Яков Матвеевич обошел ранним утром район, притворяясь перед самим собой, будто он просто гуляет, проветривая голову после мучившей его бессонницы. Он заглянул в чужие дворы, посвистел возле пруда, прислушиваясь, не раздастся ли шорох в кустах, и медленно побрел обратно, щурясь от яркого солнечного света.

Вернувшись, старик опустился на холодное крыльцо и некоторое время сидел, бессмысленно глядя на ползущую по тропинке гусеницу. Даже мысль о внуках, которой обычно он себя успокаивал, сегодня не оказала на него никакого воздействия – вслед за нею пришла тревога за дочь, а там потянулось и воспоминание о том, как она чуть не разрушила собственную семью из-за глупой интрижки…

«Надо успокоиться», – подумал Афанасьев, отводя взгляд от гусеницы – ее судорожные рывки отчего-то лишили его остатков душевного равновесия. Яков Матвеевич сосредоточился, соединил вместе подушечки мизинцев, а затем, представив все так, как его учили, закончил упражнение и начал снова, ощущая, что дышать становится легче.

Илюшин вышел из дома и поежился, чувствуя, как утренний ветер насквозь продувает рубашку. Улица вокруг него была напоена сонной тишиной, нарушаемой только доносившимися из окна столовой выкриками Шестаковых. Макар поморщился, сбежал с крыльца и пошел прочь, раздумывая о том, где бы поскорее снять комнату. Оставаться у Эльвиры Леоновны он больше не собирался.

Проходя мимо дома старика Афанасьева, Илюшин замедлил шаг возле куста сирени, а затем и вовсе остановился, приглядываясь к хозяину, сидевшему на крыльце. Яков Матвеевич делал что-то странное: последовательно соединял пальцы «домиком», держа руки перед собой, и, кажется, что-то бормотал себе под нос. Макар некоторое время удивленно наблюдал за ним, а затем подошел к калитке и окликнул хозяина.

Афанасьев его не услышал, весь погруженный в свое странное действо, и тогда Илюшин постучал по перекладине забора.

– Яков Матвеевич! – крикнул он. – У вас все в порядке?

Старик вздрогнул, будто просыпаясь, поднял голову, узнал Макара и кивнул, показывая, что тревожиться не о чем. Он сделал рукой непонятный жест, который можно было истолковать двояко: и как предложение заходить, и как просьбу оставить его в покое и убираться. Поколебавшись секунду, Илюшин решил, что ему подходит первая трактовка, и открыл калитку.

Он приближался к Афанасьеву, не в силах отвести взгляд от соединенных вместе морщинистых пальцев и пытаясь понять, что же его так зацепило. Взгляд старика, направленный на него, был отсутствующим, словно Яков Матвеевич думал о чем-то своем и никак не мог переключиться на пришедшего. Он едва кивнул Илюшину, но пальцы не расцепил.

– Что вы делаете? – спросил Макар, поздоровавшись, и кивнул на руки Афанасьева. – Медитируете?

Старик усмехнулся, покачал головой.

– Не совсем. Сказать честно, это ерунда, детская забава… Но мне помогает. Один врач когда-то показал, как можно легко успокоиться. Я тогда посмеялся, а потом сделал пару раз – смотрю, а оно и вправду действует.

– Что действует?

– Да заговор этот. Могу и тебя научить – вдруг пригодится на будущее.

Илюшин сел на ступеньку и выжидательно посмотрел на Якова Матвеевича.

– Прежде чем валерьянку пить и таблетки глотать, – начал старик, – нужно сделать вот что: сначала соединяешь кончики мизинцев, затем – безымянных, потом – средних, указательных и больших пальцев. Только очень внимательно, ни на что не отвлекаясь. В этом упражнении, как доктор мне сказал, самое главное – ни на что не отвлекаться. Ну и кое-что говорить про себя.

– Что говорить?

Илюшину показалось, что старик смутился.

– Э-э-э… да глупости говорить, в общем. Стишок один, вроде как для малышей.

– Какой?

Макару стало смешно – не столько от «стишка для малышей», сколько от того, что Якову Матвеевичу явно стало неловко повторять чепуху.

– Не стишок даже – так, строчки. В общем, говоришь вот что…

Старик решился и прочитал вслух, соединяя пальцы поочередно на каждой новой строчке:

Кошка мурлыкает, Птица чирикает, Старик идет, Поле цветет, Течет река…

Он расцепил пальцы, покрутил перед лицом Макара руками:

– А затем добавляешь последнюю строчку, и на каждый слог пальцы снова соединяешь, но уже наоборот – от большого к мизинцу. А последняя строчка – «Над ней облака». Понял?

Илюшин рассмеялся и повторил:

– Кошка мурлыкает, птица чирикает, старик идет, поле цветет, течет река – над ней облака. Яков Матвеевич, это почти шедевр. В вашем докторе умер поэт.

– Вот ты шутишь, – строго сказал Афанасьев, – а способ-то, между прочим, очень даже хороший. Тут самое главное не стихи читать, а под каждую строчку представлять: вот кошка мурлыкает – соедини мизинцы и представь, как она на крылечке сидит и мурчит. Вот птица чирикает – следующие пальцы сведи вместе и вообрази воробья на ветке. Понял? Все, что говоришь, воображай! На моем поле, скажем, маки цветут, а на твоем будут ромашки. И облака тоже нужно представить, когда в обратную сторону по пальцам идешь. А доктора моего не ругай – скептиками-то мы все можем быть, а он мне тогда помог, и до сих пор я его добрым словом вспоминаю. Бывает, забеспокоишься о чем-то, испугаешься, всю эту галиматью про себя повторишь – глядишь, валерьянка-то уже и не требуется.

Яков Матвеевич увидел, что улыбка медленно сползает с лица гостя. Уставившись на ступеньку, на которой дрожал солнечный зайчик, Илюшин мысленно перенесся в другое утро, когда молодая женщина в перепачканном плаще сидела напротив него, методично соединяя пальцы, а он несколько раздраженно наблюдал за ней. «Не обращайте внимания, я пытаюсь прийти в себя. Это… такой набор, для релаксации. Противное слово – релаксация, но ничего лучше не придумывается».

– И кто же вас научил этому нехитрому способу? – медленно проговорил Макар.

– Был такой доктор – Антон Павлович, – неохотно ответил старик. – Соколов его фамилия. Хирург. Я его знал, потому что он в гости ходил к Шестаковым, – так и познакомились, через забор. Неплохой был мужик, упокой господи его душу. Вот он и научил.

– Соколов, значит, – повторил Макар. – Антон Павлович. Спасибо, Яков Матвеевич.

Развернулся – и торопливо пошел прочь, оставив недоуменно глядевшего ему вслед старика, не понимающего, за что его поблагодарили.

Ксеня открыла дверь, расшугав котов, которые так и лезли под ноги, и сразу увидела, какое странное, непривычно серьезное лицо у Макара. Но спросить ничего не успела, потому что он ее опередил.

– Что ты читаешь про себя, когда пытаешься успокоиться? – спросил Илюшин, заходя в дом.

– Я? – Ксеня опешила от его вопроса. – Один стишок. А что?

Макар сел и посмотрел на нее снизу вверх своими серыми, очень ясными глазами.

– Кошка мурлыкает… – проговорил он. – Птица чирикает. Старик идет. Поле цветет. Я прав?

– Откуда ты знаешь?! Я думала, Антон Павлович это сам придумал…

– Он, наверное, сам и придумал. – Илюшин прикрыл глаза и даже не погладил Вилку, вскочившую ему на колени. – Ксения Ильинична, почему же вы мне раньше не рассказали, что были знакомы с Соколовым?

От его «выканья», интонации и усталости, отчетливо слышной в голосе, Ксеня окончательно растерялась. Она присела рядом с Макаром, погладила его по взъерошенным волосам.

– А это важно? – осторожно осведомилась она. – Это имеет какое-то значение? Он умер несколько лет назад, и я понятия не имела, что ты был с ним знаком…

– Я не был. – Илюшин открыл глаза, перехватил ее руку и встал. – Сейчас мы пойдем в комнату, и ты расскажешь мне все – Ксеня, все! – что связано с Антоном Павловичем Соколовым.

О них стали сплетничать, стоило кому-то из медсестер заметить Пестову и Соколова обедающими вместе. В какой момент началась их дружба, Ксеня не могла бы ответить: наверное, после того, как пришел новый главврач вместо прежнего – сурового старикана, державшего «свою» больницу в ежовых рукавицах, но при этом уважаемого всеми врачами и сестрами. Новый главный был вальяжен, толст, говорил медленно и лениво, выцеживая слова по одному, словно даря драгоценность слушавшему. В первую же неделю по отделению поползли слухи, будто новый ни с того ни с сего наорал на одного из хирургов и сделал это якобы в присутствии больного, но подтвердить эти слухи никто не мог, и вообще было непонятно, откуда они взялись.

Как бы то ни было, Олег Федотович Ксении при знакомстве очень не понравился, поскольку показался образцовым напыщенным дураком. Она надеялась, что первое впечатление окажется неверным, но с ужасом видела, как буквально на глазах меняется все в больнице, которую она любила, хотя порой и проклинала работу, вытягивавшую из нее все силы.

Про молчаливого красавца Антона Павловича по больнице ходили сплетни – говорили, что он уехал из соседнего Тихогорска от своей большой любви, которая была замужем, а потом развелась, но снова выскочила замуж за какого-то местного чиновника, предпочтя его обаятельному хирургу. Еще говорили, что потому-то и позволяет себе Соколов пару, а то и тройку раз в год напиваться до белых чертей и не идет на серьезные отношения с женщинами, лишь на короткие интрижки. Одно знали совершенно точно: много лет назад у Антона Павловича трагически погиб близкий друг, и нашлись в больнице врачи, которые были знакомы с Борисом Чудиновым. Как-никак, Тихогорск и Анненск – городки небольшие, расположены близко, и у кого-то даже сохранилась фотография с праздника, на которой молодые Антон и Юрий стояли в обнимку под мохнатой елью и лица у обоих были пьяные и счастливые.

Ксения сплетнями не интересовалась и хирургу симпатизировала издалека. Но как-то они разговорились после смены, затем пообедали в больничной столовой и постепенно незаметно друг для друга сблизились, удивительно легко найдя общий язык – молодая врач-кардиолог и уже немолодой, изредка выпивавший хирург, не имеющий ни друзей, ни близких. Во время одной из их бесед Ксеня вдруг увидела перед собой глубоко несчастного человека, заполняющего пустоту работой, хотя Соколов никогда ей не жаловался, да и вообще их беседы не выходили за рамки обсуждения историй пациентов и размышлений из разряда «о жизни».

– Мы не спали, если тебя это интересует, – сказала Ксеня, глядя на внимательно слушавшего Макара. – Хотя мне никто не верил и ему, кажется, тоже.

– А вы кому-то что-то доказывали? – тут же спросил Илюшин.

– Да нет… глупо доказывать, что ты не верблюд. Про Антона Павловича я слышала, что он резко осадил анестезиолога, который глупо пошутил о наших с ним отношениях.

Она помолчала, рассеянно погладила Люцифера, лежавшего рядом на кровати.

– Нас, наверное, нельзя было назвать друзьями… Просто Антон Павлович был со мной куда откровеннее, чем с другими. Он мне доверял, как и я ему. Знаешь, временами Соколов казался мне стариком, хотя ему было всего… – она задумалась, подсчитывая, – ему было меньше пятидесяти лет. Подумать только, Макар, – меньше пятидесяти! А он жил анахоретом, не имел друзей, так и не женился… И был противоречивым человеком – иногда говорил мне, что он ни в чем не виноват, а в другой раз назвал себя убийцей, который всю жизнь расплачивается за свой поступок.

– Кого он убил?

– Своего друга. Того самого, Борю Чудинова. Наверное, теперь можно рассказать, потому что я никому не говорила об этом ни слова и даже сама постаралась забыть, как будто и не было того разговора…

Разговор случился зимой, в феврале. Они с Соколовым сидели на скамейке перед больницей, и Ксения сыпала семечки собравшимся у ее ног воробьям, а Антон Павлович курил – он всегда начинал курить после своих запоев, говорил, что курит ровно четыре дня, а потом бросает. До следующего раза.

Раннее синее утро, перевернутые желтые чашки фонарей вдоль аллеи, которая вела от больницы к остановке и дальше – к маленькой деревянной церкви, черные стволы редких лип, стороживших дорогу… Ксеня куталась в дубленку и стряхивала семечки, застрявшие в пушистой кроличьей варежке. Соколов часто жмурился, будто пытался проснуться, хотя на таком холоде сон слетал мигом, растворялся от мороза, как от кислоты. Она искоса поглядела на него и покачала головой: серая, землистого оттенка кожа, мешки под глазами и запавший рот старили его лет на десять.

– Завязывали бы вы, Антон Павлович, – с показным безразличием сказала Ксеня. – Выглядите плохо, чувствуете себя еще хуже. Олегу Федотовичу даете лишние козыри. Вся больница знает, что он вас терпеть не может.

– Юдошин – дурак, – хрипло отозвался Соколов, закуривая вторую сигарету. – Вся больница об этом тоже знает.

– Какая разница? – Она рассерженно бросила семечку, и встревоженный воробей отлетел в сторону. – С дураком, Антон Павлович, нужно обращаться куда осторожнее, чем с умным. Да что я вам объясняю? Вы же сами прекрасно все понимаете!

Они помолчали. Хирург начертил сигаретой в воздухе круг, ткнул в середину, словно поставил точку. Дым медленно рассеивался, и казалось, что одновременно вокруг становится светлее.

– Ненавижу зиму, – сказал Соколов. – Ксения, я тебе говорил, что как-то раз зимой я убил человека?

Ксеня поверила ему сразу. Позже она сама удивлялась тому, что у нее не возникло даже тени сомнения в том, что Антон Павлович сказал ей правду, хотя признание его прозвучало без всякой патетики – просто слова, произнесенные почти обычным голосом.

– Убил… – продолжал Соколов, глядя в то место, где была поставлена воображаемая сигаретная точка. – Мы с ним любили одну женщину. Возвращались вечером третьего февраля вместе домой, и Борька вдруг начал мне говорить, что я непорядочно себя веду, что на меня нельзя полагаться и он сам на ней женится… Я сперва дар речи потерял, а потом заорал на него благим матом, да и он в ответ – таким же. Стоим друг напротив друга, орем, и ни одного человека на всей улице…

Соколов снова замолчал. Ксеня сидела, боясь повернуть голову в его сторону.

– Я все помню очень хорошо, – медленно проговорил Антон Павлович. – Метель метет черная, ветер воет, будто с ума сошел, а я ничего не вижу, кроме Борькиного лица, – он кричит на меня и сам весь красный. Я думаю – вот сейчас ударю его, ударю прямо по лицу… А ударить не могу – страшно. А он выпаливает мне прямо в лицо: ты, говорит, только жизнь ей портишь, оставь ее в покое, она и так настрадалась из-за тебя! Поди, кричит, прочь! И тогда я его толкнул.

Ветер пронесся по аллее, взвихрил свежевыпавший снег, разметал горку пепла, ссыпавшегося с сигареты.

– Толкнул – и Борька вылетел на дорогу. Я машину слишком поздно заметил, а когда услышал, с каким звуком она его ударила, сразу понял, что он умер. И как будто выключили что-то во мне. Только что жил Борька Чудинов, а один миг – и стал вместо Борьки куль в дубленке.

Соколов закашлялся и долго не мог остановиться. Наконец вытер губы тыльной стороной ладони, спрятал обветренную красную руку в карман.

– И что вы сделали? – рискнула спросить Ксеня.

– Убежал. Отбежал в сторону, к подворотне, и оттуда смотрел. Водитель из машины выскочил, наклонился над Борькой, а потом закричал так, что даже из подворотни слышно было, и бросился обратно. И уехал.

– Как – уехал?

– Точно так же, как я убежал, – невесело усмехнулся Соколов. – Тоже, значит, перепугался до смерти.

– А вы? Что вы сделали?

– А я даже к Борьке не подошел – и так знал, что он мертвый. Сразу бросился к Эльвире с Розой, все им выложил как на духу. Помню, меня всего трясло – Роза из бутылки наливает, а стопка у меня в руке гуляет, так что водка через край переливается. До сих пор благодарен им за все, что они для меня сделали. Я в таком ужасе был, что ничего не соображал – твердил только, что я убийца, и трясся как лист. Потом, когда следователь меня расспрашивал, я воды у него попросил – а стакан в руку взять боюсь: думаю – вдруг меня снова начнет трясти, и следователь все поймет…

Он запрокинул голову, глядя в светлеющее зимнее небо, из синего становящееся не голубым, а серо-сизым. Фонари погасли, и теперь издалека столбы было не отличить от стволов деревьев.

– Хорошо, что я тебе рассказал, – ровно проговорил Соколов. – Я ведь трус, Ксеня. Только Эльвира с Розой знали, что произошло, да еще тот водитель… Но с ним не я разговаривал, а они сами. Все в себе держал столько лет… Друзей из-за этого не заводил, пил один – боялся, что спьяну проболтаюсь и сдадут меня. Ты не думай, я сейчас трезвый. Захотелось душу облегчить, чтоб хоть ты понимала, что я не от блажи пью, а оттого, что сам всегда помню о том убийстве.

– Это нельзя назвать убийством, Антон Павлович. Это был несчастный случай!

Хирург повернул к Ксене изможденное лицо, посмотрел на нее пустыми глазами:

– Какая разница, как это называть… Я его убил – вот и вся правда. А потом сбежал.

Люцифер, по-собачьи положивший длинную морду на колено хозяйке, утомленно прикрыл глаза и прижал уши, словно устав слушать и смотреть.

– А этому упражнению – с соединенными пальцами – Соколов научил меня гораздо раньше, – сказала Ксеня, проведя пальцем по изуродованному уху кота. – Кажется, он сам его придумал. Мне очень хотелось повторить его после нашего разговора тем февральским утром, но я не стала. А потом сделала вид, как будто Антон Павлович мне ничего не говорил. Вскоре его уволили, он умер, а я ушла с работы. Вот и все.

– А что с тем человеком, который сбил Чудинова? – напряженно спросил Макар. – Соколов еще что-нибудь говорил про него?

– Я точно знаю одно: он его узнал. Потому что Антон Павлович, вспоминая о том происшествии, сказал, что они с сестрами решили так: сестры сами поговорят с водителем, расскажут ему правду о том, что случилось. Он еще добавил, что был не в силах смотреть этому человеку в лицо.

– Он не боялся, что водитель его выдаст?

– Нет, вовсе нет. Антон Павлович хотел снять груз с совести водителя – ведь тот не видел, отчего Чудинов вылетел на дорогу. Только он собирался сделать это чужими руками. И знаешь, насчет друзей Антона Павловича… Я была не права, когда сказала, что их совсем не было. Он ведь переписывался с той семьей, которая поддержала его после гибели Чудинова. Каждый месяц опускал в ящик письмо – я хорошо помню, как он говорил, что его поддерживает эта переписка, хотя ни разу не виделся с сестрами после того случая. По-моему, Антон Павлович больше никогда не возвращался в Тихогорск, даже на один день.

– А ты больше никому не рассказывала об этой истории?

– Что ты! Нет, конечно!

– Значит, – заключил Макар, – это сделал кто-то другой.

Ксеня хотела о чем-то спросить, но он жестом остановил ее, встал и прошелся по комнате. Кот открыл глаза и принялся следить за Илюшиным.

– Все равно не понимаю… – пробормотал Макар, – если водителю обо всем сообщили, то для чего понадобилось столько лет спустя… Стоп.

Он замер, щелкнул пальцами, перевел взгляд на девушку.

– Когда я сказал тебе, где остановился, ты упомянула, что у тебя рядом с домом Шестаковых живет клиент. Я тогда не придал этому значения…

– Его зовут Яков Матвеевич, – подтвердила Ксения. – Я приезжаю к нему два раза в неделю, делаю массаж, потому что у него…

Она осеклась, увидев, как изменилось лицо Илюшина.

– Как давно? – быстро спросил Макар, наклоняясь к девушке и схватив ее за плечи. – Когда ты в первый раз приехала к старику?

– Кажется, чуть больше недели назад… Может быть, десять дней. Макар, мне больно!

Илюшин сам не заметил, как сильно сжал пальцы на ее плечах. Отпустив девушку, он отошел на шаг назад, и взгляд его застыл на Люцифере.

– Чуть больше недели назад… – повторил он медленно. – А первый раз на тебя напали… Точно! Все совпадает.

– Что совпадает? Объясни мне!

Илюшин открыл рот, но тут в комнате громко зазвонил телефон. Ксеня от неожиданности вздрогнула, затем схватила трубку.

– Алло! Да, это я…

Макар, присев на кровать возле кота, не слушал ее разговор. Версия, вспыхнувшая в его голове, объясняла почти все случившееся, но для подтверждения ее Илюшину катастрофически не хватало фактов. Однако в нем в полный голос заговорила интуиция, а вслед за ней появилось убеждение, что его в очередной раз хитроумно провели. Версия была странной – более того, она была дикой, но узел связывался прочный и так же легко развязывался, стоило только представить, что…

Вскочив, Илюшин схватил со стола лист бумаги, карандаш и, не обращая внимания на что-то спрашивавшую у телефонного собеседника Ксеню, принялся набрасывать на листе человечков, соединяя их стрелками. Следом на рисунке появилась река, по берегам которой из сугробов выглядывали искривленные лица, над рекой возник дом, а возле дома – дерево, на ветках которого висели маленькие фигурки, похожие на кукол. Все линии сходились возле одного человечка, рядом с которым была нарисована условная собака.

Закончив, Макар некоторое время смотрел на лист бумаги, понимая, что рисунок сложился. Затем ударил карандашом в одну из точек, и карандаш, проткнув бумагу насквозь, вышел с обратной стороны.

«Значит, вот как все было…»

– Макар, – позвала Ксеня, закончив разговор. – Макар, ты не поверишь!

Илюшин обернулся, мысленно оставаясь с нарисованными им персонажами, которые крутились вокруг дома, плыли в реке, висели на ветках деревьев, но в одной-единственной точке их судьбы завязывались вместе, превращаясь в черное пятно.

– Что?

– Звонили из милиции. Кажется, они нашли человека, который на меня напал.

Илюшин вскочил.

– Как?!

– Следователь говорит, мальчишка играл на свалке и нашел биту. Он притащил ее домой, похвастался родным, а у него родной дядя работает оперативником в Ленинском районе и слышал о нападении на меня. Он принес биту в отделение, и с нее сняли отпечатки пальцев. Исключили мальчика, его родных, и остались отпечатки пальцев какого-то депутата…

– Да, – без выражения сказал Макар. – По фамилии Рыжов.

Ксеня замолчала.

– Ты слышал наш разговор? – с недоверчивым изумлением спросила она наконец.

Илюшин покачал головой.

– Рассказывай дальше.

– Рыжов… – повторила Ксения. – Его отпечатки были в картотеке, потому что он много лет назад проходил по какому-то делу. Когда ему показали биту, он сказал, что ее возит в машине его водитель. Рыжов перекладывал ее с места на место, когда она попадалась ему под ноги и мешала, отсюда и отпечатки пальцев. Водителя зовут Дмитрий Перелесков. Я никогда не слышала этого имени.

– Ты и не должна была его слышать.

Илюшин еле сдержался, чтобы не выругаться.

– Все сходится! Черт возьми, нужно же было оказаться таким самоуверенным болваном…

– Объясни мне, что сходится!

– Потом. Чуть позже.

Макар наклонился и поцеловал ее.

– Я доеду с тобой до отделения, а потом уйду – мне нужно кое-что закончить. После этого, надеюсь, смогу ответить на все твои вопросы.

Он шел по улице, растопырившей навстречу ему из палисадников длинные руки с листьями – зелеными, влажными, просвечивающими на солнце, роняющими на асфальт бегущие тени, – и скользил по листьям рассеянным взглядом. Зеленый, ярко-зеленый, изумрудный, оливковый, густой до синевы, светло-зеленый, переходящий в нежную желтизну к кончику листа… Макар заставлял себя обозначать оттенки, потому что мысли его постоянно возвращались к одному и тому же воспоминанию, и он изо всех сил пытался от него отвлечься.

Но воспоминание никуда не уходило. Самое плохое было не в нем, а в том, что Илюшин почти успешно обманул самого себя, сказав, что нашел убедительное объяснение произошедшему. Но за последний час объяснение растворилось, как будто Макар ничего и не находил, и он остался один на один с крайне неприятным для себя фактом. Который заключался в том, что Илюшин себе соврал и сам знал об этом.

Он остановился возле двухэтажного оштукатуренного дома, у подъезда которого стоял детский велосипед – старый, с рулем, обмотанным синей изолентой, – и сел на скамейку, припавшую на одну деревянную ногу. Нужно было привести мысли в порядок.

«Я себя обманул».

Кусты в палисаднике качали ветками на ветру, шелестели листьями: зеленый, светло-зеленый, густо-зеленый… Илюшин тряхнул головой, прогоняя наваждение: он стоит перед зеркалом, в котором отражается женское лицо – худое, бледное, с искусанными покрасневшими губами. Несчастное. Умоляющее. С огромными глазами, в которых плещется темнота.

«Я убедил себя в том, в чем мне хотелось себя убедить».

Голоса, голоса, голоса… Разные, как листья, но повторяющие, каждый на свой лад, почти одно и то же. «Она спустилась к реке и утопилась». – «У нее остался ребенок, девочка». – «Похожа на драную кошку». – «Наверное, она была очень несчастна, но мы не могли этого понять». – «Мы с ним любили одну женщину».

Макар зажмурился, но воспоминание не только не исчезло – стало еще отчетливее. Вот он оборачивается – а за его спиной никого нет. Свет фонарика слепо тычется в другие зеркала, в шкафы с полированными поверхностями, и в каждой поверхности тает, убегая прочь от света, белое лицо со взглядом, который молит о помощи.

«Это было единственным, чему не нашлось объяснения. Единственным. Но мне было удобно подвести одну причину под все явления, и я ее подвел, загородившись детьми Шестаковой, как ширмой».

Одинокая женщина жила в комнате, в которой потом заколотили ставни намертво, чтобы ни один луч света не проник внутрь. Одинокая женщина родила себе ребенка и перестала быть одинокой – теперь с ней был крошечный детеныш, которого она назвала Соней, и девочка с верхнего этажа прибегала посмотреть на детеныша, а заодно похвастаться новой куклой. Женщина смотрела на девочку с куклой и представляла, что ее дочь будет расти и они будут вместе придумывать игрушки, и вместе играть в них, и, может быть, еще будут счастливы. А пока мела улицы днем, шила по ночам и называла девочку с верхнего этажа ласковыми именами, потому что любила детей и любила эту малышку.

«Так несложно оказалось убедить себя в том, что мне все привиделось».

Перед глазами завертелся калейдоскоп: белая фигура Леонида, напялившего на себя женскую тряпку и крадущегося по лестнице; злое сосредоточенное лицо Эдуарда, прячущего под ступеньку магнитофон; искривленный тонкогубый рот Ларисы, хохочущей про себя над старухой, которая жалобно зовет людей на чердаке и боится духов… И снова – лицо, отражающееся в зеркале. Нереальное. Призрачное.

Лицо женщины, которая давно умерла.

Илюшин сделал попытку собрать воедино остатки здравого смысла и скептицизма, но скептицизм расползался по швам, а здравый смысл отказался выполнять свою задачу, нашептывая совсем не то, что должен был. «Ты так и не смог разумно объяснить, откуда взялось отражение в зеркале. Поэтому ты убедил себя, что тебе показалось, потому что был напуган и отверг другие варианты. Вспомни, как странно ты чувствовал себя в той комнате. Вспомни, что пережил, когда увидел отражение. Слушай свою интуицию, а не слабые подсказки разума, отворачивающегося от правды».

– Я действительно ее видел.

Стоило Макару произнести это вслух, и он почувствовал, что ему больше не нужно ничего выдумывать. Он встал, пробормотал себе под нос: «В мою картину мира придется внести некоторые коррективы» – и зашагал к дому, от которого ушел всего час назад.

Прежде чем он подошел к калитке, зазвонил телефон.

– Я узнал все, что ты просил по Софье Любашиной, – сказал Бабкин. – Думаю, тебя это заинтересует…

На крыльце, конечно, никого не оказалось, и Макар постучал, надеясь, что хозяин не успел никуда уйти. Проскрипели половицы, хлопнула внутренняя дверь, и Афанасьев озадаченно уставился на Илюшина.

– Что-то ты зачастил ко мне, парень. Чего тебе еще надо?

– Обмен. Мне нужен обмен. Видите ли, я узнал кое-что новое, и теперь у меня есть половина истории. А у вас, Яков Матвеевич, другая половина. Вы ведь понимаете, о чем я, правда? О той давней истории, когда на улице нашли тело сбитого насмерть Бориса Чудинова.

Старик слабо шевельнул губами и сделал попытку отступить назад, но Илюшин добавил:

– А в реке – тело Татьяны Любашиной, которая якобы утопилась…

Афанасьев замер на месте.

– Я даже готов рассказать вам свою половину истории без обмена на вашу, – пообещал Макар. – Вы можете выслушать и выставить меня из дома. Если захотите.

Не произнеся ни звука, Яков Матвеевич развернулся, оставив дверь открытой для Илюшина, и тот шагнул за ним следом.