С этого момента началось то удивительное, что определило всю дальнейшую жизнь Васи. С энтузиазмом фанатика он всецело погрузился в религию, посещал все службы, читал по складам Библию, то и дело дергая бабушку за разъяснениями, и настойчиво, настойчиво, настойчиво молил Бога об исцелении отца и искренне верил, что тот непременно слышит его. Долго ждать не пришлось: через несколько дней пришли вести, что отцу внезапно стало значительно лучше! Он начал есть и даже пытается вставать с кровати!

Жизнь мальчика расцвела, как цветочное поле. Отныне о чем бы он ни просил, за какое бы дело ни брался, все свершалось наилучшим образом. Даже одного его присутствия было достаточно, чтобы проблемы решались сами собой. Бабушкины ноги впервые за много лет перестали её беспокоить, да и подруги заметили, что после посещения дома Павловны отступала любая хворь, а настроение улучшалось. Басурман больше не лаял на мальчика, а как щенок с визгом бросался к нему, вертелся под ногами и ласкался.

Выпросив лопату, Вася вырыл на краю речушки небольшую заводь. Деревенские пацаны смотрели на эту затею скептически и даже посмеивались над ним, поскольку, наученные опытом, знали, что любой искусственный водоем здесь быстро затягивается песком. Однако крохотный бассейн не мелел две недели. Потом они его расширили, и эта совместная работа сблизила Васю с деревенскими.

Для церкви из соседнего хозяйства привезли оставшиеся от строительства фермы кирпичи. Перепродать их сразу не удалось, поэтому вывезли на двух самосвалах и просто выгрузили недалеко от храма. Для полного ремонта здания, конечно, этого не хватало (тем более, что половину растаскали по подворьям), но реставрация началась, а к концу лета удалось раздобыть еще кирпичей и кровельного железа на купол.

И так было во всем.

Постепенно жизнь в деревне открылась Васе другой стороной. Бабушкин дом приятно пах и было здорово, что в нем была настоящая печка – смесь русской и голландской – и что ее надо было топить. Можно было наблюдать за огнем и подбрасывать поленья. А когда приходили гости – залезть на нее и спрятаться, незаметно выглядывая из-за занавески или занимаясь там своими делами. Прохладная вода по утрам бодрила его. Умываясь, он громко фыркал, кричал и брызгался во все стороны. Дневное солнце заряжало его задором и оптимизмом, а если оно начинало припекать не на шутку, то можно было спрятаться под деревом и наблюдать за многочисленными букашками. А можно было идти к заводи. Деревенские мальчишки оказались хорошими ребятами, они знали много интересных мест, вещей и игр и этим богатством теперь охотно делились с Васей. Работа в огороде уже не казалась бессмысленной, а даже имела целый ряд приятных моментов. Если случался дождь, можно было сидеть на крыльце и, предаваясь покою, кутаться в свитер, смотреть на ручьи и пузырящиеся лужи. Но еще приятнее было засыпать под дождь, слушая, как он барабанит по крыше и стеклам, то утихая, то резко усиливаясь. А еще у бабушки был самовар, пусть электрический, но так здорово бывало вечером налить из него в блюдце чая, обмакнуть кусок сахара и обсосать, а потом швыркнуть из этого блюдца, чтобы бабушка заругалась, и, посмотрев в окно, увидеть, как в него бьется мотылек, услышать далекий лай собаки.

В деревне Вася пробыл до самой осени, а по возвращении домой вновь окунулся в свою обычную жизнь городского мальчика. Даже приобретенную религиозность он оставил там у бабушки, не потому, что забыл или разуверился в Боге, отнюдь. Просто он считал свою веру таким же атрибутом сельской жизни, как коров и кур. Ему даже в голову не приходило, что и в городе можно также молиться, посещать церковь, читать Библию.

Возможно, поэтому, а, может, по какой другой причине, но с наступлением зимы болезнь вернулась к отцу и стала прогрессировать еще быстрее, чем раньше. Вернулись крики, стоны, но теперь уже с более выраженным отчаянием и усталостью у всех членов семьи. Новый этап болезни отца Вася воспринял более осознанно и оттого более остро. Он уже имел четкое представление о болезни, ее развитии и о том, какое оно оказывает влияние на больного. Крики отца вызывали у него теперь не недоумение, а сострадание, причем сострадание такое сильное, что он готов был сам болеть раком, лишь бы его отец меньше мучился.

Чуда больше не случилось, и отец сгорел как свеча за три месяца.

На похоронах сына была и Васина бабушка. Лицо у нее было раскрасневшееся от плача. Во время прощания она сидела на табуретке у изголовья гроба, поглаживала своего почившего сына по голове и, прикрывая рот краешком шерстяного платка, в перерывах между всхлипами, негромко отчитывала свою невестку за то, что не уберегла мужа, не уследила за ним, запустила болезнь, все о себе заботилась. Претензии были несправедливыми, но невестка не оправдывалась и вовсе не отвечала. Болезнь мужа опустошила ее душу настолько, что она стояла в глубокой, но спокойной и строгой скорби. Свекровь воспринимала это как равнодушие и рыдала еще сильнее.

На Васю сам ритуал произвел ужасающее впечатление: такое обилие скорбящих женщин, причитавших и ревущих во все свое хоровое многоголосие, воспринималось им как вершина человеческого страдания. Ничего подобного до этого он не видел. Оказалось, что также, как для него, смерть отца оказалась трагедией для множества женщин и мужчин, большинство из которых Вася видел впервые. От этого скорбь мальчика лишь умножалась. Среди этой какофонии вздохов, всхлипов и причитаний спокойная фигура матери давала ему силы. Он взял ее за руку, и это ощущение руки близкого человека в его руке подействовало на него, как ощущение суши под ногами для потерпевшего кораблекрушение. Вася смотрел на мать снизу вверх и внутренне недоумевал, почему она не скажет бабушке, что все, что она говорит – неправда, ведь бабушка ничего не знает.

– Ничего, Бог всё видит, – наконец, произнесла свекровь, как обычно говорят, потеряв всякую надежду добиться справедливости земными средствами.

«Бог». Как вставленный ключ, это слово повернуло и выпустило на свободу ту, казалось бы, очевидную и в тоже время до этого легко ускользавшую от него мысль, что временному облегчению отца Вася был обязан именно молитве.

yОн вновь вернулся в религию, и вместе с этим вернулся и его дар, но больше он не приносил ему той радости, как это было в деревне. Способности, которые бы осчастливили многих, стали для него тяжким грузом. Память о смерти отца, как несмываемый грех, требовала от него помогать любому, кто имел хоть малейшую нужду или стеснение. Сделала его особенно чувствительным к чужим неприятностям, будь то болезнь, травма, боль или просто усталость. Он раскрывал свое сердце для чужих страданий так широко, что они начинали мучить его иной раз еще сильнее, чем самого страдальца. Жалобно мяукающий котёнок, голубь с отмороженными на лапках пальцами, тощая собака, роющийся в мусорном баке бомж или человек на инвалидном кресле – от такого зрелища он запросто мог потерять сон и беспощадно корить себя, что делает недостаточно.

Василий постоянно находился в состоянии тревоги и напряжения, боясь пропустить хоть одного нуждавшегося, и не позволял потратить ни одной минуты на собственное удовольствие. Он непрерывно творил молитвы или помогал в делах собственным участием. Это очень сильно утомляло его, но чувство долга даже не допускало мысли о каких-либо поблажках. Удивительно, но, казалось бы, несложный и необременительный труд – молитва – отнимал у него столько душевных сил, столько переживаний Василий вкладывал в каждую молитву, в каждый поклон, что часто у него не оставалось ни сил, ни желания порадоваться исцеленному – была только душевная пустота.

Но сколько бы он ни старался, бед в мире меньше не становилось. И чем больше он взрослел, тем сильнее росло его разочарование. Иногда ему казалось, что он пытается вычерпать ложкой океан. Сколько вокруг него страданий, а сколько их будет после? Все чаще он приходил к мысли, что дар ему дан не для простого целительства, а для чего-то одного, но значительного, великого, сразу для всего человечества. Но для чего? Он мог молитвой исцелить любую болезнь, избавить от беды, вернуть пропавшего человека, улучшить дела, но все это касалось судеб конкретных людей. Молитвы же за все человечество оставались без ответа.

Вася отказался от развлечений. Непозволительно получать удовольствия в то время, как другие страдают. Он ушел в себя, и к завершению школы уже ничто, что обычно любят люди, не доставляло ему особой радости: ни общение, ни вечеринки, ни кино, ни танцы, ни девушки, ни еда, ни компьютерные игры. Он не находил в них никакого смысла – всё ему казалось пустым и неинтересным. За замкнутость и отчужденность одноклассники, решив, что он просто зазнался, окрестили Василия «Божком». Как часто люди носят не свои имена…

Жизнь в его понимании была лишь чередой страданий. Он не любил её и не представлял, как люди вообще могут считать это великим даром.

Вся его радость, все его богатство заключались в мечтах, в мысленной сфере. Но даже там он не думал о привычных радостях. Он думал о Покое. В мечтах он часто уединялся в лесу, подобно Сергию Радонежскому. Там он обитал в землянке, трудился, молился и делил хлеб с медведем. Быть может, он бы умер там: замерз или погиб от лап этого медведя. Все это было неважно.

Еще были облака. Василий очень любил смотреть или представлять большие белые кучевые облака в ярком освещении. Они его привлекали тем непоколебимым покоем и медлительностью, с которыми не мог совладать даже самый могучий ветер. Вася мысленно пытался представить их истинные размеры и приходил в восторг, осознавая, что вот между этими ослепительно белоснежными гребнями – километры, а эта резко вздымающая стена наверняка выше самого высокого небоскреба. Затем он представлял себя на этом облаке и от этого приходил в еще больший восторг. Эта спокойная медлительная махина внушала ему такое умиротворение, по сравнению с которым казались мелкими все проблемы, беды и даже само время.

Он никогда не представлял Рая. Не потому, что считал себя недостойным его, а потому что не мог его представить. Странно человеческое воображение: нам легче вообразить Ад во всех его подробностях, чем нарисовать образы Рая. И даже гений Данте, описывая его, не создал картин, которые бы соблазняли читателя немедленно перенестись туда. Обычно мы представляем сады, чистое небо, прекрасных людей в белых одеждах, красивое пение, смеющихся детей… Но всех ли устроит этот рай? И были бы вы счастливы, бесцельно блуждая по этому миру неделю? Месяц? Год? ВЕЧНОСТЬ? В таких случаях авторы вынуждены добавлять: в Раю души находятся в Свете Божественной Славы и всегда чувствуют неописуемое блаженство. Вот так: будет хорошо и баста! И ведь никому не приходит в голову убеждать читателя, что если тебя будут варить в кипящей сере вечно, то тебе всегда будет очень плохо. Оттого ли это, что нам проще представить, что может причинять нам вечные страдания, чем то, что может всем нам доставлять вечное удовольствие?

По завершению школы Василий поступил в духовную семинарию. Выбор этот был хорошо продуман и совершенно естественен для него.

Во-первых, Василий был уверен, что ответы на все вопросы он может получить лишь в религии. Во-вторых, он боялся вновь потерять дар, отдалившись от веры, но не из-за любви к нему, а потому, что чувствовал свою ответственность за этот дар перед людьми и Богом. В-третьих, работа священника, по его мнению, как раз и заключалась в том, чтобы помогать нуждающимся, и в будущем ему не придется отрываться от основной профессии, чтобы выслушать больного или помолиться за погорельца.

Примерно это, а также добавив свои соображения о своем Предназначении (будь оно неладно!), Вася изложил в сочинении «Почему я хочу учиться в семинарии?» при поступлении в оное заведение.