Кирилл с утра был мрачен. Во-первых, около шести его разбудили своими криками неразлучники Алисы — он все время отчего-то хотел назвать их пересмешниками, — а во-вторых, предстоявшая сегодня деловая встреча перенеслась на несколько часов по вине другой стороны. Он терпеть не мог менять планы в последний момент, а из-за этой встречи пришлось перекроить весь день.

— Что, раньше предупредить не могли? — зло спросил Кручинин у своего исполнительного директора, Давида.

Тот виновато развел руками, принимая вину на себя. Контракт был им нужен, поскольку приехавший из Швеции предприниматель предлагал оборудование для цехов на десять процентов дешевле, чем его конкуренты, а шведская сталь, из которой вытачивались диски и ножи, не шла ни в какое сравнение с отечественной.

— Баба… — сказал, будто сплюнул, Кирилл.

Он на дух не переносил женщин в бизнесе, и с теми из них, с кем получалось довести дело до постели, вел себя так, что его просили о пощаде. Ему нравилось демонстрировать выносливость, принуждать самодовольных сучек унижаться и выпрашивать передышку. Большинству из них его доминирование откровенно нравилось, и это заставляло Кручинина относиться к ним с еще большим презрением. «Бизнесменши…»

В довершение нескладностей сегодняшнего дня в нем тонкой иголкой засело неприятное чувство. Кручинину оно напоминало свербение в руке, на которую сел комар, приготовившись вонзить хоботок, за мгновение до того, как будет проткнута кожа. Ребенком он развлекался: ждал, пока комариха усядется на запястье или плечо, пристально смотрел, как она выбирает место, затем давал ей проколоть кожу, напиться… И только потом убивал. Среди детей бытовало поверие, что если прихлопнуть комара сразу после того, как он насосется крови, то волдырь не вскочит. Ерунда, конечно… Кирилл сначала в это верил, потом перестал, но, и перестав, продолжал под настроение бить комаров лишь после того, как те напивались его крови.

Ощущение, что внутри свербит, как перед укусом, поселилось в нем год назад — с того дня, когда больной урод пришел к нему в офис с пистолетом и едва не застрелил его. С тех пор оно сопровождало Кручинина, что бы он ни делал, и постепенно он привык к нему и даже научился извлекать пользу: например, «зуд» появлялся при встречах с определенными людьми, от которых Кириллу, как потом показывало будущее, следовало держаться подальше.

Сегодня зудело особенно сильно.

— Как ее фамилия? — переспросил он у Давида.

— Ве-нес-борг. Виктория Венесборг.

Когда пять часов спустя в зал для переговоров вошла женщина и улыбнулась Кириллу, в первую секунду он посмеялся над шестым чувством, которое предостерегало его и советовало быть осторожнее на этой встрече. Баба как баба — молодая, красивая, с крепким аппетитным телом. Два помощника при ней — лет по пятьдесят оба, в неброских недорогих костюмах — были куда опаснее: Кручинин на таких насмотрелся и с лету определил в них юристов-крючкотворов, от которых стоило ждать неприятностей.

А в следующую секунду он ее узнал и непроизвольно дернул рукой: показалось, что комар проколол кожу.

Она изменилась. Перед ним стоял другой человек, у которого отчего-то были черты его первой жены. От нее исходила уверенность, и в то же время она казалась совсем непохожей на непробиваемых баб, с которыми он частенько имел дело, — с мужским характером и таким же поведением. Она не стала наслаждаться его изумлением и лишь легонько кивнула ему, показывая, что узнала.

— Ба! Викуша! Какими судьбами?!

Кручинин постарался взять себя в руки и сразу выбить ее из колеи: фамильярным «Викуша», крепким объятием — он подошел к ней, не обращая внимания на удивленные взгляды, и сильно стиснул, провел рукой по ее спине, ощутив неровности нижнего белья под тонким деловым платьем.

— Такими же, что и ты, милый. — Она высвободилась, откинула голову, с насмешкой глядя на него серыми глазами. — Приехала, чтобы обсудить подробности договора. Прошу.

Виктория указала на стол и своим коротким «прошу» сразу взяла на себя функции хозяйки, хотя встреча происходила на территории Кручинина. Начались переговоры. Он, не скрываясь, рассматривал ее, и в душе его поднималось восхищение самим собой: ведь не зря он когда-то женился на ней! Значит, рассмотрел большой потенциал в скромной с виду девчонке из такой же дыры, в какой вырос сам. Получается, она вовсе не дура, раз выбилась в люди. Интересно, благодарна она ему за науку?

Прочесть что-либо по лицу Виктории Венесборг было невозможно — она сохраняла ровное приветливое выражение, и на Кирилла смотрела ничуть не дольше, чем на кого-либо из его помощников. Он изучал ее с жадным любопытством, почти неприличным, и пару раз засмеялся хрипловатым смехом, от которого ее бросило в дрожь. Ей пришлось приложить немалые усилия, чтобы скрыть волнение.

Она не ожидала, что его вид так подействует на нее. Несколько месяцев слежки — и у нее были фотографии, записи, по которым она могла отследить весь его обычный день… Но фотографии фотографиями, а в жизни он выглядел иначе — с этой своей звериной ухмылкой, с привычкой улыбаться половиной рта, со взглядом, раздевавшим ее… Он выглядел в тысячу раз привлекательнее, чем ей помнилось.

Он был мужчиной, который к своим почти сорока годам вошел в полную силу и сам осознавал это, и его уверенность передавалась окружающим. Как Виктория ни пыталась защититься, но и она почувствовала это, и впервые в ее душу закралось опасение, что столь тщательно продуманный и подготовленный план может не сработать. Противник оказался слишком силен и хитер.

Давид, понявший, что шеф встретил знакомую из своего прошлого, удивленно посматривал то на одного, то на вторую. Они были похожи. При небольшой доле фантазии их легко можно было представить братом и сестрой: русоволосые, с правильными красивыми славянскими лицами, каждый — воплощение своего начала, мужского и женского. Кирилла Давид знал четыре года, видел череду его меняющихся женщин и понимал, что они в нем находят. Силу, которую не сдерживает нравственность. Кручинин был из породы победителей — тех, кого никогда не судят, потому что они всегда в выигрыше. Давид видел, что для шефа не существует понятий «хорошо — плохо», «порядочно — непорядочно»… Была целесообразность, которой подчинялись все действия Кручинина, и были его собственные желания, которые Кирилл воплощал в жизнь с завидным упорством. Иногда Давид отстраненно думал, что имеет дело со стопроцентным мерзавцем, но поскольку сам он ценил силу куда больше остальных качеств, это его не задевало. Он понимал, что главное — честно находиться на стороне Кирилла Кручинина, чтобы этот танк не переехал его самого.

Виктория Венесборг всерьез заинтересовала его. Во-первых, потому, что она заинтересовала шефа. Во-вторых, она казалась загадочной: женщина-сфинкс, с непроницаемым взглядом и полуулыбкой на красивых губах. Наконец, она была привлекательна: соблазнительная, утонченная и к тому же молчаливая — эти качества в совокупности давали, с точки зрения Давида, идеал женщины. Все переговоры вели два приехавших с ней юриста, Виктория вступала в беседу лишь изредка — дополняла их своим негромким, не очень выразительным голосом, в котором иногда чуть слышно проскальзывал акцент.

Давид почти не вмешивался в переговоры, которые уже дважды были под угрозой срыва, и оба раза — по вине Кручинина, но про себя крыл шефа нехорошими словами. Что за муха его укусила? Неужели он настолько хочет произвести впечатление на эту холеную бабу, что готов пожертвовать контрактом, лишь бы настоять на своем? «Чертов самец…»

Оба они прекрасно знали, что договор со шведской фирмой, которую представляла Виктория Венесборг, куда нужнее им, чем шведам. Дела последние несколько месяцев шли из рук вон плохо, и в воздухе носились предвестники финансовой бури. К тому же на их фирму обрушилось несколько ударов, неприятных и болезненных, как укусы озлобленного овода.

Сперва, откуда ни возьмись, взялся кретин из перерабатывающего цеха, у которого испортился целый холодильник куриного мяса. В этом не было ничего особенного — порчи случались регулярно, — но кретин, поняв выражение «интересы дела» по-своему, распорядился смешать испортившееся мясо со свежим, и котлеты из куриного фарша отправились в десять крупнейших магазинов города.

Когда поднялся скандал, выяснилось, что ценного специалиста взяли всего за месяц до происшествия, после которого он немедленно уволился и скрылся то ли в селе, то ли в деревне, откуда вытащить его для показательного повешения на рее не было никакой возможности. Чтобы не привлекать излишнего внимания, Кручинин распорядился не трогать дурака, и впредь кого попало на работу не принимать.

Но обойтись без внимания не получилось. Стоило чуть разгореться этой истории, как немедленно активизировались конкуренты. Фирма «Баравичов и компания», в собственности которой, помимо птицефабрики, как и у Кручинина, находился всего один мясоперерабатывающий цех, давно искала повода, чтобы прищемить Кириллу хвост. Служба безопасности так и не смогла выяснить, через кого к Баравичову ушла информация о случившемся, но сутки спустя все мелкие районные газетки пестрели предупреждениями о том, что покупателям ни в коем случае нельзя приобретать развесные куриные котлеты «Мясновских», а также их куриный фарш. История о порченом мясе была подана в таком ракурсе, что даже люди, не страдающие отсутствием аппетита, морщились и воротили нос от продукции кручининских цехов. Один из журналистов утверждал, что это нормальная практика для «Мясновских»: мол, порченое мясо никогда не выкидывается, и мы с вами, господа хорошие, питаемся промороженной тухлятиной. В конце статьи пакостный журналист добавлял: «То ли дело уважаемая фирма господина Баравичова…», и пел панегирик честности и принципиальности самого Баравичова и тех, кто скрывался под ничего не говорящим словом «компания».

Кирилл рвал и метал, но поделать ничего не мог. По репутации фирмы был нанесен удар, и хотя все отлично понимали, что два месяца спустя произошедшее забудется, отвечать на каверзные вопросы клиентов о годности мяса было неприятно.

После того случая Кручинина ожидал второй удар: скоропостижно уволилась главный бухгалтер — дама хваткая, цепкая, умная и очень им ценимая. Некоторое время Кирилл всерьез размышлял, не бросить ли ему на амбразуру Алису — временно, пока не найдут замену. Он не раз удивлялся тому, что сама Алиса не от мира сего, но при том мозги у нее заточены правильно, и в бухгалтерском деле она сечет. К тому же не зря его жена проходила школу Инны Феоктистовны, уволившегося бухгалтера, — о состоянии дел Кирилла она знала не хуже, а то и лучше его самого.

Но Алиса отказалась наотрез, и пришлось Кручинину унижаться перед Феоктистовной: приезжал к ней, просил продержаться еще хотя бы пару-тройку месяцев, сулил золотые горы и поддержку до конца жизни… Тщетно. Непонятно было, какая муха укусила бывшего главбуха, но слушать Кирилла она отказалась наотрез и объявила, что собирается воспитывать годовалого внука, который совсем заброшен родными родителями. О чем бы ни начинал говорить Кручинин, Инна Феоктистовна сворачивала на ребенка, и в конце концов Кирилл утвердился в мысли, что тетка немного поехала крышей. «Может, и к лучшему, что она ушла сейчас», — подумал он уходя, но его распирала такая злоба, что дома он сорвался на жене и потом вынужден был извиняться, что делал крайне редко и неохотно.

Когда же они наконец нашли замену так не вовремя бросившей их Инне, новый бухгалтер проработала три месяца и тоже уволилась! Давид стал всерьез подозревать происки конкурентов, переманивающих сотрудников, но доказать ничего не мог.

Предложение шведской фирмы оказалось как нельзя более кстати. Кирилл настаивал на том, чтобы модернизировать устаревшее оборудование, и Давид признавал его правоту. И вот теперь Кручинин своими руками рыл себе яму, бросая откровенно похотливые взгляды на Викторию Венесборг и ухмыляясь непонятно чему.

Во время небольшого перерыва Давид не выдержал: схватил шефа под локоть и уволок в соседнюю комнату, пленительно оскалившись юристам и Виктории Венесборг.

— Ты чего?! — возмущенным шепотом рявкнул он. — Кирилл Андреевич, что с тобой творится?

— Что? — Кручинин криво усмехнулся, взгляд его метнулся к двери, из-за которой доносились негромкие голоса.

— То самое! Запал на бабу…, так держи себя в руках до поры до времени! Ты чего уперся в пятнадцать процентов, если говорили о десяти? А?

— Давид, не суетись… Ничего ты не понимаешь.

— Да ну? И чего же я не понимаю?

Разъяренный Давид уставился на шефа и неожиданно увидел, что тот совершенно спокоен. На лице его играла знакомая Давиду волчья ухмылка, означавшая, что Кручинин держит ситуацию в руке вместе со всеми ее участниками и в любую секунду может сжать кулак.

— Я ее сделаю, — почти ласково сказал его шеф.

— Кого?

— Вику. Я — ее — сделаю, — раздельно повторил он. — Не думай, что я ей уступлю.

— Да они…

— Е…ть я их хотел! — перебил его Кручинин, оставаясь спокойным. — Поверь мне, Давид, я их сломаю.

— Хотел, это я вижу, — буркнул Давид, понемногу поддаваясь его уверенности. — Смотри, Кирилл Андреевич, тебе виднее, конечно… Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.

Кручинин ободряюще похлопал его по плечу и открыл дверь. Виктория Венесборг направлялась к нему, и на секунду он подумал, что все-таки перегнул палку…

— Кирилл, есть предложение устроить небольшой перерыв, — улыбнулась она ничего не значащей улыбкой. И, не давая ему вставить и слова, добавила: — Встретимся через два с половиной часа, хорошо?

Кручинин смотрел ей вслед так сосредоточенно, что не сразу услышал звонок телефона. И только увидев высветившийся номер, дернулся и схватил трубку.

— Кирилл? — сказал Банкир суховато-официальным тоном, каким он всегда говорил по телефону. — Как насчет обеда? Я как раз неподалеку, вот, вспомнил о тебе.

— Я со всем моим удовольствием, — немедленно ответил Кирилл.

— Вот и славно. Минут через двадцать подъезжай, покушаем.

Вернувшись в деревню, Бабкин бросил лодку сушиться, а сам, подхватив громыхающие ведра, отправился к колодцу за водой. Сергею было безразлично одобрение владельца развалюхи, в которой ему предстояло провести ближайшее время, но он считал, что мелкая помощь по хозяйству еще никому не вредила. Глядишь, молчаливый Григорий станет разговорчивее.

Мальчишку лет шести-семи — темненького, большеглазого — он увидел на прежнем месте: в куче песка. Куча была вся изрыта ходами, в которых виднелись игрушечные машины.

— Гараж? — серьезно спросил Сергей, кивая на норы.

Мальчик поднял на него глаза и подумал, прежде чем ответить.

— Не-е. Техобслуживание. — Сложное слово он выговорил без запинки, как будто долго тренировался.

— Вот оно что! — Бабкин уважительно присвистнул, и мальчик улыбнулся.

Сергей собирался добавить еще что-то о техобслуживании, но тут из дома напротив вышла женщина, встреченная им несколько часов назад, и направилась в их сторону. Когда она подошла, стало видно, что называть ее женщиной преждевременно: ей было не больше двадцати пяти, и выглядела она девушкой. «Лицо рано повзрослевшего ребенка», — подумал Сергей, разглядывая ее.

Длинные черные волосы, прямые и очень густые, были собраны в косу. Кожа незагорелая, глаза темные, чуть опухшие, словно у нее бессонница, а губы бледные, как у русалки. Лицо серьезное, неулыбчивое. «Пожалуй, неулыбчивое — слабо сказано… Мрачная девица». Мешковатое серое платье придавало ей сходство с монахиней, но Сергей не мог не признать, что она красива — своеобразной диковатой красотой, непричесанной, природной, без ухищрений и вмешательств. Впрочем, ему никогда не нравился такой типаж.

Девушка подошла с враждебным видом, и парнишка притих, уткнулся в свои машинки. Бабкин ощутил, что, пожалуй, тоже был бы не прочь зарыться в песок. На секунду ему показалось, что девица собирается сказать грубость, но она лишь сухо поздоровалась и обернулась к парнишке:

— Матвей, тебе пора домой. Обедать пойдем.

— Мам, я еще хочу погулять! — заныл было тот, но одного взгляда на мать ему хватило, чтобы понять: сейчас лучше не спорить. С недовольным видом Матвей принялся вынимать машинки из песочных укрытий.

Отвлекая ее внимание от парнишки, Бабкин представился и доложил, что приехал в Голицыно порыбачить. Под испытующим взглядом ему было не по себе. Он не ожидал ответа, но до него все же снизошли.

— Меня зовут Татьяна, — суховато сказала мать Матвея. — Вряд ли вам понравится в Голицыне. Рыбачить здесь негде, местные этим и не занимаются.

Бабкин глубокомысленно заметил, что местные много чем не занимаются, и на этом счел за лучшее попрощаться. Было очевидно, что вступать в разговор с целью выведать что-нибудь у этой замкнутой, холодной особы с настороженным взглядом бессмысленно. Но напоследок он не удержался и бросил пробный камень:

— Лет семь-восемь назад мои друзья приезжали сюда на рыбалку, — сказал он. — Двое. Может, вы их помните?

Татьяна подняла на него глаза и отрицательно качнула головой. Затем молча схватила мальчика за руку, вытащила из песочницы и поволокла за собой, не дав забрать игрушки. Тот даже не хныкал — видимо, привык к неласковому обращению.

Пожав плечами, Сергей поднял ведра и отправился к колодцу.

А Татьяна втащила Матвея в калитку, захлопнула ее и перевела дыхание. Хотела приказать сыну, чтобы шел домой, посмотрел, как там Алеша, но почувствовала, что не может выдавить из себя и слова.

Встреченный ею мужчина не был рыбаком, это она поняла сразу. Крупный, крепкого телосложения, с коротко стриженными темными волосами и мрачноватым лицом, он скорее походил на охотника, собравшегося охотиться на крупного хищного зверя. Но крупных хищных зверей вокруг Голицына уже давно не водилось.

Она не выдержала и обернулась, чтобы посмотреть: стоит приезжий возле колодца или уже вернулся к Григорию… И наткнулась взглядом на Данилу Прохорова, курившего возле дома напротив.

Сейчас он был еще больше похож на пирата, чем в их последнюю встречу. Лицо хищное, с яркими блестящими глазами — жадными, ощупывающими, раздевающими… Несколько секунд они смотрели друг на друга, и Татьяна ощутила, что в груди похолодело. Значит, он не просто так спрашивал Матвея о том, когда они собираются в Голицыно… Он все-таки решил приехать — зная, что они будут здесь…

Она отступила назад и скрылась в тени сарая.

Данила Прохоров затянулся в последний раз, глядя ей вслед, и вразвалочку двинулся к дому Григория. «Семь лет… Семь лет…» Он не был в Голицыне семь лет — так, наезжал изредка, но почти всегда зимой, и понятия не имел о том, что с Татьяной и где она, пока соседка не сболтнула случайно, что Танька воспитывает своего мальчишку одна, безотцовщиной. Прохоров тогда даже испугал старую курицу — кинулся к ней, затряс за плечи, не веря тому, что услышал. Но все оказалось правдой, в чем он быстро убедился, узнав Танькин адрес и на следующий же вечер приехав к ней в Москву. Их было теперь двое: она и ее мальчонка, серьезный не по возрасту.

«Матвей. Матюша».

Приезжего не было видно, зато хозяин оказался на крыльце — сидел, теребя в руках прохудившийся сапог. При виде гостя вскочил, шагнул к калитке:

— Данила! Здорово! Заходи…

И сверкнул обрадованно золотым зубом.

Первые пять минут разговор шел обычный: о делах, о знакомых и о том, что дорога на Голицыно совсем пришла в негодность… Потом Григорий давал Прохорову советы о том, как вести бизнес, Данила соглашался, ухмыляясь, и каждый понимал, что для другого его слова — пустой звук. Но традицию нужно было соблюдать. И наконец перешли к теме, которая интересовала Данилу.

— Что за приезжий-то у тебя остановился, Гриш? — спросил он, не понижая голоса.

Прохоров видел, как смотрела на этого мужика Татьяна, и при мысли о том, что сюда за ней приехал любовник, внутри у него все вскипало от бешенства.

— Москвич какой-то. Рыбачить будет. Только сегодня приехал.

— Надолго?

— Сам не знает. Говорит, дней на пять.

Данила кивнул. Дней на пять — значит, не любовник.

— И где он рыбачить собрался? — презрительно спросил Прохоров, потеряв интерес к разговору и намереваясь сворачивать его.

— Уже рыбачил. На острове. Правда, улова я у него что-то не видел. — Григорий хохотнул и подобострастно посмотрел на Прохорова, ожидая встречного смешка.

Но вопреки его ожиданию тот не рассмеялся.

— На острове? — недоверчиво протянул Данила. — Шутишь? Туда лет семь никто не приезжал… Что там делать?

— Ну, приезжал не приезжал, а теперь приехал. А что там делать — это ты у постояльца моего спроси.

— А с чем он рыбачить-то ездил? — как можно небрежнее поинтересовался Прохоров, надеясь на то, что ответ развеет охвативший его страх.

— Со спиннингом! — старик визгливо рассмеялся. — Во дурак-то, Данил, а! Одно слово — москвич!

Прохоров покивал, согласился, что приезжий и впрямь дурак, и попрощался с Григорием. Он шел к своему дому, не замечая ни жары, ни слепней, вившихся над головой, ни пары темных глаз, наблюдавших за ним из-за занавески…

Он прекрасно знал о том, что рыбалка на острове никудышная. Клева можно было ожидать в одном-единственном месте: с дальней стороны, там, где берег резко изгибался буквой С, и в заводи, закрытой ивами от бурного течения Куреши, водились щуки и жирные караси.

Со спиннингом на острове делать было нечего.

Вечером, уложив Матвея, Татьяна повела Алешу чистить зубы. Тот разбушевался: плескал водой, смеялся, уронил щетку, затем нажал на тюбик с зубной пастой с такой силой, что белая гусеница вылетела наружу и приземлилась на полу.

— Леша! — прикрикнула Татьяна, не выдержав, хотя старалась никогда не повышать голос на брата. — Ну что ты делаешь, господи боже мой!

Ей неожиданно захотелось ударить его, и пришлось сжать кулаки, чтобы прошел отчаянный приступ бешенства. «Он ни в чем не виноват! Он ни в чем не виноват…»

Алеша продолжал хохотать, и она, сглотнув, присела на корточки с тряпкой, стерла гусеницу, а затем отвела его в постель, махнув рукой на обязательный ритуал и надеясь, что так он быстрее придет в себя. Но то ли погода менялась, то ли на улице во время прогулки его что-то чрезмерно возбудило, однако Алеша и в постели не мог успокоиться — вскрикивал, басил что-то на своем языке, бил по шторе, которой была задернута его кровать, и в конце концов оборвал все крючки. У Татьяны не было сил вешать занавеску обратно, и она, забрав ее, молча ушла в другую комнату, прикрыв за собой дверь.

Не зажигая света, опустилась на пол возле дивана, поджала колени и начала раскачиваться, глядя сухими глазами в окно, за которым оседали сумерки.

Ей было почти шесть лет, когда мать родила Лешу. Она помнила ощущение любопытства, съедавшее ее, когда взрослые вернулись из больницы со свертком — перевязанным белым одеяльцем, из которого доносились странные писклявые звуки. Про маленькую Танюшу все забыли — и мать, и отец, и бабушка — и только бегали по дому, разговаривали тихими озабоченными голосами, плакали и отчего-то ругались.

В конце концов Таня пробралась в родительскую комнату, где в кроватке, слишком большой для него, лежал ребенок, и расширенными от удивления глазами уставилась на мальчика.

Он оказался невероятно похож на ее пупса, Ванечку, — такой же большеголовый, целлулоидно-розовый, с непропорционально маленькими ручками и ножками и зажмуренными глазками, под которыми веки собрались в мешочки, словно наполненные водой. Прежде Тане не доводилось так близко видеть грудных детей, и она долго стояла, поднявшись на цыпочки возле кроватки, с недоумением рассматривая странное существо. Наконец набралась храбрости и, пользуясь тем, что никого из старших не было рядом — они кричали все громче в кухне, и до нее доносились обрывки малопонятных слов, — протянула руку и дотронулась пальчиком до младенца, окончательно распеленавшегося и со странной методичностью, в которой она интуитивно улавливала неправильность, бившего сжатым лиловым кулачком по одеялу.

Он оказался горячий и тоже словно наполненный водой изнутри. И в ту секунду, когда Танюша провела пальцем по толстой ручке, перетянутой невидимыми ниточками до поперечных морщин, мальчик разжал кулачок и изо всех сил вцепился в Танин палец.

В первую секунду она испугалась так, как будто попала в мышеловку, и дернулась, пытаясь освободиться. Но ребенок держался крепко, и в конце концов страх ушел, а Тане стало смешно. Он был словно оживший пупсик, этот братик по имени Алеша, и несмотря на то, что казался ей ужасно некрасивым, вызывал жалость и желание тискать его и заворачивать в разные красивые тряпочки.

Взрослые в кухне разошлись настолько, что она уже не могла не обращать внимания на их крики. Соседи, очевидно, возмутились, потому что сначала раздался стук по трубе слева, затем заколошматили сверху, и сразу после этого зареванная простоволосая мать ворвалась в комнату, где возле кроватки стояла Танюша, и, взвыв, вытащила ребенка, отпихнув дочь.

— А-а-а! — Из горла ее вырвался не то вой, не то рев, и она сунула кричащего младенца под нос вбежавшему отцу. — На тебе его! На! Не хотел аборта?! Не хотел УЗИ?! Чтобы все как в природе было, так?! Да забери ты его, подавись!!! Природа!

Она захохотала, но вопреки собственным словам не отдала мальчика мужу, стоявшему с отупевшим лицом в дверях и не сделавшему ни малейшей попытки забрать сына, а с яростью подбросила младенца так, что тот едва не ударился о потолок, и поймала в последнюю секунду. Мотнулась большая голова, и Таня отчаянно закричала — так, что перекрыла даже крик младенца и бешеный стук соседей по трубам.

— Отдай!

С силой, поразительной для девочки ее возраста, она выхватила Алешу, не понимая пока, что происходит, но чувствуя наступление чего-то страшного, от чего хотелось спрятаться вместе с малышом и зажать ему рот, чтобы не кричал, не привлекал внимания обезумевшей матери. Тут же незаметно втиснувшаяся в комнату бабушка перехватила у нее ребенка и, поддерживая головку, уложила мальчика в кроватку, проворно сунув ему обмусоленную соску.

— Иди, иди! — Бабушка вытолкала зятя из комнаты, прикрыла за ним дверь, обернулась к дочери: — А ты чего встала, корова? Родила? Твое отродье? Вот и корми его, чтоб не надрывался!

И, пресекая попытку возразить, прикрикнула так, что Таня вздрогнула:

— Корми, дура, кому говорят! Все меньше орать будет.

На протяжении следующих трех лет родители несколько раз заводили разговор о том, чтобы отказаться от сына. От судьбы детдомовского ребенка Алешу спасли бабушка — шипя, словно разъяренная птица, она налетала не на дочь — на зятя, и, наклоняясь, будто собираясь выклевать ему глаза, выкрикивала всегда одно и то же: «Что люди скажут?! А?! Что люди скажут?!» — и старшая сестра. Заранее почуяв приближение затмения у родителей, Танюша хватала ребенка и удирала с ним на улицу, а если было холодно — просилась к соседке. Та была незлой теткой и разрешала девочке посидеть у нее вместе с «дурачком». Через несколько лет Алешу так и называли во дворе: «Танькин дурачок».

Он и вырос «Танькиным дурачком». Родители смирились с его отсталостью, а у матери со временем даже прорезались материнские чувства, тем более что Алеша был существом безобидным и привязчивым. Но после смерти бабушки эта ноша целиком повисла на шее Тани. Она гуляла с братом, мыла его, переодевала, водила по врачам, а став постарше, занималась упражнениями, которые назывались развивающими. Однако выяснилось, что развивать Алешу нужно было прежде, когда он был маленьким. «Упустили вы время», — сказали Таниной маме врачи.

Но несмотря на упущенное время, Татьяна все-таки ухитрилась научить брата ухаживать за собой: самостоятельно одеваться и аккуратно есть. Правда, ей не удалось научить его разогревать себе еду: однажды обжегшись, он на всю жизнь запомнил, что в горелке живет страшный синий зверь, который кусает за пальцы, и начинал кричать, если сестра пыталась приучить его пользоваться зажигалкой для плиты.

Мать с отцом воспринимали как нечто само собой разумеющееся заботу Тани об Алеше, а со временем научились и манипулировать ее отношением к брату. Преподавая химию в школе, Таня зарабатывала гроши, но и из них мать ухитрялась выклянчивать подачки — не сыну и не себе, а отцу, на водку. Татьяна давала, потому что чувствовала свою вину — пить регулярно отец начал после того, как она призналась в своей беременности.

Как же они кричали на нее тогда… Какими словами называли! До сих пор, вспоминая об этом, Таня заливалась краской и съеживалась, как будто ее били. Основная претензия родителей заключалась не в том, что их дочь собирается в девятнадцать лет родить ребенка без отца, а в том, что после этого она бросит их на произвол судьбы с инвалидом, а сама будет устраивать свою судьбу.

Мать, перевалившая на плечи дочери все заботы об Алеше, с ужасом думала о том, что теперь ей самой придется хлопотать с ним с утра до вечера. Отец преисполнился мрачной злобы и с утра до вечера твердил, что Танька специально забеременела: захотелось легкой жизни, решила улететь из родительского гнезда и чирикать себе легкомысленно, забыв о брате. В вину Татьяне было поставлено даже то, что когда-то, много лет назад, она препятствовала им отдать мальчика в детдом, а теперь, когда уже поздно что-то делать, оставляет их втроем.

Татьяна терпела, сжав зубы. Молчаливая, замкнутая, никогда не имевшая подруг и лишенная того веселого досуга, который придает юным девушкам налет здорового легкомыслия, она воспринимала все с обостренной чувствительностью и страдала. Поделиться ей было не с кем; с детства она училась принимать решения сама, не советуясь со взрослыми, и знала, что спрашивать будут с нее как с большой. Она затыкала уши, чтобы не слышать проклятий отца и увещеваний матери, отправлявшей ее на аборт, и училась не показывать слез — родители справедливо расценивали их как признак слабости и наседали на нее с удвоенной силой.

В конце концов она все-таки ушла из дома в съемную квартиру — после того, как отец, выпив, замахнулся на маленького Матвея. Она бы взяла с собой и Алешу, но оставаться с ним дома в ее отсутствие было некому. Татьяна постоянно навещала брата, на лето увозила его в деревню и утешала себя мыслью, что обязательно, обязательно наступит время, когда они станут жить втроем, и отец не сможет больше бить его.

Ей вспомнился спектакль, который они смотрели с Матвеем. В ушах зазвучала грустная мелодия, и девичий проникновенный голос запел:

Добрые люди, добрые люди, Будет ли чудо со мной иль не будет? И неужели на белом коне Счастье мое не приедет ко мне?

«К черту!» — Татьяна протестующе взмахнула рукой. Она не позволит наивной истории вселять в себя бесплодную надежду на то, что появится волшебник и одним взмахом сверкающей серебряной палочки превратит ее тусклое угрюмое болото в светлый лес с ландышами. Такая надежда — прибежище слабых духом, ждущих подаяния от небес, а она уже давно ничего не ждет!

Но в глубине души — той ее части, которая отзывалась на детскую песню Золушки, — зарождалась бессловесная молитва, не молитва даже, а тихий внутренний плач, обращенный к кому-то доброму, милосердному, смотрящему на нее с облаков и страдающему вместе с ней, — к тому, кто рано или поздно должен ей помочь.

В окно постучали, и Татьяна вздрогнула — так это оказалось созвучно ее мыслям. Она легко вскочила, с детской верой — сама не зная во что — подбежала к подоконнику…

И отшатнулась.

Из темноты на нее без улыбки смотрел Данила Прохоров.

В джинсах и свободной рубашке навыпуск, продранной на локтях, взлохмаченный, с невесть откуда взявшимся запекшимся порезом на щеке, на вид — то ли бродяга, то ли разбойник, он вполне вписывался в окружавшую действительность с полынной рекой и домами по ее берегам, недобро косившимися на людей помутневшими стеклами.

«Выйди», — одними губами сказал Данила. Таня покачала головой и сделала движение, собираясь задернуть штору. Но он, пожав плечами, шагнул к крыльцу и, прежде чем она успела добежать до двери и запереть ее на засов, быстро вошел в дом.

Татьяна перехватила его в сенях, налетела на него молча, встала, закрывая вход в комнату, где спали Алеша и Матвей.

— Что тебе надо?

— Поговорить пришел.

— Не о чем мне с тобой разговаривать. Убирайся. Закричу!

Он видел по ее лицу, что и в самом деле закричит, и торопливо сказал:

— Тихо ты, дура. Я зачем пришел-то… Мужик у Григория остановился, на острове чего-то ищет. Понимаешь?

Она молчала, и он продолжил уже медленнее, подбирая слова:

— Говорит, что рыбак… Никакой он, к чертям, не рыбак, вот что. Тихо, я сказал!

Она рванулась куда-то мимо него, будто собираясь выскочить из дома, и он перехватил ее за руку. Татьяна дернулась, но Данила сжимал ее тонкую кисть сильными пальцами, крепкими, будто железными, и она не могла вырваться.

— Ты кому-нибудь что-нибудь рассказывала?

Она молчала, пытаясь высвободить руку, и тогда Прохоров наклонился к ней ниже, взял за подбородок, повернул ее голову к себе, так что Таня уставилась на него своими темными глазищами, казавшимися черными в полумраке сеней.

— Ты — кому-нибудь — что-нибудь — рассказывала? — повторил он раздельно, понизив голос.

Она мотнула головой, как норовистая лошадь, и он отпустил ее.

— Таня…

— Никому! — крикнула она шепотом ему в лицо. — Никому, ясно?! А теперь уходи! Убирайся!

Она все-таки вырвала руку и отступила назад, едва не ударившись о стену. Волосы выбились из косы, разметались, и от ее близости, от взгляда — дикого, словно она была зверем, а он охотником, — в памяти Прохорова вспыхнули образы, сменявшие один другой с калейдоскопической быстротой: белоснежное тело с атласно сияющей, неправдоподобно красивой кожей, рассыпавшиеся по плечам черные пряди, красные следы на запястьях… И взгляд — такой же ненавидящий, как сейчас. Но тогда ему плевать было на ее ненависть — точнее, он так думал. Хотел думать.

Против воли он поднял руку и дотронулся до ее лица, провел пальцем по скуле, заранее зная, что за этим последует — удар и, наверное, крик. Татьяна дернулась, как будто он обжег ее, но не двинулась с места. Тогда он положил руку ей на затылок, потянул к себе, и она пошла, и вдруг оказалось, что она уже стоит вплотную, касаясь его плечом, и смотрит в сторону, словно боится поднять на него глаза.

Темнота сгустилась вокруг них, и где-то рядом отчетливо звенел комар, и от женщины, замершей рядом, пахло так, что ноздри изнутри будто обжигало ее запахом, и всего его изнутри обжигало оттого, что она здесь, и не двигается, и не отталкивает его.

— Таня…

Ему показалось, что он произнес ее имя, хотя на самом деле это был вздох, а не слово. Но его оказалось достаточно — Татьяна вздрогнула, словно сбрасывая морок, и в следующую секунду вывернулась из-под его руки, отскочила в сторону, сверкнула глазами:

— Убирайся. Пошел вон!

— Стой…

— Уходи! Ненавижу тебя, понял?! Ненавижу!

Данилу снова обожгло, но на этот раз по-другому — как будто прижали кусочки льда к щекам и по коже потекли холодные струйки. Он тряхнул головой и вновь стал тем человеком, которым привык себя считать: никогда не теряющим голову, тщательно скрывающим кипящие внутри ярость и желание.

— Что, кричать будешь? Да? А если я от тебя прямиком к рыбаку пойду и поговорю с ним о том, что он может на острове найти?

— Нет!…

— Да! Да, красавица моя! Стоит ли кричать, подумай?

Скривив губы в попытке усмешки, он сделал к ней шаг, обхватил ладонью затылок, наклонился и прижался губами к ее губам с такой силой, что она застонала. Он целовал ее, контролируя каждое свое движение, не позволяя себе провалиться в пропасть, которая была совсем рядом, в одном шаге, в одном ее вздохе, насильно заставляя себя прислушиваться к комариному звону, который цеплял его за реальность, держал звонким крючочком. Под волосами на затылке у нее было жарко, и чтобы рука не соскользнула ниже, на тонкую длинную шею, Прохоров сжал пальцы, поймал текучую скользкую волну, и оттянул руку назад, отрывая то ли ее от себя, то ли себя от нее.

— Отпусти… — сквозь зубы выговорила она, не морщась от боли, хотя он знал, что ей больно — волосы он натягивал сильно. — Отпусти меня!

На щеках у нее расцвели два ярких пятна, видимых даже в темноте, и Данила едва удержался, чтобы не поцеловать ее насильно снова. Но делать этого было нельзя. На сей раз он целиком себя контролировал и знал, что сделал то, что сделал, лишь затем, чтобы она не забывала, кто хозяин положения. Хозяином был он, Данила Прохоров. И только он!

Данила удовлетворенно разжал пальцы, и на губах его заиграла усмешка.

— Вот хорошая девочка, — похвалил он, сам чувствуя хрипотцу в своем голосе. — Значит, никому не говорила об острове? Ну и умница.

Он облизнул губы и вышел, окунувшись в вечернюю прохладу, словно в воду. Постоял пару секунд на крыльце, приводя мысли и чувства в порядок, и исчез в темноте.