Яков Матвеевич вернулся домой со встречи с бывшими коллегами в отличном настроении, покормил уличную собаку – она прибилась к этим домам и не собиралась никуда уходить, делая вид, будто охраняет территорию от кошек, – и даже погладил ее по теплой бугристой голове, после чего собака оторвалась от миски и удивленно посмотрела на него: прежде этот сухой старый человек избегал ее трогать, а сама собака не навязывалась.

– Ешь, дура, – строго приказал Яков Матвеевич. – Доедай кашу.

И ушел в дом.

Однако долго там не смог оставаться – его переполняли впечатления вечера, и Афанасьев, выключив раздражающий телевизор, моловший всякую чепуху, вышел на крыльцо. Он даже стал что-то напевать себе под нос, вспоминая, с каким уважением встретили его коллеги, собиравшиеся раз в пять лет, как нашли ему лучшее место за столом ресторана и первый тост подняли, само собой, за встречу, второй – за то, чтобы и через пять лет собраться в таком же составе, а третий – за него, старика Афанасьева.

Сам Яков Матвеевич никогда не придавал значения тому, какое впечатление производит на людей. Жил он по простым правилам: не ври, не завидуй, не делай гадостей окружающим – в общем, живи по совести. Сам он вряд ли смог бы объяснить, что значит «жить по совести», но любой приятель Якова Матвеевича, попавший в беду, знал: на этого немногословного человека можно рассчитывать, он не подведет и не обманет.

Афанасьев был человеком семейным, потому что в его представления о правильном существовании укладывалась только жизнь с женой, детьми и внуками. Именно поэтому женился он не по любви, а «по надобности», но за годы брака так сросся с женой, что никогда и не вспоминал о причинах своей женитьбы. Для него было естественным в свое время найти пару, родить детей, вырастить их, обучить… И жену он подобрал себе под стать – тихую, спокойную, живущую «по совести»: никто другой не понимал, какое сокровище эта неприметная девушка со стеснительным взглядом, а вот он понял, разглядел. И оказался прав – матерью она стала прекрасной и детей вырастила всем на зависть.

Яков Матвеевич похоронил жену десять лет назад, старший сын переехал в другой город, но младшие сын и дочь остались в Тихогорске, уже растили своих детей и очень радовали отца, раз в неделю привозя к нему кудрявых мальчика и девочку, очень похожих на его покойную Нину. Афанасьев мастерил с внуком корабли, внучке вытачивал детали для кукольного домика, играл с детьми в «поехали-лошадка», и те обожали деда. И сам он любил, когда внуки приезжали: раз в неделю, чаще и не нужно, иначе и им хлопоты, и ему неудобство.

Пару лет назад дочь Светлана вдруг заблажила на пустом месте: решила разводиться с мужем, объявив отцу, что не любит больше своего супруга, а потому не хочет быть с ним несчастной. Яков Матвеевич аккуратно расспросил ее и выяснил, что зять Светлану не бьет, как он опасался, не изменяет ей, а вот сама она влюбилась в нового коллегу на работе – или только собиралась влюбиться. Огорченно поцокав языком по поводу бабьей глупости, Афанасьев посадил перед собой дочь и доходчиво, как глупенькой, объяснил ей: если она вздумает сделать то, что решила, люди ее засмеют. И станет она посмешищем для всех знакомых.

Светлана тут же вскинулась, закричала: «Да о чем ты, папа, говоришь! Сейчас время другое, никого моя жизнь не касается, как хочу, так и живу»… И всякие другие глупости говорила – вроде того, что «пусть смеются, а я все равно сделаю по-своему».

Яков Матвеевич ее ерунду терпеливо выслушал, подождал, пока она успокоится, а затем сказал:

– Ты думаешь, люди стали другие? Может, и стали – спорить не буду. Но в одном они не меняются: им всегда любопытно за чужие заборы заглядывать. Ты думаешь, почему у меня палисадник низенький, а? Вот как раз поэтому – чтобы каждый, не вставая на цыпочки, мог посмотреть да и отвернуться: какой интерес подглядывать, если все тебе показали?

Светлана хотела что-то возразить, но отец не дал, погрозил ей костлявым желтым пальцем.

– Не перебивай, послушай. Тихогорск – город не очень большой, все быстро по нему разносится. Сказать, что о тебе люди будут говорить? Будут говорить, что Светка Игнатьева мужа бросила, детей оставила без отца, а все по дурости да от неудовлетворенности. И твой сокол, что на работе, быстренько передумает с тобой романы крутить – испугается. Поверь мне: я мужицкую натуру знаю! Испугается, точно тебе говорю.

На лице Светланы отразилось колебание – Яков Матвеевич и не сомневался, что с этой стороны она свой план не обдумывала.

– Учительница в школе должна детей учить, так? – продолжал он размеренно. – Только у нее, у этой учительницы, тоже своя жизнь есть, и ей хочется сделать ее поинтереснее. Вот она и будет твоей дочери косточки перемывать с другими такими же учительницами, на тебя с любопытством посматривать, когда ты на родительское собрание придешь: «Как, мол, вы, Светлана Яковлевна? Окрутили нового мужика или так и ходите глупой разведенкой?»

Светлана залилась краской, сидела, не смея поднять на отца глаза.

– А захочешь вернуться к мужу, перебесившись, – веско говорил Яков Матвеевич, – так во второй раз над тобой город будет смеяться. А у тебя от этого истерики начнутся, станешь на ребенке срываться. Или ты думаешь, это так просто вытерпеть? Нет, голубушка моя, для этого такая сила характера нужна, какой ни у меня, ни у тебя нету!

– У тебя-то как раз есть, – всхлипнув, возразила дочь. – Ты, отец, против любого общественного мнения мог бы пойти!

– А зачем против него идти, скажи на милость? Ты сама подумай, Света, ведь это важно – что о тебе другие люди подумают. Учительница та же, медсестра, начальница твоя… И не слушай дураков, которые будут тебе говорить, что ты, мол, сама по себе, живи своим умом! Ты в обществе живешь, так? Не на хуторе, не в чащобе… Значит, прислушивайся к другим людям, старайся жить так, чтобы они тебя уважали, а не смотрели, как на эту… Санта-Барбару, да.

Светлана не ушла от мужа, а через полгода у них и вовсе все наладилось. Правда, этому Яков Матвеевич еще раз поспособствовал: тайком от дочери вызвал к себе зятя и побеседовал с ним по душам. И ведь никакой великой мудрости не открыл, ничего нового не сказал – все тысячу раз говорено-переговорено: жене нужно ласку и любовь показывать (женщины – они по-другому чувствуют), для нее нужно стараться дома орлом выглядеть, но в то же время жена должна знать, что главный в доме всегда мужчина… Женщина, которая главной делается, становится как бешеная кобыла: куда понесет – сама не знает. И окружающих потопчет, и сама сдуру башку о ближайшее дерево размолотит.

Вроде все ясно и учить-то тут нечему, но зять слушал внимательно – с чем-то спорил, а где-то только головой кивал – и ушел от Якова Матвеевича с совсем другими мыслями в голове. Афанасьев посмотрел потом на их семью и порадовался: и Светка ходит счастливая, о втором ребенке поговаривает, и Кирилл ее доволен.

– Пообтешутся еще друг об друга, – проговорил Афанасьев, и собака, лежавшая за забором, вскинула лобастую башку и сонно взглянула на него – не зовут ли, не предлагают ли зайти в дом.

Яков Матвеевич усмехнулся и покачал головой: нечего собаке в доме делать, место собачье – на улице. Морозы если только зимой ударят… Да когда они были в последний раз, те морозы?

Он закурил, опустился на ступеньку. Разморенное доброе его состояние вдруг куда-то исчезло, и накатило вместо него что-то черное, гнетущее. Словно кто-то злобный сказал в ухо Афанасьеву: мол, жить тебе осталось всего ничего, да и жизнь у тебя была так себе – жалкая да бестолковая. Яков Матвеевич аж передернулся и, чтобы избавиться от наваждения, снова заставил себя вызвать в памяти встречу в ресторане. Но воспоминание пришло и схлынуло, ничего не оставив за собой, кроме вязкой тоски. «Да что ж такое-то?»

Впору было думать, будто Якова Матвеевича за одну минуту кто-то сглазил. Хоть он и не особенно верил в эти глупости, но тут другое объяснение и придумать сложно: так хорошо он себя чувствовал, так душевно, и вдруг раз – и пропало. Афанасьев посмотрел на псину и сплюнул от злости на самого себя: старый дурак, какая только ерунда в голову не придет! Нечего в себе копаться – чай, не грядка. Возраст уже подошел, никуда от него не денешься – может, какая-нибудь кишка заболела, и в голове тут же отозвалось таким вот странным и неприятным образом.

Успокоив себя, Яков Матвеевич встал, бросил последний взгляд на собаку, подумав, что непременно нужно будет ее к себе взять, если доживет до зимы… И вдруг понял, от какого подсознательного воспоминания исчезла вся радость, что принес он сегодня домой.

Последняя холодная зима – такая, чтобы с настоящими холодами, с метелями и вьюгами, выстужавшими все человеческое тепло, – случилась в том проклятом, проклятом, проклятом девяностом году.

В девять вечера Илюшин осторожно выглянул из своей комнаты, оглядел коридор, внимательно прислушиваясь. Он собирался подняться на чердак, и ему вовсе не нужны были соглядатаи в лице щуплого Эдика или неторопливого Леонида, до поры до времени притворяющегося ленивым и неповоротливым. Но в доме стояла тишина. «Последнее время я только и делаю, что прислушиваюсь», – подумал он, выключил звук у телефона и медленно пошел по плохо освещенному коридору в сторону лестницы, гадая, что мешает Эльвире Леоновне вкрутить яркие лампочки. «Чертов сумрак… И сквозняки, от которых колышутся шторы, а на стенах пляшут тени… Неудивительно, что бедной Заре Ростиславовне почудилось неизвестно что».

Но зеленая штора в конце коридора не колыхалась, висела неподвижно, словно окно занавесили не тканью, а бумажной декорацией, имитирующей материю. «Что в этом доме декоративное, а что – настоящее, не так-то просто понять. Мебель, посуда, скатерти… Люди».

За спиной Макара раздался едва уловимый звук – словно кто-то глубоко вдохнул и надолго задержал дыхание, – но стремительно обернувшийся Илюшин ничего не увидел. «Сквозняки…»

Идя по коридору вдоль закрытых комнат, Макар начал ощущать в себе ненависть к дверям – во всяком случае, к дверям этого дома. Пустота, обнаруживающаяся за ними, была обманкой, ловким фокусом иллюзиониста, дурачившего наивную публику. Илюшина не покидало чувство, что в каждой двери, мимо которой он проходит, есть невидимый ему глазок и возле каждого глазка стоят бесплотные молчаливые люди. Кто-то по-прежнему наблюдал за ним, как и в столовой, – Илюшин ощущал это спиной и затылком. Ковры, по которым так легко идти бесшумно, скрипящие лестницы, много старых предметов – очень старых, старше большинства живущих в доме. «Почему Шестакова не хочет продать дом? Неужели он и в самом деле приносит ей такой доход, что она не может с ним расстаться?»

Эти двери, не пропускающие звуки, такие одинаковые, плотно притворенные… Пустые комнаты, в которых должны останавливаться постояльцы – но не останавливаются. «Эльвира Леоновна сказала, что не сезон. В санатории оборваны все объявления о комнатах, сдающихся в городе, а Шестакова говорит – не сезон. Почему здесь никто не поселился, кроме меня?»

Когда-то здесь жили люди… много людей. Семья военного, учитель биологии, несчастная гулящая девица с первого этажа, ее грудная дочь, два старика, ставшие еще при жизни невидимыми, как призраки. «От них не осталось почти никаких предметов. Разве так бывает – чтобы после двух стариков не осталось почти ничего?»

Против воли в голову Макара приходили странные, не свойственные ему мысли и впечатления: он живо представлял себе учителя биологии – сухого, с бородавкой под носом, ненавидевшего скользкого и почти всемогущего мужа Эльвиры Леоновны. «Почему она не вышла замуж второй раз? Неужели так сильно любила того хирурга, Соколова?» Макар представил, как веселились на втором этаже по субботам, как ставили музыку и, может быть, целовались по углам, как играли в фанты и два человека старательно делали вид, что веселятся ради самого веселья, а не потому, что отчаянно пытаются устроить свою судьбу. Впрочем, только ли два?

Терапевт Борис Чудинов, сбитый насмерть в феврале девяностого года, – чего он ждал от этих встреч? В кого из двух сестер он был влюблен? Что они обсуждали с веселым красивым Антошей, возвращаясь домой, слегка подвыпившие, переполненные впечатлениями вечера? Тихогорск – такой скучный город, а Эльвира и Роза наверняка были обаятельны и интересны… Но у одной сестры четверо детей, а другая совершенно свободна и также прекрасна. «Почему же Роза уехала?»

Ступеньки негромко поскрипывали под его ногами, пока Макар поднимался по лестнице, и добравшись до верха, он обернулся – посмотреть, не вышел ли кто-нибудь на звук. Но внизу было тихо.

Вокруг Илюшина сгустился полумрак – на этом этаже не было окон и не горел свет. Маленькая квадратная площадка, короткая лесенка в пять ступенек – и последняя дверь, ведущая на чердак: обычная дверь, деревянная, крашенная темно-зеленой краской, облупившейся возле ручки. И ручка была самая что ни на есть обычная: тусклая, металлическая, а под ней – замочная скважина.

Илюшин постоял, прислушиваясь, но за дверью было тихо. Тогда он еще раз обернулся назад, проверяя, не крадется ли кто-нибудь за ним по лестнице. Подумал: «Обидно будет выяснить, что дверь заперли после визита Зари Ростиславовны», повернул ручку вниз и толкнул.

По всем правилам дверь должна была отвориться со скрипом, и Макар приготовился услышать противный звук. Но створка открылась бесшумно, и он, усмехнувшись, шагнул внутрь.

Чердак оказался огромным. В двух окошках, расположенных почти в центре крыши, виднелось вечернее небо. Только намек на остатки света, будто сохранившегося от проникавшего сюда дневного солнца, таился по углам этого пустого помещения с очень низким скошенным потолком. Впрочем, это был не потолок, а крыша.

На стене можно было различить провода, и Макар вспомнил, как Заря Ростиславовна сказала: «Я нашла выключатель». Он пошел по чердаку, ведя рукой по дощатой поверхности, и вскоре нащупал его – как раз на высоте своего роста. На соседней стене глухо щелкнул и зажегся светильник, и Илюшин смог как следует рассмотреть окружавшее его пространство.

Многие годы сюда притаскивали ненужную мебель, разнообразный хлам, и он копился, зарастал пылью и грязью, пока хозяева дома не решили навести здесь порядок и не расставили мебель вдоль стен, а хлам не сложили в коробки. Теперь коробки громоздились друг на друге, почти доставая до крыши, а табуретки, стулья и разобранные столы прятались за ними. Макар прошел мимо этого склада и вдохнул запах пыли, древнего картона и тот особенный аромат забытых вещей, который накапливается рано или поздно в любом старом доме.

Над головой Илюшина ходила по крыше какая-то птица, внизу уныло лаял пес. Под окошками в крыше вилась мошкара, напрасно пытавшаяся выбраться наружу через грязное, в разводах, маленькое стекло. В углу стоял стул, на котором комом лежало какое-то тряпье, и Макар подошел поближе, осторожно взял в руки тряпку, оказавшую женским платьем – длинным серым женским платьем в мелкий розовый цветочек. Затем Макар сделал то, что, случись кому-нибудь наблюдать за ним, показалось бы наблюдателю несколько странным: приложил платье к себе и посмотрел вниз, оценивая его длину.

– Чего-то в таком роде…. – начал он вполголоса, но тут же замолчал, настороженный каким-то звуком. Свет мигнул и погас, и в ту же секунду над окошками пронеслась тень как будто крупной птицы.

Бросив платье на стул, Илюшин, крадучись в темноте, добрался до выключателя и пощелкал тумблером. Свет не горел. Тогда он, повинуясь чутью, подошел к двери, приоткрыл ее – и успел увидеть на тускло освещенной лестнице высокую фигуру в белом, заворачивающую в коридор.

Одним прыжком Макар перепрыгнул пять ступенек и скатился кубарем на свой этаж, приготовившись схватить того, кто стоял за дверью, пока он ходил по чердаку. Но рассерженно выругался про себя – фигура в белом исчезла. Перед Илюшиным было восемь закрытых дверей, и ему снова показалось, что в какой-то из них – если не в каждой – спрятан глазок.

«Нет, дамы и господа, больше я шутить с вами не буду». Разозленный Макар подошел к ближней двери и подергал ее. Как и ожидалось, она оказалась заперта. Следующая тоже. За третьей была комната Эли, и секунду Макар колебался, а затем, как будто его кто-то позвал, медленно обернулся назад, посмотрел в конец коридора, где была комната, откуда ночью доносился плач.

Ему показалось, что дом вокруг него насторожился и все бесплотные тени, прятавшиеся за зелеными дверями, испуганно приникли к своим глазкам. Стало удивительно тихо, и только снизу, из столовой, доносился голос Эльвиры Леоновны и все так же лаял пес на улице.

Макар вернулся в конец коридора и испытал подобие дежавю – он уже стоял перед этой дверью в таком же тусклом свете коридорных ламп, рассматривая царапины на нижней панели. Он потянулся было к ручке, но тут в коридоре за его спиной кто-то вышел из своей комнаты, громко хлопнула от сквозняка форточка, и знакомый голос протянул с плохо скрытой насмешкой:

– Макар Андреевич, вы забыли, где вас поселили?

Илюшин обернулся, успев стереть с лица досаду и надеть выражение «внезапная радость от встречи». Лариса, изогнувшись, как кошка, стояла, прислонившись к стене возле дверного проема. Зеленый кашемировый свитер стекал по ней вниз, к длинным ногам, которые облегала скромная юбочка. Волосы струились вдоль лица, и вся она была текучая, как русалка, и улыбалась так же загадочно и зовуще, и смотрела голубыми, как фаянсовая чашка, глазами.

– Ваша комната здесь, – сказала она, не спуская глаз с Макара Андреевича, который – можно уже было себе окончательно в этом признаться – очень ей нравился, очень… И его напускная небрежность ему шла – в отличие от прилизанного и застегнутого на все пуговицы Толика, который пытался изобразить эту самую небрежность, выбираясь куда-нибудь с Ларисой на выходные, но особых успехов в этом, увы, не достиг.

Илюшин с неохотой отошел от двери.

– Добрый вечер, Лариса. Мне показалось, что там кто-то скребется…

Она запрокинула голову и рассмеялась, показав белоснежные ровные зубки с крошечной щербинкой на переднем.

– Но в доме нет кошек! У Эдика на них аллергия. Не хотите же вы сказать, что какая-то заблудившаяся мышь скреблась так громко, что вы ее услышали?

– Наверное, почудилось, – признал Илюшин, делая попытку пройти мимо Ларисы к своей комнате. – Спокойной ночи.

Лариса сделала шаг вперед и преградила ему дорогу. Провела рукой по рукаву его рубашки, тонким пальчиком пересчитала на ней пуговицы, остановилась на верхней и нарисовала вокруг что-то вроде восьмерки. Илюшин с любопытством наблюдал за ней, не делая ни одного движения.

Она обиженно надула губки, взяла его за руку и положила ее себе на талию, словно собираясь танцевать с ним вальс в полумраке коридора. Тело – такое податливое, такое гибкое – изогнулось, прильнуло к нему, и Лариса, закусив губу, посмотрела на Илюшина снизу вверх. Она не произнесла ни слова – и не собиралась говорить, оставляя за ним первую реплику и ожидая таких знакомых – и каждый раз волнующе новых – действий. В том, что на этот раз они будут умелыми, она не сомневалась – к двадцати пяти годам ей хватало опыта, помноженного на женское чутье, чтобы распознать мужчину, с которым стоило поиграть в старую как мир игру.

Рука гостя скользнула вниз, едва коснувшись бедра, но только Лариса собралась отпустить шуточку о его торопливости, как почувствовала, что ее берут за руку теплыми пальцами. Слегка оторопев, она смотрела, как Илюшин подносит ее руку к губам, целует, а затем поднимает на нее серые глаза и смотрит с такой издевательской вежливостью, что, ей-богу, не сдержалась бы, дала пощечину мерзавцу, не будь он постояльцем.

– Спокойной ночи, – мягко сказал Илюшин, отпуская пальцы Ларисы. – Приятных снов.

Не успел он скрыться в своей комнате, как вслед ему холодный тягучий голос напомнил:

– Не забудьте, Макар Андреевич, что мама ждет вас в столовой. Вы ведь еще не ужинали.

Он быстро обернулся и успел заметить в глазах Ларисы ненависть оскорбленной женщины.

«Я могу себя поздравить – у меня появился враг в этом доме, – сказал себе Макар, переодеваясь к ужину. – Не хватает еще троих. Вот этим и можно заняться в ближайшее время. Конечно, я поужинал, но ничто не мешает мне сделать это еще раз, если уж подворачивается такая отличная возможность подергать тигра за усы. Вопрос лишь в том, правильно ли я определил тигра…»

Эльвира Леоновна подняла глаза и увидела входившего в столовую гостя, одетого в белый джемпер, который неожиданно преобразил растрепанного студента во взрослого, весьма элегантного мужчину. В голове ее мелькнула мысль о том, что она ведь хотела узнать, сколько ему лет, но задать прямой вопрос не позволяло воспитание, а сам Макар Андреевич не проговаривался.

– Как прошел ваш день в санатории? – спросила она, улыбнувшись. – Надеюсь, вам все нравится?

Ведя светскую беседу и нахваливая непонятное сложносочиненное блюдо, которым угощала его хозяйка, Илюшин размышлял о том, каким способом можно быстрее вывести ее из себя. Тему старшей дочери, явной неудачницы в глазах матери, он решил не трогать, тем более что Эльвира Леоновна сама завела разговор об Эле. «По вечерам три раза в неделю она занимается с детьми в школьном кружке. Да-да, совершенно верно, учит их вязать. Конечно, платят за это копейки, но я считаю, что занятия идут ей на пользу – она хотя бы выбирается из дома! А иначе может просидеть целый день в комнате, занимаясь своими куклами…»

В конце концов Илюшин выбрал самый простой путь, который к тому же был проверен до него. Дослушав рассказ о том, что когда-то в этом доме жили предки Эльвиры Леоновны и потому она относится к нему как к своему родовому гнезду, он вставил две-три ничего не значащие фразы, а затем спросил:

– Между прочим, Эльвира Леоновна, кто живет в угловой комнате на втором этаже?

Хозяйка поставила на стол поднос с выпечкой, неторопливым изящным жестом, красивым, как в кино, задернула штору, обернулась к Илюшину. Гладкое лицо осталось спокойным и невозмутимым.

– Там никто не живет. Эту комнату я собираюсь отремонтировать, и она станет одним из номеров для гостей – таким же, как ваш.

Макар задумчиво покивал в ответ, глядя, как Шестакова разливает красно-коричневый чай по чашкам – себе и ему. Он подождал, не зададут ли ему наводящего вопроса, но Эльвира Леоновна лишь молча улыбалась.

– А кто в ней жил раньше? – словно между прочим поинтересовался он, отпивая кисловатый чай. – Когда-то здесь жили разные семьи, так?

– Да, но это было давно, – суховато ответила Эльвира Леоновна.

– И все-таки, кто? – не отступал Макар.

Шестакова ничем не показала, что настойчивость гостя ей неприятна.

– Моя сестра Роза, – сказала она, отворачиваясь, чтобы взять сахарницу. – Ей нравилось, что окна комнаты выходят во двор, потому что когда-то по дороге ездили машины и их шум мешал ей спать. Сейчас Тихогорск стал совсем другим, и вы сами видели, что на нашей улице даже не удосужились проложить нормальную дорогу с тех пор, как старая пришла в негодность.

Она поставила на стол фарфоровую сахарницу и принялась непринужденно рассказывать о том, как много изменилось в их городе. Макар послушал о новостройках, о новой затее мэра, решившего сделать из Тихогорска культурную столицу области и тщетно пытающегося заманить туристов, о конкурсах цветоводов… А затем прервал монолог хозяйки на полуслове:

– Простите… Мне показалось, что я слышал плач в этой комнате.

Спокойствие исчезло в долю секунды, будто в лицо Эльвире Леоновне плеснули холодной водой. Скулы ее порозовели, а глаза внезапно блеснули яростью – точно так же, как полчаса назад у ее дочери. Шестакова крепко сжала ручку чашки, словно стараясь не расплескать чай, и поставила ее на блюдце.

– Вы что-то перепутали, – сдерживаясь, сказала она. – Уверяю, Макар Андреевич, вам показалось. Может быть, плакала Эля – у нее не очень крепкие нервы, она впечатлительна и ранима, к тому же ее комната расположена неподалеку от вашей…

– Боюсь, Эльвира Леоновна, это никак не могла быть ваша дочь. Ее в тот вечер и дома-то не было… К тому же я не смог бы перепутать звук, доносившийся из комнаты Эли и из той, угловой.

– Вы говорите ерунду! – отчеканила Шестакова.

– Я лишь говорю о том, что слышал, – пожал плечами Макар, делая вид, что не замечает ни смены ее настроения, ни резкости тона. – А из той комнаты я два раза слышал плач. Вечером и ночью.

– Но там же везде двери!.. – почти отчаянно вскрикнула Эльвира Леоновна, как-то нелепо, жалко взмахнув руками, и Илюшин осекся.

– Что значит… – начал было он и вдруг понял: – Двери? Вы поставили звуконепроницаемые двери?

– Это… для гостей… – пролепетала Эльвира Леоновна, снова меняясь в лице – ярость уступила место растерянности. – Их нельзя назвать звуконепроницаемыми, просто они должны гасить шум. Там внутри какой-то слой… Я поставила их затем, чтобы гости не мешали друг другу!

Илюшин молчал, глядя на нее, и Шестакова встала, суетливо схватила и понесла к раковине чашку, из которой она не отпила ни глотка.

Когда она снова обернулась к Макару, лицо ее было почти безмятежным, и только два розовых пятна на скулах напоминали о недавней вспышке.

– У меня останавливались очень разные люди, – с достоинством проговорила Эльвира Леоновна, вновь превращаясь в прекрасную немолодую немецкую куклу. – Конечно, как хозяйка, я обязана позаботиться о всеобщем удобстве.

– О всеобщем удобстве… – повторил Макар.

– Именно так! А теперь, прошу меня простить, я оставлю вас одного.

Шестакова вышла, не глядя на Илюшина. Тот посидел некоторое время в задумчивости, прокручивая в голове только что случившуюся сцену, и покачал головой.

– Не уверен, Эльвира Леоновна, что хотел бы, чтобы вы заботились о моем удобстве, – вслух сказал он и вылил остатки кисловатого чая в раковину.

Яков Матвеевич спал в эту ночь плохо. Дурная уличная собака несколько раз принималась выть, и Афанасьев, проваливавшийся в смутный тяжелый сон, снова просыпался, кляня ее на чем свет стоит.

Утром он встал разбитый, долго чистил зубы и старался не смотреть на свое отражение в зеркале. «Старик, совсем старик». Желтоватая нездоровая кожа, сморщенные мешки под глазами… Яков Матвеевич окатил лицо ледяной водой и вышел из дома – подышать свежим воздухом, проветрить голову. Чувствовал он себя препаршиво.

Пакостная собака куда-то убежала, и от этого он совершенно раскис, хотя не собирался ни ругать, ни приманивать ее. Просто хотелось прогуляться, чтобы псина встретила его и виновато виляла бы хвостом, извиняясь за ночное безобразие. Он бы снова назвал ее дурой и был бы с нею строг, но сварил бы им на двоих овсянку – вчера она съела целую миску овсянки, в которую он добавил кусочки курицы, выловленной из своего супа.

Яков Матвеевич прошелся до калитки и даже выглянул наружу в надежде, что собака окажется где-нибудь неподалеку. Но вместо собаки он увидел человека, и от одного взгляда на него настроение Афанасьева, и без того невеселое, испортилось окончательно.

От дома Шестаковых к нему быстро приближался постоялец Эльвиры, на которого Афанасьев сорвался совсем недавно без всякого видимого повода и после этого сам краснел, вспоминая, какую безобразную сцену устроил незнакомому человеку. Яков Матвеевич решил сбежать в дом от неловкости, но реализовать свое намерение не успел: худой сероглазый парень неопределенного возраста уже подходил к палисаднику, и на лице его была написана смутившая Афанасьева решительность. «Ох, скандалить бы не начал…» – невесело подумал старик, приготовившись извиняться.

Однако Илюшин и не думал скандалить. К Афанасьеву он шел с совсем другой целью.

Проснувшись утром, около шести, Макар уже не смог заснуть и лежал полтора часа, прокручивая в голове все происходящее в доме Шестаковых и пытаясь создать единую картину из кусочков рассказов и собственных впечатлений. Однако картина не складывалась, и это раздражало Макара.

Кое-какие догадки у Илюшина имелись, но что-то смущало его в собственных логических построениях, хотя в одну из придуманных им версий укладывались все или почти все странности, с которыми он столкнулся в этом доме. Возможно, что в долгой жизни дома и его обитателей оставалась неизвестной ему какая-то история. Историю нужно было вытащить на свет, но она пряталась по углам, скрывалась в глазах людей, врущих ему на каждом шагу, расплывалась и таяла, стоило Илюшину ощутить, что вот-вот – и он ухватит за кончик ниточки, ведущей к ней. Намеки и недоговоренности, почти незаметные паузы перед произнесением имени, отретушированная фотография и забытое платье… Терпеливый Макар, всегда готовый осторожно выуживать сведения из омутов чужих воспоминаний, чувствовал, что больше всего сейчас ему хочется ударить кулаком, чтобы разбить ровную водяную поверхность, заставить отражения исчезнуть и разглядеть наконец – что же там, под толщей сонной прищуренной воды.

Что-то в этом роде он и попытался сделать накануне. Но Эльвира Леоновна быстро взяла себя в руки, бежала с поля боя для восстановления сил и второй раз, Илюшин чувствовал, не позволила бы ему так легко выбить себя из колеи. Следовало искать другие пути для выяснения правды, и, поразмыслив, Макар понял, что именно предпримет сегодня. Он натянул джинсы, тонкий свитер и, забыв про завтрак, вышел из дома.

Сбегая этим свежим утром по ступенькам провалившегося крыльца, Макар не ожидал, что Афанасьев окажется во дворе, – Илюшину хотелось только побродить вокруг дома старика, потому что бездействовать в своей комнате он был уже не в состоянии. «Я становлюсь похожим на Бабкина, – раздраженно думал Макар, вышагивая по разбитой изъезженной дороге мимо уже вовсю цветших сиреневых кустов. – Много бессмысленных действий – это в его стиле».

Увидев в саду старого соседа Шестаковых, Илюшин на миг замер, а затем рванул вперед, как охотничья собака, наконец-то взявшая след. Макар придавал совпадениям и случайностям весьма большое значение, а потому даже не сомневался, что Яков Матвеевич послан ему провидением, чтобы дать ответы на все его вопросы.

А вопросов у Илюшина было много.

Именно с этого он и начал, подойдя к палисаднику: не задумываясь, перегнулся через ограду и негромко сказал, запыхавшись от быстрой ходьбы:

– Здравствуйте, Яков Матвеевич. Вы меня помните? У меня к вам есть кое-какие вопросы. Мы можем поговорить?

Обычно Афанасьеву не составляло никакого труда поставить на место молодых и не очень нахалов. Откровенно говоря, молодые и не очень нахалы сами побаивались Якова Матвеевича и без веской причины к нему не лезли – чувствовали, что выйдет себе дороже. И будь Афанасьев этим утром в форме, он непременно осадил бы не в меру прыткого постояльца соседей – тот отчего-то решил, что может спрашивать Якова Матвеевича таким тоном, будто у него есть на это право.

Но бессонная ночь не прошла для старика бесследно, а чувство неловкости перед незнакомым человеком, на которого он накричал без видимой причины, не позволило отчитать его второй раз. Во всяком случае, именно этот аргумент мысленно привел в свое оправдание Афанасьев, открывая калитку и пуская гостя во дворик. Внутренний голос подсказывал, что он совершает ошибку, и Якову Матвеевичу стоило бы прислушаться к голосу. Однако он этого не сделал. И оказался не готов к напору вошедшего, который, едва зайдя внутрь, обернулся к Афанасьеву и, пристально глядя на него проницательными серыми глазами, сказал:

– Я хочу поговорить с вами о том, что случилось в этом городе восемнадцать лет назад.

Илюшин хотел добавить, что тогда в один день погибли два человека, но увидел по лицу старика, что этого не требуется – тот понял его без всяких пояснений. Яков Матвеевич посерел на глазах, морщины на его лице заострились. Отвернувшись от Макара, он одернул ворот телогрейки и принялся неловко застегивать пуговицы, хотя на улице теплело с каждой минутой.

– Что вам… – начал он наконец, справившись с верхней пуговицей. – Какое ваше дело? Зачем вы меня об этом спрашиваете?

– Затем, что вы знаете о том, что произошло, – наугад сказал Илюшин и по дернувшимся пальцам старика понял, что угадал.

Не глядя на Макара, Афанасьев продолжал возиться с пуговицами, терзая одну за другой. Илюшин молча ждал, и его молчание было для Якова Матвеевича еще невыносимее, чем вопросы.

– Здесь все знают, что произошло, – выдавил он наконец. – У любого спросите.

– Вот я и спрашиваю у вас, – не собираясь отступать, сказал Макар. – Я не журналист, не буду писать статью, и мой интерес носит иной характер.

По лицу старика он тотчас увидел, что совершил ошибку, но было уже поздно. Слово «журналист» сделало свое дело – растерянность хозяина как рукой сняло: борзописцев он ненавидел лютой ненавистью, и эта ненависть помогла ему сконцентрироваться, хоть визитер и признался, что не относится к этой братии. Впрочем, на слово верить ему старик не собирался.

– А не надо! Не надо свое любопытство кормить чужими трагедиями! – Афанасьев повысил голос, делая шаг навстречу визитеру. Глаза его сузились, беспомощность исчезла, и Яков Матвеевич стал похож на заточенный кусок льда – острый, ледяной, к которому нельзя прикоснуться, чтобы не обжечь руку холодом. – С какой стати я вам должен что-то рассказывать? Идите, разговаривайте с другими, вынюхивайте что хотите! А меня оставьте в покое! Тоже мне, нашли тему… Если живущих не уважаете, так хоть мертвых уважьте, не лезьте к ним в могилы!

В другое время Макар ушел бы от разговора с таким противником, признав свое поражение, – старик оказался вовсе не прост и далеко не беззащитен. В другое – но не сейчас. В нем было живо воспоминание о растерянном и жалком лице Зари Ростиславовны, рассказывающей о высмеявшей ее Шестаковой.

– Любопытство здесь ни при чем, – холодным тоном сказал Илюшин и в эту минуту ничуть не грешил против истины. – Я – частный детектив. И у меня есть заказчик, который очень хочет выяснить все подробности этого дела. Вы же не будете отрицать, что «дело» есть, не так ли?

Яков Матвеевич почувствовал, что земля уходит у него из-под ног. «Частный детектив?!»

– Если вы не хотите со мной разговаривать, у меня нет никакой возможности вас заставить. – Голос Илюшина звучал угрожающе, в противовес смыслу произносимых слов. – Но у меня всегда остается возможность обратиться к другим людям.

Он развернулся, собираясь уйти.

– Нет-нет, постойте!

Сорока, испуганная вскриком, сорвалась с изгороди и пронеслась над головой Илюшина.

– Я могу изложить вам только факты, – хрипло проговорил старик и посмотрел на Макара так, что тот опешил: ярость во взгляде Якова Матвеевича сменилась мольбой. – Только факты! – умоляюще повторил он и, не дожидаясь ответа Илюшина, отвернулся и побрел в глубь дворика, к закрытому сараю, перед которым стояли два ведра с землей и лопата. Остановился возле ведер, бессмысленно глядя на них и суетливо расстегивая пуговицы, которые сам же застегнул несколько минут назад.

– Факты, – одними губами повторил Яков Матвеевич и провел рукой по лбу, стирая пот. На лбу остались грязные разводы.

– Хорошо, расскажите факты, – осторожно согласился подошедший Илюшин, твердо решивший выяснить все, что только возможно.

– Факты в том, что она умерла, а за ней и Чудинов, – горько сказал Афанасьев. – Ее тело нашли в двух шагах от берега, она зацепилась шарфом за льдину. А врача почти засыпало снегом, пока он лежал мертвый. Такая метель мела… Никогда такой не было раньше, вы слышите?! Первый раз – в том году! Если бы все так не совпало! Все было бы по-другому, понимаете вы или нет?

– Боюсь, что нет. Что было бы по-другому?

– Все! Жизнь пошла бы по-другому…

Илюшин окончательно перестал понимать, о чем идет речь. Старик говорил так, словно был не в себе, однако в его невменяемость Макар не верил.

– Чья жизнь, Яков Матвеевич?

– Всех, всех… И девочек этих…

– Каких девочек? Из дома Шестаковых? Но я разговаривал с Эльвирой Леоновной, и она сказала…

На последнем слове его прервало громыхание ведра – Афанасьев яростно ударил по нему ногой, и ведро опрокинулось, загремело о соседнее и покатилось, рассыпая остатки земли, подпрыгивая на неровной почве.

– С Шестаковой?! С ней вы разговаривали? Да вы ничего не знаете! – закричал Яков Матвеевич, хватаясь за черенок лопаты. – Ничего! Никто ничего не может вам сказать!

Илюшин сделал шаг назад.

– Вы… это все… Ничего нельзя знать!

– Спокойно, Яков Матвеевич…

– Нет! Не знаете! И не лезьте, не вынюхивайте!

Афанасьев отпустил лопату, замахал руками на Илюшина, побагровел, и Макар испугался, что старика хватит удар.

– Уходите… – выдохнул тот, тяжело дыша. – Уходите отсюда!

– Яков Матвеевич, вам нужна помощь…

– Нет, не нужно! Ничего не нужно! Идите, идите!

Поколебавшись, Илюшин пошел к калитке. Возле забора он обернулся и увидел, что старик стоит, опершись на черенок лопаты, и смотрит в землю, словно видит на ней что-то. Краснота постепенно исчезала с его лица, и Макар решил, что может уйти, не беспокоясь за жизнь Якова Матвеевича.

«Второй раз я упоминаю имя Шестаковой, и второй раз его будто током бьет, – подумал Илюшин, выйдя из палисадника и отойдя за куст, чтобы своим видом не раздражать и без того словно взбесившегося старика. – Что же там было с этим делом в девяностом году? До чего не хочется лезть в архивы… Тем более что я здесь никого не знаю. Серега пригодился бы для налаживания связей с местной милицией, но не выдергивать же его ради этого из Москвы».

Зазвонил телефон. Макар глянул на определившийся номер – номер был местный – и сразу понял, кто это.

– Прости, пожалуйста, что я тебе так рано звоню… – сказал в трубку женский голос, хрипловатый спросонья. – Вечером у тебя был отключен телефон. Макар, в наш дом вчера кто-то залез. Поговори со мной, пожалуйста. Мне страшно.