Обычный рабочий момент вверг меня в великое смятение и депрессию. Я решила завязать с журналистикой. Мне хотелось чего-то безвременного и бесформенного в своем сверкании. Поэтому однажды, проходя мимо объявления, гласившего о том, что на стройке требуются маляры и штукатуры, я зашла в контору и предложила принять меня на должность маляра.

Я живо представила, как я — в рабочей спецовке, вся в краске от макушки до пят, с огромной малярной кистью в люльке на тросах воспаряю в необозримую высь, мой громогласный смех разносится по объекту, и в меня по уши влюбляется хороший парень, каменщик или штукатур, который тонко чувствует поэзию, играет на гитаре и записан в …Чеховскую библиотеку.

Я мужественно прошла медкомиссию, раздобыла справки о своем здоровье, а когда мне оформляли документы, в контору зашел прораб. Он окинул меня беспощадным взором, до самых глубин просмотрел мою бездонную душу и сказал:

— Вы нам не подходите.

— Почему? — удивилась я.

— Потому что, — ответил мудрый прораб в кепке-восьмиклинке, телогрейке и сапогах, перемазанных в глине, — если принимать на работу таких, как вы, у нас будет очень высокая текучесть кадров.

Тогда я вернулась к старому доброму намерению стать актрисой.

Когда-то в школе на конкурсах чтецов я занимала исключительно первые места. В городском Дворце пионеров меня даже спросил кто-то из жюри, потрясенный тем, как я патетически, наизусть, энергично жестикулируя, шпарю немаленькую поэму Эдуарда Багрицкого «Смерть пионерки»:

— Девочка, а где у тебя работают родители?

— На радио, — ответила я с гордостью.

— А-а-а, тогда понятно, — кто-то протянул разочарованно.

Они-то думали, перед ними самородок, вундеркинд, а я, значит, просто-напросто вымуштрованный ребенок из семьи отъявленных профессионалов?..

— Да у нее мама на радио уборщицей работает! — крикнул наш учитель по литературе, чтобы спасти положение.

Люся очень смеялась. Хотя она и правда готовила со мной все номера, водила на прослушивания, пыталась наладить связи с театральными институтами, каким-то чудом протащила меня на третий тур в Щепкинском училище — декан актерского факультета Михаил Новохижин был ее хорошим приятелем. Впрочем, он ей посоветовал не травмировать лишний раз мою психику:

— Понимашь, — объяснил он ей, — в Щепкинском (Малый театр!) есть специальная «разнарядка» на героинь, а твоя Маринка — «с ног до головы характерная», так что Гоголева с Царевым на нее даже смотреть не будут.

Сама Люся, вернувшись с фронта, поступила в университет на филфак, и тут же ее приняли в училище МХАТ. Но бабушка не разрешила бросить университет. Поэтому Люся мне сопереживала, стараясь сделать все возможное, чтобы исполнились любые мои, даже полностью безумные и сумасбродные мечты.

У нее был друг Михаил Злотников, режиссер цирка. Злотников познакомил ее с силовым жонглером Жеребцовым, и тот в нее без памяти влюбился. Он ей звонил, они подолгу разговаривали по телефону, Жеребцов Люсю часто в цирк приглашал — к неудовольствию Льва.

Однажды, рассказывала Люся, она с Жеребцовым возвращалась с представления. А им навстречу двигалась компания подгулявших молодых людей. В нормальной жизни — не на арене — Жеребцов не производил впечатление атлета. Обычный мужчина среднего телосложения в твидовом пальто. Поэтому, когда самонадеянный архаровец, заслонивший ему дорогу, внезапно отлетел на десять метров, уважительное «Ого!» пронеслось по всей честной компании.

Главное, Люсин спутник даже не вытащил руки из карманов. А только едва заметно шевельнул плечом.

Так вот, легендарный силач Жеребцов и режиссер Злотников выразили готовность устроить меня в цирковое училище на эстрадное отделение. И для пущей важности привлекли к этому мероприятию артиста Сергея Филиппова. Гениальный комический актер, король эпизода — низкий глухой голос, долговязая фигура, длиннющие ноги-руки. Он играл в первом фильме Эльдара Рязанова «Карнавальная ночь». А незабываемая роль злого Казимира Алмазова в «Укротительнице тигров»? Говорят, Филиппов ужасно боялся тигров. Но, когда настоящему дрессировщику — Запашному пришлось отлучиться, вернувшись, он обнаружил такую картину: Филиппов один на один общался с тиграми, величественно шел с тигром по коридору, а какому-то расшалившемуся хищнику просто отвесил оплеуху.

— От меня бы он такого не потерпел, — в ужасе прошептал Запашный.

Какую бы второстепенную роль ни играл Филиппов, именно он царил в фильме. На его счету больше ста неповторимых образов разных жуликов, проходимцев, хитрых и коварных врагов социализма, причем весь наш советский народ относился к его героям с обожанием. Я уж не говорю о роли Кисы Воробьянинова в «Двенадцати стульях» у Гайдая.

Однако — несмотря на столь солидную группу поддержки, цирковое училище у меня тоже не выгорело. Как в анекдоте Никулина: ночью из двух городов навстречу друг другу выходят два поезда и мчатся на всех парах, не подозревая, что едут по одной колее. И все-таки они не встречаются.

— А знаете почему? — в этом месте Юрий Владимирович делал эффектную паузу. — …Не судьба!..

Тогда мать моя Люся, ни на кого не уповая, пристроила меня в Студенческий театр МГУ, где она блистала в первые годы после войны.

Хотя мне было далеко до Люсиной раскованности, яркости, отсутствия боязни быть смешной, Люся водила меня по театральным институтам, пока мне не исполнилось двадцать восемь лет — дальше у женщин не принимают документы. Но и в двадцать восемь меня спросили:

— Предположим, вы закончите наш институт, — кого же вы в таком возрасте собираетесь играть?

— Не волнуйтесь! — гордо ответила Люся. — Моя дочь создаст блистательную плеяду старушек!

В конце концов, наш потрепанный штормами драккар нашел тихую пристань в молодежной студии театра ДК завода ЗИЛ, где мой артистический дар был оценен по достоинству: я получила главную роль сурового неподкупного прокурора — в какой-то современной пьесе с публицистическим уклоном.

А когда я сама собралась стать матерью, и «прокурор» начал с каждым месяцем все заметнее терять свои прокурорские очертания, Люся с огромным трудом выучила мою роль и заменила меня на подмостках! Так что этот спектакль доигрывали уже вторым составом.

Впрочем, куда бы ни забрасывала меня судьба, Люся не прекращала приветливо обозревать окрестности: не подвернется ли что-нибудь еще более привлекательное, достойное нашего внимания?

Именно после моего фиаско с Юденичем, когда я оказалась как Геракл на перепутье, она где-то прочитала, что горячо любимая нами певица Елена Камбурова собирается открыть театр.

Господи, как мы воодушевились!

Если Камбурову показывали по телевизору, а это бывало очень редко, мы сбегались всей семьей — Люся, мой старший брат Юрик и я (Лев у нас был тогда фанатом Эдиты Пьехи, а бабушка — Людмилы Зыкиной!) и сопереживали каждому движению души этой потрясающей певицы.

Все в ней пленяло — глубокий, благородный голос, сдержанная манера исполнения, музыка, поэзия. Кто тогда мог себе позволить петь Марину Цветаеву, Мандельштама, Пастернака? Разве что Бума Сандлер дома на рассвете. Она пела песни на стихи Окуджавы, Юрия Левитанского, Юлия Кима, Григория Поженяна, Юнны Мориц!.. Это ж все наши любимые поэты! Я ходила на ее сольный концерт в университет на Ленинских горах — это были три часа, которые потрясли мир. Такого душевного контакта артиста со своим зрителем я больше не встречала нигде и никогда.

Мы, конечно, понимали, что театр Камбуровой будет связан с песней, причем авторской песней — в самом высоком смысле слова. Но это нас не смущало. Мой брат Юрик учил меня с детства играть на гитаре. Он же самостоятельно осваивал инструмент. И не как я: три года — три аккорда. Но на одном дыхании, шквально, ураганно. Он и ночью мог вскочить и заиграть, и посреди обеда. У нас была очень простая гитара — за семь рублей.

Видя такое рвение, Люся купила ему хорошую чешскую гитару в магазине музыкальных инструментов на Неглинной. Он схватил ее и не выпускал из рук, пока не сбацал без запинки Этюд Тремоло «Воспоминание об Альгамбре», «Легенду» Альбениса, «Аргентинскую мелодию» Марии Луизы Анидо, кое-что из репертуара Иванова-Крамского, Сеговии, я уж не говорю про «Четвертый этюд» Джулиани.

Юрик учился в техникуме геодезии и картографии. А его лучший друг Саша Коленов работал в Театре Пушкина осветителем. И у них был любимый спектакль «Романьола». Юрик тысячу раз ее смотрел из ложи осветителя, притулившись на жестяном фонаре, и все мелодии из спектакля подобрал на своей гитаре. А вечерами играл во дворе, напевая по-итальянски «Се риди примавэйро…» В спектакле песни исполняли по-итальянски. Они с Коленовым запомнили на слух, наверняка, перевирали, но звучало внушительно. Им все хотелось спеть настоящему итальянцу. Интересно, понял бы он что-нибудь?

Как-то в Театре Пушкина заболел гитарист, и Коленов поклялся, что приведет замену — нашего Юрика. Все страшно обрадовались, а то пришлось бы отменять спектакль.

Я помню, как Юрик ругался и топал ногами, а Коленов оправдывался:

— Что тут такого? Ты же играешь все это.

— Но как? Трын-брын! Там ведь надо профессионально!

— Подрепетируешь! Вот я тебе ноты принес. До вечера еще времени — ого-го!

В общем, он все-таки пошел, дрожа от страха. И сыграл. С тех пор они играли по очереди — то Юрик, то прежний гитарист Серега.

И мы, конечно, с Люсей явились не запылились при первой возможности. Меня, правда, не пускали: на вечерние спектакли детям до шестнадцати не разрешалось. А мне тогда было десять лет. Но Люся всех уговорила.

Коленов нас мигом увидел со своей верхотуры. И подал знак Юрику.

В зрительном зале горел яркий свет, входили и рассаживались в кресла нарядные люди. Юрик — в белой рубашке при галстуке, сидел с гитарой в ложе возле сцены. А уж мы с Люсей нарядились! Она в импортном розовом костюмчике — прямо из Парижа, распространяя аромат Коко Шанель. Я — в новой белой юбке шерстяной в складочку с бретелечками! Мы уселись в партере — прямо посередине, я стала крутить головой и отчаянно махать — то Коленову, то Юрику, буйно афишируя наше близкое знакомство.

Потом прозвенел второй звонок. Юрик проверил звукосниматель на гитаре. Подключился к динамикам.

Третий звонок. Свет стал медленно гаснуть. Коленов направил на занавес голубовато-лунный луч. Юрик начал потихоньку играть очень грустный пролог. На просцениум вышла Доменика (засл. арт. РСФСР Лилия Гриценко) в черном покрывале: «Диду э гвори амальяти, профинандо де круну…» — такие слова или что-то похожее говорила она под музыку, наверно, молилась.

Тут занавес открылся и солнце — как настоящее — ворвалось в зрительный зал. Юрик внимательно следил за действием — крестьяне танцуют на празднике урожая, а вот и грузовичок-библиотечка, сейчас Чечилия будет петь под его аккомпанемент свою сумасшедшую песенку тарантеллу: «Се риди — примавэйро..» А теперь вальс… Юрик играл его для Чечилии и Микеле, а они медленно кружились и влюблено смотрели друг другу в глаза.

— Что ты будешь делать, Микеле, если камень свалится на наши головы разом, ты испугаешься? — спрашивала Чечилия.

— Если ОНА свалится на наши головы… — отвечал Микеле (Алексей Локтев).

— Почему ты говоришь «она», ведь камень мужского рода…

— Я говорю — ОНА… Я говорю — ОНА… Я говорю — ОНА…

А потом как закричит:

— Чечилия!!! — схватил ее, прижал к себе, как будто и правда ей на голову сейчас обрушится камень.

Так началась их любовь.

Вместе с Микеле я любила Чечилию и дрожала от страха, когда Доменика отстранила ее ладонь: «Нет, я не буду тебе гадать». И волосы шевелились у меня на голове от страшного пророчества старухи: «Им обоим смерть на горбатом мосту!»

В конце спектакля, когда Чечилия выкрикивала: «Я хочу быть красивой. Микеле любил, когда я была красивая. И я хочу, чтобы вы запомнили меня такой!» — наш Юрик что есть силы ударил по струнам, а Чечилия плясала и пела, и автоматная очередь обрывала ее песню и его игру.

И это было не все. Еще предстоял финал:

— Там-та-там, та-та-та-та-та-та-та-та, там-та-там… — играл Юрик.

Опускался занавес. На темном фоне в круге света Доменика снова говорила свои непонятные роковые слова.

В зрительном зале вспыхнул свет. Разразилась буря аплодисментов. Это был счастливейший момент нашей жизни, Люся очень здорово описала его в своей книжке «Дядя Визбор — мой кумир». Я тоже, когда выросла, описала его в своей повести «Не наступите на жука». Вернее, слово в слово списала у Люси. Она мне потом сказала: «Ты что ж ничего не изменила? Смотри, больше ни у кого так не списывай. А то получишь по шапке!»

И вот я снова Люсиными словами рассказываю о «Романьоле». Потому что, возможно, это была величайшая победа в истории театра, всего театрального искусства, итальянского драматурга Луиджи Скуарцина, переводчика Богемского (литературная обработка, между прочим, Михаила Аркадьевича Светлова!), влюбленных в «Романьолу» актеров, композитора Колмановского, главного режиссера театра Бориса Равенских, нашего Юрика и Сашки Коленова, — если единственный, по недоразумению впущенный к ним на спектакль ребенок испытал такой силы катарсис, такой могучий восторг перед победой истинной и вечной любви над разлукой, войной, даже самой смертью, настолько забыл о себе и об окружающем обыденном мире, что просто-напросто обкакался.

Люся сразу почуяла неладное, схватила меня, поволокла к выходу, омыла в семи водах, ведь надо было успеть до антракта — когда народ хлынет в буфет и в туалет.

Все это я к тому, что и у меня была кое-какая школа игры на шестиструнной гитаре. Я тоже распевала песни Булата Окуджавы, Редьярда Киплинга, Александра Галича. Поэтому смело могла предлагать свою кандидатуру театру Камбуровой в качестве хотя и неказистого, но рыцаря духа и света.

Отец мой Лев был в ужасе от нашего легкомыслия. Он-то помнил, каких трудов и заоблачных пируэтов нам стоило мое поступление в МГУ. А мы с Люсей, как бабочки, готовы снова лететь на огонь. Люся только не велела сразу признаваться Елене Камбуровой, зачем я звоню.

— Начни издалека, — она учила меня. — Спроси, нельзя ли взять интервью о новом театре? …А заодно, действительно, сделай передачу!

Мы раздобыли телефон, и я позвонила:

— Алло? — произнесла Камбурова встревоженным голосом, таившим в себе термоядерную мощь.

— Здравствуйте, Лена! — сказала я, набрав побольше воздуха. — Это корреспондент радиостанции «Юность». Ходят слухи, что вы собираетесь открыть театр?

— О чем вы говорите, — она грустно отозвалась. — Сейчас о театре и речи быть не может.

— А я читала, вы хотите…

— Хочу. Но кто ж мне разрешит?

И такая печаль была в ее голосе, что я сказала бодро:

— Ну, тогда я сделаю передачу — о вас.

Она почему-то ответила:

— Не выйдет.

(Потом мне объясняли, вроде Камбурова подписала какую-то мятежную петицию — то ли в защиту прав человека, то ли против того, чтобы вводить наши войска, куда ни попадя…)

— Эт-то мы еще посмотрим! — я почувствовала себя Дон Кихотом с медным тазом на голове, скачущим защищать свою несравненную Дульсинею. — Где встречаемся?

— Я сегодня выступаю на вечере в Колонном зале. Так — сборная солянка… Можем встретиться в полшестого на «Площади Свердлова». Я буду в белом милицейском тулупе.

— Вот и я тоже! — обрадовалась я. (У меня как раз белая дубленка-самопал, скорняк на станции Болшево продал из-под полы.)

А сама подумала: «Да я вас и в космическом скафандре узнаю!»

В метро народу! Все с работы возвращаются. И в людском водовороте, никем не узнанная, поджидает меня певица Елена Камбурова.

Мы друг друга поприветствовали — я очень радушно, Камбурова — сдержанно. И зашагали — в милицейских тулупах деловыми походками прямо в «служебный вход» Колонного зала. У нее на плече сумка с концертным костюмом. У меня «репортер». Я на седьмом небе от счастья. А она, я вижу, мрачнее тучи.

Тут она мне и говорит:

— У меня аккомпаниатор заболел.

— Вот черт, — говорю, — а что же делать?

— Просить кого-нибудь придется. Как я этого не люблю!

— Кто ж любит! — сказала я понимающе.

Ну, мы пришли, скинули тулупы. И с места в карьер начали беспокоиться насчет аккомпаниатора. Все ходят довольные — Иосиф Кобзон, Лев Лещенко, Валентина Толкунова… А мы с Еленой Камбуровой все в заботах, глядим на них исподлобья и держимся особняком. Я даже не помню, поздоровались мы с кем-нибудь или нет. Как в разных мирах — несоприкасающихся.

К нам вышла женщина — как говорится, без праздника в душе. И строго сказала:

— Давайте ноты, попробуем.

Камбурова протянула ноты и понуро поплелась за ней к роялю. Невооруженным взглядом было заметно: эти люди не созданы друг для друга. Что и не замедлило подтвердиться.

Аккомпаниаторша играла то слишком громко, то не в меру акцентированно, то чересчур бравурно — словом, однозначно. Не было в ней трепетности, зыбкости, вот этой игры теней и лунного света, присущей Камбуровой, шелеста листвы или звука набегающей волны. И в то же время — темной глубины, безутешности, неутоленности. Короче, «Капли датского короля» в ее исполнении смотрелись обычной валерьянкой.

Я сидела в углу на столе и переживала за Камбурову. Она пробовала и так, и эдак, приноравливалась, обрывала и начинала сначала. Иногда она бросала на меня взгляд утопающего. А я ей подавала ответные знаки: мол, ничего, все образуется, только не надо отчаиваться. О! не так уж и плохо!..

Мне хочется думать, ей было чуть легче от того, что в эту трудную минуту на чужом для нее празднике, подчеркнуто официозном, в парадном, чрезмерно освещенном тяжелыми хрустальными люстрами, многолюдном Колонном зале, — за кулисами, на обшарпаном столе, свесив ноги, сидел один человек, который ее понимал.

Расстроенная, рассерженная, Камбурова переоделась в бархатный костюм и шелковую кофту с жабо. Черным карандашом подвела глаза — вот и весь грим. Тут ее объявили. Она отправилась на сцену, а я — в зрительный зал.

Это была полностью не ее публика. Непреодолимая пропасть лежала между зрителями и певицей. Колонный зал показался мне драконом, которому привели на съедение принцессу.

— Качает ночь в окне фонари, но уже без тебя, Мари! Светло и огни, к чему мне они без тебя? Слышишь, Мари?.. Молитвы, сны, слова, алтари, Это все суета, Мари…

— пела Камбурова, будто потерявшаяся, на огромной сцене — серье-озные песни из спектакля «Глазами клоуна» Генриха Белля. В них слышались и вызов, и мольба, и горечь, и неусыпная боль, нежность и какая-то светлая радость. Однако публика громко разговаривала, кашляла, шуршала обертками от конфет…

Я включила магнитофон, пытаясь записать это удивительное пение, но оно почти не пробивалось сквозь глухую стену равнодушия зрительного зала.

— Ваши надежды и ваши желания, зимние сны… Ах, набирайтесь терпенья заранее, ждите весны! Только весною в снегу обнаружится горстка травы, Только весной кто-то кружится, кружится, кружится …Без головы!..

В черном бархате, она казалась нарисованной тушью на полях стихотворения чьей-то легкой рукой! Ее не слушают? Ну, так что ж? Разве это важно? Стоит ли соловью заботиться о таких вещах? В кольце непонимания: впереди — «закрытая» публика, за спиной — беспонтовая аккомпаниаторша, ни к дереву прислониться, ни на камень опереться. Ясно, что пора сматывать удочки.

Но, возвысив голос, Камбурова запела «Песню клоуна»:

— Я клоун, я затейник, Я выбегаю на манеж не ради денег! А просто ради смеха: «Вот это клоун, вот потеха, вот чудной!..» Быть может, когда я вот он — Одной печалью станет меньше у кого-то… Выходит ровным счетом На свете больше станет радостью одной!..

Увы, публика осталась безучастной к переживаниям доброго клоуна. Мало того, она откровенно заскучала. Хорошо, что не затопала ногами, а ведь могла бы и помидором бросить. Вот такие простые, жестокие люди сидели в креслах Колонного зала Дома союзов…

Я скорее побежала за кулисы. Ни слова не говоря, мы с ней надели наши милицейские тулупы и стали спускаться с лестницы, а вслед нам неслось:

— Стою на полустаночке, в цветастом полушалочке, а ми-имо-о про-олетают поезда. А рельсы — так уж водится, за горизонтом сходятся, где-е ж вы мои весенние года-а?..

— Вот это они будут слушать, — горестно произнесла Камбурова с видом гонимого ветрами короля Лира.

Боюсь, того праздничного вечера в Колонном зале Дома союзов хватило, чтобы погасить мою иллюзию — мол, актрисой быть лучше, чем «трое суток не спать, трое суток шагать ради нескольких строчек в газете…»

Жаль, я тогда еще не слыхала о четырехкратном отрицании тибетского мудреца Нагарджуны:

— Ни это, ни то, ни оба, ни один из них.