Берега дождя: Современная поэзия латышей

Морейно Сергей

Александре Чакс, Олафе Стумбрс, Оярс Вациетис, Улдис Берзиныи, Янис Рокпелнис, Юрис Кунносс, Майра Асаре, Андра Манфелде – наиболее яркие латышские поэты XX века, представляющие богатый спектр латвийской поэзии – от языческого эпоса до христианской лирики. Помимо переводов, выполненных добрым десятком переводчиков (некоторые, опубликованные еще в Советском Союзе, давно стали классикой), их стихи опосредованно известны русскому читателю благодаря влиянию, оказанному ими на современную русскую поэзию Латвии – от поэтов круга легендарного «Родника» до группы «Орбита».

 

Александрс Чакс

 

Aleksandrs Čaks

(1904–1950)

В русских переводах – Александр Чак. Первый латышский поэт европейского масштаба. Вернее, европейский поэт, писавший на латышском языке. Если заменить в его стихах Ригу на, скажем, Прагу, ничего не случится. Приняв историческую схему, согласно которой Возрождение вернуло в обиход церквей и анштальтов живые языки, по аналогии можем сказать, что Чак заставил латышскую поэзию говорить нормальной человеческой речью. А заодно научил ее петь, смеяться и плакать. Единственный подлинно большой латышский поэт, востребованный в Латвии русскоязычными. Символ есенинской чистой поэзии, культуры Латвии, ее золотого века.

 

Мороженое

Мороженое, мороженое! Как часто в трамвае ехал я без билета, лишь бы только купить тебя! Мороженое, твои вафли расцветают на всех углах города за карманную мелочь, твои вафли, волшебно-желтые, как чайные розы в бульварных витринах, твои вафли, алые, как кровь, пунцовые, как дамские губы и ночные сигналы авто. Мороженое, наилучшие перышки я продал ради тебя, самые редкие марки с тиграми, пестрыми, как афиша, жирафами длинными, тонкими, как радиобашни. Мороженое, твой холод, возбуждающий, как эфир, я чувствовал острее, чем страх или губы девушек, ты, указатель возраста моей души, вместе с тобой я учился любить всю жизнь и ее тоску.

 

Современная девушка

Я встретил ее на узенькой улочке, в темноте, где кошки шныряли и пахло помойкой. А рядом на улице дудел лимузин, катясь к перекрестку, как будто играла губная гармошка. И я повел ее – в парк — на фильм о ковбоях. У нее был элегантный плащ и ноги хорошей формы. Сидя с ней рядом, я вдыхал слабый запах резеды и гадал, кем бы она могла быть: — парикмахершей, кассиршей в какой-нибудь бакалее?.. Трещал аппарат. Тьма пахла хвойным экстрактом, и она рассказала, что любит орехи, иногда папироску, секс, что видела виноград лишь за стеклом витрины, и что не знает, для чего она живет. В дивертисменте после третьего номера она призналась, что я у нее буду, должно быть, четвертый любовник. В час ночи у нее в комнатенке мы ели виноград и начали целоваться. В два я уже славил Бога за то, что он создал Еву.

 

Продавщица

В красивейший магазин на бульваре Зашел, чтобы выбрать носки. Мне их подавала барышня среднего роста овальными ноготками, блестящими, как маслины. И руки, сортировавшие пачки, пахли патентованным мылом и какими-то духами среднего достатка. Пожалуй, чуть великоват был вырез платья, ибо она была из тех, что после четвертой рюмки доканчивают сигарету партнера, рассказывают армянские анекдоты и целуются при свете. Я, нагнувшись, шепнул ей: «Сегодня вечером в десять в Жокей-клубе, десятый столик от двери». – Да, – сказала она и взяла за носки на двадцать сантимов меньше.

 

Улица Марияс

О, улица Марияс, монополия еврейских пройдох и ночных мотыльков — дай, я восславлю тебя в куплетах долгих и ладных, как шеи жирафов. Улица Марияс — бессовестная торговка — при луне и при солнце ты продаешь и скупаешь все, начиная с отбросов и кончая божественной человеческой плотью. О, я знаю, что в теле твоем дрожащем есть что-то от нашего века — душе моей – коже змеиной — до боли родное; полна звериной тревоги, ты бьешься, как лошадь в схватках, как язык пса, которому жарко. О, улица Марияс!

 

Еврейка

В вагоне жарком, как калорифер, напротив меня сидела – еврейка. Ее глаза были влажны, как два блестящих каштана, а бедра под юбочкой, короткой, как день декабря, перемалывали мое сердце. Она широко улыбалась — мне, гою, и зубы ее пылали, как буквы, из которых сложена фраза: – Я страстная женщина. Закон своих дедов она преступила легко, как порог, как плевок на асфальте. Я сел с нею рядом и взял в ладони под душистым пальто ее руку, цветущую, как тюльпан. И моя нога прилипла к ее колену, словно марка к конверту, словно к телу хвостик мочала. Уже проклюнулось утро из огромного яйца ночи, когда мы оставили тихо небольшую гостиницу.

 

Прощание с окраинами

Окраины, с мной повсюду вы. Я пью до дна хмельную вашу брагу, И мне за это мягкий шелк листвы Стирает с губ оставшуюся влагу. Я ухожу, и пусть речной песок Присыплет золотом мой след в полях бурьяна, Едва лишь вечер, важен и высок, Откроет совам глаз сквозные раны. Я не грущу – так сильно я устал. Вот только у забора на колени В последний раз упал и целовал Я золотые слезы на поленьях.

 

Две вариации

 

1

Рига. Ночь. Желтки фонарей плавали в лужах. Дождь пересчитывал вишни в окрестных садах, выстукивая на листьях фокстрот и швыряя косточки в воду каналов. Даль чернела окном, укутанным плотной тканью. Что же мне делать в такую ночь, когда надевают галоши? Скрести душе подбородок, играть клавиры на нервах? Как устриц, глотать тоску? И я пошел на Московскую улицу, в бар, где толкутся жулики и проститутки, — грустить. Лампы Осрама — янтарно-желтые серьги — качались над моей головой. Мороженое, тая оранжевым яблоком, расплывалось на блюдечке из хрусталя, как вытекший глаз. Где-то вакхически выла цитра. Ночь сжала овальный бар в объятиях свистящего черного шелка. Ближайшая липа уронила свой лист на мой одинокий столик. Я, взяв его в руки, целовал долго-долго: потому, что было у меня взамен ничьих губ. Губ? Почему же я должен целовать только губы? Почему не могу целовать этот столик, прохладный и чистый, как девичий рот; стену, ту самую стену, над которой нависла женская туша, белая, как перетопленный жир? Ах, зачем губкам девушек отдана монополия на мой закипающий рот! Должно быть, затем, чтобы я здесь сидел, один на один с неизбывной тоской, и слагал эти странные строфы о себе, которому нравятся губы девушек больше всего на свете.

 

2

Рига. Ночь. Пробило двенадцать. Оранжевые лилии фонарей внезапно увяли. Тьма окутала лужи черным блестящим шелком. Как же мне встретить утро? Есть сливы, пощипывать вату воспоминаний, танго выстучать на зубах, из блюдец лакать тоску? И я пошел в сомнительный бар, где не было вощеного пола, где толпились воры и потаскушки, — грустить. За столик в углу уселся, как причетник, постен и сух. В бокале передо мной отцветало пиво оранжевой пеной, но губы мои были пустыми и жадными, как береста. Зачем же я здесь сижу? За окнами взмахом крыла налетало время, когда девушки ждут жалящих поцелуев, прикосновений рук, что помогут им снять башмаки, расстегнуть на боку платье; и стянутые чулки, как брошенную змеиную кожу, раскидать по углам. Зачем же я здесь сижу? Что я – схоронил свою мать? Или меня предал друг, и я плачу? Чак, что ты прячешь?.. Почему ты не можешь свою сверлящую, жгучую боль и печаль выкричать всем, как сирена с утеса? Встань и скажи, сколь невыносимы для тебя эти пары, скользящие мимо, извиваясь с болезненным жаром, словно, танцуя, они бы хотели раздеться; что тебе уже некуда деться — скажи, что свет этот алый колет глаза твои острым кинжалом — скажи! Что, молчишь, тебе страшно?.. Может, ты думаешь, что слова здесь уже не нужны, здесь, где повсюду плавает алый дым, визжит музыка, а девки шепчут, нет – орут алчным взорам мужчин только изгибами бедер, сиянием голых колен и томленьем грудей, — так ты полагаешь? Смешно! Ты сидишь, постен и сух, как причетник, но – наблюдаешь, не пожал ли плечами хозяин, не смеются ли половые, и шлюхи, вон там, не качают ли жалостно головами: – Бедный поэт, он болен или ранен в неприличное место, — Шут, хочешь пугалом стать? Встань и хвати, хвати кулаком по столу, так, чтобы пивная кружка исполнила пируэт, словно подстреленный заяц, чтобы подпрыгнула ваза с цветами и хрястнулась об пол, сверкая осколками, хвати кулаком и скажи: – Эй, вы, считающие, что я немощен, вы, преходящие, серая накипь, червивый плод, опавший до срока, вы — если я не запускаю глаза каждой встречной девчонке под кофту, если я не бросаюсь за каждым только что снятым с плиты поцелуем в ближайшую подворотню — вы – ничтожества – думаете, что я не знаю любви? Нет, я сам поклоняюсь идолу страсти, я люблю; люблю и буду любить всегда, но только в своей любви – я вечности жажду!

 

Олафс Стумбрс

 

Olafs Stumbrs

(1931–1996)

Спасаясь от ударов сталинского молота по гитлеровской наковальне, осенние беглецы 1944 года пересекали чужие рубежи со строчками Чака в голове и Латвией в сердце: и мальчик вместе с родителями оказывается в Германии, откуда позже переселится в Америку.

Его стихам присущи декларируемая сдержанность – так купальщик, входя в море, пробует ногой воду – и легкий акцент. Ностальгия, их доминанта, звучит сильно и страстно, но, думаю, останься Стумбрс на родине и переживи послевоенный геноцид, сумел бы заштопать своей поэтической иглой и более значительную из трещин мира, проходящих, согласно Гейне, сквозь сердце поэта.

 

Зеленый день

Я хочу Тебя, как мохнатый червяк хочет свежий капустный лист: прирожденный эстет, он несет не столько разрушительную силу обжорства, сколько желание выточить изящное кружево и так превратиться в бабочку. Я хочу Тебя, как серый морской валун хочет нежный борт корабля: смиривший гордыню, он ждет отнюдь не паники пассажиров в спасательном шлюпе, не агонии судна, встающего на дыбы, прежде чем кануть в гремучую бездну, – нет, из глубины взывающий к радуге, он хочет в кои-то веки иметь ее рядом с собой, а если она окажется масляной пленкой, пусть на миг успокоит тревогу волн. Я хочу Тебя — за окнами мимо летним зеленым днем проходит предместье. В эту минуту, на этом месте ты не мадонна, не прима и не очень-то неповторима. Но одна. И невозможно единственна.

 

О девушках

Вы вправду хотите знать – как? Ладно. Рассказываю. Что тут уметь? Позолоченная цепочка у меня от карманного хронометра деда. К ней как член корпорации (но не совсем как член корпорации) я подвесил брелок – живого льва, нубийского желтого бас-баритонального льва, который, стоило мне распахнуть пиджак, возбужденно рычал на солнце. Да, а вместо часов на конце цепочки я носил Африку. Когда я, под рык льва, вынимал ее из специального часового кармашка, почти каждый раз какая-нибудь девушка останавливалась и спрашивала: «Скажите пожалуйста, что это у Вас там на конце цепочки?» «Африка, – отвечал я, — и не желаете ли сходить со мною в кино?» Вот так я работал тогда: без хитростей.

 

Исповедь

во всем эротика, и те, у кого нет своего авто, будут звать Тебя погулять в ночных испарениях пляжа, и те, что не сочиняют стихов, скажут: «Ну так останься у меня этой ночью», а те, что стыдятся задрать Твою полосатую юбку, вместо этого задерут нос, и это тоже способ, каким природа празднует свой триумф. Но поздно ночью, если тьма крови раскачает кровать как внимательный, нервный прибой, все мы, привычно радующие друг друга животные, вновь обретем покой: кто-то в годами разыскиваемых руках, кто-то — в иных. Ну и что? В такой темноте все руки, словно коты из пословицы, одинаково серы, а до утра далеко — весна не подходящий сезон для поэтов. Ежезимно я пил, например, за упокой души моей милой, и тем мелодиям, что умел извлечь из стебельков лилий, прохладнейший кларнетист мог лишь позавидовать. Но когда в мае желтые тюльпаны горят даже в мертвом песке дюн, когда с каждой волной на берег выносит мальков, округленными ртами громко поющих о весне средь зацветших водорослей, – тут я действительно ощущаю себя не в своей тарелке: прошлогодний снежный болван, забывший растаять вовремя, когда золотые губы солнца восторженно прижались к его угольным глазам — желтая корова объедает траву с пригорков, в мелеющих ручейках ил баламутит рыба, танцуя особенный Данс Макабр, моя самая гордая не гонит меня, когда я целую ее влажные щиколотки в тени подсолнуха, а я униженно принимаю все, бормоча что-то о еще не сбывшемся лете — в последнее время обилие девушек – это лишь способ стереть свою память: преувеличенно розовые, большие резинки, ластящиеся ко мне до тех пор, пока снова кто-нибудь не постареет, профиль, грубо намалеванный яркой губной помадой, не исчезнет с очередной страницы моей души, пока, наконец, не стану чист, пуст, прохладен — неплохо бы ночь напролет болтать на языке китайских мандаринов с узкоглазым пожилым человеком, еще лучше наблюдать, как засыпает мир под синим крылом коршуна, лучше всего, ростом опять в три вершка, встать у серой раковины на кухне, смывая с пальцев темные пятна, оставленные сорванных одуванчиков едким соком —

 

Пока что я не умею кататься на коньках

1939 год. Светлы, как тропка в снегу, семь лет у меня за плечами. Легко, как снежинка, вот-вот на них упадет и другой. (Просто невыносимый размер! Не место здесь классическим ритмам. Я же сын Балтики, а не Средиземноморья или Эллады. Где метроном? Подать сюда метроном! Хочу сменить ритм.) У нас не стоял дома VEF. Наш приемник, носивший имя Leibovics , в ту зиму ежедневно расхваливал латышей. Со всех ледовых площадок города на меня вещал Лейбовиц. «Украшенный коньками Берзинь, латышский исполин…» А вскоре на обложке журнала «Отдых» его – не Лейбовица — фото: розово улыбающийся человек с венком, как на Лиго, и круглым блюдечком на ленте через плечо: «Наш (европейский) заводила – латыш в очках…» (Ну, может, так не было, но та эпоха еще не приохотила меня к чтению.) Берзинь! Латыш! (Тогда это не казалось экзотикой: представитель могущественнейшей нации в мире, – чему удивляться!) Неделями в ту жестокую, роскошную зиму люди разгуливали со свежими Берзинями на устах. (Нехорошо, – скажешь ты: «со свежими Берзинями» – как людоеды? «…с именем Берзиня» тоже не очень: как книжные черви. Дальше —) В ту зиму я был гениальным актером, тончайшим лириком, великим магом. (Знаменитым, спрашиваешь? С чего бы – все нормальные дети в этом возрасте таковы.) Как актер, раскатывая по полу в носках в теплой комнате, я становился Берзинем, Табаком, Бите и – раз – викингом Белангрудом, — но упал. Как поэт-лирик, я мечтал быть славным норвежским мастером, Нильсом (Олафом) Энгестангеном; Серебряный Кузнечик Севера, он пел коньками на льду. Как волшебник со средствами… (Ну, я обладал капиталом в старинных дензнаках, монетах, катать по паркету. Итак —) Как магом со средствами, мной, что ни день, дома устраивались широкие соревнования. Сейчас вдруг, абсолютно спонтанно и – о, это-то важно! — без какого-либо принуждения и угроз, я признаюсь. Помните, той зимой почти каждая улица оглашалась ликующим чиханием горожан, хриплым лающим кашлем. Вы полагаете, той зимой — была виновата погода? Нет же, виновен я, ибо ежедневно, согласно моим предписаниям, сама не зная того, вся живая Рига – свободный вход, никакого выхода — часами мерзла, дрожа на просторных трибунах ледяного ристалища на гладком полу нашей спальни. (Я должен был когда-нибудь это сказать! Ведь невозможно прятаться бесконечно. И так все эти мрачные десятилетия я боялся, скрывался… С чего бы, вы думали, я эмигрировал в возрасте тринадцати лет? Дальше —) О, мои соревнования, мои герои! Олаф Н. Энгестанген, на взгляд неволшебника всего лишь испанский пиастр 1633 года, как правило, обгонял Бите, игриво поблескивавший царский рубль, и даже Берзиня – тяжелый, толстый (латыш!) пятак, словно бы топором вырубленный из бронзы в 1792 году. Едва ли не каждый раз мой Энгестанген пересекал ленточку первым, первым торжествующе прячась в тень платяного шкафа. Тогда я вскакивал с пола, каждый раз салютуя деревянным мечом – латыш Олафс Энгестангенс Лейбовицс — чтобы в честь нас всех в полный голос пропеть гимн Норвегии: три лучших куплета из «Только у Гауи». ………………… Да, но я по-прежнему не умею кататься на коньках.

 

Оярс Вациетис

 

Ojārs Vācietis

(1933–1983)

Великий латышский Поэт, с большой буквы. Первопроходец, создатель современного латышского поэтического языка. Пожалуй, никто прежде с такой свободой и широтой не пользовался конкретными языковыми инструментами. Обладал редкой для XX века универсальностью, будучи лириком, физиком, эпиком, философом. С точки зрения формы чрезвычайно разнообразен.

В силу космичности мировоззрения определенно наднационален. Его поэтика пронизана всеохватывающим ритмом, и – подобно джазу – близка и понятна академику и таксисту. Младшие поэты посвящали Вациетису прекрасные строки: не как учителю и коллеге, но как чему-то большему.

 

Антрацит

1 Проехала машина с каким-то там углем. Я всю жизнь нет-нет да и вспомню ту машину с каким-то там углем. Я изжаждался по одиночеству, и я встретил одиночество ночи в черной накидке. Одиночество порою необходимо, но я захлебнулся им и начал тонуть. По одиночеству может идти лишь умеющий плавать. Мне было позволено лишь пригубить. Но тут прошла машина с каким-то там углем. 2 Нет, не пройти мимо того антрацита. Не я эту кучу вырыл, та куча не станет мой дом согревать. Зато антрацит добыт в точно таких же шахтах, какие сам прорубал. По точно такому же аду, черному, с блуждающими огнями, за словом идут, за поэзией и за любовью. И часто в местах добычи на поверхность земли выходит только глухой раскат. Из черного колодца счастья выносят самих углекопов, и неподобающе черными, с неподобающе светлыми глазами, они выглядят в полуденном солнечном блеске… 3 А у меня ведь еще инструмент есть — только спрятан внутри. Так долго я здесь сижу, что кусок антрацита уже перерос Гайзинькалнс, потом Эльбрус и теперь, противно поблескивая, как автоген, высится над Гималаями. Больше не сыщешь сходства со стеклянной горой, где конь золотой годится. Ни с чем больше нету сходства — того, что я ощущаю, тоже не объяснишь. Нет, пока я не подобрался к бесконечному, но определенно ползу вперед. Не то, чтобы я понимал бесконечность, однако вижу, откуда растет антрацит, и чувствую то, что положено, глядя на звездные пляски… Что-то в них от меня самого, так же, как в черном искрящемся антраците или Млечном пути, научиться ходить по которому пока невозможно.

 

Серого цвета

Я превратился в одно-единственное серое око: из серых луж пьют серые голуби; серый дождик серые лужи вгоняет в серую дрожь; на горизонте из серых башен серая клякса… Серый туман, клубясь, наползает, как пепел пожарища… Я превратился в одну-единственную серую ноздрю: ворсинки шарфа меня щекочут — как в двигателях сожженный бензин; серые пятна на досках лесов — как будто плотник прошелся; запах гари — вчера в этом городе день загорелся, скроенный наспех, и я в это серое утро вчерашний угар вдыхаю. Он – старый солдат, проснувшийся от одной-единственной боли в костях, ноющих к перемене погоды в местах ранений, которые многих на той войне выжгли дотла, — он тоже чует запах горелого. Он – мчась по ступенькам — еще выстраивает те формулы, что заставят шататься фундамент физики, скрепляя который, сгорели многие, — и снова воняет гарью. И по всей квартире, по всей улице, по всему городу паленого серый запах. Я просыпаюсь в час предрассветных сомнений и по уши зарываюсь в серый и рыхлый пепел, по которому мы ежечасно и ежеминутно бредем к своим собственным радугам. Мы каждое утро, порядком еще не проснувшись, влезаем в этот вчерашний густой серый пепел и, почти не задумываясь, трамбуем его, превращая в асфальт на сегодня.

 

«Я рад...»

Я рад, что тогда ошибся, и то, чего я боялся, оказалось зверью на пользу. Я боялся тех красных ягод на снегу и выше — в стеклянных сучьях, ибо, будучи человечьей породы, я видел там капли крови… Как стынущей красной картечью стволы набивает голод… И голодная птица стынет, превращаясь в ледышку… А вышло — красные капли на снегу и выше, в стеклянных сучьях, — это те самые угли, у которых любая птица может греться до весны, пока я не вышел жечь и палить повсюду костры зеленого цвета, несущие, отцветая, красные угли жизни.

 

«В конце непопулярной улицы...»

В конце непопулярной улицы, на невоспетом углу, на непримечательном дереве сгрудились птицы, улетая на юг. В их силуэтах читалось их тяжелое бегство от морозов. В желтые листья выпал к корням рябины их певчий корм. И горькими ягодами, обагренными соком, дерево договорилось с птицами молча. И сказало — пусть они пьют, клюют, хватают, тащат… Ведь их путь не пройден и наполовину. И птицы молча брали ягоды по половинке. В конце непопулярной улицы, на невоспетом углу, под непримечательным деревом я постучался в твою неприметную дверь.

 

«Листопад, диктующий условья...»

Листопад, диктующий условья, в лихорадке осени раскис. Снова телефон исходит кровью, бес полночный снова крутит диск. Я, как волк, луною загнан снова, рыщущий, голодный, жадный снова, и тебе в глаза смеюсь я снова, синий голый лед холодных снов моих. Телефон всего нежнее в полночь, и цветы, что мне терпеть невмочь, так бесстыдно пахнут только в полночь. И да – к черту, тихая святая ночь! Возвращаются к корням своим деревья и текут к своим истокам реки вспять. Телефон опять в полночном гневе… Нет, не телефон — земля в осенней лихорадке перелетных птиц устала звать.

 

«Твои слова меня влекут...»

Твои слова меня влекут, словно волны, вплавь, в мистическом свете Луны — в них весомость, в них невесомость, и память скользит вдоль ресниц снежной совой, я застыл на месте, а ты меня несешь и несешь еще и еще… Твои слова меня обжигают, как клекот поленьев иззябшие руки решившего клясться, отогревают их для восхожденья, сдирания кожи, я должен быть на вершине, где встала, лавиной застыв, и зо — вешь, и зовешь еще и еще… Твои слова меня ранят, словно шипы ладонь без перчатки, я бьюсь о них птичьей грудью жемчужной, скоро по ней прольется оранже — вый жемчуг, ведь слова эти рвут, продираясь к кровному братству, пожалуйста, рви меня, рви еще, и еще, и еще… Но глубже всего пред тобой меня заставляет склониться до самой земли та тишина между слов, та нагота между слов и то, что позво — лено мне в обнаженности этой до боли счастливой застыть, ожидая – что еще, что еще и что еще…

 

«Я не знаю, где ты живешь...»

Я не знаю, где ты живешь, я не знаю, живешь ли ты. Такая жара, что медленно закипают сирени, оплывают свечи каштанов, и акация вызолотила тротуар. И сквозь угар отцветания я не улавливаю знака, что ты меня слышишь, что ощущаешь, как некто вглядывается в тебя столь пристально, что нужно вскакивать ночью, нужно вздрагивать днем и нужно бежать к горизонту пустому, за которым лишь марево и безымянный призыв дальше.

 

Поединок

Выстрел грянул. Победитель ушел. Побежденного унесли. Но кровь еще пачкает траву. И, может быть, душа в меня вставлена косо, только в этой крови я не вижу примет пораженья, в самом деле, не пуле обуславливать жизнь, но крови, мертвой или живой – безусловно. Когда поля сражений обрызгали кровью пруссы, и в алом потоке исчез последний из павших, я, конечно, усматриваю здесь гибель народа, но надо всем этим полем плещет крылами вечность. Нет у меня иллюзий на тот счет, кто кого зароет, но, когда в единый ствол срастутся летты и ливы, кровь всех пропавших племен над его корою будет дышать, бурлить, проливаться ливнем.

 

«Во имя существования рода...»

Во имя существования рода кому-то все время приходится уходить. Яблоко падает далеко от яблони, и матери жаль, и на осенних ветрах она проклинает блудного сына. И дети все забывают материнскую плоть, и матери плачут. И тоже порой проклинают. Жалея. Продолжение рода предполагает уход даже от себя самого. Сын, я уже тебя не вижу за горизонтом, но мне легко. Ибо уйти можно лишь двояко — бросая или же продолжая. Не путайте продолжающего с заблудшим. Отец не увидит сына, сын – отца, но лунною ночью магнитное напряжение подается на их души и тестирует: что есть эта несоединенность — разрыв или же связь, существующая между планетами, и, стало быть, продолжение.

 

Письмо из продленности

У меня на дереве горят четыре листка, и это не все. Еще есть время до еще одних заморозков, но это не долго. Еще я горю четырьмя огнями сразу, и это много. Еще при свете этих огней я каждый день наблюдаю тебя, и это все. После первых заморозков на голых ветвях останется единственный пламень белки, и это надолго.

 

«Не плачь...»

Не плачь. Ты соснам моим над обрывом подмыла корни. Хватит. Уже и вода зацвела корягами черными. О них разбивается круглое лунное блюдо. Те, что промышляют орехами на берегу, в омуте, полном коряг, купаться не будут. Не плачь. Пока что.

 

«Чем дни становятся дольше...»

Чем дни становятся дольше, тем мы становимся дальше от бывших у нас ночей. Случается, они нас еще навещают, как взрослые дети старых родителей. Еще привязаны их игрушки к самому небу, но вряд ли мы ими станем играть. Звездными именами мы теперь называем времена года и стороны света. Но это — другие игры. Минувшей ночью ко мне приходила чужая девушка. Она смотрела прямо в глаза с особой доверчивостью и ожиданием. И исчезла. И вздрагивала оконная занавеска, пока я не понял, что это след твоего дыхания.

 

«Отапливаемые центральным отоплением...»

Отапливаемые центральным отоплением никогда не бывают согреты, как нужно — где только можно, когда только можно, они разводят костры, которые идут за ними, а они смотрят застывшими глазами в этот живой огонь, с ностальгией, с эмиграцией в этих застывших глазах. Господи, пожалей их, они так красивы. В разжигании огня есть свои первоклассники, гимназисты, магистры, академики, мэтры и подмастерья, но нет несогревшихся. Разводят огонь чем угодно и, в общем-то, всюду, он хорош для всего: можно варить еду, сушить одежду, сунуть руку и клясться. Это уж как когда.

 

«Как перелетные птицы...»

Как перелетные птицы туманной весной к руинам в несуществующую больше Елгаву все же вернулись, так сегодня, вчера и завтра куда-то возвращаются люди. Как перелетные птицы — с печальными песнями, звонкими или глухими, к руинам возвращаются люди. Сегодня, вчера ли, завтра — стыдясь своей птичьей доверчивости, возвращаются люди. Я тоже, бывает, курлычу, как перелетная птица, мой крик печален — кто знает, может, я возвращаюсь к руинам?

 

Улдис Берзиньш

 

Знаковый поэт, разбивший языковую культуру на до и после Берзиньша. Поэтический тип – поэт-шаман. Он узнаваем и довольно распространен: повелевающий тучами Велимир Хлебников, вызывающий песнями бури Вейнемейнен. Адепт культа языка, безоговорочно верящий в силу и власть слова. Гораздо гибче и доступнее Хлебникова, он по-человечески более ограничен и, в силу этого, органичен. То, что у Хлебникова кажется искусственным, у Берзиньша блистает, как жемчужина. Укладом души сродственен Илье Муромцу, защитнику вдовьему и сиротскому. Полиглот и толмач, патронирует в безъязыком пространстве лива и чуваша, жмудина и латгальца.

 

Как искать

Как мне искать цветок папоротника (как тебе искать) как. Искать в песочнице искать под елкой пригожей. Искать под подушкой утром. В школе искать под партой. На карте мира искать (на дне моря и на вершине горы). Искать в книгах (листать за страницей страницу) разглаживать бережно что там цвело сто лет назад. (Ах Библия черная пальцы дедов моих ты знаешь сколько лет и зим помнишь хозяек старых и молодых крестины свадьбы и похороны голоса журавлей и коров в закутах расскажи может было может пришла как-то утром с луга ноги в росе с головы до пят в росе – небо в росе – держит в руке растерянная куда спрятать в Библию полистала вложила один-единственный раз могло же случиться) искать. Искать где старики пьют спытать може кто вспомнит може кто мимо шел. У детей спросить говорят знают всякие вещи. Пристать к учителю пусть угадывает а вдруг угадает. В горячей печи искать во рту смеющемся искать в сказках Латвии. По-немецки учиться в истории древней искать «в таком-то таком-то году в лесах цвели невиданные цветы слезы Иисуса той осенью началась чума». Искать где солдаты шагают за ротой рота колеса и гусеницы кто знает может как раз из принципа там растет не вытоптан и зацветет. Искать где зарыт повешенный где расстрелянный брошен кто знает вдруг пламенеет там вдруг царапает землю вдруг там зацветет. Искать у себя на родине (у тебя на родине) у них на родине. Искать в небе (искать на земле) под землей искать. Как мне искать траву Яна (как тебе искать) как найти. Искать в январе на льду под снегом в апреле в грязи искать жарким днем на рынке среди помидоров рыбы и птицы в летнюю ночь искать в лесу среди запахов. Найти как найти не знаю.

 

«Вот я. Вот ты. Вот он...»

Вот я. Вот ты. Вот он. Придет забытый, спросит: там кровь легла на травы, так кто траву ту скосит? Ведь был колчан и стрелы, я целил птицу смело, раз вышел Бог на встречу без птицы – в чем тут дело? Материя дробится, пространство рвется, слышишь – неровное дыханье (то не Отец ли дышит!) сквозь стекла семантические нельзя увидеть лица, и не с кем выслать вести тем, кто еще родится, у чисел нету смысла, все в черной речке тонем, и что учили в школе, у черта спит в ладони, нет, это чушь. Вот я. Вот ты, вот он.

 

«Что, Пятница?..»

Что, Пятница? Весна уже прошла и нежный у нас июнь с рассадой и жасмином, такой покой на кладбище и чистота плывет над лесом, Бог не любит нашу землю мокнет сено. А Пятница? Он вроде губернатор на мелком островке и с кучей полномочий, но парень свой мы вместе пили на Лиго Леон был пьян и Виктору, ну было пето костер у берега реки и Кнут. Ах, Пятница? Куда же лето, промчалось словно три коротких дня и в октябре я еду в Смилтене шофер сказал сынок, еще не все пропало еще год за годом и бежали багряные деревья.

 

Рыцарь и Санчо Панса

1 Скачет рыцарь на хромом одре градами весями скачет на трех ветрах. Скачет рыцарь скачет денно скачет нощно. Скачет рыцарь высокую думу думает а выдумать не может. Скачет рыцарь скачет смеется и плачет. Сколько на земле чертей и великанов это знает. Сколько будет дважды два этого не знает. 2 Скачет Санчо Панса на ослике деревней скачет черт что за ветер. Скачет Санчо Панса скачет день скачет ночь. Скачет Санчо Панса одну думу думает вот ведь земля круглая и никуда не ускачешь.

 

«По кочкам болотным земля убегает...»

По кочкам болотным земля убегает чибис кричит но леший еще далеко иди побороться со мною заяц браток. Бог со двора на двор и собаки лают но нет ни медведя ни волка иди заяц браток. Скоро полночь: храпит жеребец землю копытом роет я подпоясался туго и жду заяц браток.

 

Стихотворение о старости

1 (Иоанна 21 истинно истинно говорю тебе когда ты был молод то препоясывался сам и ходил куда хотел а когда состаришься то прострешь руки твои и другой препояшет тебя и поведет куда не хочешь) а Петр смеется. Учитель он говорит что ты о старости знаешь ты умрешь молодым. Молодому страшно его ведь можно убить со старика что возьмешь жизнь его птица в ветвях. Юноше страшно его окуют цепями старый и в яме свободен свобода его птица в небе. 2 (Все проходит) неохота чушь молоть (все проходит) надоело бахвалиться старость близко и каков ты есть таков ты есть (чего лукавить). Возраст приходит как ливень Смывая пыль. 3 А иной до последнего вьюном вьется с ведром к колодцу пока не споткнется пошел черпать а куда на что льет а что и не знает во что так год за годом полжизни мимо придет ли старость да и старость жди мол. Начнет похвалятся он тем что было тем что в годы мужа свершил он добро он копит (а добро гниет) так полнится чаша за годом год в гробу он лежит свечи горят жизнь прошла что старость отвернулась мимо прошла. 4 Лишь бы сердце было зрячим О глазах не плачу. 5 Еще одна вещь хороша то что спина не гнется. Старому трудно юлить старому пятиться трудно хочешь не хочешь надо стоять на своем. Копейка осталась лежать унизиться не пришлось (ботинки не зашнурованы но это пустяк). 6 Дай мне Бог старости на порог.

 

«Сначала: холодная звездная ночь ...»

I Сначала: холодная звездная ночь поля в снегу реки во льду далекие окна в огнях мы три мужика гоним день к западу и снова пустая ночь ну и ну сани промчались мимо наш боженька едет II цыган идет пружинящим меридианом в зеленых штанах с попугаем в руке из Египта идет поет и смеется только бы не оступился III хозяин идет со двора пропитан солью и солнцем на каждом шагу воз сена в одной руке деревянный жбан в жбане хмельное другая рука в кармане не грех почесаться V я иду через лес рыжие волосы по ветру золотые денежки пересчитываю назад не смотрю знаю декабрь за спиной.

 

«Пламя гниет и тлеет ольха ...»

Пламя гниет и тлеет ольха год кончился последний умирает все запорошило. Птица кричит на острове тоскует не жалеет больше ненавидя проклиная замерзает болото все запорошило. Два три четыре пять. Дай руку там темно иди год кончился ты остаешься должен все запорошило.

 

Памятник дону Альфредо

 

Вавилонская башня

Переступлю порог и охну: рвет боженька страницы моих тетрадок, немота бьет в небо, слепота в зрачок. Круг вертится, черт глину мнет, бог кружки бьет. Немало пожито: подарено и взято, немало спеть пришлось. А щепки уцелели: Отче наш… Остался на бобах, крест падает, грязь не издаст ни звука, лишь ветер лаской путает траву (черт в реку влез, камнями хрупает и все мурует, мурует стену, пузо гладит, вот и вырос Вавилон), теперь никто не вспомнит: мощный ствол березы, кривой, корявый, но еще не слог – и я там был, там по усам текло из колыбельки солнца, в том-то-перетом столетии я выучился складывать: Тыдаждьнамднесь (дай, жирный, сучковатый лист!) такое ж лето с богом на опушке: я рассчитал на пальцах, третий сын – нуда, мой боженька – он черту брат меньшой (космическое брюхо пучит, боль прибывает, стены в трещинах, стенает черт, а Дух зацвел крапивой у забора), воробушек чай стреляный, но голыми руками не возьмешь (чу, полночь: соловеют соловьи, Брат встал на Брата, я в сиренях спрятался и жду: бог мимо над речною дымкой кометой звезды бить, луч вперехпест лучу – миг бытия желанный! сучьев треск, черт поскользнулся на своем поносе – ах, Господи! нет ни твоих следов, ни знаков в пойме Гауи). Quo vaditis, слова, рука немеет, язык устал, и точит червь листву. Все стихло: бог разгневан – на черта не глядит.

 

Весна

По выдранным листкам бегу, четыре евангелиста следом, и нянечка, и директор школы, хватают за одежку, ножки ставят, в темном коридоре мы вскочили на шею сплетнику, она болталась в самой скользкой букве (букве Лам), Рамиз Ровшан из Испагани пишет, оказывается, другою буквой по сей день жнут женщины пшеницу (буквой Син). Я в суффиксах и префиксах укрылся (в значениях побочных – выручай, покров семантики!). Да, Библия нежнее у армян, она пленяет старыми цветами (те краски не поблекнут!), но письмена восстали на меня, дерется переплет и рвет рубашку, на пальцах кровь; зато в одном задрипанном изданье бесплодный, но сердечный литератор (из москвичей) желает мне добра. Разбужена весна, и бисмиллах! дорогу строят птицы, черт громоздит холмы. Как каждый год, коня седлает Тощий, а Жирный охает, но лезет на осла (их путь на небо!), уж Мальчик-с-Пальчик начал в дудку дуть, пошли большие Ноги, из Чрева в тучах льет кипящий дождь – дуй, дуй, пускай шатает зубья леса, хоть лето коротко, садись на царство, Дух, и проверяй лады! Теперь о муже смелом и о снежном поле: листе бумаги белом. Альфред Кемпе, день короток, зима бездонна. А где Январь? В тех первых «Отче наш». А где Февраль? Прошел, не начинавшись. Метель метет. Полшага уступи ей – все, чем ты жил, поглотит энтропия. Бог пашет землю, черт посевы топчет. Черт глину мнет, бог кружки бьет – и точка. Из кадки бытие на скатерть лезет, и скоро с языка вся кожа слезет. Нет выхода – мы смелому позволим врать, сплетничать, и слушать ветер в поле, и перекладывать: из руку бога кружки выхватывать и черту кладку рушить; и, с Братьями схлестнувшись, духом сдвинуть ту стену, что любому сломит спину. – Как всякий, кто со Смыслом будет спорить, он на своем веку хлебнет немало горя. Не испугавшись ни числа, ни знака, замерзнет в снежном поле, как собака. Но приходит время, и сегодня мы все возвращаемся в сумерки.

 

Искусство перевода

Перо взял в руки Фредис пишет Слово Да и Нет кругом бумага и Да и Нет (постой Да или Нет?) одна бумага (вон у эстонцев есть словцо ни Да ни Нет а посередке вроде Да и в то же время Нет) Да или Нет в башке туман про — клятая бумага (скорей чернила: Слово! я нашел ни Да ни Нет) есть только Да и Нет (так Да иль Нет?) бумага все бумага хохочет Нет трясет козлиной бо — роденкой береза сохнет брат не при — шел с войны лиса сжирает гроздь дон Кемпе близко к сердцу да говорит бумага Да бушует брага в колосе хозяйка ставит мага — рыч хрячок визжит в сарае и рано бу — дят петухи (есть тыща книг и всюду Да да Да) Да Да Нет и бумага. Ладонь потеет шелушится слово заика Кемпе ногти сгрыз а Вейне — мейнен встал в дверях смеется.

 

Дон Фредерико жалуется

Дон Альфред переводит птичью речь на небесах, какое утро белое, не надо мыть носки и штопать рукавицы, во всем направит Дух, и розы расцветут, и Фредис разучивает лютеранские хоралы, но комом в горле непочатый край работы, в полночь медиумы станут звать к себе, ай, хоть на миг назад, к своим народам, к бумагам брошенным, без дела у меня астральные озябли руки, я заглянул в колодец, но успеть – успел немного, бумаги брошены, уже алеет сад, туман завесил устье, башни тлеют, ты меня узнал и успокоишь в каштане рыжем. (Дон Альфред мерещится осенним днем.)

 

Песни и падежи

По волне скольжу. На одной ноге башмак, на другой баркас. Подо мной салака, надо мной чайка. Море что пол вощеный. Тонул, бывало, от волос и чешуи вал зелен, солон, быстр, и крепко-крепко пето (в армии: мотивчик тот же самый, а падеж другой). Порядком стынул, лгал. Да, зелен, солон, быстр, да. В любом есть чуточку меня, во мне любого пропасть. Порядком пито, ругано. Над бочками ганзейскими без дна сплошная толща. (Там песни не в ходу, и падежи. Нем на немом там.) Который век с тебя не сводят глаз там парики на берегу, здесь сельди в бухте. И слишком мало пето. Задешево ложились в землю. (Зелен, солон и быстр.)

 

Дон Альфредо прощается с незавершенным трудом

Ах, жить не живши, уж стареем, не спрашивая, видишь сам, как, что  ни осень, то быстрее мелькают спицы колеса. Поют, дерутся, плачут семьи (и брат напрасно брата ждет), был год  весенний, год осенний, но грянет страшный зимний год. Ни привилегий, ни прощений, ныряет лампочка в патрон, а в круг со  стен сигают тени: шут, черт и ветхий Кальдерон. Ай, слышу глазом, вижу кожей, кому вершки, кому горшки; на костылях бредет весть божья и волос валится с башки.

 

Шагами великанов

Часы спешат шагами великанов. И в кучу родословные, минуты в кучу. И в кучу адреса. Пригубливает солнце полный кубок, год в двери ломится, кромсает семя землю… Но пред тем дух вырвется из хляби. Слышишь, дух по кладбищам, по лежбищам, просроченным календарям, конвертам невскрытым мутит воду. А, Фред Кемпе, ты что-то сделал? Да ничего! Подумать только: взять весь мир перетолмачить – ветку, кочку, птицу! Едва успел схватиться – сразу вечер. Что смеет дух? По силам ли ему побить число, смысл, сущность? И ты оправдан ли? И был ли ты любим? (Ведь это я как Санчо трушу тебе вослед?) И где застанет тебя эстонец: в том подъезде? в Валке? у антиквара имярек? в императиве? в комнате пустой? тут на погосте? ну, и в свой черед где я найду эстонца? на остановке трама? в девятнадцатом году? а может в Пятом? трудно и все труднее сойтись, и кучей все адреса, и кучей родословные. Часы спешат шагами великанов (вдали от нефтяных пластов, зато вплотную к стрелкам – шуруй историю), и рвется дух наружу.

 

С журавлями

Эй Фредис ты вернешься с журавлями (пусть филателисты и эсперантисты приходят рыболовы разводят пусть руками свидетельствуя) эй Фредис ты вернешься с журавлями (как странно но ведь так дух прея удобряет землю и если прошлый год был дух силен то следующему году зеленеть) эй Фредис возвращайся с журавлями (дух нищ ему покоя нет он искушаем но идет свидетельствуя) эй Фредис ты вернешься по весне (все фразы пляшут словно кочки под ногами но без костей язык и лив привязывает к твоему колену лодку пробуждайся дух исполнись жажды в декабре бунтуй и жги зарницы) безумный дон Альфредо с журавлями к нам вернись.

 

Беги на улицу

Брат трупный запах идет от скучных ты на улицу беги. (Дон Альфредо Кемпе по небу идет.) Все смотрят в стену в рот все ищут нет ли фиги они и есть те будущие что грядут за нами но ни рук ни ног у них а только туша в туше дырка берегись той прорвы на улицу беги. (Безумный Фредис Кемпе по небу идет.) Не чешутся ни руки ни язык (все к черту! энтропия!) ничем их не уесть молчат угрюмо а ты чего расселся на улицу беги. (Сам Альфред Альберт Юрис Екаб Юлий Павел следом Кристап с ними Август Фрицис Кемпе по небу идет бряцают шпоры.)

 

Средние века

Душа о мыле стонет, скользкий пол смердит, заныла в сапоге нога и хочет пены Ян. Залито пивом платье, немыта рожа, рот мой черен, камнем чешет черт лопатки, медведь об угол трется. Скачет царский сын и просит осьмушку мыла за полцарства Ян, эй Ян. Тонет конюшня в жиже, соль жжет плечи, на каждой балке висну, задыхаюсь Ян. Доспехи рыцарей рублю, рубахи смердов, вши меня заели эй, Ян. Стоит на белых холмах Рига, мухи жужжат, вливается в Двину ручей и в муках дохнет рыба эй, Ян. Прет солнце в небо, уже одиннадцать пробило в немецких землях, в зените встало время, ищет мыло палач. На колесо ведут меня, на дыбу, вошь из бороды сбежала Ян.

 

Весть синицы

Кто за окном стучит сегодня спать хочу.

Заплаканы глаза но солнце лезет в небо пусть скачет меньший брат пусть вьется жеребец.

Смеется воевода: нет.

Вот и остается – тот плащ из тех метелок овса тот шлем из тех цветов гороха много лет пройдет.

 

Двинский берег

 

Эпистолярная проза

I Ежели хочешь, Франц, возвращайся в Ригу. Только не в сапогах (сапоги с тебя мертвого стащим). Франц, возвращайся в Ригу. Ясный перец, ты хочешь в Ригу – ведь другой такой нет. Надуйся и приходи. Хвались, сколько влезет, что ты Ригу строил, что ты на шпиль Петру насадил петушка. Потом покажи, на что годен. Ежели на что-то путное, то по рукам. Я знаю, ты хочешь в Ригу. Снова май, нахтигаль распелся. II Франц, босиком возвращайся в Ригу.

 

Стихотворение об одном немце

Сырой занозой штык влезает в сердце. Хрипом сорвались слова с тевтонских губ на землю сырую сорвался тевтонский лоб моей землею стал. Тевтонская душа идет домой веселым странником мурлычет тихо песню печальным Рейном нам не по пути.

 

Стихотворение о безумной жажде

Год девятнадцатый и за зубами не язык а вот такие пироги мы гадов бьем брань зреет как чирей у Бога в ухе на пруссов Юрис Церс идет задохся шаг нетверд в руках винтовка целит целит а линзы толстые и губы жирные смеются я латыш я вечно любить хочу на землю падает и любит любит Янис Буш идет он каждой бочке затычка целит целит очками оседлан шнобель я латыш я вечно хочу на землю падает и вечно вечно Федька идет Сазонов скользкий как сазан и пышный как фазан идет жиган с форштадта рижский парень я латыш ведом гигантским духом где глаз на лбу там огненный плевок на землю падает ведомый духом встает Сазонов идет и обирает горстью кровь эй мимо черных чаш зеленым долом по снегу талому летят ребята и Францис Упениекс и Улдис Лейнерт парень ты лети и честь копи и желчь чтоб не остаться с носом парень ни хрена копить не надо парень я латыш я вечно драться хочу из прусса душу вытрясу из аксельбантов царских вырву жабры я латыш я вечно тобой ведом я твой не страшно ты осеннее шальное утро я вечно петь хочу остер хмель смерть тупа и жизни не жаль достать бы пруссака и астру красную одну такую астру крик сохнет с астры сходит цвет по животу и по рукам на нет.

 

Стихи про тюльпаны

В Риге парни мост мостили под забором ели-пили били крепко без обмана в ружьях расцвели тюльпаны чмокнул Минну чпокнул жбаны не доплелся до дивана краны ржавы песни странны в ружьях алые тюльпаны их Господь хранит в дороге им земля целует ноги лбы крепки глаза туманны в ружьях синие тюльпаны парню девка утром рано подарила два тюльпана губы пряны ночи пьяны в ружьях белые тюльпаны как по тонкому по льду мертвых под руку веду песни ветром в зоб надуло что там за тюльпаны в дулах

 

В Грузии без языка

Челюсти голы явился не вовремя видно буквы с эмали осыпались язык показали моего «здравствуй» не знают и кукиш. Шпоры звякнули слышу подковы стукнули в бурдючке сусло залопотало ползет по усам в рот не хочет рядом мальчишка все говорит говорит. Кукиш. Черный хряк ощетинился чурбачком на пути дерево не дает тени. Крепость не впустит гора отвернется одно имя записано было попусту роюсь в карманах как руки у вора чешутся десны. Молчит в темноте колокольчик на шее ягненка. Кукиш.

 

Двадцать четвертое июня

I Волнам не ведом Янов день. Рать герцогства, соленый гребень, едкий птичий говор, ай, далеко Двина с ее садами и наречьями (вниз по течению: из тех хрустальных кубков, лишь из тех хрустальных кубков!), у этих вод легко принять и потерять, шар обдуваем ветром, ну, завязь Иисуса, споро лив гребет, вопит на рейде чайка, ой, сколь древн птиц – допрежь земь создал Бог! сойтись недолго, впрочем, в бутылке бульки славные, стаканы дружат – пир в зобу; ну, момент истины здесь, в наилучшем мире. II Волнам не ведом Янов день, наш Бог по ним не ходит (что скажет унесенный далеко судьбой и кораблями?), не зевай, шмель! жар поднимается от печек и от свечек, от витражей, наречий, ты вправе, герцогство, и суетится шмель.

 

Лето святых

 

«Ребе в пляс, в пляс, в пляс...»

Ребе в пляс, в пляс, в пляс, Ребе раз, раз, раз. Ребе скок, скок, скок — Стар Адам, да молод Бог. Ребе каплю в оборот — Боженька, что смотришь в рот? Ребе пьет, ребе пьет — Дождь-то льет, а гром-то бьет. Уговор дороже драхм! Небо в крап – и ребе в храп.

 

«Как улочки забавны вновь...»

Как улочки забавны вновь, Как весел весь народец, И денежка из давних снов Здесь прилавкам бродит. Ах, как легко на сцене той Мои сгорают свечи, И спорят с Откровением Там на моем наречье. Хоть просыпаясь, плачу я, Зато смеюсь во сне так, Что полны мои ящички Приснившихся монеток.

 

«Суй кутенка в корзину бабка...»

Суй кутенка в корзину бабка, Брось мусолить Коран свой, шапка! Что, какие стихи, не парься, Пенься, штоф, поросенок, жарься! Ты веревочкой мне не вейся, Вечность, прочь! Самобранка, действуй! Ну к чему тут музыка, дочка? Юбка, мнись, отодвинься, кочка!

 

Рассказ о Пасхе

Агнец, чаша, хлеб в вине, Им воздастся, но не мне. Здесь не кровь, а просто мед, Под окном Иуда ждет. Сыр и серп вступают в брак, Остальное сказки, брат? Чаден, сперт пасхальный дух! В третий раз кричит петух.

 

Белые колготки

Раз имам меня спросил, спросит вдруг иван: правда ли, что в вас Мессия, или вы – обман? Но в столбцах заплесневелых выдоенные кем-то пущены мы вдело. Выдуманные, что несемся в маскхалатах, как в халатном сне, Пецис, Йецис, Макс&Мориц, веселы, как снег, не на той войне мы стынем, с нами пополам сам не хочешь ли в пустыню, алейкум’-с-салам! но к твоим колготкам белым, выдуманная, карабин несу с прицелом, выдуман и я; Алла’ алим, байты биты белые во мне, с кем за Ригу будем квиты, на какой волне? что в твоем мне делать свитке, ангел Азраил, обобрав меня до нитки, мой свинец остыл, как же быть? А веселиться, всем нам жестко стлать: «Исполать вам, виселицы!» – «Тебе исполать!»

 

«Я нес глагол давно и подвернул лодыжку...»

Я нес глагол давно и подвернул лодыжку, держал я слово, но подвела одышка, как в финской бане пар, не мóя, нёбо сушит, так мотыльков угар немóе небо тушит, чужой контекст кипит в пустых руках, что стигмы, грамматика вопит без парадигмы, дрожат губенки, врут: вдруг лопнут; на камне выбит слог, Бог – вот он.

 

Мавр Янис

Веди слонов от Инда, прись табунами из Китая ордой, вот-вот нас одолеет Саладин, мост за мостом, за замком замок тлеют, oh pretre Jean, давай же, с полдня или полночи, форсируй Нил или Тигр и Евфрат, нас Саладин вот-вот. Ты где запропастился, Престер Джон? Умру, не увидав Господня гроба, но Акру удержу, я Акру удержу, давай же, вызволяй крест, что на моем плаще, ты где запропастился? ин шаа’а-л-ЛааИ, ты должен, Престер Джон. Нью-Йорк, и шестьдесят какой-то год. Он в лавке латыша. Впервые со смерти матери. «Янка, здравствуй! Ты где запропастился?» Он берет брошюру из Риги. Тонут страницы в длинных черных пальцах.

 

«Есть особый любовный час...»

Есть особый любовный час: августовская нега, маятники весны молчат перед осенним бегом, занавесившаяся голова удары усталых весел, заневестившаяся трава жар запоздалых чресел, угольки из горна к губам крон золотистых веток – послеобеденная волшба, последнее солнце лета.

 

Лиепая

То жмудский дождь, считаешь? И в нем закаты тают; российские льны стонут, и в них рассветы тонут; пусть улицы углов полны, в конце увидим волны, с лесами мачт над головой, мы – воробьи на мостовой, мы друг для друга пища, один другого ищем.

 

Поле Оярса Вациетиса

День Яна, о: как хлещет дождь, как губы липнут к чаркам. А в знойном Вифлееме ночи жарки, жарки, жарки. Кого-то вверх, кого-то вниз – что движет нами? Дух же! Сияют на небе огни, что видишь там – звезду же. Твой пласт не перепахан, нет – хоть близок, не укушен. И топью цепкою след в след бредут, стеная, души.

 

Янис Рокпелнис

 

Jānis Rokpelnis

(p. 1945)

Сорок пять лет назад сборником «Звезда, тень птицы и другие стихотворения» буквально взорвал традицию и канон, после чего к местной системе стихосложения оказалось возможным адаптировать все, что угодно.

А пятнадцать лет назад я назвал Ояра Вациетиса понимателем, Берзиньша – историком и Яниса – музыкантом. Сегодня, как ни пошло это звучит, я готов именовать Рокпелниса «певцом». Арионом – в пушкинском смысле. Его необычайно жесткий, жёлчно искрящийся от собственной сухости слог делается вдруг мягким и грациозным, без капли влажной податливости и надрывно-хамоватого интима, то иронично, то литургично певучим.

 

У моря

конец, начало – раковины створки нам нужно выжить между двух огней не думая про жемчуг; в нашем море он, знаешь, не растет; зато янтарь не сын морской, но мокнущее время ползет, ломая сосны под собой нас осень заливает янтарем зима выкусывает равнодушной пастью и нужно выжить между двух огней забыть про жемчуг; борозду свою меж двух захлопнувшихся створок протянуть не янтарем, не жемчугом – землею

 

В Риге

Моя кровь без ошейника ходит В переулках, где горличий рай. Я не дам осекаться породе, Ветром каменным врубленный в край. Я булыжником взят на поруки, Кирпичами, что плещут в крови. У нее, как у уличной суки, Есть для всех поцелуй по любви. Ходит кровь без стыда и без чести, Закипая на каждом огне… Не сдаваясь, покамест нас вместе Не поманит к последней стене.

 

«Из болотной руды ковались мои доспехи...»

Из болотной руды ковались мои доспехи, а сверху дата изготовления: сегодня. Кто же копал руду в заветных курземских чащах и, прикинувшись изготовителем канджи — иначе как объяснишь эту мифологическую машинерию — добыл готовую кольчугу, на которой нет фирменного знака « Herzog Jakob », но что-то нечитабельно понятное, как пояс из Лиелварде?.. Да, кстати, обыкновенны эти доспехи: для песен и мотыльков — дверь нараспашку, зато абсолютно надежны против пуль и низкопоклонства.

 

«Все труднее зябликов нести...»

все труднее зябликов нести для продажи на птичий рынок эти зяблики тяжелеют год от года словно что-то у них на сердце эта тяжесть ломает весы эта тяжесть ломает весы даже те что стоят на бойнях

 

«Когда его проткнула одна из улочек Вецриги...»

когда его проткнула одна из улочек Вецриги из раны хлынули гроздья рябины капли рябины на брусчатку лишь умирая он сбросил маску вишневая косточка ему надгробьем

 

«Мой язык уплывает не споря...»

мой язык уплывает не споря от твоей серебристой слюны в час когда унимается море и видит сны над сосновой болезненной чащей над волной затирающей след выпадает все чаще все чаще белый снег белый снег белый снег верно он только отзвук проклятья друг случайных бессмысленных фраз этот снег оборвавший объятья наших рук наших губ наших глаз

 

«В дверях...»

в дверях: круглая ночь черное яблоко комбинация из тишины и порога чешуей обрастает сердце и уплывает небо зябнет. Ведро начинает звонить в колодце и пальцы горят жидким пламенем в звездной рубленой хвое путь перелетных птиц

 

Детство сетчатки и ветер

Детство сетчатки, ветер, да, очевидно, пронизывающий ветер, земной фундамент сложен из ветра; поцелуй растворен во времени и пространстве, еще не уточненный ничьими губами, жарко горящий спросонок. Да, детство сетчатки, ветер — осушитель слез, шуршащий ресницами; пальцы искрятся, омытые снегом. Детство сетчатки, ветер.

 

«А это значит...»

А это значит (звездный сух песок): Была звезда (а теплый берег рядом, Здесь под ногами, можно даже взглядом…) От гибели всего на волосок.

 

«Всё что могу о смерти знать я...»

всё что могу о смерти знать я расскажут мне твои объятья Стикс твои жилы омывает друг в друге мы не заживаем ищу последнюю из лестниц с последней лампочкою вместе в тебе как в дреме увязаю и никуда не исчезаю

 

«Простыни тот самый мрамор...»

простыни тот самый мрамор в котором застынем мы. сны на подушке с крылом Икара смоленые перья, верь я думал о лампе летящей как белый гусь но мы не в Риме, диван к нашим телам посохом нащупывает дорогу натыкаясь на розу, еще тепла. экспозиция памяток на факультете памяти, ласкаю ушную раковину с дырочкой для ключа.

 

«Так любила что одеяло...»

так любила что одеяло от сигарет забытых сгорало едким дымом нос забивало так любила что покрывало нашу любовь огня покрывало ноги пламенем омывало так любила что забывала то что так нам любить не пристало

 

«Я к тебе приблудился...»

я к тебе приблудился а ты не замечаешь сквозь истлевшие листья сквозь крики чаек сквозь крики чаек сквозь многие лица у всех причалов я лаю хрипло подожди меня слышишь дай к себе приблудиться в шуме крови прилившей в истлевших листьях

 

«Тянет дымом вселенных нездешних...»

Тянет дымом вселенных нездешних, В мирозданье зияет дыра. Бьет кометой хозяин кромешный, Я лижу ему руку, как раб. Спину гну перед вечностью крепкой, Годы выводком злобных барчат На меня налетают и треплют, Только песенки славно звучат. Тянет дымом вселенных бывших, И я помню всех, меня бивших.

 

«Все грустности уже пали...»

все грустности уже пали в схватках жестоких с розами они почиют в гробах колючками звезд перевитых больше вояк нет луну в нагруднике черном держу в онемевшей руке по рукописям плывут ароматы я последняя грустность чей мундирчик пошит из выдохшегося сена

 

«Своих попутчиков обнюхивает мозг...»

своих попутчиков обнюхивает мозг подобное подобного боится пень сторонится пня и птицы птица и месяц топит страсть свою как воск остер чеснок как эллинские сны и лук душист как сластолюбец старый чем пахнут черепа после удара ножам хозяйственным поет топор войны хотя бы звездочку фиалки безголосой лишь хмеля усик крохотный к усам вновь чует разум как смердит коса безносой припомнить силясь чем он пахнет сам

 

«Стонут яблоки, кружево...»

стонут яблоки, кружево ткут пауки, натекает за бороду августу жир, и принимаются тени. росу соберешь, сдерешь изумрудную корку, и в омуте капли зреет семя предчувствий охотник в осоке выцеливает отражение облака, как дверь проскрипит одинокая ель, и ручка сама собой завалится набок

 

«Зеленой крови рев с коры древесных трупов...»

зеленой крови рев с коры древесных трупов крест-накрест сваленных; заказан путь для нас клыком кабаньим; стрелки гонят час по стежкам леших; ночь сжигает утра; дома совсем завяли; шелушится брус; жнут дождь серпом секирой рубят воздух где головнями оседают гнезда и за порог ныряет жирный куст; несет чащобник память о жилье в зубах прокуренных; выскальзывает вдруг из мышеловки губ свистящий звук и топится в гнилье

 

«Только дождь в небесной лавке...»

только дождь в небесной лавке звезды бросили прилавки наступает час болот воздухом забита тара я всхожу на лунный плот чтобы плыть над тротуаром переполненный уют осенью мы не бросаем косяки листвы плывут губ губами не касаясь луч в руке сжимая крепче рою воздух отсыревший лунный плот застыл на месте клеткой ледяной и тесной

 

«Лоб покрылся нотной ряской...»

лоб покрылся нотной ряской капли нот под волосами мелодичны твои ласки пусть стекут на землю сами с пола песенку поднимем птицы поздние такими греются когда все ветры за уши деревья треплют

 

«Там птиц кто-то за море манит...»

Там птиц кто-то за море манит, А кто-то заснежил пути. И три воробья мои сани Грозятся вот-вот разнести. Три серых веселых лошадки Да писк бубенца под дугой. Им нравятся снежные прятки, А мчит меня кто-то другой. Жар-птица увязла в сугробах, Шипит, выгорая, перо. Хоть упряжь хлипка, и не пробуй Ту троицу выпрячь из дрог. Нас на небе ждут не дождутся, Но кони ни тпру и ни ну. Жар-птица промерзла, как цуцик, И воет, что волк на луну.

 

Сонеты

1 распаренных часов там запах тает и циферблата влажное лицо нам говорило: резвых беглецов и лошадей Бог хромотой карает не миг трепещущий но тягостная власть дней скошенных гниет в корытах наших и месяц к спинам оводом припавший кровавой влаги насосется всласть нам царственные грезились кобылы конюшен избранных, да ветер прямо в лоб но жеребята бегали вполсилы а мы неслись не разбирая троп так что нам вслед часы ползли уныло хоть старым клячам не пристал галоп 2 там в коридоре завывает ветер звенит топор сколачивая клеть я встал в дверях но никого не встретил лишь паучок уныло штопал сеть все узелки давно прогнили в доме в нем мыши отмечают рождество детей в нем крестят мертвецов хоронят и стали вэли забывать родство там паутина оплетает плиты давно прогнили в доме узелки но в тех ячейках наши вздохи скрыты их ободрать не сыщется руки на паутинках повисают души как только в очагах огонь потушат 3 сколь тучен август каждый в нем богач бегом бегут из перезревших комнат мой стол скуднее август так горяч а я себя в другое время помню с таким достатком нечего начать когда в плоды перерастают брызги я звездный свет сбираю по ночам покуда пахотой осенней лоб не выжгло вновь по дорогам запахи идут и воздух пересыщен пряным соком в опавших яблоках слова жирея ждут и ветер гонит развивая кокон меня с жалейкой-посохом в руке до самых зимних кленов налегке 4 столь унавоженные слезы должно быть примутся вот-вот твой колос силу наберет и с наслаждением возьмет привесок сытный и серьезный весельем высушенный рот дешевое веселье трачу а этот хлеб не по плечу я неоплатный долг плачу хрустальными слезами плачу давно указан мне надел земли печалями обильной где вместо пота слезы лили и оставались не у дел 5 нас связывают вместе хутора и рассекают как ботву дома-колодцы тот сеятель их сеял не вчера но вот посев его нас видно не дождется за домом дом в глазницы вставлен крест вновь ветры шастают и обирают ветви и лампочки под потолком прощальный треск так одиночество на мне затянет петлю где всходы вытоптаны одиночество цветет и в щели заползает понемногу еще на кухне мне балладу мышь поет ей отвечают доски у порога их скрипы знаю я наперечет и разбредаются дома по всем дорогам 6 сверкать мечу короткой клятве длиться и грому грохотать еще не раз но росчерк молнии забыть стремится глаз во имя капель на зеленых листьях неразличим на мокрых облаках тебе подписан приговор короткий чернила цвета молнии поблекнут и дни печатают гусиный шаг одно мгновенье для тебя мерцает текст с прикосновеньями усталыми борясь и снова в небесах грохочет клятва в пологости часов секунды всплеск хоть древней клятвы неизбывна власть ее значенье никому не внятно 7 летят зеленые секиры пора начать веревки вить чтобы ромашек наловить в гарем владыки полумира и лист дрожавший на ветру теперь сердца разит отважно а птичьи голоса столь влажны что рыбки мечут в них икру все будет продолжаться дольше чем мне глаза залепит снег кто там следы сумеет волчьи спугнуть с оледенелых век где я сосульку со стены шлифую на бруске луны

 

«Осень...»

осень глаза мои кто-то заводит в хлев и доит осень алой дробью рябина целит парню пониже спины а тот вспархивает птицам вдогон унося лук и стрелы осень под каждым деревом в продаже грусть за красные жетончики листьев и вдруг продавцы косяком снимаются с места осень осень вот мое время когда ангелы сватают бабу-ягу и их черно-белые дети купаются в первом снегу

 

Соприсутствие

 

«Плачет над гнездом кукушка...»

плачет над гнездом кукушка прячет селезень иглу свежих облаков ватрушки будут каждый день к столу из осоки прошлогодней жаба лает как свинья закажи междугородний дозвонись до бытия

 

«На кухне жарится роза...»

на кухне жарится роза и жарится виртуозно натерта аттической солью приправлена чистою болью и пахнет она столь сытно что имя ее забыто один кондитер-невежа мечтает о розе свежей

 

«Сладкая медуница...»

сладкая медуница в красных рубашках поло в белом мне слаще спится я лучше лягу голым без символики соло

 

«Шкура хрипит на ладан...»

шкура хрипит на ладан вот доношу и ладно Боженька дал такую в ней по себе тоскую в августовском банзае я как часть урожая шкура с меня слезает замысел обнажая

 

«Тогда садами фавны плыли...»

тогда садами фавны плыли тогда венеры шли прудами тогда мы рысаками слыли теперь отходим поездами к тем станциям где жизнь короче чем рельсы звездных многоточий

 

Иван Купала

травы кузнечик соты факелы пиво и сыр вышел мир на охоту ссора зашла в трактир каменных рун узор мертвой волны позор вновь поникает взор вставшей со мной в дозор некому мне помочь мгла Иоанн и прочь над Иорданом ночь точь-в-точь точь-в-точь точь-в-точь

 

«Над Вентспилсским молом где волны...»

над Вентспилсским молом где волны встречаются с вечностью голой где облачные бастионы червями источены молний сосущие ветра уколы там мерой отпущены полной за Вентспилсским молом где чаек как бомжей похмельных качало короста бетонных ячеек двоих одиноких встречала и будущих жизней причалы мы в небе легко различали на Вентспилсский мол где мы будем где есть или были неважно девятый навалится грудью и лапой ощупает влажной слеза пополам нас рассудит как хлеб как последняя жажда

 

Юрис Куннос

 

Juris Kunnoss

(1948–1999)

Великолепный поэт, уникальный, как Алмаз раджи. Сгусток вербальной энергии, кристаллически самодостаточен и – даже когда не слишком жантильно огранен – чист и первозданен. Если бы он писал на языке, который понимают не полтора миллиона человек, а хоть на полпорядка больше, его известность была бы европейской. Третий брат в обойме Берзиньш-Рокпелнис-Кунносс. Идеально подходил на рольхранителя-домового в почти, по балтийским понятиям, мегаполисе – и на отдаленном хуторе. Совершенный лингвистический слух позволял смешивать английскую лексику с русским матом, чистый лиризм с детальным повествованием.

 

Песня большой Латгальской дороги

там лето все в репейнике с дорогами молочными в пузатых жбанах пенится и нам усы щекочет вплетает ленты в волосы распятьям панских вотчин вздыхает на три голоса и о душе хлопочет цыганской скачет бричкою звенит ключом лабазника в Прейли едет в Резекне на ярмарки и праздники моргает старый чертов черт играет кнутовищем мол в Силаянях вам почет а здесь ты как посвищешь послушай эй я твой свояк ах как горят глазища три головы смотри чудак и вон еще почище но лето красное само на жеребце проказнике пускает рысью в Даугавпилс на ярмарки и праздники замурзанные мордочки блестят коленки голые и хочется и колется мы пешие вы конные а под землею бродит сок колосьям кружит головы и осень тащит туесок колоды краски полные везет дожди за пазухой бегут лошадки в яблоках в Лудзу едет в Краславу на праздники и ярмарки

 

Контрабанда

 

* * *

это не Висагалс. Еще только Висикумс эстляндский ветер во лбу, и у всех пятерых жеребцов звезда ошиваясь у винокурни, спрашивал, спрашивал, спрашивал о хозяевах здешних мест (упомянуты в летописи), королях контрабанды короли: гнали плоты и стада кнутами, шестами, веслами берестяную дуду к губам – аж на Толобском озере слышно что до Риги и Пскова, то «пошлиFна» всегда наготове привыкли к иным путям, срезая угол покруче у эстов лен в цене, спирт, почитай, что даром отрыжка с похмелья будит ИльюFпророка у колесницы его, глянь, колесо отвалилось – вот она, контрабанда! падает на границе – половина эстам, другая леттам в реку катится. Сбегает река с горы жемчужиной – и тут катарсис Сарканите, Акавиня и Виргулите, зернистые спины форелей венец короля контрабанды поток уносит. В следующий раз Висагалс: глазаFозера, могилы и Айвиексте

 

* * *

Лаптава. Вслушайся в имя: Лаптава… Как лопата в руках землекопа, мужицкая лапа, как рыжее лыко на лапти, как… черт знает что. Здесь муж жил, славнейший из всех, что водили плоты по Педедзе, Болупе, всей плотогонной дружины. Им и нынче стращают детей, шепчут вечером сказки. Очка из Лаптавы, картежник, пройдоха, чей папашка рожден был весной на плоту очкиной бабкой, кончиком ногтя подчищал плотогонов последние латы так, что многие шли потом без сапог от корчмы до дому. Лошадиные дуги, полозья саней, колес тележных ободья Очка гнул на пяти распялках, вон лез из кожи, в ржавом поту купался. И вот уж лет пять или десять, как он на новых угодьях, у вечных источников, с острогою в рыбьей стае, небось не попался. Должно быть, спустил уже ключ от ворот Петра-бедолаги, крылья ангелов, пропил, должно быть, у чертовой бабки последнюю щепку, вот и замерз, плюется Очка, дрожит в пыли на дороге, того и гляди, встрепенется, как ворон, вернется обратно на землю, туда, где древнее Очеле топорщит, как зубья пил, свои крыши, и где имена волхвов мелом на каждой двери, пусть помнят, кожи киснущей смрад, распаренных дуба и вяза запах, и музыкантов окрестных звуки, что твой туман, наплывают. Да, водился с крустпилской шпаной, в корчме базарил, бревна багром тибрил с прибрежных складов, промокший насквозь, вшей выбирал из-за ворота, вечно жаждал, и, перелистывая страницы, заскорузлый палец слюнявил, повторял тихо: Лаптава, Лаптава…

 

Путь масла. Пятьдесят лет назад

до света на рынок в набитой горбом телеге звенеть туесками, горшками бочонками, крынками, банками свой подымать достаток цепляя взглядом как спицей свой путь от синего леса к ячменным граненым колосьям но корни столетних сосен как змеи, в сумраке вьются гремит, спотыкаясь, телега и сливки становятся маслом от прибыли пшик лишь только лошадка рабочая в мыле и ты на Гулбенском рынке садишься, приятель, в лужу путь этот слишком ухабист и вот, поплевав на ладони хозяин подрубит корни и срежет крупные кочки спугнет воронью семейку и сгонит с дерева дятла а раз привезет из Гулбене добро и четыре молитвы когда земля набухает и вязнут в лугах колеса так вот, весной этот путь зовут еще по-другому сначала хлебным путем муки ни ложки, а листья клена в печи от позора скручиваются и тлеют и только потом путь масла поскольку в Гулбене славный спрос, и склоняют имя рубившего корни-крючья и конь не трясет мослами а шагом и медленной рысью когда уже поздно молиться и на пути к погосту

 

Курземский берег

Якоб усталый рассвистал свои лодки по свету медь столетий горчит в кисетах пора и подымить свить лоскутик того табачка снять стружечку этого яблочка выцепить какого-нить под дверьми но Дарте неймется мозоли да зуд постигли что кара небесная пальцы гребут по рядам днем базарным а в деснах беззубых что в тигле плавится стран заморских звонкая дань тих Иов после фильтрации мается человече видно в башке этой что-нибудь стало дугой вдеть бы бычье кольцо в ноздрю да коромысла на плечи вздеть пусть миры кружась не лезут один на другой как там наш Янкеле обрящет свои горизонты на крылышках тех восковых белым соколом вслед слепящему ветру слепому от ярости солнцу но взгляд исподлобья молочно-сед

 

«Забыть о курземском сплине...»

забыть о курземском сплине о Земгале своенравной крепленых портовых винах крапиве кусавшей ноги заехать за Балвы в чащу и сделаться месяцем славно или пыхтеть и дуться кипящим котлом на треноге санями полными скрипа проехать вспученным лугом стать лошадиным бегом на пасеке вдоль опушки когда дороги под снегом а с мая солнце по кругу где пчелы требуют выкуп когда кукует кукушка где горла коса не щекочет притом стена за спиною ни места ни срока точно туман нависает стеною правый берег в осоке стена за спиною

 

Гербовое стихотворение

Один разорившийся аристократ с лицом напоминающим морду шпица продавал в коробках изFпод монпансье винных улиток на базарчике в Торнякалнсе преимущественно гостям столицы и свой небольшой доход копейки что бились в карманах как мышки в пасти он честно нес в свой холостяцкий home и грустил и делил на три равные части первую треть он посвящал вину которое красной струей лилось горяча желудок и глотку вторую треть выбрасывал в Марупе и сплевывал через плечо надеясь вернуться к своим коробкам а третья часть что делать с ней он не знал он думал заказать свой родовой герб прибить над маркизой и так привлекать клиентов та третья часть что делать с ней он не знал хоть она и росла не отходя от кассы уже скопился приличный гербовый капитал и он отдал все на будущий мост что должен вести через Торнякалнс к Юрмальской трассе теперь аристократа нет улитки плодятся в дворцовых парках и Бог с ними исчез и базарчик воздух от нашествия автоулиток пухнет но если в каждую опору моста не вмуруют герб боюсь он рухнет

 

Танцы по средам и субботам

Что делать? Снег, слякоть, дождик, бодяга, горблюсь, как чага, как береста сырая; чих, кашель, и с чесночком-трудягой внезапный привет из Болдераи. Автобус? Точно, бежит, погода проклятая косит, ветер точит, режет; на деснах тянучка преет, болтается флаг, фонарь, прицеп на колесах, пират с дешевой обложки (подвязан к рее). Сезонный жду пароходик. С лесоповала рев сирен – фейрам! – и часы обмирают. Сезон отменяется. Но из объятий причала выскальзывает маршрутка Волери-Сурабайя. Но стоп! Прачкам сказать «Бог в помощь» там, у сарая. Кто их нарисует? Кто сочинит романсы? Я? Вряд ли выйдет – нужно попасть в Болдераю. Другим еще хуже – гранки, пасьянс, а в среду вечером танцы

 

«Как нам нравился запах бензина...»

как нам нравился запах бензина черный кипящий асфальт в радужной масляной пленке отблески окон в лужах привкус олова тонкий и покупать цветы за деньги казалось – бред порой выпадало счастье за пуговицу взять трубочиста свидетели наших встреч – жестяные навесы и у тебя на щеке в мокром тумане копоть оставила след в ночных садах мы скитались месяц хранил нас надежно все двери закрыты и после гудков паровозов лишь наша усталость скажет как прохладен обещающий все что хочешь рассвет и звезды что падали в сумку из породы ночных фиалок и так тяжело просыпаться вновь на скамейке в парке в Золитуде где на воротах снаружи надпись «выхода нет»

 

«Улица Гертруды...»

улица Гертруды К. Маркса в просторечии Карлуша тропка коммуникация она же тоннель в овраге из-под курятника «Пилсетпроекта» в обход церкви в тени победителя змея через улицу Ленина пока булыжник дробится в газах выхлопах сдвигах фаз нету больше дюжих мостильщиков владевших секретом как выложить арочный свод на двух водостоках улица с зеленой калиткой в стене но вот не могу найти с которой дворами за сквозняком пойдешь и выйдешь к соседу еще дальше к вокзалу на берег Двины еще дальше улица чью сердцевину дырявят трамваи как легкое с заезжим двором для извозчиков но об этом после где на углу улицы Авоту видел вытекший мозг человека грузовик же промчался мимо не тормозя (а может мне так показалось где во дни мальчишеских игр смеялись лавки как бабочки торговля в подвалах березовые кругляши и торф-брикеты бельевой каток погромыхивал артели спартак прометей улица чьи створы как губы а красные зенки башмачников таращились на покрытые каплями пота жирные туши швей булочниц и сок из бочек капусты по улице Курбада улице Админю а Ирбе спрошенный чего ходит босыми ногами обычно сплевывал «чтоб уши не мерзли») теперь упирается в хрящ железной дороги поезда не стучат но странно свистят по-птичьи и лишь подозрительно склизким туннелем можно попасть на улицу Даугавпилс

 

«Один резерват в центре города все-таки сохранился...»

один резерват в центре города все-таки сохранился

там цветы и гречиха растут и пчелы сбирают взяток

там вздымают ковали молот и храму ворота куют с чугунными

листьями колокол

и юнгфрау Эрнестине золотое колечко

один резерват в центре города неизвестно как сохранился

там Смильгис театр играет там подручные катят бочонки с рынка

там органы ревут в тени древес там в песке купаются воробьи

и дурацкая башня шарится на месяц с крылечка

один резерват в центре города пока еще сохранился

там разбить палаточный лагерь там запрячь рысаков в кареты

править в Вентспилс Ауце Лиепаю через неделю вернуться

и с волком-гонцом восточным царям отправить сердечко

 

Улица Александра Чака

I Когда твердеет мгла селитрой, глаза домов янтарно-четки. Их крышам снится сон нехитрый, когда твердеет мгла селитрой и мужики несут пол-литра во двор, где сгрудились пролетки. Когда твердеет мгла селитрой, глаза домов – янтарь на четки. II …и вывески, красивейшие и разнообразнейшие вывески, повествующие обо всем, что здесь не продается: лаковые лодочки, салями, перстни с брильянтами, водка, газеты, что врут, и попугаи, что, возможно, правдивы, любовь к апельсинам, лимонам, грейпфрутам и три апельсина безо всякой любви, мороженое, зеркала фантазии, цветочные сны, и того всплеска от соприкосновения в полете с прозрачными крыльями, и того дерева, вышедшего постоять в лунном свете, непроизнесенного слова, несочиненных стихов — ты тоже не купишь.

 

«Искал улицу Розена самую узкую в Риге...»

искал улицу Розена самую узкую в Риге ее подвалы затопленные засыпанные хочу облазить при свете фонаря как расстаться с утопией о государстве соединенных баров подземной сети где неделю позволено будет без просыпу глушить с детьми подземелья искал улицу Девственниц самую короткую в Риге со стороны Малой (что характерно) Монетной улицы глухую улицу Девственниц с выходом через милицию гиды не знают о ней одна пожилая дамочка даже обиделась путеводителей нет и планов а сержант так и не понял лишь руку четко к фуражке решил приложить на Барахольной улице споткнулся о старый чайник паянный восемь раз ветерана Парижской выставки жестяных изделий попал к кроту за подкладку спасибо спасли да на Амбарной улице инструменты из цеха каменщиков плющили меня мордой об стену я вспомнил ту песенку о распродаже инвентаря в связи с наступлением войн и кариатиды корчились рядом и лилии отцвели оазис этого города археологический парадиз где на городище ливском РозенFдомовладелец сам себе кажется Руозеном круглее звучит но сержант так и не понял лишь руку четко к фуражке решил приложить молдаванин или азербайджанец он знает только «Алиготе» и «Саперави» и «Агдам»

 

«После очередной театральной премьеры...»

после очередной театральной премьеры аплодисментов цветов вина и елея мы оказались в подвальчике мастерской насквозь пропитанной казеиновым клеем было чем полакомиться взгляду иконы вперемежку с ню и порно модели на шпильках разносили кофе подрагивая ресницами и покачивая бедрами мы рассуждали о том как заработать деньги на некоей улице восстановить церковку посасывая разбавленное импортным тоником молочко от бешеной коровки одна из икон уставясь на нас выражала неодобрение очень бурно прохожие деловито сплевывали в водосток в порядке очереди минуя урны дух святой оказался крепок и мастер выплескивал скипидар в окно мы каждую каплю пили за предков в тот раз нам не было больше дано

 

Пять семь

 

«Я вернулся в свой город исхудавший как гончий пес...»

я вернулся в свой город исхудавший как гончий пес что пропал и вновь объявился принюхиваясь к родному столбу адреса полустертые перемигиваются как лампочки над тем перекрестком и с усищами монстра нажравшийся электричества везет меня трамвайбус по местам где счастливы были где каждая вещь считает владельцами нас одних где до сих пор скрип в парадном как гамма как додекафонический джаз будто в состоянии невесомости выплывает из дымки черепичная крыша или лепной карниз и я ощущаю их как слова «тогда» и «сейчас» словно мода капризны так же изменчивы все с той же тягой к власти в крови фиолетовые сирени тигриные полосы облачное оперенье дракона и раскраска домов веселей год от года и напоминает бисквит так что взял бы и надкусил хоть один да я уж не тот сластена мне хлеб-соли достаточно как при коммуне а пью я воду однако законы еще не отменены и гульфик на шее не всем по вкусу точь-в-точь как в тот раз по Парижу брожу с Бедекером 1912 года без су в кармане в Латинском квартале живу собирая мусор здесь не легче но все-таки Рига обволакивает мантией нежно когда дождь моросит прикалывает к груди золотую булавочку ибо нужно чтобы сменилась мода и чтобы прошло время прежде чем сине-стальные молча зайдут за мной и вспыхнет словечко «выбыл»

 

«Если давно не случалось в Курземе быть...»

если давно не случалось в Курземе быть в переулках Задвинья поймай перекличку шарманщиков водопад на улице Ивандес и звон у речного устья едва лишь клин журавлей под тем же углом проспиртованный воздух нюхни за Брамбергес над бывшею монополькой и чтоб пожарные на каланче у Шампетра дудели и били в бубны на площади Рысаков мотор закряхтел закашлял по улице Апузес откуда автобус бывало на Руцаву к озеру Папес когда с плантаций тюльпанов восстанет Ева словно из чрева матери покажет точно стрелка часов где стопроцентного видземца Ояра Вациетиса встретить в имении Кандавской улочки метит рак широкой клешней золотую рыбку патримониальный округ Риги платит налоги за то что давно не случалось в Курземе быть да кто же мешает

 

Почти дневник. 1989

 

26.01

по рельсам мчит дрезина среди рифм и ритм непрост но дважды преломляясь между туч по закоулкам и промоинам горит дрезина как последний луч с которым баню истопить и покурить ольхой и травы освятить и упросить чердак и сердце сердце прятать глубоко едва заплещет грусть пусть будет так торит дрезина путь и можно петь здесь где-то зона караваны у ручья и птица бьется пойманная в сеть еще ничья

 

25.01

кризис одолен впереди круиз огни маяков обещают приз по морю носятся как пираты офицеры лекари адвокаты вырвемся из удушливой эры вослед крысам и осьминогам их интеллект в недоступных сферах должен вести по иным дорогам где можно все на что нет запрета там где глаза даны чтобы видеть так где уши даны чтобы слышать где мы не мерзнем совсем раздеты

 

22.01

и голубь посланный им через шесть недель пути назад к ковчегу возвращается покорно гонца пока он бездною летит скупая совесть иудеев кормит дадим же вестнику отборного зерна пусть облако воронье дышит жаром не многих испугают времена обжалованию не подлежащей кары но голубь посланный им через шесть недель пути назад к ковчегу возвращается покорно и никого не может здесь найти как опоздавший почтальон в измятой форме

 

23.01

когда ты стынешь схваченный ненастьем за крест церковный зацепившись шпорой еще купить весь город в твоей власти с осенним рынком речкой и собором кто дорожит пропахшею болезнью и грязным трюмом денежной бумажкой? уж лучше скрыться где-нибудь в подъезде иль к мачехе податься в замарашки ах золотая пленка на которой дрожит весь мир серебряной луною еще ты можешь сторговать весь город и Бога не пустить в окно ночное

 

23.01

в раннем средневековье мы обитаем в памяти остывает плебейский мир с запахом мяса из римских квартир пока мы людские потоки считаем наденет кольчугу степная стая все отчетливей тянет лапу пустыня к грядущему тысячелетию как раненый барс в ребрах дыханий хлопки холостые и борозда багровеет как Марс и бьются у пояса ножны пустые определенно линейны время и фрески то что избыточно сдавлено прессом

 

25.01

я одевался в то что мне соткал паук в петлице веточка мышиного гороха а пуговицы нет поскольку вдруг нить порвалась сбежала рыбка-крошка она одна с ума меня свела как в омут Гауи я был затянут в бездну кому я угрожал дурак и бездарь когда туннель мембрана и стрела вонзилась в глаз и там на дне засела все всё равно примчатся пить ликер и что поэзия наворожить успела на повороте вывалил шофер

 

25.01

когда останется лишь пять минут и пять последних дней уже не в счет молись тебе помогут и намнут снежков хоть полный короб и еще к сухому словно кашель чет-нечет часы свое добавят тики-так и к белому листу опять влечет и жить не надоест пусть даже так Летучие Голландцы среди тьмы драконы в небесах и звоны в вышине молись помогут и повалит снег точь-в-точь в перформансе «Среда и мы»

 

26.01

уже пора сказать «labrīt» извечно Сущему всем тварям всем предметам три времени для нас как три горы соединили отраженным светом на гроб Господень сбрось ярмо нужды и ненависть и зависть канут в Лету тут нужен новый сруб а у воды посланец-голубь с пальмовою ветвью крылатый гость спустившийся так низко явленьем — Жизни формула & Co мы будем счастливы и будущее близко но кажется что очень далеко

 

Три стихотворения на малознакомую тему

 

* * *

ругался глушитель полуторки, перекатывал шарики дроби выхлопы, чад, со жнивья сорвалось черное облачко птичье прошили насквозь: дымился походный котел в заботах о хлебе насущном хмель повисал на заборах – гигантский, барочный август был вечер воскресный, проехали мимо заброшенной фермы, там выбиты окна стояли в проеме дверном цыганята: сестрица и братец? за руки взявшись быть может, местные греки – так же безумно и ярко блестели глазенки на личиках смуглых когда-то – теперь потухли, запали (так слушают сказку) не шел гномик Румцайс, не мог сквозь колонну пробиться перли и перли, глушитель ругался, дробью палил по задам, разрывая нейлоновый воздух шныряли лахудрики в сумерках, вдруг слышим: ну, бедолаги, сотру в порошок и сразу майор в пилотке, чтоб снайпер не брал на мушку а рядом на площади будки и арка зверинца, афишами хлопал ветер фонтан-амазонка с одною отбитою грудью пили воду – отравленную, так нам сказали а переспросить было негде: местечко лежало в пыли молчали домишки, на стенах звезда и свастика рядом на башне пробило четверть, по серым мышиным шинелям ударили капли дождя. Цыганята: сестрица и братец? босые, за руки взявшись, быть может, местные греки успели проплыть по локальным морям-океанам, снова встали в дверях прошили насквозь. А дальше кончалась неделя

 

* * *

тут мы из гранитных карьеров, где крошки – бери, сколько хочешь или же так – сколько положит Румцайс. На северных склонах еще снег: здесь начинаются чудесные птичьи перелеты (вот и ночью, когда в карауле: вдруг красные угольки из черного бункера локомотива, но нет тех янтарных груш, что прошлой осенью с полными кузовами домой мы ехали, да) брод сохранился и странно: весну сменила зима, обложила озера хрупким богемским стеклом, под которым рыбы – колами глуши, накидывай петли и юные кряквы по зеркальному льду туда-сюда, как в Венеции потом поседели вязы, буки вмерзли в апрельскую грязь на платане (так далеко?) гномик грызет морковку откуда же, черт возьми, столько проклятой крошки! вороньи стаи окрест на языке попугаев, и пестрой сойки комок трассирующий в помещении дежурной смены несу караульную службу а местечко живет: чужие омнибусы, «Таежный блюз» Марты Кубышевой и на ветру пеленки какая-то парочка, нежно воркуя, медленно двинулась к нам – подошли и начали обниматься, короткая юбочка сразу полезла кверху так надо. Ты можешь всю землю глазами вспахать, засеять участвовать в праздниках хмеля, печатать коробки к спидометрам «Татр» в бинокль наблюдать эротику, шмыгать носом. Так надо. Те двое старались, чтоб все было видно, еще, кажется, Румцайс подсвечивал и палец на предохранителе, и древние тексты вспомнились десять шагов, а ближе не смели не пяди. Озера в них били живые ключи, и юные кряквы сверкали, переливаясь, как боулинг-аппараты. Эффект сетчатки

 

* * *

Гайзиню родственник – Радагайс, Радегаст… мир знакомый и маленький – все мы спускаемся с гор, выходя на равнину даже море забыто, здесь небо в тысячу раз ближе. И огоньки во тьме… стою в карауле, в зеленом хэбэшнике, разбитые кирзачи хлюпнули немой калашников через плечо, папиросу прячу в ладони стою в карауле: ночь, темнота, трясина молчит плеск крыльев в воздухе: скалится деревянный божок многоликий идол славян, предводитель кельтов, чело на монете, гроза Великого Рима и усталый, небритый ходок через Альпы здесь мы встретились – в спрессованных тысячелетиях древнее первоплемя на коленях Европы: я на восток отправлюсь обратно, бойи-богемцы (собиратели скальпов) останутся тут: другие уйдут еще дальше на стене надпись: до смерти два шага положим, враки, и до Москвы помене 2000 километров месяц совсем близко – неужели до дембеля не дотопаю – нашли дурака хватит стоять, присядем-ка на дорожку горный воздух бодрит: Радагайс, зеленый подол Европы урановая руда и гномик Румцайс с горняцкой лампой вылез из книжки с картинками, прошел сквозь облако (горы, как опиоманы?) о тайным тропам на лыже одной, получил золотую медаль, сияет богема праджеров. Стою в карауле, полон интернационализма звезда просвистела мимо ушей, в пустоты провалов на другой стене надпись: парень, иди домой, Федя твою Наташу заболело колено, кругом чернота – скоро сменяться седьмое вступление. Утомительно. Рестораны внизу ни на час крыши особняков острые, как пирамиды (в Риге знаю, кто этой ночью не спит) вдруг полыхнуло, и в ритме ча-ча-ча вонзилась еще звезда, попала. В яблочко. Гаснет. В сердце

 

Напевы после лиго

 

* * *

«в клетку все, ах все мои платья небо в клеточку над моей головой» доисторический товарняк под вечер приволок нас в Ригу сельдями в набитой бочке; гудок стоп «в аду назрела социальная революция потекут по жилам красное вино и сладкий ром» джины, банданы, бабочки на голое тело уголь, шлак, искры; ветер не в бровь, а в глаз «шел снежок буланому под ноги дальнею дорогой поспешал мустангеро» на подножках сквозного тамбура, на одной ноге получившими свое журавлями; мустанги прерий ржут «глаза твои черней и влажней солдатской портянки ноги твои пушистей цыплячьей грудки» колеса стучат, буксы скворчат, пенят вечернее пиво, и в дебрях папоротников Марианна, что за блестючий цветок засел у тебя волосах

 

* * *

«крыша поехала» говорят полагаю едва ли сто третий номер пятиэтажка чердачный этаж взгляд сквозь бойницу опускается во двор девяносто девятого дома тут ты выстрелил падаешь и летишь а муравьи сидят на завалинках и скамейках играют в песочнице скверный винчик пьют потихоньку таинственный мир под крышей на балках-насестах нетопыри к стропилам льнут голуби кидали свинцовую биту копейки переворачивались скрипит под ногами и на зубах желтовато-серый песок и полосатый киска зеленоглазый раджа бесшумно крадется к птицам несуетным как куропатки хлебные крошки клюют не жнут и не сеют в школу еще не хожу время еще дай Бог сам гаснет свет и поэтому чердак ароматен как с тяжелой рукою мозолистой жизнь кто там прячется в темных углах за бельем на бечевках пустые бутылки в корзинах пачки газет случайная книга «Маленький лорд Фаунтлерой» и прочие ценные вещи тут ты выстрелил падаешь и летишь когда говорят «поехала крыша» всегда вспоминаю дебри сто третьего номера книгу детства и даже если раз на раз не придется мозолистая рука пройдется по волосам и бояться нельзя в темном углу ядовитый кошачий глаз полосы звезды и дворничиха держит ключ у себя отныне

 

* * *

если давно не случалось в Курземе быть в переулках Задвинья поймай перекличку шарманщиков водопад на улице Ивандес и звон у речного устья едва лишь клин журавлей под тем же углом проспиртованный воздух нюхни за Брамбергес над бывшею монополькой и чтоб пожарные на каланче у Шампетра дудели и били в бубны на площади Рысаков мотор закряхтел закашлял по улице Апузес откуда автобус бывало на Руцаву к озеру Папес когда с плантаций тюльпанов восстанет Ева словно из чрева матери покажет точно стрелка часов где стопроцентного видземца Ояра Вациетиса встретить в имении Кандавской улочки метит рак широкой клешней золотую рыбку патримониальный округ Риги платит налоги за то что давно не случалось в Курземе быть да кто же мешает

 

* * *

пристроившись рядышком с Вавилонской башней

где в одном экземпляре но зато любые трехF и четырехсложные рифмы

дельце открыл семижды одиннадцать с половиной мулат

эстонец лейтис латыш русский немец поляк и датчанин по крови

турок скорее всего хазар полумесяц

Вечный жид не боящийся рэкета

два только раза терпевший от ревнивых легионеров

сам назначает цену ходовой товар отдает задарма

на дешевые рифмы взбивает десятикратно

имущество собрано всяко там занято без отдачи там брошенное

за невостребованностью взято

рифмы что в шинах шуршат и визжат в тормозах

созвучия с коими скрещивают шпаги вожди и воркуют голубки

сидящему у камина мужчине продуло спину

на ногах у него прощай молодость с дровишками швах

уцененные рифмы пойдут на растопку да много ли от них толку

а те что забыли его не здороваются и не отдают долгов

в ответ на его поFфранцузски бонтонное «скумвисобуворлез

но взгляд младенчески ясен так же чист подбородок

потягивая рюмочками ликер

кесарю отдает что причитается кесарю

смерти ждет с профилем суперзвезды

 

О светлый кайф чистовика

 

С новым сиянием в глазах

две с половиной радуги в небе осеннем высоком

словно бы семицветик там наливался соком

позже январь завалит радостный скрипы стоны

всякая тварь под снегом волки и овцы тонут

фуга в каминном зале да черенков морзянка

чугунная сковородка медный таз жизнь жестянка

скорость горит как море всеми красками спектра

к сладкой молочной луже подкрадывается вектор

журавль открывает танцы фату надевает цапля

на пол стакан соскальзывает не проливая ни капли

 

Сильный ветер с утра

Вроде все позабыто. Лишь след до сих пор прохладен. Дождь смоет все следы. С остальным сами сладим. Трясогузки клюют по зернышку. 6 баллов волны. Стропила вдруг стали вантами. Полночь. Тьма. И я рисую фантазию. Через SOTHEBY она отправится в Азию. В салатовых комбинациях музы кругом порхают. Дождь и ветер. Не сахарные, не растают. Ветер наглеет навстречу. All You Need Is. На встречу с судьбой поспешает кочевник. Ритм рван, нос испачкан. В харчевне дух бараньей похлебки, вина, чеснока. Сюда заходят в поисках закутка. Алюминиевая плошка с дольками апельсина. Чаша полна. И ветер. С утра слишком сильный.

 

Стихи о сладости азарта

Причаститься можно повсюду. В церкви, в избе, в Мазирбе, в Мазсалаце. Главное: совибрация. Чудо. Юрмала. Дюны, перелески и Саулкрасты, фуникулер лунных бликов, т. е. переправа. Луч локатора ловит отчаянных. Причастие нон-стоп. Слава! Сентябрьским сумеркам! Угарным ветрам, балласту и китайскому чаю! Христово тело воскресным утром. Глоток кагора. В понедельник с изюминками грильяж. Или с орешками, но время пойдет еще в гору. Надеюсь, примется. Сладость азарта. Мираж. Тем не менее, музыка сфер в извивах корней. Если можно назвать поэзией то, что мне снится, это – алиби, невиновность. И мы с тобой не более чем нарушители границы.

 

Старинная кельтская музыка для арфы

То ли подруга Тристана, то ли ангел пел песню. Берег Святого Патрика, шум прибоя окрест. Круглый стол и чертова дюжина кресел, от одного к другому огненный крест. То ли ангел пел песню. Так одиноко. Король Артур и дюжина рыцарей за круглым столом. Пареньку на вытянутую руку садится сокол. Куда захочешь, туда пошлем. Сад камней на лугу. Белый конь, черный бархат. Корнуэльский принц взбивает двойной дайкири. Только музыка древних кельтов для арфы в целом мире. Бритоголовая Шиннед. Ночная эстрада. Просто папа был напрасно обижен. Старинную кельтскую музыку слушаю как награду. Нежный берег Святого Патрика. Флаг неподвижен.

 

Остров в Эгейском море

Я там не был. Могу отыскать на карте. Конечно, там делают вина и цедят ракию. Конечно, там в моде сиртаки под южными звездами яркими. А вот хитонов не носят. Я там не был. А там прожорливы козы. Валуны там раскиданы словно игральные кости. Там изумрудное море. Шоколадных и сливочных мотыльков Расклеены пестрые марки. Шесть букв голубая аура. Я там не был. Нежатся на солнце моллюски и барки. Да иногда виден парус. P.S. Кто ищет, находит, Яники.

 

Стихотворения при свете свечи

1 Саунд Матвеевской улицы ночью: электроны гудят в проводах, капля вечности стонет в кране, автомобильные чик да чирик, кроит брусчатку фура, одинокое жужужужжанье троллейбуса, двортерьер томно брешет, ему отзываются в конце концов. Орден стопки не спит; сестер порицают братья. (Каждый проезжающий автомобиль заставляет свечу трепетать.) Русские народные от фонаря и до Любочки-Юбочки, а на улице Ключевой все точки закрыты, исключая одну. Пара сантим в кармане нервничает, ожидая приплода. Клав! Я теперь живу на улице Твоего сына. 2 Ежели Альтона – Латинский квартал, то здесь подножье Монмартра. Гей, старина! Анатоль, гей! Ежели Монмартр – это Агенскалнс, то здесь Монпарнас. Не 19, конечно, но 89-6. Шут с ним, псевдомансарды, сухие сортиры. Может быть, ты поступил в Академию в 89-м? Может быть, ты в ней отучился шесть лет? 3 Тут хорошая аура. На подоконнике разведу летучих мышей. На Луговой (а то Полевой) улице наплету веночков. Скрипку сверчка я настрою так, как ты захочешь. И, была не была, отправлюсь в поход за искоркой рододендрона. 4 Вентиляционная дырка на кухне: виден дымоход и, если напрячься, серебряный отвислый ус месяца (другой, невидимый, полощется в реке Ушуайя или же в реке Мары, речка Мары коричневеет от просыпанного табака Dobelman), зато зеленеет&зеленеет парк Аркадии. 5 Тут хорошая аура. Хотя и залистана книга. Вот она, от кончиков ногтей и до мозга костей настоящая Рига. Сквозь сон бредут коровы, поет лосось, блестит чешуя. Надсадно оса гудит, и другая дуэтом, как гитара и бас. Выстраиваются в очередь стихотворения (где взять столько свечей?), и цимес их на вес вполне ощутим. Рабиндранат Тагорян, индийский факир из Лимбажей, шпагоглотатели, бродячие кукольники, Карабас Барабас. Час призраков определенно минул. Жаль, мимо касс. 6 Чует, чует мой нос. Мощеная улица с каноническим текстом про яйца. Цыганский переросток Рингла глядит в окно. В полуподвале коммерц-парикмахерская «Данас». О, бойся данайцев! 7 Светлая кровь с фитиля свечи скатывается мне на левую руку, густея. Пламя и свернувшийся воск. Кельтский меч в моей правой руке помнит все. Золотая яблоня. 8 Инга приснилась. Не Яблонька. Кацапочка из 9«Б» нашей школы. Смех сквозь слезы, балетные ножки в разношенных чоботах. Глаза же сверкают, как месяц май (для кого?) Портовый ветер в косе. Возбуждает. Что ж, выпьем, на хальяву – таков мой тост. Лирический мовизм. 9 Лирический мовизм. По совместительству сценический реквизит. Или, изволите видеть, картина без автора. Все на продажу. Вольера с нетопырями, роскошнейшее небытие, или заурядное присутствие в завтра. 10 «я думаю Ты улыбнешься бесхитростным этим строчкам а может быть и поплачешь над сотней моих чудачеств на небе свары птичьи чего им делить спроси их я знаю лишь что на крыльях птицы несут Мессию гляжу в глазах встали слезы я думаю Ты улыбнешься а может быть и поплачешь за окнами цвета розы» 11 Филя отнюдь не глуп, но слегка покусан. Прет на рожон порой, порой параллельным курсом. Филин летает ночью, мышиные ультразвуки; складывают крылышки Чикаго Блэк Хавкс. Эманацией поля Святого Духа, быстрее света в миллиард тысяч раз. Маленькая черная родинка возле уха. 12 Когда сгорает свеча, густой парафиновый запах приводит сны и Малую ночную музыку.

 

«Ни разу в жизни мне не принадлежала гитара...»

ни разу в жизни мне не принадлежала гитара с алым шелковым бантом мне вообще не удаются переборы и вообще у меня нет вокальных данных голос прокурен пропит хотя (это ведь несколько экстравагантно) сладчайших улыбок удостаиваются роскошнейших букетов как правило те у кого нет вокальных данных как правило перед рассветом у некоторых наступает кризис у меня как исключение нашлась сигарета что перед рассветом особенно странно затянусь за себя и за Тебя послушаю БГ про золотой город (говорят и слова и мелодия ненастоящие) иногда слова особенно щемяще-сладки даже когда нет вокальных данных маковая улитка в эпицентре кайфа легкая дымка и птичий полет вселенная распалась как зеркало на тысячи осколков (в них сочатся раны) я тут несколько повторяюсь во сне и наяву это не усталость сладчайших улыбок удостаиваются те кто готов к невербальному общению к неприменению вокальных данных у православных прощёное воскресенье в поисках стеариновой свечки зашел в дремучие тысячелетья повсюду алые реки и горючие белёсые океаны послушаю БГ про золотой город ощущая прикосновения мягких крыльев плаванья по облакам возвращения на грешную землю молитва заступнице нашей Святой Деве хоть вроде нет хоральных данных P.S. чист Кастальский источник Грааль в истоках нирваны

 

Майра Асаре

 

Maira Asare

(p. 1960)

Чуткий лирик, фиксатор бесед с «Ангелом за кухонным столом», продолжатель традиции Берзиньша, разве что с отчетливо выраженным христианским пафосом. Точнейшее женское ухо Латвии. При этом – отрезвляющая ирония, предельно ясный и четкий, порой совершенно мужской взгляд на вещи.

И, опять-таки, при этом – нежность, смирение и почти всепрощение. Автор романа «Женская зона», посвященного тюремной действительности как опыту преодоления наркотической зависимости. Блестящим переводом «Школы для дураков» Саши Соколова, опровергнув миф о «сущей непереводимости», открыла новый этап в становлении латышского прозаического языка.

 

Плыть

Прикосновение воды — дрожь кожи, мышц, тока крови, дрожь и воспоминания, глубже и ярче тех, что присущи памяти человека – подкожная, внутримышечная и внутривенная память рыб, водорослей и птиц. Под черепом дышит ледник – на его ладони нить моей пуповины. Прочие нити оборваны – голое тело летит в воде, волнуясь, как водоросль, как водопад. Без жалости, без ностальгии — мгновение милосердия к изгнанному из Эдема.

 

«Душевное тепло выцыганенное у ветрениц...»

душевное тепло выцыганенное у ветрениц страждут сирые духом выпевают тоскливо как далеко бы могло быть отсюда до моря? и кто позабыл отогнать лошадей — так в небесах и пасутся серые и спокойные серые и спокойные лучатся подземные жилы корни и сочлененья сложим ладошки молясь оробело веруя в то, что нас услышат надеясь на то, что нас не увидят

 

«Река переполнила наши глаза...»

Река переполнила наши глаза, когда стояли, обнявшись, наши руки вплетались в небеса, в пески, в прибрежные мхи, как же мы зыбки, мой милый, как же зябки, прахом став, восставали, рассеяны ветром, воспаряли, воспылали, воссоединялись, встав вот тут, чтобы звучать голосами, исполненными кликов, откликов, чтобы звучать — как же мы зыбки, мой милый, тáя, ликуя.

 

Речь

Речь: смехом на устах, словами, слезами и кровью своими на устах — желтые ядовитые цветы целовал, хмелел и в желтую пыльцу падал, ликуя, пыль дороги и самое язык забывал, всем телом ликуя; не так ли в детстве далеким утром, из дому гуськом – мгла мреет на солнце, крыши млеют и не соврешь – все согласовано в роде, лице, числе, времени и в пространстве; речь, как звериными глотками Бог речет поэзию.

 

«Когда шел дождь...»

когда шел дождь мы всё еще смиренно и яростно ловили в шуме капель насущную весть о небе отчем доме о детстве обо всех делах наших и днях и некогда вызубренном Возлюби Ближнего Своего мы лежали рядом век не смежая покуда абрисы наших тел не слились в один глубоко под нами перекрестья подземных жил подмигивали путеводными звездами кореньямFкометам зрели змеиные залежи грунтовые воды зудели и кости и цацки давно умерших названивали – Возлюби Ближнего пока шел дождь мы знали всё о Любви

 

«Капли сумерек незримо роятся в воздухе...»

Капли сумерек незримо роятся в воздухе в моей памяти город этот продолжает жить отстрочен пунктиром пионово-сиреневых соцветий провисая меж ними будто огромный неведомый едва прикрывающий старые безумные колени подол хозяйка по вечерам возвращаясь домой нескончаемо дундит одной лишь ей внятную музычку с вожделением глядя уже только в небо

 

«Ластясь мостами, ласкаясь башнями...»

ластясь мостами, ласкаясь башнями гулена, расстрига, монашка ясная, голубая, прекрасная высь грязно-серо-изжелта-ржавая здесь всевидящ глаз и всеслышащи уши большая уродливая аистиха на крыше высидит деток и обкорнает им души как боярышник в парке бледной немочью чуть свет на ногах в угаре, в запаре к вечеру на рогах падает навзничь в свои огни бранится, блюет и плюется ими тысячей ртов и языков в хороводе вони, пьяни и мотыльков запахи, запахи – над улицами и над водами над движимостью и недвижимостью живностью и мертвечиной телами в конвульсиях страсти стыда и смерти Вдруг на миг все вокруг затихнет — сто колоколов на ста языках возвысят свой простой чистый голос — жестокое израненное сердце обращается к небесам а потом все сначала

 

Снег

В городе что ни ночь тает старый снег Тает с протяжными вздохами тянется сквозь мои сны Днем смотрю – смотри-ка только в канавах только в тени еще снег Будет таять пару ночей поболит чуток поболит и пройдет

 

История

Век твой разве чем мой утешит мой разве хнычет далече речистые далече певучие голоса в небесах пот в земле земля в жмене жменя в кулаке кулак в спину мне тычет вон с твоих осин летит серебро едокам в хлебово летит в разверстые пасти псам жар твой разве чем мой утишит пасти серебряной оскал недобр оглянись в конце борозды оглянись у церковных врат мощь твоя разве моей поможет пройдусь-ка вон осины без серебра пес колотый камень гложет

 

«Лист бумаги – милость...»

Лист бумаги – милость ямки в песке вышептать выкричать выплакать уйти и не видеть как подрастает тростник сдать тебя уйти и бровью не повести как безупречен лист и как песок искрист и ты невинен чист лишь камыши – ши-ши

 

Петелька к петельке

 

* * *

Что они делают, когда окончен концерт? – Прощаясь у выхода, галантно шляпами машут, прежде, чем разойтись, и музыка — звучит ли она в их шагах или плещется в светлых платьях и тех скупых фонарях, что затеплил вечер? И тенор — хлопнет кружку в кругу друзей или стопарь в одиночестве, в барчике, исполненном тишины, где печальная муха бродит по стойке, и баритон – сев в свою ласточку, помчит домой, обнимет жену, поглядит в телевизор, примет таблетку и ляжет спать, перед сном недвижно уставившись в потолок, и никто никогда не узнает, что он там видит, или же все они долгой цепочкой по крышам, мостам и башням города – петь a capella со звездами.

 

* * *

Некая рижская радиостанция выслала в ночь

погулять саксофон – он сон мой надрезал и,

вылизав рану горячим голубым языком,

смеялся – попробуй сама, как ходят безногие,

я мир из фу-фу строю снова, всё из голубого,

ты мне будешь должна! С полпути, на пороге,

он сгреб меня, мокрой заплаканной курицей

бросив в окно – ты там глянь, не пора ли

пробовать воздух, что в чреве моем

стал стоном, смехом, всхлипом и крыльями?

 

* * *

Не слышала ничего, что щемило бы круче

одинокого насвистывания в ночной тиши —

словно зов, не верящий в отзыв, как простая

такая весть – эй, слышишь, я здесь,

я тот, кто свистит, сам-с-усам, у меня есть

свирелька, свистулька, меня не увидишь,

не потрогаешь, не пожалеешь, я сам, ничего

мне ни дашь, ни возьмешь, вот сердце только

попридержи, я ножонкой сучу, по камушкам-

мушкам стучу, на макушке шапчонка, ау,

зову – не отзывайтесь, в осторожных кустах

придорожных возня – такова моя песенка,

есть я – нет меня, ух ты, сам себе сирота

я и матушка, вот не грусти только, я

крестный отец слепому туману, лодкам

в черных бухтах и каждому слову,

что пишешь на белых своих листах.

 

* * *

Проснувшись, с трудом выбираемся из дому, там под сенью деревьев в цвету, а деревья в цвету творят нас бесплотными – так расцветает рассвет расцвечивать наново нас подобающе дню и окнами ветра речного встречь рас-творяя беспечных нас, будто решивших – Да будет! — способных внезапно бледнеть, будто воды, которым в мгновение ока открылись их сила и свет, там нам на заре ободряюще глухо гудят холмы вдалеке и звенят вопрошающе звонко полушки в ладонях – чин-чин. Паучок по утру и баба с пустыми ведерками значат лишь то, что проснулся паук и какой-то бабенке воды захотелось – лишь то и едва ли еще что, как будто беспечно решили – Да будет! – готовы ко всем обычным подвигам, обыкновенным свершеньям, обыденным речам и страстям, следя за тем, как ливень грядет смыть след, не забудь — будто воды, которым в мгновение ока открылись их сила и свет. Свят грядущий. Свят.

 

Рассказ

об одном человеке, который заплакал при виде новорожденного ягненка. А жизнь не щадила как будто: война громыхала, гнула, ломала и тут, под носом, и там, на позадках, такая вот музыка для пацана, такие вот шманцы, смердящие жареным, и на усах не мед-пиво, на усах блевотина страха, и пора, подобру-поздорову, по миру и по миру, гол, как сокол, а сам уж не мальчик, но – кому ты здесь нужен, и трудно, уходит жена, друзья кто куда, своего угла йок, но терпишь, цепляешься за одно то, что жить-то ведь хочется, к вечеру так навкалываешься, что хрен уснешь, больно, однако боль все тупее, зажмешь ее, зажмешься и терпишь, пахнет жареным все еще, на усах не мед-пиво, на усах чужого пира похмелье солоно, а чужбина горька, да и сам зачерствел, словно струп, но однажды утром ягненок припадет к матери, сядешь рядом на солому и плачешь — признателен, кроток и счастлив.

 

Трава

Над нами камень Под нами земля Воды по краю Трава между ними, между Нет ни хозяина, ни властелина Ветру покорна Времени года послушна Мороз положит, дожди поднимут Но хозяина нет Да и памяти нет, а то разве Кудрявилась бы бестрепетно над Висельниками, вешателями, чумными рвами? Как бы ей пучило брюхо Гниение втоптанных в грязь победных знамен? Как бы лизал ей пятки Пепел всех ведьм, сожженных заживо? Нету памяти, только темень В корнях хоронится, лишь тишь Трудится в стеблях Дыша из земли, из безъязыкой земли Ласково обращая к нам Слово забвения и покоя. Ай, что, если когда-нибудь нам вдруг У травы случится учиться ее тишине Нам, с нашейто вечной трындой на шелестящем ветру Вещей и событий Нам, а вовсе не травам, учиться проститься С болью и памятью, как с нафиг Ненужным более спасательным кругом Как бы это мы жили бы дальше, как?

 

Андра Манфелде

 

Andra Manfelde

(p. 1973)

Мощный талант из наследующего славной троице поколения тридцатилетних. Тематически разрабатывает линию Вациетиса, решая этические конфликты в эстетическом пространстве. Балансируя на грани исповедальности и банальности, находит самые невероятные и неожиданные лирические доказательства. Вероятно, женский поэтический феномен объясним некоторой склонностью латышей к матриархату (неслучайно обилие женских божеств в латышском пантеоне), равно как и тем, что женщины выносят на своих плечах едва ли не тяжелейший жизненный груз, нежели мужчины. Свидетельство тому – роман Манфелде с аутентичным названием «Игла».

 

«Вкушай день этот...»

вкушай день этот как черный хлеб как холопскую пайку и щедрость меда глянь: расстелено зелено звонко можжевель пряный плывет в березовом сне зрак косули а у ног млеет затоптанная мольба легкий кивок в область тьмы колечко змеи растворенное в соли «воздай им Господи»

 

Парадоксы невинности

так сдержанно пахнут земляникою руки я пробовала украсть твой ландшафт текущий от груди к бедрам. и согнуть под углом. прежде были так небесно так невинно-белы те перистые те кучевые целующие девичий профиль это память? как ладони мулатки. как ненаписанное письмо брошенного ребенка как неудачный снежок в твое окно. ночь тепла. под моим взглядом асфальт седеет спокоен и тверд как только что принявшийся снег.

 

Новая борьба

1 у семи нянек ржавеют пеленки подоконники татуированы огнем и мечем: обвести себя самое красным кругом неприступным пунктиром Сицилии зафиксировать безопасность вставить любимых в рамки запереть двери залезть в холодильник одиноким женщинам покормить синиц несоленым завести будильник выбросить пижамы бросить курить выключить звук отключиться телеграфистки мертвы мои друзья не звонят не пишут бьют бутылки с шампанским практически без кораблей новый день встает с отлежанными боками мы мечем жемчуг и закалываем свиней развозить согражданам пиццу опять-таки риск в нашем молодом государстве чересчур много отчаявшихся а прочие с деньгами и пищей не вызовут на дом зато скорая помощь бесплатна так что телимся до последнего ожидая свалить дождь ниже нуля это красная ленточка над гололедом трассы а бегущие с пустыми руками – ножницы 2 заново прирастают руки к копью в треснувшей панораме зарниц апокалипсиса колодцы звенят пощечинами звонит в панике натянутая тетива неслышным голосом сулящие всё поезда одолевают в ночи готические порталы ползя в таком нежном теплом уютном свете как необретший имени змей надкусаны все яблоки гниют помаленьку скользко сегодня ведра обходятся без воды осень – трофеи скинуты под ноги растерянному триумфатору роют траншеи боги и я плачу над собственной силой

 

Испить осени

осенью пахнет осенью повсюду рыжо русла рек на слякотных коромыслах уносят прочь закоченевших рачков мерзнут очень руки мерзнут

 

«Снаружи ультрамарин...»

снаружи ультрамарин если включить электричество рябь приглушенных сигналов похоже каждый уикенд снег сумерки час за часом проявят мои черты квазимодо живу как играю в прятки ибо смерть это обнаженность в окне нагота зари разбуженные лавины мы их изнанка целуй меня своим рыбьим ртом крой крылами ветряных мельниц

 

Кулдига

перламутрово-салатовый мерседес, двери распахнуты, трепещут лилиями на ветру, он курит ваниль улица вся желтая, август прохожу мимо, немею и вдыхаю мыльные пузыри, стóит вглядеться, и цыганка, широкая, плотная, укутана по самое не балуй, гордо несет этот город в грубой каленой черепице, спеленатый пепельной кисеей в шагах звенят пики и бубны, и сверху видно небо здесь чересчур низкое, цепляет макушки церквей, сейчас на катрине часы забьют и, должно быть, растреплют облачный пух с чего бы еще тени домов столь сладки и вязки, как взбитый малиновый мусс, сочатся сквозь пальцы и герой остается, связан по рукам и ногам проклятым местом, ах вчера был субботний вечер пиво слаще хлеба пощечина честнее губ оттого ль воскресенье бледно, что улица эта паноптикум, настоянный на теплом и пряном мороке, тот славный дядька с путеводителем в руке никак не отыщет реку, всей курземе гордость и красу где лосося руками ловят и лебеди в водопаде бултыхают белые блюда, бренча золотыми камушками, что целковыми, не осчастливив пока никого репортер, первый парень города, и тот поверяет беды свои детской тетради в линейку сует в бутылку и мечет хвостатой кометой с моста пусть простаки думают – там звездопад и как же хочется убраться отсюда

 

Автобиография

у меня туфли за 70 латов, тени для век за 7, телефонный счет дважды за 70 у меня «жених» (он так говорит) которого я содержу и который меня унижает я не работаю, не зарабатываю, не спешу, сплю по 12 часов, живу не по средствам у меня нет веры в светлое будущее, нет обязанностей, нет квартиры, нет сил «да выкинь же ты его к чертовой матери!» он курит травку, заводится, мне его ни уговорить ни сломать мы слиплись двумя магнитами, оба, изголодавшиеся друг по другу «зови меня как-нибудь понежнее!» он расточительный ливень, он транжира лавой течет асфальт ему под ноги, паводком, и яблони роняют свой цвет двери, стоит ему их коснуться, заклинивает намертво, их не выжечь огнем «ты мое солнышко!» в тебе +97 по шкале Цельсия и по шкале зимы ты чистейший хирургический спирт, а я вся изранена ты приходишь с пустыми руками, но сердце твое живительно, как бутон «ах ты, засранец!» скоро нас примут в объятья женщины, чьи лица черны скоро мелкие сошки поймут, что мой овердрафт превзошел немыслимые пределы дайте же нам еще кроху весеннего солнца на этой грязной скамейке, к счастью, ничьей среди бродячих псов, оборвавших ошейники, дайте нам быть «вам жалко, что ли?» дайте еще пару секунд надежды на то, что нас кто-то вспомнит тарелка с голубой каймой, наследство, смерть, выигрыш в лотерею, дайте самим отправиться каждому восвояси

 

Бетон

мы знаем эти укрепления ни разу не послужили своему предназначению – войне если, конечно, не называть войной эту схватку, обреченную на пораженья стычку бетона с водой, ветром, песками тени смердят мочой и страхом роящиеся под землей, эти норы созданы для лишь того чтобы как можно быстрей спрятать труп врага если ты девушка в короткой юбке и нейлоновая сеточка полощется над желто-голубыми проплешинами то у тебя скованная поступь и дыхание животного в едином ритме с морем да вы попробуйте на шпильках с улыбкой обойти весь этот край света мало-помалу обуреваемый морем если ты мужчина в кожаной куртке и на рукавах твоих белая линия переходит в красную когда они соединяются то указывают направление (в то время, как ветряной двигатель отбрасывает ритмичные тени на маковки сосен) если ты сильный мужчина и вы оба возвращаетесь к твоему вольво ты говоришь «встань на солнце» и она послушно выпрямляется едва заметно утопая в песке понемногу исчезая с обломками обеих империй разом смотрите – девушка, бетон и бурлящий весенний свет! в спазме вспышки ее курточка блещет белизной как летящая чайка и мужчине на краткий краткий миг на то время, пока траектория треугольничка высверком пересекает сосны так вот, ему кажется, что беря ближним планом ее лицо объектив считывает следы недавних прикосновений

 

«Когда их нет...»

когда их нет ты гладишь рукою живот думая о том, что сила ростка способна пробить кору асфальта «я самая красивая продавщица на этой улице, в этом квартале, в этом городе я прекраснейшая из продавщиц, что когда-либо работали в мясном магазине» у тебя сильные белые руки похожие на весла и стрелки часов кажется, ты проста и чиста как вода и твои темные ночные мечты выдает лишь угольная гадючка свернувшаяся на сонной артерии никто до сих пор ни видел ее пульсаций «они обычно снулые вот как этот мужчина широко растворяет дверь побздынкивая словно генерал инкрустированными глазницами пристальнее всего вперяясь в себя как в жалкий кошелек с мелочишкой и просит самое жирное из всего что тут есть видя во мне лишь механизм равноценный весам или сломанный банкомат, подлежащий утилизации пожалуйста, не отвлекайте его, пока он сконцентрирован на моей руке, касающейся мягкой курицы с прохладной кожей когда бы он видел! какими я вынимаю их из картонных ящиков с поникшими крыльями, растянутыми ногами, тогда я – кррякш! движением таким, как если бы я влепила по клавишным, кррякш! и бедра бройлеров складываются послушно и нежно становясь похожи на титьки ждущих женщин с выпотрошенными внутренностями!» когда их нет я самая красивая я афалина, чья морда ткнулась в стекло аквариума и бздынкнув растворяются двери

 

«Когда я вышла на улицу...»

когда я вышла на улицу подняв руку в весенней ночи звякнув сантимами и перетерев с шофером единственное место осталось возле женщин одетых в красное у одной на руках ребенок у другой кольцо и бутылка пива ну а третья опустила руки мы вместе летим над каналом над дрожащими реями кораблей чьи бока изъедены ржой а якоря на вечном приколе затем мост делает сальто заходится плачем ребенок янтарный колос выплескивается на резиновый коврик молочные реки кисельные берега «не плачь» говорит первая бордовая и той второй алой вытирает щеку «что тушь моя превратилась в маску? разве я не буду больше прекрасна?» плоть под одеждой алела и снова зашелся ребенок «перестань» первая звучит туннельным ветром от близости поезда тоном сильным как ведро бьющее в сруб колодца точно так брюква перекатывается в тележке «вот здесь остановите» странно расплылся свет может быть от прожекторов а может быть от луны или от этих воскресших чреватых трещинами на каждом саженце и побеге замечаю лица обеих темны и красны мы трое неотличимы во тьме

Содержание