СТАНИСЛАВ МЕНЬШИКОВ

НА СТАРОЙ ПЛОЩАДИ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Меня увольняют

В первых числах января 1986 года в моем цековском кабинете на Старой площади раздался звонок внутреннего телефона. Первый заместитель заведующего Международного отдела ЦК КПСС В.В. Загладин просил зайти. Спустившись на два этажа, всего через несколько минут я был у него. Там уже сидел другой (не первый) заместитель В.С. Шапошников. Разговор повёл Загладин.

— Руководство поручило мне сообщить тебе, что решено освободить тебя от работы в ЦК. Вопрос о новом месте работы не решен и ещё рассматривается.

Ещё по-настоящему не осознав приговора, я с некоторой заминкой спросил:

— И с какой формулировкой?

— В связи с переходом на другую работу.

— А какие ко мне претензии?

Загладин загадочно переглянулся с Шапошниковым.

— Претензий по работе нет, — ответил он, помявшись.

Всё это было крайне неожиданно. Вадим Загладин был моим старым и очень близким другом. Всего за несколько дней до описываемой сцены семьями, как обычно в последние годы, мы вместе встречали Новый год, и он ни словом, ни намеком не обмолвился о грядущих неприятностях, о которых, конечно, не мог не знать. Своими короткими бессодержательными фразами он теперь давал понять, что решение принято где-то наверху, а он, как солдат партии, только выполняет неприятную миссию.

— В таком случае мне придётся обратиться к Борису Николаевичу, сказал я, имея в виду заведующего отделом секретаря и кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС Б.Н. Пономарева.

— Как считаешь нужным, — ответил Загладин. — Но думаю, что не поможет.

Надо отдать должное Пономареву, который всех консультантов знал лично и не раз с ними общался по работе, он принял меня в тот же день.

— Вы должны сами догадываться, почему Вас освобождают, — сказал он.

— Но, Борис Николаевич, сейчас не сталинские времена, когда требовалось самому доносить на себя же. Вы и сами нас этому учили.

Пономарев высказался в том духе, что у меня были чрезмерно широкие связи с иностранцами. Это меня крайне удивило. Ведь все контакты такого рода, по установленному в Отделе порядку, осуществлялись с санкции или по прямому поручению руководства, которое в моем случае представлял либо Загладин, либо (что бывало реже) другой заместитель — А.С. Черняев. Во всех случаях отчёты о таких встречах направлялись им, а в зарубежных командировках чаще всего передавались в Москву «поверху», т.е. шифровками из посольств и представительств и, как правило, расписывались в адрес соответствующих членов Политбюро, т.е. обязательно доходили до Пономарева и другого высшего начальства. Обо всём этом я напомнил Секретарю ЦК.

— Вот кто вам давал санкцию, к тому и обращайтесь, — холодно возразил он.

Круг замкнулся. Поручения и санкции давал Загладин, но то ли он не счёл возможным заступиться за меня перед теми, кто высказывал ко мне претензии, то ли объяснение Пономарева не соответствовало действительности.

В последующие дни я специально связался с коллегами из КГБ с просьбой узнать, кто же это на меня «настучал». Через некоторое время они дружно сообщили, что претензии относительно моих «связей с иностранцами» шли отнюдь не из «органов».

— Поищи лучше в собственном доме, — посоветовали чекисты.

Скажу сразу: тогда мне было крайне неприятно оказаться изгнанным из ЦК с непонятной формулировкой и приклеенным кем-то дискредитирующим «хвостом», тем более, что новая работа появилась не сразу.

Но пока она не появилась, ходить мне было некуда. Жена тяжело переживала, временами впадала в бешенство от горькой несправедливости и на короткое время успокаивалась, лишь уходя в свой институт или помогая дочери-школьнице с уроками.

Я же за свою долгую жизнь был неоднократно бит, причем крепко. В 17 лет просидел ночь на Лубянке и едва избежал как минимум десятилетнего срока «за антисоветскую деятельность». В 26 лет был исключен из партии за те же старые грехи, о которых кто-то внезапно вспомнил. В 33 года чуть снова не загремел по доносу коллеги журналиста (будучи в Индонезии, я «катался на рикше» и «пытался установить связь с американским посольством»). В 43 года «друзья» помогли прокатить меня на выборах в большую Академию наук. В 47 лет при оформлении на работу в ООН моё выездное дело внутри ЦК было заслано в архив. И вот, наконец, в 57 неполных лет изгнание из ЦК. Было это крайне обидно, тем более, что изгнан опять-таки «ни за что» или, пожалуй, за то, что слишком старался.

По опыту прежних своих несчастий я знал, что самое лучшее противоядие против чёрных мыслей — это работа. На этот раз я просиживал целыми днями дома, сам себя обучая на маленьком компьютере, недавно привезенном из Нью-Йорка. До того все свои работы я писал на портативной пишущей машинке, которую таскал за собой повсюду, даже в отпуск. Теперь же я впервые стал осваивать печатание и редактирование текстов на ЭВМ. Эта премудрость давалась мне нелегко, но зато отвлекала от мрачных мыслей. Помню, что даже научился писать музыкальные ноты, заставляя компьютер наигрывать простенькие мелодии.

Но мысли всё время возвращались к ЦК. Работа там и раньше была интересной, а с приходом на вершину власти М.С. Горбачева возможности для проявления личной инициативы, казалось, возросли. Буквально за два месяца до моей вынужденной отставки я по поручению сверху встречался в Нью-Йорке с главой Всемирного еврейского конгресса Эдгаром Бронфманом и обсуждал с ним перспективы прямого выезда советских евреев в Израиль (напомним, что в начале 80-х годов выезд евреев был сильно ограничен, и к 1986 году скопилось много отказников, ждавших разрешения на выезд по 6—7 лет. Кроме того, со стороны Всемирного еврейского конгресса предлагалось возобновить широкий выезд евреев без промежуточных отсидок в Австрии и Италии). Докладная записка об этом была направлена Горбачеву через Загладина. Были у меня и другие важные встречи в США, о которых я сообщал непосредственно через помощника генсека А.М. Александрова-Агентова. Но, казалось бы, за это должны были последовать благодарности, а не увольнение. Между тем факт оставался фактом.

Я тогда стал шаг за шагом распутывать цепочку событий, которые привели к такому финалу и, конечно, нашел разгадку. Нетерпеливый читатель найдет её в соответствующем разделе моих воспоминаний.

А теперь всего несколько слов о том, как важны подлинные, а не мнимые друзья в тяжелые минуты жизни. Такие друзья измеряются не стажем знакомства и не числом совместно выпитых бутылок, а тем, как они к тебе относятся, когда ты попадаешь в беду. Здесь ограничусь несколькими эпизодами.

Как часто бывает, меня тогда сторонилось подавляющее большинство моих знакомых. Из цекистов только Виктор Линник, работавший тогда в Отделе международной информации, продолжал ходить со мной в цековскую столовую, пока меня туда ещё пускали. Юра Бузулуков из Отдела пропаганды устроил мне встречу с помощником Егора Лигачева, который тогда считался вторым человеком в партии. Из этого ничего не получилось, но чистосердечная поддержка Юры меня очень тронула.

В те дни написал я очередную статью для «Правды» и отправил в редакцию Борису Котову. Он тогда был заместителем редактора международного отдела и часто заказывал мне материалы. На этот раз я ему позвонил и предупредил:

— Имей в виду, меня из ЦК выгнали.

— А мне это безразлично, — ответил Борис. — Я тебя печатал и буду печатать.

Как это часто бывает, помогали тогда не столько так называемые близкие друзья, сколько просто порядочные люди. Мысль о переходе в пражский журнал подал совсем не близкий мне заместитель заведующего «братским» отделом социалистических стран Георгий Хосроевич Шахназаров. В первые дни после увольнения, когда я ещё приходил в свой кабинет, он вдруг зашёл ко мне сам и попросил рассказать, как это всё случилось. Я ему поведал, что мой лучший друг Загладин предложил заштатную должность в секции по критике западных теорий в Академии наук.

— Ну вот ещё, — возмутился Георгий, — а почему бы Вам не попроситься в Прагу, в журнал «Проблемы мира и социализма»?

Он же сам подал эту идею Загладину, который отнесся к ней довольно инертно, если не сказать прохладно. Дело сдвинулось, когда подключился Виталий Сергеевич Шапошников, человек вовсе мне не близкий, но просто хороший мужик. Он быстро устроил мне свидание с приехавшим в Москву шеф-редактором пражского журнала Юрием Александровичем Скляровым. Тот задал мне только один вопрос:

— Вы идёте к нам с охотой?

И получив утвердительный ответ, сказал, чтобы оформляли. Характеристики Шапошникова ему было вполне достаточно.

Виталий Сергеевич был колоритной фигурой, довольно необычной в аппарате ЦК. Большой любитель выпить, он никогда не терял головы. Обладая богатырским здоровьем, круглый год ходил на работу с Кутузовского проспекта пешком, причем зимой пальто не надевал. Говорили, что он был вхож во многие вышестоящие кабинеты, где сидели такие же простые мужики. Пономарев ценил его за эти связи и способность улаживать назревавшие конфликты на вершинах власти. Ко мне Виталий питал инстинктивную симпатию, причем ещё до того, как узнал меня по работе. Ещё когда меня оформляли в ЦК, многие мои «доброжелатели» предупреждали: «Кого вы берёте? Он же грубиян». На что Виталий Сергеевич отвечал: «Ничего, мы тут сами грубияны».

Благодаря таким, как он, моё устройство на работу в Прагу длилось сравнительно недолго. Кстати говоря, проводилась стандартная тогда проверка по всем линиям, в том числе и КГБ. Результаты были однозначные: я оказался выездным во все страны мира. Версия о моих «чрезмерных контактах» оказалась ложной.

Как оказалось позже, уход из ЦК предоставил мне большие возможности для творчества. А в августе 1991 года, наблюдая из-за рубежа по телевидению за процессией изгоняемого со Старой площади аппарата ЦК, я понял, что хотя и не по своей воле, но убрался я оттуда вовремя.

Консультант ЦК

1 июля 1980 года, буквально на следующий день после своего прилёта из Нью-Йорка, явился я на свою новую работу в консультантской группе Международного отдела ЦК КПСС. Встречавший меня накануне в аэропорту Шереметьево сотрудник отдела покосился на мою бороду и бросил: «Если её оставите, это будет единственная в отделе и во всем ЦК борода». Я намёк понял и, придя на работу и доложившись начальству, осведомился, где в здании парикмахерская. Через полчаса вернулся в свою комнату чисто выбритым.

Бороду я носил с 1967 года и сохранял её, несмотря на смену нескольких мест работы. Помню, как первоначально вздрагивали охранники советской миссии при ООН, когда я туда приходил. Миссию тогда часто осаждали группы воинственно настроенных сионистов. К тому же напротив здания миссии находилась синагога, и наши ребята-охранники поначалу принимали меня за местного правоверного еврея.

Но ООН — ООН, а ЦК — ЦК. Начиналась новая глава в моей жизни, и она требовала и моего внешнего физического обновления.

Коллектив, в который я теперь приходил, не был для меня совершенно чужим. Скорее наоборот. С первым замом Пономарева — Вадимом Загладиным и заведующим консультантской группы Юрой Жилиным мы вместе учились в МГИМО, а позже работали в журнале «Новое время». То же относилось к четырем консультантам и выпускникам МГИМО — Игорю Соколову, Вадиму Собакину, Саше Беркову и Коле Ковальскому. Еще одного консультанта — Сашу Вебера я знал как регулярного автора статей в «Новом времени». И только один член группы — Андрей Ермонский был для меня новым человеком.

Знал я и некоторых других сотрудников и руководителей отдела — тогдашних и более ранних — Карена Брутенца, Ростислава Ульяновского, Елизара Кускова, Виталия Корионова. С Брутенцом не раз общался, работая в МГИМО, как с одним из самых знающих наших специалистов по Ближнему Востоку. Ульяновский в 1967 году направлял меня в командировку в Грецию в помощь тамошней компартии, проводившей международную научную конференцию. Сам Ульяновский ещё до работы в ЦК был известен как видный ученый, автор монографии об Афганистане.

К моему приходу в ЦК Елизар Ильич Кусков уже там не работал из-за тяжёлой болезни, но незадолго до того был первым замом Пономарева и считался одной из самых светлых голов в этом учреждении. Он меня знал по участию в подготовке разных документов, к чему привлекали нас, работников Академии наук. Как-то в середине 1970-х годов мы случайно пересеклись в нью-йоркском аэропорту, откуда он возвращался в Москву из очередной поездки. Увидев меня, спросил, чем я занимаюсь. И тут же попросил подготовить для ЦК записку о мировом экономическом положении, что я и выполнил, направив текст поверху, как тогда говорили, «в инстанцию».

Виталий Германович Корионов был предшественником Кускова, но его подвела нетерпимость к начальственному чванству. В одной из поездок в страны Латинской Америки он сопровождал известного грубияна и самодура, члена Политбюро А. Кириленко, который был главой партийной делегации. Руководители местных компартий, хорошо знавшие Корионова, но мало разбиравшиеся в чинопочитании, встречали Корионова как родного и не воздавали, как показалось Кириленко, достаточных почестей ему лично. Кириленко обиделся, обругал Корионова, а по возвращении в Москву добился его снятия с работы.

Между тем Виталий Германович был не только высококлассным мастером своего дела, но и талантливым публицистом. Он получил престижное назначение политическим обозревателем в газету «Правда», где выступал с острыми статьями до глубокой старости, в том числе и при новом режиме — в 1990-х годах.

Был он и просто порядочным человеком. В 1960-х годах, будучи заместителем директора ИМЭМО, я участвовал в работе группы по подготовке международного раздела доклада Л.И. Брежнева на очередном съезде КПСС. Работали на бывшей «ближней» даче Сталина в Кунцево. Вечерами иногда выпивали. Во время одного из таких коллективных возлияний кто-то зажёг дрова в камине одной из комнат. Наутро комендант дачи, женщина, служившая там со сталинских времен, пожаловалась Корионову, как старшему группы на произошедшее «безобразие» («сожгли дрова товарища Сталина»!) и пригрозила отрапортовать в управление делами ЦК. Виталий Германович почему-то вызвал меня (в этой комнате с камином стояла отведенная мне кровать) и строго спросил: «Кто поджёг дрова?» Признаться, я очень смутно помнил события той ночи, но ответил так:

— Ну какая теперь разница? Допустим, что я.

Насколько я понимаю, В.Г. постарался замять дело, потому что больше к этой истории никто не возвращался. Правда, эпизод этот вошёл в цековский фольклор, где я фигурировал в качестве поджигателя дров товарища Сталина.

Беглому знакомству с высшими чинами Отдела я был обязан и другому эпизоду. В начале 1970-х годов я работал в Сибири и иногда наезжал в Москву. В один из таких приездов мой старый товарищ по МГИМО Игорь Соколов позвал меня на «обмыв» его докторской диссертации в ресторане гостиницы «Националь». В это время он уже работал консультантом в Международном отделе ЦК и на свой «сабантуй» назвал чуть ли не всё его руководство. Я приехал, когда большинство гостей уже собралось, а растерянный Игорь ждал меня внизу у входа.

— Что же ты опаздываешь? — недовольно сказал он. — Ты ведь обещал быть тамадой.

Я, признаться, забыл об этом обещании, но главное — прибыл с другой деловой встречи, где «раздавил» на двоих почти литр водки. Я сказал Игорю, что, будучи нетрезв, могу невзначай наговорить лишнего и кого-то обругать. Но Игорь сделал обиженное лицо, и мне пришлось согласиться. Я уже не помню, как я провёл тот вечер, но только после его окончания ко мне подходили и трясли руку и Кусков, и Шапошников, и ещё кто-то. Как мне удалось их всех рассмешить и ублажить, понять не могу. Но, видимо, с тех пор они прониклись ко мне добрыми чувствами.

Но вот теперь я и сам служу в аппарате ЦК, перекочевав из мира академии и дипломатии в мир партийной бюрократии. Впрочем, сказать так, было бы большой натяжкой, потому что Международный отдел того времени был мало похож на бюрократическое учреждение. Об этом говорил и его состав, в котором бывших гос- и партчиновников практически не было, а работали в основном либо специалисты, выросшие в его недрах, либо люди из научного мира.

В нашей консультантской группе только Юра Жилин и Андрей Ермонский вышли из журналистики и не имели учёных степеней. Остальные все до единого были докторами или кандидатами наук.

Это отражало заинтересованность Б.Н. Пономарева в том, чтобы поддерживать свою репутацию не только как политика, но и как ученого. Сам он был академиком (по отделению истории АН СССР), часто выступал с научными докладами и статьями, правда, главным образом по проблемам мирового коммунистического, рабочего и национально-освободительного движения. Всё это время от времени оформлялось в виде книг. Для такого насыщенного творческого потока требовалась помощь наших консультантов.

Но, конечно, не только для этого существовала консультантская группа. Отдел участвовал в составлении многих партийных документов, например докладов генсека на съездах КПСС, его выступлений на пленумах ЦК, встречах коммунистических и рабочих партий, высоких заявлений по разным вопросам.

Особое место в этой работе занимала подготовка международного раздела доклада генсека на очередном партийном съезде. По традиции, заведенной ещё при Сталине, раздел этот начинался с характеристики главных тенденций в развитии зарубежного мира, прежде всего в капиталистических и развивающихся странах. В этой части обычно формулировались теоретические положения о новых явлениях в развитии всей международной обстановки и мира капитализма в особенности.

Новые идеи черпались, как правило, из разработок институтов Академии наук, занимавшихся международной тематикой. Естественно, что институты стремились зафиксировать свои, часто спорные тезисы в докладе генсека, придав им тем самым характер официальной, не подлежащей критике теории.

Конечно, всё это зависело от личности генсека. Одно дело — Сталин, считавший себя классиком марксизма и имевший вкус к теории. Он мог вполне оценить и сделать частью собственного вклада идею Е.С. Варги о «деформации цикла» и «депрессии особого рода» (см. доклад на 17-м съезде). Другое дело — Н.С. Хрущев, который в теории не разбирался, но считал, что «так надо», а потому послушно включал в свои доклады тезисы о мирном сосуществовании или «новом этапе общего кризиса капитализма», чего настойчиво добивались академик А. Арзуманян и главный редактор журнала «МЭМО» Я.Хавинсон.

Впрочем, истинное отношение Хрущева к классикам марксизма было совсем не библейским. Рассказывают, что секретарь ЦК и академик Петр Николаевич Поспелов как-то зашёл к Никите Сергеевичу напомнить, что тот опаздывает на торжественное открытие Музея Маркса и Энгельса. Вождь был сильно занят и встретил Поспелова следующей тирадой:

— Да пошёл ты подальше со своими евреями.

Оглушённый академик буквально выкатился из кабинета Хрущева и ещё долго не мог прийти в себя, причитая: «Как он мог? Как же это он мог?»

Что касается Л.И. Брежнева, то он теории не только не любил, но и даже активно сопротивлялся, когда ему пытались, особенно на первых порах, вставлять сложные, по его понятиям, теоретические формулы. Помню, как были потрясены сочинители одного из его докладов, когда в возвращенном им варианте против слов «государственно-монополистический капитализм» стояла его пометка: «К чему здесь эта наукообразная галиматья?» Сделать из этого генсека теоретика марксизма при всем желании было невозможно.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Дачные посиделки

Работая в ЦК, я участвовал в подготовке двух съездовских докладов — Л.И. Брежнева к XXVI съезду и М.С. Горбачеву к XXVII съезду. Обычно работа консультантов над этими документами начиналась за несколько месяцев до события. Сначала, оставаясь на своих рабочих местах, каждый делал заготовку по своей тематике. Затем из них составлялась «болванка». Для дальнейшей работы начальство выделяло рабочую группу из нескольких человек, которую вместе со старшим, — как правило, это был Анатолий Черняев — отправляли на месяц-полтора на одну из цековских дач, как правило, бывшую дачу А.М. Горького (еще раньше — Саввы Морозова) на Успенском шоссе. Туда стекались и другие тексты — из академических институтов и других учреждений, а иногда наезжали и некоторые их сотрудники. День за днем все собирались за большим столом и шла прогонка текстов: читка вслух и обсуждение с поправками. После такого дневного бдения от первоначального варианта мало что оставалось, и каждому приходилось заново сочинять свою часть. И так день за днем, пока начальство не приходило к выводу, что можно показывать содеянное выше. Оттуда спускались замечания, и процедура повторялась. О таком стиле работы ходили разные анекдоты, в том числе известная формула: «Телеграфный столб — это хорошо отредактированная сосна». Конечный продукт получался крайне пресный, лишенный не только подобия авторской индивидуальности, но часто какой-либо глубины и внутренней логики.

Лично я считал эту работу большой потерей времени, но, конечно, изменить ничего не мог. Поэтому выкраивал каждую свободную минуту либо для собственной работы, либо для чтения захваченной с собой литературы, либо, наконец, для прогулок по лесной территории дачи.

На более высокие этапы работы — с участием самого генсека и его помощников — консультанты попадали редко. Там был свой избранный круг особо приближенных, куда при Брежневе входили академики Н.Н. Иноземцев и Г.А. Арбатов, а также В.В. Загладин. В этот элитарный клуб я так и не попал. Не помню также, чтобы мне удалось пропихнуть какую-нибудь собственную теоретическую мыслишку в какой-то руководящий документ. Довольно быстро я пришел к выводу, что это не та сфера деятельности, в которой можно преуспеть. Что же касается собственных идей, то я находил им применение в своих статьях и книгах.

Однако отрывались мы на загородные сессии не так уж часто, преобладали же рабочие будни и чисто бытовые заботы. Об этой стороне стоит рассказать особо, чтобы стало ясно, как тогда жила эта приближённая к верху часть партийно-государственной номенклатуры.

Быт аппаратчика

В отличие от общепринятых представлений работникам нашего уровня квартира предоставлялась отнюдь не автоматически. Тем более, если у нового работника была своя жилплощадь. Я же на свои прежние академические заработки и сбережения сумел купить себе и своим детям кооперативные квартиры. Вернувшись с работы в ООН, я, будучи тогда холостяком, поселился на квартире сына Ивана в Ясеневе. В течение четырёх с лишним лет я каждое утро добирался до Старой площади на городском транспорте — сначала от Ясенева до Беляева, где была тогда конечная станция метро, на автобусе, а оттуда — до центра еще полчаса в вагоне подземки. Автобусы ходили нерегулярно, и нередко приходилось от дома бежать рысцой, чтобы на него успеть. Служебной машины нам не полагалось, кроме как для поездок по рабочим надобностям. Эта привилегия начиналась лишь с зам. зав. отдела, которые приравнивались к заместителям союзных министров. Нас же, консультантов и зав. секторами приравнивали к членам коллегий союзных министерств, а большинство сотрудников аппарата — инструкторы или референты — относились к ещё более низкому рангу.

Ехать и бегать на работу приходилось с объемистым портфелем, причём не для переноса рабочих материалов, а для обеспечения семьи продуктами питания. Все сотрудники аппарата могли раз в неделю после работы покупать ограниченный набор продуктов в столовой ЦК, находившейся поблизости. Консультантам, кроме того, полагалась т.н. кремлёвская столовая, куда можно было либо ходить обедать, либо получать более широкий набор дефицитных продуктов по специальным талонам, за которые мы платили 70 рублей при вдвое большей фактической стоимости продуктов. Талонов давали тридцать в месяц (по числу дней). Я их делил на три части: треть отдавал семье сына, треть — семье дочери, а треть оставлял себе. Зарплата у нас была не такая уж большая — 400 рублей в месяц (работая в Академии наук и университетах, я получал намного больше). Поэтому помогать детям, которые ещё только выбивались в люди, я мог главным образом «кремлевскими» талонами. Самому же приходилось заходить в «кремлёвку» в обеденный перерыв, выстаивать в очереди из таких же номенклатурщиков, набивать портфель продуктами, а вечером отвозить их домой на метро и автобусе. Эта ежедневная страда началась у меня всерьёз с весны 1981 года, когда мы съехались с моей второй женой Ларисой Клименко и её шестилетней дочерью Татьяной.

В Ясеневе нам долго не ставили телефон, и мне приходилось бегать звонить в соседние автоматы. Я несколько раз ставил вопрос перед своими друзьями и непосредственными начальниками Загладиным и Жилиным, прося их помочь с получением другой квартиры поближе к работе. Как-то после моих очередных настояний Загладин дал понять, что прошу я «не по чину». Тогда я решил обратиться напрямик к Пономареву. Он мое заявление поддержал, и Управление делами, в котором был жилищный сектор, занялось этим делом. Я просил предоставить нам площадь в обмен на две наши отдельные квартиры. Жилищный сектор был в этом заинтересован, т.к. мог использовать Ларисину квартиру для устройства кого-то из техперсонала. Мою же квартиру в Ясеневе приходилось при этом отдать кооперативу, а мой паевой взнос перечислить на некий детдом. Новый адрес на Олимпийском проспекте нас устраивал, но нам предлагали маленькую квартиру с большой потерей метража, ссылаясь на отсутствие других свободных квартир. Это было неправдой, и секретарь Пономарева Володя Лаврёнов посоветовал мне пойти на приём к зам. начальника Управления делами ЦК.

— Ты профессор, — сказал он мне, — и потому не знаешь, как надо разговаривать с чиновниками. Заучи, что я тебе скажу, и тогда, может, получится.

На приеме у зам. управляющего делами я повторил Володину подсказку слово в слово:

— Так уж получилось, что я ученый, профессор, и мне приходится всё время иметь дело с книгами. За долгие годы работы книг скопилось много, и в той маленькой квартире, которую мне предлагают, разместить их невозможно. Придется либо книги выбрасывать, либо от другой мебели освобождаться.

Зам. управляющего задумчиво посмотрел на меня и спросил у зав. жилсектором, остались ли свободные квартиры побольше размером. «Есть одна», — ответил тот, и вопрос был решён. Так вот советской номенклатуре приходилось выпрашивать себе достойную жилплощадь, причем в обмен на равноценную и с большой потерей денег. Мы завершили переезд на Олимпийский в декабре 1984 года, за год с небольшим до моего увольнения.

Дач как таковых нам не полагалось. Это тоже была привилегия зам.завов. Но и они имели не собственно дачи, а полдомика в дачном поселке. Другим сотрудникам, в том числе и консультантам, предоставлялись комнаты в пятиэтажных корпусах т.н. пансионата на Клязьминском водохранилище. У нас на семью были две комнаты со всеми удобствами, но без кухни. Питаться ходили три раза в день в общую столовую (за наличный расчет). По вечерам нас доставляли в пансионат на автобусах, а с утра на них же доставляли к началу работы. На территории, огороженной со всех сторон каменным забором, были волейбольные площадки, теннисные корты и асфальтированные дорожки для прогулок. На водохранилище были свой пляж и лодочная станция. По выходным в хорошую погоду мы часто брали лодку и выгребали на водяной простор — подальше от аппаратной цивилизации. Было не шикарно, но здорово, и мы сейчас вспоминаем о тех днях, как о счастливом времени.

Временами мы отдавали свои комнаты моим внукам и внучкам, а сами поселялись на Ларисином садово-огородном участке за 80 километров от Москвы по Минскому шоссе в районе Тучкова. Там стоял небольшой домик с чердаком, где была наша спальня, сочетавшаяся с моим «кабинетом». Лариса с дедом Георгием возились на огороде, а Таня играла в куклы. Ездили туда на электричке, а позже на появившихся «Жигулях». Я разбивал в мелкий гравий бетонные столбы, оставшиеся от старого фундамента, а дед мостил им садовые дорожки. В общем, контраст с клязьминским «раем» и госдачами был немалый. Но паслись мы там не так уж часто, рабочие же будни все больше тянулись на Старой площади.

Между госдачами

Все члены консультантской группы были людьми с немалым багажом научной и практической работы. Соответственно квалификации определялась и их специализация. Например, А. Берков следил за движением сторонников мира, А. Вебер — за социал-демократией и ФРГ, В. Собакин — за Францией и международно-правовыми вопросами, И. Соколов — за Англией и Пагуошским движением. Мне в этом раскладе достались США, проблемы ракетно-ядерного оружия и мировая экономика.

Надо сказать, что большим преимуществом нашей работы был доступ не только к закрытой информации по линии ТАСС, которой пользовались и центральные органы печати, но также к той самой совершенно секретной информации, которая поступала «поверху» от наших посольств и резидентур разведки КГБ и ГРУ в зарубежных странах. Разумеется, нам расписывалась (лично Пономаревым) только та информация, которая касалась нашей узкой сферы деятельности. Но и этого потока шифровок лично мне было более чем достаточно.

За пять с половиной лет, проведенных на Старой площади, я практически ежедневно читал донесения посла в США А. Добрынина о его встречах с американскими деятелями, а также, что было особенно важно, донесения наших представителей В. Карпова и Ю. Квицинского из Женевы о ходе переговоров с американцами по стратегическому оружию и ракетам средней дальности в Европе. Благодаря этой информации я был постоянно и детально в курсе тонкостей нашей позиции и её эволюции. Эти знания приходилось применять не только во встречах с американскими дипломатами и высокопоставленными визитерами в Москву, нередко посещавшими руководителей Международного отдела, но и по другим поводам.

Надо сказать, что отдел не отвечал за дипломатическую, разведывательную и другую деятельность наших государственных учреждений в отношениях с зарубежными странами и не курировал деятельность этих организаций. Однако по некоторым важнейшим вопросам внешней политики существовал порядок согласования, куда был включен и Международный отдел. Например, вносимые на рассмотрение Политбюро документы, касающиеся нашей позиции по ракетно-ядерному оружию, в числе других инстанций (Генштаб, МИД, КГБ, Военно-промышленная комиссия) требовали визы Пономарева, который сначала направлял документ мне. Как правило, эти документы составлялись достаточно аккуратно, но иногда, правда редко, они вызывали вопросы. Тогда я формулировал поправки или предложения, которые направлял шефу. Чаще всего Пономарев переправлял их дальше по линии. Только один раз за пять лет он через помощника переспросил, уверен ли я в своих замечаниях. Понятно, что для участия в такого рода делах требовались весьма конкретные знания. И работа эта приносила немалое удовлетворение от косвенной причастности к решению ключевых вопросов международной безопасности.

Процедура межведомственного согласования не всегда проходила гладко. Особенно ревниво к роли Международного отдела ЦК относился МИД. Непростые отношения между ними возникли еще в то время (до 1972 года), когда министр иностранных дел А.А. Громыко не был членом Политбюро, а потому по каким-то вопросам вынужден был действовать через секретаря ЦК Пономарева и подчас, как вспоминали сотрудники-старожилы, «просиживал в его приемной». Так или не так, но, став членом Политбюро, Громыко начал сам часто игнорировать Международный отдел, подавая дурной пример своим заместителям и некоторым послам. Пономарев старался не обострять отношений и не вмешиваться в круг вопросов, который его непосредственно не касался. Но были и исключения, в чем я убедился вскоре после прихода в ЦК.

Как-то в октябре 1980 года меня вызвал к себе А.С. Черняев и поручил написать для Л.И. Брежнева краткое выступление на Политбюро с критикой МИДа за то, что дипломатическое ведомство плохо подготовилось к смене президента в США. До американских выборов оставалось еще две-три недели, соревновались между собой президент от демократической партии Джим Картер и претендент от республиканцев Рональд Рейган, и исход соперничества был не вполне ясен.

— А что если победит Картер? — спросил я.

— Напиши речи на оба случая, — хладнокровно ответил Анатолий. — Но критика МИДа должна быть в обоих вариантах.

Так я и поступил. Потом Черняев сказал, что такое выступление генсека действительно состоялось и что как сам Леонид Ильич, так и Пономарев были довольны.

Впрочем, было бы преувеличением сказать, что между Громыко и Пономаревым шло нечто вроде холодной войны. Их деятельность иногда переплеталась так тесно, что без детальной координации нельзя было обойтись. Например, в апреле 1978 года, когда в результате военного переворота к власти в Афганистане пришли местные коммунисты, это было для советского руководства большой неожиданностью. Наши отношения со свергнутым режимом были неплохие, и, возможно, по этой причине афганские коммунисты не стали с Москвой согласовывать свои действия. Поэтому, когда МИД узнал о случившемся, Громыко тут же позвонил Пономареву, для которого эта новость тоже была неожиданной. Сразу же потребовалось выработать общую позицию и с нею входить в Политбюро для принятия решений. С того времени при ПБ работала специальная комиссия по Афганистану, куда входили все относящиеся к делу ведомства — гражданские и военные, в том числе и Международный отдел ЦК.

Вообще говоря, Борис Николаевич был у Брежнева на хорошем счету, как многолетний специалист в международных интригах. Генсеку нравилось играть роль предводителя мирового коммунистического движения, и Пономарев обеспечивал ему эту роль, поддерживая постоянные контакты с десятками компартий во всем капиталистическом мире (связи с компартиями социалистических стран были в ведении другого отдела ЦК, располагавшегося в том же пятом подъезде на Старой площади).

Но бывало, что и Пономарев получал от генсека взбучки. Как-то Борис Николаевич собрал у себя человек пять-шесть консультантов и обсуждал с ними проект очередного документа. В разгар обсуждения зазвонил телефон, стоявший прямо на длинном столе для заседаний. Пономарев встал, поднял трубку, и из неё практически на всю комнату послышался голос генсека, распекавшего нашего начальника матерными словами. Мы сделали отсутствующие выражения на лицах, Пономарев же, продолжая стоять, только без конца повторял:

— Да, Леонид Ильич. Спасибо за заботу, Леонид Ильич…

Так продолжалось несколько минут, после чего Пономарев сел, перевел дух и, как ни в чем не бывало, продолжал обсуждение.

Любимцем Брежнева был первый зам Пономарева Вадим Загладин. Иногда генсек забирал Загладина к себе в Первый подъезд для срочной работы, и тогда Вадим, чтобы не портить отношений с прямым начальником, сначала заезжал в собственный кабинет и кратко информировал шефа по первой «вертушке» о происходящем и только после этого перемещался в другое помещение по соседству с Брежневым. Генсек регулярно одаривал Загладина трофеями своей охоты, брал с собой в поездки, помещал по близости от себя на переговорах. Видя на официальных фотографиях Вадима прямо за генсековской спиной, партийная элита проникалась к нему особым пиететом.

Консультантская группа была только малой частью большого отдела, который делился на сектора по региональному признаку — США и Канада, Латинская Америка, Англия с её доминионами, Западная Европа, Африка, Ближний Восток, Южная Азия, Япония. В каждом секторе работали высококвалифицированные специалисты, прекрасно знавшие не только язык курируемой страны, но все тонкости тамошней политической обстановки. Их лично знали и уважали руководители соответствующих компартий. Я у них консультировался не раз по таким вопросам, на которые, казалось, с ходу было нелегко ответить, но ни разу не заставал их врасплох. Ответы получал немедленно, и они всегда были точными и по существу.

Знали референты, и как связаться с нужными людьми в своих странах, и, если надо, звонили им прямо по телефону или использовали специальную связь. Помню, как Генрих Смирнов, прекрасный специалист по Италии, по моей просьбе с ходу позвонил «на гору» в руководство Компартии Сан-Марино, чтобы согласовать детали предстоящих партийных контактов. Казалось, Генрих в Италии знал всех, и все знали его.

Функции в отделе были четко распределены, и мне лично не приходилось когда-либо заниматься конкретными делами какой-то зарубежной компартии. Да и встречаться с ними по работе удавалось крайне редко. Но были и исключения.

Гэс Хол и кондратьевские войны

Расскажу о своих встречах с генсеком компартии США Гэсом Холлом. Во время командировок в США (совсем по другим делам) я несколько раз бывал у него в штаб-квартире партии на 23-й улице в Нью-Йорке. В то время ему уже было за 70 лет, но, несмотря на восемь с лишним лет, проведённых в американской тюрьме за свои убеждения, он не производил впечатление дряхлого старика. Потомок рабочих иммигрантов из Финляндии, он в молодости работал на лесоповале и сталепрокатном заводе, был крупным и физически крепким мужиком, которому суждено было прожить еще почти 20 лет и умереть лишь в 2000 году в возрасте 90 лет от осложнений, вызванных диабетом. Это был хорошо образованный человек, автор нескольких книг по теории капитализма и практике рабочего движения. Он много выступал в рабочих и студенческих аудиториях, часто участвовал в радиодебатах. Преследования властей и другие факторы (в том числе разоблачения И. Сталина Хрущевым, привели к сокращению числа членов Компартии США со 100 тысяч и более в 1930-х годах до 15 тысяч в 1980-х), но Гэс Холл не менял своих убеждений. Не сделал он этого и после распада СССР, виня в этом М. Горбачева и Б. Ельцина, которых называл «командой разрушителей».

Вместе с тем он был большим реалистом, и с ним можно было долго и продуктивно беседовать. Помню, что его сильно беспокоили экономические трудности в Советском Союзе, где он бывал почти ежегодно. В нашей первой встрече мы обсуждали и некоторые теоретические проблемы. Дело в том, что я еще раньше был хорошо знаком с одним из теоретиков компартии — Виктором Перло, автором книги о финансовом капитале США, который одно время в партии был председателем экономической комиссии. Мы и раньше спорили с ним по разным вопросам, а тут с его стороны последовал целый демарш. Работая в ЦК, я опубликовал в журнале «Коммунист» статью о длинных циклах Н.Д. Кондратьева. Этот выдающийся и всемирно известный русский экономист был репрессирован и расстрелян в 1930-х годах, а его концепция предана анафеме. Я же в статье постарался восстановить его доброе имя и показать правильность его теории. Моя статья была первой, которая как бы официально реабилитировала Кондратьева и его концепцию.

В нашей стране возражений не последовало, но, когда её перевели на английский язык для публикации в журнале «Политикэл афферс» (органе компартии США), Перло воспротивился этому. По его словам, кондратьевская концепция смыкалась с троцкизмом, и, реабилитируя её, я совершил ошибку.

В то время, если бы позицию Перло поддержало руководство Компартии США и если бы оно направило протест в наш ЦК, мне грозили бы неприятности, не говоря уже об ущербе для нашей экономической науки. Но Гэс Холл решил не идти на конфликт и попросил председателя партии Генри Уинстона, ехавшего в Москву, сначала выяснить, что к чему. Прилетев в СССР на очередной тур лечения (он ослеп в американской тюрьме и в последние годы тяжело болел), Уинни, как его любовно называли в партии, обратился за помощью к Тимуру Тимофееву, директору Института рабочего движения. А.Н. Тимур, настоящая фамилия которого звучала совсем иначе, был сыном покойного генсека американской компартии Юджина Денниса и русской матери, родившимся, когда Деннис в 30-х годах короткое время жил в Москве. По этой причине Тимур в Компартии США считался своим человеком, а в нашем руководстве был признан в качестве канала неформальной связи с заокеанскими коммунистами.

Узнав от Уинстона суть интриги, Тимур связался со мной и предложил встретиться и рассказать прибывшему о значении кондратьевской теории. Большой, излучавший, несмотря на полную слепоту, радостную приветливую улыбку, чернокожий председатель компарии принял меня в номере будущего «Президент-отеля». Он внимательно меня выслушал, задав ряд вопросов.

Ему не доставало знания важных деталей. А именно: Л.Д. Троцкий не только не солидаризовался с Кондратьевым, но, наоборот, публично и довольно резко критиковал его в начале 1920-х годов. Как специалист, Перло такие детали должен был бы знать. Уинстон все понял и обещал передать Холлу, посоветовав зайти к тому, «когда будете в Нью-Йорке».

Американский генсек, когда наша встреча состоялась, сам вернулся к теме о длинных волнах. Он сказал, что перевод моей статьи опубликован и что это очень важно партии для более глубокого объяснения, почему после Второй мировой войны Америке удалось избежать более глубоких кризисов. Ошибка Троцкого была в том, что он в отличие от Кондратьева недооценил способность капитализма восстанавливаться после большого кризиса.

Читатель, наверно, удивится, что работник советского ЦК ходил в «логово» американских коммунистов не для передачи «инструкций Кремля» или «партийных миллионов», а для обсуждения достаточно академических тем. Между тем именно такие вопросы составляли предмет нашего общего интереса. Мы не могли не видеть, что размах коммунистического и движения с десятилетиями идет на убыль. И потому важно было найти точные причины этого и пути выправления неблагоприятных тенденций.

Что касается нашего финансирования зарубежных компартий, то я и раньше знал, что компартии самофинансировались через связанные с ними коммерческие фирмы, которые торговали с советскими внешнеторговыми организациями. Но, работая в ЦК, я не помню ни одного случая, чтобы при мне вопросы финансирования компартий — прямо или косвенно — обсуждались в отделе или упоминались в закрытых документах. А ведь мы были допущены к совершенно секретной информации, и о таком секрете нам не могло не стать известно рано или поздно.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Дьюла Хорн и судьбы Венгрии

Поскольку социалистические страны относились к ведению другого, «братского» отдела ЦК, мы туда по делам ездили редко. Расскажу об одном эпизоде, связанном с командировкой в Венгрию в 1981 году. Ехал я не один, а в составе делегации сотрудников Института США и Канады, которую возглавлял зам. директора Радомир Богданов. Группе предстояло обсудить ситуацию в США и их внешнюю политику с учеными-международниками Венгерской академии наук. С той стороны в обсуждении также участвовал представитель международного отдела венгерского ЦК. Нас отвезли в гостиницу на озере Балатон, где и проходили заседания. Стояла довольно тёплая погода, и в перерывах мы ходили купаться.

Это было трудное время в советско-американских отношениях. С момента ввода наших войск в Афганистан в декабре 1979 года администрация Картера заняла по отношению к СССР весьма жесткую позицию, а с приходом к власти в январе 1981 года Рональда Рейгана, называвшего Советский Союз «империей зла», положение и вовсе стало мрачным. США решили разместить в странах Западной Европы ядерные баллистические и крылатые ракеты среднего радиуса действия, а мы в Восточной Европе свои ракеты СС-20 (в классификации НАТО). Подписанный летом 1979 года в Вене Договор ОСВ-2 был фактически сорван. Правда, в 1980 году все же начались новые переговоры в Женеве о ракетах средней дальности, но в тех условиях они не давали результата. От разрядки 1970-х годов не осталось и следа.

Поэтому мне показалось странным, что венгерские коллеги заняли на семинаре весьма мягкую позицию в отношении внешнеполитического курса США, а мои коллеги из московского Института США им не только не возражали, но по большей части даже поддакивали. Меня также удивила поддержка моими коллегами экономической политики новой американской администрации — т.н. рейганомики, т.е. курса на увеличение военных расходов при значительном сокращении налогов на корпорации и богатые классы.

Будучи решительно не согласен с такой оценкой, я выступил с собственным мнением, которое расходилось с мнением большинства присутствующих. Я отрицал необходимость идти американцам на односторонние уступки в вопросах ядерного оружия, подчеркивая, что наша мягкость не даст нам каких-либо дивидендов в экономической сфере. Из выступлений венгерских коллег я понял, что американская дипломатия специально заигрывала со странами Восточной Европы, обещая им экономическое сотрудничество в обмен на отказ от единого фронта с Советским Союзом по вопросам ракетно-ядерных вооружений. Конечно, можно было понять собственные интересы Венгрии, которая прямо не участвовала в ракетном соревновании, но очень нуждалась в западных кредитах для модернизации своей экономики. Кстати говоря, слушая венгров, я понял, что проводимые ими тогда рыночные реформы (намного раньше, чем они начались у нас) ощутимого положительного эффекта не давали. Переживавший собственные трудности СССР серьезно помочь им не мог (сверх поставок нефти по низким ценам). Отсюда и возникало естественное тяготение к западному рынку и неприятие нашего жесткого внешнеполитического курса, который, как считали местные аналитики, был отчасти повинен в очередном кризисе советско-американских отношений. Вместе с тем в то время отказываться от поддержки СССР перед лицом агрессивно настроенной администрации Рейгана было по большому счету предательством общих интересов наших стран.

Что касается «рейганомики», то она вела к колоссальному росту двух финансовых дефицитов — федерального бюджета США и их платёжного баланса. Американская экономика могла выдержать такой двойной прессинг только при условии массивных продаж облигаций казначейства США иностранным инвесторам, т.е. за счёт многомиллиардных заимствований в Западной Европе и Японии. Тем самым сокращались и возможности западного кредитования Восточной Европы. Свои соображения я изложил открыто, не прибегая к особой дипломатии.

Это вызвало недовольство Радика Богданова, который в личном разговоре стал упрекать меня во внесении разнобоя в позицию советской делегации. Я отвечал, что мы общей позиции не вырабатывали, спор был научный, а потому каждый имел право говорить от себя. Кроме того, я прямо сказал ему, что не имею права не реагировать на взгляды и оценки, которые расходятся с советской внешней политикой. Богданов понял, что нажимать на меня бесполезно, и больше к этому вопросу не возвращался. Тем не менее он счёл нужным о наших разногласиях информировать Дьюлу Хорна, который тогда работал заместителем заведующего международным отделом ЦК венгерской партии. После завершения семинара, когда мы уже вернулись в Будапешт, Хорн пригласил меня одного на ужин в одном из столичных ресторанов. После светского обмена впечатлениями о только что прослушанной венгерской оперетте в местном театре и вопросов об общих знакомых Дьюла осторожно перешел к оценке прошедшего семинара. Суть сказанного сводилась к тому, что не хотелось бы, чтобы я в своем отчёте в ЦК акцентировал внимание на возникших разногласиях. Хорну было прекрасно известно, что, несмотря на лично очень хорошие отношения между Л.И. Брежневым и венгерским руководителем Яношем Кадаром, в «братском» отделе ЦК КПСС венгерских товарищей считали ревизионистами. И мой хозяин по столу опасался, что к этому антивенгерскому хору у нас присоединится отдел Пономарева. Тем более что на семинаре вскрылись особые взгляды венгерской стороны по вопросам внешней политики, а это уже пахло не ревизионизмом, а нечто большим.

В то время моему собеседнику было уже под пятьдесят (он родился в 1932 году), т.е. был всего на пять лет моложе меня, и мы могли в неформальной обстановке говорить на равных. Это был приятный, внешне обходительный человек, умевший казаться искренним. До прихода к власти в стране коммунистов он несколько лет работал механиком на заводе, основанном известным немецким концерном «Сименс». В 1949 году новая власть направила его на учебу в Финансовый институт в Ростове-на-Дону, который он окончил в 1954 году (по-русски он говорил свободно и практически без акцента). После нескольких лет работы в министерстве финансов он был взят на дипломатическую работу, а с конца 1960-х годов перешёл в международный отдел ЦК партии. Одним словом, это был образованный и опытный чиновник, хорошо осведомленный в вопросах внешней и экономической политики. Тот факт, что он не стал дезавуировать высказывания своих ученых коллег на семинаре, только подтвердил сложившееся у меня мнение, что они нисколько не импровизировали, а отражали линию, складывавшуюся в руководстве венгерской партии и государства.

Я тогда сказал Хорну, что в отчёте напишу всё, как есть, а уж начальство пусть разбирается. В конце концов научная дискуссия тем и ценна, что в ней участники высказываются свободно. Хорн понял меня по-своему.

— Вы не думайте, — сказал он, — я не какой-нибудь правый оппортунист. Мы все из рабочей среды и в партии не первый год. Знаете, в 1957 году во время восстания в Будапеште контрреволюционеры повесили моего родного брата на фонарном столбе. Он был тогда первым секретарем горкома партии. Этого забыть нельзя.

Его слова глубоко врезались мне в память. Такой товарищ не может быть предателем. Мы молча помянули его брата и вскоре разошлись.

Как оказалось, Богданов по возвращении в Москву пожаловался через Г. Арбатова моему начальству. Меня вызвал А. Черняев и потребовал объяснений. Но, выслушав мой рассказ и прочитав отчет, промолчал и больше к этой истории не возвращался. Впрочем, как стало ясно с годами, что-либо изменить в позиции венгров было невозможно — ни при тогдашних наших лидерах, ни тем более при М. Горбачеве.

Что касается Дьюлы Хорна, то через несколько месяцев он стал заведующим международного отдела ЦК своей партии. Но это было только началом его взлёта в заоблачные политические высоты. В 1985 году он стал государственным секретарем, а в 1989 году — министром иностранных дел Венгрии. Как потом сообщалось в прессе, не без участия его ведомства в конце 1990 года через венгеро-румынскую границу была переброшена группа западных агентов, которые организовали в Трансильвании восстание, приведшее к падению и казни румынского президента Николае Чаушеску. Вскоре коммунисты в Венгрии потеряли власть, но Хорн возглавил крупную фракцию партии в парламенте. В 1994 году, уже после водворения в стране капитализма, коммунистам удалось выиграть очередные парламентские выборы, и мой будапештский знакомый был назначен премьер-министром. Запад не препятствовал этой «малой реставрации». За четыре года его правления мало что изменилось в жизни народа, и в 1998 году в возрасте 66 лет он окончательно ушел с политической арены. Памятуя наш разговор в 1982 году, я карьере Хорна нисколько не удивился.

Социал-демократы

На нашем отделе лежали также контакты с социал-демократическими партиями, главным образом в Западной Европе. Эта сфера деятельности КПСС открылась только после смерти Сталина, но долгое время была скована общей атмосферой холодной войны и стала заметно оживляться только с 1970-х годов в период разрядки при Л.И. Брежневе. Заслуга в этом безусловно принадлежала Б.Н. Пономареву, который не мог не видеть постепенное падение роли компартий в странах капитализма и искал другие каналы для расширения нашего влияния в рабочем движении и левых кругах этих государств. Конечно, при этом сохранялись глубокие идеологические различия, но обе стороны искали и находили общие интересы, главным образом по вопросам войны и мира. Проще говоря, мы видели в социал-демократах немалую силу, которая при известных условиях могла сдерживать наиболее агрессивные и проамериканские круги в своих странах.

К тому времени, когда я пришел в ЦК, стали практикой обмен делегаций с некоторыми ведущими социал-демократическими партиями Европы, приглашение наших делегаций на их съезды и даже наше присутствие на конгрессах Социалистического Интернационала. Ничего подобного при Сталине, когда социал-демократов у нас именовали «социал-предателями», а то и «социал-фашистами», представить себе было бы невозможно.

Мое участие в этих контактах было эпизодическим. Первым таким опытом была поездка в Хельсинки на семинар с финскими коллегами.

Эта была первая социал-демократическая партия, с которой у КПСС наладились рабочие связи. Перед Второй мировой войной финская социал-демократическая партия была настроена резко антисоветски, а её многолетний лидер и премьер-министр страны Вяйнё Таннер был одним из ярых сторонников вовлечения Финляндии в войну на стороне фашисткой Германии. После войны он был осужден как военный преступник, но отсидел менее трёх лет, вернувшись в 1957 году на пост председателя СДПФ. С середины 1950-х годов его влияние ослабло, к руководству партии пришли новые люди, которые из прагматических или идейных соображений пошли на дружественные контакты с КПСС. Для нас это был важный прорыв, окно в прежде закрытую для нас часть западной политической элиты.

Наш семинар в декабре 1980 года был фактически сверкой часов по главным политическим и экономическим аспектам международной обстановки. Только за год до того советские войска вошли в Афганистан, атмосфера в мире накалилась, и финские коллеги хотели знать, чего дальше от нас ожидать.

Меня поразил удивительно спокойный тон диалога. В оценке текущей ситуации у нас не было серьезных расхождений, несмотря на крайнюю остроту обсуждаемых проблем. Финны отнюдь не поддерживали наше вторжение в Афганистан, но исходили из него, как из совершившегося факта, негативные последствия которого надо было как-то сводить к минимуму. Не нравилось им и начавшееся развертывание ядерных ракет СС-20, но они признавали, что в связи с решением НАТО разместить в Европе свои «Першинги» у Советского Союза другого выбора не было. Напирали они на необходимость поиска компромисса с Вашингтоном и приветствовали начавшиеся в Женеве переговоры по этому вопросу.

Сравнивая потом этот семинар с венгерским, я отметил, что в отличие от венгров финны не требовали от нас смены позиций и вовсе не питали иллюзий относительно поворота к лучшему в политике Вашингтона. Это была спокойная, прагматическая беседа, не затемнённая идеологией. Мы прекрасно понимали, что финны доведут наш настрой до своих коллег в других западных странах, но нисколько не возражали против этого. Именно во взаимном зондаже и был смысл такой встречи.

В сентябре 1982 года мы с женой отдыхали в Доме творчества Литфонда в Пицунде, когда неожиданно пришел срочный вызов из Москвы. Помню, что погода вокруг столицы стояла на грани нелётной, и наш самолет долго кружил, прежде чем приземлился во Внуково. Прибыв на работу, я узнал, что предстояло на следующий день лететь в Бонн на встречу с делегацией социал-демократической партии Германии. Нашу делегацию возглавлял первый заместитель заведующего отделом внешнеполитической пропаганды ЦК Валентин Михайлович Фалин.

Это был один из крупных советских специалистов по Германии, прошедший долгую школу дипломатической работы в МИДе и зарубежных посольствах. Почти восемь лет — с 1971 по 1978 год — он прослужил советским послом в ФРГ, был там очень активен, имел кучу контактов и пользовался среди немцев большой известностью.

В то время центральным вопросом международной политики по-прежнему было предстоявшее размещение американских ракет средней дальности в Европе, намеченное на декабрь 1984 года. До этого момента оставалось более года, и СССР делал все возможное, чтобы поднять западноевропейскую общественность на кампанию протеста. В Англии и Голландии, где готовились базы для «Першингов», шли бурные демонстрации. Было важно, чтобы в ФРГ и соседних странах люди присоединились к этим протестам. Это, конечно, в немалой степени зависело от позиции западногерманских социал-демократов. Тем более что тогда они стояли у власти.

Однако отношения КПСС с этой партией были непростыми. Председателем СДПГ был Вилли Брандт, который издавна симпатизировал нашей стране и, как федеральный канцлер, в начале 1970-х годах много сделал для улучшения взаимных отношений, в частности для урегулирования берлинской проблемы. Но после того, как в числе его помощников был обнаружен агент разведки ГДР (Гюнтер Гийом), Брандт был вынужден уйти из правительства. Канцлером же стал Гельмут Шмидт, представитель правого и более проамерикански настроенного крыла партии. Брандт, как председатель партии, часто бывал в Москве и встречался с Л.И. Брежневым, а Шмидт чаще бывал в Вашингтоне, и в Москву приезжал только по официальной государственной линии. Но Брандт оставался также председателем Социнтерна и сохранял большой авторитет в европейских столицах.

Ждать от Шмидта противодействия ракетно-ядерным планам НАТО было бы наивно, но рассчитывать на поддержку и сочувствие Брандта мы могли. В то время переговоры в Женеве о ракетах среднего радиуса возобновились, но продвижения там не было, да и не могло быть. США не собирались откладывать размещение своих ракет, а СССР ещё не завершил собственного размещения СС-20. Наша сторона утверждала, что своими ракетами СС-20 мы нисколько не нарушали паритета с США — принципа, обозначенного венским Договором ОСВ-2 о стратегическом оружии. Всё дело в том, как считать средства доставки. Если принимать в расчёт ядерные силы Англии и Франции, нацеленные на СССР, то размещенные нами СС-20 только восстанавливали равновесие. Америка же не хотела включать своих союзников в общий баланс и настаивала на том, что именно их «Першинги» и крылатые ракеты восстановят паритет. Задача нашей делегации состояла в том, чтобы убедить западных немцев в правоте нашего подхода и дать им дополнительные аргументы против размещения новых американских ракет.

Не скажу, что мы полностью добились своего, но на левую часть руководства СДПГ наши аргументы все же подействовали. Это было заметно по неформальным встречам, которые происходили в Бонне по вечерам и, учитывая немецкую любовь к пиву, иногда затягивались за полночь. К тому же сам Вилли Брандт появился на одном из последних заседаний семинара и дал ему высокую оценку.

Но наших собеседников больше всего волновал надвигавшийся тогда правительственный кризис. Ожидалось, что четыре члена коалиционного кабинета от Свободной демократической партии (СвДПГ) выйдут в отставку. Так оно и случилось 17 сентября, сразу же после нашего отъезда. Шмидт создал правительство меньшинства, но 1 октября бундестаг отправил и его в отставку и назначил канцлером лидера христианских демократов (ХДС-ХДП) Гельмута Коля. Ему предстояло пережить горбачевские политические новины, распад СССР и стать «лучшим другом» Бориса Ельцина.

Через год состоялся ответный семинар КПСС—СДПГ, на этот раз в Москве. На этой встрече запомнился молчавший всю дорогу новый директор ИМЭМО А.Н. Яковлев и очень активный Юлий Квицинский, блестящий дипломат, один из наших главных переговорщиков в Женеве. Квицинский прекрасно владел деталями этого дипломатического марафона, и бывшие тогда уже в оппозиции немецкие эс-деки слушали его с интересом. Но противостоять американским ракетным планам не могли, даже если бы захотели.

Приблизительно в то же время В.В. Загладин взял меня с собой в Париж на встречу с французскими социалистами. В этой поездке был и Иван Фролов, известный философ, который позже, уже в горбачевское время, работал главным редактором «Коммуниста» и «Правды», а также некоторое время помощником генсека. В этой поездке мы с Фроловым служили чем-то вроде статистов, гуляли вечерами по Парижу, тогда как Загладин активно общался с руководством социалистической партии. Переговоры эти были сугубо доверительными, и нам он о них не рассказывал. Вадим прекрасно владел французским и несколькими другими языками, был на короткой ноге со всеми видными лидерами коммунистических и социалистических партий. Он не раз был личным гостем в доме и загородной усадьбы Франсуа Миттерана, лидера соцпартии и французского президента в 1981—1996 годах.

На этот раз Вадим практически не мог вырваться из бесконечной череды встреч. А после них до поздней ночи шло оформление отчётов, которые тут же отправлялись поверху в центр. В организации встреч и подготовке отчетов активно участвовал глава парижской резидентуры КГБ Николай Николаевич Четвериков, разведчик со стажем. На нем лежало поддержание контактов с руководящими деятелями французских социалистов, которые его хорошо знали и не видели в этом ничего зазорного, т.к. он был в данном случае лишь передаточным каналом между двумя партиями. О шпионаже в данном случае не могло быть и речи.

Тем не менее на этой почве возникали неприятные казусы. Например, в апреле 1983 года, вскоре после нашей поездки в Париж, Николай Четвериков был выслан из Франции тамошними властями «за деятельность, несовместимую с дипломатическим статусом». И сделали это находившиеся у власти те самые социалисты, которые не только находились с ним в контакте, но и были прекрасно осведомлены о его функциях в советском посольстве. Видимо, в Вашингтоне захотели скомпрометировать кого-то из деятелей ФСП, заодно и его связи с советским резидентом. В пику американцам Николай Николаевич был сразу же после этого назначен первым заместителем заведующего Отдела международной информации ЦК КПСС, что подтвердило его высокий партийный статус.

Чтобы завершить тему о социал-демократии, расскажу еще об одной встрече, которая состоялась в конце 1980-х годов, когда я на Старой площади уже не работал. На этот раз судьба занесла меня в Стокгольм, где готовил статью о шведской модели социализма для пражского журнала компартий. Я имел подробную беседу с одним из «ясных голов» тамошней соцпартии, фамилию которого я, к своему стыду, забыл. Рассказав мне многое о тамошней социальной системе, собеседник перешёл на злободневную тогда тему судеб СССР. Это было перед самым концом горбачевской перестройки, и многим как у нас, так и на Западе становилось ясно, что дело идет к развалу если не государства, то социального строя.

— Очень печально, если ваш социализм рухнет, — сказал швед. — Да, идеологии у нас во многом разные, но Вы даже не представляете, насколько нас все же объединяет внутреннее родство. Поражение социализма в такой огромной и мощной стране, как Советский Союз, будет сильным ударом и по нашему социализму, по всей западной социал-демократии. Поэтому у нас к вам только одно пожелание — держитесь как можно крепче.

Конечно, голос нашего шведского друга не был услышан. Логика истории оказалась иной. Но он был прав: после распада СССР и перехода в России к капитализму социал-демократия перенесла сильный удар, в том числе и в Швеции, где на несколько лет она лишилась власти. В других странах Западной Европы социал-демократия выжила и кое-где даже вернулась к власти. Но всюду сильно поправела, во многом сравнявшись по взглядам и на практике с буржуазным центром политического спектра.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Резервы рабочего времени

В первые дни работы в ЦК я получил от Вадима Загладина несколько дружеских советов. Один из них состоял в том, чтобы не торопиться с выполнением заданий. Если сказано подготовить некий текст, скажем, к пятнице, то писать его надо сразу же, класть в сейф и раньше времени не подавать начальству. Так образуется резерв времени, которое можно использовать для других занятий. Работать к сроку было признаком хорошего тона. Излишнее рвение возбуждало чувство ревности у коллег и раздражение у начальства, т.к. сбивало его с собственного личного графика.

Я, конечно, усвоил это правило ещё на прежних местах работы и потому почти всегда находил время для собственного литературного и научного творчества. Так было и в ЦК. Тем более что предложений печататься и выступать было хоть отбавляй. Два-три раза в год я печатал свои «подвалы» или «трехколонники» по вопросам мировой экономики в «Правде», что считалось весьма престижным. Писал и статьи по внешней политике, например, о рейгановской программе «звездных войн» для журнала «Международная жизнь». Я уже упоминал о статье о «длинном цикле» Кондратьева в «Коммунисте», вызвавшей проблемы с теоретиками из Компартии США.

Кроме того, считал своим долгом издать подготовленный за время работы в ООН моей покойной первой женой Мариной Меньшиковой глоссарий экономических терминов. Его согласилось издать новосибирское отделение издательства «Наука». Эта книга под моей редакцией вышла в 1983 году под названием «Английские экономические термины».

Другой долг был перед моим отцом, который после ухода на пенсию работал над своими мемуарами и не успел их закончить. По оставленным им рукописям и черновикам я подготовил к печати первый том этих воспоминаний о годах его работы послом в США. Весь этот период пришелся на время пребывания у власти Н.С. Хрущева, и передо мной встала сложная задача: как писать, не упоминая Никиту Сергеевича, имя которого оставалось «табу» для печатных изданий вплоть до середины горбачевского времени. Приходилось называть его то председателем Совета Министров СССР, то «советским руководителем», но фамилию не упоминать. Но и в таком, сильно кастрированном виде книга проходила с большим трудом.

Сначала её отправили на внутреннюю рецензию в американский сектор нашего же отдела, где предложили снять то место, где рассказывалось о перипетиях очередного приезда в США А.И. Аджубея, зятя Хрущева. Аджубей установил контакт с Робертом Кеннеди, братом президента, и обсуждал с ним проблемы, возникшие на ту пору в советско-американских отношениях. Он действовал, не ставя в известность МИД и советского посла в Вашингтоне. Когда по его отчёту у А.А. Громыко возникли недоуменные вопросы, он обратился за разъяснениями к послу. Было очевидно, что, будучи нетрезвым, Аджубей перепутал суть высказываний Кеннеди. Чтобы не ввязываться в историю с близким родственником советского лидера, посол дал уклончивый ответ в МИД. Сотрудник нашего американского сектора счёл этот эпизод «не существенным» и предложил его снять. Издательство с ним согласилось.

На заключительной стадии верстка мемуаров попала в Главлит и там застряла. В это время надо мной сгустились тучи, и ни издательство, ни Главлит не хотели связываться с «сомнительным», теперь уже бывшим консультантом ЦК. Мне пришлось зайти в Кремль к Володе Пархитько, помощнику А.А. Громыко, который тогда был Председателем Президиума Верховного Совета СССР. Пархитько позвонил начальнику Главлита и от имени своего шефа поинтересовался судьбой мемуаров посла Меньшикова. Этого звонка было достаточно, чтобы Главлит тут же дал добро на выпуск книги. Она вышла в свет в апреле 1986 года под названием «Вашингтон, 16-я улица. Из записок советского посла».

Помимо этого я подготовил новую книгу о капитализме, вышедшую в свет в 1986 году, где писал о некоторых новых тенденциях, которые представляли особую опасность для социалистической системы.

Главной идеей книги была формула о переходе капитализма в новую, транснациональную фазу, которая поначалу способствовала подъёму экономики. В некоторой степени это было связано с длинным циклом Кондратьева. Опасность для социализма была в том, что капитализм получил при этом ещё одно «второе дыхание», тогда как социализм адекватного ответа на этот раз не нашёл. Опасность была и в том, что транснациональный капитализм формировался при гегемонии США, которые были для Советского Союза главным геостратегическим, а не только социально-экономическим соперником. Это также определяло активизацию США и НАТО в гонке вооружений, которая ослабляла СССР экономически.

Не все эти выводы в той книге были сделаны в прямой форме, но они, что называется, напрашивались по смыслу текста. Горбачевская эра в нашей стране ещё только началась, и тогда не было ясно, к чему она приведет. Горбачев признал наличие у нас глубокого структурного кризиса, но его политический курс оказался не контрнаступлением, а фактической сдачей позиций внутри и вовне. Когда я писал эту книгу, предусмотреть такой ход событий в полной мере было нельзя. Но некоторые признаки назревавшего в партии идейного кризиса уже тогда можно было видеть по отдельным эпизодам. Расскажу об одном из них.

Вокруг партийной программы

Вскоре после смерти Л.И. Брежнева при Ю.В. Андропове было принято решение о подготовке новой редакции Программы КПСС, которую предстояло принять на очередном съезде партии в 1986 году. Работа по составлению этого документа началась заблаговременно — в 1983 году. Как всегда, на загородной даче засела очередная группа, в которую входили представители Отдела пропаганды, а также директор Института США и Канады Георгий Арбатов, политический обозреватель «Известий» Александр Бовин и только что назначенный директором ИМЭМО Александр Яковлев. Отбор группы был странным, т.к. в неё не вошли такие видные идеологи того времени, как главные редактора «Правды» Виктор Афанасьев и «Коммуниста» Ричард Косолапов, директор Института философии АН Георгий Лукич Смирнов и другие. По-видимому, на таком составе группы настоял новый Генсек Юрий Андропов, который лично знал Арабатова и Бовина, работавших в руководимом им Отделе социалистических стран ЦК ещё до его перемещения в КГБ. Знал ли он об особых настроениях этой группы? Не мог не знать.

Когда предварительный набросок новой Программы был готов, его разослали по Политбюро, и Б.Н. Пономарев направил его некоторым консультантам, в том числе и мне. Меня сразу же неприятно поразило, что в этом варианте был полностью выброшен известный текст В.И. Ленина, с которого традиционно начинались все предыдущие Программы, принятые после 1917 года. Отсутствовала и сколько-нибудь глубокая характеристика особенностей современного капитализма. Я сформулировал свои замечания, Пономарев их направил дальше по назначению.

Через некоторое время Ричард Косолапов через члена редколлегии «Коммуниста» Бориса Лихачева познакомил меня с новым вариантом текста, в котором мои замечания не были учтены. Косолапов знал о моих предложениях, был в основном согласен с ними и предложил мне написать для журнала редакционную (т.е. анонимную, без подписи) статью по существу вопроса. Такая статья была мною написана и вскоре опубликована, вызвав соответствующий общественный резонанс.

Теперь о сути разногласий по поводу ленинского текста. Наиболее важным и актуальным я считал классическое положение о том, что мелкое товарное производство рождает капитализм ежедневно, ежечасно, стихийно и в массовом масштабе. Это положение Ленин сформулировал применительно к НЭПу, но оно звучало как предупреждение тем, кто в 1980-х годах ратовал за «рыночный» социализм» без соответствующего контроля и направляющего воздействия государства. Кроме того, в порах плановой экономики укоренился и быстро рос «теневой сектор», который грозил разрушить социализм изнутри. Поэтому я считал необходимым ленинский текст сохранить, как минимум оставить основные его положения. Группа же настаивала, что текст устарел, что Программа должна быть сокращена и не должна вдаваться в «теоретические дебри». Все эти доводы были, конечно, отговоркой, скрывавшей желание подготовить то, что с приходом Горбачева было названо «перестройкой», а на деле было курсом на капитализацию страны.

Не хотела группа принимать и мою характеристику транснационального капитализма. Помню, как на одном из партсобраний в Отделе меня обвинили в каутскианстве, т.е. в перепеве теории «ультраимпериализма» Карла Каутского. Это была, конечно, полная чепуха, поскольку в своем анализе я большое место уделял соперничеству между существовавшими тогда тремя капиталистическими центрами — США, западноевропейским Общим рынком (ныне ЕС) и Японией. Я дал своим критикам отпор, причём настолько чувствительный, что после собрания меня вызывал к себе Анатолий Черняев и журил за чрезмерную «агрессивность».

Вообще надо сказать, что Анатолий нередко принимал сторону упомянутой группы. Как ясно из мемуаров, написанных Черняевым много лет спустя, он в течение всего времени работы в ЦК был двурушником, втайне исповедуя антисоциалистические взгляды. В этом смысле он мало чем отличался от будущего «главного архитектора» перестройки А. Яковлева. Не случайно вскоре после своего избрания Генсеком Горбачев сделал Черняева одним из своих помощников.

Возвращаясь к написанной мною редакционной статье в «Коммунисте», скажу, что довольно долгое время после её публикации моё авторство оставалось тайной. Члены группы бесились, но всё больше по околопартийным сусекам — в открытую полемику на страницах того же «Коммуниста» или «Правды» вступать не решались.

Тем временем скончался Ю.В. Андропов, и Генсеком стал К.У. Черненко. Позиции «группы» ослабели, а редактора «Коммуниста» Косолапова усилились. Ричард считался человеком, близким к новому генсеку. У него на столе в редакции стоял тогда особый телефон прямой связи с Черненко, т.е. минуя обе правительственные «вертушки». На какое-то время «группе» пришлось притаиться.

Но кто-то из редакции журнала всё же проболтался о моём авторстве, и один из членов «группы» Александр Бовин в кабинете Черняева накинулся на меня с грубой бранью. Я тут же предложил ему полемизировать по существу и в открытую. Что касается обвинений в «предательстве», сказал я, то они совершенно не уместны, т.к. я своих взглядов не скрывал и, более того, передал через Пономарева в комиссию, работавшую над текстом новой программы. Черняев слушал наш спор молча. Он явно симпатизировал Бовину, с которым был в приятельских отношениях, но открыто поддерживать его не решался, поскольку чувствовал, что Пономарев на моей стороне.

Но вскоре после смерти Черненко и прихода к власти Горбачева положение стало меняться. Как-то мы с Ричардом обедали в одной из «кремлевских» столовых в Комсомольском переулке, и я завёл с ним разговор об опасностях для социализма пышного расцвета подпольного теневого бизнеса. Я предлагал завести на эту тему дискуссию в его журнале, но он отнесся к моей идее вяло и даже упрекнул в том, что я преувеличиваю серьёзность этой угрозы. Я почувствовал, что при новом генсеке Ричард ведёт себя более осторожно, и не стал настаивать. Но осторожность ему не помогла. Враги Косолапова быстро свели с ним счёты. В январе 1986 года, почти одновременно с моим увольнением из ЦК, его сняли с поста главного редактора «Коммуниста». Он ушёл преподавать в МГУ, где стал профессором кафедры философии.

Ещё о драке с "группой"

Вскоре после моего прихода в ЦК друзья меня предупредили, что моему назначению активно препятствовали Юрий Арбатов и близкие ему люди. Арбатов руководил тогда Институтом США и Канады, и присутствие в Международном отделе сильного американиста с независимыми взглядами его не устраивало. Я никак не думал, что наши прошлые личные трения могут вылиться в более глубокий конфликт. И потому со своей стороны старался избегать прямых столкновений. Но оказался чересчур наивен.

Где-то в начале 1982 года я прочитал в журнале «США: экономика и политика» статью, приуроченную к столетию первого советского посла в Вашингтоне Александра Антоновича Трояновского. Поскольку в ноябре того же года исполнялось 80 лет со дня рождения моего покойного отца, который также работал послом в США, хотя и значительно позже, я подумал, что было бы хорошо отметить его годовщину аналогичной статьей. Я позвонил главному редактору журнала Валентину Михайловичу Бережкову, с которым был знаком много лет, и поделился своим замыслом. Валентин дал «добро», статью согласился написать с моей помощью Вадим Загладин, который и отправил ее в журнал. Каково же было моё удивление и возмущение, когда через месяц-другой позвонил Бережков и сказал, что против публикации категорически возражает Арбатов и что статья напечатана не будет.

Загладин отнёсся к этой новости хладнокровно, возражать Арбатову не стал, хотя у него, как высокого партийного чиновника и члена ЦК КПСС, для этого были все возможности. Отказываясь печатать статью, Арбатов шёл на совершенно ненужный конфликт не только со мной, но и с Загладиным. Я же решил так дело не оставлять и рассказал обо всем Пономареву. Борис Николаевич выслушал меня и тут же позвонил по «вертушке» главному редактору «Известий» Алексееву с просьбой опубликовать юбилейную статью о М.А. Меньшикове. По его предложению текст статьи был подготовлен за подписью Михаила Романовича Кузьмина, бывшего зам. министра внешней торговли СССР, с которым отец долгое время работал. К этому времени М.Р. Кузьмин сам уже был пенсионером и жил на даче во Внуково. Я съездил к нему, он внимательно прочитал и поправил текст, охотно подписав его. Через несколько дней статья была опубликована в «Известиях» под заголовком «М.А. Меньшиков — дипломат Ленинской школы». Надо сказать, что статья Загладина также вышла, но в журнале «Вопросы истории».

Через какое-то время на очередном приеме в Кремлевском дворце съездов, куда нас иногда приглашали по торжественным случаям, ко мне подошёл Арбатов и стал интересоваться здоровьем. Я не стал с ним любезничать, а напрямик выразил свои чувства:

— Наверно, надо сильно ненавидеть сына, — сказал я, — чтобы делать пакости его покойному отцу. Впрочем, — добавил я, — удалось обойтись без твоих услуг.

— Ты об «Известиях?» — поморщился Арбатов. — Мне рассказывали. Там не обошлось без большого давления сверху.

С этим он и отошёл. Меня удивило, что он даже не стал оправдываться и не привёл каких-либо аргументов в защиту своей позиции.

В 1982 году скончался Николай Иноземцев, который 16 лет возглавлял Институт мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО) после смерти А.А. Арзуманяна. О моей работе в этом институте в качестве заместителя директора подробно рассказано в другой главе. Когда встал вопрос о преемнике Иноземцева, всплыла и моя кандидатура. Кто именно меня выдвинул, не знаю. Сначала об этом, как водится, пошли слухи в академических и партийных кругах, а потом они стали обретать некоторую плоть. Меня вызвал к себе помощник генсека Ю.В. Андропова Борис Владимиров, которого я знал раньше, когда он работал в Отделе пропаганды. Борис поинтересовался моими настроениями насчет возможной новой работы, сказав, что на это имеются хорошие шансы. Он попросил написать записку с предложениями о том, как дальше строить работу Института. В своей записке я делал акцент на необходимость развить экономическую сторону исследований. Дело в том, что Николай Иноземцев по образованию и профессии был историком и к экономическим исследованиям интереса не питал. Этот участок после моего ухода из института был в некотором загоне. В своей записке я предлагал сделать акцент на прогнозных исследованиях, тем более что при трудностях нашей экономики нужда в этом была большая. Владимиров сообщил мне, что Андропову моя записка понравилась.

О разговоре с Борисом Владимировым я поставил в известность Пономарева. Тот заверил меня в своей поддержке, но предупредил, что ситуация вокруг назначения директора ИМЭМО не простая, что есть конкурирующие кандидаты с соответствующей поддержкой и что процесс назначения может затянуться. Так оно и получилось. До меня стала доходить информация, что в самом ИМЭМО и в президиуме Академии наук кто-то организует кампанию против моего назначения. Я, конечно, мог только догадываться, кто стоит за этой кампанией. Тем не менее из президиума Академии ещё летом 1983 года пришла достоверная информация, что приказ о моем назначении собрал все необходимые визы и не сегодня-завтра должен быть подписан. Но вот неожиданность. В начале сентября стало известно, что возглавлять ИМЭМО будет Александр Николаевич Яковлев, который возвращается с должности посла в Канаде. История этого назначения достаточно поучительна.

Яковлев был «сослан» в Канаду ещё в 1973 году по настоянию М.А. Суслова в связи с делом «русской оппозиции» – лихо закрученной интриги на уровне Политбюро, в которой Александр Николаевич был непосредственно замешан. Так бы и «томился» он в зарубежном изгнании, если бы в 1982 году не скончался Суслов. А в мае 1983 года состоялась поездка в Канаду М.С. Горбачева, который тогда, как секретарь ЦК, курировал сельское хозяйство. Первоначально с этой делегацией должен был лететь и я. Вадим Загладин, сообщивший мне об этом, заметил, что это хорошая возможность познакомиться лично с Горбачевым, который, по общему мнению, находился «на взлёте». Но кому-то эта идея пришлась не по душе, и в поездку отправился другой наш сотрудник. Так или иначе, во время своего канадского визита Горбачев сблизился с Яковлевым. Судя по его мемуарам, Михаил Сергеевич готовил себе будущую команду единомышленников. Достаточно вспомнить, как он красочно описывает свои тайные разговоры во время уединённых прогулок по черноморскому пляжу на госдаче с Э.А. Шеварднадзе. Аналогичные задушевные беседы происходили и в канадской «глуши». Во всяком случае после этой поездки Горбачев стал настойчиво продвигать Яковлева на единственную тогда ещё вакантную и весьма солидную должность директора ИМЭМО. Это была операция с дальним прицелом. В Институте Яковлев проработал менее двух лет. С избранием Горбачева Генсеком он перешёл в ЦК заведующим Отделом пропаганды, а затем началась его звёздная карьера в роли «архитектора перестройки».

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Ещё об А.Н. Яковлеве

Мои отношения с Яковлевым в то время, по крайней мере внешне, оставались ровными. Пару раз он пригласил меня выступить на научных конференциях в ИМЭМО, чего Иноземцев в бытность мою в ЦК никогда не делал. В другой раз я приглашал его пообедать в «кремлевке» на улице Грановского. Незадолго до его возвращения на работу в ЦК я ездил к нему на госдачу Волынское-2, где он фактически возглавлял группу по подготовке новой программы партии. Там я сказал, что готов ему помогать на новой работе.

— Да, — заметил он в этой беседе, — скоро начнётся время больших перемен и такие, как ты, понадобятся.

Я тогда не знал, что он имеет в виду, а он не стал откровенничать. Я же посоветовал обратить особое внимание на растущий нелегальный частный сектор в экономике и исходившую от него угрозу для социализма. Рассказал ему, что когда-то предложил Абелу Аганбегяну организовать при Новосибирском институте экономики особый сектор по изучению теневой экономики, но тот отказался.

— Еще бы, — с мрачной улыбкой отреагировал Яковлев, — голову отрежут.

Я ответил, что власти-то бояться не следует, а управлять экономикой, не зная, как влияет подпольный сектор, нельзя. Однако у моего собеседника энтузиазма на этот счет я не почувствовал. Мысль его, как позже стало ясно, работала в прямо противоположном направлении.

Я, конечно, знал о близости Яковлева к группе Арбатова, которая, как говорили, в своё время, помогла ему написать и защитить докторскую диссертацию. Но у меня с ним еще с 1960-х годов сложились особые отношения, казавшиеся мне доверительными.

В то время, как и некоторые другие партийные деятели, Яковлев был двурушником. Работая послом в Канаде, он написал и издал книгу о внешней политике США от Трумэна до Рейгана, в которой разносил в пух и прах американский империализм. Вернувшись в ЦК, он очень быстро занял прозападную позицию вполне в духе горбачевского «нового мышления». Американский посол в Москве Артур Хартман рассказывал мне, что он как-то при личной встрече напрямик спросил Яковлева, как совместить его новые высказывания с книгой, которую он написал.

— Интересно, — ответил, улыбаясь, Яковлев, — надо мне книжку эту перечитать.

— Умный человек, — констатировал Хартман, заключая рассказ об этом эпизоде.

Он, конечно, имел в виду изворотливый ум особого рода, который позволил Яковлеву — бывшему заведующему Отделом пропаганды ЦК КПСС, стать идейным и очень агрессивным противником марксизма, называющим его не иначе, как «аморальное учение».

В дальнейшем мне стало ясно, что уже в то время Яковлев относился ко мне недоброжелательно, хотя виду в отличие от Арбатова не подавал. И в основе этого лежала сложившаяся тогда прямая противоположность идейных и политических взглядов. Когда Яковлев при Горбачеве стал секретарем ЦК, он немало сделал для изгнания из аппарата идейно стойких кадров, причём наиболее способных. Немало он сделал и для фактического разгрома Международного отдела. Но об этом в отдельной главе.

Вадим Загладин

Когда я шёл на работу в ЦК, то руководствовался и чисто житейскими соображениями. Моя командировка в ООН подходила к концу, и надо было выбирать работу на родине. Возвращаться в Новосибирский академгородок после кончины моей первой жены не хотелось, а в Москве достойной работы в Академии наук не было. В Международном отделе на руководящих должностях работали мои давние близкие друзья Вадим Загладин и Юра Жилин, которые к тому же охотно звали к себе на приличную должность.

Поработав в ЦК некоторое время, я понял, что отношения с друзьями несколько изменились. Особенно это было заметно по заведующему консультантской группой Жилину. Юра был исключительно талантливым сочинителем начальственных докладов и речей, за что высоко ценился Б.Н. Пономаревым. Но у него было слабое место — в виду моих систематических выступлений в «Правде» и другой печати Юра, должно быть, стал испытывать некоторую ревность. Мы продолжали встречаться, хотя и не домами, но между нами определенно пробежал холодок.

Чего нельзя было сказать об отношениях с Вадимом Загладиным. К моему творчеству он не ревновал, т.к. сам отличался удивительной работоспособностью, постоянно выступал в печати и по телевидению. Мы регулярно встречались и в нерабочее время, ходили друг к другу в гости, общались семьями в ресторанах, вели задушевные, часто весьма доверительные разговоры по острым политическим вопросам. Вадим был большой любитель вкусно поесть и выпить, но никогда не терял рассудка. В отличие от Яковлева и Черняева он верил в то дело, которым занимался, и был весьма умелым дипломатом в общении с зарубежными друзьями, коллегами и противниками. Хотя в общении с ним постоянно чувствовалась дистанция, ощущение близости отнюдь не пропадало.

Надо сказать, что какой-то особой протекции он мне по отделу не оказывал, и у него были ровные, отнюдь не чиновничьи отношения со всеми консультантами. Но как-то во время внерабочего общения он стал мне говорить, что ввиду возникших претензий начальства Юре Жилину, якобы, придется уйти, а мне, возможно, занять его место. Я возражал, что это крайне неудобно по моральным соображениями, т.к. Юра был нашим общим другом. Не знаю, сообщил ли Вадим об этом разговоре Жилину, но только, вероятно, пошел некий слух, т.к. Юра стал вести себя со мной более настороженно. В другой раз Вадим сказал, что хотел бы выдвинуть меня зам. завом и начнет на этот счет прощупывать почву у высокого начальства.

Новый, 1984 год Вадим пригласил нас встречать у него в дачном поселке, где в общей столовой собиралась высокопоставленная компания. При этом он заметил, что мне будет полезно познакомиться с А.М. Александровым-Агентовым, помощником генсека (Брежнева, а затем Андропова) по международным делам. Я зрительно знал Александра Михайловича, который, действительно, участвовал в новогодней встрече, был очень общителен и весел. Но, когда я предложил Вадиму меня представить, тот, не моргнув глазом, сказал мне, что за столом Александра Михайловича нет. Прогуливаясь на следующее утро по дачному поселку, Вадим сказал, что с моим замзавством пока не получается, т.к. есть и другие кандидаты. С тех пор мы к этой теме больше не возвращались. То ли после смерти Брежнева при Андропове и Черненко его позиции в верхах ослабли, то ли он сам вёл какую-то кадровую игру, думать об этом не хотелось ни тогда, ни тем более сейчас.

Были у Вадима и другие странности. Как-то, расчувствовавшись, он спрашивал, может ли он на меня рассчитывать и не предам ли я его? В другой раз мы решили отужинать в ресторане «Арагви». Дело было в феврале 1984 года, мы в то время были обеспокоены здоровьем Андропова. За столом я спросил Вадима напрямик, как ОН?

— Плохо, — коротко ответил он

— Но ещё жив?

— Да, ещё жив, — ответил Вадим и вдруг предложил выпить за здоровье генсека. Мы подняли бокалы и чокнулись.

А на другой день узнали, что генсек умер накануне. Причем Жанна, жена Вадима, сказала Ларисе, что во время нашего застолья в ресторане он знал о смерти, но будто бы «боялся раскрыть государственную тайну». Можно понять его привитую с годами патологическую чиновничью боязнь сказать лишнее слово даже с близкими друзьями. Но как объяснить пренебрежение вековечным православным правилом, по которому за здоровье покойников не пьют?

На американском направлении

Я уже писал, что по работе в ЦК мне много раз приходилось ездить за границу, чаще всего в капиталистические страны. Для этого нередко использовались приглашения участвовать в различных конференциях и других встречах, которые приходили ко мне и лично, поскольку я был известен на Западе, и по линии разного рода международных организаций.

Так было, например, в январе 1981 года, когда по приглашению Конфиндустрии (Конфедерации итальянских промышленников) я выступил на её конференции с докладом об экономическом положении в СССР.

В эти годы побывал я и в других странах. Но главным моим направлением оставалось американское. Речь идёт не только о командировках, но и о деятельности на месте — в Москве. Например, очень часто к нам приезжали видные деятели из этой страны, которые считали своим долгом наведываться в разные высокие инстанции, в том числе и в Международный отдел ЦК. Принимал их, как правило, В.В. Загладин, который приглашал на эти встречи именно меня, а не заведующего американским сектором. Это было логично, т.к. речь шла вовсе не о коммунистах, а о представителях американской элиты. Сам Загладин блестяще владел французским и немецким, но неплохо изъяснялся и по-английски. В переводчике он не нуждался, но часто, когда речь заходила о деталях американской политики, переключал разговор на меня. Хотя по большей части американские гости старались зондировать политические настроения в наших верхах, им приходилось делиться неофициальной информацией о том, куда ведут дело их собственные лидеры. Такая взаимная «торговля» информацией обычно составляет значительную часть любой внешнеполитической работы.

В те годы скончались по очереди три генсека ЦК КПСС: Л.И. Брежнев — в ноябре 1982 года, Ю.В. Андропов — в феврале 1984 года и в марте 1985 года — К.У. Черненко. И каждый раз после очередной кончины Вашингтон присылал на похороны высокопоставленную делегацию, главной целью которой было знакомство с новым советским лидером. В 1982 году приезжали вице-президент Джордж Буш-старший и госсекретарь Шульц, в 1984 году — Буш и лидер республиканцев в сенате Бейкер, в 1985 году Буш привез личное послание М.С. Горбачеву от Рейгана с приглашением посетить США. Буша всякий раз сопровождали советники, которые обязательно заходили поговорить с Загладиным (и со мной).

В Вашингтоне тогда внимательно следили за нашими новыми лидерами, в том числе за состоянием их здоровья. Очень скоро они узнали о тяжелом заболевании Андропова и при встречах постоянно спрашивали, ходит ли он на работу. Аналогичная ситуация сложилась потом с Черненко. Приход к власти Горбачева был встречен с немалыми ожиданиями. Он был сравнительно молод, так что можно было в расчете на него выстраивать и более долговременную политику. А главное — после поездки Горбачева в Англию в декабре 1984 года (ещё до его прихода к власти) Тэтчер доверительно сообщила Рейгану, что «с этим человеком можно иметь дело». От его предшественников Запад не ждал крутых поворотов, и соответственно американо-советские отношения пребывали в застывшем состоянии.

Тем не менее и в эти годы шли взаимные поездки, велись переговоры, шли контакты по линии посольств. Меня с женой часто приглашали на приемы в резиденцию американского посла Артура Хартмана — знаменитый «Спасов-хаус» (на Спасо-песковской площадке), куда я ходил с санкции В. Загладина. Хартман был опытный дипломат с длинным послужным списком. Одно время он был помощником государственного секретаря США по делам Европы, затем послом в Париже и с 1981 года — в Москве. Человек он был общительный, не строил из себя «фигуру высшего пилотажа». У меня с ним сложились хорошие деловые отношения, что иногда помогало проталкивать визы для наших неформальных делегаций, направлявшихся в США. Но не только. Иногда посол отводил меня в небольшую комнату недалеко от гардероба, где передавал информацию, предназначенную для неформальной передачи нашим партийным верхам. Разумеется, ни Загладин, ни я не пытались подменять собой официальные каналы по линии МИДа. Это был один из тех дополнительных каналов, которыми обе стороны пользовались в годы холодной войны, чтобы сократить издержки от неизбежного трения на официальном уровне.

Супруга Хартмана коллекционировала картины и иногда собирала гостей для демонстрации своих новых приобретений. Устраивала она и музыкальные вечера с танцами, на которых я с послихой, помнится, как-то отплясывал не то танго, не то вальс.

У Ларисы с посольскими приёмами иногда возникали проблемы. Надо было менять наряды, что при нашем бюджете было не всегда простой задачей. Но были и более сложные ситуации, когда ей приходилось являться на приём после нескольких часов разборки гнилой капусты в далеком Чертанове, куда их регулярно отправляли от академического института, где она работала. Американскому послу и его жене было, конечно, невдомёк, каким сочетанием физического и умственного труда приходилось заниматься супруге консультанта ЦК.

Ещё одной из моих дополнительных функций были выступления по американскому телевидению. В то время кабельной сети «Си-эн-эн» ещё не было. Но американские телекомпании заказывали интервью со мной и другими нашими англоязычными специалистами через наше телевидение в Останкино. Заказы шли также от англичан, японцев и даже австралийцев, но чаще всего из США. Достоинство этих выступлений было в том, что они шли в прямом эфире, т.е. американцы их не резали по своему вкусу. Из-за разницы во времени, как правило, приходилось ехать на телецентр поздно вечером или ночью, т.к. меня давали в вечерних выпусках новостей в 7—8 часов по нью-йоркскому времени, т.е. в час-два ночи по нашему. Выступал я довольно часто и в какой-то период стал узнаваемой фигурой для американских телезрителей.

Выступать было непросто по разным причинам. Говорить приходилось в слепой экран, т.е. интервьюер за океаном (как и зрители) хорошо меня видел, а я его нет. Мой визави часто нарочито загонял меня в угол, оставляя на ответ считанные секунды. Например, известный Тед Коппел из Эй-би-си, ершистый молодой человек с резким голосом, как-то вывалил на СССР кучу обвинений, после чего сказал:

— У Вас ровно 30 секунд, чтобы ответить. Что Вы можете возразить?

Моя реакция была моментальной и заняла как раз полминуты. Раскачиваться было некогда, но я успел опровергнуть все его обвинения. Об убедительности думать было некогда, но на телезрителя действует подчас не столько глубина аргументации, сколько убеждённый тон.

Сложность, конечно, была и в том, что нельзя было «оступаться», т.е. отходить от официальной позиции, и вместе с тем подавать товар надо было в таком виде, чтобы заказы от американцев продолжались, что, конечно, определялось зрительским рейтингом. Никакой предварительной цензуры с нашей стороны не было, т.е. все говорилось на мой собственный страх и риск. Смотрели меня, конечно, не только американцы, но и наши соответствующие люди, но никто ни разу не высказал претензий.

Одно время меня буквально ставили в тупик вопросами о здоровье Ю.В. Андропова. Трудность была и в том, что американцы меня рекламировали как личного советника генсека. Например, внезапно спрашивали:

— Как выглядел Андропов, когда Вы его видели последний раз? (имелось в виду «накануне»).

Я, конечно, не работал в аппарате генсека и видел его «в натуре» только раз на приёме в Кремлевском дворце съездов. Мы знали, что он болеет, но никаких официальных сведений на этот счет не было, а излагать в эфир слухи мы не могли. Поэтому приходилось выворачиваться, например, фразой:

— Когда я видел его в последний раз, он выглядел неплохо.

Иногда мне выставляли невидимого противника, с которым надо было полемизировать. Один из таких диспутантов схватился со мной по известной теме о правах человека. Тема по тем временам была совсем нелёгкая. Приходилось трясти в телевизор текстом Хельсинкского договора 1974 года и утверждать, что это для нас — «святой документ», поскольку под ним стоит подпись Л.И. Брежнева. Мой телепротивник за океаном настолько опешил от неожиданности, что сразу сменил тему.

Как-то меня предупредили, что моим спарринг-партнером будет Ричард Пайпс, ведущий американский советолог и в то время консультант администрации Рейгана. Я тщательно готовился к этому выступлению, прорабатывая все подводные рифы. В то время, например, в американской прессе был поднят шум по поводу некоего самолета, якобы доставившего в одну латиноамериканскую страну партию советского оружия. Наша печать хранила на этот счет молчание. Я решил сходить по коридору в сектор Латинской Америки, которым руководил выпускник МГИМО и Герой Советского Союза Михаил Кудачкин. Он мне четко объяснил, в чем дело. Оружие было нашего производства, но попало на южноамериканский континент через третьи или четвертые руки, причем мы к этому никакого отношения не имели. Подготовился я и по другим вопросам. Но вопреки ожиданию Пайпс повел себя на удивление мирно и обычной своей агрессивности не выказывал.

В 1984—1985 годах меня несколько раз приглашал на свои воскресные передачи знаменитый американский телеобозреватель Дэвид Бринкли, где мне приходилось выступать вместе с такими маститыми политиками, как госсекретарь Шульц, бывший госсекретарь Киссинджер, помощник госсекретаря Бэрт, сенатор Нанн, директор Русского института Маршалл Шульман.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

Брент Скоукрофт и Пол Нитце

За время работы в ЦК я несколько раз выезжал в США, причём дважды по приглашению американской Ассоциации содействия ООН и ещё два раза как эксперт ООН. В одной из этих поездок мне запомнилась встреча с бывшим советником по национальной безопасности при президенте Джералде Форде генералом в отставка Брентом Скоукрофтом и специальным советником Рейгана по вопросам ядерного оружия Полом Нитце. Скоукрофт в то время не работал в правительстве, но занимал весьма важный пост вице-председателя компании «Киссинджер ассошиэйтс», т.е. был правой рукой бывшего госсекретаря Генри Киссинджера, фирма которого консультировала крупнейшие банки и корпорации США, а также иностранные правительства.

На этот раз Генри был в отъезде, меня переключили на Скоукрофта, а тот пригласил меня на ланч в небольшом, но изысканном ресторане в центре Вашингтона. Придя туда, я увидел, что он не один и в его спутнике узнал Пола Нитце. Для меня это было неожиданностью, но я был доволен. Нитце был зубром американской внешней политики. Свою карьеру он начал ещё при Трумэне, когда возглавлял отдел планирования в госдепартаменте, и считался приверженцем «холодной войны». При Кеннеди и Джонсоне, а позже при Картере он был министром военно-морского флота и заместителем министра обороны. Несмотря на свою принадлежность к демократической партии, он выступил против подписанного Картером и Брежневым в 1979 году Договора ОСВ-2 и за свои жесткие взгляды был приглашён при республиканце Рейгане возглавить переговоры с СССР по ракетам средней дальности. В 1984 году его назначили специальным советником президента и заместителем госсекретаря по контролю над вооружением. Он был на двадцать лет старше нас с Скоукрофтом (моим одногодком) и вел себя соответственно — взял разговор на себя, тогда как Скоукрофт, тихий по натуре, несмотря на генеральский чин и службу военным пилотом, в основном помалкивал.

Не теряя времени, Нитце сразу же заговорил о своих женевских переговорах с советским дипломатом Юлием Квицинским. Отозвавшись высоко о Квицинском в личном и профессиональном плане, он стал жаловаться на его жесткость и неуступчивость. Поскольку я был хорошо знаком с донесениями нашего представителя на этих переговорах, то счёл возможным поправить Нитце по ряду деталей. Ещё через несколько минут я ему сказал прямо:

— У меня создается впечатление, что Вы меня проверяете на тот предмет, читаю ли я донесения из Женевы. Скажу откровенно: да, я их читаю регулярно и достаточно давно. Поэтому можете говорить без стеснения. Я не уполномочен вести с Вами переговоры, но если у Вас есть что передать в Москву, то могу это сделать.

Дело было в том, что душа Нитце в то время разрывалась на части. С одной стороны, он на переговорах строго следовал инструкциям и нарочито затягивал переговоры, тем самым позволяя США завершить размещение в Западной Европе своих «Першингов» и крылатых ракет. Вместе с тем ему хотелось войти в историю как человеку, при котором ядерное урегулирование между нашими странами всё же сдвинулось с мертвой точки. Поэтому, когда Нитце потерял терпение, повторяя, как попугай, свою официальную шпаргалку, он решил пригласить Квицинского поехать в лес под Женевой и там поговорить наедине без свидетелей. В этом был определенный смысл, поскольку на формальных встречах в женевских представительствах сторон обязательно присутствовали люди из других ведомств, в том числе военные и разведчики. Это требовалось не только для того, чтобы контролировать глав делегаций, но и потому, что обсуждалось много сложных военно-технических деталей, в которых они не всегда досконально разбирались.

И вот чудо: на прогулке в лесу Нитце с Квицинским нащупали возможность компромисса. В свои столицы они соответственно доложили, но сдвинуть переговоры с мёртвой точки тогда не удалось. На то были разные причины, причем с обеих сторон. Суть сказанного мне Нитце была в его убеждении, что американская сторона была, наконец, готова принять компромиссный вариант, найденный им с Квицинским. Я ответил, что так и передам, хотя не убеждён, что обстановка в Москве сейчас благоприятная для рассмотрения этого вопроса. На том и разошлись.

Я тут же зашёл в наше посольство и сочинил соответствующую реляцию в центр. В то время в отсутствии посла Добрынина старшим на хозяйстве был Александр Александрович Бессмертных, который сначала отказывался отправлять мою шифровку в Москву. То ли он сам не хотел «высовываться», то ли это была обычная ревность МИДа к Международному отделу ЦК, не знаю. Тогда я предложил ему послать мою депешу с его припиской, что он отправляет её по моей просьбе. В таком перестраховочном виде я её прочитал по возвращении домой среди очередной порции шифровок. Конечно, она была расписана по Политбюро, т.е. получила высшую оценку.

Интересно, что эпизод с неформальным общением Нитце и Квицинского послужил поводом для написания неким американским автором пьесы «Прогулка в лесу», поставленной на Бродвее. Через несколько лет в мае 1988 года мы с Ларисой были на этом спектакле во время поездки по рекламе моей совместной книги с известным американским экономистом Гэлбрейтом. Сама постановка такого сюжета в американском театре свидетельствовала о том сдвиге, который за те годы стал намечаться в отношениях двух стран.

Тоби Гати и Ричард Чейни

Если для меня общение с Нитце случилось на закате его карьеры, то с некоторыми другими американцами это было чуть ли не в самом начале их карьеры. Так я познакомился с симпатичной молодой женщиной Тоби Тристер, взявшей фамилию Гати — мужа, эмигранта из Венгрии. Тоби шефствовала над нашей делегацией, которая приехала в США по линии американской Ассоциации содействия ООН. Она неплохо говорила по-русски, и мы подолгу болтали во время турне по нескольким штатам, сидя рядом то в автобусе, то в самолете. Говорили мы о всякой всячине и, конечно, не только о политике. Надо отдать ей должное: Тоби не навязывалась с вопросами о здоровье советских вождей или интригах кремлевского двора. Казалось, она просто хотела подружиться и чтобы мы чувствовали себя комфортно.

Делегацию водили по университетам и другим аудиториям, где мы обсуждали отношения между нашими странами. Делегацию возглавлял Виталий Журкин, в то время директор Института Европы. Ездил в группе и другой цэкист — Виталий Кобыш, зав. сектором Отдела информации. Чтобы между нами не возникало трений, мы разделили темы для выступлений. Мои товарищи больше выступали о взаимных выгодах разрядки, я же взял на себя острую тему ракетного противостояния. Я вёз с собой довольно приличную цифровую базу и часто демонстрировал слушателям таблицу, в которой чётко показывался баланс числа ядерных ракет у обеих сторон. Мои оппоненты подготовились неважно, цифрами не владели и мою таблицу оспорить не могли. Так что в целом мы в спорах выходили победителями.

Не знаю, как расценила итоги этого визита американская сторона, только карьера Тоби Гати после этого пошла по восходящей. Вскоре её сделали вице-президентом американской Ассоциации при ООН, а с приходом к власти Клинтона назначили сначала специальным помощником президента по делам СНГ, а затем заместителем госсекретаря по разведке и исследованиям. Изучая впоследствии её послужной список, я, к своему удивлению, обнаружил в нём ряд высших медалей за особые заслуги в области разведки, в том числе и награду от Агентства военной разведки. Как гласит её официальное резюме, Тоби была в это время «членом высших органов разведывательного сообщества, которые утверждают все оценки разведки, прежде чем они докладываются президенту». Вот уж никогда бы не подумал, что в 1980-х годах был предметом обхаживания со стороны американской Маты Хари.

Мне пришлось встретиться в те годы ещё с одним американским политиком, находившимся тогда на взлете. Это был Дик (Ричард) Чейни, будущий вице-президент при Джордже Буше-младшем. Чейни приехал тогда в СССР в составе делегации американского конгресса, первой ласточки после нескольких лет резкого похолодания при Рональде Рейгане. Хотя в Белом доме оказался тогда республиканец, большинство в Палате представителей по-прежнему удерживала демократическая партия. Соответственно американскую делегацию возглавлял спикер палаты демократ Тип О’Нил, колоритный крупный мужчина с большой шевелюрой и громким голосом. Впоследствии его поймали на каких-то финансовых грехах и свергли с пьедестала, но в то время он считался одним из самых влиятельных фигур на Капитолийском холме. С ним вынужден был считаться сам Рейган, так что, естественно, на него во время этого визита наши власти обращали главное внимание. Республиканец Чейни же был вторым лицом в американской делегации и вёл себя довольно тихо. И вовсе не потому, что не чувствовал за собой силы. Он был в то время главным лицом в комитете по разведке Палаты представителей, т.е. имел прочные связи с Пентагоном и ЦРУ. В середине 1970-х годов он был выдвиженцем тогдашнего министра обороны Дональда Рамсфелда, но при демократе Картере избирался в конгресс, ушёл в относительную тень, где пребывал целых десять лет, пока в 1989 году при Буше-старшем его самого не назначили министром обороны. Но во время того приезда в Москву никто не догадывался о его будущей карьере, и на него обращали мало внимания.

Обсуждали на заседаниях, конечно, и ракетное противостояние. Депутаты Верховного Совета, входившие в нашу делегацию, как правило, не были знакомы с этой сферой, и их участие в обсуждении было минимальным. Зато свою лепту вносили присутствовавшие в виде экспертов генерал-полковник Николай Червов и академик Роальд Сагдеев. Николай Федорович был начальником одного из управлений Генштаба, принимал участие во всех переговорах по ракетному оружию, начиная с 1970 года, и знал эти вопросы вдоль и поперек. Я часто общался с ним по телефону, когда надо было уточнить факты или термины, получить консультацию. Сагдеева я знал мельком по новосибирскому Академгородку, где он был заместителем директора Института ядерной физики. Переехав в Москву, он занимался проблемами космоса. Позже, уже при новой власти он женился на Сюзан Эйзенхауэр, внучке американского президента, и переехал на постоянное жительство в США.

Сначала делегации проводили совместные заседания в Кремле, а потом американцев повезли с визитом в Армению. В числе сопровождающих был и я. В Ереване и вне его (при поездке в Эчмиадзин и другие места) передвигались кортежем из нескольких машин. К Чейни поначалу в машину подсадили было депутата Александра Михайловича Субботина, в то время секретаря ВЦСПС по международным делам. Но он, не владея английским, договорился так, что с Чейни всюду буду ездить я и вообще держать над ним нечто вроде шефства. Так мы провели с будущим вице-президентом США два или три дня.

Чейни оказался очень внимательным и активным слушателем. Он задавал вопрос за вопросом и, казалось, старался использовать всё время, чтобы узнать побольше о нашей стране. Интересовали его самые обычные, вовсе не секретные вещи. Он впитывал информацию, как губка, и хорошо её запоминал, несколько раз используя её в своих редких выступлениях. Я ни разу не услышал в его голосе ястребиных ноток, которыми он так прославился в последующие годы. В общем, производил впечатление спокойного, разумного деятеля. На самом деле это был хищник, притаившийся в расслабленной позе и выжидающий времени для прыжка. Чейни прыгнул, не когда ездил с нами по Армении, а много позже.

Горбачёв - первые впечатления

О Михаиле Сергеевиче Горбачеве на Старой площади заговорили много раньше, чем он стал генсеком. Как обычный Секретарь ЦК (с 1978 года, но уже член Политбюро с 1980 года), он поначалу курировал сельское хозяйство. Михаил Сергеевич очень быстро понял, что это опасная сфера с точки зрения карьерных возможностей. Как он рассказывает в своих воспоминаниях, в первый же год план государственных заготовок зерна не был выполнен, и пришлось обращаться к импорту. Возникли сложности в Политбюро, произошло столкновение Горбачева с председателем Совета министров А.Н. Косыгиным.

Новый секретарь решил активизироваться. Под его началом была разработана Продовольственная программа, обещавшая значительно увеличить сельскохозяйственное производство и освободить страну от импорта зерна. Программа была принята на Пленуме ЦК в мае 1982 года. Сам Горбачев от выступления с докладом отказался — рядовым секретарям это было бы не по чину. Краткое сообщение сделал больной Брежнев, а подробные резолюции готовили Горбачев и его люди.

Нас всех в аппарате (и не только там) живо интересовало, что же теперь изменится в сельском хозяйстве. У меня были хорошие знакомые в сельскохозяйственном отделе, и я несколько раз уже после майского пленума встречался с ними, стараясь получить ответ на свои вопросы. Говорили они крайне осторожно, опасаясь своими замечаниями попасть под гнев своего начальника, слывшего тогда отнюдь не либералом.

Из их рассказов следовало, что все непосредственные изменения коснутся высших и средних ступенек управления отраслью, которая, по видимости, становилась частью единого аграрно-промышленного комплекса. Все относящиеся к нему министерства и ведомства сводились в комиссию под началом одного зам. предсовмина, которым был назначен близкий к Горбачеву партийный чиновник В.С. Мураховский из Ставропольского края. Создавалась еще одна бюрократическая структура наверху, но на уровне производства никаких реальных аграрно-промышленных комплексов (какие существовали, например, в США или Канаде) не было. Выделенные по Программе дополнительные средства на развитие отрасли, до конкретных капитальных вложений в модернизацию техники и развитие необходимой инфраструктуры так и не доводились. Одним словом, среди знатоков дела царил скепсис, который, как показали последующие годы, был вполне оправдан. Впрочем, Михаил Сергеевич и сам признаёт в мемуарах, что за три года с принятия Программы и до его избрания генсеком положение с продовольствием не улучшилось. А позже, к концу 1980-х годов, оно и вовсе стало катастрофическим.

Но это не мешало Горбачеву набирать силу. При Андропове его положение только укреплялось, и он уже прочно вошел в самую верхушку лидеров. Когда в феврале 1984 года умер Андропов, многие в аппарате ожидали, что генсеком станет Горбачев. Я был в этом совершенно уверен и, когда это не произошло, крайне удивился. На мой недоуменный вопрос вернувшийся с Пленума ЦК Вадим Загладин сухо бросил:

— Сказывается больший опыт Черненко, — давая понять, что обсуждать эту тему больше не желает.

В то время мы каждый раз ходили на Красную площадь хоронить очередного генсека. Наши места были на гостевых трибунах рядом с Мавзолеем, и нам были хорошо видны члены Политбюро, взбиравшиеся наверх по лестнице справа от входа в усыпальницу В.И. Ленина. Надгробную речь всегда произносил будущий, но ещё формально не избранный новый генсек. Помню, как в ноябре 1982 года резво сошёл с трибуны тогда ещё относительно здоровый Андропов, и как на всю площадь взвизгнули шины его лимузина, стартуя почему-то на большой скорости от Мавзолея. Это было похоже на демонстрацию силы. Но ей не суждено было долго выстоять перед испытаниями судьбы.

Черненко свою речь над могилой Андропова произносил хрипловато и сбивчиво, как бы не чувствуя себя подлинным хозяином положения. И отъезжал незаметно, без визга колес — это был самый тихий и неприметный из наших генсеков.

На похороны Черненко я решил не идти, а вместо этого посмотреть всю процедуру по телевидению. Преимущество было не только в теплом помещении, но и в том, что можно было видеть подробности прощания с покойным в Колонном зале. Как всегда, члены Политбюро по очереди стояли в почетном карауле, потом выстраивались в ряд для торжественной фотосъемки и, наконец, шли прощаться с семьей покойного.

И тут случилось неожиданное. Горбачев, не останавливаясь, прошел в особую комнату для руководителей и только там, переступив порог, обернулся, поняв, что все прочие вожди от него отстали. Один за другим они подходили к вдове Константина Устиновича, выражали сочувствие и только после этого присоединялись к Горбачеву. А он всё стоял в дверях и в недоумении смотрел на происходящее. Возвратиться и исправить невольную ошибку, ему явно не хотелось. А вовсе скрываться из виду не решался.

На меня этот эпизод произвел тягостное впечатление. Было ясно, что от нетерпения, что он, наконец, достиг вершины, новый генсек вдруг потерял контроль над собой. Но при этом даже не расстроился, делал вид, что ничего страшного не случилось. Бывает!

В тот вечер я шёл с работы пешком домой (путь от Старой площади до Олимпийского занимал около получаса) и думал над тем, что же будет. Вспомнил фактический провал Продовольственной программы и задал себе вопрос, а за какие такие достижения этот человек удостоился права управлять колоссальной страной? Перед глазами вновь встала только что увиденная сцена в Колонном зале, и мне стало на душе тошно от ощущения полной неуверенности в будущем. Не скажу, что в тот момент я проникся предвидением катастрофы. Нет, просто мне стало ясно, какие маленькие и циничные люди вершат наши судьбы. Придя домой, я поделился мыслями с Ларисой и решил за ужином хорошенько выпить. Ведь так у нас на Руси часто решают свои проблемы.

Первые месяцы работы при Горбачеве несколько успокоили мои нехорошие предчувствия. Горбачев часто и поначалу неплохо выступал, ходил в народ, нравился ему. После впавшего в маразм Брежнева и больных Андропова и Черненко Михаил Сергеевич казался молодцом. Очень он нравился западным политикам. Помню, как буквально истекал слюной от восхищения на приеме в посольстве ФРГ главный советник Брандта по внешней политике Эгон Бар. Содержательными были интервью, которые Горбачев стал охотно давать западным журналистам. Без сомнений, это был лидер нового типа, какого мы до того не видели.

Смущало, конечно, что человек с двумя высшими образованиями не вполне грамотно строит фразы и по-своему ставит ударения в некоторых словах. В его устах любимое им выражение «новое мышление» ассоциировалось больше с мышью, чем с мыслью. Ударение на первом слоге в слове «начать» очень быстро стало рождать едкие анекдоты. Московская интеллигенция не прощала такие ляпы и очень скоро стала сравнивать его с Никитой Хрущевым.

Но наши товарищи Вадим Загладин и Анатолий Черняев, которым уже тогда приходилось работать с ним непосредственно, отзывались о нём в превосходной степени. Хотя на наши пожелания, чтобы они при случае помогли исправить неправильности речи, отвечали отказом. Загладин даже уверял, что слова «мышление» и «начать» имеют два вполне легальных способа ставить ударение. Придворные правила продолжали держать верх над здравым смыслом.

Но в том первом горбачевском году его будущий курс внутри и вне страны ещё не сложился, и мы готовы были вполне искренне ему помогать.

Летом 1985 года мы с Ларой решили проехаться на теплоходе от Москвы до Ленинграда и обратно. Передо мной до сих пор стоят древний Углич с ещё живой памятью об убиенном царевиче Дмитрии, казавшийся бесконечным проплывавший мимо ночной Рыбинск с его гигантскими заводами, прогулки по Череповцу и Петрозаводску, незабываемые Кижи и Валаам и, наконец, маленькие уютные городки, притаившиеся у южного края Ладоги. Не думал я тогда, что это будет моим последним длительным путешествием по родной стране.

От отпуска оставалась ещё неделя, которую мы решили провести на Клязьме. Но уже через два дня меня вызвали на работу. Предстояла очередная дачная страда над предсъездовскими документами. В середине сентября эта деятельность была прервана поездкой в США, которая для меня лично стала началом конца цэковского периода в моей жизни. Но об этом я тогда ещё не мог догадываться.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

Еврейские проблемы

Где-то в конце 1984 года поверху пришла развернутая шифровка от посла А.Ф. Добрынина с предложением ослабить ряд существовавших тогда ограничений в области еврейской культуры, образования, религии и т.д. У посла сложилось мнение, что такие меры могли бы улучшить отношение к СССР в американском обществе и снять остроту антисоветских настроений в еврейских организациях США. В связи с этим Международному отделу было поручено подготовить соответствующее решение Политбюро. В отделе эта работа была возложена на меня и референта, занимавшегося связями с Компартией Израиля.

Мы детально проработали как конкретные предложения посла, так и другие рекомендации и обращения, накопившиеся к тому времени в разных советских и партийных учреждениях, отобрали из них то, что считали разумным и реалистичным. Я уже не припомню всех деталей, но некоторые примеры приведу, чтобы показать, о чём шла речь.

Кто-то тогда ставил вопрос о возобновлении работы в Москве знаменитого еврейского театра, закрытого еще при Сталине, которым до его гибели в 1949 году руководил Соломон Михоэлс. Против этого в принципе никто не возражал, но было не ясно, кому поручить воссоздание театра, где найти актерский коллектив, как решить вопрос с бывшим помещением Театра на Малой Бронной. Замечу, что и в постсоветское время при наступившей, казалось бы, свободе слова и творчества театр этот по-прежнему не существует, а многие деятели культуры еврейской национальности прекрасно почему-то обходятся без особого театра на еврейском языке.

Мы всё же искали компромисса. В частности, было предложено направить с гастролями за рубеж труппу еврейского драматического театра, существовавшего тогда в Биробиджане. Не знаю, состоялись ли эти гастроли уже после моего ухода из ЦК, но против нашего предложения, кажется, никто не возражал.

Предложили мы также восстановить издание газеты на идише, а также переиздать русских еврейских классиков Шолома Алейхема и других. Наибольшие трудности возникли с языковой проблемой. Наши евреи говорили, писали и читали на идише, а в мировом еврейском сообществе и, конечно, в Израиле доминировал иврит. Встал вопрос о введении в отдельных наших вузах обучения ивриту, хотя бы на факультативной основе. Замминистра высшего образования, с которым я по телефону согласовывал этот вопрос, сказал, что у его ведомства возражений нет, но посоветовал узнать мнение КГБ. Оказалось, что именно чекисты были формальным камнем преткновения: у них не было своих кадров, владеющих ивритом, и желания создавать сеть агентов с такими познаниями.

В конечном счете решение Политбюро было принято в сильно урезанном виде по сравнению с запиской Добрынина и нашими первоначальными предложениями. Тем не менее и в таком виде это постановление было некоторым, хотя и мизерным шагом вперед в этой весьма противоречивой и чувствительной сфере. Вопросов эмиграции евреев мы тогда не касались, т.к. они были частично решены предыдущими постановлениями и не входили в круг наших задач. Но именно с проблемой эмиграции мне пришлось столкнуться непосредственно осенью 1985 года во время очередной поездки в Америку.

Против апартеида

На этот раз я ехал в США по приглашению ООН как член международной комиссии экспертов для обсуждения вопроса о деятельности транснациональных корпораций в Южной Африке и Намибии. Члены комиссии не считались официальными представителями своих стран, а выступали в своем личном качестве и именовались «высокопоставленными персонами». Я попал в их число по предложению Питера Хансена, исполнительного директора Центра по транснациональным корпорациям при Секретариате ООН в Нью-Йорке, с которым в 1970-х годах был связан по работе. Возглавлял комиссию Малкольм Фрэзер, бывший премьер-министр Австралии. В нашу задачу входило выслушать на открытом публичном заседании свидетельства представителей всевозможных организаций из разных стран, а затем утвердить свой доклад с выводами и рекомендациями на имя Генерального секретаря ООН. Замысел был такой: осудить деятельность ТНК, которые тогда поддерживали расистский режим в Южной Африке, и подготовить почву для новых коллективных санкций против этого режима.

Слушания продолжались почти целую неделю с 16 по 19 сентября 1985 года. Сначала выступали «свидетели», а потом мы задавали вопросы. Вся эта процедура напоминала слушания в американском конгрессе. «Высокопоставленные персоны» наподобие судей сидели на возвышении, а свидетели вызывались один за другим к особому столику, стоявшему перед нами. В зале постоянно было много публики, в том числе представителей прессы. Среди прочих членов комиссии упомяну бывшего генерального секретаря ЮНКТАД Гамани Кореа, бывшего британского министра Юдит Харт, судью из Ганы Энни Джагге, члена конгресса США Барбару Джордан, лауреата Нобелевской премии мира из Аргентины Адольфо Переса Эскивеля, бывшего министра промышленности Эквадора Германико Сальгадо, члена президентского совета Словении Яна Становника, бывшего министра иностранных дел Алжира Лаячи Якера. Одним словом, я действительно оказался в высокопоставленной компании. Как часто бывало, никаких инструкций лично у меня не было, и в нашей миссии при ООН моей деятельностью в комиссии никто не интересовался.

Только один раз меня при встрече похвалил наш главный представитель — посол Олег Александрович Трояновский, которому на глаза попалась заметка в «Нью-Йорк таймс» о моей перепалке с Фрэзером. Тот решил меня подъесть и, предоставляя мне слово на одном из заседаний, сказал:

— Слово имеет мистер Меньшевик.

На что я тут же под смех зала отреагировал:

— Спасибо, мистер председатель. Однако должен сказать, что я не меньшевик, мистер председатель, а большевик.

После чего перешёл к своим замечаниям по поводу очередного свидетеля.

— Это у вас удачно получилось, — заметил Олег Александрович.

Вспоминаю также свою полемику с мэром Нью-Йорка Эдвардом Кочем, выступавшим на слушаниях как свидетель. Коч, в частности, рассказал, что нью-йоркский муниципалитет принял постановление, запрещавшее городским учреждениям заключать торговые сделки с фирмами из Южной Африки в знак протеста против тамошнего режима сегрегации. Я отметил этот факт как достоинство в деятельности городских властей. Но спросил мэра, не хотел бы он распространить свой запрет на нью-йоркские фирмы и банки, имеющие в Южной Африке отделения или филиалы. Торговля торговлей, но комиссия наша обсуждала деятельность транснациональных корпораций, а она в Южной Африке вовсе не ограничивалась торговлей.

Коч долго делал вид, что не понимает, к чему я клоню. Но потом ответил, что им в городе контролировать, что делают филиалы корпораций и банков в других странах, трудно. Мэр заметно обозлился и стал ни к селу, ни к городу делать намеки на закрытость советского общества, сравнимую якобы с ситуацией в Южной Африке. На это я возразил, что предметом слушаний является именно данная африканская страна, так что мы вправе ставить любые вопросы, касающиеся именно неё, и не должны переводить разговор на другие страны.

Тут меня поддержал австралиец Фрезер. «Мы собрались здесь для получения информации на определённую тему», — жёстко заметил он. Поскольку Коч по-прежнему не унимался, Фрезер решил применить обходный маневр.

— У кого ваша городская администрация покупает автомобили? — спросил он у не подозревавшего подвоха Коча.

— Как у кого, — ответил тот. — Объявляем открытые торги, и, кто назначит наинизшую цену, у того и покупаем.

Он назвал один из ведущих автоконцернов США.

— У этой компании есть филиал в Южной Африке, — заметил Фрезер. — А в этой стране существует закон, по которому правительство может в приказном порядке заставить любую фирму поставить ему продукцию, в частности для армии или полиции.

— Ну что ж, — признал Коч, — нам нетрудно установить, использует ли тамошняя армия грузовики «Дженерал моторс» или «Крайслер». Если это так, то нашему городу, чтобы не нарушать санкции против апартеида, придётся покупать автомобили в Австралии.

Коч явно хотел отделаться шуткой. Но факт остался фактом: мы с Фрезером его все-таки поймали. Председатель был опытнейшим парламентарием западного склада. Хорошо, когда этот опыт служил полезному делу…

Эдгар Бронфман

Конечно, в тот приезд в Америку я занимался не только работой в ООН. Перед отъездом из Москвы Вадим Загладин сообщил мне, что в октябре планируется визит М.С. Горбачева во Францию. Мне предстояла в связи этим деликатная и, как выяснилось, опасная работа. По словам Загладина, в Париже к приезду Горбачева сионистские круги готовили враждебные демонстрации. Моя задача состояла в том, чтобы, будучи в США, выйти на руководителей американского и международного еврейского сообщества и убедить их отказаться от таких выступлений. Поэтому, прибыв в Нью-Йорк по линии ООН, я немедленно занялся и этим поручением нашего руководства.

В то время резидентом КГБ в Нью-Йорке был Владимир Михайлович Казаков. Я его хорошо знал, т.к. несколько лет проработал с ним, будучи в ООН. Много раньше, учась в МГИМО, он писал дипломную работу под моим руководством. Я кратко изложил ему суть поручения и попросил помочь. К моему удивлению, он отнесся к моему сообщению настороженно.

— Ввязываться в эту историю я не хочу. Помогу тебе с контактами, а в остальном уволь.

Я тогда не придал значения его словам, т.к. не представлял себе, какой сложный клубок противоречивых интересов завязан вокруг еврейских дел. Но мне, кроме первого контакта, никто не был нужен, и я был благодарен Володе за эту ограниченную помощь.

Через несколько дней со мной в ресторане возле 59-й улицы ланчевали два видных деятеля из Всемирного еврейского конгресса (ВЕК). Эта организация объединяет сообщества евреев во многих странах мира, причём представляет интересы групп разных политических направлений и религиозных ориентаций. Его штаб-квартира находилась в Нью-Йорке, а зарубежные представительства — в Париже, Женеве и Буэнос-Айресе. В наши дни Российский еврейский конгресс существует и в нашей стране, но в 1980-х годах его там, естественно, не было. Эта была организация богатых евреев. Её всемирным президентом был Эдгар Бронфман, глава американской компании «Сиграм», крупнейшего производителя виски в США. Состояние Бронфмана несколько лет назад превышало 2 миллиарда долларов, и он входил в список богатейших людей Америки. У нас Еврейский конгресс одно время возглавлял Леонид Невзлин, правая рука нефтяного миллиардера Михаила Ходорковского.

Один из моих собеседников в нью-йоркском ресторане оказался генеральным секретарем ВЕКа Израиль Сингер, с ним в основном и шёл разговор.

Я коротко рассказал им о новых мерах по расширению возможностей развития еврейской культуры в СССР и высказал мнение, что при новом руководстве положение в этой области намного улучшится. Сингер отметил, что они внимательно следят за первыми шагами Горбачева. По их мнению, есть обнадёживающие признаки. Но ВЕК больше всего интересует положение с эмиграцией, а здесь каких-то новых позитивных сдвигов они пока не наблюдают.

— В частности, — сказал Сингер, — хотелось бы решить вопрос с прямым выездом советских евреев в Израиль. Сейчас они вынуждены ехать сначала в Австрию и Италию и только оттуда добираться до Израиля. Между тем есть возможность организовать прямые рейсы через Румынию. Это было бы намного удобнее. Но с Вашей стороны до сих пор есть какие-то препятствия.

Я ответил, что не могу вести переговоры по этому вопросу, но по возвращении в Москву передам на самый верх мнение конгресса. Лично я полагаю, что там эту просьбу рассмотрят внимательно.

— Но, — сказал я, — хотелось бы подвижек и с вашей стороны. Горбачев скоро едет в Париж, и не хотелось бы, чтобы его пребывание там омрачилось неприятными демонстрациями.

На лицах моих собеседников появилось подобие улыбки.

— Да, это важно, — сказал Сингер . — Но об этом Вам лучше поговорить с самим мистером Бронфманом. Скажите, как Вас найти, и думаю, что такая встреча состоится.

Действительно, буквально на другой день было получено приглашение прибыть домой к президенту конгресса. Его огромная квартира находилась на верхних этажах шикарной многоэтажки на Пятой авеню — в районе, где жили только очень богатые американцы. О размерах квартиры я сужу по тому, что мне пришлось пройти через целую анфиладу комнат и увешанных картинами залов, пока не оказался в средней по размерам гостиной, выходившей окнами на Центральный парк.

Эдгар Бронфман был одним из братьев семьи миллиардеров, выходцев из Восточной Европы, которые владели целой империей предприятий в ряде стран, главным образом в США и Канаде. Эдгар, как средний брат, с 1975 года командовал американской частью группы «Сиграм», которая также контролировала международную компанию соков «Тропикана». Президентом Всемирного еврейского конгресса он стал только в 1980 году. К моменту нашей встречи ему было 55 лет. Выглядел он довольно молодо для своего возраста и был, что называется, в хорошей спортивной форме.

Когда я вошёл в гостиную, там кроме хозяина находилась интересная молодая женщина, которую он представил как свою супругу. Судя по справочникам, он был четырежды женат и имел семерых детей. В его глазах блестела живая заинтересованная искорка. Бронфман производил впечатление любителя пожить.

Несколько минут мы поддерживали светскую беседу о Москве и живописи, после чего супруга удалилась, и мы остались наедине.

— Мистер Сингер рассказал мне о вашем разговоре, — начал Бронфман, переходя к делу. — Прямые рейсы из Москвы в Израиль организовать не сложно, в Конгрессе этого очень хотят, и я, честно говоря, не понимаю мотивов Кремля. Ну не всё ли равно, как евреи летят из России — через Австрию, Италию или Румынию? Ведь так прямее, быстрее, а вам хлопот столько же, если не меньше.

Меня несколько удивил чрезвычайно прагматичный подход к делу президента Всемирного еврейского конгресса. Он не распространялся на тему о «пленении» советских евреев, не обвинял наши власти в антисемитизме, а говорил о том, как легче и лучше сделать дело, в котором, как он полагал, обе стороны должны быть заинтересованы.

— Если сомневаетесь в позиции румын, то можете не беспокоиться, — продолжал Бронфман. — С румынами всё обговорено. Они люди коммерческие, и их авиалиниям транзит не помешает. К тому же у них весьма приличные отношения с Тель-Авивом.

Я не видел в логике собеседника какие-то подводные камни. И сам не понимал, почему наши власти не соглашались открыть прямой маршрут в Израиль. То ли мы шли навстречу арабам, которые не хотели чрезмерно быстрого роста населения Израиля. То ли нам невыгодно было сближение Румынии с еврейским государством. То ли по инерции шла взаимная торговля с Америкой. Всех этих хитросплетений я не знал, инструкций у меня не было, срочно их запрашивать было бы нелепо. Поэтому я занял выжидательную позицию:

— Знаю, — сказал я, — что этот вопрос в Москве рассматривается. Горбачев только недавно пришел к власти, у него немало других дел, да и проблемы у нас решаются коллегиально, приходится учитывать разные подходы. Могу обещать, что передам Ваши пожелания на самый верх, и будем надеяться на скорые сдвиги.

Бронфман, казалось, удовлетворился моим ответом.

— Я понимаю, что в вашей бюрократии такие вопросы быстро не решаются,— согласился он. — Что касается поездки Горбачева в Париж, то попробуем предотвратить неприятные инциденты. Но поймите и нас, в Конгрессе столько же мнений, сколько евреев и региональных организаций. Есть и экстремисты, которых даже нам трудно сдерживать. Горбачев нам в принципе нравится, и мы не хотим ему мешать.

Я поблагодарил и сказал, что в Москве несомненно порадуются его словам.

Поскольку дело было строго доверительное, я не стал давать шифровки из Нью-Йорка. Вернувшись на Старую площадь, тут же доложил о всех деталях Загладину. Тот немедленно написал подробную записку на имя генсека, где изложил суть данного мне поручения и результаты моих встреч с руководителями Всемирного еврейского конгресса. По договоренности, мы в отделе об этом больше никому не рассказывали.

Через несколько дней Загладин вновь позвал меня.

— Михаил Сергеевич читал записку, — сказал он, — и остался ею доволен.

С этими словами Вадим протянул мне текст записки, на полях которой в левом верхнем углу стояла подпись: «М. Горбачев».

— Подержи пока у себя, — сказал Вадим.

Я положил этот документ к себе в сейф, где он и оставался до моего ухода из ЦК.

В тот момент я не задумывался над тем, почему Горбачев нам вернул эту бумагу. Но позже, вспоминая этот эпизод, он все больше мне казался странным. Почему он не дал записке ход, сделав поручения соответствующим органам? В этом случае записка вместе с возможными другими материалами служила бы основанием для дальнейшей проработки вопроса. Хотел держать этот канал в секрете от своих коллег по Политбюро? Но тогда он, скорее всего, оставил бы её у себя. Либо же просто решил оставить дело без движения. Ну, подсуетились Загладин с Меньшиковым, и ладно. А евреи — они пусть какое-то время ещё подождут.

В октябре визит в Париж состоялся. Он обошёлся без еврейских демонстраций. Видимо, мои разговоры с Бронфманом сработали. Никто меня не поблагодарил, но я и так был доволен казавшимся мне маленьким успехом. И, как оказалось, напрасно.

Санкции против Южной Африки

В середине октября 1985 года возобновилась работа экспертной группы ООН, в которой я участвовал. Публичных слушаний больше не проводилось. В течение нескольких дней мы рассмотрели и утвердили доклад о деятельности транснациональных корпораций в Южной Африке.

В наших рекомендациях было сказано, что корпорации, связанные с обслуживанием армии, полиции и сил безопасности этой страны, должны не только немедленно прекратить эти связи, но и вообще изъять оттуда свои капиталы. Корпорации, которые откажутся так поступить, должны быть подвергнуты жёстким санкциям, вплоть до ареста их имущества. Мы рекомендовали также ввести полный запрет на поставки в Южную Африку и Намибию нефти и нефтепродуктов, а государства — члены ООН должны запретить импорт оттуда угля, урана и золота. Рекомендовалось запретить какие-либо новые инвестиции в Южную Африку, предоставление ей кредитов и передачу технологии. Все ТНК, имеющие предприятия и другие филиалы в этой стране, должны были отказаться от каких-либо форм расовой сегрегации по отношению к своим работникам. ООН должна составить списки корпораций-нарушителей, которые следовало подвергнуть бойкоту правительствами и международными организациями.

Надо сказать, что все эти меры были заранее согласованы с ведущими государствами мира, и потому наши выводы и рекомендации должны были в срочном порядке быть рассмотрены и утверждены Генеральной Ассамблеей ООН. Эти решения в немалой степени способствовали тому, что расистский режим в Южной Африке перестал существовать уже через несколько лет. Это был редкий пример единодушия в условиях еще продолжавшейся холодной войны.

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

Накануне встречи Рейгана и Горбачёва

Тем временем М.С. Горбачев успешно съездил во Францию, установив первый прямой контакт с президентом Франсуа Миттераном и открыв тем самым целую череду зарубежных визитов, которым суждено было радикально изменить советскую внешнюю политику. На середину ноября 1985 года ожидалась встреча в Женеве «на высшем уровне» с американским президентом Рейганом, а это, пожалуй, было событием поважнее контактов с европейскими лидерами.

Это был первый такой саммит после венской встречи Брежнева с Картером в 1979 году. С тех пор утекло много воды. Сменились и лидеры, и обстановка. После начала афганской войны подобие разрядки перешло в глубокий холод, усугублявшийся рейгановским лозунгом борьбы с «империей зла» и его же программой «звездных войн».

Сейчас, два десятилетия спустя, в США вышло несколько книг о том, как Рейган и Горбачев положили конец холодной войне, причем особая заслуга в этом деле видится авторами в деятельности Рейгана. Думаю, это немалое преувеличение. Дело в том, что, несмотря на две встречи в верхах — сначала в Женеве (в 1985 году), а затем в Рейкьявике (в 1986 году) — и взаимное посещение Вашингтона и Москвы (в 1987—1988 годах), лидерами обоих государств, крупных сдвигов в отношениях тогда не было, и более серьёзный прогресс в области ракетно-ядерного оружия произошёл лишь при Джордже Буше-старшем, т.е. начиная с 1989 года. И вовсе не потому, что тормозил Горбачев. Упирался как раз Рейган, из-за которого, в частности, закончилась ничем встреча в Рейкьявике. Инициативу по части уступчивости проявляли как раз Горбачев и его близкий союзник Э.А. Шеварднадзе, возглавивший МИД еще в 1985 году.

Но эта уступчивость проявилась не сразу. Как свидетельствует сам Горбачев в своих воспоминаниях, при подготовке к Женеве и не намечалось никаких крупных прорывов. В то время это была вполне реалистическая позиция, тем более что личное знакомство происходило впервые. Что касается Рейгана, то не в его интересах было торопиться. В Вашингтоне тогда считали, что груз афганской войны плюс продолжающееся бремя гонки ядерных вооружений в скором времени подорвут Советский Союз и заставят его капитулировать. Так оно в конечном счете и получилось.

Но Горбачев уже тогда, в начале, хотел выглядеть хорошо в глазах Запада, что проявлялось и в мелочах, и в более серьёзных делах.

Например, в связи с поездкой в Женеву была подготовлена специальная программа для Раисы Максимовны, супруги генсека. Горбачев хотел, чтобы она по возможности установила личный контакт с Нэнси Рейган. По этой линии и Международному отделу было поручено помочь организовать в здании Советского представительства в Женеве выставку детского рисунка. Наш референт Виталий Гусенков был придан Раисе Максимовне в помощь, а общее руководство осуществлял Анатолий Черняев. Забегая вперед, скажу, что оба они на этой работе сумели выдвинуться. В начале 1986 года Черняев был повышен до помощника генсека, а Гусенков — до генсековского референта с соответствующим повышением материального и социального статуса. Хотя выставка детского рисунка имела успех, сближения между женами лидеров не получилось. Обе отличались сильными характерами, что мешало им терпеливо выслушивать друг друга.

Но главным препятствием для прогресса в отношениях была, конечно, не неуживчивость высоких супруг. Характерной иллюстрацией может служить кажущаяся на первый взгляд второстепенной история с Красноярской радарной станцией. О ней я впервые узнал из донесений наших представителей в Женеве на переговорах по стратегическому оружию, когда с американской стороны поступил первый протест по поводу строительства этой станции. Поскольку Вашингтон обвинял нас в нарушении Договора по ПРО, на донесении стояла резолюция Горбачева, который потребовал объяснений от соответствующих учреждений. Эта была первая и единственная официальная претензия США к СССР, а затем к России за все время действия договора 1972 года.

По его условиям, стороны не должны были иметь систем стратегической противоракетной обороны, кроме одной, разрешённой нам и расположенной вокруг Москвы. Все остальные радарные станции дальнего предупреждения могли ставиться только по периферии национальной территории и быть обращены вовне. Существовавшие тогда дальние радары прикрывали почти все направления, по которым к нам могли подлететь американские ракеты. Но оставалась довольно большая полоса на севере и северо-востоке, которая не была адекватно прикрыта. По строгим правилам Договора радарную станцию надо было ставить на Крайнем Севере Сибири, скажем, в районе Норильска. Но это намного увеличивало стоимость строительства и эксплуатации станции, и в целях экономии её решили ставить севернее Красноярска, т.е. в глубине нашей территории. К строительству приступили в самом начале 1980-х годов. Американцев, как водится, не предупредили, а они скоро заметили и начали протестовать. Попытки советских представителей урегулировать этот вопрос, сославшись на экономию и отсутствие связи данного радара с противоракетами, не дали результата.

Горбачев оказался в сложном положении. Строительство станции находилось в продвинутой стадии, произведены большие затраты и прекращать строительство не хотелось. Против этого, разумеется, возражал и ВПК. Между тем наличие такого радара ослабляло позицию Горбачева на предстоявших переговорах с Рейганом. Трудно было требовать от США отказа от программы «звездных войн», когда мы сами нарушали Договор по ПРО. Так оно и получилось. Рейган привязался к Красноярской станции и категорически требовал её закрытия и сноса. Без этого, грозил он, никогда не откажется от создания собственной полномасштабной системы ПРО. Его не устраивало ни наше компромиссное предложение о консервации станции, ни обязательство использовать её исключительно в невоенных целях — для слежения за космическими объектами. В конечном счете Горбачев всё же пошел на её уничтожение, но это произошло в 1989 году, т.е. уже при Буше-старшем. История со злополучным радаром затянулась на пять с лишним лет.

Я рассказываю о ней только потому, что во время моего второго приезда в США по делам ООН эта тема постоянно возникала во время доверительных встреч с представителями американской администрации. На этот раз с инициативой таких контактов выступили представители большого бизнеса, в частности Джеймс (Джим) Гиффен, в то время глава частного нью-йоркского банка «Меркатор корпорейшн», занимавшегося торговыми и инвестиционными операциями в Советском Союзе. Юрист по образованию, Гиффен одно время возглавлял крупную металлургическую компанию, но потом сосредоточился на бизнесе с нашей страной и для этого создал свой собственный частный банк.

Уже тогда Гиффен установил тесные контакты не только с советскими внешнеторговыми организациями, но и прямые контакты с Министерством нефтяной промышленности. Он рассчитывал, что с приходом Горбачева возможности для американского нефтяного бизнеса в СССР намного расширятся. Особенно его заинтересовало Тенгизское месторождение у Каспийского моря, которое тогда ещё только разрабатывалось. Впоследствии, после распада Советского Союза, он организовал покупку Тенгиза крупнейшей американской компанией «ЭКСОН-МОБИЛ» у Казахстана и стал личным советником президента Нурсултана Назарбаева по внешнеэкономическим делам.

Но в 1985 году Гиффен ещё только был в начале этого пути. Дело было в октябре. Через месяц он собирался с делегацией политиков и бизнесменов в Москву, рассчитывал там на мою поддержку и поэтому всячески старался мне содействовать. В частности, в какой-то момент он сообщил, что со мной хочет встретиться бывший президент США Ричард Никсон и что, если я поеду в Вашингтон, то возможна также встреча с Джеком Мэтлоком, специальным помощником президента Рейгана по делам Советского Союза. Хотя никто мне в Москве не поручал с ними контактировать, не воспользоваться такой возможностью мне казалось неправильно.

Ричард Никсон и Джек Мэтлок

Офис бывшего президента располагался в нижней части Манхэттена недалеко от Уолл-стрита в небоскребе старой постройки, должно быть,1920-х годов. Помещение было довольно скромным и старомодным, не идя ни в какое сравнение с шикарной обстановкой штаб-квартиры бизнесмена и банкира Гиффена. Было заметно, что Никсон не отличается личным богатством. Сам он достиг в то время почтенного возраста в 73 года, но был достаточно бодр и подвижен. Я его раньше лицезрел в натуре четырежды: трижды в 1959 году во время его визита в качестве вице-президента в Москву — на знаменитом диспуте с Никитой Хрущевым в кухонном павильоне американской выставки в Сокольниках, во время прогулки на катерах вместе с Хрущевым по Москве-реке и на пресс-конференции в резиденции американского посла, где я в числе других журналистов задал ему какой-то вопрос, и ещё раз в 1974 году на приеме в Кремле, где он общался с Л. Брежневым после очередной встречи в верхах, и буквально за месяц до его вынужденной отставки. Хотя с тех пор прошло немало лет, внешне он мало изменился, седины в густых ещё волосах было немного, только лицо стало желтовато-пергаментным. Говорил он быстро, четко, не делая пауз на обдумывание.

— Мне приходится часто встречаться с президентом Рейганом, — начал он безо всяких вступлений, — он любит расспрашивать меня о России и ваших прежних лидерах. Он активно готовится к встрече с мистером Горбачевым и очень хотел бы, чтобы она была успешной.

— Всё зависит от того, что считать успехом, — заметил я. — Какие он задачи перед собой ставит? У Вас в этом деле большой опыт.

— Да, я всегда считал, что помощники обо всём должны договориться заранее, тогда успех почти гарантирован. Например, мы с Брежневым прежде, чем встретиться, вели переговоры несколько лет и через Генри Киссинджера, и через других дипломатов. Торговались до последней минуты. Зато мы смогли начать разрядку, подписать договоры, которые действуют и поныне. Это результат, которым я могу гордиться. А ведь меня когда-то считали чуть ли не главным ненавистником коммунизма в Америке.

Это была святая правда. Помню, как наши политики приходили в ужас при одном упоминании о Никсоне. Это при нём отчаянно бомбили Вьетнам, открыли «второй фронт» против СССР, установив доверительные отношения с Мао Цзэдуном. Но он же и покончил с вьетнамской войной, его же подпись стоит под договорами ОСВ-1 и по ПРО. Это был гибкий стратег, правда, попавшийся на мелкой афере Уотергейта.

— Меня беспокоит, — продолжал он, что Женева состоится без должной подготовки, а это грозит крупным провалом. От такого шока отношения могут замёрзнуть на долгие годы. Президент Рейган этого не хочет, но он не знает, чего ему ждать от Горбачева.

— Ну, — рассмеялся я, — Горбачев тоже не хочет провала. Даже если лидеры просто познакомятся и примут совместное коммюнике, это произведёт в мире хорошее впечатление.

— Этого мало, — нетерпеливо перебил меня Никсон. — Нужно нечто большее. Надо сделать шаг вперед. Возьмите Договор по ПРО. Когда мы его подписывали в Москве, это был очень хороший документ. Но с тех пор прошло больше десяти лет. Военная технология сделала большой скачок вперед. Президент Рейган принял это как факт и декларировал «Стратегическую оборонную инициативу» (СОИ). Она отражает реальности современной техники, и нельзя требовать, чтобы США от неё отказались. Но Рейган не хочет раньше времени хоронить Договор по ПРО. Весь секрет в том, как их совместить.

Я возразил, что создание в США системы ПРО только подстегнёт гонку вооружений, поскольку Советскому Союзу придётся искать адекватный ответ. Самое простое, самое дешёвое и самое эффективное — ещё больше усилить наш наступательный ракетный потенциал. Все равно СОИ не даст полной защиты от наших ракет.

Никсон сказал, что, по мнению американских военных, русские тоже тайно приступили к работам по созданию своей ПРО. Об этом, как они считают, говорит строительство новой радарной станции в Сибири. Если это так, то США могли бы даже поделиться с Россией противоракетными технологиями. Тогда речь пошла бы не о ядерном соперничестве, а о сотрудничестве. Это было бы большим шагом вперед.

— Но до сих пор, — добавил Никсон, — эти вопросы с вашими людьми не обсуждаются, хотя до Женевы осталось меньше месяца.

Я ответил, что если американская сторона поднимет этот вопрос на встрече в верхах в порядке сюрприза, то из этого, конечно, ничего хорошего не получится. Горбачев к СОИ относится отрицательно, а предложение поделиться технологией без специального разговора между экспертами только вызовет подозрения.

Мы ещё поговорили, но всё, что Никсон хотел, он сказал. Пора была расставаться.

В тот же день я вылетел в Вашингтон для встречи с Джеком Мэтлоком. Это был карьерный дипломат, начавший свою работу в госдепартаменте ещё в 1956 году. Три срока прослужил в посольстве в Москве и неплохо знал нашу страну. До назначения в Национальный совет безопасности (т.е. в аппарат Белого дома) в качестве специального помощника президента по делам СССР он успел два с лишним года поработать послом в Праге. Помощником президента он работал с 1983 года и в этом качестве как-то приезжал в Москву и заходил на беседу к В. Загладину, где мы впервые познакомились. Через два года после нашей новой встречи в Вашингтоне ему предстояло стать послом в Москве, где он оставался практически до распада Советского Союза. Но тогда мы об этом знать не могли.

Мэтлок сказал, что нам лучше всего встретиться за пределами Белого дома (точнее, примыкающего бывшего здания госдепартамента, где находился его кабинет), причём вечером после окончания официального рабочего дня. Он подхватил меня на близлежащем перекрестке и некоторое время возил по городу, прежде чем предложить ужин в одном из ресторанов Джорджтауна. Не знаю, чем было вызвано это подобие конспирации. Мэтлок был приятный, располагающий к себе человек, с которым мы беспрерывно проговорили несколько часов, сидя в машине, а потом в ресторане.

С самого начала он сказал, что принимает участие в подготовке женевской встречи и, возможно, будет на ней присутствовать. Он практически повторил слова Никсона о заинтересованности Рейгана в успешной встрече с Горбачевым, но в отличие от Никсона не выражал недовольства ходом её подготовки. Тем не менее он признал, что обстановка вокруг Женевы складывается сложная, на президента оказывают сильное давление Пентагон и ЦРУ. Они особенно насторожены по поводу уступок, на которые Рейган может пойти, если вдруг поддастся «шарму Горбачева».

Меня же больше всего интриговало, является ли идея совмещения Договора по ПРО с СОИ личной инициативой Никсона или же предложением, получившим одобрение Рейгана. Мэтлок подтвердил, что Рейган воспринял эту идею как свою и что он будет с ней выступать в Женеве.

— Вы, конечно, понимаете, — сказал я, — что такая постановка вопроса не встретит согласия Горбачева и что поэтому женевская встреча не даст полезного результата.

— Идея Рейгана в том, — возразил Мэтлок, — что без СОИ не может начаться радикальное сокращение стратегических вооружений. Это принципиальная позиция наших военных, и не думаю, что президент от неё отойдет.

— Но без детальных переговоров экспертов, — заметил я, — дело не сдвинется с мертвой точки. Предложите хотя бы провести переговоры по этим вопросам, тогда Женева даст хоть какой-то прогресс в отношениях.

— Так далеко мы ещё не смотрим, — как бы подвел итог Мэтлок. — Для нас будет прогресс, если лидеры договорятся о двух-трех новых встречах, по одной до конца второго срока президентства Рейгана.

В тот же вечер я улетел обратно в Нью-Йорк, а ещё через пару дней в Москву. Вернувшись на работу, я первым долгом доложил о своих встречах Вадиму Загладину. Тот сказал, что всё это очень интересно, но, чтобы избежать «испорченного телефона», мне надо лично пойти к помощнику генсека А.М. Александрову-Агентову и рассказать ему, как было дело. Тут Вадим снова проявил недюжинную осторожность. Поскольку генсек его с собой в Женеву не брал, то безопаснее всего было «не высовываться». Но Загладин знал цену моей информации и, как хороший чиновник, не хотел, чтобы она пропадала даром.

Заключительный аккорд

Александр Михайлович меня внимательно выслушал и предложил сказанное изложить в докладной записке генсеку. Что и было сделано в тот же день и вручено Александрову. Никакой реакции ни из аппарата генсека, ни косвенно, через Загладина не последовало. Я не удивлялся и продолжал работать.

Встреча в верхах состоялась, наша официальная оценка её была положительной, и я был доволен, считая, что посильную лепту все же внёс.

Но где-то в декабре, читая шифровки из США, я с удивлением увидел донесение А. Добрынина, касающееся моей персоны. Посол жаловался — практически в Политбюро — что я, во-первых, вел якобы несанкционированные переговоры с лидерами Всемирного еврейского конгресса, которые противоречили утверждённой свыше линии советского посольства. Во-вторых, я, будучи в США, вел несанкционированные переговоры с чиновником из Белого дома, не ставя об этом в известность посольство. Со стороны посла жаловаться на действия сотрудника ЦК поверху было необычной практикой. Такого рода межведомственные претензии нормально регулировались на более низком уровне. На моё обращение к Вадиму Загладину тот ответил, чтобы я не придавал большого значения доносу Добрынина, который славился своей болезненной ревностью.

В этом свойстве высокопоставленного дипломата я убедился, ещё работая в ООН. Тогда я регулярно встречался с мультимиллионером А. Гарриманом, каждый раз имея на то поручение из Москвы. Поскольку поручения шли через наше нью-йоркское представительство при ООН, эти встречи не были в компетенции посольства. Добрынину стало об этом известно, и он решил донести на меня резиденту КГБ в Нью-Йорке Б. Соломатину. Встретив его в здании ООН, он спросил: «А Вам известно, что Меньшиков встречается с Гарриманом?». На что Борис ответил кратко: «известно» — и об этом разговоре сообщил мне, добавив: «Будь осторожен, это опасный человек». И вот эта низменная склонность посла вновь проявлялась.

Все же я послушался Загладина и не стал искать защиты у Б.Н. Пономарева. Но дело на этом не закончилось. Меня вызвал Анатолий Черняев и стал расспрашивать о еврейской части претензий Добрынина. Выслушав мои объяснения, сказал в сердцах: «Напрасно ты ввязался в эти еврейские дела». На моё недоумение Анатолий объяснил, что своей реляцией Горбачеву я будто бы сильно навредил Арбатову, который долгое время информировал наше руководство, что именно американские еврейские круги якобы возражали против прямой эмиграции в Израиль через Румынию, т.к. хотели, чтобы побольше советских евреев направлялось именно в США. Напомним, что это было время, когда из СССР практически прекратилась эмиграция евреев, и десятки тысяч отказников со сломанными судьбами тщетно ждали решения своей судьбы. А донесения в арбатовском духе только усугубляли их трагедию.

Я, разумеется, не знал о том, что именно Арбатов сообщает наверх. Но даже если бы знал, то все равно доложил бы Загладину и Горбачеву об истинной позиции Бронфмана и не пошёл бы на фальсификацию. Но почему донос Добрынина пришелся только на декабрь, хотя моя встреча с Бронфманом была в сентябре? Ответ мог быть только один. Арбатов узнал о моей записке поздно, и понадобилось время, чтобы настроить соответствующим образом Добрынина. А настраивать его было совсем несложно, потому что он и сам, по-видимому, докладывал в Москву неверную информацию.

Что касается недовольства посла моей встречей с Мэтлоком, то его можно легко понять. В своих мемуарах Добрынин пишет, что в октябре Горбачев высказывал ему и другим своё раздражение плохой подготовкой к женевской встрече и даже потребовал вызвать в Москву госсекретаря Шульца для выяснения американской позиции. Переговоры Горбачева с Шульцем состоялись 4—5 ноября. К тому времени Горбачев уже знал из моей записки (через Александрова), в чём суть американских предложений по СОИ, с которыми Рейган приедет в Женеву. Поэтому он вовсе не случайно посвятил в разговоре с Шульцем большое внимание критике этой программы, стараясь выяснить у госсекретаря детали. Добрынин считал, что Горбачев «переигрывал», уделяя столь большое внимание этой программе. Но ни он, ни Шеварднадзе, участвовавшие в разговоре с Шульцем, в отличие от Горбачева, видимо, не знали, какое значение Рейган придаст этому вопросу в Женеве. Можно было понять Горбачева, видевшего, что МИД и посольство плохо «ловят мышей». А когда позже Добрынина ознакомили с моей запиской, он решил отомстить, включив в свой донос и мои сентябрьские переговоры с Бронфманом.

Весьма противоречиво излагает Добрынин и вопрос о достигнутой в Женеве договорённости о последующих встречах Горбачева и Рейгана. В одном месте он пишет: «Это был один из редких случаев, когда сработал конфиденциальный канал: Рейган заранее дал знать Горбачеву о возможности такой договоренности». В другом месте он же пишет, что по возвращении из Москвы (т.е. между 6 и 15 ноября) Шульц сообщил ему о намерении Рейгана провести ещё две встречи с Горбачевым, о чём посол доложил в Москву. Но это ведь был уже вполне официальный канал, а отнюдь не конфиденциальный.

Скорее всего, дело было так. Получив от меня сообщение Мэтлока о намерении Рейгана поставить в Женеве вопрос о новых встречах, Горбачев потребовал, чтобы посол подтвердил в Вашингтоне, есть ли такое намерение. Тогда-то информация, полученная по конфиденциальному каналу, была продублирована по обычному, официальному. Добрынин каким-то образом узнал, кто был носителем второго канала, и решил свести с ним счеты.

Почему же ни Загладин, ни Пономарев, прекрасно зная, что я честно выполнял сложные поручения, не взяли меня под защиту? Думаю, это отчасти связано с последующей карьерой Добрынина. Дело в том, что Горбачева в отличие от его предшественников сильно раздражал Б.Н. Пономарев, один из немногих остававшихся на посту представителей «старой гвардии». Дни его, как секретаря ЦК и кандидата в члены Политбюро, при новом генсеке были сочтены. Искали замену, и кто-то подал идею назначить вместо него Добрынина. Было ясно, что Анатолий Федорович не имеет ни вкуса к работе с иностранными компартиями, ни необходимого для этого опыта. С точки зрения Горбачева, это было даже хорошо, т.к. в его перспективном плане «нового мышления» международное коммунистическое движение было обречено на вымирание. Если бы он мыслил иначе, то выдвинул бы на замену Пономарева Вадима Загладина, как главного специалиста по компартиям.

Конечно, в декабре, когда решалась моя аппаратная судьба, о предстоящем назначении Добрынина знали немногие. Но многоопытный Пономарев и, конечно, Загладин, об этом пронюхали. «Связываться» с новым боссом у них не было никакого желания.

Тем более, что и другая быстро растущая сила — А.Н. Яковлев — была против меня. После моего увольнения я позвонил ему и попросил дать дружеский совет: что мне делать?

— Так у нас все устроено, — ответил он своим вкрадчивым сладким голосом. — Когда меня Суслов снимал с зав. отдела, то не дали даже долежать в больнице.

Это мне напомнило Сталина, к которому пришел жаловаться Отто Вильгельмович Куусинен, что у него сына посадили.

— Что ты, — развёл руками Сталин, — у меня у самого вся семья сидит.

Тем самым Яковлев дал понять, что от него ждать помощи не приходится. От людей перестройки и нового мышления мне искать поддержки было бессмысленно.

ПОСТСКРИПТУМ

Возвращаясь мысленно к тому времени, скажу, что нисколько не жалею о годах, проведённых на Старой площади. Хотя обстановка там была интрижная и временами неприятная, работа эта дала мне неоценимую возможность заглянуть изнутри в верхние эшелоны партийного руководства. Во многом механизм централизованной власти, созданный при Сталине с последующими модификациями, был довольно эффективным, пока в него на самый верх не проникли сознательные разрушители, долгое время делавшие карьеру внутри партии и таившиеся в её порах, как двурушники, скрывая свои истинные взгляды и намерения. Зная работников нашего и других отделов, думаю, что в тогдашнем ЦК таких перевёртышей было все же меньшинство. Большинство были честные и преданные социализму работники, квалифицированные специалисты. Иначе не пришлось бы их Ельцину и Горбачеву так поспешно разгонять в августовские дни 1991 года. Были среди них и сугубые прагматики и даже циники, но, интересно, что практически никто из них не преуспел при новом режиме.

Слабость этого аппарата была в том, что это была всё же бюрократическая структура, привыкшая выполнять приказы сверху и не обладавшая самостоятельной силой. Когда ей приказывали работать на созидание, она неплохо работала. При Горбачеве ей давали приказы на саморазрушение, и она довольно успешно подчинялась, не всегда понимая, что происходит. К середине 1991 года большинство, наконец, поняло, но было уже поздно. Когда после августа ей приказали разойтись, она, так же не сопротивляясь, как привыкла подчиняться, разошлась.

Другая слабость партийно-аппаратной структуры состояла в том, что, будучи во многом высшей властью в стране, она формально-юридически не имела государственного, конституционного статуса и потому могла властвовать лишь постольку, поскольку ей подчинялось легитимное государство: — армия, полиция, разведка, прочие госучреждения в центре, республиках и регионах. В августе 1991 года ЦК и другие парторганы были разогнаны по приказу президента Российской Федерации и Моссовета с санкции союзного президента Горбачева при нейтралитете КГБ и армии.

Работая в ЦК, я время от времени ощущал эти слабости организации, сталкиваясь с МИДом, КГБ и другими государственными учреждениями. Но я тогда не мог себе представить, что государство выйдет из подчинения и покончит с доминированием партийной власти. Но всё это случилось уже после того, как я покинул Старую площадь и работал в далекой Праге.