Поездка в Париж вышла долгой и утомительной. Нам постоянно приходилось делать остановки. Хотя Доменико, Клоридия и я, снова набравшийся сил, помогали Атто, он все путешествие провел на носилках.

Мое ремесло трубочиста мы в огромной спешке продали одной итальянской семье. Переговоры более чем успешно вела Камилла как представитель влиятельного монастыря Химмельпфорте – монахини, как известно, очень хорошо умеют вести дела. Вырученные деньги мы послали двум нашим дочерям в Рим – то было их долгожданное приданое.

Мне пришлось бы продать и виноградник, и дом в Жозефине, потому что мысль о том, чтобы оставить это имущество неизвестно на какое время, нам не понравилась. Была вероятность, что кто-то присвоит его себе. Однако Клоридия не согласилась и попросила сестер о помощи. Камилла успокоила нас, пообещав лично заботиться о доме. Аббат Мелани похвалил это решение:

– Купцы хотят украсть у нас наши земли, давая за них смешные деньги, которые в любое время могут обесцениться. Земля не имеет цены, мальчик мой: она дает пропитание и поэтому делает нас свободными.

В Париже Атто, и мы вместе с ним, жили на рю де Вье Огастин в съемной квартире, принадлежавшей некоему монсеньору Монтолону. Странно, думал я, мы оставили монастырь августинок на Химмельпфортгассе, чтобы жить на улице, которая названа в честь этого ордена.

Поначалу я думал, что стану слугой Атто, пажом или кем-то вроде этого. Но по прибытии мне сразу же стало ясно, что я ему не нужен. У старого кастрата была целая толпа слуг. И хотя так совпало, что пожилая гувернантка ушла на пенсию и Клоридия заняла ее место в доме, я поистине не понимал, что я могу здесь делать, да еще и без голоса.

Я еще не знал, что у Атто были на меня совершенно особенные планы, причем довольно давно.

Не впервые он просил меня жить у него. Он предлагал мне это еще в 1683 году, двадцать восемь лет назад, но я отказался, возмущенный интригами и ложью, в которые он меня впутал.

Теперь я наконец осуществил его желание. Дабы я не чувствовал себя лишним, он давал мне небольшие поручения и платил жалованье, которое подошло бы и секретарю кардинала. Большую часть времени я проводил, слушая его. Однажды он, словно невзначай, начал рассказывать мне о своем происхождении, о детстве, юношеских мечтах. Рассказ становился все более доверительным, он не упустил даже того страшного дня, когда цирюльник с ножом в руке появился в доме его отца, чтобы кастрировать его.

Он рассказывал день и ночь, во время обеда, с полным ртом, выставив за дверь всех остальных, и далее, до позднего вечера, когда его мучила бессонница, и даже поднимал меня с супружеского ложа, чтобы побыть в моем обществе. Клоридия относилась с пониманием к прихотям кастрата и запасалась терпением. Ведь она по-настоящему полюбила беспомощного старика.

Все, абсолютно все рассказывал мне аббат Мелани: о махинациях и тайнах, от которых захватывало дух, о непростительных грехах, в которых ему скоро придется отчитаться перед Всевышним. Он снова переживал свое прошлое, и иногда его охватывала печаль, а иногда он униженно соглашался заплатить положенную цену за свои грехи. Так, за три года, что я прожил у него, перед моими глазами пронеслась вся его долгая жизнь, пока не настало время уделить внимание его преклонному возрасту. А потом он рассказал мне и то, что я уже знал, точнее, думал, что знал: те истории, которые мы пережили вместе с ним, и тайны, которые я, как мне казалось, постиг, однако на самом деле…

* * *

Впрочем, наша с Клоридией жизнь у старого кастрата шла по своей колее. Мы регулярно получали письма из Рима, от наших девочек, которые наконец были помолвлены с умными молодыми людьми скромного достатка (в Риме, столице ростовщичества, иначе и быть не могло), но с доброй волей.

Правда, с первого же дня пребывания в Париже наше существование омрачали стычки Атто с родственниками. Доменико, как и говорил Атто, вскоре вернулся в Тоскану. Вместо него в доме теперь часто бывал некий Шампиньи, служивший у него секретарем. Атто диктовал ему все письма, которые посылал родственникам в Италию, чтобы те продолжали верить в его слепоту. Он знал, что Доменико не предаст его: в качестве вознаграждения его ожидает приличное наследство.

И эта постоянная возня была похожа на перебранку между упрямыми детьми. В июне аббат тщетно напоминал племянникам о том, что те все еще не прислали ему засахаренных апельсинов! Потом он начал жаловаться на лесок, находившийся в его владениях, который мог погибнуть из-за недостаточного ухода. В августе же он таки сообщил племянникам, что точно знает, сколько денег поступает семье Мелани, потому что, когда Доменико получил в свое время место секретаря консула Сиены, ему из Флоренции прислали известие обо всех доходах и почестях. Проглотив этот удар, племянники, чтобы настроить дядю на мирный лад, пообещали послать к нему соотечественника, чтобы тот передал ему сухую колбасу наилучшего качества и мортаделлу, лучше той твердой и переперченной, которую они подсунули ему незадолго до его путешествия в Вену.

Но не только неутешительные новости поступали из родной Тосканы. В его собственном доме в то время гостила мадам Коннетабль, Мария Манчини, его старая любимая подруга, которая одиннадцать лет назад на моих глазах сплела вместе с Атто интригу, решившую судьбу Европы.

Когда приходили письма от мадам Коннетабль, с лица Атто исчезали все тени. Он тут же принимался готовиться к тому, чтобы отправиться на аудиенцию к его величеству, дабы испросить разрешения повидать Марию у себя на родине, в Пистойе.

Эта история повторялась каждый год: едва наступало прекрасное время года, как Мария появлялась на вилле Атто в Тоскане. Получив известие об этом, Атто поспешно требовал запрягать коляску и мчался к королю, чтобы попросить у него разрешения вернуться в Италию. Всякий раз, получая отказ, он возмущался безмерно. Однако аббат не отчаивался и, несмотря на жаркую погоду, часто курсировал между Парижем и Версалем, не уставая и не жалуясь, словно молодой человек – столько сил приливало к его старым членам при одной только мысли о мадам Коннетабль, единственной женщине, которую когда-либо любил старый кастрат. Они не виделись пятьдесят лет.

Великий герцог тоже не прекращал утруждать аббата просьбами из-за его опекаемых. Осенью того года Атто упал в своей комнате, которую не покидал почти целую зиму, хотя здоровье у него было хорошим. Засахаренные апельсины, хорошая мортаделла и колбаса, к которым присоединилась просьба о помаде и варенье из цветков апельсина, еще не прибыли. Тем временем Атто посылал послов в Пистойю, чтобы они сообщили о состоянии его дома и внешности его внучатого племянника, и не в последнюю очередь затем, чтобы они привезли долгожданные лакомства (аббат был поистине упрям), а также объявить племянникам о том, что он сам, если к весне война закончится, приедет в Пистойю и пробудет там год.

Однако год спустя, в марте 1712 года, мир еще не наступил, и, к огромному своему удивлению, я услышал из уст Атто слова раскаяния по поводу того, что двенадцать лет назад он способствовал избранию папой Альбани. Теперь он горевал о своем добром друге, покойном кардинале Буонвизи и даже попросил скопировать в Пистойе некоторые его письма и переслать ему, чтобы они сохранились для потомков.

– Если бы папой стал Буонвизи, – причитал он, – алеманы не угнетали бы Тоскану, а мир заключили бы еще несколько лет назад. Однако поскольку Господь решил покарать христианский мир, он призвал этого великого человека к себе за два месяца до избрания правящего понтифика, потому что будь Буонвизи тогда жив, папой наверняка стал бы он, а не Альбани, и я, вероятно, провел бы закат своей жизни в Риме, а не во Франции!

Как и обещал Палатино, война продолжала бушевать, народы беднели. И так будет продолжаться, пока разрушенная Европа не созреет для подготовленного дельцами мира. В их тисках оказался и аббат: выплаты его пенсии, как от короля, так и от Отель-де-Вилль, прекратились, и Атто вынужден был выплачивать тысячу франков за квартиру каждый месяц из своих сбережений.

Но такая возможность имелась не у всех. Бедность была настолько велика, что даже те люди, которых рекомендовала ему мадам Коннетабль, начали в конце концов вести себя как обманщики, к примеру некий месье Жамаль, внезапно выехавший из Парижа под фальшивым именем, чтобы не возвращать аббату занятые у него двести франков. К счастью, в дело тут же вмешалась мадам Колонна и выплатила долг.

И среди всего этого безобразия оказалось, что засахаренные апельсины, которые наконец-то выслали племянники, были украдены по дороге.

Единственным утешением для Атто служило то, что его недавно родившийся внучатый племянник, крестником которого стал великий герцог, очень понравился мадам Коннетабль, более того, напомнил ей одну из гипсовых кукол, которых делают в Лукке. И едва он получил новости от Марии Манчини, как на следующее же утро сидел в карете, направлявшейся в Версаль, чтобы в который раз умолять короля отпустить его в Пистойю.

В 1713 году у Атто было уже два внучатых племянника, однако его здоровье к тому времени не позволяло ему сделать даже одного-единственного шага по комнате, ни на что не опираясь, более того, он уже не мог даже пойти на мессу. Кроме того, он по-настоящему ослеп. И он неосторожно написал племяннику: «В конце концов меня постигло несчастье: я не могу ни читать, ни писать», что крайне возмутило и удивило родственников и даже великого герцога, которые полагали, что он слеп уже давно. Он возлагал большие надежды на своего друга, монсеньора Гаагского, который возвратил себе зрение в восемьдесят лет. Но с глазами Атто чуда так и не произошло.

Поскольку великий герцог догадывался о том, что Атто жить осталось недолго, он послал Доменико летом в Париж. Атто был очень слаб, но по-прежнему надеялся на чудо, которое позволит ему вернуться в Пистойю.

В этот, 1713 год, Франция достигла самой низкой точки своего развития: государственные финансы были в таком состоянии, что, по словам Мелани, и ста лет мира не хватит на то, чтобы оплатить долги короля. Все доходы империи были заложены, и опасались, что доходы Отель-де-Вилль приукрашены. Уже добрых два года не выплачивали пенсии, хотя на эти выплаты жила половина Франции. Тем временем Атто перевел все свое имущество в наличные деньги, не зная, чем платить за квартиру. И возвращение в Пистойю приобрело значение спасения in extremis, [111]В конце жизни (лат.).
поскольку, к счастью, у него еще были земли и дома.

В ноябре 1713 года стало известно, что Мария все еще находится в его доме в Пистойе и надеется, что король наконец отпустит его. Мир был почти подписан: принц Евгений и маршал де Виллар провели переговоры в Раштатте, и предполагалось, что соглашение о перемирии будет подписано еще до Рождества. Европа была повержена. Атто планировал поехать в Версаль, как только закончится зима, в апреле. Он снова собирался просить короля отпустить его на родину. Гонди, секретарь Медичи, подыскивал ему квартиру во Флоренции, в квартале Борго Санто-Спирито. Он хотел известить его, когда подберет ему подходящую резиденцию. Атто ни в коем случае не намеревался уходить из политической жизни, нет, он планировал, несмотря на свой преклонный возраст, курсировать между Флоренцией и Пистойей.

Он верил в то, что король все-таки позволит ему уехать, когда наступит мир. В радостном предвкушении он писал в Пистойю. Он не мог знать, что это будет его последнее письмо племянникам.

* * *

В ту очень суровую зиму, на которую пришлись последние месяцы жизни Атто, я однажды отправился в магазин торговца книгами из Понтеведро, у которого регулярно делал покупки. Другой клиент, очевидно, следовавший за мной, протолкался в магазине вперед, чтобы его обслужили раньше. Лицо его было скрыто большим шерстяным шарфом. Он спросил книготорговца, нет ли у него сборника рассказов под названием «Из Полу-Азии». Тот удивленно ответил, что никогда прежде не слышал о такой книге. После этого клиент повернулся на каблуках и раздраженно пробормотал себе под нос:

– Ах, эти потеведрийцы… Полу-Азия!

Я поднял голову и словно во сне увидел, как синие с зеленью глаза сгорбленного великана, которого я хорошо знал, озорно подмигнули мне из-за шарфа…

Он вложил мне что-то в руку и быстро вышел на улицу. Я хотел броситься за ним, но он был выше, моложе и быстрее меня, я хотел закричать, но я был нем, я хотел заплакать, но это ничем не помогло бы. И я стал смеяться, все громче и громче, потому что внезапно почувствовал себя легким, как перышко, а потом склонился над тем, что вложил мне в руку ушедший великан. То была тоненькая брошюрка:

Доктор Генрих Каспар Абелий

Студенческие искусства

В ней лежала небольшая закладка. Я открыл книгу в заложенном месте, уже твердо зная, что именно найду. На памятной странице были описаны приемы, с помощью которых можно сделать непробиваемую одежду, заставить кого-то проспать три дня и подчинить себе собак. Я тут же увидел все словно воочию: пантера и другие хищники усыплены или приручены, а мой подмастерье бежит по подземному тоннелю под Зиммерингер Хайде. Нам его, точно, показывал Фрош. Я и забыл. А Симонис – нет. На полях страницы рукой Симониса, или Симона, или как там его по-настоящему зовут, было написано «Спасибо». И я был счастлив.

* * *

Однажды ночью мне приснилось таинственное, укрытое белоснежным ароматным плащом существо, прибывшее на Летающем корабле и поднявшее меня к вершине собора Святого Стефана. Там я увидел пьедестал, давным-давно предназначенный для Золотого яблока. На его месте теперь возвышался государственный символ, изображение архангела Михаила, защитника рабов Божьих. Существо показало мне надпись – семь слов, начертанных архангелом Михаилом. Я начал читать:

Imprimatur

Secretum

Veritas

Mysterium

Затем, немного ниже, было написано «unicum»… А как же два последних слова, которые написал архангел? Словно подхваченный вихрем, уносился вдаль Летающий корабль с раскачивающимся носом. Я в отчаянии размахивал руками в поисках опоры, все еще пытаясь прочесть последние слова послания, но тщетно.

– Imprimatur et secretum, Veritas mysteriumst, – произнесло тем временем неземное существо очень громким голосом, используя обычную краткую древнюю форму латинских надписей, при которой выпускались глаголы и наречия.

– Можно спокойно открывать тайну, истина останется загадкой! – перевел я.

А нечто продолжало:

– Unicum…

То есть:

– Остается только…

Что остается? И существо открылось. Оно сняло капюшон и показало свое смеющееся лицо: то был Угонио. Тут я проснулся и поэтому не узнал, чем же заканчивается предложение. Но стоит ли слишком углубляться в это? Кто знает, не является ли фраза одним из тех безумных посланий осквернителя святынь, вроде Allium ursinum или Великий легатор и Albanum времен событий на вилле Спада, которые так сбили с толку Атто и меня много лет тому назад…