Похолодеет душа, Что за богач здесь чудит? А под окном, чуть дыша, Бедный художник стоит.

О, как хочется порой, забыв об изысканных коньяках, упиться сивухи с соленым до невыносимости огурцом!

Художник и вправду стоял у нее под окном. Он был неровно побрит, с двумя ярко заметными болячками на физиономии: порезался от волнения; на нем был светлый костюм, который последний раз он надевал на свадьбу; тогдашнюю свою невесту он не видел лет уже пятнадцать. Художнику было скверно. Он, правда, вчера не пил — недешево ему это стоило, — но, чтобы обрести человеческий облик и приличное самочувствие, ему нужна была, как минимум, неделя. Физиономия все равно была опухшая, башка болела, подергивались локти и колени. Прошибало мерзким потом. Да и выхлоп от него, должно быть, стоял. Все это он понимал.

Сердце часто и меленько билось, прямо трепетало, как бабочка, с чего-то, впрочем, застрявшая на одном месте. Нет, не с бодуна оно билось.

Он смотрел на площадь, куда прибывали и прибывали ревущие грузовики, груженные алыми розами. Все больше, все больше наполнялась площадь цветами.

А он смотрел и временами не понимал, зачем это все. Ей он все равно не нравится, и не откупишься тут цветами. Последний рывок, агония, в сущности. Так она, по крайней мере, его заметит и запомнит, а до этого три раза его с ней знакомили, но балованная актриса всякий раз его забывала, не только имя, но даже лицо.

Просто сказать: НА! НА, ПОДАВИСЬ!

Это и должны были сказать цветы. Уже это.

Он старался не думать о своем поступке. Он продал дом и картины — те, что взяли — и на все это накупил цветов. Алых роз. Его поступок, он понимал, в равной степени можно было назвать и истероидной психопатией, и проявлением рыцарственности его натуры; все будет зависеть от того, кто будет судьей. Чужие, равнодушные люди будут судить его.

Он старался не думать, что будет завтра. Без дома, без денег, без ни хера. И даже без картин. Кто знает, может, они и вправду кому-то нужны, его картины? Кому-то они все-таки нравятся? Может, и еще кому-то понравятся. Даже сейчас обрывки не долежавших свое замыслов крутились в голове. Четвертьзамыслов, полузамыслов, почти уже готовых замыслов. Удастся ли их воплотить? Художник был настоящим художником — замыслы правили им, а не он ими, по замыслам он и жил; сердце, так сказать, билось в унисон. Он и оживал-то только, когда писал, — обычная, впрочем, история. Но сможет ли он воплотить… Ладно, хватит пока об этом, хватит! Лучше подумай, что ты сегодня будешь жрать? Где ночевать? А завтра? А послезавтра?

Нет, не буду я об этом думать. Я буду думать о том, что скоро увижу ее.

Он оглянулся на площадь. Площадь цветами полна.

Он опять подумал о ней, о предстоящем свидании и весь преисполнился такого бессмысленного восторга, что забыл уже все на свете… Уже все стало все равно.

И таки да. Теперь актриса его запомнит навсегда, в этом не может быть никаких сомнений.

Они сидели в ее затемненной, затененной комнате. Художник даже толком и не рассмотрел, что в этой комнате было.

Актриса была чуточку бледна. Слегка побледневши. Или ему так казалось? И говорила не без труда, иногда как бы чуть-чуть заикаясь. Или показалось? Говорила что-то бытовое, малозначительное. Забавно, в сущности. А он и вовсе нес невесть что. И то и дело бегал хлестать воду из-под крана. И пить дико хотелось, и от разговора отдохнуть.

Встреча была коротка, В ночь ее поезд увез…

До него не сразу дошло, что сейчас, вот сейчас она уезжает. Несколько секунд он был между жизнью и смертью. А потом широко улыбнулся и сказал ей: бон вояж. А чего еще можно было ожидать? Все, что можно было сделать, сделано. Глупо было рассчитывать на большее. Он ведь и не рассчитывал. Ведь так?

Художник, выйдя от нее, пошел по площади, не имея представления о том, куда идет, стараясь поменьше смотреть на грузовики и валяющиеся повсюду алые розы.

Что было дальше? Дальше было еще хуже — даже рассказывать об этом неохота; кроме того, и так уже все рассказано.