Утром Егор поймал в стаде семь ездовых быков.

Четырех запряг в легкие нарты, остальных — в женский возок. На возке был устроен полукруглый балаган из тонких гнутых березок. Егор старательно обтянул его оленьими шкурами, чтобы ни в одну щель не дуло. Ему помогали три дочери. Собственно, помогала только старшая, десятилетняя Надя; остальные же две, семилетняя Соня и Лена трех лет, без толку суетились у возка и путались под ногами.

— Пап, взял бы и меня? — заикнулась Надя, подавая шкуру для подстилки в балаган.

— Не могу, — Егор сунул в парты мешок с едой и крикнул на быков.

Стойбище осталось позади: два чума и три фигурки дочек на бугре. Дочки стояли, озябшие от ветра, маленькие, щуплые, в потертых малицах, и махали ему вслед. Егор в последний раз оглянулся, переложил хорей в правую руку, ударил быков, и они понесли по кочкам и рытвинам.

Больше Егор не оборачивался, хотя знал, что дочки все еще стоят на торфяном бугре возле чума и смотрят. Несколько раз ему хотелось обернуться и помахать в ответ им рукой или хореем, но он не помахал.

Все это было немного похоже на насмешку. Когда из стойбища уезжали другие пастухи, их провожали жены и сыновья. Пусть маленькие, пусть замурзанные и еще несмышленые, но сыновья. А ему в жизни не везло. Все три — дочери. В тундре без женщины не обойдешься — это так, все хозяйство лежит на ней; его дочки заботливы, старательны и матери помогают во всем — от мальчишки этого не дождешься: дочки и шьют, и моют, и варят, но все-таки главный человек в тундре — пастух. Исчезни из стойбища все мужчины, вряд ли кто из женщин поймает в стаде тынзеем быков, чтобы запрячь их в нарты, вряд ли кто укараулит ночью оленей от волков, убережет телят в отел, перепятнает всех — поставит на ухо клеймо… И не перечесть всего, что может делать в тундре только мужчина.

Да, сын есть сын. Мужчина. Он всегда останется с тобой. А вот девчонки… Пусть они рождаются, пусть, он не возражает, они тоже нужны в чуме. Но чтобы у него рождались только дочери?!

Когда появилась Надя, первенец его, он был рад и верил, что за ней последует сын, но, когда затем на свет появилась Соня, он замкнулся и ничего не сказал жене. А потом жена опять принесла девочку, Лену. Здесь он уже не мог промолчать. «Обрадовала, ничего не скажешь!» — заорал он, сплюнул и ушел со сдвинутыми бровями в стадо.

Уже совсем недавно в четвертый раз отвез он жену в родильный дом, в большой поселок базы оседлости, и теперь ехал за ней. Ну, если она и на этот раз выкинет тот же номер, он не вытерпит. Повесится. Он даже тынзей захватил новый, чтобы покрепче был. Он забросит петлю на высокое дерево, сделает вторую петлю внизу, просунет голову. Р-р-раз — и готово! И ни слова не скажет жене.

Что еще ему остается делать?

Егор видел перед собой мальчишку. Видел его не крошечным орущим сосунком, беспомощным, сморщенным, с глупыми, как у новорожденного олененка, глазами, а мальчиком лет двенадцати — легким, стройным, быстрым. Он ездит с ним на дежурство в стадо, без промаха бросает тынзей, и ни один даже самый свирепый ездовой бык, заарканенный им, не может сбить его с ног, так прочно стоит его сын на земле. И звать его будут Славкой. Ни в их, ни в соседних стойбищах никто еще не называл так своих сыновей. А он назовет. Хорошее имя. И с большим смыслом: слава о нем должна покатиться по всей тундре, слава первейшего оленевода и охотника. Всех трех своих детей хотел прозвать он так, еще одиннадцать лет назад выбрав имя, да вот пока что не пришлось…

А ведь ясно как день: снова родится девчонка.

Пусть только посмеет!

Егор вздохнул и так саданул хореем правого пелея, что, наверно, оставил царапину на коже. Быки бешено взвились на дыбы и длинными скачками ринулись вперед.

Егор старался думать о стаде, о заболевших копытной оленях, но сквозь все эти мысли проглядывало веселое, смышленое лицо сына, лицо Славки. Егор шептал про себя это имя, в сотый раз прислушивался, как оно звучит. Он скажет: «Славка, принеси-ка мне из бочки кусок мяса, да покрупнее». А потом добавит: «Отрежь и себе от него, да больше режь, не стесняйся, работы нам предстоит сегодня много, сила нужна». И Славка режет и ест. Зубы у него крепкие, белые, отборные, один к одному, и лицо, как у него, Егора, смуглое от солнца, обветренное, шершавое, и все молодые ненки украдкой поглядывают на него. А глаза у Славки такие — ни один волк по осени не подкрадется незамеченным к стаду, ни один орел не подлетит в отел, чтобы унести новорожденного пыжика.

А когда Егор будет уезжать в Нарьян-Мар на совещание оленеводов округа, он пожмет на прощание его маленькую, но уже твердую жилистую руку и скажет: «Ну бывай, за стадом гляди». И больше ничего не скажет. И так все ясно. Нечего лишнее молоть.

Егор уже представляет его улыбку, слышит его речь. Он окончит в поселке семилетку и прикатит назад в тундру, повесит на ремень большой нож и станет оленеводом, а потом они сыграют свадьбу по-ненецки.

Так размышлял Егор, гоня быков по топям и сопкам, и сзади на привязи мчалась вторая пустая упряжка.

Чем дальше отъезжал он от стойбища, тем отчетливей представлял сына, беседовал и давал разные советы ему: какую девушку брать в жены и какую не брать, как определять по траве, глубоко ли болото и можно ли по нему ехать на оленях. А часов через шесть, когда Егор подъезжал к поселку, где размещалась больница, он уже разговаривал с детьми его сына, и каждый из них имел свое имя, свое лицо и характер. Все они, конечно, будут в отца, в Славку, а значит, чуточку и в него, в деда Егора. Как вот только будет их отчество? Если отец Слава, то они будут Славичи, что ли? Ну это можно узнать в городе у русских: их имя, им и знать, какое будет отчество.

Быки уже шли по улице поселка и прислушивались к звукам радио, доносившимся из окон клуба. В крайнем доме поселка жили родственники, но Егор направил упряжку прямо к больнице.

Быстро привязав к нартам передового, он бесшумно взбежал в мягких нерпичьих тобоках на крыльцо, осторожно открыл дверь, и по коридору, остро пахнувшему йодом, спиртом и белой масляной краской, разнесся запах торфа, болотных трав и свежего тундрового ветра.

— Вам кого? — встретила его женщина в белом халате.

— У меня жена тут… Матрена… Роды у ней…

Женщина серьезно посмотрела на него.

— Как фамилия?

— Валейский.

— Подождите здесь. Сейчас узнаю.

Обливаясь горячим потом, Егор присел на кончик стула и трогал руками холодную медную, в нарезах и насечках, оправу ножен, висевших на ремне, и костяную ручку ножа, выточенную из оленьего рога. Он сидел и смотрел на белую дверь, за которой скрылась женщина, и ждал. Пальцы его ног судорожно разжимались, царапая мягкую кожу тобоков. Спина ссутулилась. Дверь и он. И больше никого. Сейчас скрипнет. Она была сильней его, эта дверь. Она могла принести ему любую весть. А ему оставалось одно: ждать.

Дверь не скрипнула. Дверь открылась совершенно беззвучно. Он увидел улыбающуюся женщину. Он не видел ни ее лица, ни волос, аккуратно убранных под белую шапочку, ни ее блестящих, русских, серых глаз. Он видел только ее улыбку.

И что-то дернулось и бешено заколотилось внутри.

— Вас можно поздравить, товарищ Валейский, — она тронула своими мягкими женскими пальцами его железную руку — руку оленевода и охотника. — У вас родилась девочка.

Внезапно Егор оглох.

Женщина что-то говорила о весе дочки, о самочувствии роженицы, но Егор ничего не слышал. Пол под ним пошатывался. Он привстал и оперся рукой о стену. Стена тоже покачнулась и отошла от его пальцев — вот-вот упадет. Егор быстро отнял от нее руку и взялся за спинку стула.

Он тоже улыбнулся женщине и тоже что-то сказал ей, что — он не помнил, наверно, сказал то, что и принято говорить в подобных случаях: горячо поблагодарил за весть и заботу о жене.

Четыре дня жил Егор в поселке, тихий, по-прежнему оглохший от случившегося. Дожидался, когда жена окрепнет и ее можно будет взять в стойбище. На пятый день ему показали дочь. Из одеяльца на него изумленно смотрели большущие, сверкающие, как пуговицы, чуть раскосые глаза, глаза тундры. В них отражались окна больничной палаты, блестящие ручки дверей и белый абажур у потолка.

Егор подавленно, но так, чтобы не заметила жена, вздохнул.

Назад они ехали в три раза медленней.

Жена благодарно посматривала на него из балагана вторых нарт, в котором было тепло, уютно и мягко сидеть. У нее было широкоскулое, исстрадавшееся, туго обтянутое кожей лицо. Под глазами залегли синеватые тени, а со щек еще не сошли рыжие пятна. Губы обметал сухой жар, и она то и дело облизывала их…

Мучилась, страдала, терпела, а для чего?

Ехали медленно. Егор почти не пускал в ход хорея, обходясь вожжой и криками. Он старался объезжать каждый бугорок и канавку, чтобы не потревожить жену с младенцем.

Ему, привыкшему гнать оленей во весь опор, тягостно было плестись шагом. Но, как ни старался Егор ехать аккуратней и вежливей, не обошлось без казусов. За Лысой сопкой, погруженный в свои мысли, он зазевался, проворонил заросшую полярными березками яму, и задняя упряжка едва не опрокинулась.

Визг ребенка резанул его по ушам, и Егор поморщился.

Временами жена кричала ему, он останавливал быков, покорно ждал и смотрел, как она кормит дочку.

Жадно выпучив глаза, давясь и раздуваясь, дочка тянула молоко. Ее черные глазищи были куда глупей глаз олененка. Тот, рождаясь, иногда сразу встает на ножки, и в его глазах всегда бьется сметка, а у этой ничего, кроме жадности, не видно.

Егор смотрел на ее лысоватую, покрытую темным пушком голову, на красное плаксивое личико с косым разрезом глаз и думал: немногим отличается она сейчас от мальчика, от его Славки, но стоит ей подрасти, вытянуться, она сразу шагнет в сторону от Славки, и у нее появятся свои особые девчоночьи интересы и тайны.

Жена кончала кормить дочку, укутывала ее в одеяльца и меховые постели, кричала ему: «Давай!», и Егор легонько дергал вожжу. Он тупо уставился вперед и машинально выбирал поудобней дорогу.

Жарко светило солнце, искрились в его лучах дальние озера, сочно зеленела трава и жесткие заросли низкого ивняка — яры, но ничего этого не замечал Егор. Он забывался, предаваясь воспоминаниям, переставал следить за быками, и они бежали где попало, по буграм и колдобинам, и лишь пронзительные крики дочки отрывали его от мыслей.

Он выводил упряжки на ровное место и опять вспоминал. Перед отъездом в поселок он тщательно починил люльку: сменил один обруч деревянного каркаса, пришил оленьими жилами куски новых шкур, взамен истлевших и перетершихся. Как-никак из этой люльки вышли три его дочки, и он уверен — теперь в ней будет лежать четвертый ребенок, на этот раз уже сын.

С горькой усмешкой подумал об этом Егор и, забывшись, так ткнул передового оленя хореем, что сзади раздалось сразу два крика: жены и дочки.

Он придержал быков. В самом деле, куда ему торопиться? Ничего хорошего не ждет его в стойбище. Лучше ехать неделю, месяц, год, только бы отсрочить ответ соседям, кто у него родился, только бы не видеть в глазах женщин и пастухов затаенных усмешек.

Но двигались оленьи ноги, скрипели под полозьями трава и мох, и стойбище медленно приближалось.

И вот Егор увидел два чума, услышал лай собак и почти одновременно заметил, как из его чума выскочили три маленькие фигурки. Внутри у Егора что-то неловко повернулось и затруднило дыхание. Быки пошли медленным шагом.

Они остановились возле чума, и девочки с визгом бросились к матери.

Мать с ребенком в одеяле осторожно выбралась из балагана и встала на землю, не переставая смотреть на сморщенное личико.

Надя потянулась к младенцу и робко спросила:

— Кто он, мама?

— Сама разве не видишь? — с измученной улыбкой спросила мать и, прикрыв от ветра личико ребенка, заспешила в чум.

— Девка, вот кто, — уронил Егор, когда жена скрылась в чуме. — Ни на что больше ваша мамка не способна. Девки — это по ее части.

Чтобы в стойбище меньше было шуточек и подтрунивания над ним, он вдруг решил прекратить все это: он сам сходит и расскажет все, как есть. Чтобы не спрашивали.

— Еще, еще сестренка! — завизжали все три дочки. — Теперь нас будет четыре!

Егор в сердцах сплюнул в мох и стал отвязывать быков, чтобы пустить их в стадо. Потом вдруг задумался. Нечего в такое время торчать, как чучело, в стойбище. Он перекусит и поедет к оленям. Пусть не пришла еще его пора дежурить — все равно поедет.

К нему подошли два пастуха, без малиц, в одних рубахах и тобоках. Взглянув на Егора, они все поняли без слов, посмотрели себе под ноги и разошлись.

Лишь на вторые сутки Егор вернулся из стада. Еще не доходя до чума, издали он услышал знакомый требовательный крик.

Егор открыл дверь и шагнул внутрь, стараясь не замечать ребенка. На дежурстве он не спал, очень утомился и, не сказав ни слова, завалился на оленьи постели спать. Проснулся рано утром. Все четыре дочки сладко посапывали во сне, и только жена, прижав к себе младшую, лежала с открытыми глазами.

И вдруг Егору стало жаль ее, захотелось что-то сказать ей. Но, как ни искал ой в душе добрые, утешающие слова, ничего не мог найти.

— Где столько женихов найдем? — сказал он вместо этих слов и сам удивился своему вопросу. — В Большую землю ехать придется.

Жена тихонько засмеялась:

— Были бы дочки хороши — женихи найдутся.

Егор встал. Тотчас, собираясь встать, завозилась и жена: не мужское это дело — разжигать печку и готовить завтрак. Но Егор сделал рукой знак, чтобы она не трогалась с места.

Он порубил дрова у входа в чум, разжег печку, сходил к озеру за водой и поставил чайник. «Что ж делать, если я такой невезучий», — думал Егор, присев у чума и подперев рукой голову.

Потом встала жена, проснулись и дочки. Только открыли они глаза, как сразу вскочили и бросились к своей младшей сестренке, давая ей десятки ласкательных имен — цветочек, солнышко, травинка… Егор мельком взглянул на нее — крошечный приплюснутый нос, косоватые глаза, скуластенькая мордашка, и в душе его неуклюже и горестно сдавилось что-то.

После завтрака жена боязливо коснулась его руки.

— Чего тебе? — нахмурился Егор.

— Как мы ее, дочку-то? — запинаясь, спросила жена.

Егор сразу было не понял ее.

— Что как? Чего прицепилась?

— Имя надо дать ей и поехать в тунсовет.

Егора охватила ярость.

— Имя?.. А мне какое дело? Сама рожала, сама и придумывай! Хоть вороной, хоть мышью! Я тут при чем?

— Егор…

Он вскочил и вышел из чума. И уже немного досадовал, что погорячился, и с грустью думал: «Не видать ему сына как своих ушей…» И горько усмехнулся: хоть шамана ищи, хоть идолов-болванчиков вырезай и мажь им оленьей кровью рты, чтобы помогли.

И тут его мысли забежали вперед. Он представил своих дочек взрослыми: выйдут они замуж и родят ему, своему отцу, кучу внуков, настоящих оленеводов; будут они носить на поясах, на звонких цепочках охотничьи ножи в ножнах, метко бросать тынзей, учить молодых лаек работать в стаде, а смышленых быков бегать в упряжке; и будут они, его внуки, важничая, ездить в округ на совещания. И он отцовской властью прикажет дочкам назвать лучшего из них Славкой. И пусть только осмелятся ослушаться его, пусть только осмелятся, пусть только… Чертовы куклы!

1965