность локковского понимания денег: мысль о том, что экономическая стоимость (ценность) является естественным, а не исторически обусловленным свойством. Это положение отразилось на всей сути классического экономического анализа. По существу, оно значительно упростило задачу понимания экономики. Поскольку если принять понятие экономической ценности (стоимости), то экономический анализ мог и должен был бы проводиться вообще без учета денег. В конце концов, экономическая ценность существовала в природе сама по себе, задолго до изобретения денег, или банков, или любых других «наворотов» современных финансов. Сами деньги – просто один из бесчисленных видов товаров, который был выбран в качестве посредника для обмена, дабы минимизировать неудобства бартера. Деньги сами по себе никому не нужны: реально требуется товар, который можно купить посредством денег. А коли так, самый простой и лучший метод анализа – для начала проигнорировать деньги. Экономический анализ должен проводиться, как стали говорить экономисты, в «реальных» терминах. Деньги могут быть добавлены впоследствии, если это представляет интерес для исследования, а нет – так нет.

Со стороны денежного натурализма Локка это было великодушным и привлекательным предложением, и классические экономисты тут же радостно его приняли. Может сложиться впечатление, что современные финансы имеют большое экономическое значение, признавал Смит. Однако в действительности «то, чего заемщик действительно хочет и что кредитор ему реально предоставляет, является не деньгами, а денежным эквивалентом, или товарами, в обмен на которые тот может приобрести желаемое». Поэтому экономика производства и распределения дохода может быть успешно проанализирована с учетом одних только этих товаров. Конечно, верно то, что практически за каждую сделку в современной экономике рассчитываются деньгами, соглашается Сэй. Однако стоит лишь действительно задуматься об этом – и становится ясно, что «одномоментно деньги выполняют в этом двойном обмене любые функции, кроме собственно денежной; и когда сделка наконец завершена, всегда выясняется, что один вид товара был обменен на другой». Но окончательную ясность внес великий систематизатор Джон Стюарт Милль. «Основным различием между страной с деньгами и страной, где они полностью отсутствуют, будет лишь удобство: экономия времени и труда, – пишет он, – подобна помолу муки при помощи водяной мельницы вместо помола вручную». В результате вопрос о деньгах рассматривался лишь в середине третьей книги учебника Милля как некая экзотическая виньетка в контексте экономической дисциплины. А поскольку в основе главных экономических тем – производства, распределения и торговли – лежит ключевое понятие стоимости, которая логически предшествует деньгам, все, что стоит о них знать, может быть вскрыто анализом «реальной» экономики. «Короче говоря, – делает вывод Милль, – нет более незначительной вещи в экономике, чем деньги».

Никто не изложил более сжато различие между экономической теорией, которую выстроили классические экономисты, используя обычное понимание денег, и доктриной, которую пытался популяризировать Бэджет в своей книге «Финансовый мир Великобритании». И ничто в свете кризисов 1866-го или 2008–2009 годов не представляется более очевидно абсурдным.

 

Как же это могло произойти?

Читатель, неискушенный в последующей истории ортодоксальной политэкономии, без сомнения, подумает, что последствия разрушительной атаки Бэджета на нереалистичный аппарат классической школы были стремительны и смертоносны. Что было бы неудивительно, если бы Бэджет стал первым в списке авторитетов для Лоуренса Саммерса, к которому фактически перешло руководство самой крупной экономикой планеты в разгар тяжелейшего в истории финансового кризиса. Ведь Бэджет в конце концов сбросил интеллектуальные кандалы классической школы и привнес в практический бизнес аналитическую строгость в области оценки того, как работают деньги в реальном мире. Он объяснил, как принципы политики центрального банка могут быть выведены из надлежащего понимания монетарной экономики. Он также показал, почему утверждение классиков о том, что резкий спад не может быть следствием дефицита суверенных денег, было заблуждением и как это заблуждение произошло из ошибочного представления о деньгах как о некой вещи. Конечно, глубокомысленные и неадекватные построения классической школы с их чудны́м «слепым пятном» на месте денежно-финансовой сферы наверняка рухнули как карточный домик перед лицом чудовищного катаклизма 1866 года. Вероятно, альтернативное учение Бэджета стало фундаментом для всей последующей макроэкономики.

Неискушенному читателю вполне простительно такое простодушие, если учесть мощные усилия другого поборника «альтернативного канона» Саммерса, – главного экономического мыслителя первой половины ХХ века Джона Мэйнарда Кейнса. О чем бы он ни писал, деньги и финансы лежали в центре его интересов. В начале 1920-х годов Кейнс пытался проследить происхождение финансов в Древней Месопотамии – эпизод, который он будет позже шутливо называть «мое вавилонское безумие» и допускать, что это было «просто абсурдно и совершенно бесполезно». В 1923 году он публикует «Трактат о денежной реформе», на страницах которого утверждает, что денежная «сумятица» во время и сразу после Первой мировой войны продемонстрировала первоочередную важность инфляции и дефляции как для экономического роста, так и для распределения благосостояния и доходов. Стабильность, имевшая своей причиной ортодоксальный подход XIX века в отношении золотого стандарта, а также полное laissez-faire (невмешательство правительства в бизнес и торговлю), которую классические экономисты утверждали как научно обоснованную необходимость, была представлена как частный случай, полностью зависимый от конкретного «социального договора» довоенного мира. Послевоенный опыт показал, что общее правило заключается в том, что сознательное управление денежным стандартом необходимо, чтобы справиться с проблемами роста и распределения. Это был аргумент за то, чтобы поместить деньги в центр экономики и экономической политики – что Джон Ло безусловно бы одобрил.

Эти идеи уже далеко выходили за рамки классической политэкономии; вообще говоря, они едва ли были постижимы с точки зрения ее «безденежных» доктрин. Если его идеи невозможно «подогнать» под ортодоксальную теорию, понял Кейнс, то нужно сделать так, чтобы теория соответствовала его идеям. И решил переписать классическую теорию целиком и полностью. Результатом, опубликованным в 1936 году, стала его «Общая теория занятости, процента и денег» – работа, на которой основывались макроэкономические исследования и разработка макроэкономической политики на протяжении всего дальнейшего ХХ столетия.

В «Общей теории» Кейнс делает следующий после Бэджета шаг в критике классических экономистов. Реалистический взгляд на деньги, считает он, диктует необходимость проведения осознанной политики не только в монетарной, но и в фискальной сфере. Как и Бэджет, он полагает, что ошибки классической школы коренятся в ее ошибочно чрезмерном увлечении законом Сэя. Суть вопроса, по его мнению, в том, что в монетарной экономике закон Сэя не действует. Нет никакой гарантии, что совокупное предложение будет всегда равно спросу – по той простой причине, что в монетарной экономике люди не обязаны тратить все свои доходы на товары и услуги, а могут вместо этого откладывать деньги. Когда перспективы выглядят мрачными, то именно так они и поступают, а для этого годятся только самые надежные и самые ликвидные деньги – то есть суверенные деньги, валюта.

Опыт Великой мировой депрессии в период между двумя войнами дал Кейнсу понимание того, что не входило даже в обширный опыт Бэджета. Превентивная политика, направленная на стимулирование спроса косвенными способами, путем обеспечения достаточного количества доступных суверенных денег с целью подавить панику и удовлетворить возросшие потребности в безопасности и спрос на ликвидность, является действительно необходимым условием борьбы с резким спадом в экономике. Однако когда доверие частного сектора постоянно разъедается давлением чрезмерного долга, этого, возможно, недостаточно. На этой стадии приходит время прямого вмешательства. Если частный сектор не желает тратить, то вкладываться должно будет правительство. Это «основное положение кейнсианства», которое, как считает Саммерс, призвано помочь тем, кто определяет политику непосредственно после кризиса 2008 года. Это момент для проведения активной финансовой и монетарной политики.

Казалось бы, события еще раз показали, что так называемая классическая школа и ее традиционная теория денег ошибочны: так же как кризис 1866 года опроверг классическую теорию кризисного управления, денежная нестабильность и массовая безработица 1930-х доказали неадекватность денежно-кредитной и фискальной политики невмешательства. И снова нашелся блестящий мыслитель и неотразимый популяризатор, который объяснил, как альтернативный подход, основанный на реалистическом понимании денег и финансов, может помочь оптимизировать политику в данной сфере. Однако история знает множество случаев чрезвычайной стойкости интеллектуальной ортодоксии – традиционная концепция денег и классическая теория экономики, которая на ней основана, являет собой один из особенно ярких примеров подобной живучести. Как и при многочисленных попытках модернизации церкви, классическая школа реагировала на практические неудачи и неприятную теоретическую критику не капитуляцией, а приспособлением и «забалтыванием» проблемы. Пусть деньги не являются товаром в буквальном смысле слова, главное – воспринимать их как товар. Пусть стоимость не является имманентным свойством вещей, ее по-прежнему следует рассматривать как «природную» данность. Пусть, как показала практика, суверенные и частные деньги не полностью взаимозаменяемы, но это совершенно не означает, что для объяснения данного факта следует отказаться от традиционных верований в пользу опасной монетарной ереси в духе Бэджета или Кейнса. Безденежная экономическая теория классической школы вышла из Второй мировой войны разбитой, дискредитированной и очевидно потесненной новыми и убедительными концепциями. И все же старая школа возродилась – примерно через десять лет после войны она получила мощный новый импульс, который ее не только реанимировал, но и дал новую «путевку в жизнь».

Классической школе удалось выжить также благодаря собственной идейной подпитке. Спустя всего год после публикации «Финансового мира Великобритании» французский экономист Леон Вальра в своем труде «Элементы чистой экономики» представил математически строгое изложение классической теории ценообразования. В 1937 году британский экономист и будущий нобелевский лауреат Джон Хикс выдвинул утверждение, что центральные идеи «Общей теории» Кейнса фактически согласуются с классической ортодоксальной доктриной. Для тех, кто в нее верил, это было подобно открытию пятого евангелия – правда, произошло это только в 1954 году, когда статья Хикса увидела свет. Американский экономист Кеннет Эрроу и французский математик Жерар Дебрё предложили формальное доказательство, согласно которому при определенных допущениях рыночная экономика действительно имеет тенденцию к «общему равновесию»; при этом единый комплекс цен служит гарантией того, что на совокупном рынке не возникнет избыточного спроса или предложения. Это был убойный аргумент в пользу канонической классической доктрины – формальное доказательство закона Сэя. Сомнительный тезис, на протяжении долгих лет служивший предметом обсуждения в туманных «литературных» трактатах, теперь получил математически точное доказательство. Однако почти тут же появилось возражение, суть которого сводилась к тому, что это доказательство справедливо только для экономики без денег. Но приверженцев новой теории общего равновесия это ничуть не смутило; они с трудом сдерживали снисходительную улыбку. В чем проблема-то? Все ясно как божий день. Всем известное доказательство Эрроу и Дебрё раз и навсегда показало, что в серьезном экономическом анализе деньгам просто нет места. Все существенное может быть логически доказано в модели без денег вообще.

В последующие шестьдесят лет доказательство (от Эрроу и Дебрё) существования общего равновесия стало основным инструментом большинства макроэкономических исследований. Конечно, реальность тоже не думала сдавать позиции. Каждодневный опыт продолжал подсказывать, что деньги и финансы (банки) являются важными независимыми факторами в экономике, а не тем, от чего можно беспечно отмахнуться. Еретики продолжали проповедовать необходимость покаяться и учесть альтернативные подходы, которые демонстрировали серьезное отношение к деньгам. Однако большинство их представителей были либо маргинальными фигурами вне господствующей тенденции – такими, например, как эксцентричный чудак Хайман Мински, либо благополучно «сдулись», уйдя в изучение истории экономики, – как, например, Чарльз Киндлбергер. Время от времени появлялись и толковые деятели, такие как Милтон Фридман, которые обращались напрямую к высшему руководству или даже к общественности, настойчиво доказывая важность фактора денег в экономическом анализе. Но импульс, данный доказательством Эрроу и Дебрё, оказался слишком мощным, а их трактовка классической конструкции – почти безгранично гибкой. Вначале их упрекали, что они не учитывают тот факт, что экономика не статична, а постоянно развивается. В ответ появилась динамическая версия модели Эрроу – Дебрё. Она чрезмерно детерминирована, утверждали ее противники, и игнорирует непредсказуемость реального мира. Тогда в модель ввели инструменты классической теории вероятности, чтобы учесть возможность того, что статистики называют «стохастическими», или случайными, событиями. Критики указывали, что даже в этом случае многие из предположений, необходимых для конечного доказательства, требуют невероятных допущений относительно степени рациональности поведения людей и универсального характера функционирования рынков, не ведающего сбоев. Поколения исследователей потратили бесчисленные часы на то, чтобы изящно обойти каждое из этих допущений (самые смелые – даже по несколько сразу) и изучить их последствия. Казалось, не было такого возражения, которое не могла бы разбить новая ортодоксия так называемых динамических, или стохастических, моделей общего равновесия.

В этой бочке меда была лишь одна ложка дегтя: в том, что касалось так называемой неоклассической теории, каждодневная практика центробанков оставалась раздражающе двусмысленной. Вольно было «академистам» проводить свое время в трансцендентальных медитациях по поводу мистических абстракций теории общего равновесия экономики, лишенной денег, банков и финансов. Власти, однако, вынуждены были исходить из данности реального мира, где все эти вещи продолжали, как и всегда, иметь огромное значение, а политика центрального банка в отношении процентной ставки оставалась самым важным из доступных средств, чтобы «приструнить» или стимулировать частный сектор. В результате в течение нескольких десятилетий между экономистами от центрального банка и представителями академической науки, как мягко выразился один авторитетный экономист-монетарист, не существовало масштабного плодотворного взаимодействия. Ясно, что ситуация была нездоровая и даже угрожающая. Как современная ортодоксальная макроэкономика могла поддерживать свою репутацию царицы общественных наук, если она была не в силах убедить даже политиков-практиков? Вновь возникла необходимость сделать доктрину еще более гибкой. К концу 1990-х годов был наконец найден приемлемый способ оправдать ограниченную роль монетарной политики – естественно, без обращения к таким еретическим понятиям, как риски по кредитам или ликвидности. Удар, призванный окончательно добить противника, заключался в том, чтобы провозгласить эту последнюю версию классической теории как «обновленное кейнсианство» и представить дело так, что теперь она якобы является адекватной формализацией всей мудрости, содержавшейся в «Общей теории». На эту гремучую смесь «повелось» даже руководство центробанков. Их защита была наконец пробита, и «новокейнсианские динамические стохастические модели общего равновесия» быстро заняли доминирующие позиции в сфере планирования стратегии ведущих мировых центробанков. Однако по сути все эти модификации были обычной косметикой. На самом деле реальное сражение против Бэджета и Кейнса было давно проиграно. Что называется, «слона-то я и не приметил»: как сетовал Лоуренс Саммерс, все забыли, что «академики» и высшие чиновники в качестве основного аналитического инструмента использовали вовсе не теорию монетарной экономики, а сам этот инструмент был создан при условии «игнорирования фактора финансового посредничества, поэтому деньги, кредит и банки не играли в нем значимой роли» (как отмечал в 2012 году управляющий Банка Англии).

Как можно видеть, доктрина безденежной экономики классической школы, подобно библейскому Лазарю, упорно оживала вновь и вновь. Учению Бэджета, утверждавшему первостепенную важность денег, банков и финансов, с самого начала повезло гораздо меньше. После того как мейнстрим отверг его «второе пришествие» в лице Кейнса, эти идеи были и вовсе вытеснены на обочину экономической мысли. Так продолжалось до тех пор, пока они тоже не возродились при помощи некоего волшебного эликсира (обнаружившего устрашающую силу), когда после Второй мировой войны банковская и финансовая сферы вступили в период хаоса и нестабильности. Растущее значение фондовых рынков и рынков ценных бумаг породило у их участников спрос на модель экономики, которая позволяла бы дать убедительные ответы на вопросы инвестирования и торговли. Так сложилось, что для тех теоретиков, которые проявляли неподдельный интерес к деньгам и финансам, открылось что-то вроде частной интеллектуальной «резервации», где они могли реализовать свои устремления, не опасаясь инквизиции со стороны ортодоксов от макроэкономики. К сожалению, вынужденная изоляция часто приводит к догматизму. Очень скоро эта новая академическая дисциплина по изучению финансов так же оторвалась от экономических реалий – против чего так восставали Бэджет, Кейнс, Мински и Киндлбергер, – как и послевоенная макроэкономическая теория. В данном случае проблема заключалась определенно не в недостатке внимания к финансовым аспектам экономики. Как раз наоборот: теоретики от финансов просто решили отбросить в сторону все остальное и сосредоточились исключительно на исследованиях ценообразования финансовых ценных бумаг на рынках частного капитала – акций и облигаций, которые по мере того, как набирала ход политика либерализации послевоенного периода, играли все более заметную роль. Их главные инновации – теория портфельного баланса, модели ценообразования капитального актива, теории ценообразования опционов – были с энтузиазмом приняты на вооружение финансистами-практиками, так как инвесторы и их агенты, естественно, желали понимать, что они, в сущности, делают. При этом, фокусируясь исключительно на ценообразовании ценных бумаг на частных рынках, финансовые теоретики зеркально отобразили основной порок неоклассической теории макроэкономики. Игнорируя существенную связь между финансовыми ценными бумагами, торгуемыми на рынках капитала, и денежной системой, которой управляют суверен и банки, академисты построили теорию финансов без макроэкономики – точно так же, как неоклассическая макроэкономика построила теорию макроэкономики без финансов.

Чего им в отличие от Бэджета и Джоплина, а до них Торнтона критически не хватало, так это понимания всей важности ликвидности как отдельного свойства кредита, которое делает его деньгами или инертным кредитом, предоставляемым на двусторонней основе. Именно в этом заключалась ключевая связь между финансами и реальной экономикой, которую так стремились подчеркнуть Бэджет и Кейнс. Именно это являлось обоснованием для макроэкономической политики, потому что пассивы суверена обладают степенью ликвидности, которой никогда не достичь ни одному частному эмитенту. Авторы послевоенных академических исследований по финансам, однако, с удовольствием оставили специалистам в области макроэкономики «тяжелую» теологическую тему: должен ли суверен при необходимости обеспечивать поддержку ликвидности, и если да, то каким образом, а сами интересовались лишь разгадыванием «секретов», например, как оценка уровня их кредитоспособности влияет на цену финансовых претензий (долговых инструментов), торгуемых на частных рынках. При этом они не ощущали потребности усложнять картину, вводя дополнительное измерение в виде ликвидности, и вскоре, как резюмировал один крупный эксперт, стало невозможно выделить риск в сфере ликвидности в отдельную категорию рисков. Точно так же, как современная ортодоксальная теория макроэкономики в конечном счете вылилась в формальную, математическую теорию безденежных доктрин Сэя, Рикардо и их классических последователей, так и современная академическая финансовая доктрина вылилась в формальную, математическую теорию денег в Утопии – в мире с бесконечным количеством заменимых долговых обязательств, – без упоминания о суверенных деньгах.

 

Почему это проблема. Ответ на ключевой вопрос

Большинство людей, что вполне естественно, мало интересуются тонкостями и подробностями академических рассуждений: пусть себе экономисты-теоретики сидят в своих башнях из слоновой кости, проводят изыскания по макроэкономике и финансам и изрекают глубокомысленные истины. Однако все это до поры. Практически любая религия в определенный момент обретает такую уверенность в собственной правоте, что намеревается преобразовать весь мир. К концу 1990-х адепты современной ортодоксальной макроэкономики и современных академических финансовых теорий – каждый под своими знаменами – вышли на борьбу за правое дело и торжество своей истины.

Особенно поучительна судьба приверженцев финансовых теорий. Поначалу самые старые и практичные представители этого лагеря реально задавались вопросом об уместности подобной борьбы. Например, в 1969 году нобелевский лауреат Джеймс Тобин расценил ее как тревожное доказательство недостатка реализма: «в мире, описываемом “академическими финансами”, не остается места для денежно-кредитной политики, влияющей на совокупный спрос», поэтому «реальная экономика задает финансовому сектору тон, не получая обратной связи». Он имел смелость предположить, что академические теории, прежде чем стать инструментом в реальном мире, нуждаются в тщательной проработке. Однако, поскольку рынки капитала росли, темп инноваций ускорялся, а теория продолжала развиваться, более молодые экономисты принялись утверждать, что на заявления «рассеянного профессора» Тобина не стоит обращать внимания, так как их личный опыт подсказывает: именно они способны указать миру правильный путь, даже если особенности этого пути, возможно, им самим еще не вполне ясны. Показателем уровня фанатизма этих экономистов могут служить откровения одного из разработчиков теории опционов Фишера Блэка, озвученные им в 1995 году, на гребне популярности новых финансовых инструментов, созданных на базе его теоретических моделей. «Я не опасаюсь появления системных рисков при использовании на частном рынке такого замечательного инструментария, как деривативы, – заявил он. – Какие бы то ни было системные риски могут исходить только от правительства».

Нет нужды напоминать, что стало с этими фрондёрскими фантазиями, когда они столкнулись с реальностью во время кризиса 2008 года. Та же печальная судьба постигла автоматически вытекающие из них принципы финансового дерегулирования этих последствий. Гораздо менее известны практические последствия обращения реальных политиков к доктринам ортодоксальной, так называемой новокейнсианской макроэкономики, расположенной на противоположном полюсе экономической ереси. Самое важное из них касалось целей денежно-кредитной политики. Единственное монетарное «отступление», допускавшееся в новокейнсианских теориях, сводилось к высокой или волатильной инфляции, которая, как считалось, сдерживает рост ВВП. Соответственно одну из своих задач экономическая политика видела в обеспечении низкого и стабильного уровня инфляции – «монетарной стабильности». Поэтому правительствам предписывалось ограничить свою роль установлением разумной планки инфляции, а затем делегировать полномочия по определению процентных ставок независимому центральному банку, укомплектованному квалифицированными специалистами-практиками. Именно на таких условиях Банк Англии получил в 1997 году независимость и мандат на планирование уровня инфляции, а годом позже был основан Европейский центральный банк как независимый институт регулирования инфляции.

Несомненно, что в большинстве случаев устойчиво низкая инфляция способствует перераспределению доходов и экономическому процветанию. Однако последующие события доказали, что для экономической политики одна лишь «монетарная стабильность», на которую была сделана ставка с середины 1990-х до середины 2000-х, является слишком узкой целью. Тревожные предвестники надвигающейся беды в предкризисной экономике – стремительный рост цен на недвижимость, вопиющая недооценка ликвидности на рынках актива, появление теневой банковской системы, снижение стандартов кредитования, банковского капитала и коэффициентов ликвидности – не получили приоритетного внимания, которого заслуживали, так как в отличие от низкой и стабильной инфляции они просто не считались показательными. Как прямо признал в 2012 году председатель Управления финансового регулирования и надзора Великобритании, центральные банки руководствовались «ошибочной теорией экономической стабильности, согласно которой обеспечения низкой и стабильной текущей инфляции достаточно, чтобы гарантировать экономическую и финансовую стабильность, вследствие чего от их внимания ускользнуло, что ключевыми факторами нестабильности являются циклы цен на кредиты и активы». Десятилетия экономического фанатизма привели к разрушительным последствиям и внутри самой цитадели денежной стабильности. Упорное и однобокое стремление к низкой и устойчивой инфляции не просто сопровождалось игнорированием других монетарных и финансовых факторов, в 2008 году закономерно поставивших на колени мировую экономику, но и усиливало их действие. Еретик Хайман Мински пророчески предупреждал об этой мрачной возможности за много лет до кризиса. Чем успешнее центробанки добиваются снижения одного из видов рисков, обеспечивая низкий и стабильный уровень инфляции, тем увереннее чувствуют себя инвесторы, готовые идти на другие риски и инвестировать в не слишком надежные и неликвидные ценные бумаги. Нельзя сжимать воздушный шарик в одном месте – то есть устранять фактор высокой и изменчивой инфляции – без того, чтобы он не «раздулся» в другом и не вызвал катастрофическую нестабильность на рынках активов. Денежная стабильность фактически порождает нестабильность финансовую.

Кое-кто из лиц, определявших финансовую политику, понимал, что следование ортодоксальной теории может привести к ошибочным решениям. Так, например, Мервин Кинг – всемирно известный специалист в области макроэкономики и будущий управляющий Банка Англии – сетовал в 2001 году, что «хотя большинство людей считает, что экономика – это изучение денег», на самом деле реальная картина выглядит совершенно иначе. «В лексиконе большинства экономистов, – говорит он, – слово “деньги” отсутствует вовсе. Я же убежден, что отсутствие денег в стандартных моделях, которыми пользуются экономисты, приведет к возникновению серьезных проблем в будущем, и тогда деньги вновь займут подобающее им место». Глобальный финансовый кризис показал, что его слова были пророческими, хотя его последнее предположение не подтвердилось. Что же помешало осуществлению мечты Бэджета и Кейнса об экономической теории, которая воспринимает деньги всерьез? В конечном счете все дело в по-прежнему мощном влиянии денежных доктрин Локка. К тому времени, как Бэджет начал наступление на них, было уже поздно. Деньги уже ушли в «зазеркалье». Классическое понимание денег как менового товарного средства уже устоялось, и под его «чарами» ни доказательства, ни аргументы против уже никем не воспринимались. В результате кризис 1866 года и публичная реакция на него Бэджета не стали той точкой, в которой могли бы сойтись два различных подхода к деньгам и экономике – напротив, именно здесь-то их пути и разошлись.

Из «безденежной экономики» классической школы развилась современная ортодоксальная макроэкономика: учение о монетарном обществе, преподаваемое в университетах и применяемое центробанками. Тем временем из экономических концепций практиков (Бэджета) развилась академическая дисциплина о финансах как инструменте торговли, преподаваемая в бизнес-школах и применяемая банкирами и бонд-трейдерами. Первое направление представляет собой умозрительную модель экономики без денег, банков и финансов, второе – без всего остального. В результате подобного «интеллектуального апартеида», когда в 2008 году разразился кризис в финансовом секторе (вызванный самой масштабной в истории макроэкономической катастрофой, от которой экономика впоследствии так и не смогла полностью оправиться, потому что банковский сектор был полностью дезорганизован) ни современная теория макроэкономики, ни современная теория финансов не смогли сказать по этому поводу «ни бэ ни мэ». К счастью, как указал Лоуренс Саммерс, существовали альтернативные традиции, к которым следовало возвратиться. А ведь ответ на ключевой вопрос: «Почему никто из экономистов не видел, что грядет кризис?» прост: потому что в их базовой концепции макроэкономики отсутствовали деньги. С другой стороны, вопрос, который многие адресовали банкирам и их регуляторам: «Почему никто из вас не понимал, что вы проводите опасную политику?» – так же прост. В их концепции финансов отсутствовала макроэкономика.

Все это было бы смешно – или попросту не важно, – если бы в итоге не привело к столь катастрофичному экономическому катаклизму. Завершая свое выступление в Бреттон-Вудсе, Лоуренс Саммерс отметил, что за предыдущие два десятилетия экономисты «потеряли след» финансов, отчего пострадала экономика, а вместе с ней, как показал кризис, и весь мир. Но эти разногласия, на которые обратили внимание Кейнс и Бэджет, а до них Уильям Лаундс, проявились намного раньше. И коренились они в обманчиво незначительном разногласии между сторонниками двух различных концепций денег.

 

14

Как превратить саранчу в пчел

 

Можем ли мы избежать «Острова доктора Моро»?

В ноябре 2004 года председатель правящей Социал-демократической партии Германии Франц Мюнтеферинг произнес ставшую знаменитой речь, в которой раскритиковал культуру современного финансового капитализма. Он начал свою филиппику против современных финансистов, охарактеризовав их как «тучу безответственной саранчи, которая измеряет успех поквартально, высасывает все подчистую, а высосав, бросает компании подыхать». Эта метафора вызвала широкий отклик у общественности по всей Европе, в том числе и потому, что образ являл собой иронический контраст с трудолюбивым и дружным ульем, в начале XVIII столетия описанным голландцем Бернардом Мандевилем, стремившимся убедить скептиков в преимуществах монетарного общества.

В то время казалось, что пасть ниже, чем утверждал в своей инвективе Мюнтеферинг, общественная репутация финансов в Европе уже не могла. Однако всего девять лет спустя мир наблюдал новое резкое падение акций банкиров и банков. Непосредственным катализатором этого явился глобальный финансовый кризис 2007–2008 годов. В конечном счете этот макроэкономический катаклизм, оставивший без работы миллионы людей и обанкротивший множество компаний, начался именно в банковском секторе; к ущербу добавилась обида, вызванная тем, что пришлось всем «миром» выручать те самые учреждения, которые и спровоцировали кризис. В Южной Европе народное негодование приняло форму протеста против «диктатуры банкиров». Даже в центрах мирового капитализма репутация банковского сектора испытала такие удары, что к середине 2012 года журнал Te Economist, рупор мировой финансовой элиты, не нашел для современных профессионалов от финансов иного определения, кроме «банкстеров».

Кризис и его последствия вновь оживили подозрение – явно выраженное в риторике Мюнтеферинга, – что по сути деятельность банков носит паразитический, а не продуктивный характер. Для непосвященных банковская сфера и так всегда оставалась тайной за семью печатями, но в последние полтора десятка лет количество новшеств и сложность операций в области финансов особенно резко возросли. А когда многие из этих инноваций оказались среди факторов, спровоцировавших крах, а по счетам пришлось платить не банкирам, а налогоплательщикам, вновь всколыхнулись былые сомнения. Какой был смысл во всех этих обеспеченных облигациях, свопах, коммерческих векселях и прочих «проектных компаниях», появившихся в 1990-е и 2000-е годы? И эти сомнения выражали не только доведенные «до ручки» банковские вкладчики и негодующие налогоплательщики, но и кое-кто из ведущих авторитетов финансовой отрасли. Например, в августе 2009 года Адэйр Тёрнер, председатель британского Управления финансового регулирования и надзора, дипломатично заметил, что, по крайней мере, часть финансовых инноваций предыдущего десятилетия была «бесполезной в социальном плане». Пол Волкер, гуру глобального финансового регулирования, высказался еще более категорично. За два последних десятилетия единственным финансовым новшеством, которое дало мировой экономике хоть что-то реальное, был банкомат, с убийственным презрением заявил он.

Сегодня в результате мощной и повсеместной реакции на кризис впервые за многие десятилетия практически во всех развитых мировых экономиках проводится серьезная работа по преобразованию банковско-финансовой сферы и всей структуры денежно-кредитной политики и финансового регулирования. Наблюдается резкий поворот в исследованиях, отчетах, экспертных оценках и законодательстве – и все это на фоне продолжающихся усилий международного сообщества. На первый взгляд политики и регуляторы созрели для того, чтобы взять на вооружение известный девиз экс-главы аппарата Белого дома Рама Эмануэля: «Нужно уметь делать выводы из любого серьезного кризиса».

Но так ли это на самом деле? Если «неавторизованная биография» денег, которую мы пытаемся реконструировать, позволяет нам понять, что не так с экономической теорией и практикой до и после кризиса, то способна ли она внести свой вклад в оживленные дебаты по более сущностным вопросам – например, можно ли наладить денежную и финансовую систему так, чтобы избежать повторения нынешней экономической и социальной катастрофы? Может ли отвергнутая концепция монетарного скептицизма помочь нам в решении этой насущной политической проблемы? И будут ли эти средства более радикальными, чем реформы, в настоящее время прокладывающие себе путь через парламенты и регуляторов в мировых финансовых столицах? Объявленная цель всех этих процессов – заставить банки и финансы снова служить реальной экономике и обществу, чтобы превратить «саранчу» Франца Мюнтеферинга в пчел Бернарда де Мандевиля. Однако, как хорошо известно поклонникам «ужастиков» (от романа Г. Уэллса «Остров доктора Моро», написанного в 1896 году, до фильма Дэвида Кроненберга «Муха», снятого в 1986-м), генная инженерия – штука опасная. Достаточно чуть-чуть ошибиться, и вы рискуете получить монстра.

 

От возмездности к «халяве»

14 сентября 2007 года британский министр финансов объявил, что уполномочил Банк Англии оказать среднему по размерам банку Northern Rock, специализирующемуся на жилищной ипотеке, «услугу поддержки ликвидности» – иначе говоря, предоставить ему овердрафт больше обычного. Банк финансировал значительную часть своих ипотечных кредитов – сверхдолгосрочных платежных обязательств – путем продажи инвесторам краткосрочных векселей и облигаций, в результате чего у него возникли серьезные проблемы. Когда в 2007 году осложнилась ситуация на международных финансовых рынках, это краткосрочное финансирование прекратилось. В свою очередь вкладчики банка, увидев, «откуда дует ветер», начали «вынимать» свои деньги. Таким образом, «пролет» на оптовых финансовых рынках – рынках векселей и облигаций – обернулся для банка «пролетом» на его собственном розничном рынке вкладов физических лиц и компаний. И Northern Rock вдруг оказался в тисках классического кризиса ликвидности. Это и послужило толчком к началу большого кризиса. Подобная проблема появилась в сфере банковской деятельности не впервые. Как мы уже показали, главное содержание банковского дела заключается в поддержании синхронизации поступающих и исходящих платежей. Основная трудность при этом состоит в том, что активы банков – кредиты, которые они выдали, – обычно носят долгосрочный характер, в то время как пассивы, то есть собственные долговые обязательства, как правило, более краткосрочны, а по многим видам депозитов вообще должны быть возвращены по первому требованию. Другими словами, имеет место изначальное несоответствие – так называемый разрыв в сроках платежей, который не может быть устранен из банковской системы в ее нынешнем виде. В нормальных условиях разрыв срока платежа не представляет собой серьезной проблемы. Мало того, его существование в определенном смысле является главной целью банковской деятельности. Вкладчики банка имеют возможность свободно снимать средства или в любой момент производить платежи со своих депозитов, а также получают по вкладам проценты, которые генерируются только благодаря использованию рисковых и неликвидных кредитов. Все это превращает синхронизацию платежей в особо тонкое искусство. Разрыв срока платежа для банка, рассчитывающего исключительно на собственные ресурсы, становится проблемой в том случае, если по той или иной причине депоненты и владельцы облигаций теряют уверенность в способности банка выполнить в срок свои обязательства, массово забирают свои депозиты и отказываются их продлевать.

К счастью, у современных банкиров есть высокопоставленные друзья. В соответствии с негласным «великим монетарным уговором» банковские пассивы в отличие от пассивов обычных компаний являются официально подтвержденным компонентом государственной денежной массы. А поскольку деньги – главный институт координирования экономики, любое ухудшение их свободной циркуляции и конвертации способно нанести серьезный урон всему общества, а не только тому или иному банку. Поэтому деньги должны быть защищены от подозрений в недобросовестности со стороны любого банка, который ими оперирует. Подобно электросети, для которой отказ одной-единственной электростанции может оказаться роковым, преобладающая масса современных денег предоставляется и управляется через сеть банков, и в этой сети «отказ» одного из звеньев также способен разрушить всю систему. Фактически для бесперебойной работы банковской системы требуется даже бóльшая бдительность. Если сбой в электросети происходит вследствие поломки физической инфраструктуры, то в банковской системе простая утрата уверенности в надежности одного из банков может стать фатальной для системы в целом.

Предотвращение банковских кризисов ликвидности на протяжении долгого времени лежало на ответственности суверена; как мы уже упоминали выше, первым правила оздоровления ситуации в период кризиса сформулировал Уолтер Бэджет. Если возникает паника и вкладчики банка и держатели облигаций «вынимают» свои средства, говорит он, суверен должен войти в их положение и позволить банку взять заем у государственного Банка Англии, чтобы произвести выплаты в суверенных деньгах. Так образом, баланс банка будет все больше зависеть от центробанка и все меньше – от частных инвесторов. При этом на руках на руках у частных инвесторов будет все меньше обязательств частного банка и все больше – Банка Англии, то есть наличности. Модель Бэджета стала общепринятой практикой во всем мире. Даже США, которые позже других приобщились к «чудесам» современного «центробанкинга», в 1913 году ввели эту систему. В сентябре 2007 года Банк Англии пошел на эту экстренную, но проверенную временем меру – как отмечалось, впервые за 130 лет со времен крушения банка Overend, Gurney and Co.

Однако прошло несколько месяцев, и стало ясно, что проблема Northern Rock заключается не в ликвидности. Многие из заемщиков банка оказались недобросовестными. Иначе говоря, проблема вышла за рамки нарушения синхронизации платежей, потому что даже при налаженной синхронизации свести баланс не получалось. Общая стоимость пассивов банка превысила стоимость его активов независимо от сроков выплат по тем и другим. В нормальных условиях стоимость банковских активов всегда больше, чем стоимость пассивов. Разность между этими двумя показателями и есть собственный капитал банка. Когда он представляет собой положительную величину, банк платежеспособен; чем выше эта цифра, тем более заметное снижение стоимости активов банк выдерживает, не утрачивая платежеспособности. Northern Rock, как выяснилось, вел дела слишком рискованно. Он работал, имея слишком мало собственного капитала. И когда рынок недвижимости зашатался и экономика вошла в период рецессии, началось резкое падение стоимости ипотеки, составлявшей бóльшую часть банковских активов. При этом стоимость банковских пассивов оставалась прежней – вот кошмар! Собственный капитал банка быстро растаял, а вслед за ним «схлопнулась» и рыночная цена его акций. С максимума в 12 с лишним фунтов в безмятежном феврале 2007 года она в конце августа упала примерно до 7, а спустя два дня после объявления акции по поддержке ликвидности со стороны Банка Англии – и до 3 фунтов. Ныне цена составляет меньше фунта стерлингов за акцию. Стало очевидно, что рынок считает Northern Rock в отсутствие внешней помощи не только неликвидным, но и неплатежеспособным.

К счастью для Northern Rock – или, по крайней мере, для держателей его облигаций, вкладчиков и других клиентов, – банк снова получил внешнюю помощь. В игру вступило британское государство, но на сей раз не на стороне кредиторов банка, а на стороне его акционеров. Чтобы разрыв между стоимостью активов и пассивов банка вернулся к приемлемым показателям, обеспечивая соответствующий буфер на случай дальнейших вероятных осложнений, требовалось вливание новых средств. Если первая операция по «поддержке ликвидности» состояла в том, что государство предоставило банку Northern Rock в качестве официальной гарантии фиксированное обязательство Банка Англии – в обмен на фиксированное финансовое обязательство (предположительно равной стоимости) со стороны самого Northern Rock, то теперь понадобилось предпринять нечто иное: государство должно было выдать гарантию оплаты в обмен на собственный капитал банка, взяв на себя обязательство поддерживать баланс между стоимостью активов и пассивов Northern Rock. Поддержка ликвидности, по крайней мере теоретически, не влекла за собой риска потери прибылей – риски просто переходили от частных инвесторов к государству. Но в новых условиях произошла также передача рисков по невозврату кредитов. Если бы убытки по ипотечному кредиту Northern Rock перестали расти, государство могло и не понести потерь. Но в случае их роста государство как владелец собственного капитала попало бы в ловушку. Банк Англии как главный финансовый орган страны вообще не должен был заниматься решением этой проблемы. Если государство намерено подвергнуть риску деньги налогоплательщиков, то лучше, чтобы ответственность за это взяло на себя демократически избранное правительство. Поэтому приобретение собственного капитала Northern Rock было осуществлено британским Казначейством, главным фискальным органом. 17 февраля 2008 года банк был национализирован.

Поначалу общественность отреагировала на это вяло, почти безразлично. Банк потерпел крах, и его «спасли» – но через какой государственный орган и каким образом, большинству населения было неинтересно. Однако профессиональные финансисты и действующие политики увидели в решительных действиях британского Казначейства радикальный поворот к новой тактике, свидетельствовавшей о потенциальной угрозе масштабного кризиса и создававшей важнейший прецедент в отношении методов реагирования на эту угрозу. Национализацией Northern Rock британское правительство давало понять, что оно считает необходимым не только обеспечить ликвидность, но и сохранить доверие к банковскому сектору. Займы, предоставленные Банком Англии банку Northern Rock с сентября по февраль, гарантировали финансовую безопасность вкладчиков, держателей облигаций и владельцев капитала банка – до тех пор, пока собственный капитал банка хоть чего-то стоил. Как только убытки свели собственный капитал банка на нет, благоденствие его акционеров закончилось. При нормальном развитии ситуации следующими на очереди должны были стать держатели облигаций. Но им помогли «укрыться» за вторым «рубежом обороны» – внезапным решением британского Казначейства выступить в роли страховщика инвесторов банка против кредитных потерь. По милости министра финансов риск дальнейших убытков вместо держателей облигаций Northern Rock должны были принять на себя британские налогоплательщики.

Многие наблюдатели задавались вопросом, что могло побудить британское правительство к такому невиданному великодушию? Одно дело – поддержка ликвидности, это была политика, официально проводившаяся по крайней мере со времен Бэджета, а неофициально – и того раньше. Но кредитная поддержка и рекапитализация банка путем прямого вливания бюджетных средств (то есть денег налогоплательщиков) при ясности поставленных целей вызывали серьезные споры. Исторически подобные меры применялись только в самых крайних обстоятельствах. Так, в период Великой депрессии в США для рекапитализации банков была учреждена специальная, финансируемая государством организация под названием Корпорация финансирования реконструкции; в 1970-е годы для спасения от краха британской экономики правительство предоставило бюджетные фонды второстепенным банкам, от которых отвернулись частные инвесторы. В то же время история оказания банкам государственной кредитной поддержки показывала, что имеются серьезные основания избегать подобной практики. Если угроза недобросовестности ставит под вопрос роль центрального банка в качестве кредитора «последней надежды», то нетрудно себе представить, с какими проблемами сопряжено появление в роли акционера «последней надежды» государственного Казначейства… Если каждый банкир и, что не менее важно, каждый инвестор, финансирующий банк, знает, что государство в любой момент, если что-то пойдет не так, готово покрыть его убытки, то о какой вообще дисциплине в сфере правил и объемов предоставляемых банком кредитов и займов может идти речь? Рынок начал подозревать, что что-то тут неладно. Иначе чем объяснить, что правительство преодолело естественное политическое нежелание выручать банки за счет налогоплательщиков и решило перейти к их кредитной поддержке вне зависимости от состояния их ликвидности? Политики прекрасно осознавали всю серьезность предпринятого шага и старались не допустить, чтобы публика сделала из происшедшего роковой вывод, будто отныне все надежно прикрыты от любых неприятностей и опасаться больше нечего. В отчаянной попытке закрыть распахнутую дверь специальный парламентский комитет по делам Казначейства заявил, что «банкротство банков будет допускаться во имя сохранения рыночной дисциплины финансовых учреждений».

Но поезд уже ушел. И только самая ужасная угроза могла заставить его дать задний ход. Такая угроза возникла в марте 2008 года, когда Bear Stearns, пятый по величине американский инвестиционный банк, столкнулся с серьезными проблемами и обратился за поддержкой в ФРС. Когда выяснилось, что Bear Stearns на грани краха, его акции выкупил частный инвестор – крупнейший банк J. P. Morgan. Правительство это обнадежило: возможно, еще удастся загнать лошадь назад в стойло? Даже когда почти год спустя после краха Northern Rock второй по величине американский инвестиционный банк, что называется, «вошел в штопор», ободренные американские власти хранили самообладание. Увы, загнать лошадь обратно в стойло не удалось. В пятницу 12 сентября 2008 года на финансовых рынках родилась шутка: «В Медведя стрелять можно, а в Братьев – нельзя!». Несмотря на положение Bear Stearns, остававшееся критическим, Lehman Brothers и его инвесторы были все еще убеждены, что правительство «прогнется». Сила их убежденности оказалась соизмерима с волной паники, поднявшейся в понедельник 15 сентября, когда им отказали в кредитной поддержке. Lehman Brothers объявил о банкротстве.

Общий ущерб финансовому сектору и сектору реальной экономики, вызванный крахом Lehman Brothers, превзошел все ожидания. Героические попытки руководства оспорить доктрину всеохватывающего страхования кредитов провалились. В конце концов, какой смысл пытаться сохранять рыночную дисциплину, если рынки перестают функционировать? На горизонте замаячил конец света – или, по крайней мере, конец банков, – и его следовало предотвратить любой ценой (подразумевалось, что заплатит эту цену налогоплательщик). Тут и выяснилось, что национализация Northern Rock была не случайным отклонением, о котором лучше не упоминать в приличном обществе, дабы не внушать банкирам негодные идеи, а примером правильной политики. В результате кредитная поддержка банковского сектора со стороны властей достигла беспрецедентного уровня. В период с 2007-го по 2012 год 25 стран пережили серьезнейший банковский кризис – и две трети из них приняли решение оказать банкам кредитную поддержку. Реальный масштаб подобных интервенций поражал воображение. США потратили на рекапитализацию американских банков 4,5 процента ВВП, что равнялось годовому оборонному бюджету в разгар большой войны. Томас Джефферсон еще в 1816 году предупреждал, что «банковские учреждения опаснее постоянных армий». Эта оценка оказалась пугающе близка к истине, хотя и не совсем в том смысле, какой в них вкладывался изначально. Великобритания потратила на преодоление кризиса 8,8 процента ВВП – значительно больше, чем она тратит ежегодно на свою хваленую систему государственного здравоохранения. А Ирландия и вовсе выложила на цели поддержки банков 40 процентов ВВП – больше обычного годового бюджета всех правительственных ведомств, вместе взятых. Одним словом, исчезли последние сомнения: государство посадило банкиров себе на шею.

Когда осела пыль и наступила Великая рецессия, до общественности начало доходить, что произошло. Банки и их инвесторы делали ставку на одно, занимаясь, как, впрочем, и всегда, лишь управлением ликвидностью и кредитными рисками. Окажись они неспособными свести платежный баланс, у них оставалась надежда, что центральный банк вмешается и окажет им поддержку. А если перестанут поступать выплаты по выданным кредитам и собственный капитал банка уменьшится до критичной величины, то поддержку окажет налогоплательщик (то есть государство). Последствия, как теперь уже ясно, были вполне предсказуемыми. Во всем мире банки росли в размерах, сокращая свой капитальный «буфер», выдавая все более рискованные кредиты и уменьшая ликвидность своих активов. Все больше банков становились слишком крупными, чтобы можно было допустить их банкротство. В результате резко взлетел вверх уровень страхования кредитов, которые по умолчанию обеспечивает суверен. И только когда разразился кризис, а усилия властей по управлению рисками провалились, выявился истинный масштаб государственных субсидий. В ноябре 2009 года, год спустя после краха Lehman Brothers, полная суверенная поддержка банковского сектора во всем мире оценивалась приблизительно в 14 триллионов долларов, то есть составляла более 25 процентов глобального ВВП. Тогда налогоплательщики и узнали, каков был масштаб взваленного на них груза страхования рисков и убытков, в то время как акционеры, долговые инвесторы и сотрудники банков получали прибыль.

Это был мир, который Уолтеру Бэджету показался бы зазеркальем. В этом мире господствует доктрина, согласно которой центральному банку отводится роль кредитора последней инстанции, а все убытки в конечном счете оплачивает государство. Нововведение в виде широкой кредитной поддержки за счет государственной казны привнесло в политический расклад новое драматическое измерение. Когда поддержку ликвидности обеспечивает центральный банк, никто в принципе не проигрывает и сохраняются обширные общие преимущества хорошо функционирующей денежной системы. Но когда кредитную поддержку оказывает правительство, налогоплательщики несут реальные расходы. Вопрос, конечно, состоит в том, кто получает выгоду? Один из ответов – тот, на кого обращено больше внимания непосредственно после кризиса, то есть сами банкиры. Когда правительство выручило банки, множество банковских работников сохранили, по крайней мере на какое-то время, свои рабочие места и продолжали получать свои бонусы. При всей политической спорности подобной стратегии следует отметить, что средствами налогоплательщиков пользовались не одни банкиры. Владельцы облигаций банков и держатели банковских депозитов – те, кто добровольно согласился финансировать банки, – также вошли в число бенефициаров беспрецедентной щедрости суверена. Когда банкам отказывали в поддержке, как в случае с Lehman Brothers, владельцы облигаций были вынуждены брать убытки предоставленных невыгодных займов на себя. Но если они были не в состоянии сделать это, суверен освобождал их от неприятного бремени.

Возможно, в былые времена идея помочь держателям облигаций банка за счет средств налогоплательщиков была не столь политически спорной, поскольку различие между первыми и вторыми оставалось несущественным. Мало того, с учетом деятельности пенсионных и инвестиционных фондов обе группы были представлены практически одними и теми же лицами. Однако в современном развитом мире обнаружились два влиятельных фактора, точно сговорившихся подорвать равновесную позицию между теми, кто финансирует банковскую систему, и теми, кто несет бремя спасения банков, когда дело принимает дурной оборот. Во-первых, в обществе увеличилось неравенство в уровне доходов и благосостояния отдельных социальных слоев, что привело к его расслоению на узкий круг богачей, владеющих облигациями банков, и гораздо менее зажиточное большинство, не имеющее никаких облигаций. Расходование общественных фондов для защиты держателей банковских облигаций обернулось проблемой «богатые против бедных». Вторым мощным фактором стала интернационализация финансов. В таких странах, как Ирландия и Испания, глобализация рынка облигаций привела к ситуации, в которой местные налогоплательщики оплачивали рекапитализацию банков, выгодную иностранным держателям облигаций. С политической точки зрения одно дело, когда сокращение рабочих мест в госсекторе осуществляется с целью спасения государственного пенсионного фонда, и совсем другое – когда работников бюджетной сферы увольняют ради того, чтобы обеспечить выплаты иностранным рантье. Когда 31 января 2011 года Англо-ирландский банк (Anglo-Irish Bank), рекапитализированный на сумму 25,3 миллиарда евро за счет ирландских налогоплательщиков, потратил 750 миллионов евро на единовременные и многоразовые, в соответствии с графиком, выплаты инвесторам по облигациям, всем стало абсолютно очевидно, как именно происходит распределение рисков при новом режиме поддержки банковского кредита со стороны государства. Общая сумма сокращения социальных расходов в ирландском бюджете того же года была чуть выше указанной цифры.

Тревога мировой общественности, наблюдающей, как складывается положение дел, объясняется не тем, что обычные люди не понимают механизмов работы мировых финансов. Они справедливо почуяли неладное. Кризис 2007–2008 годов и реакция на него правительств обнажили неприглядную правду: с Великим денежным соглашением явно творится что-то не то. Исторический договор, достигнутый между сувереном и Банком Англии в 1694 году, предполагал тщательно выверенный обмен выгодами и преимуществами. Частные банки получили ликвидность для своих банкнот. Предписание короны, в отличие от внутренних банковских правил, распространялось на всю страну, и деньги, выделенные с этой целью, могли обращаться повсеместно. В ответ банкиры предоставляли свои финансовые знания и репутацию, заработанную в Сити, что работало на повышение кредитоспособности короны. Выражаясь в современных терминах, корона оказывала Банку поддержку в области ликвидности, а Банк оказывал суверену кредитную поддержку. Однако на этот раз реакция властей и регуляторов на кризис показала, что мир круто изменился. Банки, конечно же, сохранили привилегию выпуска суверенных денег, а центробанк был готов в случае необходимости гарантировать их ликвидность. Но взамен он вовсе не получил поддержки своим кредитам, выданным банкам: в конечном счете их поддержал суверен. Таким образом, банки – их сотрудники, держатели облигаций и вкладчики – получили и ликвидность, и кредитную поддержку. Суверен – то есть налогоплательщик – не получил ничего. Кризис показал, что историческая формула «ты – мне, я – тебе» превратилась в формулу односторонней «халявы»: дающий ничего не получает взамен.

Уже это было плохо, но еще хуже было то, что случилось потом. Едва кризис с беспощадной очевидностью продемонстрировал «странную смерть» Великого денежного соглашения, которое на протяжении 300 лет позволяло сохранять мир между суверенами и банками, как вдруг выяснилось – не менее потрясающее открытие! – что еще один «ветеран» монетарной политики оказался, так сказать, живее всех живых и к тому же способен на беспрецедентную активность.

 

Переворот на кредитных рынках

Мощная волна экономического дерегулирования и глобализации, поднявшаяся в конце 1970-х, ускорившаяся в 1980-х и 1990-х и достигшая пика в предкризисные годы начала 2000-х, принесла с собой революционные перемены в организации различных отраслей экономики – от производства автомобилей до энергоснабжения, от работы супермаркетов до киноиндустрии. Все это проходило под лозунгом децентрализации: сотни видов деятельности, ранее сгруппированные в рамках одной корпорации, были переданы более мелким и специализированным компаниям и координировались рынком посредством цепочек поставок и сетей удивительной сложности и длины. Конечно, кое-кто жаловался, что дело зашло слишком далеко – что издержки, сэкономленные передачей работы с клиентами колл-центру в Бангалоре или Маниле, в действительности лишь переложены на страшно недовольных этим клиентов «на другом конце линии». Однако в целом трудно было отрицать, что в самых различных отраслях результатом стало феноменальное сокращение затрат и расширение богатства выбора для потребителя.

Финансы не остались в стороне от этих изменений отраслевой архитектуры. Вплоть до конца 1960-х предоставление займов компаниям и частным лицам оставалось по большей части относительно простым бизнесом, практиковавшимся по известным правилам почти исключительно банками. Заемщик приходил в банк; кредит-менеджер тщательно изучал его заявку; при положительной оценке кредитоспособности клиента управляющий банком подписывал одобрение на выдачу кредита, который вносился в отчетность как часть активов банка (депозит выдавался заемщику как часть пассивов банка). Во всей этой операции участвовали всего две стороны – заемщик и банк, а баланс банка отражал лишь управление рисками по кредиту и ликвидности. Но существовал и альтернативный способ привлечения денежных средств, насчитывающий многовековую историю: продажа финансовых ценных бумаг, представляющих собой обязательства оплаты – либо в качестве акций в собственном капитале компании, либо в виде облигаций с фиксированной процентной ставкой, подлежащих возмещению по истечении определенного срока непосредственно в пользу инвестора. Рынок ценных бумаг, или, иначе, фондовый рынок, всегда отличался демократичностью. Даже относительно небольшие компании могли выпустить акции, которые торговались на публичных торгах, и существовала целая армия «розничных» инвесторов. С другой стороны, рынки привлеченного капитала были более закрытыми. Заем средств путем выпуска облигаций считался областью «высоких финансов» и вотчиной крупнейших корпораций – прежде всего самого суверена. Соответственно в эти ценные бумаги вкладывались главным образом «институциональные инвесторы», такие как пенсионные фонды, страховые компании и инвестиционные фонды, объединявшие сбережения многих тысяч частных лиц, что обеспечивало масштабы, необходимые для игры на рынке облигаций. В отличие от акций, продаваемых на фондовых биржах, как рыба на рыночной площади, покупка и продажа облигаций производились брокерами через личные сети, подобно антикварной мебели, которая должна уйти в «хорошие руки».

Тем не менее для большинства заемщиков банки вплоть до конца 1970-х оставались основным источником заемного капитала. Но в это время произошла революция в информационных технологиях и управлении цепочкой поставок, начавшая менять логику специализации и разделения труда, причем не только в области финансов, но и в других сферах экономики. Как быстро поняли дельцы, рынки привлеченного капитала предоставляли обширные возможности создавать посредников, специализирующихся на тех или иных банковских операциях, а следовательно, вырос потенциал огромного роста экономической эффективности. Заемщики могли продолжать приезжать в банк, менеджеры по кредитам – тщательно изучать их запросы и приводить их в разумную форму. Однако фактическое одобрение кредитов и контроль над заемщиками не хуже – а возможно, и лучше – могли осуществлять сами инвесторы. Банк мог просто договориться о выдаче кредита, вместо того чтобы предоставлять его самому. Таким образом, сам кредит мог никогда и не появляться в балансе банка и превращался в финансовое обязательство (облигации) заемщика, принадлежащее непосредственно частному или институциональному инвестору. Традиционная банковская модель выполнения всего цикла операций самим банком начала уступать место новой модели по принципу «организовать и распределить», то есть банк начал специализироваться на поиске заемщиков и конечных инвесторов, оставляя работу по отбору, хранению и контролю кредитов другим. Дело финансирования компаний и физических лиц стало все активнее перемещаться из банковской сферы на рынки финансовых ценных бумаг, отличительной чертой которых является кредитный риск эмитентов, – короче говоря, на кредитные рынки.

Самые заметные изменения наблюдались в США, где рынок ценных бумаг всегда занимал более солидные, чем в Европе, позиции. В начале 1980-х приблизительно половина привлеченного капитала в американских компаниях все еще обеспечивалась банками. Однако с середины десятилетия доля финансов, заимствованных на рынках кредита, стала расти. Кризис в сфере сбережений и кредитов конца 1980-х – начала 1990-х придал этой тенденции мощный импульс. Поскольку значительная часть коммерческого банковского сектора боролась с возникшими трудностями, кредитные рынки взяли то, что «плохо лежало». Если к концу 1993 года на их долю приходилось более 60 процентов американской корпоративной задолженности, то десятилетие спустя – уже 70 процентов. При этом изменился не только охват, но и масштаб кредитных рынков. Когда в начале 1980-х Майкл Милкен из своего знаменитого офиса в Беверли-Хиллз почти в одиночку создавал рынок облигаций небольших высокорисковых компаний, мало кто предвидел, что два десятилетия спустя стоимость этих бумаг, тогда насмешливо именуемых «мусорными», вырастет до 150 миллиардов долларов в год и существенно потеснит банковский сектор на рынке инвестиций. Еще более революционные изменения произошли в сфере кредитования населения. Развитие методик объединения и секьюритизации (то есть конвертации неликвидных активов в ценные бумаги) большого числа кредитов по ипотеке, автокредитов, и предоставлению кредитных карт частным лицам изменило организацию этих типов долга почти до полной неузнаваемости. Произошло коренное изменение одной из основных функций капиталистической экономики. Времена, когда главными финансами ведали банки, а рынки привлеченного капитала оставались весьма «туманной» сферой, закончились навсегда. В 1968 году Сидни Гомер смог уместить список всех существовавших тогда эмитентов американских корпоративных облигаций на трех страницах своего знаменитого справочника по рынкам долговых обязательств, известного как «Руководство для начинающего покупателя облигаций». Их было так мало, что за каждым в профессиональной среде закрепилось прозвище: «Резинки» вместо US Rubber; «Стали» вместо US Steel и так далее, что в известной степени иллюстрирует простоту тогдашнего корпоративного «ландшафта». К концу 1990-х подобные фамильярности отошли в прошлое: теперь количество облигаций, выпущенных многими тысячами эмитентов, исчислялось десятками тысяч, и после юридического оформления большинство из них утратило ауру «бренда» и превратилось в обыкновенную американскую компанию.

И это было только начало. В 2000-х процесс секьюритизации – объединения в единый пакет множества мелких долговых обязательств для выпуска новых, более крупных – приобрел взрывной характер. Ипотека, автокредиты, корпоративные кредиты, кредитные карты – любой вид кредита мог быть «упакован», нарезан в виде трáншей, оценен рейтинговым агентством, а затем продан новым инвесторам. Заем денег через кредитные рынки когда-то был простой операцией: облигации, выпущенные компанией с помощью банка, приобретались частными лицами или учреждениями. Теперь сложность операции возросла многократно: компании по-прежнему могли выпускать облигации, однако в большинстве случаев их приобретал не конечный инвестор, а другая компания, созданная специально для этих целей. Эта компания могла выпустить обеспеченные активами ценные бумаги (asset-back commercial paper – другой тип долговых обязательств), предназначенные для компании, созданной специально с этой целью (другой тип компании), чьи пассивы в свою очередь накапливались четвертой компанией, а ее долговые обязательства могли быть куплены следующей специальной компанией – «проводником», – и эта компания могла использовать их для обеспечения долговых обязательств (еще один тип долговой ценной бумаги), которые закупались бы хедж-фондом и, наконец, в качестве ценной бумаги для кредита поступали бы на фондовый рынок. Только на этом этапе вновь появлялся конечный инвестор, чтобы приобрести акции в инвестиционном фонде открытого типа, заплатив наличными средствами, которые вновь переместились бы по цепочке к первоначальной компании-эмитенту – естественно, за вычетом транзакционных издержек.

Подобное дикое усложнение наверняка вогнало бы в ступор людей, воспитанных на «Руководстве для начинающих покупателей облигаций» Сидни Гомера. Для чего все это?! Однако от них просто отмахнулись бы как от старых ворчунов-маразматиков. Главная мысль, которую неустанно внушали окружающим авторы современных ортодоксальных учений о финансах и макроэкономике, состояла в том, что эти инновации являются магистральным путем ко всему хорошему – от понижения ипотечных ставок для домовладельцев до укрепления макроэкономической стабильности. Вот какое заявление сделал в 2006 году Международный валютный фонд: «Растет признание того факта, что рассредоточение банками кредитных рисков на более широкую и более разнообразную группу инвесторов и отказ от накапливания этих рисков на своем балансе способствовали увеличению гибкости банковской и всей финансовой системы в целом». Кроме того, предполагалось, что новые методы «помогут смягчить и полностью самортизировать потрясения финансовой системы», а среди их разнообразных преимуществ отмечалось «снижение числа банкротств банков и обеспечение более бесперебойного кредитования». На самом деле минус таких уверенных прогнозов заключался не в их сверхоптимистической оценке воздействия новых методов на кредитные рынки, а в неправильной расстановке акцентов.

Согласно расхожему мнению, инновации конца 1990-х и начала 2000-х передавали роль банков в создании кредита – но не в создании денег – кредитным рынкам. Это, что называется, лежало на поверхности. В конце концов, глобальная «индустрия» взаимных (паевых) инвестфондов существовала на протяжении многих десятилетий с целью объединения сбережений и выбора кредитоспособных заемщиков. Новые меры лишь увеличили масштаб и объем операций. Поддержание синхронизации между платежами по долгосрочным активам и краткосрочным пассивам, то есть управление рисками ликвидности, позволяющее банковским обязательствам быть деньгами, всегда считалось прерогативой банков. В конце концов, только у банков есть лицензии от суверена, и только суверен может превратить кредит в деньги. Правильно?

Эта история наверняка покажется ужасно наивной каждому, кто слыхал про «денежную партизанщину». Мелкие курьезы, такие как «локальная» валюта, показывают, что частные деньги могут существовать и без какой-либо помощи суверена. Случившийся в XVI веке конфликт Ирландского банка и коммерческих банков за право выпуска частных денег и пиррова победа последних демонстрируют, что масштаб не обязательно является препятствием. История доказывает, что прерогатива выпуска денег – непреодолимое искушение. Если суверен это допускает – сознательно или по недомыслию, – то частные эмитенты не преминут воспользоваться выпавшим шансом. И предкризисное десятилетие не стало исключением из общего правила. Единственный вопрос, который интересовал адептов «денежной партизанщины», звучал так: сможет ли «новый порядок» помочь им на кредитных рынках? Заветный ключ к печатному станку получает тот, кто умеет дать волшебное обещание, что он обеспечит одновременно и стабильность, и свободу. Суверен способен на это, потому что обладает властью. Клубы «локальной валюты» тоже на это способны, потому что они объединены общей идеологией. Согласно Великому денежному соглашению это могли делать и банки, потому что обладали кредитоспособностью и пользовались поддержкой со стороны суверена. Но возможно ли этого достичь вне рамок регулируемой банковской системы в безбрежном мире современных кредитных рынков?

Как преобразовать способность создавать и управлять частным двусторонним кредитом за пределами регламентированного банковского сектора в то, что по крайней мере со времен Никола Орема оставалось заветной мечтой частных банкиров: способность создавать частный переводной кредит – частные деньги – без раздражающих ограничений, наложенных политикой суверенов вместе с их центробанками и прочими регуляторами?

Ответ оказался удивительно простым: это следует делать как можно более сложным способом. Длинная цепочка между заемщиком и конечным инвестором, в которой участвуют семь юридических лиц в нескольких различных юрисдикциях, выпускающих семь различных видов ценных бумаг, вместо одного эмитента в одной юрисдикции, выпускающего одну облигацию, открывает возможность всяческих хитрых маневров. Какое-то звено этой длинной цепочки посредников удобно использовать для уклонения от решения ключевой проблемы синхронизации платежей. Традиционную транзакцию кредитного рынка между конечным инвестором и заемщиком, осуществляемую посредством простого долгового обязательства, отличала полная прозрачность в отношении ликвидности. Купите трехлетнюю облигацию, и ваши деньги связаны на три года; купите десятилетнюю облигацию, и они связаны на десять лет. Конечно, если вы захотите получить свои деньги назад раньше, то можно попытаться продать облигацию до срока погашения – и в нормальных условиях рынка это вполне возможно. Однако в проспекте эмиссии насчет гарантий по поводу этого суррогатного источника ликвидности не говорилось ни слова. Существовала простая и ясная связь между конечным инвестором и обязательствами заемщика по своевременному возвращению средств. Эта система действовала просто, как механическая коробка передач в автомобиле: что выбрал, то и получил.

Новый стиль транзакций кредитного рынка выглядел совершенно иначе. Конечный инвестор мог приобрести акцию в инвестиционном (взаимном) фонде денежного рынка, который обещал конвертацию ценных бумаг в наличность в любой момент по требованию, то есть кредитный рынок как бы брал на себя роль банковского депозита с выдачей средств по требованию. Заемщик при этом мог обязаться погасить облигацию лишь через десять лет. Однако это вопиющее несоответствие по срокам предоставления ликвидности отныне можно было систематически «запрятывать» где-нибудь в длинной цепочке контрагентов. Как в автомобиле с автоматической трансмиссией, мало кто четко понимает, что именно происходит внутри коробки передач: главное, что переключать скорости легко и этот процесс фактически не требует никаких усилий со стороны водителя. А вздумай кто-нибудь вникнуть в руководство пользователя, только запутается. Так и теория, призванная обосновать новые порядки, не «заморачивалась» столь пошлой материей, как деньги. Раз система вроде бы работает, то кому какое дело до всяких ненужных тонкостей?

Правда, как и в случае крушения Великого денежного соглашения, вскрылась, когда было уже слишком поздно. Десятилетия специализации и разделения труда в финансовом секторе привели к намного более революционному – и гораздо менее безобидному – результату, чем в других сферах. Замещение традиционных банков сетью разрозненных специализированных фирм, соединенных сложными цепочками взаимодействия, привело не просто к росту эффективности, расширению выбора и оптимизации стоимости, как в производстве автомобилей или мобильных телефонов. В сфере финансов произошло возрождение «денежной партизанщины» – «открытие» нового удивительного средства создания частных денег вне контроля правительства. В результате к 2008 году возникло не что иное, как «параллельная денежная вселенная»: обширная нерегулируемая «теневая» банковская система, организованная на международном уровне в рамках кредитных рынков и сосуществующая с регулируемыми банковскими системами национальных государств. Только в США баланс этой теневой системы накануне катастрофы достигал порядка 25 триллионов долларов, больше чем вдвое превысив объем традиционной банковской системы. В Европе, где рынок ценных бумаг, как и автоматическая коробка передач, всегда пользовался меньшей популярностью, «армия теней» исчислялась не такой внушительной цифрой, но тоже составляла порядка 9,5 триллиона евро. Лишь когда грянул кризис, выяснился истинный масштаб проблемы, стоящей перед центральными банками и суверенами всего мира. Рухнуло Великое денежное соглашение; традиционный регулируемый банковский сектор со страшной скоростью тратил миллиарды долларов на поддержку кредитов, и на этом фоне всплыл гигантский, прежде неучтенный теневой банковский сектор. Смерть этого чудовищного паразита убила бы и его хозяина, чего нельзя было допустить, как и краха традиционных банков. Пришлось распространить поддержку ликвидности и кредита и на него. В результате американское Казначейство начало предпринимать «странные действия», оказывая кредитную поддержку некой страховой компании и увеличивая до невиданных прежде объемов баланс ФРС для устранения рисков ликвидности, которыми официальные и теневые банки оказались неспособны управлять самостоятельно. За шесть недель – с 10 сентября по 22 октября 2008 года – баланс Федеральной резервной системы удвоился, а Банка Англии – более чем утроился. Европейский центральный банк поначалу менее охотно играл роль спасателя, однако в какой-то момент и он вынужден был пойти на этот шаг, чтобы поддержать обязательства, выданные как традиционным, так и теневым банковским сектором. Аналитики пришли в ужас от резкого увеличения денежной массы, предупреждая о неизбежном наступлении гиперинфляции, краха доллара США и начала валютных войн. Однако эти зловещие фантазии исходили из ошибочной предпосылки. Вести о реальном положении дел только начинали просачиваться в общество. Зато деньги присутствовали в нем все время – они лишь скрывались в тени. После того как «переворот» свершился, все замерли в ожидании: как отреагируют на ситуацию государственные власти? Судя по всему, вопрос о «зависших» 25 триллионах долларов сводился к тому, располагают ли регуляторы достаточной «огневой мощью», чтобы восстановить контроль над финансовой системой. Ответу на этот вопрос посвящена следующая глава.

 

15

Самые смелые меры – самые безопасные

 

Подавление бунта монетарными способами

Великое денежное соглашение гарантировало банкам стопроцентный выигрыш, и денежная «партизанщина» приняла беспрецедентные в истории масштабы. Казалось, что в последние четыре десятилетия, как никогда прежде, монетарное общество разрывает политические оковы. Поэтому неудивительно, что главной темой повестки дня стали антипартизанские действия. Пожалуй, немного странным казалось лишь то, что мировой штаб сил быстрого реагирования расположился в провинциальном городе на северо-западе Швейцарии. Основным международным форумом для координации финансового регулирования стал Базельский комитет по банковскому надзору при Банке международных расчетов, основанный президентами центробанков ведущих стран мира. Поэтому, когда разразился кризис, формулированием нового ответа в сфере регулирования занялся именно Базель, вскоре разработавший важнейшее «конвенциональное оружие», призванное противостоять моральным рискам (то есть угрозе недобросовестности): правила, согласно которым банки обязаны держать в своем портфеле определенное количество наличных средств или сверхликвидных ценных бумаг, чтобы им не пришлось занимать средства у центрального банка. В список правил входили и другие требования, нацеленные на предохранение банков от «обвала» путем создания собственного буферного капитала.

Живописный швейцарский Базель – как ни странно, именно здесь находится штаб-квартира борцов с «денежными партизанами» (© Gargolla / Wikipedia.org)

Однако на протяжении ХХ века размеры защитного буферного капитала американских и британских банков снизились в пять раз; за последние пятьдесят лет доля наличных средств и сверхликвидных активов в их портфелях уменьшилась в той же пропорции. Базельский комитет подтвердил, что эти опробованные и проверенные временем меры вполне надежны и следует лишь увеличить «мощности». Поэтому в декабре 2010 года была принята новая директива, предписывающая банкам усилить портфельное инвестирование и увеличить размер ликвидных активов.

Требование увеличения собственного капитала и ликвидных активов можно рассматривать как налог на высокорисковую деятельность. Основной аргумент тех, кто его выдвинул, звучал так: достаточно сделать подобные операции более дорогостоящими для банков, а также обозначить и сузить границы, в которых они могут играть, и здоровое равновесие восстановится. При такой постановке вопроса проблема регулирования решается по модели, применимой практически в любой отрасли, генерирующей не только частные прибыли, но и социальные издержки. Химический завод, например, может обеспечивать прибыль своим акционерам и зарплаты сотрудникам, но при этом загрязнять окружающую среду. Если не заставить предприятие нести расходы, связанные с ликвидацией загрязнения, оно получит ничем не ограниченную свободу производить продукции больше, чем диктует экономическая целесообразность. Следовательно, его необходимо обложить налогом, за счет которого загрязнитель возместит обществу экономические издержки, связанные с грязным производством.

Однако далеко не все представители регулирующего истеблишмента на самом деле верят, что сложные проблемы, выявленные кризисом, поддаются решению подобного рода традиционными методами. «Загрязнение», спровоцированное банковским сектором, предупреждают они, не походит на загрязнение, вызванное химическим предприятием, по двум причинам. Во-первых, сам масштаб проблемы совершенно иной: потенциальные социальные издержки работы денежной системы в ее нынешнем виде слишком велики, чтобы их можно было самортизировать или предотвратить через систему налогообложения. Вероятно, подобный налог на банки мог бы отчасти компенсировать прямые финансовые затраты на поддержку ликвидности и кредита, но при этом поглотил бы бóльшую часть их прибыли. Однако полный счет за финансовую нестабильность, которая воцарилась после 2007 года, включает в себя издержки снижения ВВП, массовой безработицы и падения производства. А они исчисляются десятками триллионов долларов: фактически их размер настолько огромен, что никакое страхование и никакие компенсации не приносят эффекта. Иными словами, если бы мы вели войну обычными вооружениями, то для победы нам потребовалась бы настолько мощная атомная бомба, что она уничтожила бы всю Землю.

Вторая причина, по которой налогообложение, как считают его критики, не будет работать, состоит в том, что в силу сетевой природы банковской системы операции отдельных банков генерируют внезапные риски на уровне системы в целом. В отличие от случая с грязным химическим производством здесь потребуется дополнительный налог на операции, сопряженные с системными рисками. Однако система носит международный характер, а интернационального политического органа, обладающего соответствующими полномочиями, не существует. Если продолжить сравнение с ведением войны традиционными методами, то для победы нам нужна отлично снабжаемая и боеспособная армия Организации Объединенных Наций. Впрочем, основные возражения против продолжения традиционной базельской стратегии основываются «всего лишь» на результатах ее применения. Инновации конца 1990-х и 2000-х доказали, что финансовый сектор проявляет бесконечную изобретательность в разработке способов обойти подобное регулирование. Более того, послекризисный период продемонстрировал, что традиционные методы борьбы с неоправданными рисками порой дают обратный эффект: требование к банкам увеличить размеры капитала усилило ограничения по кредиту, снижая способность банков выдавать кредиты именно тогда, когда у компаний, столкнувшихся с падением спроса, возникает потребность в кредитных линиях. Джон Кей, один из наиболее авторитетных британских экспертов в вопросах регулирования, прямо заявил: «Вера в то, что более сложные версии базельских правил окажутся в будущем более эффективными, означает, что надежды доминируют над опытом». Продолжая применять обычный подход, мы рискуем получить в сфере регулирования Верден – при этом «бросая в бой» все большее количество ресурсов со все менее заметным результатом.

Поэтому регуляторы предприняли фундаментальную переоценку стратегии, признав, что корни проблемы связаны не непосредственно с банкирами, а со структурой учреждений, посредством которых они осуществляют свою деятельность. «Финансовая стабильность, – предупреждал в июне 2012 года ведущий специалист по вопросам банковского регулирования Совета управляющих Федеральной резервной системы Дэниел Тарулло, – по ряду важных причин является внутренней характеристикой финансовой системы или, по крайней мере, того типа финансовой системы, который сложился в последние десятилетия». Угроза недобросовестности (моральный риск) присуща этой системе как таковой. Поэтому пытаться ее «смягчить», меняя нормативы капитала или требования к ликвидности, – сизифов труд. Пока банки главным образом занимаются долгосрочным кредитованием, занимая средства на короткий срок и беря на себя таким образом кредитные риски, которые замалчиваются, валун морального риска будет вечно скатываться к подножию холма, даже если регуляторы думают, что им удалось решить проблему. Необходима фундаментальная реформа структуры банковской системы, а не кодекса поведения банков в рамках существующей. Война с финансовой нестабильностью требует не обычной тактики, а «антипартизанской» стратегии.

Когда эксцессы 1920-х годов закончились крахом 1929 года и Великой депрессией, в США уже наметилась глубинная переоценка ценностей институциональной структуры банковской системы. Тогда, как и теперь, главной причиной возникновения проблемы было признано использование ничем не обеспеченной суверенной поддержки для операций, несущественных для предоставления денег клиентам. Поэтому в 1933 году был принят закон о банках Гласса – Стиголла, четко разделивший компании на инвестиционные, которым разрешалось работать с ценными бумагами, и банковские, которым разрешалось принимать депозиты, предоставлять займы и проводить платежи для компаний и частных лиц. В свою очередь закон Макфэддена от 1927 года, направленный против укрупнения банков, запрещал им открывать отделения за пределами своего штата. Оба эти ограничения просуществовали вплоть до 1990-х годов. Следует отметить, что именно отказ от их строгого соблюдения и привел к обострению проблемы, вылившейся в кризис 2007–2008 годов. Когда завершилась интерлюдия строгого структурного регулирования середины ХХ века, ей на смену пришла эпоха банков «слишком крупных, чтобы не рухнуть». С началом кризиса этот исторический опыт пригодился. Его «по умолчанию» использовали для бурного законотворчества, направленного на изменение структуры банковского сектора. В начале 2009 года президент Барак Обама учредил Консультативный совет по вопросам восстановления экономики под руководством бывшего председателя правления ФРС Пола Волкера для разработки предложений по глобальной реформе финансового сектора. По другую сторону Атлантики вновь избранное коалиционное правительство Великобритании в июне 2010 года сформировало Независимую комиссию по банковской деятельности под руководством выдающегося оксфордского экономиста Джона Викерса. Обе группы рекомендовали провести новое разделение видов банковской деятельности. Были различия в нюансах – Волкер считал, что следует отделить работу с клиентами от торговли собственностью, а Викерс предлагал разграничить операции банков на розничных и оптовых рынках; Волкер рекомендовал, чтобы различные виды деятельности осуществлялись разными юридическими лицами, тогда как Викерс полагал, что достаточно «отгородить» их друг от друга в рамках уже существующих конгломератов, – однако базовая философия была единой. Пусть трейдеры Уолл-стрит и Сити играют на деньги сколько им угодно, но за собственный счет – в таком духе были выдержаны рекомендации обоих экономистов; по их мнению, поддержка суверена впредь должна быть доступна только строго регулируемым учреждениям.

Таким образом, в вопросе о предпочтительной «антипартизанской тактике» сложился редкостный международный консенсус. Однако остается одна проблема. Известная максима великого китайского военного мыслителя Сунь-Цзы гласит: «Тактика без стратегии – лишь суета перед поражением». Какова цель данных структурных реформ? На первый взгляд ответ прост: финансовая стабильность. Именно ради финансовой стабильности были после кризиса учреждены новые институции. К финансовой стабильности должны отныне стремиться «понесшие наказание» центробанки, не довольствуясь более такими простыми целями, как обеспечение устойчиво низкого уровня инфляции (а заодно и безработицы). Наконец, к достижению финансовой стабильности призывает новое законодательство. Но несмотря на «шум и ярость», никто не торопится давать ответ на вполне очевидный вопрос: а что, собственно говоря, следует понимать под финансовой стабильностью?

Ни одна из ведущих интеллектуальных структур, имеющих влияние на современную экономическую политику, не сообщает на этот счет ничего вразумительного. Как признался управляющий Банка Англии, в современной ортодоксальной макроэкономике «не проработаны вопросы финансового посредничества, поэтому для нее деньги, кредит и банковское дело не играют заметной роли». А один из членов-учредителей Комитета по денежно-кредитной политике Банка Англии сетовал, что господствующая теория «отбрасывает все, что важно для обеспечения финансовой стабильности». Но и современная теория финансов, явно недооценивающая роль денег в макроэкономике, не предлагает новой концепции финансовой стабильности, которой так жаждут реформаторы. Как с грустью отметил в октябре 2012 года Дэниел Тарулло, управляющий американской Федеральной резервной системы, «при всем внимании, уделяемом в последние несколько лет анализу финансовой стабильности, дело это все еще относительно новое». Корень неудач в обоих случаях, как мы выяснили, – традиционный взгляд на деньги. Именно он выдает слепоту тех, кто определяет финансовую и экономическую политику. Могут ли здесь помочь альтернативные концепции монетарного скептицизма?

 

Самые смелые меры – самые безопасные

Глобальный финансовый кризис до предела обострил дебаты по реформе регулирования. В результате те неортодоксальные идеи, от которых отмахивались на протяжении многих десятилетий, получили шанс быть услышанными. К счастью, если выйти за рамки теорий экономики и финансов последних пятидесяти лет, можно обнаружить богатые россыпи таких идей. Некоторые современные мыслители уже обратились к наиболее смелым из них. Роберт и Эдвард Скидельски ратуют за кампанию, обращенную «к сердцу и уму», настаивая на необходимости «этической перестройки», которая должна заставить людей ответить для себя на фундаментальный вопрос: «Достаточно – это сколько?» – позволив им избавиться от оголтелой ненасытности, свойственной денежному монетарному обществу. Философ Майкл Сэндел предлагает пойти по советскому пути и использовать распределительные методы, реформируя систему так, чтобы в обществе оставались вещи, которые нельзя купить за деньги. Кое-кто и вовсе выступает за спартанское решение вопроса. Есть и такие радикалы, как, например, американский конгрессмен Рон Пол, который считает, что надо просто «прикончить ФРС», и дело в шляпе!

При этом важно отметить, что неортодоксальная традиция предлагает не просто нетривиальное решение, а альтернативное понимание денег – не как вещи, а как социальной технологии. Мы должны признать, что в нашем мире ни в чем нельзя быть уверенным на сто процентов. Предупреждение библейского царя Соломона, что «не проворным достается успешный бег, не храбрым – победа, не мудрым – хлеб, и не у разумных – богатство, и не искусным – благорасположение», может показаться капитулянтством, однако мало кто станет оспаривать его ключевой вывод о том, что «время и случай для всех их». Это верно как для экономики, так и для любой другой области человеческой деятельности, неизбежно включающей долю риска. Деньги в представлении противников ортодоксии – это система распределения рисков. На жаргоне экономистов риск (экономический риск), то есть отсутствие уверенности в том, что урожай будет богатым, а тщательно спланированный выпуск продукта «выстрелит» в будущем месяце, является «экзогенным» и по существу не поддается нашему контролю. В отличие от него финансовый риск является «эндогенным»: мы сами посредством так или иначе организованной денежной системы решаем, каким образом непредсказуемые экономические прибыли или потери будут распределены в обществе. Деньги отвечают на вопрос, кто именно и при каких обстоятельствах несет риски. Конечно, деньги – не единственный общественный механизм для достижения этой цели. Очевидной альтернативой чистому монетаризму является система перераспределения, действующая в рамках социального государства западной модели: здесь вопрос, кто что получает, решает не экономическая стоимость, а социальные права гражданина. Однако на протяжении всей человеческой истории распределение экономического риска в обществе осуществлялось с помощью денег, обещавших одновременно стабильность и свободу. Это было смелое обещание.

Как мы показали выше, деньги, выпущенные непосредственно сувереном, способны выполнить данное обещание, потому что суверен по определению обладает политической властью. Прочность власти суверена в свою очередь напрямую зависит от его легитимности. Именно по этой причине в условиях, когда правитель утрачивает доверие сограждан, настолько облегчается обращение частных денег, примером чему служит распространение частных и провинциальных валют в Аргентине. Вот почему в монетарном обществе вопрос сохранения легитимности суверена является критичным. Он становится все более насущным, поскольку обеспечение стабильности монетарными способами неизменно приводит к кризисам неплатежей. «Предохранительный клапан» переменного денежного стандарта, как поняли еще древние мыслители, – это важнейшее условие устойчивости монетарного общества. До тех пор пока граждане позволяют суверену производить «перекалибровку» финансового распределения рисков, корректируя ставший несправедливым денежный стандарт, суверенные деньги работают. Именно этим опасно традиционное понимание денег как реального предмета. Оперируя физическими понятиями, важно использовать неизменный стандарт (в идеале – природную константу), но с социальным понятием стоимости дело обстоит ровно наоборот. Если согласиться, что деньги должны способствовать созданию справедливого общества, то нужен не такой стандарт экономической ценности, который зафиксирован раз и навсегда, а такой, который, как доказал Солон, чутко откликается на требования демократической политики.

Вот, собственно, и все про суверенные деньги. Однако в современном мире почти все деньги, находящиеся в обращении, выпускаются не суверенами, а банками. Давайте посмотрим, как банки выполняют «обещание» денег обеспечить стабильность и свободу? Банки, по крайней мере в теории, занимаются «преобразованием ликвидности», то есть преобразуют свои ликвидные активы и краткосрочные обязательства по депозиту в неликвидные долгосрочные кредиты. Однако понятие «преобразование ликвидности» является лишь фигурой речи. Фактически ничто ни во что не преобразуется. Пассивы банков остаются краткосрочными и сохраняют фиксированную номинальную стоимость, а активы – долгосрочными, с нетвердой номинальной стоимостью. Те и другие никогда между собой не пересекаются. Вместо этого банки создают видимость преобразования, искусно синхронизируя платежи в своих балансовых отчетах. Но как бы ловко они это ни проделывали, остается вероятность того, что люди усомнятся в надежности банка. Это серьезнейшая проблема, встающая перед любым частным эмитентом денег; с ней столкнулись даже великие международные банкиры XVI века. В начале 2000-х годов международный теневой банковский сектор и его напуганные регуляторы получили суровый урок: частные деньги, обеспеченные лишь собственными ресурсами эмитентов, в хорошие времена работают, а в плохие – нет. Таким образом, единственный способ заставить деньги банка работать без перебоев – обеспечить покровительство суверена и его власти, то есть заключить Великое денежное соглашение. На протяжении трех столетий это казалось разумным решением. Однако с наступлением кризиса стало ясно, что распределение рисков, обеспечиваемое нынешней системой «банковских» денег, несправедливо до такой степени, что дальше терпеть подобное положение вещей невозможно.

Такова альтернативная концепция денег, описанная в нашей «неавторизованной биографии», и вытекающая из нее интерпретация неблагополучия банковской системы. В рамках ее нынешней глобализованной организации происходит несправедливое распределение рисков, при котором потери социализированы: неудачи оплачиваются налогоплательщиками, в то время как прибыли присваиваются частным образом – банками и их инвесторами. Встает вопрос: можно ли «разрулить» сложившуюся ситуацию? Ответ на него лежит между двумя крайностями. Крайность первая: приватизировать все риски, то есть реорганизовать банковскую систему так, чтобы инвесторы, сегодня получающие всю прибыль, несли и все потенциальные расходы. Второй вариант подразумевает прямо противоположное: перестроить финансовую систему так, чтобы она социализировала все риски. Провалы по-прежнему оплачивают налогоплательщики, но и «навар» получают тоже они.

Первый вариант есть не что иное, как современная версия «шотландской стратегии» реформатора Джона Ло. Основная идея Ло состояла в том, чтобы передать риск от суверена к его подданным – в сущности, путем создания в рамках системы госструктур суверенного акционерного капитала в форме акций. Ло надеялся, что неопределенные права на доходы французской экономики заменят фиксированные требования, представленные банкнотами, государственными облигациями и другими суверенными долговыми ценными бумагами. В результате нежизнеспособная экономическая культура государства-рантье была бы уничтожена, а вместе с ней исчезли бы и кризисы задолженности, вызываемые необходимостью лихорадочного исполнения фиксированных обязательств в условиях колебаний налоговых сборов. Одним ударом убивали двух зайцев.

Удивительно, но этот принцип не чужд реакции регуляторов на нынешний кризис. Предложения по структурной реформе Волкера и Викерса содержат намек на фундаментальную идею Ло о перестройке распределения рисков, заложенного в существующей структуре банковской системы. Есть и более радикальные предложения, которые широко обсуждаются. Одно из наиболее громких принадлежит видному американскому экономисту и интеллектуалу Лоуренсу Котликоффу, выдвинувшему идею «целевого ограничения банковской деятельности». Он считает, что банки в своем нынешнем виде должны прекратить существование. Тогда все экономические риски будут беспрепятственно проходить от заемщиков к держателям сбережений через бесконечно растяжимый спектр паевых инвестиционных фондов. Это позволило бы нам раз и навсегда избавиться от финансовых посредников с их лживыми утверждениями о «преобразовании ликвидности», а заодно освободиться от внутренних несоответствий, определяющих порочность существующей системы. Фигурально говоря, на дорогах были бы разрешены только автомобили с механической трансмиссией.

При всей смелости подхода Котликоффа он все же не дотягивает до революционной «шотландской стратегии», которую пытался реализовать Джон Ло. Даже если «целевое ограничение банковской деятельности» запретит частным банкам выпускать краткосрочные обязательства определенной номинальной стоимости, оставив за ними лишь право на владение долгосрочными активами с не жестко фиксированной номинальной стоимостью, то на суверена данный запрет не распространится. Суверенные деньги сохранятся в основе системы, являясь надежным и ликвидным обязательством, подлежащим оплате при любых обстоятельствах. Идея Ло состояла в том, чтобы лишить пользователей даже этого последнего средства защиты от риска. Новая финансовая система, по Джону Ло, должна базироваться не на суверенном долге, а на суверенном собственном капитале. Для наших современников эта идея звучит фантастически, но у нее сегодня есть влиятельные сторонники. Американский экономист Роберт Шиллер – великий прожектер и в то же время один из самых выдающихся ученых-экономистов – на протяжении ряда лет пытается убедить правительства разделить с инвесторами риски общественных финансов, порожденные неустойчивостью экономического роста, для чего предлагает использовать инновационные финансовые инструменты, например наладить выпуск облигаций, по которым выплачиваются проценты, привязанные к росту ВВП. Что касается Ло, оказавшегося в эпицентре самого масштабного экономического и финансового кризиса, какой когда-либо переживала Франция, то ему для осуществления своих планов элементарно не хватило времени.

Стратегия Ло по созданию денежной системы, которая приватизирует все риски, представляет один из двух крайних вариантов решения проблемы. На противоположном конце спектра – реформированная денежная система, организованная с целью социализации рисков. Эта альтернатива предполагает замену банков не инвестиционными фондами, а сувереном. Соблазнительное обещание в отношении денег не отменяется. Здесь единственным эмитентом, реально способным его выполнять, становится суверен. Рынки капитала и банковский сектор продолжают сосуществовать, но деньги остаются прерогативой банков. При одном важном уточнении: сама банковская сфера при этом должна полностью принадлежать государству и управляться государством. Еще раз подчеркнем: подобная реформа, на первый взгляд поражающая своим радикализмом, не так уж нереалистична. На самом деле именно к этой «крайности» – с национализацией банков правительствами и беспрецедентными интервенциями центробанков в денежные рынки – и толкал нас кризис. Если уж Федеральная резервная система США приняла на себя выданных ипотечных кредитов больше чем на 1 триллион долларов, а баланс Европейского центрального банка поглотил все обязательства, от автокредитов до дебиторской задолженности по кредитным картам, то почему было не довести дело до конца?

Как план действий, направленный на обезвреживание денежной «партизанщины» и обеспечение нового Великого денежного соглашения, эти экстремальные стратегии хороши тем, что они раз и навсегда устранили бы проблематичное распределение рисков, заложенное в нынешней структуре банковской системы. Увы, ценой достижения этой цели стало бы разрушение самого монетарного общества. «Решение шотландца» предстает в этом контексте чистейшим образцом достижений современной академической финансовой науки, подразумевая отказ от банков и денег в пользу ценных бумаг на рынке капитала, стоимость которых изменяется в соответствии с базовыми рисками, присутствующими в реальном мире. Полномочия суверена по перераспределению этих рисков путем корректировки денежного стандарта в этом случае прекращаются, потому что больше не существует никаких суверенных обязательств относительно стоимости, фиксированной в рамках данного стандарта. Деньги перестают быть инструментом управления. Регулирование анархии сменяется чистой анархией, и так продолжается до тех пор, пока не сложится какая-то другая организующая общество система. Подавление бунта уже не требует восстановления власти законного правительства – он сходит на нет потому, что всем всё разрешается. Но и альтернативный вариант тотального возврата к суверенным деньгам, то есть к такой модели общества, при которой денежная эмиссия находится целиком в руках государства, потому что государство единолично управляет банковским делом, – ничуть не менее кошмарная перспектива. Перестав быть инструментом управления, деньги начинают править сами. Преимуществам децентрализованного принятия решений в области финансов наступает конец. Новая денежная система, отменяя несправедливость принудительного страхования налогоплательщиками банкиров, утвердит и новую несправедливость, при которой все страхуют всех. Как и призыв к анархии, этот второй вариант тоже принадлежит к категории «советов отчаяния»: подавление бунта осуществляется путем установления тоталитарного режима правления.

Если мы хотим превратить саранчу в пчел, то нам необходима радикальная реформа банковской системы. Нетрадиционная концепция денег предлагает начать с трех полезных принципов, два из которых объясняют, к чему мы стремимся, и один – как этого достичь. Во-первых, проблема недобросовестности, заложенная в современной банковской системе, не решается ее реорганизацией, направленной либо на приватизацию финансовых рисков, либо на их социализацию. Необходимо, чтобы установилось пусть не идеальное, но все же большее соответствие между рисками потерь и выгод, которые несут налогоплательщики, банкиры и инвесторы. Ответы на вызовы времени, предлагаемые сегодня регуляторами, лежат в верном русле. Все меры со стороны США, Великобритании и Евросоюза исходят из того, что наибольшую долю риска должны взять на себя не налогоплательщики, а частная сфера. Однако все их попытки реформирования существующей системы носят слишком робкий характер.

Во-вторых, поскольку деньги – инструмент организации общества, а суверен по определению – единственная легитимная политическая власть, правомочная решать, как должно быть устроено общество, при любой модернизации неизмеримо возрастает роль денежно-кредитной политики. Напрасно банки раздавали фантастические обещания, что в их руках деньги обеспечат стабильность и свободу; их лицемерные заявления по поводу «преобразования ликвидности» лишь маскировали получаемую одностороннюю выгоду. Между тем именно это «обещание» и составляет сущность денег – одного из самых мощных в мире инструментов демократического правления. Поэтому пока «предохранительный клапан» гибкого денежного стандарта находится под контролем демократического правительства, такой стандарт должен сохраняться.

Наконец, последний принцип касается способов преобразования денежной и банковской системы в соответствии с двумя первыми принципами. Основополагающее правило здесь следующее: чем меньше вмешиваешься, тем бóльших успехов удается достичь. Борьба с проблемой привычными методами обернется бесконечным регрессом, а попытки контролировать финансовый сектор – мартышкиным трудом. Текущие инициативы в сфере регулирования исходят из правильной предпосылки, что структурная реформа является ключевой. Самое важное, но и самое сложное – установить ограниченный набор правил и строго их соблюдать, в остальном предоставляя свободу частному предпринимательству и инновациям. Учитывая, что не существует иной столь же эффективной технологии высвобождения предпринимательской энергии человечества, как деньги, необходимость этой меры трудно переоценить.

Но есть ли хоть один конкретный план реформирования банковской системы, отвечающий уровню сложности этой задачи? К счастью, есть, и он далеко не нов. 80 лет назад, в самый разгар Великой депрессии, великий американский экономист Ирвинг Фишер опубликовал знаменитую работу с вдохновляющим названием «100 % деньги». Его предложение выглядит удивительно просто. Как и «шотландская стратегия», оно подразумевает существенную перестройку баланса рисков банковской системы. Для этого предполагалось – ровно о том же сегодня говорят нам регуляторы – ограничить суверенную поддержку строго определенным рядом видов деятельности. Но идея Фишера носит более радикальный характер. Любой депозит, утверждает Фишер, подлежащий снятию или использованию для платежей, должен быть подстрахован суверенными деньгами; банкам, открывающим подобные депозиты, не разрешается заниматься иными видами бизнеса. «Отдел вкладов банка, – писал Фишер, – станет просто хранилищем денег, принадлежащим депонентам, и превратится в отдельную корпоративную единицу под условным названием Контрольный банк». Что же касается остальных видов деятельности банков – непосредственной работы с клиентами, оптовой или розничной торговли, – то они будут рассматриваться как все прочие операции на рынке капитала, а учреждения, которые ими занимаются, не будут пользоваться особой поддержкой суверена и не станут объектом его особого надзора. Рынок сам решит, какие продукты предлагать клиентам и через какие учреждения. Вне компетенции контрольных банков будет разрешено даже жульническое предложение в сфере преобразования ликвидности. Если азартные инвесторы захотят делать ставки на способность посредника синхронизировать входящие и исходящие платежи – вольному воля, но пусть ни у кого не будет иллюзий, что кто-то станет их выручать, если их игра обернется проигрышем.

В 1930-е годы предложение Фишера было подхвачено экономистами Чикагского университета, после чего оно получило широкую известность под именем «Чикагского плана», а в 1960-е было вновь поднято на щит еще одним чикагским светилом Милтоном Фридманом. Сегодня некоторые мировые авторитеты в области экономического регулирования продвигают его под лозунгом «ограниченной банковской деятельности». План Фишера стал предметом недавнего исследования Международного валютного фонда, по результатам чего было установлено: проверка его вероятных последствий методом математического моделирования подтверждает, что его реализация могла бы привести к укреплению макроэкономической и финансовой стабильности.

Подобная реформа вполне совместима с вышеизложенными принципами. Даже если она не полностью устраняет социализацию финансового риска, то, во всяком случае, существенно ее ограничивает. Сервисные операции «ограниченных» банков пользовались бы исключительной поддержкой суверена, а четкое разграничение «ограниченных» и всех остальных банков способствовало бы ликвидации «ничейной зоны», в которой благодаря иллюзии ликвидности и недобросовестности пышным цветом цветет денежная «партизанщина». В основе системы по-прежнему лежали бы суверенные деньги – и в виде наличных в карманах людей, и в виде единственного актива «ограниченных» банков. Это позволило бы проводить разумную денежно-кредитную политику, а вместе с ней и интеграцию денег в демократическую организацию общества. В конце концов, необходимые структурные реформы довольно просты. Достаточно установить немногочисленные, но сверхжесткие правила для «ограниченных» банков, добившись от каждого, кто желает получить лицензию на банковскую деятельность, их неукоснительного соблюдения. Для тех, кому такая лицензия не нужна, правил вообще не должно существовать: только непрерывная изобретательность, которую порождают сами деньги и к проявлению которой финансовый сектор демонстрирует такой талант!

Джон Мейнард Кейнс, автор одного из лучших трудов по экономике ХХ века, начинает его последнюю главу с постановки верного диагноза семилетнему периоду Великой депрессии. «Громадная ошибка экономического общества, в котором мы живем, – пишет он, – состоит в том, что оно отказывается обеспечить гражданам полную занятость и поощряет произвольное и несправедливое распределение благосостояния и доходов». Сегодня, по прошествии пяти лет после начала другого глобального экономического кризиса, мы страдаем от тех же ошибок: безработицы и несправедливого распределения экономических рисков. А довели нас до бедственного положения ошибочно понимаемая природа денег и дурно организованная деятельность банков. Выбраться из него нам поможет разумная реструктуризация денег и банков.

 

16

Принимая деньги всерьез

– Ага! – прервал меня приятель-бизнесмен. – Я так и знал!

– Знал что? – спросил я.

– Что ты на самом деле тайный революционер. Тебе не нравятся ни капитализм, ни капиталисты вроде меня. А вся твоя история о деньгах сводится к тому, что всех богачей надо обложить огромными налогами, а банкиров – вешать на фонарных столбах.

– С чего ты это взял?

– Позволь мне суммировать твои аргументы, которые выглядят скорее как детективная история. Ты говоришь, что твоя книга – это неавторизованная биография, но, на мой взгляд, она больше похожа на роман в духе Агаты Кристи.

– Да ну? И кто же тогда жертва?

– Если верить тебе, то здравый смысл. Давай посмотрим, правильно ли я все понял. Вначале ты объяснил, что деньги, независимо от своего внешнего вида, являются не вещью, а общественной технологией – набором идей и практик, направленных на организацию общества. Точнее, как ты утверждаешь, деньги состоят из трех элементов: концепции универсальной экономической ценности, системы учета, благодаря которой эту ценность можно измерить и записать, и принципа децентрализованной передачи, то есть возможности перехода этой ценности от одного человека к другому. Ты привел в качестве примера острова Яп, показывая, насколько абсурдно считать, что монеты или любые другие жетоны сами по себе являются деньгами. А историю о закрытии ирландского банка ты привел, чтобы доказать: хотя обычно деньги выпускает правительство, в принципе их может выпускать кто угодно. Ладно, допустим. Но затем я спросил тебя, какая разница, если смотреть на деньги с этой точки зрения? А ты ответил мне, что разница большая – собственно, именно поэтому я и сижу тут, слушая твою так называемую неавторизованную биографию денег.

– Ну да, пока вроде все так и было.

– Затем ты начал подробно исследовать элементы, из которых состоит понятие денег, в первую очередь – концепцию универсальной экономической ценности. Ты объяснил, что доллар, или фунт, или евро, или иена – не физические вещи, а единицы измерения. Потом ты описал, как один пожилой профессор-поляк…

– Витольд Куля.

– Ага, он самый. Так вот, он изучил историю физических единиц измерения и обнаружил, что понятия и стандарты, к которым они приложимы, с ходом времени эволюционируют. Затем, как истинный социалист, ты даже с восторгом отозвался о достижениях международной бюрократии.

– Ну да, Международного бюро мер и весов.

– Но самое главное – если я правильно тебя понял – заключается в том, что и понятия, и стандарты определяются тем, для чего они нужны людям. Ты подчеркнул два момента, вытекающих из этого. Во-первых, экономическая ценность ничем не отличается от любой другой единицы измерения – масштаб ее применения и ее стандарты определяются тем, для чего ее используют. Однако, и это второй момент, экономическая ценность отличается от физических единиц измерения тем, что является свойством не физического, а общественного мира. Это центральный компонент технологии организации общества, следовательно, ее стандарт должен быть политическим.

– Именно так. Критерий для выбора стандарта денег – не точность и неизменность, как в случае с физическими единицами, а справедливость, то есть характерная черта грамотно управляемого общества.

– Ага, это была философская часть твоего дискурса. Затем ты перешел к истории.

– Ну, я же сказал, что существуют свидетельства, подкрепляющие мои утверждения о природе денег. Я заявил это потому, что центральная идея денег – это концепция универсальной экономической ценности, а поскольку подходящий стандарт для нее должен быть политического характера, то можно сказать, что деньги в их современном понимании возникли, когда соединились совершённые в Месопотамии изобретения, то есть письменность, счет и ведение бухгалтерского учета, и возникшая в гомеровской Древней Греции идея о том, что каждый член племени одинаково ценен для общества.

– Ах да, припоминаю. Возможно, ты и прав, но даже если нет, это ничего не меняет. Ведь деньги по-прежнему существуют, и мы в любой момент можем проверить, что они такое на самом деле. А как их изобрели, не так уж и важно. Все равно наверняка мы этого знать не можем – так нет смысла и беспокоиться.

– Можно, конечно, и так смотреть на ситуацию – по-мещански. Впрочем, в одном ты прав: реальное испытание для моей биографии – это проверка того, насколько хорошо она объясняет сущность денег в наше время, описывает существующие проблемы и предлагает пути их решения. Так на чем мы остановились?

– На истории. Вот тут-то тебя и потянуло на детектив. Сначала ты принялся восхвалять древнекитайскую экономическую мысль. Объяснил, что тамошние философы и императоры прекрасно понимали, что деньги – это инструмент управления. Значит, вопрос о том, в какой мере экономическая ценность должна использоваться для координации общественной деятельности и каким должен быть ее стандарт, определяется только тем, насколько деньги способствуют успешному управлению страной.

– «Миру и порядку в Поднебесной», как поэтично выражались они. Совершенно верно.

– А по мне, они скорее способствует революции, но подробнее я на этом остановлюсь чуть позже. Затем ты рассказал о ремонетизации средневековой Европы. Суть конфликта, по твоим словам, состояла в несогласии правителя и его подданных по вопросу управления денежным стандартом. Если я правильно тебя понял, ты говорил, что европейцев не слишком занимало применение на практике идеи универсальной экономической ценности. Гораздо больше их интересовала проблема ее стандарта. Дело в том, что и правители, и подданные понимали, что манипуляция покупательной способностью фунта – то есть определение количества товаров и услуг, которые можно на него приобрести, – означала перераспределение богатства и доходов.

– Совершенно верно. В особенности – перераспределение от подданных в пользу правителя.

– Ага, и называлась эта процедура сеньоражем. Ты рассказал, что чем больше проходило времени, тем больше появлялось лиц, заинтересованных в вопросе стандарта и не желающих платить правителю огромный сеньораж. Они все жаловались и жаловались, и придумали кучу разных умных аргументов против сеньоража, и даже наняли французского епископа, чтобы он наглядно показал, насколько ошибочна такая политика. Но пользы от всего этого было ноль.

– Поскольку реальной альтернативы не просматривалось, а принудить правителя они не могли.

– Но потом какой-то умник заново открыл банковское дело, а вместе с ним – возможность в огромных масштабах выпускать частные деньги.

– Именно. Изобретение оказалось очень прибыльным для всех, но в первую очередь – для банкиров. Думаю, ты бы дико гордился собой, если бы придумал что-нибудь подобное.

– Туше! Ладно, как только банкиры поняли, что могут выпускать частные деньги, баланс сил полностью изменился. Теперь под давлением оказались правители со своим сеньоражем. Положение зашаталось – или, как ты выразился, назревало «денежное восстание». Однако основание Банка Англии позволило обеспечить спокойствие – во всяком случае, до нашего времени.

– Ну да, было заключено то самое Великое денежное соглашение. Извини, что перебиваю, но где убийство-то?

– Сразу видно, что ты детективов не читаешь. Убийство вот-вот произойдет – и, разумеется, в тот момент, когда этого никто не ждет. Но вернемся к истории. До этого все спорили: должен ли правитель манипулировать стандартом, могут ли банкиры выпускать частные деньги, и прочее, и прочее, – но все хотя бы понимали, что такое деньги. Иначе говоря, по-прежнему доминировал здравый смысл. И вот одновременно с заключением этого твоего Великого денежного соглашения произошло убийство денежного здравого смысла. Что еще хуже, злодей, уничтожив правильное понимание природы денег, скрыл все улики, а убитого подменил двойником – то есть таким взглядом на деньги и экономическую ценность, который крайне привлекателен для невежд типа меня, но на самом деле, если верить тебе, побуждает нас поступать аморально, ослабляет нашу экономику и вообще привел нас к тому, что мы, собственно говоря, и имеем сегодня на Уолл-стрит и в лондонском Сити. Убийца же, как и положено в хорошем детективе, – тот, на кого не падало и тени подозрения: самый уважаемый мыслитель эпохи Джон Локк.

– А, так вот ты о чем.

– Это было, как выражаются поклонники жанра, идеальное преступление. Никто и не заметил, что правильный взгляд на деньги подменили неправильным – никто не обвинил Локка в убийстве. Даже наоборот – в истории экономики он считается скорее героем.

– Совершенно верно. Он ведь как-никак подвел под современную либеральную демократию интеллектуальную базу.

– Ага. Но, увы, я вынужден сообщить, что у тебя в сюжете обнаруживается зияющая дыра. Видишь ли, я готов допустить, что Джон Локк в пылу споров о перечеканке монет прикончил денежный здравый смысл. Я даже готов допустить, что предложенный им двойник ни у кого не вызвал подозрений. Однако если учесть, что до этого времени здравый смысл вполне себе процветал – ты ведь сам рассказывал о многих мыслителях-экономистах, – то мне решительно непонятно, как это Локк ухитрился абсолютно всех убедить в своей правоте? Ей-богу, каким бы влиятельным он ни был, как ему удалось всех обмануть? Почему никто не заметил, что его взгляд на деньги попросту ошибочен? Уж извините, мистер Холмс, но ваша версия кажется мне слишком хлипкой.

– Стоп-стоп-стоп. Это ты тут сыщик. Я не говорил, что вся эта история – загадка с убийством. И по совести говоря, я так не считаю.

– Джон Локк не был убийцей – он был одним из величайших философов своей эпохи, одним из величайших умов человечества и, без сомнения, в своих действиях руководствовался искренней верой в правоту политического либерализма и конституционного правительства. Но он совершил одну серьезную ошибку. Локк был врачом и ученым, а не банкиром и не предпринимателем, и он не был знаком с миром финансов. Он считал, что единственный способ не допустить, чтобы Великое денежное соглашение обернулось для банкиров пустой тратой времени, – это вывести денежный стандарт и из-под их контроля, и из-под контроля правителей. Да и его политическая теория это подтверждала.

– То есть в конечном итоге насчет политического устройства общества Локк рассуждал совершенно правильно – оно должно быть либеральным и демократичным, – но он ошибался насчет неизменности денежного стандарта. Зато позиция Джона Ло была прямо противоположной. Он настаивал на гибкости стандарта, но заблуждался относительно политики, полагая, что определять стандарт должен монарх в условиях абсолютизма. Ло, кстати сказать, и вправду был убийцей – или как минимум дуэлянтом, хотя в высказываемых им идеях никаких преступных мотивов не прослеживается, как, впрочем, и в суждениях Локка. Оба пытались решить политические и экономические проблемы, вызванные развитием монетарного общества, – и каждый нашел ровно половину правильного ответа.

– Допустим. Но почему тогда взгляды Локка на природу денег де-факто обрели статус норматива? Почему, если он настолько заблуждался, никто не сказал: «Локк не прав! Деньги – это не серебро, а передаваемый кредит»? Вернее, почему, когда Лаундс именно это и заявил, никто ему не поверил?

– Хороший вопрос. Разумеется, в какой-то мере это можно объяснить высокой репутацией Локка. Для большинства людей он был авторитетом, хотя финансовые эксперты считали, что в денежных вопросах он разбирается слабо. А вот Ло был бунтарем. Но главная причина, кстати, объясняющая твое «идеальное преступление», состояла в другом. Локк утверждал: чтобы Великое денежное соглашение продолжало действовать, а стандарт оставался фиксированным, необходимо рассматривать деньги как серебро, а ценность – как природное свойство. Я уже объяснял, какими последствиями обернулись подобные рассуждения для экономики в целом и для финансового сектора в частности, не говоря уж о том, что в них отсутствует этическая составляющая. Однако этим последствия «природного» подхода не ограничивались.

– О чем прекрасно осведомлены социологи и антропологи. Как только люди принимают тот или иной комплекс общественных соглашений, призванных сделать их жизнь удобнее, за природный факт, они утрачивают способность критически оценивать эти соглашения. При этом совершенно не важно, насколько прогрессивные идеи движут людьми и насколько аморальными могут представляться эти «природные факты». В истории полно подобных примеров. В XIX веке, например, широкой популярностью пользовалась физиогномика – учение, согласно которому преступника можно определить по специфическим чертам лица, якобы свойственным исключительно склонным к криминалу личностям. Конечно, сегодня никому и в голову не придет искать анархиста по ушам, а вора – по форме носа. Но дело в том, что сторонники этого учения вовсе не ставили своей целью пересажать всех, кому не повезло родиться на свет с «не теми» чертами лица; просто они верили в природное объяснение криминального поведения – в то, что склонность к преступности определяется физиологическими факторами. Еще один пример – «научный расизм», в Америке XIX века имевший немало сторонников. Это учение утверждало, что неполноценность представителей цветного населения можно доказать, опираясь на их физические отличия от лиц белой расы. Что характерно, в основном физиогномику поддерживали либералы, а не реакционеры. Дело в том, что в общественных науках «природное мышление» как попытка подвести под социальные явления некую объективную природную базу сопровождается эффектом «самоупрочивания». Сначала оно свивает из общественных и политических предубеждений паутину, затем укрепляет ее ложными фактами, после чего выпутаться из тенет становится практически невозможно. Иначе говоря, «природное мышление», в рамках которого Локк выстраивал свою концепцию денег, играло, если вспомнить китайскую пословицу про рыбу, роль воды, наполняющей аквариум.

– Хорошо, пусть ошибочные теории действительно исказили правильный взгляд на деньги, но я не думаю, месье Пуаро, что мы имеем основания называть это убийством, а Джона Локка – злодеем. Эта смерть – несчастный случай, а не предумышленное убийство. Но вот в том, при каких обстоятельствах этот ошибочный взгляд на деньги занял лидирующие позиции, я с тобой, наверное, соглашусь. То есть будь это в самом деле убийство, оно заслуживало бы названия идеального преступления. Но мы имеем дело с обыкновенной ошибкой: люди просто приняли одно за другое. Впрочем, массовый характер заблуждений никогда не помогал торжеству правды.

– Ладно, – осторожно произнес мой приятель. – Пусть будет несчастный случай и ошибка в опознании личности. Но в любом случае все твои доводы сводятся к тому, что слухи о смерти здравого смысла сильно преувеличены, так ведь? Был Ло, и Бэджет, и Кейнс, и Киндлбергер, и все остальные, о ком ты так подробно рассказал. Все они не давали здравому смыслу испустить дух – хотя порой жизнь в нем едва теплилась. Что, кстати сказать, для тебя не так уж плохо, иначе ты вообще никогда не заинтересовался бы этой проблемой. Затем ты высказал упрек в адрес общепринятой концепции денег, на которой и лежит вина за ошибки макроэкономической и финансовой политики, приведшие нас к сегодняшней невеселой реальности. Впрочем, потом ты воспрянул духом и заявил, что путь к спасению нам покажут идеи забытых гениев экономики. Если я правильно тебя понял, спасение сводится к тому, чтобы при помощи инфляции и реструктуризации долгов содрать с богачей-капиталистов три шкуры и пустить полученные средства на поддержку масс, попутно перетряхнув банковский сектор так, что резкая дерегуляция финансовых рынков 1980-х годов, известная также как «Большой взрыв», покажется по сравнению с этим детской шалостью. Уж извини, но с этим я согласиться никак не могу. Даже если ты прав и в общепринятом взгляде на деньги что-то не так, и именно из-за этого в современной экономике возникли проблемы, я все равно считаю, что предлагаемые тобой альтернативы – безответственность и революционная глупость.

– Ах да, я же забыл, что я, по-твоему, еще и революционер! Но, видишь ли, ты все-таки неправильно меня понял. Я говорил, что альтернативный взгляд на деньги подсказывает три базовые стратегии.

– Первая имеет отношение к управлению денежным стандартом. Ты прав в том, что одно из коренных отличий между общепринятым и альтернативным взглядами на деньги заключается в том, что денежным стандартом можно – и нужно – управлять. Традиционный взгляд подразумевает, что экономическая ценность – это природный факт. Как следствие, задача денег и финансов заключается в том, чтобы измерять эту ценность, а не влиять на нее. Денежный стандарт – ось весов политической справедливости, и, так же как ось любых других весов, она должна быть жестко закреплена, чтобы гарантировать точность измерений. Любое перераспределение благ между членами общества должно достигаться за счет обложения людей налогами (одна чаша весов) и выдачи собранных средств (другая чаша) либо в результате более справедливой организации процесса накопления благ, чтобы потребности в перераспределении вообще не возникало.

– Альтернативный взгляд на деньги утверждает, что экономическая ценность – не природный факт, а идея, выдвинутая, чтобы организовать общество наиболее справедливым и выгодным для всех способом. Следовательно, задача денег и финансов – не просто измерять ценность, но и трудиться над ней. Нет ничего плохого в том, чтобы время от времени сдвигать ось весов справедливости, ведь их цель – не точность, в социальном мире не имеющая никакого смысла, а честность и процветание. В рамках такого подхода можно, конечно, оставлять ось равновесия в покое и перекладывать блага с одной чаши весов на другую – собственно говоря, в нормальных условиях это вполне приемлемый вариант действий. Но природа монетарного общества такова, что время от времени будут возникать неравенства, которые подобным способом не разрешаются. И когда это происходит, самое время переместить ось и восстановить баланс.

– Снова ты об этих своих весах! Я понимаю, что ты хочешь сказать, но на практике применение этих приемов оборачивается ростом инфляции, разве нет? То есть ты предлагаешь нам всем вернуться в семидесятые?

– Ну, кое в чем ты прав: я и вправду считаю, что сегодня многие страны дошли до такого уровня финансового неравенства, что подобное положение дольше сохраняться не может – слишком много накоплено долгов. И да, я думаю, что принятая сейчас стратегия, направленная на постепенное разгребание этой кучи долгов, то есть попытка самортизировать их воздействие на экономику, нереалистична с политической точки зрения и нежелательна с экономической. Если вместо этого мы последуем совету Солона, то разберемся с этой проблемой – либо ценой нескольких лет значительно более высокой инфляции, либо за счет прямой реструктуризации долгов. Как показал последний кризис, одной только низкой инфляции для обеспечения экономической стабильности явно недостаточно. Конечная цель монетарной политики – не денежная и не финансовая стабильность, а справедливое и процветающее общество. И не важно, насколько далекой предстает эта цель в повседневной работе центробанков, – только она может быть надежным ориентиром при принятии решений в экономической политике. Так что ты прав: я считаю, что пора забыть культ охоты на инфляцию и вернуться к более широкой идее о целях денежной политики, позволив центробанкам пользоваться еще более обширным инструментарием для достижения более сложных целей.

– Выдать ни перед кем не отвечающим бюрократам еще больший набор инструментов? Такое может предложить только отъявленный социалист!

– Ничего подобного – вспомним о второй стратегии. Центральные банки не должны быть независимыми. Во всяком случае, не в той мере, в какой они независимы сегодня.

Что касается альтернативного взгляда на деньги, то жизненно важным является вопрос о том, кто должен выпускать деньги и что должно служить им стандартом. А поскольку деньги – идеальная технология для децентрализованной организации общества, на этот вопрос есть только один правильный ответ, и этот ответ был предложен Солоном. Только демократическое государство способно достаточно чутко реагировать на изменение ситуации и обладает достаточной легитимностью, чтобы адекватно воспринимать критику, необходимую для успешного функционирования денег. Время от времени ось равновесия нужно сдвигать, и только демократическое правительство может решать – когда, на сколько делений и в каком направлении.

Иначе говоря, альтернативный взгляд на деньги вовсе не подразумевает, что мы должны выдать безответственным банкирам еще больший набор инструментов, скорее наоборот. Как показывают нынешние довольно печальные экономические обстоятельства, вопрос денежной политики, по сути, чрезвычайно политизирован. Поэтому в управлении деньгами, как и в управлении чем угодно, цель – управлять с умом, а не делать вид, будто в управлении нет надобности. И если мы хоть сколько-нибудь верим в нашу либеральную, демократическую систему власти, единственный способ добиться эффективности управления – восстановить связь между обществом и властью.

Есть и еще одна сложность. Альтернативный взгляд на деньги показывает, что банковский сектор во многом схож с государственной службой. Деньги – технология правительства, в идеале – самоуправления, а банки – бюрократический аппарат этого правительства. Поэтому традиционные достоинства бюрократа – надежность, верность интересам государства и стремление избегать риска – в банковской деятельности не менее ценны, чем предпринимательская сноровка. И наконец, самое важное. Создание денег и управление ими через частные банки также должны опираться на принципы демократической политики. Разумеется, я не имею в виду повальную национализацию банков, которая, кстати сказать, в современной гонке законодательных вооружений далеко не самый радикальный из возможных шагов. Однако альтернативное понимание денег, безусловно, подразумевает строгую регуляцию денежной деятельности банков в соответствии с политическими приоритетами.

– Ах да, как я мог забыть! У тебя же имеется абсолютно нереалистичный план реформы банков – и самих денег!

– Именно. Третья составляющая стратегии альтернативного взгляда на деньги заключается в том, что нам необходимо провести более радикальную реформу денег и финансов, с тем чтобы впоследствии полагаться только на активную политическую регуляцию, при этом в наименьшем масштабе.

– Кстати, напомни-ка мне – а в чем ее смысл?

– В том, чтобы снизить потребность в активном надзоре над деньгами и финансами со стороны правительства, – согласись, это явно не то, о чем мечтают социалисты. Современная денежная система несовершенна – в ней заложен потенциал к нестабильности. Альтернативная концепция денег признаёт эту проблему и утверждает, что лучше один раз провести радикальную хирургическую операцию, чем лечить постоянно возникающие симптомы. А реформа банковской системы – единственное практическое решение, позволяющее найти ответ на старый вопрос о месте денег в организации нашей жизни.

– И что? Ты хочешь сказать, что ограничение банков поможет Скидельски найти ответ на вопрос: «Достаточно – это сколько?» – а профессору Санделу: «Что нельзя купить за деньги?» Ты уж извини, но, по-моему, ты выдаешь желаемое за действительное.

– Ну, гарантий я давать не буду. Но дело не в этом. Главное отличие альтернативного взгляда на деньги в том, что он признаёт существование проблемы, сегодня такой же актуальной, как и две с половиной тысячи лет назад: в какой степени деньги должны координировать общественную жизнь. Скептическая школа полезна, поскольку предостерегает нас против ошибочных ответов на вопрос, что можно, а что нельзя взвешивать на денежных весах. Спартанцы отменили деньги, чтобы вернуться к традиционному обществу; в СССР проблему пытались решить законодательно, определяя, что можно покупать за деньги, а что нельзя. Оба решения неверны, но в них содержится указание на правильный ответ. Вспомним мораль мифа о Мидасе: деньги склонны к неудержимой экспансии, и корень этого кроется не в людях, не в их моральных установках и не в рынке. Корень – в самих деньгах. Все, что сулят нам деньги, привлекательно именно потому, что недостижимо, – как выяснил Мидас на собственном опыте. А если ограничить это обещание только правительственными деньгами – через изменение финансовой структуры посредством ограничения банков, – то искушение заливать все проблемы деньгами станет возникать значительно реже. Лишенные флера несбыточных обещаний, деньги найдут для себя естественные рамки – Мидас ведь в конечном итоге понял, что человеческие отношения не менее важны, чем финансовые.

– То есть ты предлагаешь отказаться от таргетирования инфляции и выдавать лицензии на печатание денег, чтобы избежать долгового похмелья? Еще ты предлагаешь вооружить центробанки до зубов и сказать им: «Стреляйте, пока политики не скомандуют отбой». Ты хочешь превратить банковский сектор в государственный департамент, а вкладчикам скажешь, что если они надеются получать более или менее пристойные дивиденды со своих накоплений, то должны быть готовы нести и некоторые убытки. А если кто-то начнет возмущаться этой новой политикой, ты скажешь им, что беспокоиться не о чем – мы не только предотвращаем финансовые кризисы, но и страхуем себя от повторения участи, настигшей сказочного царя из древнегреческого мифа. Знаешь, все это звучит как смесь из Карла Маркса, Айн Рэнд и братьев Гримм.

– И это еще не все. Я описал только практический аспект. Не будем забывать, что все эти проблемы вызваны неправильным пониманием денег. Но разве можно исправить политику, не наведя порядок в идеях, на которых она основана? Так что перемены потребуются и в интеллектуальной сфере.

Я считаю, что экономика – ключ ко всему. Современная ортодоксальная экономика – это набор крайне убедительных идей, пропитавших не только атмосферу центробанков и министерств финансов, но и поп-культуру, и личную этику, – а в центре ее лежит традиционный взгляд на деньги. В долгосрочной перспективе реформа экономики гораздо важнее любых политических шагов, о которых я говорил чуть выше. И так же как в случае с финансовой политикой, полумерами тут не обойтись. Нам необходимо провести наконец давно назревшую реформацию. Нам нужно переформатировать экономику, чтобы она исходила из реалистичного понимания денег. В рамках альтернативной денежной концепции понимание экономики включает в себя понимание политики, истории, психологии – и этики. В преподавание экономики необходимо интегрировать и практические навыки работы в сфере финансов и коммерции, которым сегодня обучают в бизнес-школах, и глубокое понимание сущности институтов и их эволюции, входящей в программу исторических факультетов. Ведь, как выразился Бэджет, «ни один абстрактный аргумент, ни одно математическое вычисление» не объяснят нам, на чем в реальном мире зиждутся доверие и надежность. В то же самое время экономике нужна способность трезво анализировать моральные и политические дилеммы, которые разбирают на факультетах философии и политологии, ибо, как сказал Кейнс, «экономика – гуманитарная, а не естественная наука». Итак, экономист должен быть «в какой-то степени математиком, историком, политиком и философом».

– Ага, то есть после того как мы с помощью инфляции ликвидировали свои долги и провели эвтаназию банковского сектора, нам всего-то и остается, что полностью переосмыслить экономику от начала и до конца. Прости, если я говорю как напрочь лишенный воображения человек, но все это кажется мне бессмысленным радикализмом, к тому же совершенно нереалистичным. Уж извини, но если ты предлагаешь голосовать за общество, регулирование и усиление роли правительства против индивидуализма, свободы выбора и рынка, то на меня не рассчитывай. Они – наша единственная надежда. Если ты хочешь, чтобы я выкинул из головы все, чему нас учит экономика, и начал все с нуля, – тоже не выйдет. Если долгая карьера в бизнесе чему-то меня и научила, так это тому, что не стоит тратить время на безнадежные затеи, какими бы блистательными они ни казались.

– Но я с тобой согласен! И практический, и интеллектуальный аспекты реформы, которые я описал, вовсе не призваны разжечь костер мировой социалистической революции – скорее наоборот.

Сегодня, впервые за жизнь целого поколения, если не двух, многие – в особенности те, кто не относится к бенефициарам нынешней системы, – теряют веру в ее способность гарантировать нам мир, процветание, свободу и справедливость. Факты тебе и самому известны. Средний доход американских домохозяйств в последние 20 лет практически не вырос. Разница между доходами самых бедных и самых богатых достигла рекордных с 1930-х годов значений. Вся недвижимость принадлежит беби-бумерам, поэтому ни одному американцу моложе тридцати лет надеяться не на что. Эти проблемы возникли не вчера – они копились десятилетиями. Кризис просто вытащил их на поверхность и усугубил. Знаю, если я упомяну движение «Оккупай Уолл-стрит» или мадридских indignados, ты рассмеешься. Однако вопрос, который они задают, вполне разумен, если взглянуть на статистику. Вот этот вопрос: а так ли хорош капитализм?

Мы с тобой оба считаем, что недурен, – во всяком случае, лучше, чем его альтернативы. Однако если мы не объясним, что пошло не так, то никого не сможем убедить в своей правоте. Мою точку зрения ты знаешь: проблема не в капитализме, а в деньгах и в том, как мы на них смотрим. Ты можешь считать, что предложенные мной стратегии слишком радикальны, а интеллектуальные реформы нереалистичны. Но альтернативы – оставить все как есть или отказаться от капитализма – еще хуже. Для пущей убедительности я снова обращусь к авторитету выдающегося мыслителя прошлого, правда, на сей раз – одного из забытых гениев. Тебе не нравится идея о том, что денежным стандартом следует управлять, а центробанки должны отвечать перед правительством; ты считаешь, что правительство не должно мешать бизнесу. В нормальные времена такой поход вполне разумен. Но, как предупреждал Кейнс в 1923 году, те, кто слепо следует этому принципу, становятся «злейшими врагами того, что стремятся сохранить; единственное, что может сохранить неприкосновенность общественного договора, – это право государства переписать его устаревшие статьи; абсолютисты и сторонники святости раз и навсегда заключенного договора – вот кто настоящие поджигатели революции». Ты считаешь, что реформа экономики – безнадежное дело. Согласен, это очень трудная задача. Но поскольку, как писал Кейнс в 1936 году, «опасны идеи, а не личные интересы», эта реформа необходима – просто чтобы спасти деньги от них самих.

Так что, как видишь, эксперименты с альтернативным пониманием денег не ведут к революции – в отличие от их традиционной концепции.

– Ладно, ладно! – всплеснул руками приятель. – Сдаюсь! Может быть, ты и прав. Я готов признать, что сейчас ситуация в мире не ахти, поэтому в сфере политики допустимо принимать некоторые рискованные решения. Я ведь уже признал, что нам действительно стоит по-новому взглянуть на деньги и обучать экономистов исходя из этого нового понимания. Напишу-ка я декану своего университета и попрошу внести в учебную программу труды кое-кого из забытых гениев.

– Ну наконец-то!

– Да, и своему депутату тоже надо будет написать. Пусть выступит с предложением об ограничении деятельности банков.

– Ага, так держать!

– А что насчет главы Международного валютного фонда? Ей тоже черкнуть пару строк?

– Обязательно! Думаю, она и сама за подобные реформы.

– Но в первую очередь я напишу новому главе Банка Англии – пусть прекратит нервничать по поводу роста цен и шарахнет по рынку как следует старой доброй инфляцией! Чтоб сбить с него экономическое похмелье!

– Браво! Вот только я… забыл кое о чем упомянуть.

– О чем же? Только не говори мне, что упустил из виду еще одну жизненно важную составляющую экономической стратегии.

– Нет-нет. Просто есть еще одна важная черта денег – с какой-то точки зрения даже самая важная, наверное, – о которой я забыл упомянуть.

– Что за черта?

– Понимаешь ли, дело в том, что правитель на самом деле не контролирует деньги, так что некоторые из твоих писем явно уйдут не по адресу.

– Как так?

– Видишь ли, деньги – точно так же, как язык, – это общественный феномен, поэтому идея о том, что правительство или центральный банк контролируют их, на самом деле является мифом. Иначе выражаясь, они контролируют деньги не в большей степени, чем редакторы «Оксфордского словаря английского языка» контролируют значение каждого слова.

– Быть такого не может!

– Увы, это именно так.

Понимаешь, деньги, как и язык, по самой своей природе настолько тесно связаны с обществом, что изобрести их в одиночку нельзя. Как сказал некогда один известный экономист, печатать деньги может каждый – сложность в том, чтобы другие принимали их в качестве оплаты. Все так и есть: написать долговую расписку может кто угодно, но циркулировать в качестве денег она может или не может в зависимости от того, насколько окружающие считают ее кредитоспособной и ликвидной. Однако известный экономист полагал, что эти расписки должны быть номинированы в долларах, или фунтах, или евро, или еще в какой-нибудь валюте. Почему? Потому что, несмотря на свою платежеспособность, человек не может выпускать долговые расписки в своих собственных, частных денежных единицах. Подобные расписки будут откровенно бессмысленными. Если ты или я единолично решим создать свой собственный денежный стандарт, смысла в этом будет столько же, сколько в заявлении Шалтая-Болтая, уверявшего Алису, что его слова означают ровно то, что он сказал.

Конечно, государство – это не ты и не я. И по масштабу, и по влиянию нам с ним не сравниться, а если приходится регулярно вступать с ним во взаимоотношения, как, собственно говоря, и поступает большинство из нас, то государство в определенной мере может диктовать нам свои правила. К примеру, государство, в особенности тоталитарное, может манипулировать значением слов. А когда речь идет о денежном стандарте, весомость обещаний власти оказывает значительное влияние на его ценность и на готовность населения пользоваться им. Вот почему гиперинфляция всегда связана с обрушением кредита доверия к правителю и с падением легитимности самого государства.

Однако государство и общество – не одно и то же. Поэтому контроль государства над стандартом никогда не бывает абсолютным. Если денежный стандарт вслед за тоталитарной лексикой становится настолько оторванным от реальности, что пользователи не видят в нем никакого прока, общество может придумать ему альтернативу – и придумывает. Именно поэтому, когда на развивающихся рынках бушует бесконтрольная инфляция, люди начинают выставлять цены в долларах и евро, хотя бумажных долларов или евро в обороте практически нет. Иногда – как в случае с аргентинскими кредитос или итальянскими банкирами XVI века – они даже создают собственный новый стандарт. В любом случае они находят денежный стандарт, который будет выполнять свою роль, то есть координировать деятельность монетарного общества, и заменит собой правительственный стандарт, утративший всякий смысл.

– Ладно, – с подозрением произнес мой друг. – И что? Что все это означает для нашей революционной… пардон, консервативной программы? Неужели ты хочешь сказать, что мне нет никакого смысла писать главе Банка Англии, поскольку он на самом деле не контролирует инфляцию и не управляет нашими деньгами?

– Нет, я не совсем это имел в виду. Это, конечно, не прямое воздействие, но – как я только что говорил – государство в значительной мере влияет на денежный стандарт, поэтому главе центробанка писать все-таки стоит. Да и все остальные, кого ты упомянул, тоже должны остаться в списке адресатов. Люди, влияющие на государственную и международную денежную и финансовую политику, имеют серьезную власть над деньгами. А ученые и финансисты – жрецы культа экономики – имеют власть над идеями, которые определяют форму денежного общества. Так что тебе, безусловно, надо обратиться и к ним тоже. Просто поскольку деньги, в точности так же как язык, являются общественным феноменом, никто из этих людей не имеет абсолютной власти над деньгами. Точно так же, как оксфордские преподаватели не являются владыками английского языка, а Французская академия не несет ответственности за французский. Так что, если ты и вправду согласен, что деньги – это общественная технология, а не вещь; что общепринятый взгляд на них ошибочен и ведет к сбоям в технологии, но существует альтернативный, правильный взгляд, способный помочь деньгам реализовать свой потенциал в качестве лучшего из всех изобретенных инструментов самоуправления общества, – в этом случае просто писать письма экспертам недостаточно.

– А кому тогда писать? То есть кто же на самом деле отвечает за деньги?

– Вот ответ на этот вопрос тебе точно понравится. Ты отвечаешь за них.

– В смысле, я и все, кто ими пользуется?

– Да, пожалуй, так будет даже точнее.

– То есть если мы хотим провести реформу денег…

– …боюсь, нам придется проводить ее собственноручно.

– Я так и знал! – произнес мой приятель, и лицо его осветилось осознанием собственной правоты. – Если хочешь что-то сделать как надо, сделай это сам!

 

Благодарности

За прошедшие годы я учился у такого числа людей – преподавателей, друзей, коллег, – что мне трудно специально выделить кого-то из них. Однако возможность публично поблагодарить тех, кто так много сделал не только для меня, но и для других студентов, выпадает нечасто. Пользуясь ею, я хочу сказать спасибо Тому Эрншоу, Стиву Споуарту, Джону Биркину, Питеру Ноллу и Лорн Денни, Джасперу Гриффину, Озвину Мюррею, Майку Везету, а также Оливеру Лайну и Пэту Маккарти, которых, к сожалению, с нами больше нет. Спасибо Крису Адаму, Энтони Куракису, Колину Мейеру, покойному Джону Флеммингу и моему научному руководителю Энтони Чолуку, под чьим зорким оком я работал над своей диссертацией.

Разумеется, эта книга – продукт синтеза, и поэтому я в долгу перед теми учеными, на чьих работах и идеях она основывается. В особенности хотелось бы поблагодарить тех из них, кто потратил на меня свое время и знания, комментируя и обсуждая со мной черновики отдельных глав. За это я хочу сказать спасибо Ричарду Сифорду, Антону Мерфи, Джеймсу Макдональду, Ханне Доусон, Эдварду Сикельски, Артуру Эдвардсу, Венди Карлин, Саймону Рен-Льюису, Колину Мейеру, Энди Холдейну, Ричарду Харрисону, Джону Кею, Перри Мерлингу, Роберту Скидельски и Марку Берну. Бен Тобайас оказал мне неоценимую помощь в поиске информации, так что все оставшиеся в тексте ошибки и неточности – только на моей совести.

В написании книги огромную помощь оказал мне лондонский Центр глобальных исследований, на первую половину 2012 года любезно взявший меня на должность научного сотрудника. Огромное спасибо Центру и лично Ольге Богомазовой за предоставленное мне идеальное пространство для работы.

Отдельная благодарность Ха-Джун Чангу и Роберту Скидельски, которые убедили меня написать наконец эту книгу, а не продолжать говорить, что было бы неплохо ее написать. Спасибо также Уиллу Гудлэду, Джой де Менил, Филипу Делвсу Броутону, Николь Араги, Тиму Муру, Барнаби Мартину, Джоанне Кавенна, Анне Уэббер, Рори Стюарту и Александеру Хемону за советы и поддержку. Огромное спасибо моему агенту, Наташе Фэйруэзер, равной которой просто нет, и всем остальным в агентстве AP Watt: Линде Шонесси, Люси Смит и Дональду Винчестеру.

Мне невероятно повезло, что над этой книгой вместе со мной работали два выдающихся редактора: Стюарт Уильямс из издательства Te Bodley Head и Эндрю Миллер из Knopf. Без их поддержки и внимания к каждой детали эта книга просто-напросто никогда не вышла бы в свет. А если бы и вышла, то была бы значительно хуже – и к тому же длиннее. Я крайне благодарен им обоим, а также Кэтрин Эйлс и всем остальным сотрудникам лондонского отделения Te Bodley Head.

Напоследок – самое важное. Хочу поблагодарить своих дочерей, мирившихся с моим отсутствием, и свою жену Кристину – без нее ни этой книги, ни многого другого, гораздо более важного, просто не существовало бы. Спасибо тебе, любимая, – за все.

 

Библиография

Alessandri, P., and Haldane, A. (2009), Banking on the State. London: Bank of England.

Amis, M. (1984), Money: a Suicide Note. London: Vintage.

Andreau, J. (1999), Banking and Business in the Roman World (tr. Lloyd, J.). Cambridge: Cambridge University Press.

Appleby, J. (1976), ‘Locke, Liberalism, and the Natural Law of Money’. Past and Present 71, 43–69.

Aristotle (1932), Politics. London: William Heinemann Ltd.

Arnold, A.Z. (1937), Banks, Credit and Money in Soviet Russia. New York: Columbia University Press.

Arrow, K., and Debreu, G. (1954), ‘Existence of an equilibrium for a competitive economy’. Econometrica 22(3), 265–90.

Aukutsionek, S. (1998), ‘Industrial Barter in Russia’. Communist Economies and Economic Transformation 10(2), 179–88.

Bagehot, W. (1999) [1873], Lombard Street. New York: John Wiley & Sons Inc.

Basel Committee on Banking Supervision (2006), International Convergence of Capital Measurement and Capital Standards: A Revised Framework. Basel: Bank for International Settlements.

Basel Committee on Banking Supervision (2010), International framework for liquidity risk measurement, standards and monitoring. Basel: Bank for International Settlements.

Bellers, J. (1696), Proposals for Raising a Colledge of Industry of all Useful Trades and Husbandry, with Profts for the Rich, a Plentiful Living for the Poor, and a Good Education for the Youth: available at http://archive.org/stream/ proposalsforrais00bellrich#page/n7/mode/2up.

Benes, J., and Kumhof, M. (2012), ‘Te Chicago Plan Revisited’. International Monetary Fund Working Paper 12/202.

Besley, T., and Hennessy, P. (2009), Letter to Her Majesty the Queen, 22 July, 2009: available at http://www.britac.ac.uk/news/newsrelease-economy.cfm.

Black, F., and Scholes, M. (1973), ‘Te Pricing of Options and Corporate Liabilities’. Te Journal of Political Economy 81(3), 637–654.

Board of Governors of the Federal Reserve System (2012), Flow of Funds Accounts of the United States. Washington, DC: Board of Governors of the Federal Reserve System.

Boswell, J. (1986), Te Life of Samuel Johnson. New York: Penguin Classics.

Bouveret, A. (2011), ‘A n Assessment of the Shadow Banking Sector in Europe’. Observatoire Français des Conjonctures Economiques Working Paper: available at http://papers.ssrn.com/sol3/papers.cfm?abstract_id=2027007.

Boyer-Xambeu, M.-T., Deleplace, G., and Gillard, L. (1994), Private Money and Public Currencies. London: M. E. Sharpe.

Braudel, F. (1992), Te Wheels of Commerce: Civilization and Capitalism 15–18th Century, Vol. 2. Berkeley, CA: University of California Press.

Capie, F. (2012), ‘200 years of fnancial crises: lessons learned and forgotten’. Mimeo: available at http://www2.uah.es/fnancial_crisis_spain/congreso 2012/papers/Forrest%2 °Capie.pdf.

Carswell, J. (1960), Te South Sea Bubble. London: Cresset Press.

Central Bank of Ireland (1970), Report on Economic Efects of Bank Dispute 1970. Dublin: Central Bank of Ireland.

Clanchy, M. (1993), From Memory to Written Record: England 1066–1307. Oxford: Blackwell.

Clapham, J. (1944), Te Bank of England: A History, 2 volumes. Cambridge: Cambridge University Press.

Colacelli, M., and Blackburn, D.J.H. (2006), ‘Secondary Currency: An Empirical Analysis’. Mimeo: available at http://la-macro.vassar.edu/Secondary Currency.pdf.

Congressional Budget Ofce (2012), Te Budget and Economic Outlook: Fiscal Years 2012–2022. Washington, DC: Congressional Budget Ofce.

Crease, R. (2011), World in the Balance: the Historic Quest for an Absolute System of Measurement. New York & London: W.W. Norton.

Dalton, G. (1982), ‘Barter’, Journal of Economic Issues 16(1), 181–90.

Dantzig, T. (1930), Number: the Language of Science. London: Allen and Unwin.

De la Torre, A., Levy Yeyati, E., and Schmuckler, S.L. (2003), ‘Living and Dying With Hard Pegs: the Rise and Fall of Argentina’s Currency Board’. Economia 5(2), 43–107.

DeLong, B. (2012), ‘Tis Time, It Is Not Diferent: Te Persistent Concerns of Financial Macroeconomics’. Mimeo: available at http://delong.typepad. com/20120411-russell-sage-delong-paper.pdf.

De Rubys, C. (1604), Histoire Veritable de la Ville de Lyon. Lyon.

Douglas, C.H. (1924), Social Credit. London: C. Palmer.

Eatwell, J., Milgate, M., and Newman, P., eds (1989), Te New Palgrave: Te Invisible Hand. London: Macmillan.

Elliot, G. (2006), Te Mystery of Overend and Gurney. York: Methuen Publishing Ltd.

Feavearyear, A.E. (1931), Te Pound Sterling. Oxford: Clarendon Press.

Fisher, I. (1936) [1935], 100 % Money. New York: Adelphi Company.

Flandreau, M. and Uglioni, S. (2011), ‘Where It All Began: Lending of Last Resort and the Bank of England During the Overend, Gurney Panic of 1866’. Norges Bank Working Paper 2011/3: available at http://papers.ssrn.com/sol3/ papers.cfm?abstract_id=1847593.

Ford, P.L., ed. (1892–99), Te Writings of Tomas Jeferson. New York: G.P. Putnam’s Sons.

France, A. (1908), Te Red Lily (tr. Whale, W.S.). London: John Lane, Te Bodley Head.

Frank, R. (2011), Te Darwin Economy. Princeton, NJ; Oxford: Princeton University Press.

Frankel, S.H. (1977), Money: Two Philosophies – Te Confict of Trust and Authority. Oxford: Blackwell.

Friedman, M. (1960), A Program for Monetary Stability. New York: Fordham University Press.

– (1967), ‘Te Monetary Teory and Policy of Henry Simons’. Journal of Law and Economics 10, 1–13.

– (1991), ‘Te Island of Stone Money’. Hoover Institution Working Papers in Economics E91–3.

Furness, W. (1910), Te Island of Stone Money: Uap of the Carolines. Philadelphia, PA: Washington Square Press.

Genovese, M., ed. (2009), The Federalist Papers. New York, NY: Palgrave Macmillan.

von Glahn, R. (1996), Fountain of Fortune: Money and Monetary Policy in China, 1000–1700. Berkeley, CA & London: University of California Press.

Goetzmann, W.N., and Rouwenhorst, K.G., eds (2005), Te Origins of Value: the Financial Innovations the Created Modern Capital Markets. Oxford: Oxford University Press.

Goody, J., ed. (1968), Literacy in Traditional Society. Cambridge: Cambridge University Press.

Graeber, D. (2011), Debt: the First 5,000 years. Brooklyn, NY: Melville House Publishing.

Greco, T. (2001), Money: Understanding and Creating Alternatives to Legal Tender. White River Junction, VT: Chelsea Green.

Grierson, P. (1977), Te Origins of Money. London: Athlone Press.

Hahn, F. and Brechling, F., eds (1965), The theory of interest rates: proceedings of a conference by the International Economic Association. London: Macmillan.

Haldane, A. (2010), Te $100 bn Question. London: Bank of England.

Hansen, M. (1985), Demography and democracy: the number of Athenian citizens in the fourth century B.C. Herning: Forlaget Systime.

Harris, W. V. (2006), ‘A Revisionist View of Roman Money’. Te Journal of Roman Studies 96, 1–24.

– (2008), Te Monetary Systems of the Greeks and Romans. Oxford: Oxford University Press.

von Hayek, F. (1931), Prices and Production. London: G. Routledge – (1976), Denationalisation of Money: an Analysis of the Teory and Practice of Concurrent Currencies. London: Institute of Economic Afairs.

Hicks, J. (1937), ‘Mr. Keynes and the “Classics”: A Suggested Interpretation’. Econometrica 5(2), 147–59.

Hirschman, A. (1977), Te Passion and the Interests: Political Arguments for Capitalism Before Its Triumph. Princeton: Princeton University Press.

– (1991), Te Rhetoric of Reaction: Perversity, Futility, Jeopardy. Cambridge, MA & London: Belknap Press of Harvard University.

HM Treasury (2012), Public Expenditure Statistical Analysis 2012. London: Te Stationary Ofce Limited.

Homer, S. (1968), Te Bond Buyer’s Primer. New York: Salomon Bros. & Hutzler.

Horsefeld, J.K. (1960), British Monetary Experiments. Cambridge, MA & Harvard University Press.

Hudson, M., and Van de Mieroop, M., eds (2002), Debt and economic renewal in the ancient Near East. Bethesda, MD: CDL Press.

Hudson, M., and Wunsch, C., eds (2000), Creating Economic Order: record-keeping, standardization, and the development of accounting in the ancient Near East – a colloquium held at the British Museum, November 2000.

Huerta de Soto, J. (2006), Money, Bank Credit, and Economic Cycles. Auburn: Ludwig Von Mises Institute.

Humphrey, C. (1985), ‘Barter and Economic Disintegration’, Man 20(1), pp. 48–72.

Ilf, I. and Petrov, E. (1962) [1931], Te Golden Calf (tr. Richardson, J.). London: F. Muller.

International Monetary Fund (2006). Global Financial Stability Report 2006. Washington, DC: International Monetary Fund.

– (2012), Fiscal Monitor April 2012. Washington, DC: International Monetary Fund.

Johnson, C., ed. (1956), Te De Moneta of Nicholas Oresme and English Mint Documents. London: Nelson.

Jones, D. (2006), Te Bankers of Puteoli. Stroud: Tempus.

Joplin, T. (1832), An Analysis and History of the Currency Question. London: James Ridgway.

Kay, J. (2009), Narrow Banking: Te Reform of Banking Regulation. Mimeo: available at http://www.johnkay.com/wp-content/uploads/2009/12/JK-Narrow-Banking.pdf.

Keynes, J.M. (1915a), ‘Te Island of Stone Money’. Economic Journal 25(98), 281–283.

– (1915b), ‘Te Works of Walter Bagehot – Review Article’. Economic Journal 25(99), 369–375.

– (1923), A Tract on Monetary Reform. London: Macmillan.

– (1930), A Treatise on Money. London: Macmillan.

– (1931), ‘Te Pure Teory of Money. A Reply to Dr. Hayek’. Economica 13(34), 387–97.

– (1936), Te General Teory of Employment, Interest, and Money. London: Macmillan.

Kindleberger, C., and Lafargue, J-P., eds (1982), Financial Crises: Teory, History, and Policy. Cambridge: Cambridge University Press.

Kindleberger, C. (1993), A Financial History of Western Europe. New York and Oxford: Oxford University Press.

– (2000) [1978], Manias, Panics, and Crashes: a History of Financial Crises. New York, NY & Chichester: Wiley.

King, M. (2002), ‘No money, no infation – the role of money in the economy’. Bank of England Quarterly Bulletin, Summer 2002.

– (2012), ‘Twenty Years of Infation Targeting’. Speech at the London School of Economics, October 9, 2012.

King, W. (1936), History of the London Discount Market. London: Routledge.

Knapp, G. (1924), Te State Teory of Money. London: Te Royal Economic Society.

Kotlikof, L. (2010), Jimmy Stewart is Dead: Ending the World’s Ongoing Financial Plague with Limited Purpose Banking. Hoboken, NJ: Wiley.

Kula, W. (1986), Measures and Men. Princeton, NJ & Guildford: Princeton University Press.

Laeven, L., and Valencia, F. (2012), ‘Systemic Banking Crises Database: An Update’. IMF Working Paper 12/163.

Law, J. (1705), Money and Trade Considered, with a Proposal for Supplying the Nation with Money.

– (1720), Te Present State of the French Revenues and Trade, and of the Controversy betwixt the Parliament of Paris and Mr. Law. London: J. Roberts.

Lee, W., ed. (1869), Daniel Defoe: His Life, and Recently Discovered Writings: Extending From 1716 to 1729, Vol II. London: John Camden Hotten.

Lenin, V.I. (1965), Collected Works: available at http://www.marxists.org/archive.

Liddell, H.G., and Scott, R. (1996), Greek – English Lexicon. Oxford: Clarendon Press.

Locke, J. (1695), Further Considerations Concerning Raising the Value of Money, Wherein Mr. Lowndes’s Arguments for it in his late Report concerning An Essay for the Amendment of the Silver Coins, are particularly Examined. London: A. and J. Churchill.

– (2009) [1698], Two Treatises of Government (ed. Laslett, P.). Cambridge: Cambridge University Press.

Lowndes, W. (1695), A Report Containing an Essay for the Amendment of the Silver Coins: available at http://openlibrary.org/books/OL23329564M/A_report_containing_an_essay_for_the_amendment_of_the_silver_coins.

Luria, A. (1976), Cognitive Development: Its Cultural and Social Foundations. Cambridge, MA & London: Harvard University Press.

Macdonald, J. (2006), A Free Nation Deep in Debt: the Financial Roots of Democracy. Princeton, NJ & Oxford: Princeton University Press.

Macleod, H. (1882), Te Principles of Political Economy. London: Longmans, Green, Read, and Dyer.

Magnusson, L., ed. (1995), Mercantilism. London: Routledge.

Mandeville, B. (1705), Te Grumbling Hive, or, Knaves Turn’d Honest. London.

– (1988) [1732], Te Fable of the Bees, or, Private Vices, Publick Benefts, 2 Volumes. Indianapolis: Liberty Classics.

Markowitz, H. (1952), ‘Portfolio selection’. Journal of Finance 7(1), 77–91.

Martin, F. (2011), ‘Global High Yield: the Big Winner from the Banking Crisis’. Tames River Capital Monthly Newsletter. London: Tames River Capital.

Marx, K. and Engels, F. (1985) [1848], Te Communist Manifesto. London: Penguin.

Mauss, M. (1954), Te Gif: Forms and Functions of Exchange in Archaic Societies (tr. Cunnison, I.). London: Cohen & West.

Mayhew, N. (1999), Sterling: the Rise and Fall of a Currency. London: Allen Lane.

McCallum, B. (2012), ‘Te Role of Money in New Keynesian Models’. Banco Central de Reserva de Perú Working Paper 2012–19.

Meadows, A., and Shipton, K., eds (2001), Money and its Uses in the Ancient G r e e k W o r l d. Oxford: Oxford University Press.

Mehrling, P. (2005), ‘Te Development of Macroeconomics and the Revolution in Finance’. Mimeo: available at http://economics.barnard.edu/profles/ perry-mehrling/perry-mehrling-recent-papers.

– (2011), Princeton, NJ: Princeton University Press.

Mill, J.S. (1848), Principles of Political Economy: With Some of Teir Applications to Social Philosophy. London: J.W. Parker.

Mitchell Innes, A. (1913), ‘What is Money?’. Banking Law Journal 30(5), 377–408.

– (1914), ‘Te Credit Teory of Money’. Banking Law Journal 31(2), 151–68.

More, T. (1975) [1516], Utopia. New York: Norton.

Murphy, A.E. (1978), ‘Money in an Economy without Banks: the case of Ireland’. Te Manchester School of Economic and Social Studies 46(1), 41–50.

– (1997), John Law: Economic Teorist and Policy-Maker. Oxford: Clarendon Press.

– (2009), Te Genesis of Macroeconomics: New Ideas from Sir William Petty to Henry Tornton. Oxford: Oxford University Press.

Murray, A. (1978), Reason and Society in the Middle Ages. Oxford: Clarendon Press.

Murray, O. (1993), Early Greece. London: Fontana Press.

Nissen, H.J. (1988), Te Early History of the Ancient Near East: 9000–2000 BC. Chicago & London: University of Chicago Press.

– Damerow, P., and Englund, R.K., eds (1993), Archaic Bookkeeping: Early Writing and Techniques of Economic Administration in the Ancient Near East. Chicago & London: University of Chicago Press.

Ong, W. (1982), Orality and Literacy: the Technologizing of the word. London:

Methuen.

Ormazabal, K. (2012), ‘Lowndes and Locke on the Value of Money’. History of Political Economy 44(1), pp. 157–80.

Parker, R. (1996), Athenian Religion: a History. Oxford: Clarendon Press.

Parry, J., and Bloch, M. (1989), Money and the Morality of Exchange. Cambridge: Cambridge University Press.

Patinkin, D. (1956), Money, Interest, and Prices: an Integration of Monetary and Value Teory. Evanston, IL: Row, Peterson.

Paul, R. (2009), End the Fed. New York, NY: Grand Central Pub.

Pigou, A., ed. (1925), Memorials of Alfred Marshall. London: Macmillan.

Pozsar, Z., Adrian, T., Ashcraf, A., and Boesky, H. (2010), ‘Shadow Banking’. Federal Reserve Bank of New York Staf Report 458.

Pozsar, Z., and Singh, M. (2011), ‘Te Nonbank-Bank Nexus and the Shadow Banking System’. International Monetary Fund Working Paper 11/289.

von Reden, S. (2010), Money in Classical Antiquity. Cambridge: Cambridge University Press.

Reinhart, C., and Rogof, K. (2009), Tis Time is Diferent: Eight Centuries of Financial Folly. Princeton, NJ & Oxford: Princeton University Press.

Richards, R.D. (1958), Te Early History of Banking in England. London: Cass.

Roberts, R., and Kynaston, D., eds (1995), Te Bank of England: Money, Power and Infuence 1694–1994. Oxford: Oxford University Press.

Rogof, K. (1985), ‘Te Optimal Degree of Commitment to an Intermediate Monetary Target’. Te Quarterly Journal of Economics 100(4), 1169–89.

Rolnick, A., Velde, F., and Weber, W. (1996), ‘Te Debasement Puzzle: An Essay on Medieval Monetary History’. Journal of Economic History 56(4), 789–808 Roseveare, H. (1991), Te Financial Revolution, 1660–1760. London: Longman.

Roseveare, H. (1991), Te Financial Revolution, 1660–1760. London: Longman. Rosovsky, H., ed. (1966), Industrialization in Two Systems: Essays in Honour of Alexander Gerschenkron. New York, NY: John Wiley.

Sandel, M. (2012), What Money Can’t Buy: Te Moral Limits of Markets. London: Allen Lane.

Sargent, T., and Velde, F. (2002), Te Big Problem of Small Change. Princeton, NJ & Oxford: Princeton University Press.

Say, J.-B. (2001) [1803], A Treatise on Political Economy. New Brunswick, NJ & London: Transaction Publishers.

Schmandt-Besserat, D. (1977), ‘Te earliest precursor of writing’. Scientifc American 238(6), 50–58.

– (1979), ‘Reckoning before Writing’. Archaeology 32(3), 22–31.

– ed. (1992), Before Writing, Vol. 1. Austin: University of Texas Press.

Senner, W., ed. (1991), Te Origins of Writing. Lincoln, NE & London: University of Nebraska Press.

Seabright, P., ed. (2000), Te Vanishing Rouble: Barter Networks and Non-monetary Transactions in Post-Soviet Societies. Cambridge: Cambridge University Press.

– (2004), Te Company of Strangers: A Natural History of Economic Life. Princeton, NJ & Oxford: Princeton University Press.

Seaford, R. (1994), Reciprocity and Ritual in Tragedy: Homer and Tragedy in the Developing City-State. Oxford: Clarendon Press.

– (2004), Money and the Early Greek Mind. Cambridge: Cambridge University Press.

Sharpe, W. (1964), ‘Capital Asset Prices: A Teory of Market Equilibrium Under Conditions of Risk’. Journal of Finance 19(3), 425–42.

Shiller, R. (2003), Te New Financial Order: Risk in the 21st Century. Princeton, NJ & Woodstock: Princeton University Press.

Simmel, G. (1978) [1907], Te Philosophy of Money (tr. Bottomore, T.). London: Routledge & Kegan Paul.

Skidelsky, R. (1992), John Maynard Keynes: the Economist as Saviour, 1920–37. London: Macmillan.

– and Skidelsky, E. (2012), How Much is Enough? London: Allen Lane.

Smith, A. (1981) [1776], An Inquiry into the Nature and Causes of the Wealth of Nations. Indianapolis: Liberty Press.

Smith, T. (1832), An Essay on Currency and Banking. Philadelphia, PA: Jesper Harding.

Soddy, F. (1926), Wealth, Virtual Wealth, and Debt: the Solution of the Economic Paradox. London: Allen & Unwin.

Spuford, P. (1988), Money and its Use in Medieval Europe. Cambridge: Cambridge University Press.

– (2002), Power and Proft: the Merchant in Medieval Europe. London: Tames & Hudson.

Steuart, J. (1966) [1767], Inquiry into the Principles of Political Oeconomy, Vol 1. Edinburgh & London: published for the Scottish Economic Society by Oliver & Boyd.

Sumption, J. (2001), Te Hundred Years War: Part II – Trial by Fire. London: Faber & Faber.

Sweeney, J., and Sweeney, R. (1977), ‘Monetary Teory and the Great Capitol Hill Baby Sitting Co-op Crisis’. Journal of Money, Credit, and Banking 9(1), 86–89.

Tarullo, D. (2012a), ‘Shadow Banking Afer the Crisis’. Washington, DC: Board of Governors of the Federal Reserve.

– (2012b), ‘Financial Stability Regulation’. University of Pennsylvania Distinguished Jurist Lecture 2012. Washington, DC: Board of Governors of the Federal Reserve.

Tobin, J. (1969), ‘A General Equilibrium Approach to Monetary Teory’. Journal of Money, Credit, and Banking 1(1), 15–29.

Turner, A. (2012), ‘Macro-prudential policy for defationary times’. Speech during the Financial Policy Committee regional visit to Manchester, July 20, 2012: available at http://www.fsa.gov.uk/library/communication/ speeches/2012/0720-at.shtml.

– and others (2010), Te Future of Finance Report. London: London School of Economics.

UKFI Ltd. (2012), Annual Report and Accounts 2010–11. London: Te Stationary Ofce Limited.

UK Financial Services Authority (2007), Statement: ‘Liquidity support for Northern Rock plc’, September 14, 2007: available at http://www.fsa.gov.uk/ library/communication/statements/2007/northern.shtml.

UK House of Commons Treasury Committee (2008), Te Run on the Rock, Fifh Report of Session 2007–08. London: Te Stationary Ofce Limited.

Ustinov, P. (1977), Dear Me. London: Heinemann.

Van de Mieroop, M. (1992), Society and Enterprise in Old Babylonian Ur. Berlin: D. Reimer.

– (1997), Te Ancient Mesopotamian City. Oxford: Clarendon Press.

Velde, F. (2007), ‘John Law’s System’. Te American Economic Review 97(2), 276–279.

Walras, L. (1874), Éléments d’économie politique pure; ou Teorie de la richesse sociale. Lausanne.

Walvin, J. (2005), ‘Quakers, business, and morality’. Gresham College lecture, April 25, 2005: available at http://www.gresham.ac.uk/lectures-and-events/ quakers-business-and-morality.

Watson, B. (1961), Records of the Grand Historian of China. New York, NY & London: Columbia University Press.

West, M. (1971), Early Greek Philosophy and the Orient. Oxford: Clarendon Press.

Wilson, T. (1925) [1572], A Discourse Upon Usury, by Way of Dialogue and Orations, for the Better Variety and More Delight of All Tose Tat Shall Read Tis Treatise. London: G. Bell.

Woodham-Smith, C. (1962), Te Great Hunger: Ireland 1845–9. London: Hamish Hamilton.

Woodruf, D. (1999), Money Unmade: Barter and the Fate of Russian Capitalism. Ithaca, NY & London: Cornell University Press.

Xenos, S. (1869), Depredations, or Overend, Gurney & Co. and the Greek & Oriental Steam Navigation Company. London.

 

Об авторе

Феликс Мартин – британский писатель и экономист. Получил образование в Великобритании, Италии и Соединенных Штатах – имеет ученые степени по международным отношениям, классической филологии и экономике (Оксфорд). С 1998 по 2008 гг. работал во Всемирном банке и в аналитическом центре Европейской инициативы по стабильности, затем перешел в область управления активами, где работает как макроэкономист и стратегический менеджер. Партнер в компании Liontrust Asset Management PLC. Живет в Лондоне.

Ссылки

[1] Свершившимся фактом (фр.).

[2] Илиада. Здесь и далее – пер. Н. Гнедича.

[3] Фрагмент приписывается Солону или Феогниду Мегарскому.

[4] Пер. Ю. Давидсона, Е. Лагутина.

[5] Пер. С. Жебелева.

[6] Мартин Эмис. Деньги. Пер. А. Гузмана.

[7] Уоррен Эдвард Баффетт – американский предприниматель, один из богатейших людей в мире, состояние которого в апреле 2014 г. оценивалось в 66 млрд долларов.

[8] Пер. Н. Брагинской.

[9] Пер. Е. Лагутина.

[10] Пер. А. Федорова под ред. Е. Гунста.

[11] Пер. В. Холмского, В. Ярхо.

[12] Пер. С. Апта.

[13] Бернард Мэдофф – американский бизнесмен, председатель совета директоров компании NASDAQ, обвиненный в построении финансовой пирамиды и в 2009 году приговоренный к 150-летнему тюремному заключению.

[14] Пер. Г. Церетели.

[15] Bear – «медведь», Brothers – «братья» (англ.).

[16] Екк. 9:11.

Содержание